Крашевский Иосиф Игнатий
«Гетманские грехи. 3 часть.»

"Гетманские грехи. 3 часть."

Выговорив все это со страстной стремительностью, егермейстерша тотчас же пожалела о своих словах при взгляде на бледного, уничтоженного, с виноватым видом стоявшего перед ней Теодора, и с такой же страстью бросилась ему на шею.

- Дитя мое! Я должна прогнать тебя из дома!.. Ох, несчастная судьба моя!

Слезы рыдания опять прервали ее речь, а Теодор не мог ничем утешить ее, кроме уверений в послушании.

Было уже около полуночи, когда Теодор пошел переодеться и, повинуясь приказанию матери, приготовиться к отъезду. Она не только не отговаривала его, но еще торопила укладываться, чтобы выехать еще до рассвета.

Сама поездка в такое время представляла известные неудобства; ее можно было совершить только верхом и притом без провожатого; проезд слуги стоил бы дорого, да и не было в Борку никого подходящего.

Плача, бегая из комнаты в комнату, собирая все, что могло пригодиться сыну, егермейстерша всю эту ночь провела в хлопотах, не соглашаясь прилечь, пока не уложит всего. Теодор также спешил укладываться, стараясь успокоить мать. День начался, когда юноша сел на коня, а вдова, проводив его пешком до опушки леса, где стоял крест, крепко обнял его, обливая слезами, и, когда конь с всадником скрылись из вида, упала на колени, вознося молитву к Богу...

Слуги, присутствовавшие при ее лихорадочных сборах, издали следовали за нею, когда она вышла проводить сына, и, отведя ее в полуобморочном состоянии домой, уложили в постель...

Предчувствие не обмануло вдову, которая ожидала из Белостока докучливых гостей к сыну: после обеда приехал доктор Клемент и привез с собой поручика.

Французу хотелось разузнать сначала от слуг, признался ли Тодя матери во вчерашнем приключении.

Старая служанка рассказала ему о возвращении паныча, о страшном гневе пани и о том, что она отправила сына куда-то в дальнюю дорогу. Егермейстерша еще не вставала, когда ей доложили о приезде гостей; она тотчас же вышла к ним. Увидев ее лицо, доктор понял, что она провела ужасную ночь: глаза ее лихорадочно блестели, и сама она была очень бледна. Поручик, более простодушный, чем доктор, и в надежде, что невестка многое может простить ему, начал сразу с того, как Тодя отличился накануне, причем он и не думал скрывать своего участия в этом приключении. - Я не могу считать себя благодарной поручику за то, что он доставил Тоде случай утонуть, - сурово отвечала вдова. - А все это привело только к тому, что я сегодня должна была отправить его из дому, чтобы он здесь не баловался и не встречался больше с белостокским обществом.

- А что же это за белостокское общество? - с негодованием возразил поручик.

- Для других оно, может быть, самое лучшее, но для моего сына оно не подходит.

- Милостивая государыня! - воскликнул оскорбленный доктор.

- Для моего сына, - гордо возразила егермейстерша, - это слишком знатное общество; мы бедные люди; Теодор должен работать, а не развлекаться...

- Вы очень раздражены, - сказал доктор.

- Именно теперь, когда вы, сударыня, должны бы Бога благодарить, -воскликнул поручик. - Это просто какое-то ослепление. Мальчику привалило такое счастье, что ему сто человек позавидовали бы. Он спас старостину из воды, а генеральская дочка влюбилась в него.

- Поручик! - воскликнула егермейстерша. - Я не выношу шуток.

- Да это же не шутки, сударыня, - повторил поручик, - влюбилась в него панна. Я сам был свидетелем, что она с ним выдавала, а кончилось тем, что она за тетку дала ему свое колечко на память и наказала, чтобы он его не отдавал другой. Я слышал это собственными ушами.

Паклевский засмеялся торжествующе, заметив, что невестка, удивленная его словами, слушала молча.

- Так-то, сударыня, я уже не знаю, чья тут вина: того ли, кто доставляет возможность счастья, или того, кто его отталкивает...

- Вы, сударь, слишком легко смотрите на эти вещи, - после некоторого раздумья отвечала вдова, - не будем больше об этом говорить. Я сама оправила сына и не жалею об этом...

Клемент, заложив по привычке руки под фалды фрака, ходил по комнате. Поручик был возмущен.

- Я могу на это сказать только одно, - воскликнул он, - что больше я не желаю вмешиваться ни в вашу судьбу, ни в судьбу моего племянника. А если случиться какая-нибудь беда от такого бабьего хозяйничанья, то уже это не моя вина, - я умываю руки!!!

- Я ловлю вас на слове, - прервала его вдова, - и вот свидетель, что вы не будете заботиться о моем сыне; предоставьте его мне и самому себе! Поручик хотел сначала оскорбиться таким резким ответом, но сдержался, рассудив, что при постороннем человеке было бы не уместно ссориться с невесткой; он только поклонился и, не дожидаясь доктора, хотел уже уйти, когда егермейстерша крикнула ему вслед:

- Прошу не обижаться на меня, поручик, мы можем остаться добрыми друзьями, только оставьте в покое моего сына.

- Ну, слово сказано, - отвечал Паклевский, - делай с ним, сударыня, что хочешь. Видно, наши простые шляхетские понятия о жизни не годятся для этого любимчика; пусть же он исполняет маменькину волю. Посмотрим, куда-то он придет...

Клемент, не вмешиваясь в их разговор, с пасмурным лицом ходил по комнате.

По знаку хозяйки служанка внесла бутылки и рюмки. Это было верное средство умилостивить поручика, который, хотя и избаловался белостокскими и хорощинскими возлияниями и не очень-то доверял шляхетским угощениям, однако, не в его обычае было пренебрегать чем-нибудь.

Доктор попросил себе кофе, а Паклевский уселся побеседовать с бутылкой, которая оказалась гораздо более ценной по внутреннему содержанию, чем это могло казаться; Клемент, видя, что егермейстерша сильно возбуждена и разгневана, предложил ей выписать успокоительные порошки.

- Это все пройдет само по себе, - шепнула вдова, - мне ничего не нужно.

- Милая моя невестка, - заговорил поручик, выпив первую рюмку, -спасая сына от какой-то воображаемой опасности, вы, сами того не ведая, подвергли его настоящей опасности.

Егермейстерша нахмурила брови.

- Каким же это образом? - спросила она.

- Сегодня, раным-ранешенко, старостина, генеральша и ее дочка выехали в Варшаву, а пан Теодор выбрал ту же дорогу.

- А значит, - смеясь, закончил поручик, - совершенно ясно, что они встретятся и захватят с собой кавалера. Ведь это же спаситель старостины, а генеральская дочка окончательно вскружила голову и себе, и ему.

- Оставьте меня в покое с вашими догадками! - резко оборвала его егермейстерша. - Вам непременно хочется сделать мне неприятность!

Поручик, допивавший вторую рюмку, вытер усы, встал, подошел поцеловать руку невестки и, оставив у нее доктора, собрался уезжать.

- Пусть доктор останется у вас для консультации, - сказал он, - а я, не будучи в состоянии ничем угодить вам, - уезжаю.

Никто его не удерживал; он сел на коня и уехал.

Клемент, оставшись наедине с егермейстершей, долго не мог начать разговор.

- Дорогая пани, - сказал он, наконец, - такою поспешностью и нетерпением вы, действительно, могли навлечь на сына различные неприятности.

Я считаю себя другом дома и поэтому считаю возможным спросить - с какими средствами он уехал из дома?

Егермейстерша покраснела.

- Теодор, - сказала она, - привез с собой какие-то деньги, заработанные им или у кого-то взятыми; он их употребил на похороны отца, но так как это стоило нам недорого, потому что добрые ксендзы ничего не хотели брать с нас, даже за освящение, то ему оставалось еще порядочная сумма на отъезд. Ах, да я бы сняла с себя последнюю рубашку, чтобы только поскорее отправить его отсюда! Если бы он даже выехал с небольшими средствами и должен был бы экономить, то ему не будет во вред. Я предпочитаю, чтобы он испытал смолоду нужду, чем приучился к расточительности.

Говоря это, она опустила глаза и, покраснев, умолкла.

- Все это было бы великолепно, - возразил доктор, - если бы это действительно было бы необходимо. Вы позволите мне говорить прямо? Для молодого человека, вступающего в свет и ищущего связей в обществе, всегда очень много значит, если он ни в чем не нуждается и располагает хоть какими-нибудь средствами. Наибольшие таланты не заменят того, что требует от него свет, и по чему будут его судить.

- Но я ничего не могла больше сделать для сына, потому что и сама ничего не имею! - возразила вдова, и по выражению ее лица видно было, что ей дорого стоило это признание.

- Вот в этом вы ошибаетесь, - медленно выговорил доктор.

- Как ошибаюсь? Кто же знает об этом лучше меня самой? - с горьким смехом сказала она.

- Значит, вы должны знать и о том поручении, которое дал мне егермейстер, - так же медленно продолжал доктор.

- Что же это за загадка?

- Будучи больным, покойник мне продал одну драгоценность, которую он, по его словам, получил в наследство от прадеда.

Егермейстерша перекрестилась. Клемент казался смущенным и рассерженным.

- Какая драгоценность? Что вы говорите? - прервала вдова. - Я не знаю ни об одной; а если бы у него, действительно, было что-нибудь подобное, неужели он скрыл бы это от меня?

- Но ведь не думаете же вы, что я лгу? - живо воскликнул доктор. -Это был большой сапфир, вделанный в запонку и окруженный бриллиантами, камень очень большой и стоивший больших денег; егермейстер говорил мне, что эту последнюю семейную драгоценность, унаследованную им от деда, бывшего с Собесским под Веной, он долго берег и не хотел расставаться с ней, но в конце концов был вынужден это сделать...

- Что вы мне там рассказываете! - крикнула егермейстерша.

Доктор обиделся.

- Вот это великолепно! - воскликнул он почти гневно. - Желая услужить приятелю, я сам попал в беду. Камень с запонкой я продал, а деньги привез вам. Делайте с ними, сударыня, что вам будет угодно! Знали вы об этом или нет, но я не хочу и не стану присваивать себе чужую собственность.

Говоря это, доктор живо вынул из кармана жилетки три свертка и гневно бросил их на стол.

Горячий румянец выступил на лице егермейстерши, взгляд ее, казалось, пронизывал доктора, брови нахмурились.

Не говоря ни слова, она так смотрела на него, что Клемент смутился.

- И вы думаете, сударь, - медленно заговорила она голосом, в котором звучала боль и горечь, - что вы меня проведете этой сказкой? Я восхищаюсь, доктор, твоей наивностью и удивляюсь твоему непониманию меня. Эту шутку я понимаю и знаю, от кого она идет; а, если не сержусь на тебя, добрый мой друг, то только потому, что ты, действительно, был всегда верным другом и ему, и мне в тяжелые минуты жизни.

Но, пожалуйста, не рассказывай мне об этом сапфире Паклевских! Покойник сто раз повторял мне, что его дед не привез из Вены ничего, кроме раны и седла, стремена которого казались ему золотыми, когда он их брал, а оказались позолоченной медью; если бы Паклевские имели такой сапфир, то уже давно проели бы его!

Она рассмеялась.

- Но я ведь не лгу вам, - возразил растерявшийся доктор.

- Лжешь, дорогой приятель, - отвечала вдова, - и денег этих я не возьму.

Она опять густо покраснела.

- Я знаю, от кого они присланы, - закончила она, оживляясь, - я не дотронусь до них. Делай со своими сапфирами, что тебе вздумается. Прошу тебя об этом.

Клемент стоял совершенно смущенный и растерянный.

- Но ведь и я не могу взять этих денег, - пробормотал он, наконец.

- Отдай их, кому знаешь! - воскликнула егермейстерша. - Подари, если хочешь, или просто выброси. Если бы я до них дотронулась, они обожгли бы мне ладони...

Она выговорила это с такой страстью, что Клемент в отчаянии упал в кресло. Оба помолчали. У вдовы слезы стояли на глазах.

- Несчастная моя судьба! - тихо заговорила она, не глядя на доктора. - Я должна бросать милостыню людям в лицо! Как это больно и страшно!.. Клемент, ни слова не отвечая, подошел к столу и, взяв свертки, с недовольным видом запрятал их в карман.

