СТИХИ и ПРОЗА на poesias.ru 

Чарльз Диккенс
«Повесть о двух городах. 05.»

"Повесть о двух городах. 05."

Глава VI

ПОБЕДА

Грозный трибунал, состоявший из пяти судей, одного обвинителя и определенного числа присяжных, заседал каждый день. Составленные ими списки всякий вечер вручались тюремщикам, которые прочитывали эти списки заключенным во всех тюрьмах. В этих случаях тюремные сторожа любили пускать в ход все одну и ту же шутку: "Эй, вы, выходите послушать вечернюю газету!"

- Шарль Эвремонд, именующий себя Дарней!

Так начиналась на этот раз "вечерняя газета" в крепостной тюрьме.

Каждый раз, как выкрикивали имя, тот, кому оно принадлежало, выступал из рядов и становился отдельно, в определенном месте, имевшем роковое значение. Шарль Эвремонд, именовавший себя Дарней, имел причины знать, что это значило: на его глазах сотни людей проходили таким образом - бесследно исчезая.

Тюремщик с опухшим лицом надел очки для чтения списка и, приостановившись, посмотрел поверх очков, занял ли он свое место, потом прочел весь список с такими же остановками после каждого имени.

Имен было двадцать три, но налицо оказалось только двадцать человек, потому что один из вызываемых умер в тюрьме и был позабыт, а двое уже были обезглавлены и тоже позабыты. Чтение списка происходило в том самом зале со сводами, где Дарней видел сборище арестантов в тот день, когда его привели сюда. С тех пор все они погибли во время поголовного избиения, а те, с которыми он после того познакомился и сошелся, умерли на эшафоте.

Они сказали друг другу несколько торопливых слов привета, простились - и только; расставание было недолгое. Это случалось изо дня в день, и общество собиралось в тот же вечер поиграть в фанты, а потом задать маленький концерт. Они столпились у решеток и пролили несколько слез, но надо было тотчас же придумать, кем заменить выбывающих двадцать человек, чтобы не задержать игру, а времени оставалось немного до запирания на ночь: тогда в общие залы и коридоры спустят больших собак, которые по ночам сторожат пленников. Арестанты были далеко не бездушные и не бесчувственные люди; их теперешние нравы и обычаи сложились под влиянием времени. Известно, что в ту пору существовало нечто вроде болезненного поветрия или увлечения, заставлявшего многих без всякой надобности доносить на себя и добровольно предаваться на жертву гильотине; и это делалось не из хвастовства, не считалось молодецким подвигом; люди просто подчинялись какой-то заразе среди расшатанного общественного строя. То же было и тут, только с легким изменением. Во время чумы бывают же люди, которых тянет к ней, хочется заразиться и умереть от нее. У всех нас в сокровенных тайниках души случаются такие странности, но они не всегда проявляются; чтобы вызвать их наружу, нужно стечение особенных обстоятельств.

Переселение в Консьержери совершалось быстро, в темноте; ночь, проведенная в холодных камерах этой тюрьмы, кишевших паразитами, тянулась долго. На другой день пятнадцать арестантов прошли перед судилищем, прежде чем Чарльз Дарней был вызван по имени. Все пятнадцать были приговорены к смерти, причем суд над ними продолжался всего полтора часа.

- Шарль Эвремонд, называемый Дарней! - раздалось наконец по очереди.

Его судьи сидели на своих местах, в шляпах с перьями; на остальных членах судилища преобладали красные колпаки с трехцветными кокардами. Взглянув на присяжных и на буйную публику, можно было подумать, что здесь все вывернулось наизнанку: злодеи судили честных граждан. Городская чернь самого низкого, подлого и жестокого разбора (а где же не бывает некоторой доли подобного люда!) заправляла этим заседанием: они громогласно обсуждали вопросы, одобряли, осуждали, забегали вперед, заранее подсказывали приговоры, и никто их не останавливал. Мужчины были большей частью вооружены чем попало, из женщин у многих были ножи, кинжалы; одни пили и ели во время заседания, многие вязали на спицах. В числе последних была одна, державшая под мышкой сверток готового вязанья, но продолжавшая трудиться над таким же рукоделием. Она сидела в переднем ряду, рядом с мужчиной, которого Дарней видел только однажды - в день своего прибытия на парижскую заставу; но он тотчас признал в нем Дефаржа. Он заметил, что она раза два что-то шептала ему на ухо, и подумал, что это, вероятно, его жена; но всего более бросилось ему в глаза то обстоятельство, что, хотя эта чета сидела от него так близко, как только было возможно, ни тот ни другая ни разу не взглянули на него. Они как будто упорно чего-то ждали и смотрели исключительно на присяжных. Пониже председателя сидел доктор Манетт, в обычном своем темном платье. Насколько мог судить арестант, доктор и мистер Лорри были единственными лицами, не причастными к составу суда в этом зале; одни они были одеты как обычно, а не переряжены в пестрые тряпки грубой карманьолы.

Публичный обвинитель обвинял Шарля Эвремонда, именуемого Дарней, в том, что он аристократ и эмигрант, жизнь которого принадлежала республике в силу декрета, воспрещавшего эмигрантам возвращаться на родину под страхом смертной казни. То, что декрет был издан после его приезда во Францию, не имело значения. Вот он, этот эмигрант, а вот и декрет. Подсудимый арестован во Франции, стало быть, надо отрубить ему голову.

- Рубить ему голову! - закричала публика. - Он враг республики!

Председатель зазвонил в колокольчик, чтобы унять крик, и спросил подсудимого, правда ли, что он несколько лет прожил в Англии?

- Совершенная правда.

- Следовательно, вы эмигрант? Как же иначе можете вы назвать себя?

- Нет, не эмигрант, и надеюсь, что по точному смыслу закона никто не признает меня эмигрантом.

- Это почему? - осведомился председатель.

- А потому, что я добровольно отказался от постылого титула и от опротивевшего положения и только затем покинул свое отечество - притом покинул гораздо раньше, чем возможно было существование эмигрантов в теперешнем значении этого слова, - покинул отечество, дабы в Англии жить своим трудом, а не пользоваться трудами французского народа, и без того подавленного бременем всяких трудов и налогов.

- А можете ли вы доказать справедливость своих слов?

Подсудимый просил вызвать двух свидетелей: Теофиля Габеля и Александра Манетта.

- Однако вы женились в Англии, - заметил ему председатель.

- Это правда, но жена моя не англичанка.

- Разве она гражданка Франции?

- По происхождению - да.

- Как ее имя и фамилия?

- Люси Манетт, она единственная дочь доктора Манетта, доброго врача, находящегося в этом же зале.

Этот ответ произвел на собрание благоприятное впечатление. Со всех сторон поднялись восторженные крики, прославлявшие всем известного доброго врача. Публика была так капризно настроена, что в ту же минуту полились слезы по щекам нескольких свирепых лиц, только что сейчас взиравших на подсудимого с такой яростью, как будто они с нетерпением ждали момента, когда можно будет вытащить его на улицу и там растерзать.

Недаром доктор Манетт столько времени учил Чарльза Дарнея, куда поставить ногу на каждом шагу предстоящего ему опасного пути. На основании тех же мудрых советов пошел он и дальше по торной дорожке, каждый вершок которой был заранее для него подготовлен доктором.

Председатель спросил: зачем же он только теперь вернулся во Францию, а не раньше?

Он потому не приезжал раньше, был ответ, что во Франции не имел иных средств к жизни, помимо тех, от которых добровольно отказался, а в Англии жил тем, что преподавал французский язык и литературу. Возвратился же во Францию по настоятельной письменной просьбе одного французского гражданина, который писал, что жизнь его находится в опасности по причине его отсутствия. И вот он приехал, дабы спасти жизнь этого гражданина и с опасностью для собственной жизни оправдать его. Неужели это преступление в глазах республики?

Толпа восторженно закричала: "Нет! Нет!" - и председатель опять зазвонил в колокольчик, но это нисколько не помогало, и они продолжали кричать: "Нет!" - пока сами не унялись.

Председатель спросил: как зовут этого гражданина?

Подсудимый объяснил, что это первый из названных им свидетелей, упомянул также о письме этого гражданина, которое у него отобрали при въезде в Париж и, вероятно, приобщили к делу. Оно, несомненно, должно находиться в числе документов, лежащих ныне перед председателем.

Доктор заранее принял меры, чтобы оно тут было, уверил своего зятя, что это письмо непременно тут будет, и точно, его нашли и тут же прочли вслух.

Вызвали гражданина Габеля - подтвердить, точно ли он писал это письмо, и он подтвердил. Гражданин Габель намекнул со всевозможной деликатностью и оговорками, что по множеству дел, которыми суд постоянно завален по поводу громадного количества врагов республики, его, Габеля, немножко позабыли в тюрьме при аббатстве, что, вероятно, его скромная особа совсем вылетела из патриотической памяти почтенного трибунала и что вспомнили о нем всего три дня тому назад. Тогда же его вызвали в суд, рассмотрели его дело и выпустили на свободу, так как присяжные признали его достаточно оправданным тем фактом, что гражданин Эвремонд добровольно отдался в руки правосудия.

Затем вызвали второго свидетеля, доктора Манетта. Его личная популярность, высокая репутация и ясность его ответов произвели большое впечатление. Он рассказал, что после своего освобождения от долговременного заключения в тюрьме он тотчас познакомился с обвиняемым, который стал первейшим его другом и, оставаясь в Англии, всегда поддерживал добрые сношения с ним и его дочерью и оставался им верен в изгнании; что не только обвиняемый не был в дружбе с аристократами Англии, но само правительство смотрело на него косо, и даже однажды он был судим там уголовным судом в качестве врага Англии и сторонника Северо-Американских Соединенных Штатов. По мере того как доктор излагал все эти обстоятельства осторожно, но с жаром и прямодушием, свойственными истине, присяжные и публика слились воедино. И когда наконец он вызвал по имени некоего "г-на Лорри, английского джентльмена, ныне здесь присутствующего, а в то время бывшего вместе с ним в числе свидетелей по уголовному делу, слушанному в Англии", и прибавил, что оный Лорри может подтвердить истину его показаний, - присяжные объявили, что с них довольно и они готовы дать заключение, если председатель согласен их выслушать. При каждом отдельном голосовании - присяжные давали свои ответы поодиночке и вслух - присутствовавшая чернь разражалась криками одобрения. Все высказались в пользу подсудимого, и председатель объявил его свободным. Тут началась одна из тех сцен, которыми толпа иногда потворствует своему легкомыслию, иногда уступает внутренней потребности к великодушию и милосердию, а иногда просто желает доказать, что она способна не на одни только жестокости. Трудно проследить теперь, чему приписать такие удивительные проявления; вероятно, что до некоторой степени тут одновременно действовали все три причины, причем вторая преобладала. Как только оправдательный приговор был произнесен, слезы полились так же обильно, как в другое время проливалась кровь, и на Дарнея посыпалось столько братских объятий, сколько успело до него дорваться особ обоего пола, так что он, ослабев после своего долговременного заключения в гнилой тюрьме, едва не лишился чувств, зная притом, что, если бы та же самая толпа находилась под влиянием иного настроения, она бы точно с таким же усердием накинулась на него, чтобы разорвать в клочки и разбросать их по улицам.

От избытка этих ласк и объятий избавило его лишь то обстоятельство, что после него предстояло судить еще пятерых. Их судили зараз по обвинению в том, что они ни словом, ни делом не способствовали установлению республики и, следовательно, были ее врагами. Судоговорение произошло с такой быстротой и трибунал так поспешил вознаградить себя и государство за оправдание одного Эвремонда, что всех пятерых приговорил к смертной казни через двадцать четыре часа, и Эвремонд не успел еще выйти из этих стен, как осужденные уже сошли вниз, в общие сени, и первый из них сам сообщил ему об этом, подняв указательный палец кверху, что на тюремном условном языке означало смерть, - после чего все пятеро воскликнули:

- Да здравствует республика!

Впрочем, когда судили этих пятерых, в зале не оставалось уже публики, затягивавшей судоговорение. Выйдя из ворот, доктор Манетт и Дарней застали на улице большую толпу, в которой они узнавали почти всех, кто был на суде, за исключением только двух, которых тут не было. Как только Чарльз показался, снова полились слезы, снова на него набросились с объятиями, криками, то поодиночке, то все зараз, так что голова у него закружилась и ему показалось, что и река, протекающая мимо, и сами берега, на которых происходило это бешеное торжество, завертелись у него перед глазами наподобие обезумевшей толпы.

Эти люди усадили его в большое кресло, вытащенное из зала суда или из каких-то сеней, покрыли кресло красным флагом, а к спинке привязали шест, увенчанный красным колпаком. Как ни уговаривал их доктор оставить эту затею, они посадили Чарльза на эту триумфальную колесницу и на плечах понесли к его квартире. У ног его колыхалось целое море красных шапок, и из-под них иногда выглядывали на него такие ужасные лица, что он начинал сомневаться в действительности, подозревал, что сам помешался и что его просто везут в телеге на пути к гильотине.

Буйная процессия была похожа на какой-то страшный сон. Его несли, обнимались со встречными и всем его показывали. Окрашивая убеленные снегом улицы красным цветом республики, они топтались и скакали по мостовой с таким же оживлением, как в ту пору, когда окрашивали ее еще более густым багровым цветом, и таким манером внесли Чарльза во двор дома, где жило его семейство. Доктор пошел вперед предупредить дочь о случившемся, и, когда ее муж предстал перед ней, она без чувств упала к нему на руки.

Прижав ее к груди, он так повернул ее прелестную голову, чтобы заслониться ею от буйно веселившейся толпы и чтобы никто не видел его слез и уст, припавших к ее устам. Видя это, несколько человек начали танцевать. Тогда и вся толпа в одну минуту предалась пляске и по всему двору затянули карманьолу. Потом схватили одну молодую женщину, посадили на опустевшее кресло, провозгласили ее богиней свободы и понесли вон со двора, запрудив все соседние улицы, на набережную Сены и дальше, через мост, продолжая отплясывать карманьолу, которая и увлекла их в другую часть города.

Дарней горячо сжал руку доктора, стоявшего перед ним в гордом сознании своей победы; потом схватил руку мистера Лорри, который прибежал, запыхавшись, и насилу мог пробраться сквозь толкотню карманьолы; расцеловал маленькую Люси, обвившую ручками его шею, расцеловался с верной и усердной мисс Просс, которая подала ему малютку дочь, и, наконец, схватил на руки жену и отнес ее наверх, в их квартиру.

- Люси, радость моя, я спасен!

- О бесценный мой Чарльз, дай же мне на коленях возблагодарить за это Бога!

Все благоговейно преклонили головы. Снова приняв ее в свои объятия, он сказал ей:

- А теперь, дорогая, поблагодари отца. Ни один человек во Франции не мог бы сделать для меня того, что он сделал.

Она положила голову на грудь отца, как сам он давно-давно клал свою бедную голову на ее грудь.

Он был счастлив тем, что мог отплатить ей, чувствовал, что вознагражден за прежние страдания, и гордился своим могуществом.

- Не будь же так малодушна, мое сокровище, - уговаривал он ее. - Не дрожи так. Ведь я его спас!

Глава VII

СТУК В ДВЕРЬ

"Я его спас". И это не был сон, часто им снившийся: нет, он в самом деле возвратился в свою семью. А жена его все-таки трепетала и мучилась смутным, но тяжким предчувствием. Они жили в такой сгущенной и темной атмосфере, народ был так изменчив и мстителен в своих настроениях, так часто ни в чем не повинных людей убивали по неопределенному подозрению или просто из злобы, что не приходилось этого забывать. Она отлично знала, что многие такие же безупречные люди, как и ее муж, и не менее его драгоценные для своих близких, каждый день подвергались той судьбе, от которой ее отец только что избавил его, а потому у нее на сердце было далеко не так легко, как, по ее мнению, следовало. Наступали сумерки зимнего короткого дня, и в эту самую минуту тяжелые телеги грохотали по улицам. Ее воображение невольно следовало за ними, ища в числе осужденных его, и тогда она еще крепче льнула к нему, бывшему тут, с нею, и трепетала еще больше.

Отец ободрял ее, относясь со снисходительной жалостью к такой "женской слабости", так что даже удивительно было на него смотреть. Куда девались чердак, и башмачное ремесло, и номер сто пятый, и Северная башня! Ничего подобного и следов не было. Он достиг поставленной себе цели, выполнил свое обещание - спас Чарльза, - стало быть, пускай все полагаются на него.

Хозяйство их велось очень скромно, и не только потому, что так было безопаснее, не возбуждало зависти соседей и не обидно было для народа, а также и потому, что у них очень мало было денег; между тем Чарльзу во все время, что он сидел в тюрьме, приходилось платить очень дорого за свою скверную пищу, за сторожей и за содержание некоторых из беднейших арестантов. По этой причине, а частью во избежание домашнего шпионства они не держали прислуги; иногда оказывали им кое-какие услуги тот гражданин и гражданка, что жили у ворот дома в качестве привратников. Кроме того, мистер Лорри почти совершенно предоставил в их распоряжение Джерри Кренчера, который даже ночевал в их квартире.

По распоряжению республики, единой и нераздельной, во имя свободы, равенства, братства или смерти, приказано было, чтобы на каждой двери или на дверном косяке каждого дома крупными и четкими буквами были написаны, на известном расстоянии от земли, имя и фамилия каждого жильца. Поэтому и имя мистера Джерри Кренчера своевременно украсило собой входную дверь нижнего этажа. А когда сгустились вечерние сумерки, сам владелец этого имени появился на пороге, только что отпустив маляра, который по приказанию доктора Манетта вывел на двери имя Шарля Эвремонда, по прозвищу Дарней.

Среди всеобщего недоверия и страха, омрачавшее этот период времени, все нравы и обычаи ежедневного обихода переменились. В маленьком хозяйственном мирке доктора, как и во многих других, все предметы ежедневного потребления покупались с вечера, в небольшом количестве и в различных мелочных лавочках. Люди только о том и думали, как бы поменьше обращать на себя внимание и не подавать повода к сплетням и пересудам.

С некоторого времени мисс Просс и мистер Кренчер исполняли должность поставщиков провианта: она заведовала деньгами, а он нес корзину. Всякий день под вечер, около того времени, когда по городу начинали зажигать фонари, они отправлялись за покупками и приносили домой все, что на ту пору было нужно. Мисс Просс столько лет прожила во французском семействе, что могла бы так же хорошо научиться французскому языку, как и своему собственному, - была бы охота; но именно охоты у нее и не было, а потому "этот вздор" (как ей угодно было обзывать французскую речь) был ей не более понятен, чем самому мистеру Кренчеру. Что касается ее способов приобретения тех или других товаров, она обыкновенно поступала так: войдя в лавку, она без всяких околичностей твердо произносила какое-нибудь имя существительное, и, если оказывалось, что оно относится не к тому предмету, который ей желательно было получить, она искала его глазами, а отыскав, налагала на него руку и держала до тех пор, пока не заключала торга. А торговалась она упорно, и, какую бы цену купец ни назначил, изображая цифру пальцами, она непременно давала на один палец меньше, чем он просил.

- Ну, мистер Кренчер, - сказала мисс Просс, появившись с опухшими и красными от счастья глазами, - коли вы готовы, пойдемте.

Джерри сипло заявил, что он к ее услугам. Ржавчина с него давно сошла, но вихры на голове все так же торчали наподобие гвоздей, и ничто не могло их притупить.

- Нам нужно всякой всячины, - сказала мисс Просс, - и придется изрядно побегать по разным местам. Между прочим, надо купить вина. Воображаю, какие заздравные тосты провозглашают эти красноголовые в винных погребках!

