Крашевский Иосиф Игнатий
«Гетманские грехи. 4 часть.»

"Гетманские грехи. 4 часть."

- А вот я вам расскажу сказку, - отвечал о. Елисей. - В давние времена татары подошли к этой несчастной стране; их ожидали с часу на час и все время караулили, чтобы заметить, когда они подойдут совсем близко. Вот выбрали человека и велели ему влезть на лестницу высоко, высоко, чтобы сразу увидеть врага. Он поднялся, стал смотреть и видит - направо и налево качаются на фруктовых деревьях спелые золотые яблоки, которые никто до него не мог достать. Вот он и говорит себе: почему бы мне за то, что я сторожу, не сорвать себе райских яблок.

Сорвал он одно и съел, очень оно ему понравилось, потом и другое съел, которое было не хуже прежнего, а там и третье, но от него он откусил только кусочек, остальная часть была изъедена червями. И пока он наслаждался, сидя на верху лестницы, неприятель подошел совсем близко, и он заметил его только тогда, когда тот ворвался в сад. Погиб и сад, и вся земля, но и стражник не уцелел.

Гетман слушал с краской на лице.

- Вдумайтесь в вашу жизнь, разве вы тоже не срывали яблок на деревьях?

- Но я не пускал неприятеля в страну, - сказал Браницкий, - этого у меня нет на совести.

- А кого же вы называете неприятелем? - подхватил монах. - Врагом нельзя назвать ни народ, ни войско, ни побежденную внешнюю силу, враг наш - наше распутство, слабость и ничтожество. А что же вы делали всю жизнь, если не поили пьяных и не вводили в обман заблудившихся?.. Забавляли их собой, себя - ими, и ради сегодняшнего дня предавали завтрашний...

- Вы не в меру суровы и ожесточенны в своем одиночестве! - с волнением возразил Браницкий. - Должно быть, мои враги восстановили вас против меня, а вы...

Отец Елисей улыбнулся с состраданием.

- Я никого не слушал, - сказал он, - я никого не спрашивал. Я сам долго присматривался. И стал суровым и неумолимым, потому что вижу не только сегодняшние раны и боль, но и то, что было в прошлом.

- Да разве это моя вина? - вспылив, заговорил гетман. - Моя?

- Твоя и многих других, и отцов ваших, и бесчисленного множества грешников, - сказал старец, - но менее виновны те, которые позволили ввести себя в грех, чем те, которые вели их за собой.

- Что же? Я их вел? Я! - вскричал Браницкий.

- Вы! Лгать не могу! - говорил Елисей. - Вы хотели моего благословенья, я благословляю вас правдой, которую вы от меня слышите. Вы! - повторил он. - Ваша жизнь была как бы трагикомедией на сцене, и тысячи глаз следили за вами. Со сцены шел свет, играла музыка, было много шуму; вы носили плащ, красиво подбитый горностаем; но в то время, когда надо было работать в поте лица, вы разыгрывали легкомысленную комедию, пан гетман. Разве ваш двор не должен был служить примером добродетели, а был вместо того воплощением легкомысленного поведения?!!

- Какого легкомыслия? - спросил гетман. - Вы, отец, не знаете света; то, что вам кажется ветреным поступком, для нас является средством.

Отец Елисей рассмеялся.

- Действительно, трудно мне понять ваш свет, - сказал он, - потому что, по-моему, человеческое общество должно быть, как civitas Dei, а вы тут ведете войну между собой, откладывая покаяние и добродетель для иной жизни за гробом. Вы думаете, что ксендзы вымолят вам прощение грехов, что вклады в монастырь выведут вас из чистилища, что маленькие добрые дела искупят все большие прегрешения.

Гетман направился к выходу.

- Я, отец мой, не чувствую себя таким грешным, - живо заговорил он, -каким вы меня изображаете. Провинился много раз, но на совести ничего не имею.

Ксендз встал.

- Не доканчивай, пан гетман, - тихо сказал он. И, наклонившись к его уху, шепнул несколько слов; Браницкий сильно побледнел.

- Я не отпираюсь, - прерывающимся голосом заговорил он, - но Бог мне Свидетель, я делал все, что было в моей власти, чтобы исправить зло.

- Кроме того единственного, что могло, действительно, исправить содеянное, - прибавил ксендз.

- Вы знаете, отец, что это было невозможно, - вскричал Браницкий.

- Грех был естественен, а исправление его невозможно! - говорил отец Елисей. - Вот какова мораль вашего света!!!

Браницкий, расстроенный и печальный, начал ходить по комнате.

- Верьте мне, - в волнении заговорил он, - я сделал бы и сделаю все...

- Ничего не надо делать, надо только болеть душою за то, что случилось. Вы, паны, за все хотите платить.

- Я платил раскаянием и слезами.

- Потому что не мог золотом! - прибавил ксендз.

- Отец мой! - воскликнул Браницкий, подходя к нему и хватая его руки. - Скажи, что делать?!! Я все сделаю, как ты скажешь.

Старец промолчал.

- Бог все прощает, неужели Он не простит мне этого проступка?

- Просите об этом Бога, не меня, - возразил ксендз, - я не поставлен им в судьи.

Гетман, все еще не успокоившийся, прошелся несколько раз по комнате, а отец Елисей снова загляделся на своих воробьев.

- Вы знаете о цели моей поездки, - обратился к нему гетман. - Скажите же мне вы, перед которым открыто будущее...

- Не спрашивай меня, ведь сам же ты сказал, что я суров и озлоблен, -отвечал старец. - Вы едете исполненный надежд, заранее приветствуемый криками толпы; а возвратитесь печальным и удрученным, потому что грехов ваших больше, чем союзников и приверженцев.

- А разве нет их у моих противников? - возразил гетман.

- Почему же вы знаете их судьбу? - сказал ксендз. - Может быть, победа будет для них убийством и самоубийством, а корона - их тернием, а жезл - тростником, который сломает ветер? Почему вы знаете, что в борьбе не погибнут все вожди и все войска за то, что брат восстал против брата, и то, что должно быть соединено, разъединилось из-за себялюбия? Истинно говорю тебе: ни один грех не останется неотомщенным - ни твой, ни брата твоего, ни отцов ваших, ни детей, которые в грехах придут в мир!

Произнося эти слова, отец Елисей весь преобразился и из смиренного старца превратился во вдохновенного пророка; а гетман, который вначале еще пробовал протестовать и возмущаться, стоял перед ним побежденный и подавленный, убитый приговором, который прозвучал над его головою.

- Как страшно вы говорите, - тихо шепнул он.

- Вы сами вырвали у меня эти слова из глубины души, я не вызывал их, чтобы перед глазами не стоял призрак, от которого навертываются на глаза запоздалые слезы.

И, опустив голову, старец умолк.

- Скажите же мне хоть одно слово утешения, - сказал гетман, -скажите, что я должен делать?

- Загляните глубже в вашу совесть и не позволяйте недостойным людям руководить вами, - заговорил отец Елисей. - Сбросьте с себя духовную леность; ведите толпу к свету, а не во тьму! Добродетель покроет вас большим блеском, чем свечи ваших хвалителей.

Услышав в келье повышение голоса и, может быть, опасаясь, чтобы беседа с монахом не оскорбила гетмана, настоятель, стоявший около дверей и схвативший слухом только отдельные выражения, и, вероятно, придавший им более серьезный смысл, чем было в действительности, не выдержал, наконец, приоткрыл дверь и вошел в келью, чтобы прервать затянувшуюся беседу с отцом Елисеем.

Увидев его, старец с некоторой тревогой склонил голову и отошел к окну; гетман, должно быть, не был особенно доволен тем, что ему помешали открыто высказаться перед отцом Елисеем, он подумал немного, взглянул на отца Целестина и, обращаясь к старцу, сказал:

- Помяните меня в своих молитвах!!!

Елисей молча наклонил голову; настоятель бросил на него суровый взгляд и вышел вместе с гетманом в коридор. Он внимательно следил за выражением его нахмуренного лица.

- Я не хотел противиться воле вашего превосходительства, - сказал он, - чтобы моя осторожность по отношению к отцу Елисею не была ложно истолкована. Старец - богобоязненный, но в голове у него все перемешалось; он не умеет с должным почтением отнестись к людям, с которыми говорит.

- Не мешает, - холодно отвечал гетман, - выслушать иногда горькую правду из уст того, кто ушел из мира.

- Я прошу и умоляю только об одном, - прибавил настоятель, - чтобы за то, что болтает этот бедняга, не отвечал весь монастырь... Ваше превосходительство, можете мне поверить, что мы в своих сердцах питаем к вам величайшее почтение. Горе для меня этот старик! - прибавил он. - Я уж давно добиваюсь, чтобы его или перевели в другой монастырь или позволили жить при родном брате...

- Брат? А нельзя ли узнать, как было мирское имя отца Елисея? -спросил гетман.

- Это - родной брат воеводича Кежгайлы! - сказал настоятель.

Ничего не отвечая на это, гетман, передав настоятелю пожертвование на монастырь, поспешными шагами направился к калитке, где остался его конь. Конюх, державший его, как раз в эту минуту допивал кубок, поднесенный ему из монастыря; Браницкий, сев на коня, приказал ему ехать во дворец в Хороще и там ждать его. Сам гетман поскакал по дороге к зарослям и лесу и исчез из виду.

Лицо его выражало сильное волнение и какую-то твердую решимость, что придало этому всегда равнодушному лицу характер давно утраченной им энергии.

Дорога, которую избрал гетман, вела в Борок.

Со дня отъезда Теодора в осиротевшей усадьбе царила какая-то мертвая тишина. Вдова редко показывалась даже на крыльце. Большую часть дней она проводила, запершись в своей комнате, за чтением религиозных книг или в молитве. Хозяйство целиком перешло в руки эконома и ключницы; она ни во что не вмешивалась и позволяла им делать, что они хотят. Рассеянно выслушивала их донесения и снова возвращалась в свой угол, в котором просиживала целые дни, почти не двигаясь...

И только одно могло еще выводить ее из этого оцепенения: письма Теодора; она с жадностью перечитывала их по нескольку раз, немножко оживлялась на время, но потом снова впадала в прежнюю апатию, которая сделалась ее обычным состоянием духа.

И за эти несколько месяцев со дня смерти мужа вечное беспокойство и полнейшее нежелание позаботиться о себе оказали огромное влияние на егермейстершу; наружность ее страшно изменилась. Даже слуги, для которых эти изменения происходили постепенно, видели, что их пани тает на глазах у них. От ее еще недавней красоты почти не осталось следов; теперь это был скелет, в котором еще светились по временам, как догорающая лампа, когда-то прекрасные черные глаза. Волосы ее быстро начали седеть, кожа пожелтела, а голос с таким трудом выходил из ее груди, что ей тяжело было говорить.

Когда, насидевшись у себя в комнате, она выходила на свежий воздух, ноги отказывались служить ей, воздух кружил голову, и она чувствовала себя еще более слабой.

Доктор Клемент, который не имел времени часто навещать ее, встретил у нее самый холодный прием; она просто не захотела его видеть, и он, полагая, что ее обидела история с сапфиром, перестал ездить совсем.

В это утро старая служанка, все более привыкавшая играть роль барыни, сидела с чулком на крыльце, покрикивая на работниц, когда вдруг у ворот послышался конский топот, и в воротах показался немолодой мужчина, направлявшийся прямо к крыльцу.

Ключница Барщевская, правда, несколько раз видела издали гетмана, но в парадном платье и окруженного свитой; ей даже на мысль не приходило, чтобы этот могущественнейший магнат, почитаемый наравне с королями, мог один приехать в Борок. Она приняла гетмана, как совершенно незнакомого ей человека, и когда мальчик взял у него коня, а гетман поднялся на крыльцо, Барщевская смело преградила ему дорогу.

- Я хочу видеть пани, - сказал он повелительно.

- С нашей пани не так легко теперь увидеться, - отвечала ключница, которая как раз освободила от петель одну спицу и воткнула ее себе в волосы, равнодушно посматривая на таинственного гостя. - Наша пани больна, вечно недомогает и не принимает даже доктора Клемента, хотя он наведывался к ней... И лекарств она не хочет пить.