- Отдам их в госпиталь, - пробормотал он.

- Кому хочешь, - отвечала вдова.

Доктор держал уже шляпу в руке и готовился уйти, но ему неприятно было оставлять вдову одну в таком состоянии духа.

- Ну, не сердитесь же на меня, - сказал он, беря ее руку. - Если я поступил опрометчиво, но только потому, что видел там сокрушение, печаль и истинное чувство, и я не мог противиться.

Егермейстерша иронически засмеялась, повторяя:

- Печаль, сокрушение, истинное чувство! Ах, прошу вас, не говорите мне этого. Вы так заботитесь о моей судьбе, дайте же мне успокоиться.

То, что я имею с этого несчастного Борка, хватит мне на жизнь даже при самом плохом хозяйничье. Правда, я прежде была приучена к другой жизни; но теперь - кусок хлеба, немного молока...

И больше мне ничего не надо. А это у меня есть... Платья я донашиваю старые; и надеюсь, что когда они совсем износятся, то не будут мне уже нужны, а воспоминания, которые я в них ношу, потеряют свою горечь и забудутся...

Теодор должен собственными усилиями выбиться наверх; или, или... -она замолчала и задумалась.

- Может быть, Господь Бог не всегда карает детей за грехи родителей и смилуется над ним...

Я знаю Теодора: у него доброе сердце; но я больше боялась бы для него богатства, чем бедности. Это красивая головка могла бы легко закружиться. И, покраснев, она опять прервала себя.

- Да, да, так и будет лучше всего. Отец Елисей говорит, что надо заботиться, но не надо слишком тревожиться и огорчаться.

Клемент поцеловал ей руку и вышел потихоньку, сильно смущенный, бормоча себе под нос какие-то французские проклятия, как будто облегчая им тяжесть, давившую грудь.

Кабриолет его покатил прямо в Белосток к занимаемому им дому. В этот день во дворце, несмотря на то, что многие уже уехали, все еще было много народа, и когда Клемент явился к ужину, по-видимому, желая поговорить с гетманом, он только после ужина смог протиснуться к нему.

Гетман еще за ужином пристально смотрел в его сторону, словно надеясь прочесть что-либо в его лице, а когда они после ужина оказались рядом, он отвел доктора в сторону и спросил:

- Я вижу по выражению твоего лица, что у тебя ничего не вышло.

- Уж не знаю, по моей ли вине, за что и почему, но я встретил только брань и неприятность, а вместо утешения причинил боль и огорчение -словом, ничего не добился.

- А история с сапфиром? - прервал его гетман.

Клемент только пожал плечами.

Гетман нахмурился.

- Ваше превосходительство отклонили мою мысль, которая была во сто раз удачнее, а теперь ее уже нельзя привести в исполнение. Надо было выслать деньги из Вильна или из Варшавы - все равно откуда - но непременно в виде возврата долга, от неизвестного.

Гетман задумчиво смотрел куда-то в сторону.

- Что же она думает делать с сыном? - спросил он.

- Его уже нет! - воскликнул Клемент.

- Как так? Но что же случилось?!

- Ах! - сказал доктор. - После вчерашней его эскапады в Хороще она так перепугалась и рассердилась, что не позволила ему остаться даже до рассвета. Он рано утром, выехал в Варшаву.

Браницкий рассеянно слушал.

- Можно найти и там средство как-нибудь незаметно для него придти ему на помощь, - сказал он.

- После явно обнаруженной мной неловкости в таких делах, я уже не берусь за это, - сказал Клемент.

- А я не хочу никого другого.

Говоря это, гетман дружески протянул ему руку.

- Дорогой Клемент, прошу тебя, обдумай это, найди способ... Сделай, что хочешь. История с сапфиром была мною придумана, и ответственность за неуспех падает на меня. Но скажи, почему она не хотела верить в сапфир? Мне казалось, что все так хорошо обдумано!!

- Кроме того, что мы не знали, что этот самый дед, сопутствовавший Собесскому, как раз жаловался, что привез из Вены только раны да позолоченные стремена, которые он принял за золотые...

Разговор, вероятно, продолжался бы, но в это время приблизился с одной стороны староста Браньский, а с другой пробирался к гетману его секретарь Бек. Оба они, казалось, караулили гетмана и перегоняли один другого, чтобы поскорее занять его внимание. При дворе Браницкого оба они соперничали за влияние на гетмана, по наружному виду казались очень дружными между собой, а на самом деле неустанно старались подставить друг другу ножку и навредить один другому.

О них рассказывали, что оба они питали слабость к табакеркам и сверткам с деньгами, которые посетители очень ловко забывали у них в канцелярии. И тот, и другой пользовались влиянием и доверием у гетмана, оба были ему нужны.

Бек великолепно вел всю заграничную корреспонденцию, а староста Браньский умел разговаривать с шляхтой, устраивал сеймики, любил выпить в компании, а при случае мог и написать мемориал в правительственном стиле. В глаза Бек расхваливал Стаженьского, а староста превозносил до небес стилизацию швейцарца; за глаза первый звал Стаженьского болваном, а тот в свою очередь ругал швейцарца лапсердаком.

Гетман, со своим равнодушием и терпимостью большого вельможи, ни к кому особенно не привязывался, но и не к кому не питал ненависти, в обществе Бека называл его - "большим умницей", а, говоря о нем со Стаженьским, выражал свое мнение словами - "он не глуп". Оба они получали подарки от гетмана и пользовались его милостями, но ни один не был в состоянии спихнуть другого.

Гетман, заметив, что оба соперника приближаются к нему, перехитрил их и, проходя по очереди между ними, направился прямо к литовскому стольнику, с которым вступил в веселую беседу.

Поручик Паклевский не был рожден орлом и не отличался склонностью к предчувствиям - разве только в том случае, если из кухни доносился запах чеснока, - он догадывался о баранине на жаркое; Господь Бог не сотворил его пророком, да и жизнь не развивала в нем этого дара, но замечательно то, что все его слова, в шутку сказанные егермейстерше и предвещавшая встречу ее сына на дороге в Варшаву со спасенной им из пруда старостиной, исполнились точка в точку.

В тот же самый вечер, когда Теодор, отведя коня в конюшню при постоялом дворе, вышел подышать свежим воздухом, так как стояла ясная и теплая погода, - к крыльцу подкатил тарантас, исправленный в Белостоке, и прежде чем он успел спрятаться, - а, может быть, он вовсе и не хотел прятаться, - из тарантаса высунулась белокурая голова, и амурчик крикнул: - Ей богу, мамочка, это он!!

В тарантасе все заволновались.

Старостина, которая, несмотря на свои 50 лет, была сентиментальна, получила твердую уверенность в том, что сама судьба, как чья-то невидимая рука, направляла на их путь юношу.

Что думала ее племянница, когда, выйдя из тарантаса, подошла к проезжему и от имени тетки пригласила его поужинать с ними, мы не знаем. Но зубки ее так и сверкали, глазки так и сияли, и чем она была нерешительнее, тем становилась смелее и предприимчивей; генеральша держала нейтралитет; любя дочку, она позволяла ей очень многое, и хотя излишняя фамильярность ее с первым попавшимся шляхтичем могла и не нравиться матери, но она считала, что все это не так важно, потому что не может иметь никаких последствий.

Но на замечание, сделанное ею потихоньку дочке и призывавшее ее к большей сдержанности в обращении, та отвечала с плутовской улыбкой:

- Но, милая мамочка, как же я могу быть равнодушной к тому, кто спас жизнь моей дорогой тете. Да ведь ты же и сама говорила, что он очень красивый и умный юноша, значит, ты не права...

Обыкновенно, все кончилось тем, что права была одна Леля.

Старостина, в ожидании гостя, приглашенного к ужину, занялась приведением в порядок своей прически; покрыла белилами свое утомленное от дороги лицо, налепила мушки и при помощи зеркальца, висевшего в главной горнице корчмы, оделась с кокетливостью прежних лет, а когда Леля привела юношу, тетка посадила его поближе к себе. Амурчик удовольствовался тем, что сел напротив, но так стрелял глазами, что Тодя часто не понимал ровно ничего из обращенных к нему слов спасенной им сентиментальной вдовы. Однако, разговор дам был очень для него поучителен. Потому ли, что дамам не было оказано особенно почетного приема, или потому, что они издавна принадлежал к противному лагерю, они вовсе не казались восхищенными и очарованными белостоским великолепием и поведением Браницкого.

- Конечно, слов нет, - поджимая губы, заметила генеральша, - все это очень эффектно, красиво и на широкую ногу задумано, но видно, что гетман занят совсем другим, чего не добьется, и весь он отдается своим мечтам, а богатство тратит попусту. Ради популярности собирает массу народа, кого только там не было, а высокопоставленных особ совсем мало!

- И за столом, - подхватила старостина, - никакого порядка... Венгерскую, она там, по-видимому, в фаворе, посадили выше генеральши, а она ведь полковница и даже неизвестно, какого она происхождения.

- А вы, сударь? - спросила брюнетка. - Не принадлежите к гетманскому двору?

- Мы не имеем никакого отношения к нему и даже не знакомы, - сказал Теодор.

Женщины с удивлением переглянулись между собой.

- Так как судьба свела меня с вами, сударь, - забавно жеманясь, вымолвила старостина, - то я прошу вас ничего не скрывать от меня. Я даю вам слово, что меня это очень интересует... Что вы будете делать в Варшаве?

- Я, милостивая государыня, - сказал юноша, - имел обещание от ксендза Конарского устроить меня, а теперь получено и согласие от князя-канцлера на получение места в его канцелярии.

Женщины снова переглянулись, пожимая плечами от удивления.

- Скажите, пожалуйста, - сказала старостина, - как это все странно складывается! У князя-канцлера! Ну, а потом какие планы?

- Я не строю планов на будущее, - откровенно признался Тодя. -Средств у меня нет, я должен служить, а там, что Бог даст...

Он взглянул на генеральскую дочку, которая, казалось, была готова поручиться за самого Господа Бога, что все пойдет отлично, а старостина шепнула со вздохом:

- Я верю в предназначенья... Такой милый и благородный юноша должен быть счастливым на свете...

Глаза ее, окруженные морщинками, с такой нежностью смотрели на Теодора, что Леля едва удерживалась от смеха. Тетя забавляла ее.

- Я, - прибавила старостина, - пользуюсь доверием княжны, часто бываю в Волчине, если вы позволите, сударь, я поговорю с нею о вас...

Тодя очень мило поблагодарил ее.

Во все продолжение ужина, который продолжался долго и, несмотря на то, что был изготовлен по дорожному, наскоро, отличался изысканностью, дамы не переставали задавать Теодору всевозможные вопросы о доме, о матери, об отце, сами рассказывали ему много интересного, а в конце концов Леле удалось втянуть мать и тетку в оживленный разговор между собой, так что на ее долю выпала обязанность занимать гостя, которого она отвела к окну.

О чем она нашла разговаривать с этим едва знакомым ей человеком, и как удалось ей побороть его робость, осталось ее тайной. Наконец, генеральша стала уже с беспокойством поглядывать на дочку, так красноречиво выражавшую свою благодарность за спасение тетки. Но молодые люди разговаривали так спокойно о совершенно посторонних вещах, что ни в чем нельзя было их упрекнуть; а того, что говорили их глаза и улыбки, не могли отгадать ни старостина, ни мать ее.

Старостина в душе говорила себе: если бы это не был еще такой цыпленок, то я могла приревновать ее; но у Лели еще ветер в голове...

Ей бы только посмеяться да пошалить...

Главной темой разговора между Лелей и юношей было колечко, подаренное ею от имени тетки. Леля сразу же призналась ему, что она осталась в выигрыше, потому что получила взамен гораздо более красивое со смарагдом и бриллиантом. Теодор возразил ей на это, что, если бы колечко, которое он получил от нее, было соломенное, то он и тогда бы не отдал его ни за какие сокровища в мире. Панна делала вид, что совершенно этому не верит, и Теодор должен был поклясться ей. Затем она сделал предположение, что он может влюбиться, и тогда... Юноша уверял ее, что он совершенно не может влюбиться. Леля, конечно, очень заинтересовалась, почему? Ответ на это был так труден, что Теодор не решился выговорить его словами: но стоял на своем.