- Да не все ли вам равно, мисс, - заметил Джерри, - за ваше ли здоровье они будут пить или за здоровье старого Ника?

- Это кто же такой? - осведомилась мисс Просс. Мистер Кренчер немного замялся, однако же ответил:

- Да все равно что дьявол.

- Ну вот еще! - воскликнула мисс Просс. - Я и без переводчика знаю, что на уме у этого люда; они только и думают об убийствах да о злодействах.

- Тише, тише, милая! Пожалуйста, будьте осторожнее! - воскликнула Люси.

- Да, да, я буду осторожна, - сказала мисс Просс, - но между нами все-таки позволительно пожелать, чтобы на улице не было обнимания и чтобы не душили прохожих луком и табачищем. Ну, птичка, смотри же, до моего возвращения не трогайся с места! Любуйся на своего милого мужа и, покуда не приду, так и сиди с ним у огня, положив головку ему на плечо, вот как теперь сидите! Доктор Манетт, можно у вас спросить одну вещь?

- Я думаю, что вы можете позволить себе такую вольность, - отвечал доктор, улыбаясь.

- Ох, ради бога, не толкуйте про вольность: этого добра и так слишком много, - сказала мисс Просс.

- Тише, милая... Опять! - напомнила Люси.

- Хорошо, моя касаточка, - сказала мисс Просс, энергично кивая, - только ведь я, слава богу, подданная его пресветлого величества короля Георга Третьего (произнося это имя, мисс Просс сделала книксен) и, стало быть, у меня такое правило:

Я политики не знаю,

Прах бы взял все козни их;

Все надежды полагаю

На правителей своих:

Ими держится земля.

Храни, Боже, короля.

Мистер Кренчер, в приливе верноподданнических чувств, хрипло повторил эти слова за мисс Просс, как делается в церкви.

- И отлично, что вы остались таким истинным англичанином; жаль только, что простуда испортила вам голос, - сказала мисс Просс одобрительным тоном. - А еще, все-таки у вас спрошу, доктор Манетт. Скажите, пожалуйста (надо заметить, что эта добрая душа имела обыкновение притворяться, будто ей кажется совсем не важным то, что всего больше их тревожило, и затрагивать эти вопросы как бы случайно и мимоходом), скажите, пожалуйста, скоро ли мы отсюда уедем?

- Боюсь, что еще не скоро. Это было бы небезопасно ради Чарльза.

- Ну ничего! - молвила мисс Просс, подавляя вздох и весело глядя на золотистые волосы своей милочки, озаряемые пламенем камина. - Значит, надо стиснуть зубы и еще подождать, только и всего. Держи голову выше и сожми кулаки, как говаривал мой брат Соломон... Идем, что ли, мистер Кренчер?.. А ты, птичка, смотри у меня, сиди смирно!

Они ушли, оставив Люси, ее мужа, отца и ребенка у ярко пылавшего камина. Мистера Лорри ожидали с минуты на минуту, тотчас после закрытия банкирской конторы. Мисс Просс перед уходом и лампу зажгла, но отставила ее в сторонку, в угол, чтобы им приятнее было у огня. Маленькая Люси сидела возле дедушки, обняв обеими руками его руку, а он начал вполголоса рассказывать ей волшебную сказку о том, как одна могущественная фея разрушила тюремные стены и освободила узника, который когда-то оказал ей услугу.

Все было тихо и спокойно, и Люси начинала чувствовать себя гораздо лучше.

- Это что такое! - вскрикнула она вдруг ни с того ни с сего.

- Душа моя, - сказал ее отец, прерывая свой рассказ и положив руку на ее руку, - успокойся. Ты совсем не владеешь собой. Можно ли так распускать себя! Всякий пустяк, малейшая безделица тебя пугает. Ты ли это, дочь своего отца?

- Мне показалось, папа, - сказала Люси, побледнев и дрожащим голосом, как бы извиняясь, - мне показалось, что на лестнице кто-то чужой.

- Душенька, на лестнице ровно никого нет.

Едва он произнес эти слова, как в дверь постучались.

- Папа, папа, что это? Спрячьте Чарльза. Спасите его!

- Дитя мое, - сказал доктор, вставая и положив руку на ее плечо, - я и так спас его. Что за малодушие, моя милая? Пусти, я пойду отворю.

Он взял лампу, прошел две комнаты, отделявшие гостиную от передней, и отпер дверь. Последовал грубый топот ног по паркету, и в комнату ввалились четверо мужчин в красных колпаках, вооруженные саблями и пистолетами.

- Дома ли гражданин Эвремонд, по прозвищу Дарней? - спросил первый из вошедших.

- Кому его нужно? - сказал Дарней.

- Мне нужно. Нам всем нужно. Я вас узнал, Эвремонд. Я вас видел сегодня в суде. Арестую вас снова именем республики.

Все четверо окружили его; он стоял среди комнаты, и жена, и дочь повисли у него на шее.

- Скажите, за что меня опять арестуют?

- Довольно с вас того, что велено сейчас же отвести вас прямо в Консьержери; завтра узнаете остальное. Завтра поутру вас вызывают к суду.

Доктор Манетт так и окаменел на месте при этом вторжении и стоял с лампой в руке, изображая из себя канделябр. Но, услышав эти слова, он очнулся, поставил лампу на стол, подошел к говорившему и, взяв его за переднюю полу красной шерстяной рубашки, сказал:

- Вы сказали, что узнали его. А меня вы знаете?

- Как же вас не знать, гражданин доктор!

- Мы все знаем вас, гражданин доктор! - отозвались трое остальных.

Он рассеянно посмотрел на каждого из них и, понизив голос, сказал после краткого молчания:

- Так не ответите ли вы мне на его вопрос: как это случилось?

- Гражданин доктор, - сказал первый с видимой неохотой, - на него донесли комитету Сент-Антуанского квартала. Вот этот гражданин тамошний, - добавил он, указав на второго из вошедших.

Указанный гражданин кивнул и сказал:

- Да, обвинение идет от квартала Сент-Антуан.

- В чем же его обвиняют? - спросил доктор.

- Гражданин доктор, - сказал первый все так же неохотно, - не спрашивайте больше. Если республика потребует от вас жертвы, вы, как добрый патриот, почтете за счастье принести ей жертву. Республика прежде всего. Народ важнее всего. Эвремонд, нам некогда ждать.

- Еще одно слово! - сказал доктор умоляющим тоном. - Скажите, кто на него донес?

- Это против правил, - отвечал первый, - но вы можете об этом спросить у гражданина из Сент-Антуанского квартала.

Доктор перевел глаза на того; тот начал переминаться с ноги на ногу, подергал себя за бороду и, наконец, сказал:

- Да, это совсем против правил. Но уж так и быть... Обвиняют его... и притом в очень важном деле... гражданин и гражданка Дефарж. Ну и... еще одно лицо.

- Кто же именно?

- И это вы спрашиваете, гражданин доктор?

- Да!

- Ну так завтра узнаете. А теперь я буду нем как рыба! - сказал гражданин Сент-Антуанского квартала и посмотрел на него очень странно.

Глава VIII

ПОЛНЫ РУКИ КОЗЫРЕЙ

В счастливом неведении о новых бедствиях, обрушившихся на семью, мисс Просс бодро шагала по узким улицам и перешла через реку по Новому мосту, все время пересчитывая в уме все, что нужно было купить. Мистер Кренчер, неся корзину, шел рядом с ней. Оба заглядывали направо и налево в большую часть лавок, попадавшихся по дороге, издали замечали, не было ли где лишнего скопления народа, и делали большие крюки, лишь бы избежать встречи с особенно возбужденными группами беседующих на улице людей. Вечер был сырой и холодный, над рекой стоял туман, сквозь который прорывались яркие огни и резкие звуки, указывавшие, где стояли баржи и работали кузнецы, ковавшие оружие для республиканской армии. И горе тому, кто вздумал бы плутовать с этой армией или получил в ней повышение незаслуженно! Лучше бы у него никогда не вырастала борода, потому что таких выскочек национальная бритва брила особенно чисто.

Накупив кое-какой мелочи по части колониальных товаров и запасшись небольшим количеством лампового масла, мисс Просс вспомнила, что нужно вина. Заглянув одним глазком в несколько винных лавок, она остановила свой выбор на погребке под вывеской "Добрый Брут, республиканец древности", неподалеку от Национального дворца (бывшего Тюильри), где общий характер заведения подействовал на нее благоприятно. Тут казалось потише, нежели во всех других учреждениях этого сорта, и не так уже красно от множества патриотических шапок.

Посоветовавшись с мистером Кренчером и узнав, что он того же мнения, мисс Просс вошла в сопровождении своего кавалера к "Доброму Бруту, республиканцу древности".

Мельком оглянувшись вокруг, они увидели законченные лампы; в одном углу несколько человек, с трубками в зубах, играли в засаленные карты и пожелтевшее домино; в другом - рабочий с обнаженной грудью и голыми руками, густо замазанный сажей, читал вслух газету, а кучка народу вокруг него слушала. Одни в полном вооружении, другие сложили оружие в сторону; двое или трое посетителей, припав грудью на стол, спали; их мохнатые черные куртки, высоко приподнятые на плечах, в этом положении делали их чрезвычайно похожими на спящих медведей или собак. В такую обстановку вошли наши двое иностранцев и, подойдя к прилавку, указали, что им нужно.

Покуда им отмеривали вино, один из людей, сидевших в углу со своим собеседником, встал и собрался уходить. Проходя, он очутился лицом к лицу с мисс Просс. Как только она его увидела, из груди ее вырвался крик и она всплеснула руками.

Вмиг вся компания вскочила на ноги. Если бы кто-нибудь кого-нибудь убил из-за несходства во мнениях, это никому здесь не показалось бы странным. Поэтому все смотрели, где же тот, кого укокошили, но вместо этого увидели мужчину и женщину, таращивших глаза друг друга. Мужчина был по всем внешним признакам француз и чистейший республиканец, а женщина, несомненно, англичанка.

Что именно было сказано в этот торжественный момент посетителями "Доброго Брута, республиканца древности", того ни мисс Просс, ни ее спутник, конечно, не поняли бы, даже если бы прислушивались самым внимательным образом: по-халдейски ли тут говорят или по-еврейски, им это было все равно, они знали только, что говор был громкий и очень быстрый. Впрочем, они были в таком изумлении, что даже и не слушали ничего; и не одна мисс Просс пришла в такое волнение, но и мистер Кренчер, со своей стороны, также остолбенел от удивления.

- Что это значит? - проговорил наконец человек, по поводу которого мисс Просс подняла крик. Он произнес эти слова отрывистым, недовольным тоном, но вполголоса и по-английски.

- О Соломон, милый Соломон! - воскликнула мисс Просс, опять всплеснув руками. - Сколько лет я тебя не видала, не слыхала, и тебя ли я вижу!

- Не зови меня Соломоном. Разве ты желаешь моей погибели? - прошептал он, украдкой озираясь вокруг с испуганным видом.

- Братец, братец! - сказала мисс Просс, ударяясь в слезы. - Когда же я была так черства к тебе, чтобы ты мог задавать мне такой жестокий вопрос!

- Так придержи свой несносный язык и выйдем отсюда, коли желаешь со мной говорить, - сказал Соломон. - Отдавай деньги за вино и уходи. Это кто же с тобой?

Мисс Просс, печально качая головой и любящим оком взирая на далеко не любезного братца, проговорила сквозь слезы:

- Это мистер Кренчер.

- Так пускай и он уходит, - сказал Соломон. - Чего он уставился на меня словно я привидение с того света?

Должно быть, именно такое впечатление производил он на мистера Кренчера. Впрочем, он не сказал ни слова.

Мисс Просс засунула руку на дно своего ридикюля, сквозь слезы, с большим трудом вытащила оттуда деньги и заплатила за вино.

Пока она расплачивалась, Соломон обратился к последователям "Доброго Брута, республиканца древности" и на французском языке дал какие-то объяснения, вследствие которых все успокоились и, снова сев по местам, принялись за прежние занятия.

- Ну, - сказал Соломон, остановившись на улице у темного угла, - чего тебе нужно?

- Уж я ли не любила моего брата, я ли ему не прощала всего на свете, - причитала мисс Просс, - и после хоть бы он со мной поздоровался-то как путный!

- Вот что! Ну на тебе... эх... черт!.. На тебе! - сказал Соломон, ткнув ее губами в щеку. - Теперь довольна, что ли?

Мисс Просс качала головой и молча плакала.

- Ты, может быть, ожидала, что я очень удивлюсь при встрече с тобой? - сказал братец Соломон. - Так с чего же мне удивляться: я давно знаю, что ты здесь живешь, я почти всех знаю, кто здесь живет. Коли не хочешь подвести меня под смертельную беду - а ты, может быть, того и хочешь, - ступай своей дорогой как можно скорее, а я пойду по своим делам. Я ужасно занят. Я здесь на службе.

- Англичанин, да еще мой брат родной, - сокрушалась мисс Просс, подняв к небесам свои заплаканные глаза, - и такой способный малый, что мог бы стать каким угодно великим и знаменитым человеком у себя на родине, и вдруг пошел на службу к иностранцам, и еще каким иностранцам! Уж лучше бы, кажется, я тебя своими руками уложила...

- Ну так и есть! - прервал ее брат. - Я знал, что этим кончится. Ты норовишь меня погубить во что бы то ни стало. Родная сестра хлопочет о том, чтобы навлечь на меня подозрение... А я было только что пошел в гору!

- Боже, сохрани и помилуй! - воскликнула мисс Просс. - Лучше бы я никогда больше не встречалась с тобой, милый Соломон, даром что всегда любила тебя нежно и вперед буду все так же любить. Скажи ты мне хоть одно ласковое слово, скажи, что между нами нет вражды, ни отчуждения, и я тебя не стану задерживать.

Добрая душа! Как будто она была виновата в этом отчуждении, как будто мистеру Лорри не было известно давным-давно, что милый братец растратил все ее деньги и, разорив вконец, бросил на произвол судьбы!

Однако же братец на этот раз соблаговолил сказать ласковое слово, но так неохотно и таким натянуто-снисходительным тоном, как будто их относительные роли и достоинства стояли как раз наоборот, как оно всегда бывает на свете. Вдруг мистер Кренчер тронул его за плечо и совершенно неожиданно и смело задал ему следующий странный вопрос:

- Слушайте-ка! Скажите, пожалуйста, как вас зовут: Джон-Соломон или Соломон-Джон?

До этой минуты мистер Кренчер не проронил ни одного слова, и "братец" быстро обернулся к нему, окидывая его подозрительным взглядом.

- Ну-ка, объяснитесь начистоту! - сказал мистер Кренчер, сам с трудом выговаривая слова. - Джон-Соломон или Соломон-Джон? Вот она зовет вас Соломоном, и ей лучше знать, так как она вам родная сестра. А я знаю тоже, что вы Джон. Так которое же ваше имя, а которая фамилия? Также насчет прозвища Просс. Там, у нас за морем, вы носили не эту фамилию.

- Это что же значит?

- Да вот этого я и не знаю, что это значит, потому что никак не могу припомнить того прозвища, которым вы себя величали у нас за морем.

- Вот как! - усмехнулся Соломон.

- Да, только я готов присягнуть, что прозвище было двусложное.

- Да неужели?

- Именно. Имя того, другого, было односложное. Я вас узнал. Вы были шпионом и играли роль свидетеля в суде при Олд-Бейли. Клянусь отцом всякой лжи, который и вам должен быть сродни, не могу припомнить, как вас звали в то время?

- Барсед, - подсказал третий голос, вмешавшийся в разговор.

- Вот-вот! Это самое имя, держу пари на тысячу фунтов! - воскликнул Джерри.

Вмешавшийся в разговор был Сидни Картон. Заложив руки назад, под полы своего дорожного платья, он стоял рядом с мистером Кренчером и держал себя так же непринужденно, как бы все это происходило в судебном зале Олд-Бейли.

- Не пугайтесь, милая мисс Просс. Вчера вечером я приехал к мистеру Лорри и немало его разудивил своим появлением; мы с ним уговорились, что я никому не покажусь, пока все не кончится благополучно или пока во мне не встретится надобности. А сюда я пришел с делью поговорить с вашим братом. Жаль, что брат ваш не нашел себе лучшего занятия, как разыгрывать роль мистера Барседа. Ради вас я бы желал, чтобы мистер Барсед не был Тюремной Овцой.

"Овцой" в ту пору звали шпионов, служивших подручными орудиями тюремных сторожей. Шпион сильно побледнел и, обратись к Картону, спросил, как он смеет...

- А вот сейчас я вам скажу, - сказал Сидни Картон.

- Я встретил вас, мистер Барсед, с час тому назад, когда стоял перед тюрьмой Консьержери и любовался на ее стены, а вы в эту пору как раз выходили оттуда. У вас такое лицо, что его не забудешь; я же вообще памятлив на лица. Мне любопытно было проследить, что вы тут делаете; притом вам небезызвестно, что я имею причины считать вас весьма причастным к злоключениям одного моего приятеля, опять впавшего в большие несчастья. По этим причинам я пошел за вами следом. Пришел в ту же винную лавку и сел возле вас. Там вы изъяснились так откровенно, да и почитатели ваши на этот счет не стеснялись, что мне не трудно было догадаться, чем вы занимаетесь. И таким образом, то, что я сделал сначала наугад и совершенно случайно, мало-помалу приняло определенный оборот, и теперь уж я буду преследовать некоторую цель, мистер Барсед.

- Какую же это цель? - спросил шпион.

- Было бы неудобно и даже небезопасно излагать это среди улицы. Не согласитесь ли вы иметь со мной маленький секретный разговор всего на несколько минут и пойти для этого, например, в контору Тельсонова банка?

- Под угрозой?

- О-о, разве я вам угрожал?

- В таком случае зачем же я туда пойду?

- Уж, право, не знаю, мистер Барсед, но, может быть, вы знаете?

- То есть вы не хотите сказать? - молвил шпион нерешительным тоном.

- Вы угадали как нельзя лучше, мистер Барсед. Не хочу, - отвечал Картон.

Беспечная небрежность его манеры оказала сильнейшее содействие его опытности и сметливости в делах такого рода; он тотчас понял, с кем имеет дело, увидел, что произвел желаемое впечатление, и не замедлил воспользоваться этим.

- Вот видишь, я тебе говорил! - сказал шпион, укоризненно взглянув на сестру. - Помни же: если со мной что-нибудь случится, это будет делом твоих рук.

- Эх, мистер Барсед! - воскликнул Сидни. - Какой же вы неблагодарный! Если бы я не питал столь великого уважения к вашей сестре, я бы не стал прибегать к таким околичностям, чтобы предложить вам небольшую сделку, могущую повести к обоюдному нашему удовольствию. Угодно вам пойти со мной в банкирскую контору?

- Я хочу узнать, что вы имеете сказать мне. Да, я пойду с вами.

- Прежде всего предлагаю довести вашу сестрицу до угла той улицы, где она живет. Позвольте взять вас под руку, мисс Просс. Нынче в здешних местах творятся такие дела, что вам не годится выходить на улицу без провожатых. А так как ваш спутник знает мистера Барседа, я приглашаю его отправиться с нами к мистеру Лорри. Готовы? Идемте.

Вскоре после того мисс Просс вспомнила (и до конца жизни не забывала), что, когда она ухватилась обеими руками за руку Сидни и, подняв на него глаза, стала его умолять не губить Соломона, она ощутила в его руке такую бодрость и решимость, а в его глазах увидела такое вдохновенное оживление, что все это плохо вязалось с его небрежной речью и положительно придавало ему какое-то величие. Но в ту минуту она была так поглощена опасениями за брата, так мало стоившего ее любви, и так внимательно прислушивалась к дружелюбным успокоениям Картона, что почти не замечала всего остального.