Она пожала плечами.

- Но я должен с ней видеться! - воскликнул гетман, направляясь в сени.

Барщевская стала в дверях, заграждая ему путь собою.

- Нельзя же так вламываться без всякой церемонии, когда я вам говорю, что пани больна!

Гетман нахмурился.

Ему показалось, что золотой ключ легче всего откроет ему двери и, вынув несколько дукатов, он сунул их в руку ключницы.

- Нет уж, извините, пожалуйста, - пятясь от него, воскликнула разобиженная Барщевская. - Я не нуждаюсь в презентах, а что нельзя - то нельзя.

Такая настойчивость поразила и испугала ее.

- Да скажите, кто вы? И по какому делу? А я схожу и приготовлю пани...

Гетман смешался и растерялся; он и не хотел называть себя и предчувствовал, что, назвав себя, не будет принят.

- Вот что, сударыня моя! - повелительным тоном сказал он ключнице. -Скажу вам только одно, что у меня нет никакого злого умысла, и я должен увидеться с егермейстершей, хотя бы мне пришлось простоять полдня и кричать, чтобы вызвать ее. Подумай об этом и не мешай мне...

Барщевская, на которую оказал свое действие и самый тон, и слова гетмана, вдруг, точно у нее открылись глаза, начала догадываться и узнавать, кто перед нею. Не зная, как ей поступить, она отступила от дверей, а Браницкий, воспользовавшись эти моментом, бросился в сени и, открыв двери гостиной, вошел в нее.

Комната, где обыкновенно сидела вдова, примыкала к гостиной и отделялась от нее только незапертой дверью. Гетман стоял посреди комнаты, почти со страхом приглядываясь к ее убогому и неряшливому убранству. Беата, внимание которой привлек сначала шум, а потом шаги в гостиной, хотела встать и выйти, но прежде чем она собралась с силами, гетман появился на пороге.

При виде этого призрака, появившегося перед нею, егермейстерша онемела и замерла на месте; краска выступила на ее бледном лице, и рот открылся, словно для крика.

Но и Браницкий был также поражен видом этого скелета, стоящего перед ним, что не мог выговорить ни слова. Весь этот молчаливый и опустевший дом, эта женщина в костюме кающейся, с колен которой упала книга и соскользнули четки, лишили его той смелости, с какой он ехал, и заставили забыть все приготовленные им слова.

Медленно поднялась сухая рука и указала ему на дверь; гнев, овладевший женщиной, мешал ей говорить.

- Тебе все еще мало? - сказала она, наконец. - Понадобилось снова напомнить забытое и покрыть меня новым позором!!!

- Беатриса моя! - мягко сказал гетман. - Ты слишком жестока!!!

- А ты был таким и остался, пан гетман, - заговорила женщина, не совладев с собою. - И я от тебя научилась этой жестокости. Уйди с моих глаз! - прибавила она изменившимся голосом. - Между мной и вами нет ничего общего - ничего.

Гетман сидел неподвижно.

- Два слова, но только спокойно, - медленно заговорил он. - Я позволил вам бранить себя; я заслужил это и все приму смиренно; но в интересе...

Крик Беаты прервал его слова.

- Тебе мало моих мучений, ты хочешь еще заклеймить жертву, -вскричала она, - хочешь положить на нее знак позора, чтобы никто не мог ошибиться или сомневаться, и чтобы весь свет знал о моем унижении! Тебе мало меня, ты хочешь запятнать могилу этого мученика, потому что я теперь беззащитна... Ты ошибаешься: нет, правда, того, кто имел мужество защитить меня, хотя бы против тебя; но есть еще рука, готовая по моему приказанию вооружиться стилетом.

- У тебя хватит духа направить эту руку против меня? - спросил гетман.

- А почему бы и нет? Что нас связывает? - в гневе вскричала женщина. - Мое прошлое заглажено жертвой друга, которого я теперь потеряла; сын его может быть защитником матери против насильника, посягающего на его честь! - Да ведь это безумие! Чистое безумие! - шепотом сострадания вымолвил гетман.

Беата, закрыв лицо обеими руками, громко зарыдала; гетман вошел в узенькую горницу.

- Ради Бога, послушайте же меня! Я пришел к вам со смирением, с покорной просьбой позволить мне, хотя отчасти, исправить зло, которое я вам причинил в минуту увлечения и безумства... Я хочу устроить его судьбу...

- Его судьба уже решена, - резко выговорила Беата. - Я отдала его в распоряжение твоих врагов, чтобы он помог им сломить твое величие, которым ты так гордишься; я отдала его фамилии, чтобы он там научился презирать тебя!

Гетман стиснул зубы.

- Это - безумие, - повторил он, - я скажу еще раз, что это безбожное и преступное безумие... И вы, сударыня, молитесь целыми днями, проводя все время за религиозными книгами и с четками в руках, а в сердце, как я вижу, носите месть против того...

- Который заслужил самую страшную! - докончила егермейстерша. -Скорее Бог простит мне мое упорство, чем тебе твое преступление!

- Преступление! - повторил гетман, который начинал уже овладевать собой. - Как вам известно, преступления этого рода являются самым обычным грехом в том свете, в котором мы жили...

Если я виноват, то, может быть, хоть часть греха падает и на вас...

- Конечно! - иронически засмеялась егермейстерша. - Моя вина в том, что я поверила разводившемуся с женой пану гетману, что он женится на мне; ведь у меня был его перстень, его клятвы и уверения... Вера моя в вашу порядочность - вот моя вина!

Гетман умолк.

- Но ведь вы видели мое положение... Я не мог распоряжаться сам собой и подчиняться велениям своего сердца.

- Еще бы! Гетман убил в вас человека, гордость уничтожила совесть, а расчет - порядочность, - восклицала егермейстерша.

- Но вы должны признать, что в то время, - прервал ее гетман, - я старался, насколько мог, удовлетворить совесть. Хотел взять сына и даже усыновить его, а вам создать блестящую обстановку...

- Блестящее пятно! - сказала егермейстерша. - Но в то время, видя мое отчаяние, видя, что я готова лишить жизни себя и ребенка, нашелся человек, хотя и не знатный, но с большим сердцем и умением жертвовать собою, который взял на себя покаяние за мой грех - дал нам опеку и имя, спас нас и научил в убожестве искать очищения...

Забвения...

Отказаться от унизительных благодеяний...

Слезы подступили к горлу егермейстерши и прервали ее речь; гетман воспользовался этим, чтобы снова заговорить.

- Вы были вольны отказаться от моей помощи для себя, - сказал он, -но принести в жертву своей гордости будущность своего ребенка - это уж не годится, сударыня.

- Вы думаете, сударь, - сквозь слезы прервала его Беата, - что сын честного Паклевского может позавидовать тем безымянным воспитанникам гетмана, которых так много в Белостоке? Что будущность человека зависит от его денежных средств? Ему поможет сам Господь Бог... Иди себе, сударь! Здесь тебе нечего делать!.. И не врывайся ко мне насильно! Это - постыдная дерзость!

Гетман принял гордый вид.

- Если я когда-нибудь чувствовал угрызения совести за свое легкомыслие, - прибавил он, - то теперь вы, сударыня, караете меня так жестоко, что часть моих грехов должна проститься мне.

Егермейстерша с презрением взглянула на него.

- Вы, сударь, напрасно теряете здесь время, когда там собираются провозгласить вас королем и посадить на трон! И, стоя на нем одной ногой, ты воображал, что окажешь величайшую милость женщине, никому не известной, если с панским великодушием протянешь ей руку... Но это рука клятвопреступника; ее не примет даже такая падшая, как я... Никогда не будет она держать жезла, никто не увидит короны на твоей голове: ты умрешь последним наследником своего рода и богатства, всеми забытым и потерявшим свое величие, а та, которой ты принес меня в жертву, будет твоим домашним врагом. Иди же!!!

Сказав это, она отвернулась с плачем и снова повелительно повторила: - Иди, оставь меня!

Гетман стоял, не двигаясь, охваченный жалостью к ней, уничтоженный пророчеством.

- Нет, так нельзя, - тоном мольбы заговорил он. - Бог относится с состраданием к величайшему грешнику, и люди должны поступать так же. Надо быть существом без сердца, чтобы после стольких лет сохранить в душе одну жажду мщения и жить, чтобы не простить, не желать разобраться во всем спокойно, и стараться внушить свою ненависть даже тому...

Браницкий понизил голос; в соседней комнате послышались шаги; испуганная егермейстерша закрыла руками лицо и, вся дрожа, прислонилась к стене; гетман осторожно выглянул в отворенную дверь и увидел входившего с перепуганным лицом доктора Клемента.

Он вздохнул свободнее и поспешно направился к нему навстречу. Смущенный француз забормотал, глядя на Браницкого:

- Но разве можно было так рисковать собою! Это непростительно!

Гетман отвечал ему с печальным выражением лица:

- Ну, прошу тебя, не бранись; мне казалось, что этим шагом я исправлю хоть отчасти то, что я наделал...

Ах, каждый наш шаг влечет за собою непредвиденные последствия!

Он наклонился и сказал Клементу на ухо:

- Дорогой мой, постарайся успокоить ее; она совсем потеряла рассудок; ты не можешь себе представить, чего я здесь наслушался.

- И даже очень могу, - сказал Клемент, - я бы заранее предсказал вам это, зная характер егермейстерши.

- Значит нам остается только одно - удалиться, - сказал доктор. - В Белостоке страшно беспокоятся; ходят самые невероятные догадки. Нам надо возвращаться. И я тоже не могу оставаться здесь, я должен сопровождать вас.

Браницкий с явным неудовольствием выслушал эти слова.

- Что мне за дело! - сказал он. - Я не хотел бы и не могу уехать с такой тяжестью на совести, как судьба этой несчастной. Знаешь ли, сударь? Она послала сына в распоряжение Чарторыйских! Его! Понимаешь ты это? Доктор опустил голову.

- И сделала это умышленно, - пробормотал гетман. - Для меня все это не может иметь никакого значения, но очень меня расстраивает...

Говоря это, гетман рукою показал доктору на дверь комнаты Беаты, давая понять, чтобы он вошел к ней.

Клемент решился не сразу, но, когда он уже почти приблизился к ним, двери с шумом закрылись изнутри. Несколько минут оба стояли, не зная, на что решиться; доктор опять стал уговаривать гетмана уезжать.

Было уже поздно. Прогулка гетмана, наверное, была уже замечена и вызвала комментарии и самые разнородные толки.

Француз почти силою увлек его за собой и заставил сесть на коня. Браницкий, нахмуренный и задумчивый, с усилием влез в седло и взял поводья в руки. Кабриолет Клемента издали следовал за ним.

Когда они были уже далеко, перепуганная всем происшедшим Барщевская постучалась в дверь спальни и, не услышав изнутри ни малейшего движения, побежала позвать слуг. Вынули окно и в углу комнаты нашли лежавшую в обмороке егермейстершу.

Прошло немало времени, прежде чем удалось привести ее в чувство и успокоить. Ее уложили в постель и сделали все, что подсказал инстинкт; устав от слез и рыданий, Беата уснула поздно тревожным и чутким сном. Жизнь только чудом держалась в этом хрупком теле; через несколько дней она встала и снова засела за свои книги с описаниями жизни святых мучеников.

Среди этого чтения пришло письмо от Теодора, написанное из Волчина после возвращения из Божишек. Разумеется, в нем даже не упоминалось ни о какой другой поездке, кроме путешествия в Вильну.

Теодор застал в Волчине большое оживление, лихорадочную деятельность и беспрерывные совещания, происходившие не только днем, но и ночью. Пока партия Браницкого и Радзивилла шумела, кричала и угрожала, почти уверенная в победе, пока он собирал войско, вербовал шляхту и спешил в столицу -фамилия делала таинственные приготовления к тому, чтобы нанести им смертельный удар.

Князь-канцлер, который прекрасно знал характер страны, в которой ему приходилось действовать, знал и то, что в пустословии, манифестациях и криках потеряет силы для энергичного действия. Он сберегал силы и приготовлялся втихомолку.