Тогда Леля сделала новое предположение, что у него каменное сердце. Теодор очень удачно заметил на это, что, действительно, на нем, как на камне, остается на веки все, что раз оттиснется.

Тут Леля ввернула новое забавное предположение, что он, вероятно, влюбился на тетю, уверяя в то же время, что он может рассчитывать на взаимность, так как тетя сама им увлеклась и постоянно говорила о своем спасителе.

Она смеялась и безжалостно вышучивала его. В конце этого разговора, заметив, что нельзя больше продолжать его в стороне от других, не навлекая на себя неудовольствия матери, Леля понизила голос и от имени тети дала ему приказание дальнейшее свое путешествие согласовывать с остановками и ночными отдыхами, которые они будут делать в пути.

Эта мысль сильно заняла ее.

- Знаете, тетя, - заявила она, подбегая к старостине, - что было бы прямо невежливо и даже оскорбительно для нас, если бы пан Паклевский, встретившись с нами и едучи с нами по одному пути, не пожелал бы сопровождать нас до самой Варшавы. Ведь правда? Едут бедные женщины одни, слуги - ненадежны. Кто знает, что может с нами случиться. Неужели ему не жаль нас? Ну, тетя, скажите вы ему сами... Это было бы совершенно естественно и необходимо для нас!!!

Напрасно генеральша пожимала плечами. Старостина горячо ухватилась за предложение племянницы.

- Я даже и в мыслях не допускала, чтобы так хорошо воспитанный юноша мог оставить нас! - воскликнула старостина. - На его совести был бы грех, если бы с нами что-нибудь случилось.

- Ага, видите, сударь! - прибавила Леля. - Это был бы ваш грех, ну, а иметь на совести тетю, маму и меня, пожалуй, было бы слишком тяжело! Значит, надо подчиниться судьбе...

Плутовка засмеялась, хлопая в ладоши; подбежала к старостине и шепнула ей на ухо: ну, что, тетя? Хорошо я придумала? Тетя не равнодушна к нему, да и он так поглядывает!

- Ах, ты противная девчонка! - рассмеялась старостина, машинально оправляя прическу.

На другой день, гораздо раньше, чем дамы двинулись в путь, выехал и Теодор и остановился отдохнуть как раз там, где и они должны были задержаться.

Генеральша, которая также не имела ничего против юноши, удостоила его на этот раз исключительным вниманием и долго разговаривала с ним на тему о счастье вообще, о счастье в супружестве, в любви, о чувствах, сердце и тому подобных интересных вещах, о которых Толя знал только понаслышке. Леля была в дурном настроении духа...

И когда они, отдохнув, снова пустились в путь, она обратилась к матери с упреком за то, что та заняла собой все внимание их спутника, тогда как он должен был разделить его между всеми дамами.

Генеральша отвечала ей, что сделала это умышленно, чтобы панна Леля не кружила голову мальчику и сама не забывалась. До самой ночи в тарантасе все дамы имели кислый вид. Но за ужином на постоялом дворе Леля опять сумела заставить мать и тетку так оживленно разговориться между собой, что Теодор снова оказался ее собеседником.

Старостина с недовольным видом заметила генеральше:

- Смотри, пожалуйста, твоя ветреница совсем потеряла голову с Паклевским и страшно надоедает ему, потому что о чем ему с ней говорить? Ведь это такой сорванец, который ни в чем не знает меры.

Однако, Леля, несмотря на то, что старостина иначе не называла ее, как сорванцом, дала неопровержимое доказательство логического мышления, возобновив разговор, начатый ими во время первой остановки.

Тодя решился сказать ей, что, если она отдаст кому-нибудь свое второе колечко, то он, оставляя у себя ее подарок, мог бы оказаться в неловком положении и был бы вынужден вернуть его.

Леля уверяла, что она вовсе не так охотно раздает кольца; Тодя высказал предположение, что ее могли бы заставить. Тогда Леля поклялась, что никакая человеческая сила не может ее заставить сделать что-нибудь против ее воли.

Однако, ни тот ни другой не пошли дальше гипотез и общих мест, а что за этим следовало, какой можно было сделать из всего этого вывод, - было ясно для обоих. Леля прямо заявила ему, что, если бы тот, кому она отдала сердце, изменил ей, то она отомстила бы ему, а сама умерла бы от чахотки. Что она там еще шептала, об этом не узнали ни старостина, ни генеральша, ни одна душа человеческая. А когда пришло время расстаться, поведение Лели обратило на себя внимание матери, которая напала на дочку с выговорами за легкомыслие и кокетство, на что та отвечала ей, что она, может быть - "чем угодно, но никогда не будет кокеткой".

Так Теодор въехал в Варшаву, совершенно опьяненный этой встречей, забыв думать и о канцлере, и о ксендзе Конарском, и о всей своей будущности, - но полный мыслей об одной только Леле. Он чувствовал, что этот сон скоро должен был рассеяться, что сорванец в несколько недель совершенно забудет о нем, и что основывать на этом какие-нибудь надежды было бы то же, что строить замки на льду, но невозможно было устоять перед обаянием этой цветущей молодости.

Эти неразумные мечты помешали ему остановиться у ксендзов пиаров, так как он боялся своим видом выдать им свою тайну; он заехал в гостиницу и решил там переночевать и к утру протрезвиться окончательно. На другой день, грустно настроенный, он пошел в коллегию, и по счастливой случайности в тот же день опекун проводил его к канцлеру.

То, что рассказывали о нем, внушало Теодору страх.

И, действительно, когда он увидел сидящую в кресле мрачную надменную фигуру князя-канцлера, с проницательным взглядом, с печатью великого ума на высоком челе, с выражением силы и огромной воли, и когда князь обратился к нему, как к младшему и низшему, - сурово и в то же время слишком фамильярно - Теодор в первую минуту очень смутился.

Но, вскоре, однако, канцлер принял более мягкий тон, может быть, заметив произведенное им на юношу впечатление, попробовал заговорить с ним по-французски, чтобы испытать его познания, и был удивлен им. Затем он заставил его написать под диктовку и похвалил орфографию. Можно было надеяться, что Теодор будет принят на службу.

Но князь заявил, что он должен сначала оставить его на испытание.

- Я очень требователен к молодежи, - сказал он, - и вы, сударь, должны заранее приготовиться к тому, что я суров, нетерпелив, не терплю рассуждений и требую послушания...

Шляхетского гонора я не люблю. Кроме того, я требую, чтобы держали язык за зубами. Я не прощаю даже случайной несдержанности в словах, а измены - не допускаю...

Князь-канцлер говорил все это, обратившись спиной к стоявшему в дверях юноше и только изредка бросая на него взгляд через плечо. Затем он начал выпытывать Теодора о его семейном и имущественном положении. Ему надо было знать, кто такие Паклевские, откуда они, и сколько их есть на свете; потом он спросил, кто была его мать. Когда Теодор назвал Кежгайлов, князь обернулся к нему.

- Где? Какая? Не дочка ли воеводича?

- Да, она его дочь, - отвечал Теодор, - но дед, по неизвестным мне причинам, после замужества матери с моим отцом, совершенно к ней переменился и стал нам чужим. У нас нет никаких отношений с ним...

- Это очень дурно, - возразил князь.

- Я не имею права судить моих родителей.

- Да, но я имею это право, - сказал князь-канцлер, - семья должна жить в согласии и держаться вместе... Разделившиеся семьи гибнут; страна, в которой нет семьи и любви к своим родителям, распадается на отдельные куски.

Теодор ничего не ответил на это, и канцлер прекратил этот разговор. Помолчав немного, он объявил Теодору, что вскоре выедет из Варшавы в Волчин, и секретарь должен сопровождать его в это путешествие...

Может быть, князь и еще дольше подвергал бы этой пытке бедного Теодора, но ему доложили о приходе Сосновского, секретаря литовского; князь повернулся лицом к стоявшему в дверях юноше и сделал знак ему удалиться.

Первые дни пребывания при дворе князя-канцлера были для молодого и не знавшего света Паклевского целым рядом ошибок, неприятностей и горьких открытий. Он совершенно иначе представлял себе свое положение и значение, а оказался здесь на второстепенных ролях, среди чужих и недружелюбно настроенных людей.

Он очень скоро заметил, что его всячески старались выжить и так подвести, чтобы он наделал как можно больше ошибок и раздражил этим нетерпеливого по натуре, а в отношениях к подчиненным очень резкого и неумолимого князя, так, чтобы тот пожелал избавиться от секретаря, принятого на испытание.

Все эти расчеты завистливых придворных не оправдались; отчасти, может быть, потому, что князь или заметил, или догадался о них, и, именно на зло завистникам, решился оставить Теодора, а, может быть, он нашел в нем такие качества, которые могли пригодиться ему для дела.

Какого-нибудь чувства или более мягкого отношения к юноше со стороны князя-канцлера трудно было ожидать; имея перед собой великую цель, Чарторыйский пользовался ради нее людьми, но не привязывался к ним; награждал, где было нужно, но старался действовать, главным образом, страхом, ловкими маневрами, знанием характеров и протекцией в судебных и общественных учреждениях, чем собственными капиталами, которых здесь не разбрасывали, как у Браницкого.

Теодор попал в хорошую школу. Здесь ему некогда было вздохнуть свободно, а его обязанности в канцелярии были так разнообразны и неопределенны, что никогда нельзя было предвидеть заранее, что принесет сегодняшний день, и какая работа от него потребуется. Один день уходил на переписывание какого-нибудь безымянного материала, который потом распространялся по всей стране, другой день всецело посвящался корреспонденции на французском языке, третий - был занят распутыванием каких-нибудь сложных вычислений; иногда ему приказывали съездить куда-нибудь верхом с устным поручением, а иной раз случалось ему занимать шляхту, приехавшую с просьбами и за инструкциями к канцлеру.

Как известно, князь обладал поразительной памятью лиц, отношений, связей, характеров; но еще больше, чем память, помогало ему удивительное уменье обходиться с людьми.

Когда съезжалась шляхта, случалось, что Теодору, приставленному развлекать их, давалось порученье разузнать об их именах, о занимаемых ими должностями и землях, откуда они прибыли.

Достаточно было самых поверхностных сведений, чтобы канцлер тотчас же припомнил все, что касалось той семьи, с одним из членов которой он имел дело. Если же ему не удавалось заранее собрать сведения о шляхтиче, который приезжал к нему, то он принимал его, как доброго знакомого и старался навести его вопросом так, чтобы выяснить все, что ему было нужно для дальнейшего разговора.

Он сердечно обнимал братьев шляхтичей, прижимал их пуговицам своей одежды, выказывал им всяческое сочувствие, а так как болтливые провинциалы очень охотно шли на откровенность, то канцлер всегда умел выведать у них все, что было нужно, и потом, в удобную минуту, припоминал и пускал в обращение, удивляя всех своей памятью.

Был у него и еще один талант: он безжалостно вышучивал всех этих простодушных людей, но так, что они даже и не замечали его иронии. Пока он хотел быть добрым, он умел очаровывать всех, в ком нуждался, но, если кто-нибудь не соглашался с ним, он также умел быть жестоким, неумолимым и невежливым до грубости...

Одним словом, с канцлером не так-то легко было иметь дело: увлеченный великими планами, он смотрел на всех малых людей, как на орудия, и, если они ломались, это его мало интересовало.

Теодор в несколько дней инстинктом почувствовал, как осторожно здесь надо действовать.

Тут могло повредить даже излишнее усердие, потому что князь не допускал, чтобы кто-нибудь переступал границы данной им инструкции, как бы присваивал себе право быть умнее его.

Надо было соблюдать осторожность в каждом слове, на каждом шагу и не ждать похвал, на которые князь был очень скуп.

Каким образом удалось Теодору с первых же дней службы снискать доверие к канцлера, этого не знал и он сам, а для старших чиновников канцелярии это было просто загадкой.

Князь ничего не говорил ему и не хвалил совершенно, но охотнее пользовался услугами новичка, чем старших служащих, уверенных в том, что они с большей точностью выполнит его приказанья; завистники пробовали высмеять его перед канцлером и повредить ему, но без успеха, потому что канцлер доверял только самому себе, и никто не мог похвалиться своим влиянием на него.

Уже в Варшаве Теодору пришлось много работать в канцелярии; а когда канцлер выехал в Волчин, дела еще прибавились...