Доведя ее до угла, они вернулись, и Картон повел обоих мужчин к мистеру Лорри, который жил в нескольких минутах ходьбы оттуда. Джон Барсед, или Соломон Просс, шел рядом с Картоном.

Мистер Лорри только что пообедал и сидел перед камином, где весело разгорелись два-три полена; быть может, глядя на огонь, он вспоминал того, еще не очень старого, джентльмена из Тельсонова банка, который много лет назад также сидел у камина и смотрел в горящие угли в гостинице "Король Георг" в Дувре. При входе гостей он обернулся и с удивлением посмотрел на совершенно чужого человека.

- Это брат мисс Просс, сэр, - сказал Сидни, - мистер Барсед.

- Барсед? - повторил старик. - Барсед? Это имя что-то напоминает мне... Да и лицо знакомое.

- Я вам говорил, что ваше лицо легко запоминается, мистер Барсед, - заметил Картон хладнокровно. - Садитесь, пожалуйста.

Он взял стул и для себя и мимоходом помог мистеру Лорри вспомнить, в чем дело, сказав с нахмуренным лицом:

- Свидетель в уголовном деле.

Мистер Лорри тотчас вспомнил и посмотрел на нового гостя с нескрываемым отвращением.

- Мисс Просс признала в мистере Барседе того милого братца, о котором вы слыхали, - сказал Сидни, - и он не отрицает своего родства с ней. А у меня есть вести еще похуже: Дарней опять арестован.

Пораженный ужасом, старик воскликнул:

- Что вы говорите! Часа два тому назад я его оставил свободным и благополучным и сейчас собирался идти к нему!

- А все-таки его арестовали. Когда это случилось, мистер Барсед?

- Коли случилось, то вот сейчас.

- Мистеру Барседу это должно быть доподлинно известно, сэр, - сказал Сидни. - Я потому и узнал об этом, что слышал, как мистер Барсед сообщал этот факт приятелю и сотоварищу по ремеслу за бутылочкой вина. Он сам проводил до ворот тех, кому поручено было арестовать Дарнея, и видел, как привратник впустил их в дом. Нет ни малейшего сомнения в том, что арест совершился.

Практический глаз мистера Лорри прочел на лице говорившего, что нечего терять время на сетования. Сильно смущенный, но сознавая, что многое может зависеть от его присутствия духа, он взял себя в руки, сдержался и безмолвно стал слушать.

- Я все-таки имею надежду, - сказал ему Сидни, - что имя и влияние доктора Манетта могут оказать ему такую же поддержку на завтра... Вы говорили, что его завтра же потребуют в суд, мистер Барсед?

- Да, кажется, так.

- ...такую же поддержку на завтра, какую оказали сегодня. Но может случиться, что не окажут. Признаюсь, мистер Лорри, я совсем сбит с толку тем обстоятельством, что доктор Манетт не имел силы предупредить этот арест.

- Может быть, он ничего не знал о нем заранее, - сказал мистер Лорри.

- А это уже само по себе крайне тревожное обстоятельство, принимая во внимание, как его интересы тождественны с интересами его зятя.

- Это правда, - сказал мистер Лорри, поглаживая себя дрожащей рукой по подбородку и вперив смущенный взор в Картона.

- Словом, - сказал Сидни, - время теперь такое отчаянное, что приходится играть в азартные игры и ставить отчаянные ставки. Пускай доктор играет наверняка, а я буду играть на проигрыш. Ничью жизнь покупать здесь не стоит. Сегодня человека триумфально принесут домой на руках, а завтра его же могут осудить на казнь. И вот я решился в крайнем случае сыграть в азартную и поставить себе такую ставку: завести приятеля в Консьержери. И приятелем этим я намерен взять себе мистера Барседа.

- Вы должны наперед заручиться хорошими картами, сэр, - сказал шпион.

- А вот посмотрим, какие у меня карты... Мистер Лорри, вы знаете, какая я негодная скотина; дайте мне немножко водки.

Водку принесли; он выпил рюмку, потом выпил другую, задумался и отодвинул от себя графин.

- Мистер Барсед, - продолжал он вдумчивым тоном человека, действительно разбирающего в руке сданные ему карты, - Тюремная Овца, лазутчик при республиканских комитетах, играет роль то тюремного сторожа, то арестанта, но всегда шпион и тайный доносчик; тем более ценный для своих доверителей, что он англичанин и как таковой считается менее доступным подкупу, нежели француз; при всем том мистер Барсед известен своим здешним хозяевам под фальшивым именем. Это очень хорошая карта. Мистер Барсед, ныне состоящий на службе при республиканском правительстве Франции, прежде служил аристократическому правительству Англии, то есть врагам Франции и свободы. Это отличная карта. Подозрительность здесь в большой моде, а я могу доказать ясно как день, что мистер Барсед и поныне состоит на жалованье у аристократического правительства Англии, что он шпион Питта (Уильям Питт (1759-1806) - английский государственный деятель; премьер-министр при Георге III. Либерал по убеждениям, Питт сначала одобрительно относился к Французской революции, но, возмущенный ее крайностями, стал громить в своих речах ее главарей.), предательский враг республики, пригревающей его на своей груди, английский изменник и причина всяких бед, о котором так много толкуют и никак не могут отыскать. Это уж такая карта, которую не побьешь. Прямо козырная. Вы вникли в то, какие у меня карты, мистер Барсед?

- Я еще не понял вашей игры, - отвечал шпион с некоторым беспокойством.

- Я хожу с туза: доношу на мистера Барседа ближайшему участковому комитету. А у вас какие карты, мистер Барсед? Посмотрите хорошенько, не торопитесь.

Он подвинул к себе графин, налил рюмку водки и выпил. Он видел, что шпион боится, как бы он не напился пьян до отчаянности и не пошел сию минуту доносить на него. Заметив это, он налил себе еще рюмку и тотчас же выпил ее.

- Рассмотрите ваши карты как можно внимательнее, мистер Барсед. Не спешите.

У мистера Барседа на руках были такие плохие карты, о которых Сидни Картон даже и не знал. Лишившись в Англии своего честного заработка по той причине, что уж слишком часто лжесвидетельствовал понапрасну, а вовсе не потому, чтобы не находил на родине применения своим талантам (мы в Англии ведь с очень недавнего времени начали хвастаться тем, что не нуждаемся в шпионах), Барсед знал, что оттого он и отправился в чужие края и поступил на службу во Франции. Сначала он действовал в качестве подстрекателя и шпиона среди соотечественников, потом постепенно стал подстрекателем и шпионом среди местного населения. Он знал, что при прошлом, ныне упраздненном, правительстве его приставили лазутчиком к предместью Сент-Антуан, и в особенности к винной лавке Дефаржа; тогдашняя бдительная полиция снабдила его даже такими важными сведениями касательно тюремного заключения доктора Манетта, его освобождения и истории его жизни, чтобы с помощью этих сведений он был в состоянии вступить в интимную беседу с Дефаржами; он помнил, как пробовал завязать знакомство с мадам Дефарж и как потерпел поражение в этом деле. Он всегда с ужасом вспоминал, что эта страшная женщина не покидала своего вязания во все время, пока он с ней разговаривал, и при этом поглядывала на него самыми зловещими глазами. С тех пор он десятки раз видел, как она, являясь в комитет Сент-Антуанского квартала, предъявляла там свои вязаные списки и обличала различных лиц, которых гильотина каждый раз после этого стирала с лица земли. Он отлично знал, что и ему угрожает такая же опасность; что бежать не удастся; что он, под тенью этой секиры, как бы связан по рукам и ногам; и, невзирая ни на какие его старания и подыгрывания воцарившемуся террору, одного слова было достаточно, чтобы его раздавить. Если на него донесут, да еще на таких серьезных основаниях, какие сейчас были перед ним изложены, он предчувствовал, что ужасная женщина, беспощадный характер которой был ему довольно известен, предъявит против него свой вязаный список и сразу лишит его всякой надежды на спасение своей жизни. Секретные агенты вообще бывают пугливы, а тут у него на руках было такое собрание карт пиковой масти, что было от чего смертельно побледнеть игроку, разбиравшему эти карты.

- Как видно, карточки ваши не нравятся вам, - сказал Сидни с полнейшим хладнокровием. - Будете играть?

- Полагаю, сэр, - сказал шпион самым униженным тоном, обращаясь к мистеру Лорри, - полагаю, что мне позволительно обратиться к джентльмену ваших лет и вашей благодушной наружности с просьбой поставить на вид этому другому джентльмену, который гораздо моложе вас, что ему ни под каким видом неприлично пускать в ход того козырного туза, о котором он сейчас говорил. Я сознаюсь, что я шпион, и знаю, что это ремесло считается постыдным, хотя надо же кому-нибудь исполнять его. Но... ведь этот джентльмен не шпион, так зачем же он намерен так себя унизить, чтобы сыграть роль шпиона?

- Смотрите, мистер Барсед, - сказал Картон, принимая на себя обязанность отвечать ему и взглянув на часы, - через несколько минут ведь я пойду с козырного туза, и даже без зазрения совести.

- Я бы мог надеяться, господа, - сказал шпион, все-таки желая втянуть в разговор мистера Лорри, - что из уважения к моей сестре...

- Я не мог бы искреннее выразить мое уважение к вашей сестре, как избавив ее окончательно от такого брата, - сказал Сидни Картон.

- Вы так думаете, сэр?

- Думаю положительнейшим образом.

Вкрадчивые манеры шпиона, составлявшие странный контраст с его преднамеренно грубой одеждой и, вероятно, с обычным его способом обращения, решительно разбивались о неприступную загадочность Картона, которого не могли раскусить даже люди гораздо более умные и благородные.

Шпион растерялся и не находил слов, а Картон между тем снова принял вид игрока, рассматривающего свои карты, и сказал:

- Сейчас только я сообразил, что у меня имеется еще одна очень хорошая карта помимо тех. Кто этот ваш друг и приятель и также Тюремная Овца, который сам рассказывал, как он пасется в провинциальных тюрьмах?

- Француз. Вы его совсем не знаете,-отвечал шпион проворно.

- Француз... э-э? - повторил Картон задумчиво и притворяясь, что не обращает на него внимания, хоть и вторит его словам. - Француз? Что ж, может быть.

- Уверяю вас, что он француз, - подхватил шпион с прежней поспешностью, - хоть это и не важно.

- Хоть это и не важно, - повторил опять Картон как бы машинально. - Хоть это... и... не важно... Ну да, конечно, не важно. Однако ж его лицо мне знакомо.

- Не думаю, и даже уверен, что нет. Этого быть не может! - сказал шпион.

- Быть... не... может, - пробормотал Сидни Картон, опять наливая себе рюмку (по счастью, она была маленькая). - Быть не может? Он хорошо говорит по-французски. Однако ж мне показалось, будто он не здешний, а?

- Провинциал, - сказал шпион.

- Нет, иностранец! - крикнул вдруг Картон, хлопнув ладонью по столу, и в ту же секунду его озарило воспоминание. - Это Клай! Переодетый, но я его узнал; он тоже был на суде во время уголовного процесса в Олд-Бейли.

- Позвольте вам сказать, сэр, вы слишком увлекаетесь! - сказал Барсед с улыбкой, от которой его орлиный нос еще резче склонился на сторону. - На этот раз я могу положительно опровергнуть вас. Теперь дело прошлое, и я не стану скрывать, что Клай действительно был в то время моим сотоварищем по службе. Но он умер несколько лет тому назад. Я за ним ухаживал во время его последней болезни. А похоронили его в Лондоне, в приходе Святого Панкратия. Он был так непопулярен в народе, что подлая чернь в ту пору помешала мне участвовать в его похоронах. Но я своими руками клал его в гроб.

Тут мистер Лорри заметил на стене очень странную тень. Оглянувшись, чтобы узнать, откуда она взялась, он увидел, что щетинистые волосы на голове мистера Кренчера вдруг поднялись и стали дыбом.

- Надо же быть благоразумным и сдаться на очевидность, - продолжал шпион. - Чтобы доказать, насколько вы ошибаетесь в вашем неосновательном предположении, я сейчас выложу перед вами свидетельство о погребении Клая, которое я с тех пор случайно ношу в своем бумажнике. - С этими словами он поспешно вынул и открыл свой бумажник. - Вот оно. Посмотрите, посмотрите сами. Можете и в руки взять и убедиться, что оно не подложное.

Мистер Лорри увидел в эту минуту, как странная тень удлинилась, выросла и сам мистер Кренчер поднялся с места и выступил вперед. Прическа его приняла такой диковинный вид, как будто "криворогая корова чесала его рогами", как говорится в сказке про "Домик, выстроенный Джеком".

Незаметно для шпиона мистер Кренчер приблизился к нему и тронул его за плечо, точно призрак судебного пристава.

- Касательно этого самого Роджера Клая, - сказал мистер Кренчер с мрачным выражением своего окаменелого лица. - Это вы его в гроб-то клали?

- Я.

- А кто ж его вынул оттуда?

Барсед откинулся на спинку своего стула и запинаясь проговорил:

- То есть... что вы хотите этим сказать?

- То и хочу сказать, что он там никогда и не бывал! - сказал мистер Кренчер. - Вот что! Я готов голову отдать на отсечение, что он в этом гробу никогда не бывал.

Шпион посмотрел поочередно на обоих джентльменов, они же в несказанном изумлении смотрели на Джерри.

- Я вам говорю, - продолжал Джерри, - что в этот гроб вы наложили булыжника и земли. И не думайте меня уверять, будто вы схоронили Клая. Это была ловушка, и больше ничего. Про то я знаю, да еще двое других.

- Как же вы это узнали?

- А вам что за дело? Ну да ладно! - проговорил мистер Кренчер. - Значит, вам же я обязан этой штукой, так и буду знать. И не совестно таким манером обманывать честных промышленников! Так бы вот взял вас за горло да и придушил за полгинеи.

Сидни Картон, не менее мистера Лорри удивленный таким оборотом дела, попросил мистера Кренчера умерить свои чувства и объясниться точнее.

- В другой раз, сэр, - отвечал Джерри уклончиво. - В настоящее время объяснения этого рода неудобны. А я все-таки стою на своем и утверждаю, что никогда этот Клай не бывал в том гробу и этот господин про то очень хорошо знает. И если он еще хоть одним-единым словечком будет уверять, что был, я или возьму его за горло и задушу за полгинеи (мистер Кренчер особенно напирал на эту оценку, очевидно, думая, что запросил недорого), или пойду да и донесу.

- Гм... - промолвил Картон, - я из этого заключаю, что у меня в игре оказалась еще одна годная карта, мистер Барсед. В этом бесноватом Париже сам воздух так пропитан подозрительностью, что вам не сносить своей головы, если станет известно, что вы находитесь в постоянных сношениях с другим соглядатаем аристократического государства, вашим прежним сотоварищем и притом имеющим в своем прошлом такой таинственный факт, как мнимая смерть, а потом воскресение из мертвых! Тюремный заговор иностранцев против республики... согласитесь, это крайне важная карта: неминуемая гильотина! Что ж, будете играть?

- Нет! - отвечал шпион. - Я бросаю карты. Признаюсь, в Англии подлая чернь до такой степени невзлюбила нас, что я едва мог выбраться из Англии и каждую минуту рисковал, что меня до смерти закупают в воде, а Клай только тем и спасся, что притворился мертвым. Но я все-таки не могу понять, каким чудом этот человек мог дознаться, что то был обман?

- "Этого человека" вы оставьте в покое, - возразил обидчивый мистер Кренчер, - лучше послушайте хорошенько, что вам скажет вот этот джентльмен. А что до меня, вы так и знайте, что я бы охотно схватил вас за горло и придушил... за полгинеи.

Тюремная Овца резко повернулся к Сидни Картону и сказал ему довольно решительным тоном:

- Надо же покончить чем-нибудь. Мне нельзя пропускать своей очереди, я обязан через несколько минут уходить на службу. Вы говорите, что намерены что-то предложить мне? В чем же дело, говорите. Предупреждаю, что особенно многого от меня требовать нельзя. Если вы захотите, чтобы я сделал, в пределах моей службы, что-нибудь такое, от чего мне будет явная опасность, я не согласен: лучше уж рисковать жизнью на прежних основаниях, не имея дела с вами. Словом, я выберу такой исход. Вы упоминали об отчаянной игре. Мы здесь все отчаянные. Помните, что ведь и я могу на вас донести, если найду удобным, и не хуже других могу присягать и вредить вам из-за каменных стен. Ну что же вам нужно от меня?..

- Да не очень много. Вы ведь и тюремный сторож Консьержери?

- Говорю вам раз, навсегда, что бежать оттуда нет никакой возможности, - твердо сказал шпион.

- Зачем же вы говорите то, о чем я у вас не спрашивал? Поручают вам ключи от тюремных камер в Консьержери; да или нет?

- Иногда поручают.

- Значит, вы можете их иметь каждый раз как пожелаете?

- Да, могу входить и выходить, когда хочу.

Сидни Картон налил еще одну рюмку водки, медленно вылил ее в камин и смотрел, как вытекли из рюмки последние капли. Когда водка вся вытекла, он встал и сказал:

- До сих пор мы вели переговоры при свидетелях, потому что я хотел, чтобы не одни мы с вами видели мои карты, а теперь пойдемте в ту комнату, там потемнее, а мне нужно вам сказать еще несколько слов по секрету.

Глава IX

ИГРА СЫГРАНА

Пока Сидни Картон с тюремным соглядатаем находились в соседней темной комнате и беседовали так тихо, что не слышно было ни звука, мистер Лорри смотрел на Джерри с изрядной долей сомнения и недоверия. И надо сознаться, что почтенный промышленник так себя держал под влиянием этого взгляда, что мог внушить подозрения. Он переминался с ноги на ногу так часто, как будто у него их было штук пятьдесят и он намерен был все перепробовать, рассматривал свои ногти с весьма сомнительным вниманием, и всякий раз, как встречался глазами с мистером Лорри, на него нападал тот особый, сухой и короткий кашель, который обыкновенно требует прикрытия рта ладонью и, как известно, служит признаком нечистой совести.

- Джерри, - сказал мистер Лорри, - подите сюда.

Мистер Кренчер подошел бочком, выставляя одно плечо вперед.

- Чем вы еще занимались, пока были рассыльным?

После некоторого колебания мистер Кренчер пристально взглянул на хозяина, и вдруг в уме его мелькнула блистательная мысль.

- Земледелием занимался, - отвечал он.

- Сдается мне, - сказал мистер Лорри, гневно грозя ему пальцем, - что вы злоупотребляли почтенной и великой фирмой Тельсона для прикрытия беззаконного ремесла самого гнусного свойства. Если это справедливо, не думайте, что я буду оказывать вам покровительство по возвращении нашем в Англию. Коли так, не надейтесь, что я сохраню это дело в тайне. Я не допущу вас обманывать Тельсона.