Теодор писал матери, что ему дано было секретное поручение, и он снова должен был ехать. Должно быть, он хорошо выполнил свою первую миссию и скромно и толково отдал в ней отчет князю-канцлеру; было оценено и то, что он умеет молчать. И потому, несмотря на молодость и неопытность, ему опять было поручено передать несколько слов (а, может быть, и не только слов) ксендзу Млодзеевскому, любимцу старого примаса Лубенского...

Об этом он не писал матери и только в общих чертах распространился о снисходительности и благосклонном отношении к нему князя-канцлера, за что он чувствовал к нему глубокую признательность.

Вернувшись из Божишек, он застал в Волчине такое волнение - все были так заняты политическими делами - что привезенное им письмо воеводича несколько дней лежало нераспечатанным. Князь-канцлер случайно взял его в руки, распечатал, посмеялся над его стилем и над самим автором; не слишком деликатно выражался о нем, пожал плечами - и забыл о нем.

На этот раз Теодор в сопровождении нескольких слуг направился по дороге в Скерневицы.

Есть люди на свете, как бы с рождения предназначенные для известных целей; но прежде чем они попадут на свой настоящий путь, они долго пребывают в неизвестности и ждут своего часа; когда же судьба укажет им путь, на который они должны вступить, они начинают с каждым днем вырастать в своем значении и становятся до неузнаваемости непохожими на то, чем были раньше. Но есть такие, которые никогда не дождутся своего часа в жизни, завянув и погибнув никем не узнанные, потому что замкнулись в самом себе. Одни носят в себе сознание своего предназначения, другие - узнают о нем только в решительную минуту.

Пан Теодор Паклевский принадлежал к числу тех счастливых людей, которым не приходится долго ждать, пока откроется ожидающая их судьба. Воспитание у пиаров было просто подготовительной школой жизни без определенного назначения в ней; он только знал, что должен служить и работать, чтобы выбиться наверх и быть признанным.

Странное и счастливое для него стечение обстоятельств в самом начале карьеры открыло ему двери канцелярии одного из умнейших сановников Речи Посполитой; орлиный взгляд князя тотчас же подметил в этом служащем отличное орудие для своих планов, и он, не обращая внимания на завистников и недоброжелателей, забрал его в свои руки. Этого было довольно для Теодора, чтобы в солнечном тепле надежды развернуться с неслыханной быстротой и поразительным талантом. Из робкого юноши он сразу стал осторожным дипломатом и сам почувствовал, что, строго следуя указаниям своего принципала, он может надеяться играть впоследствии более деятельную и значительную роль, чем он предполагал раньше.

Он поставил себе за правило - слепое послушание своему руководителю, буквальное выполнение его указаний и такой образ действий для достижения своей цели, который, в случае неуспеха, не затруднял бы дальнейших планов. Князь-канцлер, который как раз в это время особенно нуждался в толковых, но не выдающихся своей инициативой людях, способных, но не слишком всем известных, а главное, безусловно преданных ему и не поддающихся чужим влияниям, - сразу оценил юношу и ухватился за него.

Действительно, Теодор за несколько месяцев своего пребывания в Волчине стал совсем непохожим на неловкого, мало подвижного и ненаходчивого мальчика, каким мы его видели в Борку и по дороге в Варшаву. Наблюдая за пробуждением в нем сил, которые до этого времени не подавали признаков жизни, каждый, кто видел его, должен был бы прийти к невольному заключению, что кровь и род заключают в себе какое-то наследство и сразу ставят потомка на той высоте, которой достигли его предки.

Правда, Паклевские никогда не отличались дипломатическими или политическими способностями, но кто знает - может быть, мать передала Теодору находчивость и самообладание, мало того, знание, и как бы предчувствие многого, что было доступно для других.

Иначе трудно было бы объяснить ту необыкновенную легкость, с которой Тодя умел разобраться в каждом положении и занять именно ту роль, которая ему в данном случае соответствовала.

Князь-канцлер, боясь разбудить в нем тщеславие и самомнение, никогда не хвалил его, иногда даже выговаривал ему то за то, то за другое; давал ему самые трудные поручения и к своему удивлению не мог поймать его ни на одной слабости. Не в его обычае было выказывать кому-либо большую милость; но зато в его обращении с Теодором совершенно исчез оттенок высокомерного пренебрежения, какой был раньше. Князь, через руки которого прошло много людей, подававших надежды, но не оправдавших их в жизни, хорошо знал эту загадку человеческой натуры, состоящую в том, что первый расцвет молодости заключает в себе иногда высшее напряжение сил данного существа, что не всегда из гениальных юношей выходят герои и министры, и часто блестящая жизненная прелюдия кончается отупением и полной непригодностью к чему-либо.

И канцлер решил использовать эту силу, не входя в то, какая будущность ждет ее.

Теодор, посылаемый то туда, то сюда по самым разнообразным делам, часто не имеющим серьезного значения, но трудным по выполнению, с честью выходил из всех испытаний.

Все это раздражало его сотоварищей по канцелярии, которые всячески старались, но никогда не могли повредить ему.

Пребывание в Волчине не только выработало из скромного воспитанника пиаров в высшей степени изящного, с прекрасными манерами, придворного, но и придало ему уверенность в себе и неустрашимую смелость.

И понемногу даже те, которые ненавидели его, стали относиться к нему с невольным уважением.

В канцелярии он занимал второстепенное место и совершенно не заботился о повышении; сидел в конце стола; ни в чем не противоречил панам секретарям, и всякие мелкие работы, которые ему поручали, исполнял без тени неудовольствия, но не проходило дня без того, чтобы какой-нибудь лакей или придворный служащий не приходил за ним:

- Пан Паклевский, пожалуйте к его превосходительству.

Все, находившиеся в это время в канцелярии, переглядывались между собой и пожимали плечами. Случалось, что Паклевский, отозванный к канцлеру, день и два не возвращался в канцелярию, а когда приходил снова, никто не мог добиться от него, где он был, и что делал.

Не во вред пану Теодору было и то, что он отличался чрезвычайной красотой лица и сложения, что во всей его фигуре было какое-то особое породистое достоинство, и что он нигде не чувствовал себя оробевшим. Этой красоте его предсказывали при дворе блестящие успехи в свете; она привлекала к нему ласковые взгляды всей женской половины двора; но пан Теодор вовсе не оказался легкомысленным. Он был очень вежлив с женщинами; по-видимому, охотно бывал в их обществе, но ни к одной из них не подходил ближе, хоть его всячески поощряли к тому и завлекали.

- Я вам говорю, - отзывался о нем Вызимирский, - это такая штучка, подобной которой нет ни в Польше, ни в Литве! Он задумал продать как можно дороже свой ум и красивое личико! Никто его не поймает, ни старая Бочковская своими локонами и мушками, ни князь-канцлер - обещаниями... Он ввинчивается потихоньку, осторожно, но когда-нибудь мы все почувствуем его на своих боках!

Прежде чем князь-канцлер и русский воевода добрались до Варшавы, Паклевский с секретной миссией выехал в Скерневицы. Цель его поездки была тайной для всех.

Переговоры с князем-примасом Лубенским казались фамилии очень трудными, потому что Inter-Rex был обязан всей своей карьерой саксонскому двору и в прошлом принадлежал к противной партии; все отдавали справедливость его характеру, набожности, скромности, учености; и потому-то казалось невероятным привлечь на свою сторону человека, который достиг вершины власти и ничего больше не мог уже желать - так что ничем нельзя было купить его.

Но без примаса фамилии трудно было достигнуть своей цели; в истории бывали случаи, когда события разыгрывались без его участия; но в данных обстоятельствах это могло грозить осложнениями внутренней войны, которая была нежелательна.

В то время, как никому неизвестный человек выезжал из Волчина по направлению к Скерневицам, двор примаса переехал в Варшаву, чтобы там стать на страже безопасности и покоя Речи Посполитой. Друзья примаса хотели, чтобы он был не только по имени, но и в действительности Inter-Rex'ом, который стоял бы выше партий и союзов, не позволяя им броситься друг на друга.

С самого начала пройденного им длинного пути и теперь в первой столице Речи Посполитой примас оставался всегда одинаковым: тихим, трудолюбивым человеком без всякой суетности, прямым по характеру, но охотно позволявшим руководить собою в мирских делах, которые не казались ему особенно важными.

Там, где завязывались политические интриги и составлялись открытые заговоры, как это было в царствование саксонцев, Лубенский охотно отстранялся, уступая свое место другим. Он не умел во всем этом отчетливо разобраться, а, может быть, и не придавал такого значения роли отдельных личностей в истории мира, как другие; спокойный и рассудительный, неторопливый в решениях примас был скорее пассивным зрителем, чем деятельным участником событий. Эту черту его характера, еще выпуклее обозначавшуюся с возрастом, отлично подметили Чарторыйские и знали, что сумеют воспользоваться тем, что они назвали слабостью примаса. Также хорошо изучили они чрезвычайно подвижного, способного, честолюбивого, стремившегося возвыситься и каким бы то ни было способом усилить свое значение Млодзеевского, который с каждым днем приобретал все большую власть над стареющим примасом.

Млодзеевский был из числа тех, для которых одежда служит только орудием, прикрытием или паспортом для проталкивания в толпе. С одной стороны, он старался усердием, предупредительностью, смирением, находчивостью и уступчивостью снискать доверие и расположение Лубенского, а с другой - ловкий auditor примаса изучал край и его политическое положение, чтобы извлечь из этого пользу для себя.

Человек новый, без прошлого и без связей, которые заставили бы его примкнуть к одному из лагерей, Млодзеевский мог смело обещать свою помощь тому, кто больше даст, или, по крайней мере, больше пообещает. Наблюдательность и сообразительность позволяли ему заранее предвидеть будущее. Лагерь, в котором главными вождями были веселый и надменный "пане-коханку", сильно поживший и ко всему охладевший гетман Браницкий, неловкий, но самонадеянный воевода киевский, и за которым стояла бессильная Саксония и мифическая Франция, не имел будущего! Чем шумнее и на вид оживленнее было в нем сегодня, тем яснее становилось, что тихо ступающие Салтыков и фамилия сметут его без всякой борьбы. Заблуждаться могли только те, кто был в центре гетманской партии, но не те, которые находились вне ее рамок. Кандидатура саксонского королевича казалась неосуществимой даже тем, которые ее выдвигали; в том же самом лагере другие провозглашали гетмана, и тут же шептались о приказаниях Огинского и Потоцкого, не говоря уже о других...

В противном же лагере фамилия отказалась от всяких притязаний и единственным своим кандидатом выставила молодого стольника литовского. Поддержка же, которая была ему обеспечена, превышала все несбыточные надежды на Францию и Саксонию.

Млодзеевский ясно видел все это: притом это не был человек, способный принести в жертву действительность ради излюбленных фантазий, тем более, что единственной его фантазией было занять поскорее более видное положение. Но в начале ни он, ни кто другой не вдавались в разгадыванье будущего; старались постепенно, осторожно и рассудительно, по способу примаса, подготовить его.

Приехав в Варшаву, пан Теодор узнал здесь, что примас со всем своим двором только что прибыл сюда и расположился, по-видимому, надолго. Отовсюду съезжались сюда наиболее деятельные и влиятельные государственные люди Речи Посполитой. Приехал гетман из Белостока, Потоцкий из Кристинополя, поджидали русского воеводу и еще многих других.

Пребывание при дворе в Волчине, а, может быть, слова матери и, в конце концов, незаметное для него самого влияние окружающей атмосферы воспитали в Паклевском особенную неприязнь и презрение к гетману. Он смеялся над его чванством, считал его изменником по отношению к фамилии и бессильным гордецом. А в душе он желал одного - чтобы Чарторыйские столкнули его, как хотели, с той высоты, на которой он бездеятельно блистал.

Таким образом, Теодору не для чего было ехать в Скерцевицы, а в Варшаве - хоть он и мог проскользнуть к примасу незамеченным - выполнение инструкций князя-канцлера представляло гораздо больше затруднений, чем если бы это было в Ловиче или другой резиденции примаса.

Здесь уж надо было проталкиваться сквозь толпы народа, заполнившего все улицы.