При этом дворе молодежь не пользовалась никакими развлечениями и даже не имела доступа в салоны. Канцлер принимал у себя только высших сановников; карточная игра здесь была единственным удовольствием, но и во время игры шли разговоры de publicis. В пище здесь соблюдалась умеренность, стол был очень скромный, и только в дни больших приемов допускалась некоторая роскошь для представительства.

Днем и ночью сюда приезжали и уезжали гонцы и посланные, прибывали служащие с донесениями, завязывались узлы всевозможных интриг, придумывались способы подчинить себе трибуналы и сеймики и создать сильную партию, и все это держало вождей партий в постоянном напряжении. Составляя открытую оппозицию королю и таким могущественным магнатам, как виленский воевода и гетман Браницкий, Чарторыйские должны были иметь на своей стороне шляхту, чтобы она поддержала Россию, готовую придти на помощь, и не поставила их в глупое положение перед ней своим равнодушием к вождям фракций. Поэтому надо было непрерывно рассылать гонцов, спаивать, уговаривать, мирить, составлять споры, заманивать обещаниями и то, что было непопулярного в самой реформе правления, покрыть обещаниями других благ в будущем. Щедро раздавались будущие места при различных учреждениях, всевозможные титулы, награды и земли, а в конце концов старались извлечь пользу даже из неприязненного расположения к противной партии или обид против них. Князь виленский воевода в известной степени облегчал Чарторыйским эту задачу, позволяя себе всякие нелепые выходки и наживая неприятелей, которых тотчас же привлекала на свою сторону familia.

Самым тяжелым для Теодора во время его пребывания в Варшаве, в путешествии и в Волчине было то, что все избегали его, никто не относился к нему с участием, и все смотрели на него с завистью и недружелюбием.

Над большинством из них Теодор имел то преимущество, что он, благодаря материнскому воспитанию, свободно владел языком тогдашнего большого света, т.е. французским. А так как у пиаров он хорошо изучил латынь и кое-как мог объясняться и по-немецки, то его услугами пользовались постоянно.

Между тем другие канцелярские служащие, самое большее, знали несколько фраз судебной латыни, и поэтому они с завистью смотрели на нового сотрудника.

Ничто не кажется таким тяжелым в молодости, как одиночество и недоброжелательство окружающих, когда самый возраст располагает к откровенности и сердечности. Но Теодор молча и терпеливо покорялся своей судьбе и не давал никакого повода к размолвкам и неприязни.

Юноша надеялся встретиться в Варшаве со своей покровительницей, старостиной, но обстоятельства сложились так, что ему некогда было искать ее, а потом он уехал с канцлером в Волчин.

Здесь ему, конечно, отвели самое плохое помещение, какую-то темную избенку, а, так как дел было много, то и канцелярия была полна служащих, и Теодору приходилось делать свою работу с другим старшим секретарем, неким Вызимирским, который раньше служил у какого-то адвоката, понахватался там кое-каких сведений и страшно чванился своим превосходством перед Теодором, которого он не хотел признавать.

Особенно сердило Вызимирского то обстоятельство, что Теодор, который вел всю французскую корреспонденцию, имел более частый доступ к канцлеру; и он мстил беззащитному юноше только за то, что завидовал его положению. Сослуживцы пробовали сделать Теодора орудием для различных интриг, советовали ему передать князю то то, то другое, но он неизменно отвечал: это не мое дело, я здесь чужой и ни во что не могу вмешиваться.

Несколько раз после этого Вызимирский, который относился к нему особенно неприязненно, говорил ему без обиняков:

- Не воображайте себе, сударь, что здесь всего можно достигнуть parle france! Французов, которые к нам просятся, хоть отбавляй; рано или поздно вас сгноит с этого места тот, кто еще лучше вашего умеет это parle france... И потом выбросьте себе из головы, что здесь можно сделать карьеру лисьей покорностью!.. Мы - старшие - лучше знаем, чем все это кончается. В один прекрасный день князь-канцлер скажет: "Скатертью дорожка! Ступай, куда глаза глядят!" Тем все и кончится.

Нам здесь не нужны господа студенты, которые хотят быть умнее нас и задирать нос к верху. Мы вас выставим - вот увидите!

На все эти придирки и угрозы Теодор отвечал обыкновенно молчанием и только иногда, вынужденный сказать что-нибудь, коротко возражал.

- Если мне прикажут уходить, то я и уйду.

- Вы, сударь, кажется, мечтаете о высокой карьере? - говорил Вызимирский. - Ну, ну. Выбейте себе из головы; есть тут такие, что и законы знают, и различные проекты могут представить, - да и тем не легко вскарабкаться наверх - а что же тут говорить о вас?

Должно быть, и князю нашептывали про новичка. Бог знает что, но князь отличался большой наблюдательностью и знанием людей; ему было нелегко что-либо внушить, - он выслушивал клеветников, но это служило Теодору не во вред, а только на пользу. Особенно встревожило канцеляристов то обстоятельство, что несколько раз, когда надо было отправить к Флемингу посла с устным поручением, канцлер выбирал для этой цели Паклевского. Ему удалось, буквально придерживаясь инструкций, с честью выйти из испытания, и это сразу подняло его престиж.

Князь любил, чтобы его слушали и не высказывали собственных суждений. Но велико было общее удивление, когда, желая снестись с Масальским по поводу дела виленского трибунала, князь отправил к епископу Теодора, снабдив его рекомендательным письмом и поручив этому молокососу переговорить с Масальским относительно радзивилловского самовластия и способов борьбы с ним.

Когда при дворе узнали об этом, то старшие были уверены, что Теодор споткнется об это препятствие и разобьет на нем себе голову, а князя прогневит и лишится его доверия.

Молодому послу поручено было не только переговорить с епископом, но также повидаться с конюшим Бжостовским и одним из Огинских... Все дело в том, чтобы это посольство из Волчина не обратило на себя ничьего внимания. Отправка более важного лица была бы сейчас же замечена; но никому не известный юноша вряд ли мог внушить подозрение в том, что он везет важные документы. По приказанию канцлера все путешествие Паклевского было обставлено таким образом, чтобы никто не предположил в нем служащего при дворе фамилии.

Зависть была большая, хотя, кроме хлопот и неприятностей, путешествие это не давало ничего. Но самая эта миссия облекала неизвестного канцелярского служащего большим доверием со стороны канцлера и ставила его на известную высоту.

В числе других поручений одно особенно удручало и смущало Теодора. Канцлер дал ему письмо к воеводичу Кежгайле, его родному деду, с которым все семейные связи были давно порваны. В первом своем свидании с князем, когда Паклевский говорил ему о своем происхождении, он назвал воеводича, не утаив и того, что дед не хотел их знать. Он не допускал и мысли, что канцлер забыл об этом обстоятельстве. Принимая от него письмо, он еще раз хотел напомнить ему о нем, но князь, взглянув на него, и как будто отгадав, что он хотел сказать, так закончил свою инструкцию.

- В Божишках, у воеводича Кежгайлы, тебе, сударь, вменяется в обязанность - отдать письмо в собственные руки и привезти мне ответ.

Еще раз бросив быстрый взгляд на смущенного секретаря, князь прибавил:

- Прошу все хорошенько запомнить и исполнить в точности; без всяких отговорок и ссылок на невозможность...

Каковы были намерения князя, когда он послал юношу в Божишки - к родному деду? Желание ли испытать его, или оказать ему услугу, или же его склонила к этому решению настоятельная необходимость - юноша не мог отгадать.

Паклевскому дали конюха, двух коней, всякие дорожные принадлежности и довольно большую сумму денег, и на другой день он уже отправился в путь, предоставляя своим сослуживцам строить всевозможные догадки относительно секретной миссии, данной ему князем, хотя никто не знал, куда он едет. Заметив, что он готовиться к отъезду, Вызимирский старался выпытать у него цель поездки, но Теодор сразу прекратил все эти вопросы откровенным признанием.

Мне приказано не говорить, ни куда я еду, ни с какой целью; и я никому не выдам этой тайны.

Так он и отправился в путь, стараясь даже в выборе дороги следовать указаниям канцлера. А дело было под осень. Путешествие в эту пору нельзя было назвать легким и приятным; вся страна волновалась, объятая случайной тревогой. Каждую минуту ожидали какого-нибудь взрыва, готовились к кровавому столкновению между двумя конфедерациями или хотя бы одной конфедерации со своими противниками. На проезжих дорогах стояла стража, скакали туда и сюда гонцы, но еще быстрее бегали всевозможные, самые невероятные сплетни. Короля уже не было в Варшаве; между дворами магнатов шло усиленное сообщение; более спокойная шляхта, которая мечтала только о том, чтобы избежать всякого столкновения, тяжко вздыхала, предвидя внутреннюю войну.

Теодор хорошо знал, что в дороге его могут захватить и подвергнуть допросу с пристрастием, но его рыцарский и шляхетский инстинкт отгонял опасения и помог бы ему сохранить присутствие духа в худшем случае.

Ему было приятно после душных канцелярских стен очутиться на свободе, дышать чистым воздухом, не видеть неприязненных лиц и не слышать насмешек и издевательств.

Во время остановок в пути и на ночлеге редко кто из проезжих не спрашивал у него, откуда он ехал и с какой целью. Он отвечал уклончиво, ссылаясь на семейные обстоятельства как на цель поездки.

Ведя замкнутую жизнь, он мало интересовался делами политики, но все же его поражала общая растерянность, беспокойство и тревожное предчувствие какой-то неизбежной катастрофы. Одни бранили Радзивиллов, другие - а таких по мере приближения к Вильне становилось все больше и больше - возмущались Чарторыйскими.

Наконец, Теодор добрался до Вильны и тотчас же поспешил к епископу Масальскому. Он нашел в нем не духовное лицо, как он себе представлял, а человека большого света, надменного и честолюбивого, ведущего строгий и роскошный образ жизни, и только тогда оказавшего ему некоторое внимание, когда заметил в нем знание французского языка. Этот союзник показался ему очень ненадежным, так как в нем не чувствовалось серьезности и глубины мысли, какую он предполагал в помощнике канцлера. Он показался ему человеком странным, но в то же время легкомысленным. Но не Теодору было судить о нем. Поручение, которое ему было велено устно передать епископу, состояло в том, что Радзивилл, вместо того, чтобы вступить в споры и пререкания, как от него ожидали, оказал входящим войскам радушный прием и снабдил их провиантом. Масальские были возмущены этой осторожностью, на которую они не рассчитывали.

Передав то, что ему было поручено, и приняв взамен поручение к канцлеру от Огинских и Бжостовского, Теодор отдохнул только два дня в Вильне и затем отправился в Божишки, предчувствуя, что именно здесь заключается самая трудная часть его миссии. Надо было заранее обдумать, как держаться с дедом, общение с которым было ему строго запрещено отцом и матерью, и к которому его направил канцлер. Как податель письма, он не был обязан ни представляться ему, ни вступать с ним в беседу; поэтому он заранее решил избегать всякого намека на какие-нибудь более близкие отношения и держаться, как с совершенно чужим человеком, к которому он послан с поручением.

С этими мыслями, не без страха, но с твердым решением выдержать свою роль до конца, молясь в душе Богу и прося его о помощи в затруднительных случаях, Тодя очутился в одно прекрасное утро на земле, где протекал Божеский ключ, о чем он узнал из надписи на огромной таблице, прибитой к столбу и украшенной четырьмя гербами на всех углах.

Тот, кто не знал воеводича Яна Гвальберта Августа на Больших и Малых Божишках, в Вартове, Соботишках и Жердях, пана Кежгайлы, вывел бы некоторое заключение уже по одному важному виду самой резиденции.

Издали она имела очень внушительный и величественный вид: было ясно, что из шляхетской усадьбы она возвысилась до обиталища магната; но, приблизившись к ней, всякий мог легко догадаться, что здесь было больше показного блеска, чем настоящей зажиточности. Замок, стоявший на возвышении, был хотя и деревянный, но оштукатуренный, побеленный и даже раскрашенный в далеком прошлом, и как-то слишком широко раскинувшийся. Крыша без всякой надобности устремлялась кверху; огромное крытое крыльцо, подпиравшееся утолщенными посредине столбами, неуклюже выступало вперед. Низкие галереи, примыкавшие к нему с обеих сторон, соединяли его с огромными боковыми пристройками таких же размеров, как и самый корпус, называемый одними дворцом, а другими замком.