- Я уповаю, сэр, - сказал сконфуженный мистер Кренчер, - что такой джентльмен, как вы, у которого я имею честь состоять, так сказать, на побегушках до тех пор, что состарился в этом деле, не захочет меня погубить сразу, а наперед выслушает, хотя бы и было справедливо то, о чем вы изволите говорить. И хотя бы оно и было, опять же надо принять во внимание, что в этом деле две стороны. С одной стороны, например, эти самые доктора и лекари, ведь они червонцы наживают там, где честный промышленник и копейками не поживится... да что я говорю, копейками! Хоть бы полкопейки или хоть четверть копейки нажить, и то хорошо... А он тем временем сыплет свои червонцы к Тельсону в банк, сыплет, а сам одним глазком посматривает на рабочего человека и этак... подмигивает ему, пока садится в свою карету, либо вылезает из нее. А это разве не обман? Потому что, как говорится, гусь да гусыня в одном решете. С другой стороны, опять-таки миссис Кренчер... там у нас, в старой Англии... Она, того и гляди, хоть сейчас готова опять бухаться на колени и так отмаливать всякую удачу, что просто разорение, чистое разорение! А лекарские жены небось не бухаются, как бы не так! Нет, они себе на уме; коли и бухаются, так молят Бога, чтобы у мужей побольше было пациентов. Да иначе и нельзя, иначе как же идти ихнему делу? Одно без другого не пойдет. А там еще гробовщики, да приходские писаря, да пономари, да сторожа... Все народ корыстный и жадный, так после них много ли очистится рабочему человеку, кабы и так? Да что и наживал человек, никогда ему впрок не шло, мистер Лорри. То есть никакого себе удовольствия от этого не видишь. И все время только и думаешь, как бы с этим делом развязаться совсем, да никак невозможно: куда же деваться-то, кабы и так?

- Фу! - крякнул мистер Лорри, однако же значительно смягченный. - Мне и глядеть-то на вас противно!

- Позвольте, сэр, высказать вам мою покорную просьбу, - продолжал мистер Кренчер, - на случай если бы действительно было что-нибудь такое... хотя я не говорю, что оно было...

- Перестаньте врать, - сказал мистер Лорри.

- Нет, сэр, я не буду, - отвечал мистер Кренчер, как будто ни в помыслах, ни в деяниях его не было ни тени фальши. - Я только хотел высказать, сэр, мою вам покорнейшую просьбу. А просьба вот какая. На этой самой табуретке, у этих самых ворот сидит ныне сын мой, теперь уже взрослый парень; а я его с тем растил и к тому приучал, чтобы он готов был во всякое время и со всяким усердием ходить на посылках, бегать по вашим поручениям, исполнять ваши приказания - словом, колесом вертеться, коли такое будет ваше желание. Если бы это было, чего я опять-таки не говорю, потому что не могу же я перед вами врать, сэр, тогда пускай этот парень займет отцовское место и покоит свою мать. А вы, сэр, не извольте фыркать на его отца, сделайте такую милость, и позвольте уж его отцу попросту идти в могильщики, чтобы то есть рыть могилы как следует и тем загладить свои прошлые прегрешения касательно разрывания... если бы я точно занимался этим, чего я не говорю... Чтобы, например, копать землю с усердием, имея в предмете одну прочность, и хранить их неприкосновенно. Вот, мистер Лорри, - прибавил мистер Кренчер, утирая лоб рукавом в знак того, что заканчивает свою речь, - вот что я хотел почтительнейше предложить вам, сэр. Как насмотришься на те ужасы, что творятся тут кругом, увидишь, сколько народу остается без голов, господи помилуй, сообразишь, какая пропасть этого добра, так что цена ему, должно быть, вовсе упала; стоит только взять да и унести куда хочешь, да и то, пожалуй, не стоит; так поневоле человеку приходят в голову серьезные мысли. И так как я сейчас высказал вашей милости свои мысли, то прошу вас, сэр, в случае чего не забывать, что я откровенно изложил перед вами все начистоту, хотя мог и ничего не говорить.

- Ну вот это по крайней мере правда, - сказал мистер Лорри. - И не говорите больше ничего. Может быть, я еще для вас что-нибудь устрою, если вы заслужите и раскаетесь не на словах только, а на деле. Слов и так было довольно.

Мистер Кренчер отвесил поклон. Сидни Картон и шпион между тем возвратились из темной комнаты.

- Прощайте, мистер Барсед, - сказал Сидни, - значит, мы с вами окончательно сговорились и вам меня бояться нечего.

С этими словами он сел в кресло у камина, напротив мистера Лорри. Как только они остались одни, мистер Лорри осведомился, что именно он сделал?

- Хорошего немного. Если дело примет плохой оборот, я обеспечил себе возможность видеться с арестантом в тюрьме - на один только раз.

Лицо старика вытянулось.

- Это все, что я мог сделать, - сказал Картон. - Если бы я добивался чего-нибудь большего, этому человеку пришлось бы рисковать своей головой, и он справедливо находит, что тогда уж лучше рисковать доносом. В этом и состояла слабая сторона нашей позиции. Больше нечего делать.

- Но если бы дело приняло на суде дурной оборот, - сказал мистер Лорри, - какую же пользу принесет ему свидание с вами? Ведь этим вы его не спасете!

- Я и не говорил, что спасу.

Глаза мистера Лорри постепенно обратились на огонь. Глубокое сострадание к его любимице Люси и тяжкое огорчение от вторичного ареста подорвали его старческие силы: он начинал дряхлеть, тревоги последнего времени измучили его - и он тихо расплакался.

- Хороший вы человек и верный друг, - сказал Картон изменившимся голосом. - Простите, если я замечаю, что вы так растроганы. Если бы я видел, как плачет мой отец, я бы не мог отнестись к этому равнодушно. А ваше горе для меня не менее священно, как если бы вы приходились мне родным отцом... Только от этого несчастья вас избавила судьба.

Произнося эти последние слова, он отчасти впал в свою прежнюю манеру, но все предыдущее было сказано так почтительно и было проникнуто таким искренним чувством, что мистер Лорри, никогда не знавший его лучших сторон, был удивлен. Он протянул ему руку, и Картон мягко пожал ее.

- Возвращаясь к вопросу о бедном Дарнее... - продолжал Картон. - Вы лучше не говорите ей об этом свидании и о моем уговоре со шпионом. Ее туда все равно не пустят. Она может подумать, что это нарочно подстроено, чтобы в худшем случае дать ему средства опередить казнь.

Мистеру Лорри это не приходило в голову, и он быстро взглянул на Картона, чтобы узнать, то ли у него в мыслях. По-видимому, было то же самое: он, очевидно, понял подозрение старика и не опровергал его.

- Мало ли что может прийти ей в голову, - продолжал он, - и всякая такая мысль будет только усиливать ее тревоги. Вы совсем не говорите ей обо мне. Я уж вам говорил по приезде сюда, что лучше мне с ней не видеться. Я и без того готов оказать ей всякую услугу, все, что в моих силах, все, что придется. Вы теперь пойдете к ней, надеюсь? Ей, должно быть, особенно скверно сегодня.

- Я сейчас туда отправлюсь.

- И отлично. Она к вам сильно привязана и крепко полагается на вас. Какова она теперь? Очень изменилась?

- Озабочена, несчастна, но все так же хороша.

- А! - произнес Картон.

То был продолжительный, скорбный звук, не то вздох, не то рыдание. Мистер Лорри с удивлением взглянул на лицо Картона, обращенное к огню: по нему не то пробежала тень, не то скользнул луч света, - старик не сумел бы определить, что именно; но это нечто мелькнуло так быстро, как пробегает ветер в яркий солнечный день по склону холма. Картон поднял ногу и носком сапога всунул обратно в очаг одно из пылающих поленьев, чуть не упавшее из решетки. На нем были высокие сапоги и белое дорожное платье по тогдашней моде; огонь ярко освещал эту светлую одежду, отчего сам он казался особенно бледен, и его длинные черные волосы в беспорядке обрамляли его задумчивое лицо. Его полная нечувствительность к огню поразила мистера Лорри, так что старик предупредил его об опасности: нога в длинном сапоге так и осталась на горящем полене, которое наконец рассыпалось раскаленными угольями под ее тяжестью.

- Я забыл, - сказал Картон.

Мистер Лорри снова стал внимательно всматриваться в его лицо. Заметив, как исхудали и обострились красивые черты этого лица, мистер Лорри подумал, что его выражение сильно напоминает ему лица арестантов, которые он так недавно наблюдал.

- Итак, сэр, ваши обязанности здесь выполнены? - сказал вдруг Картон, повернувшись к нему.

- Да. Вчера вечером, когда Люси так неожиданно ворвалась сюда, я вам говорил, что покончил наконец со всем, что было возможно здесь устроить. Я надеялся, что оставлю их здесь в полной безопасности, а сам уеду из Парижа. Мне уже выдали пропускной лист. Я совсем изготовился к отъезду.

Оба помолчали.

- Вы прожили много лет, сэр, и вам есть на что оглянуться в прошлом, - сказал Картон задумчиво.

- Мне уже семьдесят восьмой год.

- И всю жизнь провели с пользой, постоянно были заняты, пользовались уважением, доверием, влиянием?

- Я был практическим деятелем с тех пор, как возмужал, и даже могу сказать, что еще мальчиком был всегда занят делом.

- Какое же важное место вы занимаете на семьдесят восьмом году жизни! Какое множество людей будут тужить, когда вас не станет!

- Я одинокий старый холостяк, - отвечал мистер Лорри, качая головой, - по мне и плакать-то некому.

- Как можно это говорить! А она разве не будет вас оплакивать, и ее девочка тоже?

- Да, да, благодаря Бога. Я не совсем то хотел сказать.

- А ведь вам есть за что благодарить Бога, скажите-ка?

- Конечно, конечно.

- Если бы вы имели причины сказать сегодня своему одинокому сердцу: "Я не нажил себе ни любви, ни привязанности, ни благодарности, ни уважения ни одного человеческого существа, не приобрел места ни в чьем нежном сердце, не совершил ни одного хорошего или полезного поступка, за который стоило бы помнить меня и помянуть добром", ведь ваши семьдесят восемь лет большой тяжестью навалились бы вам на плечи, признайтесь?

- Да, правда, мистер Картон, я думаю, что так.

Сидни снова вперил глаза в огонь и, помолчав несколько минут, сказал:

- Мне хочется вас спросить: ваше детство кажется вам ужасно далеким или нет? Те дни, когда вы сидели на коленях у своей матери, они вам представляются неизмеримо далекими?

Мягкий тон его речи подействовал на мистера Лорри, и он отвечал с большой искренностью:

- Лет двадцать тому назад - да, это было так, но в мои теперешние годы - нет. По мере того как близится конец, я как будто приближаюсь к самому началу. Это, должно быть, один из способов, которым Божественное милосердие сглаживает наш путь к смерти. Нынче во мне часто возникают умилительные воспоминания, давно позабытые, о моей миловидной и молоденькой матери... а я-то уж какой хилый старик!.. И многие другие воспоминания о тех днях, когда мои недостатки еще не вкоренились в мою душу...

- Это я понимаю! - воскликнул Картон, вспыхнув. - И не правда ли, вы становитесь лучше от таких воспоминаний?

- Надеюсь, что лучше.

Тут Картон прекратил разговор, встал и помог старику одеться в теплое платье.

- А вы-то еще совсем молодой человек, - сказал мистер Лорри, возвращаясь к прежней теме.

- Да, - отвечал Картон, - я не стар, но вел не такую жизнь, которая доводит до старости. И будет с меня.

- Ох, и с меня уж довольно, - сказал мистер Лорри. - Что же, пойдем, что ли?

- Я провожу вас до ее ворот. Вам известны мои бродячие привычки. Если я сегодня долго прошатаюсь по улицам, не пугайтесь: поутру я непременно приду. Вы отправитесь в суд завтра утром?

- Да, к несчастью.

- И я там буду, но только в толпе. Мой шпион отыщет для меня местечко. Позвольте взять вас под руку, сэр.

Мистер Лорри оперся на его руку, они вместе спустились с лестницы и вышли на улицу. В несколько минут они достигли того дома, куда шел мистер Лорри. Тут Картон отстал от него, но остановился неподалеку и, как только калитка заперлась, вернулся назад и потрогал ее руками. Он слышал о том, что она ежедневно ходила к тюрьме, и говорил себе, оглядываясь кругом:

- Вот тут она выходила, поворачивала в ту сторону... должно быть, часто ступала по этим камням... пойду и я по ее стопам.

Было десять часов вечера, когда он очутился под стенами крепостной тюрьмы, где она столько раз стояла. Маленький человек, промышлявший пилкой дров, только что запер на ночь свою лавочку и, стоя у двери, курил трубку.

- Добрый вечер, гражданин, - сказал Сидни Картон, заметив, что пильщик смотрит на него вопросительно.

- Добрый вечер, гражданин.

- Как поживает республика?

- То есть гильотина? Да недурно. Шестьдесят три головы сегодня! Скоро до сотни дойдем. Самсон и его прислужники жалуются, что даже устают. Ха-ха-ха! Уморительный парень этот Самсон! Ловко бреет.

- А вы часто ходите смотреть, как он?..

- Бреет-то? Всякий день непременно. Молодец у нас цирюльник! Видали вы, как он работает?

- Никогда не видал.

- Сходите посмотрите, особенно когда у него большая партия. Вы только представьте себе, гражданин! Сегодня он отправил шестьдесят три штуки, прежде чем я успел выкурить две трубки! Так и не докурил второй, честное слово!

Маленький человек ухмылялся во весь рот и протягивал ему свою трубку в доказательство того, чем он измеряет ловкость палача. Картону до такой степени захотелось свернуть ему шею, что он повернулся и пошел прочь.

- Ведь вы не англичанин! - закричал ему вслед пильщик. - Зачем же вы ходите в английском платье?

- Я англичанин, - сказал Картон, оглянувшись на него через плечо.

- А говорите как настоящий француз.

- Я здесь учился, студентом был.

- Ага! Совсем как француз. Доброй ночи, англичанин!

- Доброй ночи, гражданин!

- А вы все-таки сходите посмотреть нашего Самсона, - настойчиво кричал ему вслед пильщик, - да не забудьте с собой трубку захватить!

Отойдя недалеко оттуда, Сидни остановился посреди улицы под мерцавшим фонарем и на клочке бумаги написал что-то карандашом. Потом твердым и решительным шагом человека, хорошо помнившего дорогу, он прошел несколько темных и грязных улиц - гораздо грязнее, чем обыкновенно, так как в эти дни террора совсем перестали их чистить, - и остановился перед аптекарским магазином, который сам хозяин только что собирался запирать собственноручно. Помещение было тесное, темное, в узком, извилистом переулке, и хозяин тщедушный, тусклый и уродливый.

Подойдя к прилавку, Картон и этому гражданину пожелал доброго вечера и положил перед ним бумажку.

Аптекарь взглянул на нее, тихо свистнул и засмеялся: "Хи-хи-хи!"

Сидни Картон не отозвался на этот смех, и аптекарь сказал:

- Это для вас, гражданин?

- Для меня.

- Вы будьте осторожны, не держите их вместе. Вам известно, какие бывают последствия от смешения этих веществ?

- Известно.

Аптекарь приготовил и вручил ему несколько маленьких пакетиков. Картон засунул их поодиночке во внутренние карманы своего камзола, отсчитал деньги, заплатил и не спеша вышел из лавки.

- До завтра больше нечего делать, - подумал он вслух, взглянув вверх, на луну. - А спать нельзя.

Не прежним беспечным тоном произнес он эти слова, глядя на быстро несущиеся облака: в них не было ни легкомыслия, ни небрежности. То была установившаяся решимость усталого человека, который странствовал, боролся, терял дорогу, но вот наконец попал на истинный путь и завидел впереди свою цель.

Давно-давно, когда в среде товарищей своей первой молодости он считался юношей, подающим самые блестящие надежды, - он хоронил своего отца. Мать его умерла задолго прежде. И вдруг, пока он шел по темным улицам, в тени тяжелых зданий, а месяц и облака высоко плыли по небу, ему припомнились торжественные слова, произнесенные у могилы его отца: "Я есмь воскресение и жизнь, - сказал Господь, - верующий в Меня, если и умрет, оживет, и всякий живущий и верующий в Меня не умрет вовек".

В городе, над которым царила секира палача, в одиночестве темной ночи, с естественной печалью на сердце о тех шестидесяти трех, которые пали сегодня, и о тех, кого та же участь ожидает назавтра, и обо всех ожидающих своей очереди, сидя в тюрьмах, - легко было проследить, каким путем напал он на эти слова и какая сила вызвала их со дна души, как старый, заржавевший якорь, который вытаскивают из глубины моря. Но он в это не вникал, а просто повторял их на ходу.

С серьезным интересом присматривался он к освещенным окнам домов, где люди ложились спать, чтобы на несколько часов позабыть об окружающих ужасах, смотрел на башни церквей, где никто больше не молился, - так сильно было отвращение народа от представителей религий, в которых в течение долгого времени он видел только грабителей, обманщиков и развратников. Смотрел на решетки отдаленных кладбищ, где над воротами было написано, что там "вечный покой". Смотрел на стены тюрем, наполненных арестантами, и на сами улицы, по которым ежедневно провозили десятки осужденных на смерть и сделали из этого зрелище до такой степени обыденное и простое, что в уме народа не сложилось даже никакой легенды о печальной душе, навещающей местность под тенью гильотины. С серьезным интересом ко всем явлениям жизни и смерти в этом городе, отходящем на покой, на краткий промежуток отдыха среди своего беснования, Сидни Картон перешел через Сену и вступил в освещенные кварталы.

Экипажей на улицах было немного, так как люди, ездившие в каретах, навлекали на себя подозрения. Поэтому и чистая публика натягивала себе на голову красные колпаки и, обувшись в толстые башмаки, ходила пешком. Однако ж все театры были полны, и, когда он проходил мимо, народ весело выходил оттуда и, оживленно болтая, расходился по домам.

У дверей одного из театров стояла девочка с матерью: они выбирали дорогу, где бы лучше пройти поперек улицы через грязь. Картон взял девочку на руки, перенес и, прежде чем ее робкая ручка соскользнула с его шеи, попросил позволения поцеловать ее.

"Я есмь воскресение и жизнь, - сказал Господь, - верующий в Меня, если и умрет, оживет, и всякий живущий и верующий в Меня не умрет вовек".

Когда на улицах все смолкло и настала ночная тишина, эти слова стояли в воздухе, отдавались в отголоске его шагов. Он шел твердой и спокойной поступью и по временам повторял их про себя, но они слышались ему беспрерывно.

Ночь проходила. Он стоял на мосту, прислушиваясь к воде, плескавшей о берега, в том месте парижского острова, где дома так живописно группируются вокруг собора, обдаваемце лунным сиянием. Под утро луна побледнела и глянула на него с небес помертвевшим лицом. И ночь, и звезды побледнели, все замерло, как будто все мироздание было отдано во власть смерти.

Но взошло солнце, и его длинные яркие лучи засверкали все теми же словами, что слышались ему всю ночь, и пронизали его сердце теплом и светом. Благоговейно прикрыв глаза, он сквозь пальцы взглянул на солнце, и ему показалось, что от него пролегает к нему сияющий мост, а река внизу радостно засверкала.

В тишине раннего утра сильный прилив, так мощно, так глубоко и неудержимо поднимавший уровень воды, подействовал на него благотворно, как нечто дружеское, однородное с ним. Он пошел берегом все дальше, за город, и, отдыхая на пригретом солнцем берегу, уснул. Проснувшись и снова очутившись на ногах, он еще некоторое время постоял тут, пристально глядя на одно место реки, где вода долго и бесцельно кружилась, пока течение не поглотило ее и не унесло дальше - к морю.

- Точно меня! - молвил он.

Потом показалась вдали купеческая баржа: ее парус, подернутый мягким цветом блеклого листа, быстро подвигал ее против течения; она прошла мимо и скрылась вдали. Когда ее беззвучный след исчез на воде, из его сердца вылилась молитва о милосердном снисхождении ко всем его жалким ошибкам и заблуждениям, и в конце этой молитвы он опять услышал слова: "Я есмь воскресение и жизнь..."

Когда он пришел к мистеру Лорри, старика уже не было дома, и легко было догадаться, куда он ушел. Сидни Картон выпил чашку кофе, поел немного хлеба, умылся, переменил белье и отправился в суд.