Теодор решил передохнуть здесь и первый день своего пребывания в Варшаве употребить на то, чтобы оглядеться и разобраться...

Ему дали адреса некоторых людей, между прочим адрес старого Теппера, отца того, который потом заслужил такую громкую известность и так бесславно погиб; но он предпочел прислушиваться и разбираться во всем без помощи других. Город заполнялся магнатами, съезжавшимися сюда из провинции вместе со своими придворными; движение на улицах было так велико, что между рядами экипажей трудно было протискаться пешеходу. Теодор переходил площадь Краковских ворот, когда карета, запряженная четверкой лошадей, так близко наехала на него, что он едва спас от ее колес полы своего кунтуша. Он бросил в окно гневный взгляд, и в ту же минуту внутри кареты послышался женский крик.

Не успел еще Теодор разглядеть лиц пассажиров, как кучеру был отдан приказ остановиться, и пани старостина, высунувшись из окна, приветствовала своего избавителя. Но крик, услышанный Теодором, принадлежал не ей, а панне Леле, дочке генеральши, которая раньше всех заметила его. Все, не исключая генеральши, сердечно поздоровались с юношей. Леля не столько словами, сколько взглядом старалась показать ему, что она его не забыла.

- Что вы тут делаете, сударь? - спросила старостина, подозвав его к дверям и протягивая ему для поцелуя свою худую руку.

Раньше чем Паклевский успел ответить, живо вступилась Леля:

- Ах, тетя, тетя! Разве можно разговаривать на улице? Слышите, как кричат, чтобы мы проезжали. Еще задавят пана Теодора! Пусть он придет к нам обедать!

- Придите к обеду, - обратилась она к нему от имени тетки, - в дом на Старом Месте, через час... Только поскорее, потому что мы сейчас вернемся...

Старостина подтвердила это приглашение самой любезной гримасой, какую только могла изобразить на своем лице; карета тронулась, а Паклевский остался на месте, размышляя, что ему делать?

Ему не надо было долго убеждать себя отправиться к старостине; это отвечало и его собственным интересам, и пользе дела. В этом доме он надеялся получить кое-какие справки, и знал, что там жили сторонницы фамилии.

Побродив еще по городу и зайдя к старому Тепперу, которому он отдал записочку князя-канцлера, Теодор поспешил к указанному дому.

Он принадлежал генеральше и первый этаж его, не отданный внаем, служил постоянной квартирой этих дам, часто наведывавшихся в столицу. Здесь нельзя было делать большие приемы, потому что дом был невелик, но обе сестры, привыкшие к великолепию саксонского двора, умели скрасить изящным убранством темные и невысокие комнаты старого дома.

В самой большой комнате, салоне, стояла изысканная мебель, виднелись повсюду зеркала, гобелены, ковры, фарфоровые безделушки, и все это было насквозь пропитано дорогими духами, запахом пудры, курениями и ароматом цветов. Генеральша особенно заботилась о том, чтобы ей не стыдно было принимать у себя своих знатных гостей, и чтобы они не стыдились за нее. Старостина тоже очень любила красивую обстановку, а Леля постоянно подавала им благие советы, так что все комнаты были завалены всякими безделушками и украшениями.

Здесь был полумрак даже в полдень; но старостина была как раз в таком возрасте, когда любят полутень, а Леля, хотя ей было здесь тесно, душно, скучно и темно, находила в этой темноте оправдание своей легкомысленной веселости, которая оживляла эти угрюмые, похожие на монастырские, стены. Генеральше, которая была менее богата и более требовательна, было очень выгодно пребывание у нее сестры, помогавшей ей поддерживать дом на должной высоте.

Здесь было все, чего требовали обычаи того времени от зажиточной семьи хорошего тона во время пребывания ее в городе: прекрасная ливрея, хорошая кухня и множество хорошо вымуштрованных слуг.

Здесь, как и у других, прислуги этой было гораздо больше, чем требовалось. У старших слуг - тоже были свои слуги, а у тех - служанки. Когда Теодор в назначенный час подходил к дому, карета старостины только что подъехала к нему, и все дамы карабкались по довольно темной и неудобной лестнице наверх. Старостине необходимо было перед обедом сменить туалет и поправить прическу, так как этот избавитель, постоянно направляемый к ней судьбой, сильно интересовал пожилую даму. Генеральша также пошла переодеться, и когда Паклевский вошел в темную залу, он нашел в ней одну только Лелю, которую удержало какое-то предчувствие. Стоя перед трюмо и подняв руки кверху, она поправляла ленты и банты, вплетенные в ее локоны и немного измявшиеся во время прогулки.

Она увидела в зеркале входившего Теодора и с плутовской улыбкой сказала ему:

- Подождите, пожалуйста, не подходите близко и не смотрите на меня! Должна же я нарядиться для вас, если уж тетя и мама дали мне хороший пример... Я хочу быть сегодня очень красивой, вот вы увидите...

- Мне кажется, - с поклоном отвечал Теодор, - что вам не надо ни желать этого, ни стараться об этом...

- Я не люблю комплиментов! - отвечала кокетка, топая маленькими ножками и принимая перед зеркалом всевозможные позы, как будто она танцевала менуэт. Но все это так шло к ней, что Тодя мог бы долго простоять так, любуясь изящными движениями и грациозными позами, которые принимала для него паненка, если бы ей самой не надоело смотреться в зеркало и не захотелось взглянуть на поклонника. Она повернулась к нему неожиданным движением и, взяв в обе ручки растянутую на кринолине юбку, проделала перед гостем медленный и торжественный реверанс.

Но тотчас же рассмеялась и подошла к нему.

- Поиграем в колечко, - сказала она, - ну, покажите мне колечко!

Теодор быстро снял перчатку; колечко блестело на пальце, поглядывая светлым глазком на свою бывшую госпожу...

- Ваше счастье! - заметила она, грозя ему розовым пальчиком.

- Если это игра, - сказал Теодор, - то надо, чтобы она была равная. Я показал колечко, а что вы мне покажете?

- Скажите, пожалуйста, какой дерзкий, - засмеялась девушка, - я могла бы показать на это кончик моей туфельки, который, как вы видите, сударь... - Я могу поцеловать его? - прервал ее Теодор.

Девушка бросилась от него в сторону, шелестя платьем, как куропатка, которая срывается с кустов...

- Если бы старостина увидела это, она упала бы в обморок! - шутливо заговорила она. - А мама назначила бы мне покаяние, а вас, сударь, отправила бы в изгнание. Я позволяю вам любоваться моей красотой только издали, осторожно и по секрету!!!

Теодор поклонился. Тон разговора позволил ему ответить на эти слова прижатием руки к сердцу.

- Что вы тут делаете? - живо спросила Леля. - Я ни за что не поверю, чтобы вы приехали сюда за старостиной. Теперь уж вам трудно будет еще раз спасти ее, потому что она с тех пор так боится воды!!!

- Кто знает, а, может быть, из огня! - сказал Теодор. Леля засмеялась.

- А давно вы здесь?

- Со вчерашнего дня.

- Знали, что мы здесь?

- Совершенно не знал!

- И даже не предчувствовали?

Теодор опустил голову.

В эту минуту в комнату вошла старостина.

- Драгоценная тетечка! - защебетала девушка, подбегая к ней. - Пан Паклевский даже не предчувствовал, что вы здесь. Ведь между спасителем и спасенной должна быть какая-нибудь связь, по которой передается чувство и...

- Да полно тебе болтать, сорока! - прервала старостина, слегка ударив племянницу веером, который она держала в руке.

И, обратившись к Теодору, прибавила:

- Я очень рада видеть вас, сударь, - и подала ему руку для поцелуя.

Леля, стоявшая позади тетки, снова торжественно присела, но в это время появилась генеральша и удержала ее от дальнейших шалостей. Теодору пришлось усесться на диван вместе с дамами и вести с ними серьезный разговор.

Обстоятельства действительно сделали его более серьезным, чем обычное щебетанье этих дам. Даже и они поддались впечатлению событий, которые сопутствовали им.

Говорили о красавце литовском стольнике, о Мстиславской и ее сопернице; о калеке-королевиче, о гетмане и о фамилии.

Дамы, только что вернувшиеся из города, привезли с собой целую массу сплетен и рассказывали, перебивая друг друга.

Теодор слушал с интересом.

И старостина, и ее сестра, не стесняясь, высказывали свои симпатии к фамилии перед служащим князя-канцлера.

Генеральша было особенно очарована стольником и намекала, что и он был к ней не совсем равнодушен.

- Все, что говорят о Мстиславской и о княжне, - тихо сказала она, -все это преувеличено и просто выдумано. Стольник еще не сделал выбора, а когда сделает, то, поверьте, у него окажется больше вкуса, чем ему приписывают.

Старостина, которая уже отреклась от всех видов на будущее, ограничившись одною нежностью к своему спасителю, хотела играть роль в политике и уверяла, что будет стараться привлекать союзников для Чарторыйских, отбивая их у противной партии.

- Вот вы увидите, сударь, что в конце концов при гетмане останется один староста Браньский; все от него сбегут!! Надо только умеючи за это взяться.

Я и не подумаю уехать в деревню, мы с генеральшей тоже будем принимать участие в сеймиках!!

Сказав это, старостина с торжественным видом наклонилась к своему спасителю, может быть для того, чтобы быть к нему поближе, и начала шептать:

- Первое условие - даю вам слово, что это так - надо употребить все усилия, чтобы перетянуть на свою сторону примаса. А для этого есть средство...

Она сделала при этом плутовскую гримаску, которая рассмешила Лелю, очевидно придававшую разговору другой смысл...

- Какое средство? - спросил Теодор.

- О! Я не скажу! Это мой secret d'Etat.

- Неужели вы и мне не откроете его, - заговорил юноша, - ведь я не выдам вас...

Старостина опустила глаза на кончики своих пальцев, некрасиво высовывавшихся из черных митенок, и покачала головой.

- Я знаю одного человека, - тихо вымолвила она.

Теодор покраснел от радости, и это было так явно, что Леля, видя этот румянец и перешептыванья с теткой, которая тоже как-то странно переглядывалась с ним, почувствовала некоторое беспокойство.

- Может быть, окажется по счастливой случайности, что мысли моего патрона совпадут с мнением пани старостины, - сказал Теодор. - Я признаюсь вам под секретом, что я (тут он еще понизил голос) имею поручение от князя к Млодзеевскому...

Старостина всплеснула руками и даже подскочила на диване, чем возбудила живейшее любопытство в Леле и генеральше; обе дамы подошли к ним поближе.

- Пожалуйста, прошу вас не подслушивать нашего разговора, мне нужно переговорить наедине с моим спасителем об очень важном и секретном деле... Леля и мать ее, не зная, что тут и думать, отошли в сторону, а Теодор быстро прибавил:

- Я рассчитываю на то, что пани старостина поможет мне... Встреча здесь, на нейтральной почве...

- Ах, плут! Ах, какой плут! - громко сказала старостина. - Прошу покорно, кто бы мог ожидать этого, глядя на его скромную и смиренную физиономию.

- Уверяю вас, тетя, - издали отозвалась Леля, - я всегда считала этого пана страшным плутом.

Между тем Теодор, целуя руку старостины, чтобы еще более умилостивить ее, тихо сказал:

- Я рассчитываю на вас, пани старостина!

Подали к столу, и счастливая вдова подала руку своему спасителю, потому что никого больше в этот день не было. Пока они шли в столовую, она подумала немного и шепнула ему что-то на ухо.

Лелю смешило кокетство тетки, но генеральша начинала не на шутку беспокоится.

- Кто знает? - рассуждала она про себя. - Может быть, юноша рассчитал, какие доходы приносит сестрице ее имение, и собирается вскружить ей голову? Что же? Разве не бывало таких браков?

Для генеральши страшнее всего была мысль, что кто-нибудь может отнять у нее ее дорогую сестрицу и лишить ее права на наследство.

Она мерила Теодора суровым взглядом, а у того было такое счастливое, веселое, сияющее лицо, что, действительно, можно было испугаться. Судьба была к нему чрезвычайно милостива.