Крыльцо на каменном фундаменте было так приподнято, что возвышалось над крышей и было украшено наверху тяжелой и непропорциональной скульптурой, окружавшей герб, покрытый митрой; все это было покрыто позолотой и раскрашено, издалека привлекая к себе внимание.

Но краска и золото стерлись и пооблупились, а над гербом и митрой видны были гнезда ласточек.

С одной стороны замка возвышалось нечто вроде башни, выстроенной по плану какого-нибудь домашнего художника или самого хозяина дома; она поражала своей вычурностью и неуклюжими окнами.

На вершине ее металлический рыцарь держал в руке инструмент, в котором представлялось угадать фамильную драгоценность.

Во двор вели каменные ворота в виде башни; ворота эти были всегда отворены настежь, так как они были слишком тяжелы и, кроме того, сорваны с петель. На башне также красовался герб, но без карниза, краски полиняли и стерлись от времени, но отчетливо выделялась надпись над гербом: "Nemini cedo".

Забавнее всего выглядел самый дворец, несуразно длинный, несмотря на вытянутую кверху крышу, неуклюжий, запущенный и как бы вросший в землю. Многие окна были забиты досками и закрыты ставнями, другие замазаны до половины. Дожди и непогода по-своему разукрасили давно не обновлявшуюся штукатурку, а недавно реставрированная крыша пестрела заплатами всевозможных форм. Здесь шли рука об руку стремление к показному блеску и крайняя запущенность всего хозяйства; глина, облеплявшая каменные ворота и окна, потрескалась и отпадала кусками, а стены боковых пристроек были просто декоративными ширмами, за которыми скрывались самые жалкие клети. Из-за этих строений виднелись крыши еще каких-то странных зданий, может быть, каплицы, кладовой или еще каких-нибудь дворцовых пристроек. Подъезжая к усадьбе, Теодор заметил во дворе несколько обтрепанных людей, возившихся около конюшен и кухни. Огромный старый тарантас, подвешенный на ремнях, стоял перед сараем, и человек с топором что-то долбил около него.

И от усадьбы, и от всех ее пристроек веяло грустью и запустением. Сжалось сердце у бедного юноши при виде этого дедовского наследия, в котором было еще печальнее, чем в убогом Борке.

Теодор медленно подъехал к воротам. Здесь он увидел обтрепанного сторожа, который высунул голову в окошко и в испуге спрятался. Внутри у стен виднелись лестницы, сани, старые бочки, поломанные возы... Он беспрепятственно въехал на песчаный двор, поросший бурьяном, теперь уже засохшим, и изрытый следами проходящих по нему стад. Единственным его украшением была засохшая лужа у конюшни.

При появлении на дворе постороннего человека из окон и дверей дворца и флигелей стали показываться люди и, не зная как отнестись к этому обстоятельству, снова прятались за ними. В самом дворце ради предосторожности закрыли огромные входные двери.

Не зная, как ему поступить, подъехать ли к крыльцу или в качестве посла смиренно подождать где-нибудь в стороне, Теодор еще колебался, когда из дома выбежал навстречу ему старый слуга, поспешно накидывавший на себя верхний кафтан, так что одна его рука была уже в рукаве, а другая еще искала второго.

Во дворце еще никого не было видно, но сквозь запыленные окна виднелись лица людей. Несколько худых псов, лежавших около кухни, поднялись, полаяли немного, зевнули и, увидя старого слугу, снова улеглись с ворчаньем на старые места.

Седой человек в кафтане, приглаживая себе волосы и стараясь держаться со степенным достоинством, подошел к Теодору. Он смотрел на него и ждал, что он скажет.

- Я привез письмо от князя-канцлера литовского из Волчина, - сказал посол, - мне приказано вручить его пану воеводичу.

- Гм... Гм... Вот оно что! - пробормотал старик, почесывая голову и глядя на юношу выцветшими глазами.

- Пан ваш дома? - спросил Теодор.

На этот дважды повторенный вопрос слуга не дал ответа, пристально вглядываясь в слезавшего с коня посла.

После минутного раздумья, заикаясь и усиленно указывая в сторону двери, он заговорил охрипшим голосом:

- Зайдите сюда! Вот, вот сюда! Зайдите сюда!

- Да дома ли ваш пан? - в третий раз спросил Теодор.

- Да вы, сударь, зайдите в дом! - повторил упрямый старик и потянул гостя за собой в пустые сени. Из сеней он отворил дверь в огромную горницу, в которой стоял большой стол и несколько запыленных и погнутых стульев. В горнице пахло сыростью и затхлостью, а на столе и стульях толстым слоем лежала пыль.

Отерев полою кафтана стол и часть лавки, старый слуга покачал головой и, ни слова не говоря, побежал по направлению к дворцу.

Прошло довольно много времени, и вот из окна комнаты, где он сидел, Теодор увидел выбежавших на двор людей, мальчиков, работников и женщин, которые, толкаясь, ссорясь и стараясь опередить один другого, спешили к дому, входили в него и, немного спустя, бегом возвращались в боковые флигеля, откуда доносились шум голосов, хлопанье дверей, жалобы и смех. В руках у людей, возвращающихся из дворца, он заметил одежду, а у некоторых обувь.

На крыльце старый слуга видимо распоряжался всей этой церемонией; он несколько раз выходил и делал знак руками.

О Теодоре, по-видимому, совершенно забыли; он догадывался только, что ему готовили торжественный прием. Наконец, на крыльце главного здания показался тот самый старый слуга, который еще недавно надевал простой кафтан, идя навстречу Теодору. Теперь он вырядился в длинный темно-красный кафтан, подпоясанный узким пояском такого же цвета, около шеи видна было полоска чистой рубахи, застегнутой блестящей запонкой. Сапоги на нем тоже были когда-то цветные, но теперь трудно было различить их цвет. Новая одежда придала старику более степенный и важный вид; он как-то и шел иначе, мерным шагом, задумавшись о том, как ему сыграть свою роль дворецкого.

Не спеша, открыл он дверь горницы и, став так, чтобы из окна было видно крыльцо двора, поклонился и откашлялся.

- Пан, верно, дома? - проговорил Теодор, встав с места и приготовляясь идти.

- А как же, как же! Дома! - забормотал старик, все время посматривая на окно. - Но ясновельможный пан очень занят с ксендзом-секретарем отправкою срочных депеш, потому теперь как раз время сеймиков.

- Значит, мне надо подождать? - спросил Теодор.

- Одну капельку, одну минуточку, - сказал старик, - тут скверно, но мы сейчас пойдем во дворец. А все это через эти сеймики, потому что наша братья шляхтичи лезут со всеми своими делами к ясновельможному пану; они его считают своим oraculum. Как он скажет, так и будет.

И вот из-за этих шельмовских сеймиков у нас во дворце все вверх дном. Слуг разослали во все четыре стороны света, придворные разъехались, и даже повара ясновельможный пан одолжил кастеляну.

Он вздохнул и ладонью пригладил волосы.

- Наш ясновельможный пан чересчур снисходительны, его всякий обдует, кто только хочет, - прибавил он, - и хоть он пан над панами, и у нас всего вдоволь, разве только птичьего молока не достать, но как примется шляхта есть, то так, как теперь, объест нас, видит Бог. Ну, а наш пан, он там об удобствах не заботится, хоть у него всего много, а ему все равно. Но, чтобы он был скупой, этого нет, избави Бог, только у него свои фантазии, ему не нужны всякие там финтифлюшки.

На дворцовом крыльце показался какой-то человек и махнул белым платком; старик тотчас же засуетился и сказал:

- Ну, теперь можно идти во дворец!

Двинулись не спеша, впереди важно выступал дворецкий. На крыльце никого не было; старик открыл дверь и впустил гостя в обширные сени с лавками по стенам, грязные и закопченные; с одной стороны виднелась огромная, никогда не закрывавшаяся печь, зиявшая черной пастью, а перед ней, как перед чудовищем, которого надо было постоянно кормить, лежала охапка только что нарубленных дров.

По обеим сторонам сеней Теодор увидел выстроившихся в два ряда слуг различного роста, наскоро причесанных и умытых и одетых в какие-то старые и, очевидно, не на них сшитые ливреи. У некоторых они доходили до пят, а у других виднелись из-под них нижние рубахи.

Обувь на слугах была самая разношерстная. Все они старались держаться прямо и с достоинством, но некоторые затыкали рот рукою, чтобы не смеяться над самими собой. Суровый взгляд дворецкого отбил у них охоту к веселости, и они ограничились тем, что подталкивали друг друга локтями.

Из этих сеней дворецкий отворил двери в огромную залу. Окна в ней были, должно быть, недавно только открыты, потому что оконные рамы в некоторых окнах, очевидно державшиеся всегда закрытыми, теперь закрылись сами собою. Здесь также стоял страшный холод и пахло сыростью, как в склепе. Когда-то зала эта имела очень внушительный вид, но теперь покрывавшие ее обои поразорвались и вылиняли; по стенам залы висели какие-то темные картины, а по обеим сторонам стояли, как будто на страже, две громадные кафельные печи. По углам пряталась старая, потертая и поломанная мебель. Должно быть, не успели стереть пыль, потому что она покрывала толстым слоем все столы.

В зале никого не было; дворецкий указал на двери налево: в них стоял мужчина в узкой, черной, поношенной одежде, с каким-то знаком отличия на шее, по виду духовная особа, с бледно-желтым лицом, с ястребиным носом и неприятно запавшим ртом.

Орден, очевидно, специально для этого случая надетый, был украшен какими-то камешками грубой работы и висел на тонкой томпаковой цепочке.

Не произнеся ни слова, ксендз-секретарь рукою указал Теодору на дверь, приглашая его следовать за собою.

Вторая зала была вся увешана портретами, принадлежавшими кисти одного художника и, очевидно, недавнего происхождения. Портреты эти были так написаны, что о предках дома получалось прямо страшное представление. У всех изображенных на них рыцарей, дам и духовных особ лица были так искривлены, как будто их подвергали пытке. Двери этой залы были закрыты. В ней тоже никого не было; и только в следующей комнате, в кабинете, находился сам хозяин.

В кабинете этом, отличавшемся наилучшим убранством и выглядевшим не таким заброшенным, как остальные комнаты, стоял у окна стол, заваленный бумагами, а перед ним в кресле, когда-то покрытом позолотой, сидела маленькая, круглая фигурка с выбритой на висках головой и коротко остриженным и торчавшим ежиком чубом спереди, с выпуклыми глазами и уродливо выпяченными губами.

Это и был воеводич Кежгайло, уже старый и седой, но еще очень живой и бодрый; лицо его имело выражение страшного упрямства, гордости и скрытого, всегда готового вылиться наружу, гневного раздражения.

Он сидел на своем троне лицом к дверям, одетый во что-то, похожее на кунтуш и имевшее прежде темно-красный цвет. На нем были вышиты две звезды, должно быть св. Губерта и Божогробска; рассмотреть их хорошенько было трудно, так как шитье было грубое и поистерлось от времени. В руке он держал какую-то бумагу, но взгляд его был устремлен на входившего, и держался он с величием магната.

Секретарь-каноник, указывая на входившего, промолвил:

- От князя-канцлера!

Воеводич ничего не ответил, только тряхнул головой, ожидая приветствия.

Теодор был так смущен, что не сразу и в коротких словах тихим голосом объяснил воеводичу, что ему приказано передать от князя поклон и письмо, а ответ тотчас же привезти обратно.

- Приветствую! Приветствую! - резким голосом отрывисто заговорил хозяин. Взяв от Теодора письмо, он передал его канонику, который распечатал пакет и вручил его обратно Кежгайле, став позади него так, чтобы можно было прочитать письмо.

Сморщив брови и еще сильнее выпятив губы, воеводич принялся за чтение.

В начале чтения по лицу его нельзя было отгадать впечатления, производимого на него письмом, но чем дальше он читал, тем сильнее изменялось выражение его лица. Бросив на стоящего перед ним Паклевского уничтожающий взгляд, он побледнел, подскочил со сжатыми кулаками на кресле, уронил при этом письмо, которое торопливо поднял каноник, и крикнул:

- Пусть он не суется не в свое дело! Как он смеет меня учить! - Гнев этот показался ксендзу-канонику таким неуместным, что для подавления его он схватил воеводича за локоть и, нагнувшись к нему, начал что-то быстро шептать ему на ухо.