Зал суда был весь на ногах и в воздухе стоял смутный говор в ту минуту, как шпион, от которого многие шарахнулись в испуге, провел его в темный закоулок, откуда все было видно. Мистер Лорри был тут и доктор Манетт. И она была тут: сидела рядом с отцом.

Когда ее мужа ввели в зал, она обратила на него взор до того ясный, ободрительный, до того преисполненный благоговейной любви и сострадательной нежности, что здоровая кровь бросилась ему в лицо, глаза его вспыхнули оживлением и сердце ожило. Если бы было кому наблюдать, какое впечатление этот взгляд ее произвел на Сидни Картона, тот увидел бы, что впечатление было вполне тождественное.

Перед этим беззаконным трибуналом не соблюдалось почти никаких правил судопроизводства, и обвиняемым не давали шансов в виде объяснений и оправданий своих поступков. Если бы в прежнее время не было такого чудовищного злоупотребления всеми законами, формами и околичностями, не было бы и такой революции, которая в порыве самоубийственного мщения уничтожила всякие законы и развеяла их по ветру.

Все глаза были устремлены на присяжных. Эта корпорация состояла все из тех же добрых патриотов и отъявленных республиканцев, которые сидели тут вчера и третьего дня и будут сидеть завтра и многие последующие дни. Среди них особенно выдавался своим ревностным усердием человек с алчным лицом, имевший привычку беспрестанно подносить пальцы к губам. Вид его, очевидно, доставлял особенное удовольствие зрителям: этот присяжный отличался кровожадными инстинктами и всегда требовал смертной казни, как настоящий людоед. То был Жак Третий из предместья Сент-Антуан. И все собрание присяжных можно было уподобить стае охотничьих собак, которым поручили судить дичину.

Потом все глаза обратились на пятерых судей и на публичного обвинителя. На этот раз тут неоткуда было ждать смягчения: ясно было, что настроение у всех свирепое и беспощадное. В публике одобрительно переглядывались, кивали друг другу, затем склоняли головы и внимательно прислушивались.

- Шарль Эвремонд, по прозвищу Дарней. Выпущен на свободу вчера. Снова обвинен и снова арестован вчерашнего числа. Обвинительный акт вручен ему вчера вечером. Подозреваем и обличен как враг республики, аристократ, потомок заведомых тиранов, принадлежит к фамилии осужденных на истребление, так как они пользовались ныне уничтоженными правами своими для гнусных притеснений, чинимых народу. Вследствие такового решения Шарль Эвремонд, по прозвищу Дарней, подлежит смерти по закону.

Так говорил публичный обвинитель.

Председатель спросил, был ли на обвиняемого открытый донос или секретный?

- Открытый, гражданин председатель,

- Кто доносил?

- Три голоса: Эрнест Дефарж, виноторговец из квартала Сент-Антуан...

- Хорошо.

- Тереза Дефарж, жена его...

- Хорошо.

- Александр Манетт, врач.

В зале поднялся большой шум, и все увидели, как доктор Манетт встал со своего места, бледный и дрожащий.

- Гражданин председатель, с негодованием объявляю вам, что это обман и подлог. Вам известно, что обвиняемый женат на моей дочери. Моя дочь и все, кто ей дорог, для меня дороже собственной жизни. Кто таков и где тот лживый заговорщик, который мог сказать, что я доношу на мужа родной дочери?

- Гражданин Манетт, успокойтесь. Сопротивление власти трибунала есть такое преступление, которое может лишить вас покровительства закона. Что до того, кто вам дороже жизни, то для доброго гражданина ничто не должно быть дороже республики.

Громкие крики одобрения приветствовали этот выговор. Председатель зазвонил в колокольчик и с горячностью продолжал:

- Если бы республика потребовала от вас пожертвовать вашей родной дочерью, вашей прямой обязанностью было бы отдать ее в жертву республике. Слушайте, что будет дальше! А пока молчите.

Со всех сторон опять поднялись бешеные крики. Доктор Манетт, озираясь кругом, сел на свое место. Губы его сильно дрожали. Дочь прильнула ближе к нему. Присяжный с алчным лицом потер себе руки и одну из них по-прежнему поднес ко рту.

Когда в зале настолько стихло, что можно было расслышать слова, вызвали Дефаржа, который бегло изложил историю тюремного заключения доктора, сказал, что еще мальчиком был у него в услужении, и что потом его, доктора, выпустили из Бастилии, отдали ему на попечение, и в каком он был виде в это время. Но суду некогда было останавливаться на подробностях, и он перешел к следующему краткому допросу:

- Гражданин Дефарж, вы достойно послужили республике при взятии Бастилии?

- Думаю, что послужил.

Тут из толпы раздался пронзительный женский голос, кричавший:

- Вы были одним из величайших патриотов в этом деле! Почему же не сказать этого? В тот день вы были канониром и одним из первых ворвались в проклятую крепость, когда она сдалась. Граждане, я говорю правду!

То был голос Мести, и публика горячо приветствовала ее вмешательство в судоговорение. Председатель зазвонил в колокольчик, но Месть, еще пуще возбужденная одобрением публики, закричала: "А мне что за дело до вашего колокольчика!" - за что ее также расхвалили.

- Сообщите трибуналу, что вы делали в тот день в стенах Бастилии, гражданин Дефарж.

Дефарж с высоты эстрады посмотрел на свою жену, которая стояла у подножия ступеней и не спускала с него глаз.

- Я знал, - сказал он, - что арестант, о котором сейчас шла речь, содержался в одиночной келье, известной под именем номера сто пятого, в Северной башне. Этот факт я узнал от него самого. Он и себя иначе не называл, как номером Сто пятым Северной башни, во все время, пока находился на моем попечении и шил башмаки. В тот день, когда мы брали Бастилию и я состоял при пушке, я решил, как только возьмем крепость, непременно побывать в этой келье. Крепость пала. Я отправился в келью в сопровождении другого гражданина, находящегося ныне в составе присяжных, и одного из тюремных сторожей и стал очень внимательно осматривать всю камеру. В отверстии, проделанном в стенке каминной трубы и заложенном камнем, я нашел тетрадь исписанной бумаги. Вот она, перед вами. Я озаботился сличить ее с другими рукописями доктора Манетта и убедился, что это писано его рукой. Вручаю эту тетрадь, написанную доктором Манеттом, председателю.

- Прочесть ее вслух!

Настала мертвая тишина. Арестант смотрел с любовью на свою жену, она смотрела то на него, то на отца своего. Доктор Манетт смотрел только на чтеца. Мадам Дефарж впилась глазами в подсудимого; сам Дефарж не спускал глаз со своей торжествующей жены; остальная публика глазела на доктора, который никого и ничего перед собой не видел. При таких обстоятельствах прочтено было следующее.

Глава X

ТЕНЬ ВОПЛОЩАЕТСЯ В ПЛОТЬ И КРОВЬ

"Я Александр Манетт, несчастный врач, родом из города Бове, впоследствии переселившийся в Париж, пишу эти печальные строки в мрачной тюрьме, в стенах Бастилии, в декабре 1767 года. Пишу украдкой и урывками, при самых затруднительных обстоятельствах. Намереваюсь прятать свое писание в стенку камина, где медленно и прилежно приготовил для него потаенное место. Чья-нибудь сострадательная рука, быть может, найдет его там через много лет, когда я сам и мои печали распадутся прахом.

Вывожу эти слова концом ржавого железного гвоздя, обмакивая его в смесь угольной пыли и каминной сажи с кровью, и принимаюсь за писание в последний месяц десятого года моего тюремного заключения. Никакой надежды больше нет в моей душе. По некоторым страшным признакам, которые подмечаю в себе самом, думаю, что вскоре сойду с ума, но торжественно заявляю, что в настоящее время нахожусь в здравом уме и полной памяти; до малейших подробностей помню все то, что хочу рассказать здесь; и попадет ли мое показание в руки людей или нет, все равно в этих моих последних словах будет изложена чистейшая правда, за которую буду отвечать перед Вечным Судилищем.

В одну облачную, но лунную ночь во второй половине декабря месяца (кажется, двадцать второго числа) 1757 года я вышел подышать морозным воздухом из своей квартиры, находившейся на улице Медицинской Школы, и за час ходьбы от этого места шел по набережной реки Сены, как услышал за собой стук кареты, мчавшейся во весь опор. Опасаясь быть задавленным, я посторонился, чтобы пропустить экипаж мимо, но тут в окне кареты показалась голова, и громкий голос приказал кучеру остановиться.

Карета остановилась, как только кучер мог сдержать лошадей, и тот же голос окликнул меня по имени. Я отозвался. Между тем карета успела промчаться так далеко вперед, что двое сидевших в ней мужчин имели время отворить дверцу и выйти на дорогу, прежде чем я поравнялся с ними. Я заметил, что оба кутались в плащи и как будто не хотели быть узнанными. Пока они стояли рядом у входа в карету, я заметил также, что оба казались одних лет со мной или немного моложе и были чрезвычайно похожи друг на друга ростом, осанкой, голосом и, насколько я мог судить, лицом также.

- Вы доктор Манетт? - спросил один из них.

- Точно так.

- Доктор Манетт, родом из Бове, - сказал другой, - молодой врач, сначала искусный оператор, а за последние два года прославившийся в Париже как замечательный доктор?

- Господа, - отвечал я, - я тот доктор Манетт, о котором вы даете столь лестный отзыв.

- Мы были у вас на квартире, - сказал первый, - но, не имея счастья застать вас и узнав, что вы пошли гулять, по всей вероятности, в эту сторону, поехали сюда в надежде вас догнать. Не угодно ли вам сесть к нам в карету?

Оба отличались повелительными манерами и, говоря это, встали так, что я очутился между ними и дверцей кареты. Они были вооружены, а при мне никакого оружия не было.

- Господа, - сказал я, - извините меня, я имею обыкновение сперва справляться, кто делает мне честь пригласить меня и какого свойства тот недуг, ради которого меня призывают.

На это отвечал второй из говоривших.

- Доктор, - сказал он, - ваши клиенты принадлежат к дворянскому сословию. Что до свойства недуга, мы так доверяем вашему искусству, что, наверное, вы сами можете определить его на месте гораздо лучше, нежели мы в состоянии описать. Потрудитесь войти в карету.

Мне оставалось лишь повиноваться, что я и сделал молча. Они оба последовали за мной, причем последний сначала закинул подножки, а потом впрыгнул в карету.

Дверца захлопнулась, карета повернула назад и так же стремительно помчалась в обратном направлении.

Привожу разговор в точности. Не сомневаюсь, что запомнил каждое слово и описываю все совершенно так, как оно происходило, заставляя свой ум не уклоняться в сторону. Когда отмечаю в рукописи звездочками, это значит, что я на время прекращаю писание и прячу тетрадку в потаенное место.

* * *

Карета выехала за город через северную заставу и покатилась по мягкой дороге. Миновав около двух третей первой мили от заставы (я сообразил расстояние не в то время, а потом, когда опять проезжал туда), мы свернули из главной аллеи в сторону и остановились перед уединенным домом. Мы все трое вышли из кареты и пошли по влажной, мягкой тропинке через сад, где был заброшенный фонтан, к дому. У двери позвонили в колокольчик, но изнутри нам не вдруг отворили, и один из моих путеводителей с размаху ударил тяжелой дорожной перчаткой по лицу того слугу, который отпер нам двери.

В этом движении не было ничего чрезвычайного, потому что я не раз видел, как господа колотили простолюдинов более бесцеремонно, чем собак. Но дело в том, что и другой, также осердившись, мимоходом тоже ударил служителя рукой по лицу, и при этом сходство обоих было так поразительно, что я тотчас догадался, что они родные братья и близнецы.

С той минуты, как мы остановились у ворот внешней ограды, которая была заперта (один из братьев отпер ее и снова запер, когда мы проникли в сад), я слышал крики, исходившие из комнаты верхнего этажа. Меня тотчас повели в эту комнату, и, по мере того как мы поднимались по лестнице, крики становились явственнее; я застал в постели пациентку в жару и в сильнейшем возбуждении мозга.

Пациентка была женщина необыкновенной красоты и молодая, немногим более двадцати лет. Волосы ее были всклокочены, местами вырваны, а руки привязаны к бокам поясами, носовыми платками и обрывками мужской одежды. На одном из таких обрывков, который был первоначально шелковым шарфом с бахромой и составлял часть парадного костюма, я увидел вышитый дворянский герб и букву "Э".

Все это я заметил с первых минут осмотра пациентки: беспрерывно метаясь по постели, она сползла на край и, обернувшись ничком, забрала шарф себе в рот, так что рисковала задохнуться. Первым моим делом было перевернуть ее навзничь и, вытащив шарф, облегчить ее дыхание; вот тут-то мне и бросилась в глаза вышивка в одном из углов шарфа.

Я осторожно повернул ее на спину, положил ей руки на грудь, чтобы успокоить ее и придержать, и посмотрел ей в лицо. Ее глаза были расширены и дико блуждали, и она часто и пронзительно вскрикивала, повторяя все одни и те же слова: "Мой муж, мой отец, мой брат!" - потом считала вслух до двенадцати, произносила "тсс!" и на несколько секунд замолкала, как бы прислушиваясь, после чего снова испускала пронзительные крики, бормотала: "Мой муж, мой отец, мой брат..." - считала до двенадцати и опять произносила "тсс!". Ни в порядке этих слов, ни в способе их произнесения не было ни малейшей перемены; так же однообразны были и краткие перерывы криков в известном месте.

- Как давно это продолжается? - спросил я.

Для отличия одного от другого я буду называть их старшим и младшим. Старший брат - тот, который на вид пользовался наибольшим авторитетом, - ответил мне:

- Со вчерашнего вечера, стало быть, около суток.

- Есть у нее муж, отец и брат?

- Есть брат.

- Не с ее ли братом имею честь говорить?

Он с величайшим пренебрежением ответил:

- Нет!

- Не было ли в недавнее время случая, сопряженного в ее уме с цифрой двенадцать?

Младший брат отвечал с оттенком нетерпения:

- Двенадцать часов.

- Вот, видите ли, господа, - сказал я, продолжая держать руки на ее груди, - как мало я могу вам быть полезен в том состоянии, в каком вы меня привезли. Если бы я наперед знал, что увижу, я бы запасся тем, что нужно. А при настоящих обстоятельствах мы потеряем драгоценное время. В таком уединенном месте не найдешь никаких медикаментов.

Старший брат переглянулся с младшим, который сказал надменно: "Здесь есть ящик с лекарствами", пошел, достал его из шкафа и поставил на стол.

* * *

Я откупорил несколько пузырьков, понюхал их, прикладывал пробки к губам и убедился, что все это сонные зелья, сами по себе чрезвычайно ядовитые. Если бы не такой случай, ни одно из них не годилось бы в дело.

- Вы сомневаетесь в их действенности? - спросил меня младший брат.

- Вы видите, сударь, что я намерен ими воспользоваться, - отвечал я и больше ничего не сказал.

С большим трудом и после многократных усилий я заставил больную проглотить лекарство. Так как через некоторое время нужно было повторить прием и, кроме того, наблюдать за его действием, я сел у постели. В комнате прислуживала робкая и тихая женщина, жена того слуги, что отворял нам дверь; она незаметно удалилась и села в угол. Дом был сырой, обветшалый, скудно меблированный, - очевидно, его заняли лишь недавно, и то на короткое время. Поверх окон приколотили гвоздями тяжелые старинные драпировки, чтобы заглушить крики. А они продолжались, все так же правильно чередуясь с возгласами: "Мой муж, мой отец, мой брат" - и опять счет от одного до двенадцати, "тсс!.." - и затишье. Металась она так отчаянно, что я не решился развязать ей руки; проверил только, так ли они связаны, чтобы не причинять ей лишнего страдания. Единственной искрой ободрения было для меня то обстоятельство, что, когда я держал руку на груди пациентки, она как будто стихала и по нескольку минут иногда лежала спокойно. На ее бред это не имело влияния: он продолжался все так же неизменно.

Видя, что мое прикосновение действует так успокоительно (так по крайней мере мне казалось), я уже с полчаса сидел у постели, а оба брата стояли возле и смотрели на меня, как вдруг старший сказал:

- Есть и другой пациент.

Я встрепенулся и спросил: "И также требует безотлагательной помощи?"

- Лучше сами посмотрите, - отвечал он равнодушно и взял в руки свечу.

* * *

Другой пациент лежал в верхнем этаже отдаленной части дома, по другой лестнице, в просторной комнате вроде чердака, под самой крышей. Над некоторой частью этого помещения был низкий оштукатуренный потолок, остальная часть была открыта вплоть до черепиц, покрывавших крышу, с перекрещенными вверху бревнами. Тут были навалены запасы сена и соломы, связки прутьев для топлива и куча яблок, пересыпанных песком. Мне пришлось пройти мимо всего этого на пути к пациенту. Я все помню очень ясно и подробно; нарочно роюсь в своей памяти, чтобы испытать, насколько она уцелела к концу этого десятого года моего заключения в Бастилии, и, как сейчас, вижу перед собой все то, что видел тогда.

На полу на куче сена, с подвинутой под голову подушкой, лежал красивый крестьянский мальчик, подросток, никак не старше семнадцати лет. Он лежал на спине, стиснув зубы, держа сжатый кулак правой руки на своей груди и устремив горящие глаза вверх, над собой. Я не мог рассмотреть, где у него рана, и, припав на одно колено, нагнулся к нему, но тотчас понял, что он умирает от раны, нанесенной ему острым орудием.

- Я доктор, мой бедняжка, - сказал я. - Дай мне осмотреть твою рану.

- Нечего ее осматривать, - отвечал он, - и так ладно.

Рана была у него под рукой, и я, понемногу смягчив его, уговорил отнять руку от груди. Он был проколот шпагой часов за двадцать или за сутки назад, но, если бы и тотчас была подана ему медицинская помощь, не было возможности его спасти. Он быстро подвигался к смерти. Я обернулся к старшему брату и увидел, что он смотрит на этого прелестного умирающего мальчика, точно это не человек, а какая-нибудь раненая птица, заяц или кролик.

- Каким образом это случилось, сударь?

- Это простой взбесившийся щенок! Крепостной! Вынудил моего брата обнажить шпагу и пал от его руки, точно дворянин!

В этом ответе не было ни тени жалости, печали или человечного отношения. Говоривший как будто признавал, что считает неприличным, чтобы это создание чуждой ему породы умирало тут, под его кровом, вместо того чтобы издыхать на обычный лад своего темного и нечистого племени. Ему и в голову не приходило пожалеть этого мальчика или потужить о его судьбе.

Пока он говорил, глаза мальчика медленно обратились на него, потом так же медленно он перевел их на меня.

- Доктор, они ужасные гордецы, эти дворяне, но и мы, простые щенки, иногда бываем горды. Они нас грабят, оскорбляют, колотят, убивают, а все-таки и у нас иногда бывает немножко гордости. Она... вы ее видели, доктор?

Ее крики и возгласы даже отсюда были слышны, хотя расстояние смягчало их. Но он говорил о ней, как будто оно была тут же.

Я отвечал: "Да, я ее видел".

- Это моя сестра, доктор. Многие годы эти дворяне пользовались своим гнусным правом ругаться над скромностью наших сестер, однако же были между ними хорошие девушки. Я сам про то знаю, мой отец мой говорил то же. Она была хорошая девушка и была помолвлена за хорошего парня из его же крепостных. Мы все были крестьяне одного помещика... вот этого, что стоит здесь. А тот, другой, брат его - худшее отродье проклятого племени!

Мальчик говорил с величайшим усилием, собирая для этого свои последние физические силы, но его дух проявлялся с ужасающей энергией.