Леля тоже смотрела на них, силясь отгадать: какая таинственная причина могла связать общей радостью тетку и Теодора. Для нее это было необъяснимой тайной, потому что не могла же она допустить, что Теодор объяснился тетке и получил согласие.

За обедом шел разговор о том, кто приехал, где остановился, из кого состоял двор примаса, кто из кастелянов играл при нем роль маршала, какие вести шли из Дрездена и т.д. Как только обед кончился, бедная генеральша тотчас же отвела сестру в сторону для секретного разговора, а Леля воспользовалась этим, чтобы подойти к Теодору.

- Можно вас поздравить? - спросила она.

- Не знаю, с чем!

Леля подошла еще ближе.

- Вы объяснились старостине? Она согласна? А когда обручение? С удовольствием потанцевала бы на свадьбе.

Теодор улыбнулся.

- Благодарю вас за счастливую мысль и за участие ко мне.

И он серьезно поклонился ей. Леля смутилась.

- Но ведь так всегда бывает, - прибавила она. - Во всех романах, которые вы читали, и которых вы не читали, - всегда тот, кто спасает героиню из воды, или огня, или над берегом пропасти, непременно должен жениться на ней. Значит, и вы обязаны это сделать!!

- А если бы я спас генеральшу, у которой есть муж? - спросил Теодор. - Тогда вы должны были бы, по крайней мере, влюбиться в нее и умереть от любви, - отвечала Леля. - Другого выхода нет. Значит, вы видите, сударь, что я права.

- Вижу, - весело сказал Теодор, - но клянусь вам, что, спасая вашу уважаемую тетушку, я сделал это для вас; значит, исходя из того, что...

- Ровно ничего из этого не следует, - вскричала Леля, - все это отговорка, а правды вы все-таки не говорите...

- Вы хотите, чтобы я вам все сказал? - сказал Теодор тоном неустрашимой уверенности в себе.

- И вовсе нет! Я и сама сумею отгадать правду, и никто меня не обманет...

Только скажите мне, потому что я страшно любопытна, о чем вы так таинственно шептались с тетей?

- Я могу торжественно заверить вас, что это не касается ни тети, ни вас, ни меня!!

- А кого же? Султана турецкого? - спросила Леля.

Теодор засмеялся, и на этом кончился разговор, потому что старостина подозвала к себе гостя, чтобы шепнуть ему на ухо, что скоро он получит от нее одно известие.

В чрезвычайно веселом настроении вышел Паклевский из дома на Старом Месте: судьба, очевидно, благоприятствовала ему. Он был уверен в том, что старостина, желая играть роль, устроит ему свидание с Млодзеевским, а, кроме того, и генеральская дочка очаровывала его своей веселостью, болтливостью и грацией беззаботной пташки. Теодор не мог бы сказать, что он влюбился в нее, но она не выходила у него из ума, и при одной мысли о ней сердце его билось учащенно, но слишком велико было расстояние между дочкой генерала и бедным шляхтичем Паклевским. Он мог болтать и смеяться с нею, мог без памяти влюбиться в нее, но просить ее руки - это уж было совершенно невозможно... Он вздохнул; девушка была прелестна, но самая ее ничем не омраченная веселость доказывала, что в сердце Лели не могло ужиться серьезное чувство.

Нечего было и думать об этом...

На следующий день вечером, вернувшись из города, он нашел у себя записочку старостины, пахнувшую ее духами. В записочке некрасивым почерком и с сомнительной орфографией было изложено краткое приглашение на обед -на завтра.

О Млодзеевском даже не упоминалось.

В назначенный час Паклевский явился к дамам, и хотя в обычное время он мало заботился о свое костюме, но теперь, сам не зная зачем, он несколько раз взглянул на себя в зеркало, поправил волосы, подтянул пояс и обчистил сапоги. Очень ему хотелось иметь изящный вид.

К счастью для него, ему не приходилось прилагать к этому особенные старания - в отношении наружности природа щедро одарила его. Он невольно привлекал к себе все взгляды, и многие подозревали в нем какого-нибудь потомка княжеского рода, путешествующего incognito. Вызимирский, который не выносил его, уверял, что такая кукольная красота не идет мужчине. Но правда и то, что сам он был очень некрасив и имел на лице следы оспы.

В салоне Теодор застал уже сгоравшую от нетерпения старостину, поджидавшую его и быстрыми шажками ходившую по комнате рядом с Лелей. В этот день у нее было веселое и плутоватое выражение лица. Увидев Теодора, она присела перед ним и, подавая ему руку, защебетала, подражая Леле:

- Это делает честь кавалеру, что он так аккуратен и является в назначенное время. Я уже около четверти часа жду вас, сударь!

Леля иронически шепнула ему:

- Видите, сударь!!

- У вас есть много добрых качеств - говорю это без лести, - закончила старостина, - много качеств, которых недостает другим молодым людям.

- Право же, я не заслужил такой похвалы! - отвечал Паклевский.

Старостина внимательно взглянула в лицо говорившего и, поджимая губы, сказала:

- Я пригласила вас на семейный обед, но опять en petit comite. Из гостей "никого" больше не будет.

Слово "никого" она произнесла особенным голосом. Леля взглянула на него, интересуясь, какое впечатление произведут на него эти слова.

Теодор быстро ответил, что чувствует себя счастливым возможностью быть без посторонних в таком приятном обществе.

Старостина прикусила губы.

- Сказать по правде, - вполголоса сказала она, - я пригласила еще кое-кого, но без результата.

По глазам Лели Паклевский мог догадаться, что любопытная паненка выпытала у тетки ее секрет, и что для нее уже не были тайной их секретные переговоры.

Вскоре явилась и генеральша, но ее манера держаться и прием, оказанный ею Теодору, не предвещали ничего доброго; легко можно было заметить, что его частые визиты все равно с какой целью, ради Лели или ради старостины, не нравились ей.

Она держалось холодно и гордо, говорила мало и почти не обращалась к гостю. Должно быть, это было уже слишком явно и не понравилось балованной дочке, потому что она тотчас отвела мать в сторону и прочитала ей нотацию. Потом, за обедом, генеральша уже смягчила тон по адресу Теодора, а так как он сам не решался заговаривать с нею, то она раза два обращалась к нему с вопросами и была вознаграждена за это улыбкой Лели.

Уже подали десерт, и старостина все время потихоньку подсмеивалась над паном Теодором, когда лакей открыл дверь, и на пороге показался молодой, красивый мужчина с румяным и веселым лицом, правда, в одежде духовного лица, но по виду гораздо больше напоминавший какого-нибудь итальянского аббата или французского кюре, чем серьезного польского капеллана.

Одетый с большим тщанием и даже кокетством, не отвечавшим его положению, с каким-то орденом на шее, в кружевных манжетах, со множеством богатых брелоков на часах, вошедший окинул все общество быстрыми, черными глазами и, с веселой бесцеремонностью остановив взгляд на генеральше, подошел к старостине. Леля сделала гримаску, генеральша сильно покраснела, а старостина разумно приветствовала гостя, торжествующе поглядывая на Теодора.

Юноша без труда угадал в нем ксендза Млодзеевского, аудитора канцлера, правую руку примаса.

Все его внимание обратилось к этому человеку, которого он хотел бы сразу узнать и отгадать. У него не было ни большой опытности, ни знания людей, но Бог дал ему чудесный инстинкт, а ксендз Млодзеевский вовсе не представлял из себя человека, которого трудно разгадать.

Все обнаруживало в нем человека, носившего духовную одежду только для своих честолюбивых целей; но и ее он носил с небрежностью и свободой светского человека; все его лицо, глаза и крупные румяные губы дышали жизнерадостью; в нем не заметно было ни измождения, ни умеренности в образе жизни. Вокруг его цветущего рта, как паутина вокруг цветка, змеилась легкая саркастическая усмешка. Быстрый, проницательный взгляд смотрел испытующе, но не пускал заглянуть в себя.

Глаза беспокойно бегали и постоянно меняли выражение. В них светилась и гордость, и вера в себя, и презрение к свету, но в источнике этого презрения лежало не христианское отрицание и презрение к благам мира, а пренебрежение сильного, готового воспользоваться чужой слабостью.

Это духовное лицо, имевшее такой светский, даже придворный и несколько иностранный вид, обладало в гораздо большей степени горячим темпераментом, чем находчивостью и умом. И, очевидно, эта горячая кровь одерживала в нем верх над насмешкой, над испорченностью и над стремлением к внешнему лоску. Теодор не столько понял, сколько почувствовал это, и получил надежду, что переговоры с ксендзом-аудитором приведут к благополучному разрешению вопроса.

Ксендз-канцлер - так его называли потому, что он выполнял канцелярские обязанности при примасе - очевидно, был в этом доме желанным и частым гостем. Поздоровавшись со старостиной, которая что-то шепнула ему, он тотчас же обратился к генеральше и развязным и фамильярным тоном принялся отсыпать ей комплименты, прерываемые смехом и сопровождаемые поцелуями ручек. Генеральша, смутившаяся было сначала, скоро смягчилась и отвечала ему очень любезно.

Леля держалась в отдалении и всеми своими гримасками ясно показывала, что новоприбывший не пользуется ее милостями. Млодзеевский подскочил к ней и заговорил шутливо, как с ребенком, но это не поправило дела. Надувшаяся Леля выбежала в другую комнату.

Когда дошла очередь до Паклевского, и старостина представила его гостю, канцлер устремил на него взгляд, который ничуть не смутил юношу, и, сказав ему несколько слов, снова обратился к дамам.

Генеральша, обеспокоенная поведением Лели, пошла за нею. А старостина, знаком пригласив Теодора подойти поближе, сделала вид, что забыла что-то в соседней комнате, и оставила их вдвоем.

Не было сомнения, что ксендз-канцлер догадывался о миссии, относившейся к его особе, но, по-видимому, он думал, что она будет поручена более солидному лицу и потому свысока и небрежно взглянул на Паклевского.

- Я очень счастлив, - тихо и вежливо начал Теодор, подходя к дивану, на котором сидел капеллан, - что встретил здесь ваше преосвященство, так как среди других поручений, данных мне из Волчина, я имею приказ принести вам свое нижайшее почтение... Для этого я хотел ехать в Скерневицы.

- А разве князь-канцлер не имеет намерения приехать сюда на консилиум? - прервал его Млодзеевский. - Это было бы очень желательно и очень кстати.

- Он приедет без сомнения, - отвечал Теодор, - но так как он может запоздать, то и поручил мне поскорее передать вашему преосвященству, что ему, наконец, удалось устроить у генерала Кайзерлинга с давно уже просроченной ликвидацией собственность князя-примаса, которая остается за ним!

Млодзеевский, как будто совершенно не ожидавший услышать это, не сумел скрыть своей радости; он вскочил с места, всем своим изменившимся видом обнаружив то впечатление, которое произвело на него это известие, и, приблизившись к послу, заговорил совершенно другим тоном.

- Это будет очень кстати для его высокопреосвященства; если такое бескоролевье затянется надолго, то повлечет за собой большие издержки для него...

- Но, - прибавил он, близко заглядывая в глаза своему собеседнику и понижая голос, - что же дальше? Что еще? Есть ли какое-нибудь добавление к этой доброй вести, которое придало бы ей немного перцу?

- Нет никакого, - сказал Теодор, - все дело ясно и просто. Его высокопреосвященство князь-примас получил только то, что ему принадлежало по священнейшему праву, а князь-канцлер старался не только о том, чтобы устроить эту ликвидацию, но и о том, чтобы она отвечала понесенным убыткам...

- А! Вот как! - вскричал Млодзеевский с еще более прояснившимся лицом. - Этот поступок тем прекраснее со стороны князя-канцлера, что он, вероятно, разделяет общее убеждение в том, что мы совершенно преданы саксонской кандидатуре?

Теодор помолчал немного.

- Мне кажется, - сказал он, подумав, - что князь-канцлер слишком хорошо знает высокие качества и ум первого советника примаса и его ясное представление о положении дел в Речи Посполитой, чтобы сомневаться в том, что и князь-примас, следуя его советам, принесет на алтарь отечества свои личные привязанности.