Кежгайло снова уселся на кресло, но весь еще трясся от гнева. Теодор, догадываясь, что в письме было, вероятно, упомянуто о нем, и не желая подвергать себя неприятному столкновению с дедом, отошел к дверям и, остановившись у порога, сказал:

- Я буду ждать ответа!

Проговорив это и почти не оглядываясь назад, он вышел из кабинета, и когда двери за ним закрылись, он услышал за собой страшный шум.

Повышенным, возбужденным, гневным голосом, доведенный почти до бешенства, Кежгайло кричал так, что Теодор ясно слышал его слова:

- А ему какое дело? Что он мне будет нотации читать?! Я не знаю никакой дочери, не хочу ее ни знать, ни видеть! Что посеяла, то пусть и пожнет. А господа, которые ей так покровительствовали, пусть дадут ей приданое и удочеряют; я ей гроша ломаного не дам! Я...

Теодор, поспешно удаляясь, не разобрал дальнейшего. Он шел растерянный, смущенный, раздумывая, нельзя ли ему сесть на коня и, не дожидаясь ответа, ехать отсюда. Он уж был в первой зале и собирался идти за конем, когда ксендз-каноник догнал его и схватил за руку; он был сильно взволнован.

- Знаете, сударь? Это опасная игра! С нашим воеводичем ничего из этого не выйдет!

Теодор обернулся к нему.

- Я ничего не понимаю, - сказал он.

- Как это? Чего вы не понимаете, сударь? - крикнул секретарь. - Это мне нравится! Кажется, это ясно и очевидно, что вы, сударь, просили князя-канцлера о заступничестве, а тот написал воеводичу письмо, как префект к студенту! Неужели он думает, что убедит или устрашит воеводича? - Я могу засвидетельствовать под присягой, - сказал Теодор, - что я не имел ни малейшего представления о письме, которое я привез. Я знаю, какие узы связывают меня с отцом моей матери, но никогда по собственной воле не переступил бы порога этого дома, если бы не приказание князя-канцлера, у которого я нахожусь на службе, и которому я повинуюсь. Мне приказано, чтобы я привез ответ; прошу дать мне его; я еду немедленно.

Каноник, выслушав его, видимо успокоился.

- Может ли это быть? - недоверчиво спросил он.

- Я могу подтвердить это под присягой, - направляясь к дверям, воскликнул Теодор, весь пылая от стыда и негодования. - Ответа я буду ждать во дворе, - прибавил он.

Каноник схватил его за руки.

- Подождите, сударь! Прошу покорно, сударь, подождите.

Говоря это, он бросился к воеводичу. Теодор остался один и стал прохаживаться по пустой зале.

Между тем ксендз-секретарь вернулся к воеводичу, который, глядя исступленным взглядом на письмо, сжимал кулаки, как бы собираясь мстить тому, кто его писал. Однако, первый порыв бешенства уже миновал; он начал успокаиваться.

Каноник, вбежав в комнату, вскричал с порога:

- Он клянется на евангелии, что не знал содержания письма. Это просто затея самого князя-канцлера, который любит всех учить; глупая затея.

- Негодная, подлая! - крикнул, нетерпеливо двигаясь в своем кресле, воеводич. - Но я ему отпишу, этому гордецу! Я ему отпишу ответ!

- Ну, ну, - тихо остановил его каноник, - прежде чем ссориться с князем-канцлером, надо хорошенько подумать.

- Я поеду с князем-воеводой! - возразил Кежгайло. - К черту фамилию! Пойду с гетманом!

- Как? Что? С гетманом? - вскричал каноник. - Что с вами? С каким гетманом? Не с Браницким же? Может быть, со старым Масальским?

Ксендз вздернул плечами, а воеводич в гневе отвернулся от него и крикнул:

- Прошу меня не учить!

Оскорбленный секретарь молча отошел к окну. Кежгайло пробормотал что-то несвязное; вдруг он бросил письмо на землю и стал топтать его ногами; потом, подперев рукой голову, уселся, весь пылая гневом.

Каноник направился к дверям. Услышав его шаги, воеводич порывисто повернулся.

- Куда? Зачем? Остаться здесь! Прошу покорно; кто уходит в такую минуту, тому не для чего возвращаться!

Секретарь, стоявший спиной к нему, сделал страшное лицо, сжал крепко губы, оперся на локоть и остановился на месте, немой и недвижимый. Кежгайло, излив свой гнев, заговорил спокойнее, отрывистыми фразами, как бы сам с собой:

- Желает играть роль наставника! Это со мной! Я ему дам, я ему покажу, как со мной разговаривать! Так ему напишу, чтобы его хорошенько проняло! Я знаю, как мне надо поступать, и если что делаю, так уж назад не беру.

А он еще хочет учить меня катехизису! Садись, сударь, и пиши.

Медленно и неохотно, но не возражая ни одного слова, каноник подошел к столику у окна, перед которым стояло небольшое кресло; он так грузно опустился на него, что дерево затрещало.

Воеводич повернул голову.

- Это еще что? Кресла еще будете мне ломать?

Секретарь положил перед собой бумагу и перо. Он приготовился писать и сбоку иронически поглядывал на воеводича, который нахмурился и молчал. Прошло, вероятно, не менее четверти часа, а Кежгайло так и не начинал диктовать.

- Если теперь с ним поссориться, то он пришлет ко мне войско, и они у меня все поедят, - сказал он вздыхая. - Что? - он обернулся к секретарю. -Вы что говорите?

- Ничего, это уж не мое дело! - возразил каноник.

- Но, ради Христа, не сердись же еще ты на меня! - заорал Кежгайло. -Что еще такое? Вы, сударь, знаете, что я не выношу противоречия!

- Да я и не противоречу! - пробурчал каноник, грызя перо.

- Ты просто в бешенство меня приводишь! - завопил воеводич. - Я тут голову теряю! Между молотом и наковальней. Не могу раздражать этого всемогущего вельможу, а исполнить то, что он мне приказывает, - лучше сдохнуть! Никогда, ни за что на свете!

Он обернулся к секретарю.

- Ну, сделай это для меня, сочини сам концепт; поставь себя на мое место, как бы ты написал? Я знаю, что ты человек разумный и политик... Пиши сам.

Слова эти польстили секретарю; он медленно склонился над бумагой, обмакнул перо и начал что-то писать.

Воеводич смотрел издали, нетерпеливо ожидая окончания и спрашивая поминутно:

- Ну, что? Готово?

Каноник, не отвечая ему, продолжал писать.

У Кежгайло пот выступил на висках. Когда секретарь, окончив писать, стал перечитывать про себя, он крикнул:

- Да не мучь же ты меня!

Но ему пришлось подождать, пока каноник, хорошенько его помучив, начал медленно читать письмо, гласившее следующее:

"Всегда и во всем humillime подчиняясь приказаниям Вашей княжеской милости, моего особенного покровителя, я и теперь почел бы за счастье их satisfacere, так как и христианские заповеди, и vencula крови меня к этому склоняют, но ultra posse nemo obligatur.

И я не преувеличиваю, называя такое послушание ultra polestatem, так как дочери, которая бы вышла замуж за какого-то Паклевского, у меня нет, и я о ней ничего не знаю. Правда, была у меня дочь, по имени Беата, от которой я не ratione matrimonii, но по другим причинам, как не признававшей моей власти и учинившей мне позор, открыто и с соблюдением всех формальностей отрекся, не желая признавать ее своей единокровной дочерью и наследницей.

Этот акт revocare и признать его nullitatem я не могу, и никакая сила на свете не может меня к этому inclinare.

Ни о какой Паклевской я ничего не знаю, а что вышеупомянутая особа была доведена до погибели не Паклевским, это я могу juramentum подтвердить.

Сердце мое наполняется amaritadine, так как я не могу исполнить воли Вашей княжеской милости, которую humillime; прошу собрать более достоверную информацию в этом предмете и очистить меня от упрека в нежелании подчиниться священным для меня приказаниям князя. Изъявляя готовность во всех прочих распоряжениях, приказаниях и поручениях оказывать послушание, остаюсь всегда и вечно с величайшим уважением и почтением и т.д."

Во время чтения так удивительно стилизованного письма, которое своими преувеличенно почтительными выражениями не раз заставляло воеводича изображать на своем лице гримасы неудовольствия, он попеременно высказывал то неодобрение, то живую радость по поводу искусного оборота или объяснения. Тонкая аргументация ксендза-секретаря искупила недочеты письма, и воеводич, не возражая против общего содержания, приказал еще раз прочитать его себе.

Mutatis mutandis он принял редакцию и, похвалив каноника, поручил ему переписать начисто.

Сам он уселся глубже в кресло и задумался.

Но жестоко ошибся бы тот, кто заподозрил бы, что в сердце его пробудилось хотя бы малейшее чувство при виде внука. Он испытывал только гнев и даже не поинтересовался познакомиться с ним поближе. Неприязнь к дочери вкоренилась в нем слишком глубоко, затвердела слишком давно, постоянно поддерживаемая старшей сестрой и ее мужем, чтобы такой человек, как воеводич, который никого, кроме себя, не любил, мог когда-либо избавиться от нее.

Письмо на полулисте бумаги, старательно отрезанном, уже переписывалось, когда в комнату поспешно вошел старый слуга и несколько раз задыхающимся голосом проговорил:

- Хорунжий! Хорунжий!

- Вот тебе раз! - вскричал Кежгайло. - Как раз в пору! Пусть бы его...

Каноник обернулся.

- Сказать, что болен!

Старый слуга в испуге замахал руками.

- Где там! Хорунжий прибыл с каким-то страшно важным известием. Он стонет, ломает руки и кричит: пусти, мне нужно до зарезу!

Секретарь и Кежгайло обменялись взглядом.

- Что же это может быть?

Слуга, спеша по своему обыкновению, зашептал несвязно:

- Какие-то бумаги! De publicus! Накажи меня Бог! Что-то случилось!

Воеводич сорвался с места.

- Проведи его сюда!

Он сделал канонику знак спрятать письма. Слуга, заменявший дворецкого, только что успел выбежать, спотыкаясь от поспешности, как тотчас же вернулся, ведя за собой хорунжего.

Слышны были его торопливые, беспокойные шаги, а когда двери открылись, Кежгайло увидел огромного мужчину в зеленой бекеше, обшитой лисьим мехом, с растрепанной головой, бледного, с открытым ртом и вытянутым лицом, на котором застыло выражение перепуга, тяжело дышавшего, растерянно оглядывавшегося вокруг себя вытаращенными глазами, который, остановившись у порога, выкрикнул:

- Пропали мы, сироты! Погибли!..

В отчаянии он ломал руки.

- Что с вами? О чем вы, сударь? - воскликнул Кежгайло.

- Вы ничего не знаете? Конец света! Конец нашему счастью! Погибли мы! Погибли!

Он вздохнул, как кузнечные меха.

- Miseri! Сироты! Погибли мы, пан воеводич!

- Но что же случилось? Скажите, ради Бога, - спрашивал воеводич. Секретарь тоже подошел к хорунжему и торопил ответом.

- Говори же, ради Христа, что случилось?

- Наш всемилостивейший государь Август III, в царствование которого мы наслаждались миром, - умер! Нет его больше!

Кежгайло схватился за голову; каноник в отчаянии сжал руки; в комнате настала тишина, слышны были только всхлипывания хорунжего...

- Пришел последний час нашему счастью! - повторил он.

Все опустили головы.

- Внутренняя война неизбежна, - воскликнул хорунжий, - с одной стороны гетман Браницкий, Радзивиллы и все их приспешники, а с другой -фамилия и войска императрицы... Конфликт неизбежен, а мы, невинные овечки, будем в нем раздавлены и уничтожены!

Кежгайло, упав на кресло, закрыл глаза рукой и тяжко вздыхал.

- Во всей стране кипит, как в котле, - продолжал хорунжий, - летают курьеры, шляхта вооружается! Что тут делать? Кто отгадает? На чьей стороне будет сила? С кем вместе надо идти? Направо или налево? И надо же ему было умереть в такое время.