- Этот человек, что стоит здесь, так грабил нас, как вообще такие высокие особы грабят нас, простых собак; облагал нас пошлинами и оброками, заставлял даром работать на себя, приказывал молоть наш хлеб не иначе как на его мельнице, велел пасти его домашнюю птицу на наших тощих нивах, а нам под страхом смерти запрещал держать хоть одну такую птицу; и вообще так грабил и обирал нас, что, когда, бывало, случалось в семье добыть кусок мяса на обед, мы съедали его со страхом и трепетом, при запертых дверях, за закрытыми ставнями, чтобы его люди как-нибудь не увидели и не отняли у нас этого куска... Словом, так он нас теснил, гак разорял, что наш отец говаривал: "Страшное дело - произвести на свет ребенка, и, когда молишься Богу, пуще всего надо просить Его, чтобы наши женщины были бесплодны и чтобы наше несчастное племя вымерло окончательно!"

До сих пор я никогда не видел, чтобы сознание переносимых притеснений вырывалось с такой силой. Я думал, что народ сознает это, но как-нибудь тупо, неясно; этот умирающий мальчик впервые показал мне, что подобное сознание может прорваться как пламя.

- Однако же, доктор, сестра моя вышла замуж. Он, бедняга, в то время был уже хворый, и она с тем и вышла за него, чтобы ухаживать за милым и поселить его в нашем домишке, который этот человек назвал бы собачьей конурой. Через несколько недель после ее свадьбы брат этого человека увидел ее, и она ему так понравилась, что он стал просить этого человека отдать ее ему... потому что стоило ли обращать внимание на то, что у нее был муж!.. Тот был не прочь удружить своему брату, но моя сестра хорошая женщина и возненавидела его брата так же сильно, как и я. И вот эти двое стали выдумывать средство так повлиять на ее мужа, чтобы тот сам уговорил ее отдаться этому человеку.

Глаза мальчика, пристально устремленные на меня, медленно обратились тут на хладнокровного зрителя, и по лицу обоих я увидел, что все сказанное мальчиком было чистой правдой. Как теперь, вижу эти два противоположных типа гордости, взиравшие друг на друга: в глазах родовитого барина стояло одно презрительное равнодушие, в глазах плебея - целая буря попранных чувств и жажда мести.

- Вам известно, доктор, что эти дворяне, между прочим, имеют право запрягать нас, простых собак, в телеги и ездить на нас, как на скотах; и они запрягали его и ездили на нем. И еще они имеют право выгонять нас по ночам на поля своей усадьбы унимать лягушек, нарушающих их благородный сон. Они и это делали: ночью, когда встают по болотам вредные туманы, они его держали в поле, а на день опять запрягали в тележку. Но он не сдавался. Нет! Один раз, около полудня, его выпрягли и пустили поесть... коли найдет еды... а он всхлипнул двенадцать раз, ровно по одному разочку на каждый час, пока били часы, да и умер у нее на груди.

Только тем и держалась жизнь в этом мальчике, что ему так страстно захотелось высказать все свои обиды. Смерть надвигалась, но он ее отталкивал и, все так же крепко сжимая свой правый кулак, зажимал им рану.

- Тогда, с дозволения вот этого брата и даже с его помощью, тот увез ее к себе. Да, несмотря на то что она наверное ему сказала и что вам известно, доктор, или скоро будет известно, тот брат увез ее к себе ради забавы, для развлечения, на короткое время. Я видел, как ее провезли мимо меня по дороге. Когда я пришел домой и рассказал это своим домашним, у моего отца сердце лопнуло; он не произнес ни одного слова... а их много накопилось у него в сердце. Тогда я взял младшую сестру (у меня есть еще одна) и спрятал ее так, что он ее не достанет... или по крайности не будет она его рабой. Потом я выследил его брата до этого дома и вчера вечером забрался сюда... да, я простая собака, а все-таки забрался со шпагой в руках... вот сюда... Где тут окно? Слуховое окно... оно тут было?

У него уже темнело глазах и кругозор становился все теснее. Я оглянулся вокруг и тут только заметил, что сено и солома были разметаны и притоптаны по полу, как будто тут происходила борьба.

- Она услышала мой голос и прибежала сюда. Я сказал ей, чтобы не подходила близко, пока я его не убью. Он вошел и сначала швырнул мне денег, а потом ударил меня хлыстом. Но я, хоть и простая собака, так напал на него, что заставил обнажить шпагу. Уж на сколько бы кусков ни переломил он теперь свою шпагу, а обагрил он ее моей недворянской кровью... И должен был обнажить ради самозащиты... И дрался со мной, пуская в ход все свое дворянское искусство, и убил меня, спасая свою жизнь!

За несколько минут перед тем мне бросились в глаза куски переломленной шпаги, валявшиеся среди сена. Эта шпага была дворянская. В другом углу лежала старая шпага грубой работы, очевидно, солдатская.

- Теперь поднимите меня, доктор, приподнимите... Где он?

- Его здесь нет, - отвечал я, приподнимая мальчика и думая, что он спрашивает о другом брате.

- Он горд... все эти дворяне гордые... однако ж он боится меня! Где тот, что был здесь? Поверните меня лицом к нему.

Я повернул, прислонив мальчика головой к своему колену. Но он вдруг сделал чрезвычайное усилие и встал во весь рост. Тогда и я встал, опасаясь иначе уронить его.

- Маркиз, - сказал мальчик, широко открыв на него глаза и подняв правую руку, - в те дни, когда придется отвечать за все наши деяния, призываю к ответу вас и весь ваш злобный род до последнего потомка. Отмечаю вас вот этим кровавым крестом в знак того, что и вы за это ответите. В те дни, когда всех призовут к ответу, призываю еще отдельно вашего брата... худшее отродье вашей злой породы... И его отмечаю вот этим кровавым крестом в знак того, что он обязан будет отвечать!

Он дважды брался рукой за свою рану и указательным пальцем проводил по воздуху крестообразно, постоял еще несколько секунд с поднятой рукой... потом она повисла, он весь опустился, и, когда я положил его на пол, он был мертв.

* * *

Возвратясь к постели молодой женщины, я застал ее все в том же положении, и бредила она в том же порядке. Я знал, что это может продлиться еще многие часы, а кончится, вероятно, затишьем смерти.

Я дал ей еще прием того же лекарства и сидел у ее постели до поздней ночи. Крики были все так же громки и пронзительны, а возгласы она произносила с прежней отчетливостью и в той же последовательности:

- Мой муж, мой отец, мой брат! Раз, два, три, четыре, пять, шесть, семь, восемь, девять, десять, одиннадцать, двенадцать... Тсс!..

Это продолжалось в течение двадцати шести часов с той минуты, как я в первый раз ее увидел. Я за это время дважды уезжал домой и опять приезжал. И вот, сидя у ее постели, я заметил наконец, что она начинает сбиваться и затихать. Я сделал то немногое, что можно было сделать для ее облегчения, и мало-помалу она впала в летаргическое состояние и лежала как мертвая.

Впечатление было такое, как будто после долгой и сильнейшей бури ветер упал и дождь прекратился. Я развязал ей руки и позвал женщину, служившую в доме, помочь мне уложить больную и переменить на ней разодранную одежду. Только тут я увидел, что она находится в первом периоде беременности, и тогда же утратил последнюю надежду на спасение ее жизни.

- Что, умерла? - спросил маркиз, которого буду по-прежнему звать старшим братом.

Он только что приехал верхом и вошел как был в высоких сапогах.

- Нет еще, но, вероятно, умирает, - отвечал я.

- Сколько, однако же, силы в телах этих простолюдинов! - молвил он, глядя на нее с некоторым любопытством.

- Горе и отчаяние придают изумительные силы, - заметил я.

Он сперва рассмеялся моим словам, потом нахмурился. Толкнув ногой стул, чтобы придвинуть его ближе к моему, он приказал служанке уйти, подсел ко мне и сказал вполголоса: "Доктор, видя моего брата в столь затруднительных обстоятельствах по поводу этих холопов, я ему посоветовал обратиться к вашему искусству. Вы пользуетесь прекрасной репутацией, но вы еще молоды, вся ваша карьера впереди, и, по всей вероятности, вы умеете заботиться о своих выгодах. Все, что вы здесь видели, можно только видеть, а говорить об этом нельзя".

Я прислушивался вдыханию больной и не хотел отвечать ему.

- Вы изволили слышать, что я вам сказал, доктор?

- Милостивый государь, - сказал я, - в моей профессии принято считать секретом все то, что сообщают нам пациенты.

Я отвечал ему с осторожностью, потому что был очень смущен тем, что видел и слышал, но еще не решил, как поступить относительно этого.

Ее дыхание становилось так слабо, что пришлось щупать только пульс и выслушивать сердце: жизнь едва теплилась в ней. Возвращаясь на свое место, я оглянулся и увидел, что оба брата пристально смотрят на меня.

* * *

Писать становится так трудно, холод так ужасен и я так боюсь, чтобы меня не застали за писанием и не перевели в подземелье, в полную темноту, что постараюсь сократить свой рассказ. До сих пор память не изменяла мне: я не сбиваюсь и подробно помню каждое слово, сказанное между мной и обоими этими братьями.

Она прожила целую неделю. Под конец я мог разобрать несколько слов, которые она мне говорила, но для этого я должен был прикладывать ухо почти к ее губам. Она спросила: где она? И я сказал ей; потом спросила: кто я? И на это я ответил ей. Но тщетно я просил ее сказать свою фамилию: она слабым отрицательным движением покачала головой по подушке и сохранила свою тайну, так же как и брат ее.

Я не находил случая ни о чем расспросить ее до того дня, когда сказал братьям, что она быстро слабеет и не доживет до завтра. До тех пор, хотя она никого не видела у своей постели, кроме той женщины и меня, который-нибудь из братьев непременно сидел за занавеской у изголовья кровати во все время, пока я был при ней. Когда же дошло до этого, им как будто стало все равно, скажет она мне что-нибудь или нет; они как будто считали - и это тогда же пришло мне в голову, - что и я умру вместе с ней.

Я заметил, что для их гордости особенно обидно было сознавать, что меньшой брат был вынужден скрестить шпагу с простолюдином, да еще с подростком. Единственным соображением, серьезно тревожившим их по этому поводу, было то, что это обстоятельство унизительно для их фамильной чести и вдобавок может подать повод к насмешкам. Каждый раз, как я встречался глазами с младшим братом, выражение его лица напоминало мне, что он меня возненавидел за то, что я знаю о нем от умершего мальчика. Он был со мной мягче и любезнее старшего брата, но я все-таки не мог этого не видеть.

Впрочем, также заметно было, что и старший брат с трудом выносит мое присутствие.

Моя пациентка скончалась за два часа до полуночи, по моим часам - почти минута в минуту в ту же пору, когда я увидел ее в первый раз. Я был один при ней в тот момент, когда ее юная беспомощная головка тихо склонилась к плечу и все земные печали и обиды для нее закончились.

Братья нетерпеливо ждали этого события в одной из комнат нижнего этажа. Я, сидя один у постели, слышал, как они там расхаживали взад и вперед, похлопывая хлыстами по своим высоким сапогам.

- Наконец умерла? - спросил старший, как только я вошел.

- Умерла, - отвечал я.

- Поздравляю тебя, брат, - сказал он, поворачиваясь к младшему.

Он и прежде предлагал мне денег, но я откладывал принятие платы. Теперь он подал мне сверток с золотом. Я взял его и тотчас положил на стол. Я заранее обдумал этот вопрос и порешил ничего не брать за труды.

- Прошу извинить меня, - сказал я, - при настоящих обстоятельствах я не могу принять платы.

Они переглянулись между собой и молча наклонили головы в ответ на мой поклон. На этом мы расстались.

* * *

Я страшно устал... истомился вконец. Не могу даже прочесть того, что написала моя изможденная рука.

На другой день рано утром сверток с золотом был оставлен у моей двери в небольшом ящичке, на крышке которого было написано мое имя. Я с самого начала обсуждал сам с собой, что делать в этом случае, и в этот день окончательно решился частным образом написать министру письмо, вкратце изложив сущность дела, то есть к каким двум пациентам меня призывали и куда для этого возили, - словом, все обстоятельства. Я знал, что значат придворные связи и до чего доходит безнаказанность проступков, совершаемых дворянами, поэтому не думал, чтобы настоящее дело получило огласку. Но мне просто хотелось очистить собственную совесть. Я держал всю эту историю в глубочайшей тайне, даже жене ничего не говорил, и об этом также счел за лучшее упомянуть в своем письме. Я совсем не думал, чтобы мне самому угрожала какая-либо опасность, но полагал, что для других могло быть рискованно узнать про то, чему я сам был свидетелем.

В тот день я был очень занят больными и потому не успел дописать своего письма. На другое утро я встал гораздо раньше обычного часа, нарочно, чтобы окончить письмо. То был канун Нового года. Я только что дописал письмо, когда мне доложили, что приехала дама и желает меня видеть...

* * *

Мне становится все труднее выполнить мою задачу. Страшный холод, темнота, все мои чувства окоченели и притупились, мрачная обстановка действует на меня подавляющим образом.

Дама была молодая, красивая и любезная, но видно было, что она проживет недолго. Она была в сильном волнении и сказала, что она жена маркиза Сент-Эвремонда. Я вспомнил, что этим титулом умиравший мальчик называл старшего брата, потом вспомнил вензель, вышитый на шарфе, и без труда пришел к заключению, что очень недавно виделся с мужем этой дамы.

Память моя все так же свежа, но я не могу дословно привести здесь наш разговор. Подозреваю, что за мной следят внимательнее прежнего; не знаю, в какое время за мной подглядывают, и боюсь, как бы не застали врасплох.

Она частью угадывала, частью узнала главные события всей этой истории и роль, какую играл в этом ее муж, а также и то, что обращались к моему содействию. Она не знала только, что молодая женщина умерла; сильно огорченная этим обстоятельством, она сказала мне, что надеялась втайне выказать ей свое женское сочувствие; надеялась отвратить гнев Господень от дома, давно заслужившего ненависть многих пострадавших от него.

Она имела причины предполагать, что в этом семействе была меньшая сестра, оставшаяся в живых, и величайшим ее желанием было оказать помощь этой сестре. Я ничего не мог ей сообщить на этот счет, кроме того, что такая сестра существует. Дальше этого мне ничего не было известно. Эта дама знала, что я что-то знаю, и приехала ко мне именно в надежде, что я могу ей назвать имя и местопребывание, тогда как я и до сего злополучного часа ничего о том не ведаю.

* * *

У меня недостает бумаги. Вчера отобрали у меня один листок и пригрозили. Сегодня необходимо окончить этот рассказ.

Эта дама была добра, сострадательна и несчастлива в супружестве. И как могло быть иначе! Деверь относился к ней враждебно, недоверчиво и во всем противоречил ее влиянию; она боялась его, так же как боялась и своего мужа. Когда я провожал ее, я увидел в ее карете дитя - хорошенького мальчика лет двух или трех от роду.

- Ради него, доктор, - сказала она, со слезами указывая на ребенка, - ради него я готова сделать все на свете, чтобы хоть сколько-нибудь искупить прошлое. Иначе наследие предков не принесет ему счастья. У меня есть предчувствие, что, если теперь не загладить хоть как-нибудь этого дела, со временем вся ответственность за это падет на него. Все, что я вправе на этом свете считать своим личным имуществом, а это не более как несколько драгоценных безделушек, я оставлю ему с непременным условием, чтобы он разыскал эту пропавшую сестру и отдал ей все, что я ему оставила, и вместе с тем передал бы ей сожаления и сочувствие своей умершей матери. Она поцеловала мальчика и, лаская его, сказала:

- Все ради тебя, мое сокровище! Ведь ты все верно исполнишь, мой маленький Шарль?

И ребенок бодро ответил: "Да!"

Я поцеловал ее руку, она взяла на руки мальчика и, лаская его, уехала. Я никогда болвше не видел ее.

Так как она не назвала мне имя своего мужа, очевидно, думая, что оно и без того мне известно, я не упоминал этого имени в своем письме. Закончив, я запечатал его в конверт и, не доверяя ни почте, ни посыльным, в тот же день отнес его и отдал собственноручно.

В этот вечер, накануне Нового года, около девяти часов, у ворот моего жилища позвонил человек в черном плаще, сказал, что ему нужно меня видеть, и тихонько последовал наверх за моим слугой - молодым парнем, которого звали Эрнест Дефарж. Когда слуга вошел в комнату, где я сидел с женой (о моя жена, моя возлюбленная! Молоденькая, прелестная англичанка, на которой я женился...), мы увидели этого человека, безмолвно стоявшего в глубине, тогда как предполагалось, что он дожидается у ворот.

Он сказал, что меня просят по безотлагательному случаю на улицу Сент-Оноре. И не задержат, потому что внизу меня дожидается карета...

И привезли меня сюда, привезли в эту могилу. Как только мы выехали из дому, кто-то схватил меня сзади, крепко завязал мне рот черным платком и скрутил мне руки назад. Оба брата вышли из-за угла и одним движением дали понять, что я и есть тот, кто нужен. Потом маркиз вынул из кармана письмо, написанное мною к министру, показал мне его, сжег на свечке поданного ему фонаря и затоптал пепел в землю. Никто не произнес ни одного слова. Меня увезли и доставили сюда, в эту живую могилу.

Если бы в течение этих ужасных десяти лет Богу угодно было вложить в жестокое сердце одного из братьев благую мысль подать мне весть о возлюбленной жене моей, хотя бы уведомить меня о том, жива ли она или умерла, я бы мог подумать, что Господь еще не совсем отвернулся от них. Но теперь я думаю, что они действительно отмечены кровавым крестом и нет им доли в милосердии Божием. И я, Александр Манетт, злополучный узник, в этот последний вечер накануне 1767 года, в невыносимой муке моей обличаю их и потомков их до последнего колена и отдаю их на суд тех времен, когда за все дела спросится ответ. Предаю их суду Неба и земли".

* * *

По окончании чтения в зале поднялся страшный рев. Это был алчный вопль, в котором слышались не слова, а только жажда крови. Чтение этого документа пробудило все мстительные страсти того времени, и перед таким обвинением никому бы не сносить головы среди французского населения.

Всего хуже для обреченного на погибель было то, что обвинителем оказался всеми уважаемый гражданин, его личный друг и отец его жены. В ту пору одним из фанатических стремлений народной толпы было слепое подражание сомнительным гражданским доблестям древности, и все более или менее благоговели перед жертвами и самозакланиями на алтаре отечества. Поэтому, когда председатель (натурально озабоченный ограждением собственной головы) объявил, что добрый врач республики станет еще угоднее для нее, содействуя окончательному искоренению ненавистной фамилии аристократов, и, без сомнения, ощутит священную радость оттого, что сделает дочь свою вдовой, а ее дитя сиротой, в зале последовал взрыв патриотического восторга без малейшей примеси человеческого сострадания.

- Ну-ка, посмотрим, велико ли будет влияние доктора на окружающих? - прошептала мадам Дефарж, с улыбкой обратясь к Мести. - Спасай же его теперь, доктор, спасай!

По мере того как присяжные подавали голоса, публика отзывалась на каждый из них неистовым ревом. Решили единогласно: в душе и по происхождению чистейший аристократ, враг республики и заведомый угнетатель народа. Отвести его назад в Консьержери и казнить через двадцать четыре часа!

Глава XI

СУМЕРКИ

Несчастная жена невинного человека, обреченного на смерть, услышав приговор, упала, как бы получив смертельный удар, но она не проронила ни звука. В ней так сильно было сознание, что в такую минуту ее прямая обязанность всячески поддержать и ободрить его, а не усиливать его отчаяние, что это помогло ей оправиться и прийти в себя.

Членам трибунала предстояло в этот день принять участие в какой-то уличной процессии, и потому заседание было отложено. Суд поднялся с мест и вместе с публикой шумно и поспешно устремился вон из зала, и в коридорах все еще не умолкли топот и возня, когда Люси уже стояла на ногах, простирая руки к своему мужу, и на лице ее выражались только любовь и утешение.