Ксендз Млодзеевский, которому польстила эта несколько преувеличенная лесть, был удивлен той смелостью и свободой, с которой она была ему преподнесена. Он поднял руку и, слегка хлопнув по плече Паклевского, отвечал ему:

- Благодарю.

Потом, оглянувшись кругом, он сказал:

- Пойдем к окну...

Теодор поклонился с почтением, какое заслуживала духовная особа, и последовал за Млодзеевским. Такая скромность тоже понравилась ксендзу-канцлеру.

- Можете, сударь, передать князю-канцлеру, - очень тихо вымолвил он, - что я всеми силами постараюсь избегнуть внутренних раздоров раздвоения и ненужной борьбы. Конечно, там, где замешано столько различных интересов, самолюбий и мелких честолюбий, надо быть очень осторожным и сдержанным.

- О, ваше преосвященство, можете рассчитывать на полное молчание; ведь этого требует обоюдный интерес.

- Да, - сказал Млодзеевский, снова понизив голос, - и чтобы избежать ложных толков, хорошо бы до времени сохранить в тайне и эту ликвидацию. Ведь люди злы! Люди злы!

- Нет никакой необходимости примешивать это частное дело к делам общественным, - сказал Теодор, - человеческая злоба не знала бы границ, если бы увидела в этом что-нибудь выходящее из обычных рамок.

Ксендз Млодзеевский, проникаясь все большим доверием к Паклевскому, склонился к его уху с каким-то вопросом, на который Теодор отвечал так же тихо: высчитывалось, сколько принесла ликвидация, и какая сумма очищалась после нее для нужд канцелярии. Он упомянул и о Теппере.

Легкий румянец на минуту окрасил лицо прелата, который повторил еще раз:

- Полная тайна прежде всего...

Теодор наклонил голову.

- Мое поручение носит совершенно частный характер, - сказал он, - и я очень счастлив, что успел выполнить его по счастливой случайности - на нейтральной почве.

- На которой мы в случае надобности, можем встретиться еще раз, не навлекая на себя ничьих подозрений и не возбуждая толков.

На этом и окончились переговоры, о которых с такой тревогой думал Паклевский и которые прошли так легко и счастливо.

Ксендз Млодзеевский сделал еще несколько замечаний и, как бы испытывая Теодора, предложил ему несколько вопросов на разрешение, а затем, заметив в дверях старостину, стоявшую в выжидательной позе, громко сказал ей:

- Почему же дорогая пани старостина оставила нас вдвоем? А здесь periculum была огромная, потому что мы с паном...

Как?

- Паклевским.

- Да, Паклевским, - закончил ксендз Млодзеевский, - принадлежим к двум противоположным лагерям... Я, как слуга князя-примаса, держу сторону саксонцев, а пан... За Пяста.

Старостина вошла, посмеиваясь, потому что видела по выражению лиц обоих, что конференция окончилась хорошо.

Слуга внес на подносе старое вино, бисквиты и конфекты, которые любил Млодзеевский, привыкнув к ним в Италии. Вскоре пришла и генеральша, к которой Млодзеевский пристал с просьбой сделать хотя бы один глоток, чтобы убедить его, что это не яд.

- Я подозреваю, что пани старостина и генеральша сочувствуют фамилии, а потому были бы не прочь сжить со света такого саксонца, как я. А для этого, - галантно прибавил он, - не нужно даже яда, достаточно одного убийственного взгляда прекрасной Армиды...

Армидой называли в обществе генеральшу - это было ее прозвище.

Старостина и Армида принялись угощать ксендза, аппетит которого равнялся его юмору. Но как ни приятно было ему в обществе дам, он, взглянув на часы, поднялся испуганный и заявил, что должен ехать, чтобы не заставить ждать примаса.

Все проводили его до дверей, а Теодор издали отвесил ему глубокий поклон. Взгляды их встретились.

Не успели закрыться за ними двери, как старостина с шутливым смехом подала руку своему спасителю, говоря ему:

- Поцелуй, сударь, и поблагодари меня; видишь, как женщины, если чего-нибудь захотят, умеют поставить на своем.

Млодзеевский долго отговаривался, но должен был послушаться.

Она присела перед юношей.

- Моя благодарность не имеет большой цены, - сказал Теодор, поднося к губам ее руку, - но князь-канцлер сам принесет вам, сударыня, свою благодарность, потому что я не премину сказать ему, чем я обязан вам...

- А мне довольно и вашей благодарности! - с многозначительным взглядом шепнула старостина.

На счастье для Паклевского приход Лели прекратил дальнейшие нежности со стороны хозяйки, угрожавшие Теодору. Паненка была опять в своем обычном веселом настроении и спешила воспользоваться временем, чтобы снова начать поддразнивать Теодора.

Она очень искусно вмешалась в разговор и постаралась навести его на такую тему, чтобы забрать себе Паклевского.

Конечно, он не противился этому!

- Прошу вас, - заговорила она, отводя его в сторону, - не ухаживать за тетей. Мама и то беспокоится... Шутки в сторону, но старостина чересчур уж нежна к своему спасителю. А я из-за вашей милости получила неприятность. Для вас пригласили к нам ксендза Млодзеевского.

- Но почему же для меня? - запротестовал Теодор.

- Прошу мне не противоречить, - говорила Леля. - Да! Да! Его пригласили для вас, а я его терпеть не могу. И я должна была четверть часа смотреть на него.

- Почему вы его так не любите?

- Потому, что я люблю, чтобы уксус был кислый, а мед сладкий; чтобы птица не представлялась рыбой, а рыба не стремилась летать. Вы понимаете меня? Ксендз Млодзеевский - это рыба, которая хочет летать; у него одежда духовного лица, а глаза - драгуна, и потом он так пристает к генеральше, моей маме, как... Я его видеть не могу!

Паклевский ничего не ответил ей на это.

Леля перескакивала с предмета на предмет и болтала еще о многом, но то и дело возвращалась к ксендзу Млодзеевскому и громко повторяла: ксендз - не ксендз, а Бог знает что.

- Я уж предпочитаю ксендза-канцлера Прокопа, хоть у него очень грязные босые ноги.

Мать приказала ей замолчать, но она разболталась еще веселее; старостина смеялась и обнимала ее.

Паклевский, простившись с дамами, направился прямо от них во дворец князя-канцлера, чтобы узнать там, когда его ожидают, и в зависимости от ответа обдумать, что делать - ехать ли к нему с докладом или подождать его здесь.

Хорошее настроение, овладевшее Теодором со времени свидания с прелатом, скоро омрачилось приездом в столицу гетмана Браницкого. Тодя, ожидавший прибытия Волчинского двора, дождался сначала и был свидетелем въезда гетмана.

Под влиянием людей, среди которых он жил, в нем развивалась все большая ненависть к Браницкому, которой он ни перед кем не скрывал.

Все то, что пришлось ему видеть и слышать в столице, вращаясь в обществе приверженцев фамилии, доказывало ему, что победа фамилии совершенно обеспечена...

И потому прием, оказанный Браницкому его друзьями и сторонниками, произвел чрезвычайно сильное впечатление на его юношеское воображение.

Это был единственный акт в деятельности партии, который удался ей вполне.

Браницкий был еще в Белостоке, когда шляхте дали знать, что он едет, и чтобы они выезжали ему навстречу, увеличивали его свиту и всячески показывали ему, что считают его своим будущим королем. Так как ловкие посланники старосты Браньского умели привлекать к себе союзников и заставлять их проделывать, что им внушали, то гетмана на всем пути встречали овациями, аплодисментами, криками, приветствиями и речами. Гетман, вероятно, догадывался, что все это было заранее подготовлено, но ему приятно льстили эти выражения преданности, которые перетягивали на его сторону симпатии легко увлекающейся страны...

Это путешествие могло установить обманчивое представление о том, что vox populi был за ним, и ему готовилась великая будущность.

Призрак короны прельщал и гетманшу, хотя она и не имела такой уверенности в том, что это сбудется. Везде, где только останавливался Браницкий со своей свитой, шляхта толпами устремлялась к нему на поклон, и во всех речах - потому что упражнение в ораторском искусстве было любимым развлечением шляхты - все намеки, указания и пророчества сводились к одному выводу, что высшее место принадлежит тому, кто умел привлечь к себе сердца братьев-шляхтичей.

Этот заразительный энтузиазм так охватил всех, что опередил даже пышный въезд гетмана в столицу и овладел частью ее обитателей. И здесь встреча гетмана была заранее подготовлена старостой Браньским; всем было заранее известно о часе его прибытия, улицы были заполнены толпами любопытных, среди которых оппозиция, если только она была здесь, не смела поднять голоса.

Въезд был действительно великолепный, ослепительный, можно сказать почти королевский, и притом устроенный с соблюдением различных старинных традиций. Шли отряды парадных полков, гусары, кирасиры, татары, янычары; за ними следовали бесчисленные ряды возов, фургонов, тарантасов, конной свиты, гайдуков, драгун и пестро одетых слуг. Ехали чиновники, сопровождавшие гетмана, вся его канцелярия, маршал двора; везли знамена, шли музыканты. Весь этот огромный лагерь вступил в полном параде - весь яркий, красочный, шумно движущийся - в столицу, имея целью произвести впечатление на население ее.

Бесконечно длинной разноцветной змеей тянулась процессия, так что один конец ее въезжал во дворец, а другой был еще в Праге. По обеим сторонам улицы, где проезжал двор гетмана, стояли тесными рядами массы народа: мещане, евреи, шляхтичи, а умело расставленные среди них зачинщики приветственными криками разжигали толпу и увлекали ее своим деланным энтузиазмом.

Нет ничего легче вдохновить толпу, ослепленную зрелищем и уже подготовленную к энтузиазму. Поэтому на всем протяжении пути гетмана раздавались приветственные возгласы, летели в воздух шапки, и веселый шум наполнял улицы.

По всей Варшаве разносилось эхо этих криков, и все были совершенно убеждены, что именно гетман и никто другой должен быть королем, так как он и теперь принимает королевские почести.

Весть эта разнеслась по городу, и фамилия, приверженцы которой косо посматривали на это торжество, на минуту даже испугалась этой демонстрации, являвшейся доказательством известной силы и уверенности в себе.

Теодор, смотревший из окна на эту процессию, первый встревожился и опечалился.

После встречи гетмана, Чарторыйские, явно избегая всякого соперничества с ним, прибыли в столицу, как всегда с большой свитой, но без всякого шума и огласки.

Паклевский уже ожидал во дворце князя-канцлера и был одним из первых, о котором спросил, отдохнув немного, его высокий покровитель.

Его впустили к князю в то время, когда тот, еще не успев сбросить собольей шубы, согревался шоколадом. В комнате не было больше никого. Канцлер обернулся, увидел юношу и, сидя спиной к нему, начал спрашивать:

- Ну, что, сударь? Сделали какую-нибудь глупость? Одну? Или, может быть, две? Сколько же?

- Я не считал, - возразил Теодор, - а вы, ваша княжеская милость, соблаговолите оказать мне снисхождение при подсчете.

- Вы знаете, сударь, что снисходительность не в моей натуре, молодых это портит, а старых вводит в заблуждение. Ad rem! Что же вы сделали?

- Я видел прелата, объявил ему о gaudium magnum, и он не выказал ни малейшего неудовольствия, - сказал Теодор.

- Я был в этом уверен, - пробормотал канцлер.

- Этот человек - de bonne composition. - Разговор их происходил почти всегда на французском языке.

Канцлер взглянул через плечо и слегка усмехнулся, но не сказал ничего, не удостоил своего посла ни одним словом похвалы.

- Просили держать все в секрете, - сказал Теодор.

Князь и на это не ответил и, казалось, был гораздо более занят своим шоколадом, чем докладом.

- Прошу не отлучаться - вы мне можете понадобиться, сударь, - сказал он, - мы не на отдых приехали сюда. Я не рекомендую вам осторожности и умения хранить тайны, потому что вы уже и так знаете, что это - первое условие службы у меня. Как в школе... Знаете, сударь? Если бы даже пекли и жарили в смоле!

Паклевский склонил голову.