- Но, может быть, все это только измышления фамилии, - прервал каноник.

- Какие там измышления? - подхватил хорунжий, доставая из кармана бекеши смятую бумагу. - Вот газета из Варшавы... Пятого октября, в пять часов с чем-то пополудни, скончался наш всемилостивейший государь. Еще утром он прослушал в костеле, коленопреклоненный, всю обедню и застудил ноги так, что ему было предписано лечь в постель. До полудня не предвиделось никакой опасности, и только около двенадцати часов он ослабел, и ему сделали кровопускание. Доктора сразу же потеряли головы и разбежались, призвав к нему духовника.

Едва только он успел очистить душу исповедью, как Бог взял ее. Во всей стране неописуемая печаль, и только в Волчине у фамилии великая радость.

Воеводич и секретарь переглянулись между собой. Измученный хорунжий присел отдохнуть.

- Что же вы скажете? Что нам делать? - обратился он к молчавшему Кежгайле.

Воеводич отнял руки от лица и пожал плечами.

- Fulmine tactus, - простонал он, - я сам не знаю, что со мною творится! Не спрашивай меня! Не жди моего совета! Ничего не знаю...

- Я должен дальше ехать с этой вестью, - быстро прервал его хорунжий, - чтобы мы все могли, взявшись за руки, идти вместе, viribus unitis, и что-нибудь предприняли; поеду к кастеляну!

- Поезжай к кастеляну! - со вздохом отозвался воеводич. - Решите что-нибудь, а я к вам присоединюсь.

Хорунжий окинул их взглядом и, видя, что от них толку не добьется, потому что и сам хозяин, и секретарь его сидели, как окаменелые, в глубокой задумчивости, встал с места.

Видя это, воеводич с беспокойством поднялся так же с кресла.

- Дай же мне знать! Дайте знать! Я с вами! Я неразлучно пойду с братьями; не хочу быть диссидентом! Где вы, там и я! Мое правило: что все решат, на то и я согласен!!!

Хорунжий сделал знак канонику.

- Ради Бога, я совсем без сил... Нет ли чего перекусить?

Секретарь взглянул на хозяина, но тот делал вид, что он поглощен своим горем и не слышит.

- Поезжай же, поезжай, хорунжий, советуйтесь, решайте! Не надо терять ни минуты! Бог вам поможет. Я совсем потерял голову.

Он присел около столика и оперся головой на руку.

Между тем хорунжий вместе с каноником вышли в залу с портретами. Здесь стоял, ожидая приказаний, старый дворецкий.

- Дайте закусить пану хорунжему, он замерз и проголодался! - сказал каноник.

Можно было заподозрить, что он и сам не прочь был бы воспользоваться случаем поесть...

Старый слуга окинул его проницательным взглядом.

- Сейчас, сейчас, - начал он поспешно своим угасшим голосом, - но у нас в это время нет ничего готового! Повара нет, и прежде чем что-нибудь сготовят... И пан хорунжий, точно на зло, всегда в такой день! Ей Богу же, правда!

- Ну, дай что-нибудь! - прервал каноник.

- Что-нибудь всегда найдется, но я вижу, что милостивый пан очень торопится! - сказал старик.

- Рюмку водки и кусок хлеба с солью, - выкрикнул хорунжий, - если уж у вас и яйца вкрутую нельзя получить!

- Как это нельзя! - с удивлением возразил дворецкий. - У нас все можно, всего вдоволь; только милостивый пан всегда в такое время: или ключница на другом фольварке, или повар болен. Благодаря Всевышнему, у нас всего достаточно, но бывают такие дни... Это каждый знает.

- Дай же водки и хлеба! - нетерпеливо крикнул хорунжий. - Я ничего у тебя больше не прошу!

Старый слуга заковылял из комнаты; хорунжий и секретарь остались вдвоем. Каноник мрачно смотрел то в окно, то на гостя, который, преисполненный невыразимой печали, казалось, забыл о том, где он, и что с ним происходит.

- Погибли мы! - забормотал он.

- Пан хорунжий, ведь это уже не первый случай бескоролевья, -возразил каноник, - благодарите Бога, у нас есть примас и другие достойные блюстители общественной безопасности...

- Да, вам хорошо так говорить! - вскричал хорунжий. - Вам-то, наверное, ничего не будет; сутаны и креста с вашей милости не снимут; но нас съедят, задушат, разорят, потому что внутренние распри неизбежны... quod Deus avertat! Угадай, Христос, кто тебя бьет!.. Не знаешь, куда обернуться!!!

Пока они так говорили, на пороге показался медленно шествовавший старик-дворецкий, неся на деревянном подносе в виде дощечки с почерневшим металлическим ободком квадратную фляжку, заткнутую простой пробкой, прикрепленной веревкой к горлышку. Рядом с ней на маленьком блюдечке было немного соли, а на другом - несколько кусков черного хлеба.

Он улыбался и говорил:

- Не прогневайтесь, пан хорунжий, буфетчик спрятал все серебро...

Я схватил, что нашлось под рукой, тороплюсь подать вам, а то пришлось бы долго ждать!

Гость, иронически усмехнувшись, взял бутылку, в которой виднелась мутная жидкость. Вынул пробку, поднес ко рту и покачал головой.

- Ну и варево у вас! - пробурчал он.

- Что нашлось под рукою; гданьскую водку и домашние наливки ключница позакрывала, а та как пойдет хлопотать по хозяйству...

Секретарь, к которому обратился хорунжий, не выказывал особого желания попробовать водку; но все же выпил полрюмки. Оба, выпив, сплюнули и закусили хлебом с солью.

Хорунжий еще пережевывал хлеб, но уже торопился к выходу. Каноник проводил его на крыльцо. Здесь он увидел конюха Паклевского, державшего коня под уздцы. Это зрелище вызвало у него недовольную гримасу.

В эту критическую минуту, после привезенного хорунжим известия о кончине короля, следовало хорошенько обдумать ответ канцлеру, чтобы не рассердить его.

Каноник поспешно вернулся в кабинет, где застал воеводича, стоящим перед распятием, со сложенными на груди руками и закрытыми глазами, бормочущим молитву, после которой он изо всей силы принялся бить себя в грудь. Затем, приподняв веки и зрачки к небу, он глубоко вздохнул, поцеловал распятие и, обращаясь к канонику, живо воскликнул:

- Хотел бы я, чтобы эти проклятые сумасброды свернули себе шею! Секретарь, должно быть, привык к таким внезапным переходам от набожности к проклятиям, потому что он ничуть не удивился подобному возгласу.

- Какие сумасброды? - спросил он.

- А эта милая фамилия, с которой человек волей-неволей должен действовать заодно, чтобы набить себе шишку! - объяснил воеводич.

- Я именно с тем и пришел к пану воеводичу, - сказал секретарь, - что теперь надо дважды и трижды подумать над ответом канцлеру, а его посол уже велел конюху приготовить коней к отъезду, так как он торопится ехать после оказанного ему приема!

- Прием! Прием! - проворчал воеводич. - Какой там прием. Я его и не принимал и не разговаривал с ним. Знать не знаю! Оставьте меня, сударь, в покое!

- Но прежде чем он уедет, - сказал каноник, - надо накормить его и его коней...

- Сейчас уж и кормить! - вскричал Кежгайло. - Разве же он не получил на дорогу, когда князь-канцлер отправлял его сюда! Сейчас и кормить! Вы, сударь, только бы и кормили всех и каждого, а такое гостеприимство ни к чему не ведет, только портит. Что же по-вашему? Просить его к обеду? Гм?.. Говоря это, Кежгайло погрузился в глубокое раздумье.

- Вы знаете, сударь, что у нас сегодня все постное? - прибавил он.

- Так ведь и он может есть постное, а... - шепнул секретарь и не докончил.

- Действительно, вы правы; ну, пусть он придет к столу; так будет лучше. Я ему покажу, что я для него чужой и чужим останусь.

- Пусть ваша милость прикажет накрыть на стол в зале; там еще есть бутылка вина, которую мы должны были откупорить для регента. На три рюмки хватит. Велите Ошмянцу дать пива.

- Ну, и просите его; что делать! Просите...

В дверь постучали; опять вбежал с испуганным видом Ошмянец.

- Посланный требует немедленно ответа, - живо заговорил он. - Он узнал от людей хорунжего о смерти короля и говорит, что ему надо спешить в Волчин.

Он почесал голову.

- Посол будет обедать с нами, - сказал каноник, - так приказал пан воеводич.

- Да как же это? Обед! Гм... Какой у нас обед! Ваша милость знает, -сказал он.

- Какой есть, такой и есть! Я не подумаю угощать его разносолами! У князя-канцлера служащие не привыкли к роскоши. Что же у нас на обед?

Слуга беспокойным жестом пригладил волосы.

- Что на обед? - сказал он. - Наша постная похлебка, селедка, зажаренная в масле и каша с маком!!! Вот и все...

- А чего же еще? - воскликнул воеводич. - Накрывай на стол в зале, понимаешь?

Ошмянец вышел. В продолжение всего этого времени Теодор, сильно обеспокоенный и взволнованный, выйдя из дворца, прохаживался по пустой горнице во флигеле. Он думал о том, как бы ему получить ответ и поскорее вырваться из этого дома...

Невыразимая боль сжимала его сердце. Эта заброшенная усадьба была родным гнездом его матери! Здесь она провела свое детство, здесь, может быть, блуждали ее первые воспоминания... Печаль всей ее жизни открылась перед ним при виде этой страшной усадьбы.

Он сам не знал, сколько времени прошло, пока вернулся Ошмянец, но ему казалось, что пытка эта тянулась целый век. Слуга, которого здесь называли паном дворецким, хотя под его командой были всего шесть оборванных работников, взятых наспех из конюшни и из псарни, с важным видом вошел в комнату.

- Скоро подадут обед, - сказал он, - и ясновельможный пан приказал мне просить, чтобы вы, сударь, откушали с ним. У нас теперь пост, и каноник extra rigorose требует соблюдения постных дней. Он говорит: отними корм у тела, и душа будет сыта. Что же делать? Мы должны в эти дни затягивать пояс потуже. У нас всю неделю, когда есть повар, кухня такая, что, как говорится, пальчики можно облизать; но в пост мы едим так, чтобы только не быть голодными. Вы, сударь, понимаете это?

Теодор не очень-то понимал, что он болтает, да и не до пищи ему было; он был страшно смущен этим приглашением к столу, но молчал.

После выкриков Кежгайлы он уже не думал еще раз увидеть его. Но невозможно было отказываться.

Ошмянец, видя, что его трудно втянуть в разговор, потихоньку вышел из комнаты. Теодор остался в еще более возбужденном состоянии, раздумывая, как ему держаться за столом, когда дворецкий вернулся и заявил, что воеводич ждет его.

Читая про себя молитву "Под твою защиту", пошел Теодор, словно на заклание. В сенях он не нашел уже встречавших его слуг, а каноник оказался в большой зале. Вместе с ним он вошел в залу с портретами, где стоял стол, накрытый на три прибора, но так, что место Теодора находилось в некотором отделении от хозяина и ксендза, на другом конце стола.

На верхнем конце стояло на небольшом возвышении кресло с ручками для воеводича, по правую его руку - стул для каноника, а в конце стола -другой для гостя. Около его прибора стояла откупоренная бутылка с пивом, а рядом с прибором Кежгайлы виднелась начатая бутылка вина и две рюмки. Скатерти и все убранство стола были так запущены, что, наверное, в фольварках у экономов можно было найти и более чистое и лучшего качества. Каноник и гость подождали, стоя, пока дверь кабинета открылась, и воеводич, надувшись еще сильнее, чем раньше, прошел, не смотря ни на кого, к своему месту и опустился на свой трон. Каноник поспешно занял приготовленное для него место и, сложив руки, громко прочитал молитву, которую воеводич повторял за ним, набожно сложив руки у рта.

Когда все уселись, мальчик в ливрее под руководством дворецкого начал разносить похлебку. Во время еды за столом царствовало полное молчание, воеводич ел с жадностью, ожигаясь, опустив голову и ни на кого не глядя. Каноник, неизвестно только, по собственной инициативе или по приказанию свыше, заговорил:

- Известие о смерти светлейшего государя является для нас совершенно неожиданным; думаю, что оно должно было произвести впечатление и в Волчине.