- Если бы мне позволили побыть с ним! Если бы хоть раз обнять его! О добрые граждане, не будете ли вы хоть настолько жалостливы к нам!

С арестантом оставались только один тюремный сторож, двое понятых (из числа тех четверых, что арестовали его накануне) и Барсед. Публика тем временем успела выбраться на улицу. Барсед обратился к своим сотоварищам и сказал:

- Пускай обнимаются, ведь это займет всего минуту времени.

Остальные молча согласились, перетащили Люси через скамейки и подняли на эстраду, а он перегнулся через перила и таким образом мог заключить ее в свои объятия.

- Прощай, сокровище души моей. Благословляю тебя на прощание. Мы свидимся там, где для усталых есть вечный покой!

Так говорил муж, прижимая ее к своему сердцу.

- Я и это перенесу, дорогой Чарльз; свыше даются мне силы. Обо мне не тужи. Благослови заочно нашу девочку.

- Благословляю ее через тебя. Передай ей от меня этот поцелуй... Передай и мое последнее прощание.

- Мой муж!.. Нет! Еще минуту! - (Он хотел оторваться от нее.) - Мы расстаемся ненадолго. Я чувствую, что это постепенно разобьет мое сердце. Но пока в силах, буду исполнять свой долг... А когда я ее покину, Бог дарует ей друзей, как даровал мне.

Ее отец подошел вслед за ней и хотел упасть на колени перед ними обоими, но Дарней протянул руку и, удержав его за плечо, воскликнул:

- Нет, нет! Вы ничего такого не сделали, чтобы падать ниц перед нами. Мы теперь узнали, сколько вы настрадались в старые годы. Узнали, какие чувства испытывали вы, когда догадывались о моем происхождении, и потом, когда убедились в своей догадке. Знаем, как вы боролись с естественной антипатией, которую я вам внушал, и как мужественно вы победили ее ради любви к бесценной дочери. Мы вам благодарны от всего сердца, со всей нашей привязанностью и почтением к вам. Благослови вас Бог!

Вместо ответа, отец схватился руками за свои седые волосы и с воплем отчаяния теребил их.

- Иначе быть не могло, - сказал Дарней. - Все обстоятельства вели к тому, что случилось. Виной моей роковой встречи с вами было все то же мое всегда тщетное старание исполнить последнюю волю моей бедной матери. От такого зла и нельзя было ожидать ничего доброго; каково было начало, таков должен быть и конец. Все это в натуре вещей. Утешьтесь и простите меня. Да благословит вас Бог!

Его увели. Выпустив его из своих объятий, жена стояла и смотрела ему вслед, сложив руки как на молитву и с таким ясным выражением лица, что на нем была даже утешительная улыбка. Когда он исчез за дверью, через которую выводили арестантов, она обернулась, ласково прижалась головой к груди отца, хотела что-то сказать ему и без чувств упала к его ногам.

Тогда Сидни Картон, до сих пор не трогавшийся из своего темного угла, вышел оттуда и поднял ее на руки. При ней никого больше не было, кроме ее отца и мистера Лорри. Рука его дрогнула, когда он ее поднимал, подпирая ее голову плечом. Однако лицо его в эту минуту выражало не одно сострадание, а также гордость.

- Донести ее до кареты? Я и не почувствую ее тяжести.

Он легко вынес ее на улицу и положил в карету. Ее отец и их старый друг сели вместе с ней, а Картон влез на козлы рядом с кучером.

Подъехав к воротам, где он стоял за несколько часов перед тем и в темноте ночной старался дознаться, на который из грубых камней этой мостовой ступала ее нога, он снова взял ее на руки, вынул из кареты и отнес наверх, в их квартиру. Там он бережно положил ее на кровать, а ее дочка и мисс Просс стали ее оплакивать.

- Не приводите ее в чувство, мисс Просс, - сказал он тихо, - оставьте лучше так. Зачем ей возвращаться к сознанию? Ведь это только обморок.

- О Картон! Милый Картон! - восклицала маленькая Люси, обвив его руками за шею в порыве страстного горя. - Раз ты к нам пришел, я знаю, ты что-нибудь сделаешь, чтобы помочь маме и спасти папу. Взгляни на нее, милый Картон! Ты так ее любишь, как же ты можешь переносить, чтобы она была такая бедная!

Он нагнулся к девочке и прижал ее свежую щечку к своему лицу. Потом тихонько поставил ее на пол и взглянул на ее мать, лежащую без сознания.

- На прощание... - сказал он и запнулся, - можно мне ее поцеловать?

Впоследствии бывшие при этом вспоминали, что, когда он наклонился и прикоснулся к ней губами, он что-то прошептал. А девочка, бывшая от него всех ближе, расслышала и рассказала потом своим, а гораздо позднее, когда она сама была уже красивой старушкой, говорила своим внукам, что он прошептал только: "Жизнь за тебя".

Выйдя в другую комнату, он вдруг обернулся к провожавшим его мистеру Лорри и доктору Манетту и сказал, обращаясь к последнему:

- Вы еще вчера пользовались значительным влиянием, доктор Манетт; попробуйте, нельзя ли еще что-нибудь предпринять. Эти судьи и прочие власть имущие относятся к вам дружелюбно и очень высоко ставят ваши заслуги. Разве это не важно?

- От меня не скрывали ничего, что касалось Чарльза. Меня положительнейшим образом обнадежили, что я его спасу; и ведь я уж спас его?

Он произносил свой ответ крайне медленно и с видимым усилием.

- Попробуйте сызнова. Не много остается часов от настоящей минуты до завтрашнего полудня, но все-таки вы попытайтесь.

- Я и хочу попытаться. Ни минуты не буду медлить.

- И отлично. При вашей энергии мало ли каких великих дел можно наделать. Я видел такие случаи... хотя, впрочем, - прибавил он со вздохом и улыбнулся, - не такие уж важные случаи, как настоящий. Однако ж попробуйте! Хоть жизнь и недорого стоит, если прожить ее без толку, но для такой жизни стоит потрудиться. Иначе и жить не стоило бы.

- Я пойду, - сказал доктор Манетт, - сначала прямо к обвинителю и к председателю, а потом отправлюсь к другим, которых лучше не назову... И, кроме того, напишу... Однако постойте, ведь теперь на улицах справляют какое-то торжество, стало быть, до вечера никого не застанешь и ничего не добьешься.

- Это правда. Во всяком случае, надежды на успех довольно мало, так что едва ли вы что-нибудь потеряете, подождав до вечера. А я все-таки желал бы узнать, как идет дело, хотя я лично ничего хорошего не жду... Когда примерно будете вы иметь возможность повидаться с этими грозными властями, доктор Манетт?

- Как только стемнеет. Надеюсь, что часа через два это случится.

- Нынче темнеет уже в пятом часу. Растянув немного положенный вами срок, если я приду к мистеру Лорри, например, часов в девять, могу ли я надеяться узнать о вашей деятельности через нашего друга или от вас самих?

- Можете!

- Ну, желаю вам успеха!

Мистер Лорри пошел провожать Картона до наружной двери и, тронув его за плечо, заставил обернуться.

- Я потерял всякую надежду, - сказал старик тихим и скорбным голосом.

- И я также.

- Если бы кто-нибудь из этих власть имущих или хотя бы все они вместе были расположены пощадить его... а это так маловероятно, потому что для них его жизнь и вообще человеческая жизнь ничего не значит! И то я сомневаюсь, чтобы возможно было его спасти после того документа, который мы прослушали на суде.

- И я того же мнения. В этом реве толпы мне послышался лязг гильотины.

Мистер Лорри оперся рукой о косяк и припал лицом на руку.

- Не печальтесь так, - сказал Картон очень ласково, - не горюйте. Я подал эту мысль доктору Манетту, чтобы ободрить его, и потом, я думаю, что когда-нибудь ей от этого будет легче. Иначе она может подумать, что "о его жизни не довольно позаботились и допустили его погибнуть по нерадению", и такие мысли могут ее тревожить.

- Да, да, да! - отвечал мистер Лорри, осушая глаза. - Вы правы. Но он все-таки погибнет. По-настоящему нет никакой надежды.

- Да, он погибнет, и надежды нет никакой! - ответил Картон и твердой поступью стал спускаться с лестницы.

Глава XII

ТЬМА

Сидни Картон остановился на улице, не сразу решив, куда идти. "В банкирской конторе Тельсона надо быть к девяти часам, - сказал он себе в раздумье. - Тем временем не будет ли полезно кое-где показаться? Сдается мне, что это будет кстати. Пускай здешние обыватели знают, что в Париже есть такой человек, как я. Такая предосторожность нелишняя и даже может послужить необходимой подготовкой. Но, чур, не спешить и ничего не делать наобум. Сперва хорошенько обдумаю, как поступить".

Задержав шаг, увлекавший его к намеченной цели, он раза два тихо прошелся взад и вперед по улице в наступавших сумерках и сообразил, какие последствия могут иметь задуманные им действия. Результат оказался удовлетворительным.

- Да, - молвил он в конце концов, - надо, чтобы они знали, что в Париже существует такой человек, как я. - И пошел прямо в квартал Сент-Антуан.

Поутру он слышал, как Дефарж говорил, что он виноторговец в предместье Сент-Антуан. Для человека, давно знакомого с городом, нетрудно было отыскать лавку Дефаржа, не прибегая к расспросам. Найдя этот дом и запомнив его положение,

Картон ушел из тесных переулков этого квартала, пообедал в ресторане и после обеда лег спать. В первый раз с очень давнего времени он обошелся без крепких напитков. Со вчерашнего вечера он пил лишь немного легкого вина, а водку накануне медленно вылил на очаг камина у мистера Лорри в знак того, что навсегда покончил с этой забавой.

Было уже семь часов вечера, когда он проснулся со свежими силами и снова вышел на улицу. На пути в предместье Сент-Антуан он остановился у окна магазина, где было зеркало, и слегка поправил на себе бант широкого галстука, воротник и растрепанную прическу, после чего отправился прямо к Дефаржу и вошел в его лавку.

Случилось так, что из посетителей никого не было, исключая Жака Третьего, с вечно шевелившимися пальцами и скрипучим, каркающим голосом. Этот человек, бывший поутру в числе присяжных, стоял у прилавка, пил вино и беседовал с супругами Дефарж. Месть также участвовала в разговоре в качестве непременного члена совещаний. Картон вошел, уселся и на очень ломаном французском языке спросил себе небольшую порцию вина. Мадам Дефарж беспечно оглянулась на него, потом посмотрела внимательнее, потом еще внимательнее, наконец, подошла к нему в упор и осведомилась, что бишь он заказал.

Он повторил свое требование в тех же выражениях.

- Англичанин? - молвила мадам Дефарж, вопросительно подняв свои черные брови.

Он посмотрел на нее озабоченным взглядом, как будто с большим трудом вникал в каждый звук французской речи, потом, притворившись, что насилу понял ее вопрос, отвечал с сильным британским акцентом:

- Да, сударыня, да, я англичанин.

Мадам Дефарж вернулась к своей конторке и стала доставать вино, а он взял со стола якобинскую газету и, водя по ней пальцем, сделал вид, что нелегко ему разбирать, что тут напечатано, и явственно расслышал, как она сказала своим собеседникам:

- Клянусь вам, ни дать ни взять Эвремонд!

Дефарж подал ему вино и пожелал доброго вечера.

- Что?

- Добрый вечер, я говорю.

- О-о! Добрый вечер, гражданин, - отозвался Картон, наполняя себе стакан. - А-а! Доброе вино. За здоровье республики!

Дефарж отошел обратно к конторке и сказал:

- Да, пожалуй, есть сходство.

Жена сурово возразила на это:

- Я тебе говорю, очень даже похож.

Жак Третий примирительно заметил:

- Вам оттого так показалось, что вы уж больно много о нем думаете.

А бойкая Месть прибавила со смехом:

- Вот правда! И с каким же удовольствием ты думаешь о том, что завтра поутру еще разок увидишь его!

Картон продолжал медленно водить пальцем по газете, и по лицу его было видно, что он совершенно поглощен этим мудрым занятием. Собеседники, все четверо облокотясь о прилавок и близко наклонясь друг к другу головами, разговаривали очень тихо. Потом они помолчали некоторое время, пристально глядя на незнакомого посетителя, но, видя, что он не отрывается от газеты и сильно заинтересовался рассуждениями якобинского редактора, они успокоились и возобновили свою беседу.

- Твоя жена правду говорит, - заметил Жак Третий, - к чему останавливаться на полдороге? Это очень сильно сказано. В самом деле, к чему останавливаться?

- Ну хорошо, - рассуждал Дефарж, - где-нибудь надо же будет остановиться? Стало быть, весь вопрос в том, где и на чем?

- На поголовном истреблении, - сказала мадам Дефарж.

- Великолепно! - прокаркал Жак Третий.

Месть также выразила горячее одобрение.

- Истребление - вещь хорошая, что и говорить, - сказал Дефарж не без смущения, - вообще я против этого ничего не имею. Но этот доктор столько уж пострадал, ты сама видела сегодня - ведь ты наблюдала за ним, пока читали его показание.

- Видела, как же! - отвечала она гневно и презрительно. - И лицо его наблюдала очень хорошо. И заметила по лицу, что он не искренний друг республики. Пусть-ка он сам получше наблюдает за своим лицом.

- И дочь его ты также видела, - сказал Дефарж умоляющим тоном. - Ты заметила, в каком мучительном волнении была его дочь? Каково же ему было смотреть на это!

- И за дочерью тоже наблюдала! - сказала мадам Дефарж. - Да и не раз я наблюдала за его дочерью: видела я ее и сегодня, и в другое время. Смотрела на нее и в суде, и на улице, у тюрьмы. Стоит мне только пальцем шевельнуть...

Картон не отрывал глаз от газеты, но ему показалось, что она подняла палец и потом с треском ударила им по прилавку, подражая падению секиры.

- Прелесть что за гражданка! - прокаркал присяжный.

- Она ангел, вот что! - сказала Месть и заключила ее в объятия.

- Что до тебя, - продолжала мадам Дефарж, с неумолимой суровостью обращаясь к мужу, - если бы дело от тебя зависело - чего, по счастью, нет, - ты бы и теперь отпустил этого человека на свободу.

- Нет! - возразил Дефарж. - Хотя бы стоило дня этого только поднять вот эту рюмку, я бы ее не поднял. Но зато я бы на этом и остановился. Я говорю, пора остановиться.

- Так слушайте же, - сказала мадам Дефарж гневно, - слушай, ты, Жак, и ты, Месть. Эта самая порода за многие свои преступления, тиранства и злодейства давным-давно обречена по моим спискам на полное исчезновение и истребление. Спросите у моего мужа, так ли это?

- Это так, - подтвердил Дефарж, прежде чем его спросили.

- В самом начале великих дней, когда пала Бастилия, он нашел там документ, прочитанный сегодня на суде, и принес его с собой домой. Когда все разошлись, среди ночи, при запертых дверях, мы с ним прочли эту тетрадь вот тут, на этом самом месте, под этой лампой. Спросите его, так ли это?

- Так, - подтвердил Дефарж.

- Когда все было прочитано от доски до доски и лампа вся выгорела, а сквозь ставни проглянул дневной свет, тогда я сказала мужу, что имею сообщить ему секрет. Спросите его, правду ли я говорю?

- Правду, - сказал Дефарж.

- И вот я ему сказала этот секрет. Ударив себя в грудь руками, вот как теперь ударяю, я ему говорю: "Дефарж, я выросла в семье рыбаков, на морском берегу, но та крестьянская семья, которой братья Эвремонд нанесли столько кровных обид, как сказано в этой бумаге, найденной в Бастилии, - это и была моя настоящая семья. Дефарж, сестра того смертельно раненного мальчика, что валялся на полу, была и моей сестрой; ее муж был мне зятем, ее брат приходился и мне братом, тот отец был и моим отцом; все эти умершие - мои покойники, и мне по наследству приходится требовать ответа за такие дела!" Спросите, так ли я ему говорила?

- Так, - еще раз подтвердил Дефарж.

- Так что ж ты толкуешь об остановке? - сказала жена. - Вели ветру стихнуть, огню погаснуть, а ко мне с этим не приставай.

Оба собеседника алчно наслаждались ее смертельной ненавистью и принялись усердно ее расхваливать. Картон не смотрел, на них, но был уверен, что мадам Дефарж страшно побледнела. Сам Дефарж, очутившийся в жалком меньшинстве, попробовал замолвить несколько слов в память сострадательной жены маркиза, но его собственная жена, вместо ответа, еще раз указала:

- Ну и вели ветру не дуть и огню не гореть, а меня оставь в покое.

Вошло несколько гостей, и совещание было прервано. Неизвестный англичанин заплатил за свою порцию, долго и усиленно пересчитывал полученную сдачу, потом, в качестве иностранца, спросил, как пройти к Национальному дворцу. Мадам Дефарж подвела его к двери и, указывая дорогу, положила руку на его плечо. Англичанин подумал, как бы хорошо было схватить эту руку, приподнять ее и всадить под мышку острый нож, да поглубже. Если хорошенько рассудить, ведь это было бы доброе дело.

Он пошел своей дорогой, и вскоре его поглотила густая тень тюремной стены. В назначенный час он ушел оттуда и появился опять в комнате мистера Лорри, которого застал в большом беспокойстве: старику не сиделось на месте и он тревожно бродил взад и вперед по комнате. Он только что был у Люси и вернулся домой единственно потому, что обещал быть дома в эту пору. Ее отец ушел из банкирской конторы в четыре часа, и с тех пор его все нет. У нее есть еще слабая надежда, что его вмешательство может спасти Чарльза, но это маловероятно. Однако же вот уже пять часов, как он ушел. Куда же он девался?

Мистер Лорри подождал до десяти часов, но так как доктора все не было, а ему не хотелось оставлять Люси одну, то они уговорились, что он теперь пойдет к ней, а в полночь вернется в контору. Тем временем Картон один посидит у огня в ожидании доктора.

Он сидел и ждал; пробило полночь, но доктор Манетт не возвращался. Мистер Лорри пришел, но никаких известий о нем не принес. Куда мог деваться доктор?

Они обсуждали этот вопрос и начинали даже строить некоторые фантастические надежды по поводу столь продолжительного его отсутствия, как вдруг услышали на лестнице его шаги. Как только он вошел в комнату, для них стало ясно, что все пропало.

Ходил ли он к кому-нибудь или все это время только бесцельно странствовал по улицам, так и осталось неизвестным. Он стоял, пристально глядя на них, но они даже не задали ему ни одного вопроса, потому что по его лицу увидели, что случилось.

- Никак не могу найти, - сказал он, - а надо же найти. Где она?

Он был без шляпы, с расстегнутым воротом и обнаженной шеей; растерянными глазами он оглядывался вокруг, вдруг скинул сюртук и бросил его на пол.

- Где моя скамейка? Везде ищу свою скамейку... так и не нашел. Куда они убрали мою работу? Надо скорее... скорее кончать эти башмаки.

Они переглянулись, и сердца их замерли.

- Что же вы? - сказал он, начиная жалобно хныкать. - Зачем взяли мою работу? Отдайте мне мою работу.

Не получая ответа, он начал рвать на себе волосы и топать ногами, как капризное дитя.

- Не мучьте меня, бедного пропащего человека! - умолял он с раздирающими воплями. - Отдайте мне мою работу! Что с нами будет, если я не окончу этих башмаков сегодня!

Пропал, окончательно погиб!