В этот день в первый раз и как раз под конец разговора он имел счастье увидеть того, о котором уже столько понаслышался, еще не зная его. Нарушая строгий приказ не впускать никого в кабинет, к канцлеру вошел поздравить его с приездом молодой и красивый стольник литовский. Паклевский был поражен его наружностью и манерой держаться, в которых было столько непринужденного и в то же время царственного величия, как ни у кого больше. Лицо его освещалось прекрасной улыбкой, невольно располагавшей к себе каждого. В манерах его было что-то иностранное, но с печатью аристократизма, избалованности и княжеского изящества.

В ту минуту, когда вошедший бросился обнимать дядю, князь-канцлер сделал Теодору знак удалиться.

За закрытыми дверьми он слышал оживленные голоса; один был веселый, другой - суровый.

Прошло несколько дней в обычных занятиях, беготне и такой массе разнообразных поручений, что Паклевскому просто некогда было вздохнуть. На третий день его вызвали к канцлеру, который встретил его с нахмуренным лицом.

- Где вы были, сударь? С кем болтали? Кому открылись в данном вам поручении? Говори правду.

Теодор остолбенел.

- Ваше сиятельство! - воскликнул он. - Я могу поклясться на евангелии, что не проговорился ни перед кем. Я нигде не был.

- Этого не может быть! - крикнул канцлер. - Ты меня выдал!

- Никогда я этого не делал - это ложь! - сказал Паклевский, ударяя себя в грудь.

- Сплетня ходит по всему городу - откуда? Кто? Прелат не стал бы об этом хвалиться; я тоже; а кроме нас и тебя никто об этом не знал.

- Только одна пани старостина, в доме которой я встретился с ксендзом Млодзеевским, - отвечал Паклевский, - могла что-нибудь рассказать, но разговора нашего никто не слышал.

- Очень тебе нужно было лезть к бабам, чтобы у них встречаться с ксендзом Млодзеевским? - крикнул князь. - Разве не нашлось бы другой дороги?

Паклевский ничего не ответил, но спустя немного времени, чувствуя себя без вины обиженным, заметил:

- Хотя я высоко ценю службу у вашего сиятельства, но, если я уже утратил ваше доверие...

- Да не будь же ты... - оборвал его канцлер. - Это еще что за шутки, сударь? Вы отказываетесь от службы у меня? Вот это мне нравится... Настоящая шляхетская натура! Нос кверху! И ни слова ему не скажи!

Князь дал волю своему гневу и бушевал. Теодор стоял перед ним спокойно и молча, но чем грознее хотел казаться князь, тем сильнее закипала кровь у Теодора, и ни с того, ни с сего он твердил про себя:

- Брошу службу!

Быть может, он сознавал свою полезность при дворе канцлера, а юношеская гордость, так долго дремавшая в нем, вдруг пробудилась от резких слов не выбиравшего своих выражений князя-канцлера.

Несколько раз князь умолкал, как будто желая услышать оправдание, смиренное извинение; но Теодор сжал зубы и молчал. Это еще более выводило из себя властного вельможу, привыкшего к тому, чтобы все перед ним падало ниц.

Теодор стоял с побледневшим лицом, и когда канцлер на минуту умолк, он молча поклонился и вышел.

С горячностью, свойственно его возрасту, Паклевский, выйдя из кабинета князя, не вернулся больше в канцелярию, но отправился прямо к себе домой. Здесь он написал почтительное письмо канцлеру с выражением благодарности к нему, запечатал его и оставил на столе. После этого он вышел на улицу с твердым намерением оставить службу у канцлера.

Среди этих мыслей, идя без цели по улицам, он случайно очутился около дома на Старом Месте. Он не имел намерения упрекать старостину за ее болтовню, хоть и был уверен, что это была ее вина; но так как ему, очевидно, приходилось уехать из Варшавы, то надо же было проститься с дамами.

Был предобеденный час, но он, не смутившись этим, поднялся по лестнице. Встреченный им слуга сказал ему, что старостина и генеральша дома. Он попросил доложить о себе.

Уже у дверей он услышал голосок Лели, которая шла к нему навстречу, опередив тетку.

- А, наконец-то! Догадались-таки, сударь, что после того обеда следовало сделать нам визит! - вскричала она, подбежав к нему. - Может быть, вы опять думаете встретить у нас этого несносного Млодзеевского?

- Я пришел проститься с вами! - сказал Теодор.

- Это что еще значит? - сказала Леля, ведя его в гостиную. - Вы думаете, что с нами можно проститься и отделаться от нас? Никогда в жизни! Тетя соединена со своим спасителем узами благодарности, а я - мы же играем в колечко?

На эту легкомысленную шутку Паклевский ответил таким печальным взглядом, что и Леля сразу стала серьезнее. Старостина переодевалась для гостя и просила его подождать: таким образом, молодые люди имели возможность поговорить наедине.

- Ну, скажите серьезно, что значит это прощание? - спросила девушка. - Князь-канцлер за что-то прогневался на меня, а я не чувствую, чтобы заслужил его гнев, поэтому поблагодарил за службу и не знаю, что теперь делать.

Леля, которая из всего того, что ей приходилось слышать о канцлере, имела чрезвычайно высокое представление о его могуществе, сначала взглянула на юношу с недоверием, а потом с сочувствием к его мужеству...

- Ну, и что же вы думаете делать? Говорите скорее! - шептала она, приблизившись к нему и сразу утратив всю свою веселость.

- Я еще не имел времени обдумать, - отвечал Теодор, - но мне кажется, что проще всего, и это мой первый долг теперь, - поехать к матери и посоветоваться с нею!

Девушка вопросительно смотрела на него и, видимо, сама не знала, что ему сказать...

- Мне кажется, - шепнула она, - что вы слишком поспешили с отставкой; князь мстителен; вы преградили себе путь...

- Что делать! - возразил Паклевский. - Дело сделано, теперь уж не стоит об этом говорить...

- Наверное, нашелся бы кто-нибудь, кто бы мог упросить князя, -шепнула Леля.

- Я именно не хочу ни сам просить его, ни других заставлять просить за меня, - сказал Теодор. - А князь меня не простит, я в этом уверен...

В эту минуту вошла старостина, к которой, опережая Теодора, бросилась Леля и закричала ей, хлопая в ладоши:

- Пусть тетя хорошенько проберет своего спасителя! Какая-то муха его укусила! Канцлер что-то ему там сказал, а он поблагодарил за все и бросил его. Пришел к нам проститься, хочет ехать в деревню и еще там - Бог знает что!

- Что я слышу! Что я слышу! - прервала ее сильно взволнованная старостина. - Но почему же? Как это случилось? Этого не может быть...

Мы этого не позволим...

- Тетя, - шепнула Леля на ухо тетке, - пожалуйста, спросите его хорошенько обо всем и побраните, да не позволяйте, чтобы он там закопался в деревне, потому что это просто глупо...

Проговорив это, Леля выбежала из комнаты, оставив тетку наедине со спасителем.

- Ах, сударь, говорите же скорее, что случилось, - заговорила встревоженная старостина.

- По-видимому, - сказал Паклевский, - в городе узнали о моем свидании в вашем доме с ксендзом Млодзеевским; из этого тотчас же сделали различные заключения, пошли сплетни, и князь стал выговаривать мне сегодня, что я проболтался...

Канцлер очень запальчив и не щадит никого, а я молод, и в жилах у меня течет кровь, а не вода. Находя эти выговоры несправедливыми, я поблагодарил за все милости и откланялся.

- Но, помилуйте, - с жаром прервала его старостина, - да вы, может быть, приобрели себе врага на всю жизнь! Князь не прощает никому, а фамилия приобретает все больше власти.

- Что делать! - тихо сказал Теодор. - Ни канцлеру, ни кому другому на свете я не позволю пренебрегать собою!

Напрасно старостина старалась внушить Теодору мысль о возможности исправить дело и вернуться на службу к канцлеру; он молчал. Она чуть не расплакалась, видя его упорство. Хотела уговорить его не удаляться пока из Варшавы, делая ему какие-то неясные намеки, давая какие-то неопределенные надежды и сама путаясь в том, что она хотела - не сказать ему, а только дать понять. Но Паклевский, поблагодарив ее за участие, не ответил ничего на ее намеки и, взявшись за шапку, хотел удалиться. Ни Леля, ни старостина не могли удержать его; первой удалось только взять с него слово, что он не уедет из Варшавы, не попрощавшись с ними перед отъездом; она проводила его до самых дверей повторяя:

- Если вы не сдержите слова, то я не желаю никогда больше вас видеть! Выйдя от них, Паклевский не сразу сообразил, что ему делать; он не хотел даже заходить во дворец: был уверен, что письмо его успели уже передать канцлеру и, зная его, не сомневался в том впечатлении, которое оно должно было произвести на него. Не для чего было возвращаться туда, где его неминуемо ожидали неприятности от товарищей по канцелярии, которые, конечно, не преминули бы, пользуясь его опальным положением и безнаказанностью, досадить, чем могли.

Он решил временно снять где-нибудь комнатку, послать за своими вещами и подготовиться к отъезду в Борок.

Погруженный в эти размышления, он неожиданно встретился на краковском предместье - ведь бывает же такая судьба - с доктором Клементом, приехавшим в Варшаву вместе с гетманом. Увидев его, доктор пошел прямо к нему навстречу.

- Постой, ради Бога! - воскликнул он. - Я тебя ищу, охочусь прямо на тебя; но никто из нас не может проникнуть во дворец канцлера, не возбудив подозрения с той или с другой стороны. Я непременно должен поговорить с тобой.

Оглянувшись вокруг, Клемент затащил Теодора в первый попавшийся ресторанчик, велел провести себя в отдельный кабинет и, едва только они остались вдвоем, француз поднял к верху обе руки и воскликнул:

- Что ты тут выделываешь, сударь? Сделался anima damnata канцлера, худшего врага пана гетмана? Мы, сударь, осведомлены о всех ваших делах. Слышали и о том, что ты перетянул на сторону фамилии Млодзеевского. Все говорят о том, что ты с необычайной ловкостью задал нам самый страшный удар... Разве можно так поступать? Гетман всегда любил всю вашу семью и всегда готов был прийти ей на помощь, а ты, сударь, становишься его неумолимым врагом!!

Теодор слушал его, удивленный и смущенный; но так как он уж и без того был раздражен, то эти нападки еще сильнее возбудили его.

- Дорогой доктор, - сказал он, - я не могу понять ваших упреков. Я свободный человек и не имею никаких обязательств по отношению к гетману, а мой отец и мать моя, которую я люблю больше всего на свете, учила и заклинала меня не иметь никакого дела с гетманом... Я так верю словам моей матери, что совершенно убежден в справедливости ее возмущения гетманом. Должно быть, он заслужил его; не стала бы она без всякой причины внушать мне неприязнь и отвращение к нему... Это одно, дорогой доктор. А второе: за время моей службы у князя-канцлера я стал смотреть совсем иными глазами на нужды страны и людей. Ничто на свете не может изменить моих убеждений -я был и буду всегда противником гетмана, и если я, маленький человек, пригожусь кому-нибудь как орудие против гетмана, то будьте уверены, что я охотно пойду на это и буду служить тому.

Доктор онемел; он сложил руки жестом мольбы и отчаяния и воскликнул с горечью:

- Тодя, ты приводишь меня в ужас! Я могу сказать тебе только то, что твоя ненависть преступна и безбожна!

Тодя пожал плечами.

- Я не понимаю вас! - холодно ответил он.

- Но ведь ты веришь мне, что я желаю добра и вам, и себе? - вскричал Клемент. - Что я не лгун и не обманщик? Я даю тебе слово чести, что твоя ненависть - преступна и непозволительна!!

- С вашей точки зрения, - закончил Теодор. - Дорогой доктор, если бы вы сто раз повторили мне то же самое, вы все-таки не убедили бы меня; даже, если бы вы поклялись под присягой, я не мог бы измениться; да в конце концов я не отвечаю за свое чувство, а это чувство - отвращение и неприязнь к гетману. Никогда еще он не представлялся мне так ясно, как в канцелярии князя. Он горд, тщеславен, но в то же время слаб и ни к чему не способен; у него нет ни ясного ума, ни сильной воли... Отдать ему в руки судьбу Речи Посполитой, значит обречь ее на прежний беспорядок и погибель... Это - не государственный муж, а только тень человека, который издали выглядит как каменная статуя, а вблизи оказывается мглой и призрачным видением. Не говорите мне больше о нем.