Он обернулся к Теодору в ожидании ответа.

- Я не сомневаюсь в этом, - стараясь сохранять спокойствие, отвечал гость, - и поэтому я хотел бы ехать, как можно скорее туда, где я могу быть полезным...

Принесли селедки, зажаренные в постном масле, их было две на троих, и в это время Кежгайло сказал:

- Я надеюсь, что князь-канцлер здоров?

- Благодаря Бога, - коротко отвечал Теодор.

- Он, вероятно, поспешил из Волчина в Варшаву? - прибавил воеводич.

Это предположение не требовало ответа.

- Вы, сударь, ехали прямо в Божишки? - не поднимая глаз от тарелки, тихо спросил Кежгайло.

- Я возвращаюсь из Вильны, куда тоже отвозил письма, - сказал Теодор. - А нельзя узнать к кому?

Паклевский с минуту колебался; он не знал, имеет ли он право обнаруживать отношения канцлера и, желая быть осторожным, сказал:

- Писем было много и к разным лицам.

Услышав этот ответ, Кежгайло кинул быстрый взгляд сначала на говорившего, а потом на каноника, как будто желая сказать: "Каков франт!"

Когда принесли третье блюдо, все снова молчали; каша была сложена в виде холмика со срезанной и выдолбленной верхушкой. В этом углублении наверху горки находилось конопляное масло с лимонным соком, и все обедавшие имели право взять его себе понемножку.

Сам воеводич перед кашей налил себе рюмку вина, потом вторую рюмку -канонику и под конец, приказав подать третью рюмку и дав этим понять, что он оказывал гостю особенную милость, которую не считал для себя обязательной, налил остатки мутной жидкости Теодору и послал с Ошмянцем. Правда, как он ни цедил, вина не хватило на полную рюмку, но и это уже была милость.

Теодор плохо отдавал себе отчет в том, что он ел и что пил; ему хотелось только поскорее вырваться отсюда, и он в душе просил Бога положить конец его мучениям.

Подкрепившись кашей, которую он ел с таким же удовольствием, как и предшествовавшие блюда, Кежгайло вытер рот, сложил руки на груди и произнес:

- Прошу передать мое нижайшее почтение его милости князю и заверить его, что мы все готовы встать под его знамя в теперешнее превратное время, убежденные в том, что высокая мудрость канцлера приведет корабль республики к счастливой пристани.

Сказав это, воеводич перекрестился и встал; каноник тоже поднялся, сложил руки и прочитал латинскую молитву. Кежгайло, уже не оглядываясь в сторону внука, большими шагами направился к двери кабинета, которую открыл перед ним Ошмянец.

Каноник подошел к Теодору.

- Я покорнейше прошу дать мне ответ! - сказал Паклевский.

- Вы его сейчас, сударь, получите, - сказал ксендз, - он уже почти готов.

Они обменялись поклонами; Тодя, схватившись за шапку, торопливо выбежал из залы. Старый дворецкий, только этого и ожидавший, протянул уже руку к рюмке мутной жидкости, до которой Теодор не дотронулся, как вдруг дверь кабинета открылась, и воеводич закричал:

- Ах, ты эдакий! Слить в бутылку! Смотрите, пожалуйста! Ему вина захотелось!

Ошмянец пробормотал что-то, и тем дело и кончилось. В кабинете секретарь торопливо дописывал письмо, а Кежгайло в задумчивости ходил по комнате.

- Что скажешь, сударь, про этого... (тут он употребил выражение, которое невозможно повторить) - редкое присутствие духа; хотя бы он смутился или взял не тот тон!!! Хоть бы выказал немного смирения?! Ничего подобного - уселся; после даже и не поблагодарил! А до вина не дотронулся! Гордая душа! А? Каково? Паклевский!!! Чудесная фамилия - что и говорить!!! Но хоть бы он назвался Свиноухом, что мне за дело! Мне все равно... Каноник дал ему для подписи письмо, которое воеводич прочел с большим вниманием и, собственноручно дописав окончание, подписался с выкрутасами...

Затем каноник припечатал его большой печатью, стоявшею у него на столике; воеводич следил за ним глазами, а когда все было готово, проверил, хорошо ли отпечатались все гербы.

- А теперь с Богом! Пусть пан Паклевский уезжает, и пусть он не трудится еще раз приезжать в Божишки. Не для чего!

- Я уж не могу ему это внушить, - отвечал каноник.

- Я думаю, что он и сам догадается, - сказал воеводич, - а если князь канцлер попробует еще раз пристать ко мне с разными советами, увещаниями и приказаниями, то я уж буду знать, что делать. К счастью, теперь не время для частных дел!

Вся площадь перед Белостокским дворцом была полна колясок, бричек, коней, войска, придворных и слуг; но на этот раз в гетманской резиденции не гостей принимали, а сам пан с чрезвычайною пышностью и в сопровождении большой свиты выезжал в Варшаву.

С ним вместе ехали его супруга, все их резиденты и служащие, начальники войсковых частей и канцелярия, а целый обоз всяких вещей и провизии были уже отправлены заранее, свидетельствуя о намерении Браницкого остаться надолго в столице. Хоть всем была известна преданность Браницкого саксонскому двору и династии, и ему приписывали даже старания возвести на польский трон старшего сына Августа III, здесь не заметен был траур или печаль по умершему королю; напротив, лица придворных, окружавших гетмана, сияли от удовольствия, а шляхта перешептывалась между собой, что только он один достоин трона. Правда, все это говорилось негромко, а гетман, казалось, и не слышал, и не знал ничего об этих пересудах; но по его фигуре, манере держаться, по величавому и уверенному выражению его лица можно было отгадать мысли, волновавшие его душу.

Сны о короне веяли над головою старца.

Стаженьский, Бек и все друзья гетмана, съехавшиеся в Белосток при первом известии о кончине короля, обнаруживали необычайную деятельность и выказывали полную уверенность в будущем, видимо, ни на минуту не сомневаясь, что оно принадлежит их партии.

И только на лице растерянной и молчаливой гетманши можно было прочесть скрытую тревогу и предчувствие тяжелых испытаний, о которых и не подозревали другие.

Из провинции доходили вести, приводившие в восторг Стаженьского. Шляхта уже заранее провозглашала королем пана гетмана и клялась, что знать не хочет никого другого. Но официально здесь говорилось только о старшем сыне покойного короля, однако, выражались опасения, как он будет управлять двумя государствами, когда и с одним-то не мог справиться, будучи чрезвычайно слаб здоровьем.

Горевали и над тем, что саксонцы не пользовались популярностью в стране. А из других кандидатов, имена которых были на устах у всех, никто не мог сравняться с гетманом, как по тому расположению к себе, которое он умел заслужить в народе, так и по богатству и могуществу.

- Если надо выбирать Пяста, - говорили жители Подлесья, - то никто, кроме нашего гетмана, не носит в самом себе королевского отличья!

Итак, в этот день двор гетмана выезжал в Варшаву; все было готово к отъезду; и ясный, слегка морозный осенний день был как раз хорош для путешествия. Гетман еще накануне заявил, что едет во что бы то ни стало, а между тем еще с утра он неожиданно уехал куда-то верхом в сопровождении одного только доверенного конюха и до сих пор не возвращался. Гетман редко позволял себе такие фантазии; образ жизни в Белостоке отличался большой правильностью, и потому все были удивлены его отсутствием.

Гетманша несколько раз посылала узнать о нем, и всякий раз приходил Мокроновский с известием, что он еще не возвращался.

- Что же это значит? - слегка нахмурившись, спрашивала прекрасная гетманша. - Я ничего не понимаю.

- И я тоже, - смеясь, отвечал Мокроновский, - но я думаю, что он сейчас будет здесь. Ему хотелось, вероятно, собраться с мыслями наедине от всех.

- У нас будет для этого достаточно времени на пути в Варшаву.

Время близилось к полудню; некоторые кареты были уже наполовину запряжены; поглядывали с беспокойством на проезжую дорогу; гетман все не возвращался.

Никто не знал, куда он поехал, хотя некоторые утверждали, что видели его едущим по направлению к Хороще.

Было раннее утро, когда Браницкий, появившись неожиданно, велел подать себе коня. Доктор Клемент отговаривал его от поездки и потерь сил перед путешествием, которое само по себе должно было утомить немолодого уже гетмана, но тот отвечал, что ему хочется проветриться и побыть наедине с самим собою.

Выбравшись из местечка почти никем не замеченным, Браницкий, ехавший сначала не торопясь, выехав на дорогу к Хороще, пустил коня рысью и быстро проехал небольшое пространство по хорошо ему знакомой дороге. Минуя дворец, он остановился перед доминиканским костелом и здесь сошел с коня. Хоть был не праздник, ксендзы еще служили обедню, и, как это часто бывает, гетман, войдя, увидел, что в боковом алтаре ксендз в черной одежде служил заупокойную обедню.

Зрелище это несколько смутило его, но отступать было поздно, и он потихоньку приблизился к алтарю. Здесь его слишком хорошо знали, чтобы его приход мог долго оставаться незамеченным. Тотчас же дали знать настоятелю, и тот, заметив из сакристии траурную службу, немедленно распорядился служить вторую обедню в красных одеждах перед главным алтарем.

Однако, гетман остался на своем месте и дослушал первую службу, и только, когда ксендз удалился, он прошел в монастырь. Здесь его уже поджидал настоятель, сильно удивленный его прибытием, так как он знал о готовившемся отъезде в Варшаву.

- Я хотел проститься с вами, - сухо и немного смущенно заговорил гетман. И прежде чем настоятель успел промолвить что-нибудь в ответ, он направился вглубь коридора, как бы отыскивая келью отца Елисея.

- Я хотел бы также повидаться с вашим старцем, - прибавил он.

На этот раз не делая никаких возражений и не противясь желанию гетмана, отец Целестин сам проводил его до кельи; склонившись и отворив дверь, он впустил его в келью, но сам не вошел, за что гетман поблагодарил его приветливым наклонением головы.

Старец сидел у окна, сложив руки на коленях, и смотрел в сад, лишенный листвы. В тени его травы и маленькие веточки еще серебрились от утренней изморози.

Тихо было в монастырском вертограде, окруженном стенами, в котором еще кое-где на деревьях, на концах веток, виднелись уцелевшие зеленые листья.

На окне старца, вероятно привлеченные кормом, который тот бросал им, сидела и ссорилась между собой кучка воробьев. Отца Елисея забавляло это молодое, бессмысленное веселье птиц, беззаботных созданий, не ведающих о жизни ничего, кроме собственных желаний, без заботы о завтрашнем дне. Заметив, что кто-то входит к нему, старец стал всматриваться в гетмана слабыми глазами, не узнавая его. Но и узнав, он не поторопился к нему навстречу, а когда гетман поздоровался с ним, он тихо сказал:

- А, это вы, милостивый пан! Господи Боже мой, что же приводит вас к такому недостойному грешнику, как я?

- Я хотел проститься с вами, отец Елисей, и попросить вашего благословения на дорогу! - сказал гетман. - А так как отец настоятель позволяет вам служит обедни, то я хотел просить вас отслужить несколько за мое здоровье.

Говоря это, гетман положил на окне какой-то сверток, завернутый в бумажку, а Елисей, заметив этот дар, начал весело смеяться и отдал его обратно гетману.

- Ну, зачем мне это! - воскликнул он. - Это все равно, что вы бы стали бросать за окно воробьям дукаты, которых они даже разыграть не могут; я давно отказался от всего земного. Отдайте это в монастырь; они примут и отслужат вам служб, сколько хотите; а я и без этих кружочков помолюсь за обедней за грешника. Да, да, - прибавил он, - хоть вы и великий гетман, но и грешник не меньший.

Браницкий густо покраснел.

- В чем же я так нагрешил? - спросил он глухо.

Крашевский Иосиф Игнатий - Гетманские грехи. 3 часть., читать текст

См. также Иосиф Игнатий Крашевский (Jozef Ignacy Kraszewski) - Проза (рассказы, поэмы, романы ...) :

Гетманские грехи. 4 часть.
- А вот я вам расскажу сказку, - отвечал о. Елисей. - В давние времена...

Гетманские грехи. 5 часть.
Он иронически усмехнулся. После нескольких отрывистых вопросов о состо...