Слушая его, Клемент схватился за голову.

- Довольно! - вскричал он. - Теперь довольно! Ты предубежден, несправедлив, ты весь под влиянием фамилии, когда-нибудь ты, может быть, пожалеешь о том, что добровольно отдал ей себя в жертву...

- Я не отдал ей себя в жертву, - холодно отвечал Теодор. - Я с сегодняшнего утра оставил место в канцелярии князя-канцлера. Я сам отказался от службы у него...

Клемент даже подскочил на месте, словно не доверяя своим ушам.

- Это еще что за новость? Как это случилось? Что же ты думаешь делать?

Паклевский довольно спокойно рассказал доктору о том, как он, заподозренный в нескромности и болтливости, не смог снести несправедливых обвинений и сам отказался.

Лицо доктора прояснилось.

- Это самое лучшее, что могло случиться с тобой! - воскликнул он, обнимая юношу. - Ради Бога, оставь ты теперь свои предубеждения и позволь мне за тебя поговорить с гетманом; у него ты займешь в сто раз более блестящее положение, чем то, на какое ты мог рассчитывать у канцлера после десяти лет унижений. Староста Браньский все чаще жалуется на ревматизм, Бек совсем не знает страны, нам нужен кто-нибудь...

- Ни за что на свете я не буду этим "кем-нибудь" у гетмана! - крикнул Тодя. - Ни за что!

- Да ведь ты даже понять не можешь, какая будущность может открыться перед тобой: это безумие, это самоубийство! - восклицал, подскакивая на месте, доктор Клемент.

- А в противном случае это навлекло бы на меня, кроме укоров собственной совести, проклятие матери, - прервал Теодор.

Доктор в отчаянии ударил рукой о стол и подпер голову ладонью; с сожалением и укором взглянул он на Паклевского.

- По крайней мере, не соглашайся уступить канцлеру и вернуться к нему, - медленно заговорил он, снова овладев собой, - и не вмешивайся ни в какие дела. Все говорят, что у тебя необыкновенные способности, что ты находчив и разумен не по летам... Если ты не хочешь служить у гетмана, то мы устроим тебя у коронного подстольника или у киевского воеводы.

- Благодарю, - отвечал Теодор, - это было бы то же самое, что служить гетману; у канцлера я не буду служить, потому что ушел от него, но порядочность требует, чтобы я не переходил в противный лагерь, и я этого не сделаю.

- Ты упрям так же, как мать! - крикнул доктор.

- Хорошо было бы, если бы я имел все ее качества, - сердито отозвался Паклевский, - тогда я согласился бы унаследовать все ее недостатки!! Это упрямство указывает на силу характера...

Заметив, что он обиделся, Клемент поспешил обнять его.

- Не сердись на меня, у тебя, наверное, нет и не будет на свете лучшего друга, чем я. К чему же дуться? Что же ты думаешь делать?

- Поеду в Борок, - отвечал Паклевский, - я должен дать матери отчет в том, что случилось, и выслушать ее совет.

- Но только не спеши ехать, - прервал француз, - отдохни, выжди и подумай еще, прошу тебя об этом.

В уме француза, очевидно, зародились какие-то новые планы: он ходил по комнате, упорно над чем-то думая, останавливался и снова ходил.

- Где ты живешь теперь? - спросил он.

- У меня еще нет квартиры...

- Остановись у меня! - воскликнул Клемент.

- Во дворце гетмана! - рассмеялся Теодор. - Вы же сами понимаете, что это невозможно. Меня бы сочли не только неблагодарным, но и предателем.

- Ну, хорошо, тогда, по крайней мере, приди ко мне завтра, - попросил доктор, - приди так около полудня, я тебе скажу что-нибудь, дам совет... Он упрашивал Теодора, крепко пожимая его руку.

- Для вас я без преувеличения пошел бы в огонь и в воду, но только не во дворец гетмана, - воскликнул Теодор.

- А, да ну тебя! - крикнул француз, выведенный из терпения.

Теодор, услышав это довольно-таки грубое проклятие, которое даже неловко повторить, вместо того, чтобы рассердиться, от души расхохотался и начал обнимать доктора.

Настроение его вдруг изменилось: молодость редко сохраняет надолго раздражение и гнев.

Клемент сейчас же воспользовался этим.

- Что же, черт возьми, - воскликнул он, - тебе уже запрещают посещать друзей, и все это потому, что ты просидел несколько месяцев в этом притоне заговорщиков, который называется канцелярией канцлера!! Значит, ты остался их рабом, хоть и скинул с себя ярмо! Стыдись!

- Я не хочу показаться предателем! - сказал Теодор.

- Но, если совесть твоя чиста, что тебе за дело до чужих толков? Приди вечером, когда только захочешь, никто тебя не увидит.

- Это имело бы такой вид, как будто я стыжусь того, что делаю и скрываю свои мысли!! Нет! Нет! - сказал Теодор.

Француз с сердцем выругался на новый лад.

- Ну, послушай, - сказал он серьезно, - я желаю от тебя и требую, чтобы ты ко мне пришел! Ты должен это сделать. Это твой долг! Понимаешь?

- Тогда - только днем, около полудня, - отвечал Теодор. - Пусть люди болтают, что хотят, но, если вы, дорогой доктор, думаете, что можете сделать из меня сторонника гетмана, то вы жестоко ошибаетесь!

- Ну, приходи только, - коротко, но решительно сказал Клемент, обнимая его, - только приходи. На этом они расстались.

Доктор Клемент занимал во дворце гетмана несколько комнат, отделенных только сенями от спальни Браницкого, который желал во всякое время иметь его около себя. Гетман, как почти все люди, хорошо пожившие и любившие жизнь, под старость становился мнительным и всякое легкое нездоровье готов был считать серьезной болезнью. Если он не спал ночью, а днем, утомившись, чувствовал слабость, к нему немедленно вызывали доктора Клемента, чтобы он своим искусством вернул ему утраченную бодрость и веселость. Но в возрасте гетмана это было не легко для врача, хотя самый образ жизни магната, бездеятельный и в то же время суетливый, требовавший от него непрерывного напряжения, подвижности и постоянного подчинения актерской маске, способствовал борьбе со старостью и не позволял ему засидеться и закиснуть.

Разговоры с доктором происходили обыкновенно по утрам или по вечерам, когда день кончался, и Бек со старостой Браньским удалялись к себе, а гетман собирался укладываться в постель.

Жизнь в Варшаве не отличалась от белостокской, распорядок жизни был тот же самый, но здесь Браницкого больше беспокоили всякими делами и просьбами, его услугами пользовались беспрестанно и, не стесняясь, вызывали его на советы. Французский резидент, секретные послы из Дрездена, эмиссары киевского воеводы, коронного подстольника и примаса, и множество просителей и придворных льстецов тревожили его постоянно. Самые усердные из них то и дело приносили какие-нибудь невероятные известия, и хотя Браницкий уже привык к этому и не так легко поддавался первому впечатлению, но и он начинал чувствовать, что, имея седьмой десяток за плечами, трудно выдержать долго такое положение.

Выработав в себе привычку в обществе сохранять неизменное хладнокровие, гетман часто возвращался за полночь к себе в комнату, совершенно разбитый, неузнаваемый и сразу ослабевший. Лишь только проходило время, когда он должен был играть роль и показывать себя, силы его совершенно исчерпывались.

Тогда Стаженьский, вечно пристававший к гетману и мучивший его различными требованиями, удалялся, а на его место приходил доктор Клемент. Тот приготовлял успокоительные капли, приносил охлаждающие напитки, закутывал, согревал старика и снова восстановлял ослабевшие силы...

И в этот день вечером Клемент ждал звонка, чтобы пройти в спальню своего пациента и, услышав его, торопливо подбежал к постели. Гетман лежал уже раздетый, с завязанной головой, а слуга грелкой согревал постель около ног.

Обыкновенно Клемент заставал гетмана измученным и слабым; но в этот день он был раздражен и слегка лихорадил. Был тяжелый день, и много неприятных впечатлений подействовали на гетмана возбуждающим образом. Особенно задела гетмана встреча в совете у примаса с русским воеводой и князем-канцлером. Оба Чарторыйские едва поклонились ему, держались с ним очень сухо и как бы с оттенком вежливого пренебрежения. Несколько раз канцлер, не отвечая на его вопросы, презрительно заговаривал о другом. Но что хуже всего, примас, всегда сочувствовавший гетману, теперь начинал возражать ему, не давал говорить и в обращении с ним обнаруживал еще большую перемену, чем в мыслях. В то же время он выказывал большое почтение к фамилии и был с ними чрезвычайно предупредителен.

Сердила гетмана и неслыханная смелость Млодзеевского, который очень решительно высказывал свое мнение во всех тех случаях, когда Лубенский колебался или совсем умолкал, и всегда примас соглашался с ним, склоняя голову в знак одобрения. Собственно говоря, все это еще не давало повода особенно тревожиться, но гетман чувствовал в воздухе накоплявшуюся неприязнь к нему и какую-то тайно подготовляемую перемену.

Кроме всех этих причин, способствовавших дурному расположению духа гетмана, была еще одна, особенно уязвлявшая старика. В своем положении великого гетмана и в качестве шурина стольника литовского, которого фамилия с помощью императрицы явно старалась посадить на трон, Браницкий имел право ожидать от него хотя бы соблюдения известных внешних форм приличия, первого визита или вообще какого-нибудь признака внимания к себе.

Но стольник литовский, имевший здесь открытый дом, задававший блестящие балы, на которые собиралась вся знать столицы, по совету фамилии или, повинуясь голосу собственной гордости и чем-то оскорбленного самолюбия, встречаясь чуть ли не ежедневно на улице с зятем, не желал делать ему визита и оказывал ему явное пренебрежение.

Гетманша, видя это, заливалась горькими слезами.

Другой брат, генерал (коронный подкоморий), тоже не был у гетмана. Зная стольника литовского, трудно было приписать ему лично инициативу такого отношения; он был очень мягок по характеру и, если не отличался особенной искренностью, то все же был всегда до крайности любезен и вежлив даже по отношению к врагам. Естественно, что Браницкий видел в этом лишнее доказательство непримиримости фамилии по отношению к себе, мстительность канцлера и воеводы. Они не могли простить ему, что обманулись в нем, и что он обнаружил перед всеми их ошибку...

Поэтому-то Клемент нашел гетмана и неспокойным, раздраженным и почти гневным. Целый день он сдерживал себя и только теперь дал волю этому гневу. Клемент, привыкнув узнавать о результатах каждого дня по симптомам, которые он видел вечером, заметил тотчас же, что Браницкий должен был пережить что-то очень тяжелое...

- Для вашего превосходительства, - сказал он, беря его за руку и нащупывая неровно бившийся пульс, - настали чрезвычайно трудные дни.

- Настоящая пытка, - отвечал лежавший, - и не видно конца ей!

Он вздохнул, говоря это.

- Надо многое, - сказал доктор спокойно, стараясь своим собственным хладнокровием подействовать успокоительно на пациента, - оставить на ответственность других людей, а не принимать все на себя; есть прекрасная моральная формула, которая заключается в том, чтобы большие дела считать небольшими, а небольшие - ни за что не считать.

- Прекрасная формула, если бы только можно было ее выполнить, -возразил гетман. - Это все равно, что сказать больному, что он не должен хворать.

Крашевский Иосиф Игнатий - Гетманские грехи. 4 часть., читать текст

См. также Иосиф Игнатий Крашевский (Jozef Ignacy Kraszewski) - Проза (рассказы, поэмы, романы ...) :

Гетманские грехи. 5 часть.
Он иронически усмехнулся. После нескольких отрывистых вопросов о состо...

Гетманские грехи. 6 часть.
- Все это пустые слова, - повторила вдова, - а я скажу вам еще раз: кт...