Было так ясно, что нет ни малейшей надежды урезонить его, привести в себя, что оба свидетеля этого зрелища как бы по взаимному уговору одновременно взяли его под руки, стали утешать, посадили у огня и обещали непременно найти его работу. Он опустился в кресло, сгорбился над тлеющими угольями и проливал слезы, точно будто все, что было после пребывания на чердаке у Дефаржа, прошло бесследно. И мистер Лорри увидел его снова в той самой позе и в том виде, как застал тогда у Дефаржа.

Невзирая на ужас и глубокую жалость, возбуждаемые в них этим новым несчастьем, оба понимали, что теперь не время предаваться чувствительности. Надо было подумать о дочери осужденного, лишившейся своего последнего покровителя, последней надежды. И они опять, точно сговорившись, взглянули друг на друга с одной и той же мыслью в глазах. Картон заговорил первым:

- Последняя надежда пропала, - впрочем, она была невелика. Да, лучше отвести его к ней. Но перед уходом можете ли вы внимательно выслушать то, что я вам скажу? Я вам поставлю несколько условий и попрошу обещания, а вы не расспрашивайте, зачем все это; знайте только, что у меня есть на все веские причины.

- В этом я не сомневаюсь, - отвечал мистер Лорри. - Говорите, в чем дело.

Жалкая фигура у огня между тем, сидя в кресле, раскачивалась из стороны в сторону и тихо стонала. Они стояли за ней и говорили вполголоса, как говорят по ночам дежурные у постели больного.

Картон наклонился поднять с полу валявшийся сюртук, который путался у него в ногах. Пока он его поднимал, из кармана вывалился небольшой бумажник, в котором доктор носил обыкновенно список своих дневных занятий. Картон подобрал бумажник и увидел торчавшую оттуда сложенную бумагу.

- Не заглянуть ли, что это за бумага? - сказал он. Мистер Лорри кивнул. Картон развернул лист и воскликнул:

- Слава богу!

- Что такое? - живо спросил мистер Лорри.

- Погодите. Я и об этом упомяну в свое время. Во-первых (тут он сунул руки в свой карман и вынул точно такую же бумагу), вот удостоверение, в силу которого я имею право выехать из Парижа. Посмотрите на него: видите, Сидни Картон, англичанин?

Мистер Лорри держал в руке открытую бумагу и смотрел в его оживленные глаза.

- Приберегите этот мой паспорт до завтра. Вы не забыли, что завтра мне дадут свидание с ним? А мне не хочется таскать этого с собой в тюрьму.

- Почему?

- Сам не знаю; ну, одним словом, предпочитаю сделать так. Теперь вот вам та бумага, которую принес с собой доктор Манетт. Это точно такое же удостоверение, дозволяющее ему, его дочери и внучке во всякое время выехать из Парижа и за границу Франции. Видите?

- Вижу.

- Может быть, он выправил его вчера, как последнее и крайнее средство спастись от беды. От которого числа?.. Впрочем, это все равно, не стоит справляться. Сложите его бережно вместе с моим и с вашим собственным паспортом. Теперь слушайте. До сих пор, то есть еще два часа тому назад, я не сомневался, что у него есть или всегда может быть такая бумага. Она очень полезна и действительна, пока не отменена. Но ее могут очень скоро отменить, и я имею причины думать, что так и сделают... очень скоро.

- И они тоже в опасности?

- В большой опасности. На них намерена донести мадам Дефарж. Я сам слышал, как она это говорила сегодня вечером, и совершенно случайно узнал, как велика угрожающая им опасность. Не теряя времени я тотчас после этого повидался со шпионом. Он подтвердил мои предположения. Ему известно, что под стенами тюрьмы живет некий пильщик, преданный Дефаржам. Мадам Дефарж подучила этого пильщика дать показание, будто он видел, как она (он никогда не называл имени Люси) подавала какие-то сигналы арестантам. Легко предвидеть, что они состряпают из этого обычный предлог к обвинению - тюремный заговор - и таким образом запутают в смертельную опасность и ее, и ребенка, и даже, может быть, ее отца, так как их всех троих видели там. Но вы напрасно так пугаетесь: вы-то и спасете их всех.

- Дай Бог, чтобы я мог это сделать, Картон! Но как?

- А вот я вас научу, как это сделать. Все зависит от вас, и, конечно, лучше вас никто этого не выполнит. Этот новый донос будет сделан не прежде как послезавтра, вероятно, даже дня через три, а вернее, что через неделю. Вам известно, что считается уголовным преступлением горевать или носить траур по жертве гильотины. Нет сомнения, что и она, и отец ее провинятся в этом, а та женщина - вы себе представить не можете, до чего она ожесточена против них, - она подождет, чтобы эти факты хорошенько выяснились, и тогда воспользуется ими, чтобы вернее погубить всех... Вы вникли в мои слова?

- Так внимательно вас слушаю и так верю вам, что в настоящую минуту теряю из виду вот это новое горе, - отвечал старик, прикасаясь к спинке кресла, где сидел доктор.

- У вас довольно денег, вы имеете средства нанять почтовый экипаж и уехать на берег моря как можно скорее. Вы говорили, что у вас уже несколько дней тому назад все было готово к отъезду в Англию. Завтра пораньше утром озаботьтесь приготовить лошадей, с тем чтобы ровно в два часа пополудни выехать в путь.

- Будет сделано!

Картон говорил таким оживленным и вдохновенным тоном, что мистер Лорри заразился этим и совсем помолодел.

- Благородная душа! Недаром я говорил, что никто лучше вас не выполнит этого предприятия. Сообщите ей сегодня же о той опасности, которая грозит ее дочери и отцу. Настаивайте именно на этом обстоятельстве, потому что сама-то она, пожалуй, была бы рада сложить свою милую голову рядом с мужем... - Он на несколько секунд замолк, потом продолжал с прежним оживлением: - Ради ребенка и ради старого отца докажите ей необходимость покинуть Париж вместе с ними и с вами в назначенное мной время. Скажите ей, что такова последняя воля ее мужа. Скажите ей, что от этого зависит очень многое... даже гораздо больше, чем она может думать и надеяться. Вы, кажется, говорили мне, что даже в таком жалком состоянии ее отец всегда ее слушается, повинуется ей?

- О да, наверное!

- Я так и думал. Стало быть, потихоньку, аккуратно приготовьте все, распорядитесь всем, что нужно, чтобы карета стояла у вас здесь, на дворе, и чтобы до малейших мелочей все было готово к двум часам. Между прочим, надо, чтобы все уже сидели по местам в карете, и, как только я приду, захватите меня с собой и уезжайте.

- Следовательно, что бы ни случилось, я должен вас подождать?

- Да ведь паспорт мой в ваших руках вместе с остальными; вы только оставьте мне место в карете и ждите только, пока мое место не будет занято. А там - с Богом, в Англию!

- Ну, - воскликнул мистер Лорри, схватив его горячую, но твердую руку, - стало быть, не все будет на одних моих стариковских плечах, а будет мне в помощь еще и другой мужчина, молодой и сильный!

- Бог даст, будет! Только обещайте мне теперь же, и серьезно обещайте, что ничто не собьет вас с пути и вы поступите точно так, как мы с вами сейчас условились.

- Ничто не собьет, Картон.

- Помните же мои слова и назавтра: если вы что-либо измените или замешкаетесь по какой бы то ни было причине, знайте, что ни одной жизни нельзя будет спасти и все эти жизни даром погибнут.

- Буду помнить каждое слово. Надеюсь в точности исполнить то, что на меня возложено.

- А я надеюсь исправно исполнить свою роль. Ну, прощайте!

Он сказал это с тихой и серьезной улыбкой и даже поднес к своим губам руку мистера Лорри, но не ушел тотчас. Он сначала помог ему расшевелить бедняка, безучастно качавшегося перед камином, надеть на него плащ и шляпу, а потом выманить его из дому обещанием, что они пойдут поискать скамейку и его башмачную работу, которую он продолжал все так же жалобно просить. Картон пошел рядом с доктором и проводил его до двора того дома, где в эту страшную ночь сидела в слезах несчастная женщина, которая была так счастлива в тот памятный вечер, когда он открывал ей свое собственное горемычное сердце!

Он вошел во двор и несколько минут постоял там один, глядя на освещенное окно ее комнаты. Перед уходом он мысленно послал ей благословение и прощальный привет.

Глава XIII

ПЯТЬДЕСЯТ ДВА

В почерневших стенах Консьержери обреченные на смерть в этот день ожидали своей участи. Их было ровно столько, сколько недель в году. Пятьдесят два человека должны были сегодня проехать несколько городских улиц, и волна городской жизни унесет их в беспредельное море вечности. Еще кельи их не опустели, а на их место уже назначены были другие жильцы; еще кровь их не пролилась и не смешалась с кровью, пролитой накануне, а уж приготовлена была та кровь, что смешается с их кровью.

Отсчитали пять десятков и накинули еще двух. Тут были люди разного возраста: от семидесятилетнего откупщика, все богатства которого не могли купить ему жизни, до двадцатилетней швеи, которую не спасли ни бедность ее, ни безвестность. Как телесная зараза, порождаемая пороками и нерадением людей, поражает направо и налево, не разбирая своих жертв, так и страшные душевные недуги, коренящиеся в неизреченных страданиях, невыносимых притеснениях и бессердечном равнодушии, одинаково распространяются на правых и виноватых.

Чарльз Дарней, сидя один в своей келье, с той минуты, как его привели из суда, не льстил себя обманчивыми надеждами. В каждой строке слышанного рассказа он прочел свое осуждение. Он в полной мере понял, что ничье личное влияние не в силах его спасти, что его приговор подписан миллионами людей - всем народом, - и, следовательно, единицы ничего не могут сделать в его пользу.

Тем не менее нелегко ему было мириться со своим уделом, так живо имея в памяти образ любимой жены. Крепкие узы привязывали его к жизни, и трудно было их порвать. Едва он успевал постепенными усилиями ослабить одну из них, как другая захватывала его еще сильнее, а когда он пробовал освободиться от этой, первая снова давала себя чувствовать с прежней силой. Мысли его стремительно следовали одна за другой, сердце билось учащенно, сопротивляясь всякой тени покорности судьбе. Минутами ему как будто удавалось покориться, но образ жены и ребенка, обреченных жить без него, вставал перед ним живым укором в эгоизме.

Но так было лишь вначале. Через несколько часов в душе его возникли соображения, что в предстоявшей казни ничего не было для него позорного, что многие претерпевали ее также несправедливо и каждый день шли на смерть твердой стопой; и эти мысли подкрепили его. Вслед за тем мелькнула мысль, что от того мужественного спокойствия, с каким он пойдет на казнь, в значительной степени зависит будущее душевное спокойствие тех, кто так дорог его сердцу. Итак, он постепенно довел себя до такого умиротворенного состояния, что мог вознестись духом к небу и оттуда почерпнуть утешение.

Таков был путь, пройденный им в тюрьме накануне казни. Еще засветло ему дозволили купить письменный материал и свечу; он сел и писал до тех пор, пока по тюремным правилам дозволялось не тушить огней.

Он написал длинное письмо к жене, в котором говорилось, что он ничего не знал о тюремном заключении ее отца, пока она сама не рассказала ему об этом, что он не менее ее самой был в полном неведении относительно участия своего отца и дяди в этом несчастье и только из прочитанного на суде документа он впервые услышал об этом. Он уже прежде объяснял жене, что скрывал от нее свое настоящее имя, от которого добровольно отказался, только потому, что таково было непременное желание ее отца (ныне для него вполне понятное) и что даже в утро их свадьбы отец потребовал, чтобы Чарльз все-таки не открывал ей своего имени. Далее муж умолял ее из сострадания к отцу не расспрашивать его, позабыл ли он вовсе о существовании своих тюремных записок или случайно вспомнил о них в тот воскресный вечер в саду, под милым чинаровым деревом, когда услышал анекдот о находке в Лондонской башне. Если отец все время помнил об этом, нет сомнения, что он считал свою рукопись погибшей вместе с самой Бастилией, так как всему миру стало известно из газет, какие именно воспоминания и памятки о прежних арестантах были там найдены и унесены торжествующей чернью. Он просил Люси - хотя прибавил, что это едва ли не излишняя просьба, - утешить отца всеми нежными способами, какие она может придумать, и внушить ему, что он, в сущности, ничего не сделал такого, за что мог бы себя упрекнуть, и, напротив того, постоянно забывал о себе ради них. Затем он просил ее принять его благословение, не забывать его признательной любви, пересилить свое горе, посвятить себя воспитанию их бесценной девочки, служить утешением отцу и терпеливо ждать свидания с ним на небесах.

Ее отцу он написал в том же духе, но прибавил, что поручает его заботам свою жену и дочь. На этом он даже особенно настаивал в той надежде, что такое поручение поможет доктору встряхнуться и преодолеть болезненный припадок, возвращения которого он опасался.

В письме к мистеру Лорри он всю семью оставлял на его попечение и излагал ему положение своих денежных дел. Затем прибавил несколько фраз о своей благодарной дружбе и всегдашней горячей привязанности и тем закончил свою корреспонденцию. О Картоне он даже не вспомнил. Его ум был так поглощен мыслью о близких, что он ни разу не подумал о нем.

Он успел дописать свои письма, прежде чем стали тушить тюремные огни. Ложась спать на свою соломенную койку, он думал, что покончил с этим миром.

Но нет, во сне этот мир предстал ему в самых привлекательных формах и манил его к себе. Свободный, счастливый, он снова очутился у себя дома, в квартале Сохо (хотя этот дом был непохож на настоящий); он знал, что он каким-то чудом вырвался на волю, на душе у него было легко, Люси была опять с ним и уверяла его, что все это был сон и он вовсе не уезжал из Англии. Затем наступил период полного забытья, после которого он успел пострадать и вернулся к ней, мертвый и примиренный, но как будто все такой же. Еще один период забытья - и он проснулся на заре мрачного утра, не понимая, где он и что случилось, пока вдруг в голове его не сверкнуло: "Сегодня меня казнят!"

Так он дожил до того дня, когда пятьдесят две головы должны были пасть на плахе. Теперь он был спокоен и надеялся с геройским самообладанием встретить смерть, но в его уме возникли новые соображения, и с ними очень трудно было сладить.

Он никогда не видел той машины, которая должна была прекратить его жизнь. Как высоко помещалась она от земли, сколько там ступеней, куда его поставят, как с ним будут обращаться; будут ли те руки, что станут прикасаться к нему, выпачканы кровью; в которую сторону оборотят его лицом, казнят ли его прежде всех или после всех - такие и тому подобные вопросы помимо его воли толпились у него в голове, повторяясь снова и снова. Они не были порождением страха, нет, - никакого страха он не чувствовал. Скорее их можно было приписать странной заботе о том, как себя вести и что делать в решительную минуту, - заботе, чудовищно не соответствующей тем кратким моментам, когда все будет кончено; он начинал уже сам к себе относиться как посторонний зритель.

Часы проходили; он ходил взад и вперед, прислушиваясь к бою часов, которых никогда больше не услышит. Вот девять миновало навсегда; десять прошло навеки; одиннадцать кануло в вечность, сейчас настанет последний полдень. Тяжелым усилием ему удалось наконец прогнать все эти неподобающие мысли и настроить себя более прилично обстоятельствам. Он стал прохаживаться взад и вперед, тихонько произнося их имена. Борьба кончилась. Теперь он мог окончательно освободиться от фантазий, сбивавших его с толку, и молиться за себя и за них.

Пробило двенадцать часов. Полдень отошел навсегда. Ему сказали, что казнь будет в три часа, но он знал, что его вызовут несколько раньше, тем более что тяжелые телеги двигались по улицам довольно медленно. Поэтому он решил вполне приготовиться к двум часам и к этой поре так себя настроить, чтобы быть в состоянии ободрять других.

Сложив руки на груди и мерно шагая из угла в угол, он был теперь совсем иным человеком, нежели в ту пору, когда сидел в крепостной тюрьме. Пробило час пополудни, но это уже не волновало его. Он поблагодарил Бога за то, что к нему вернулось обычное самообладание, и подумал: "Остается еще один час", повернулся и пошел снова шагать по своей келье.

Шаги в коридоре, у самой его двери. Он остановился.

В замок вставили ключ и повернули его. В ту минуту, как дверь отворялась, он услышал мужской голос, тихо говоривший по-английски:

- Он меня никогда здесь не видел; я ему на глаза не показывался. Входите один; я подожду тут поблизости. Не теряйте времени!

Дверь быстро растворилась и затворилась, и перед ним со спокойной улыбкой на лице очутился Сидни Картон; приложив палец к губам, Сидни Картон пристально смотрел на него.

В этом взгляде было нечто до того необычайное и светлое, что в первую минуту арестант подумал, будто это сверхъестественное видение только почудилось ему. Но.Картон заговорил, и это был его голос; он взял арестанта за руку, и арестант почувствовал знакомое рукопожатие.

- Из всех людей на свете вы, конечно, всего меньше ожидали увидеть меня? - сказал он.

- Я своим глазам не поверил... И теперь едва верю... Ведь вы не арестованы? - спросил вдруг Дарней, когда внезапное опасение зародилось в его уме.

- Нет, я случайно имею влияние на одного из здешних сторожей, и благодаря этому меня сюда пустили. Я пришел от нее... от вашей жены, дорогой Дарней.

Арестант крепко сжал его руку.

- Пришел передать вам ее просьбу.

- Что такое?

- Самую усердную, настоятельную и убедительную просьбу, выраженную тем трогательным голосом, который вам так дорог и так памятен.

Арестант немного отвернул лицо в сторону.

- Некогда спрашивать, почему именно я пришел с этой просьбой и что она означает: мне недосуг все это объяснять вам. Вы должны просто согласиться... Снимайте ваши сапоги и надевайте мои.

За спиной арестанта стоял у стены стул. Картон в одно мгновение ока, взяв Дарнея за плечи, посадил его на этот стул и стоял над ним уже босой.

- Натягивайте мои сапоги. Берите их, тяните хорошенько... Скорее!

- Картон, отсюда нельзя бежать. Это ни за что не удастся. Вы только рискуете погибнуть вместе со мной. Это чистое безумие.

- Было бы безумием, если бы я приглашал вас бежать. Но ведь я этого не делаю? Когда попрошу вас выйти вот в эту дверь, тогда и говорите, что это безумие, и оставайтесь тут. Ну, берите мой галстук, снимайте сюртук и надевайте мой. Покуда вы одеваетесь, давайте я сниму ленту с вашей головы и рассыплю ваши волосы вот так, как у меня.

С изумительным проворством, ловкостью, с силой воли и движений, казавшейся почти сверхъестественной, он проделывал над ним все это. Арестант был в его руках как малое дитя.

- Картон! Дорогой Картон! Это безумие. Этого нельзя сделать, и пробовать нечего: сколько раз пытались, и никогда не удавалось: Умоляю вас не подбавлять к моей смерти горечи вашей погибели.

- Любезный Дарней, разве я прошу вас уходить в эту дверь? Когда попрошу, тогда и отказывайтесь. Вот на столе перо, бумага, чернила... Настолько ли тверда ваша рука, чтобы писать теперь?

- Была тверда перед вашим приходом.

- Постарайтесь же снова овладеть ею и пишите то, что я вам буду диктовать. Скорее, друг мой, скорее!

Дарней сжал руками свою отуманенную голову и сел к столу. Картон, держа свою правую руку за пазухой, встал как можно ближе к нему.

- Пишите слово в слово, что я буду диктовать.

- Кому же адресовать?

- Никому, - отвечал Картон, продолжая держать руку за пазухой.

- Написать число?

- Не нужно.

При каждом вопросе арестант взглядывал на собеседника. Картон, стоя возле, смотрел на него сверху вниз.

"Если вы вспомните, - диктовал Картон, - разговор, бывший между нами несколько лет назад, вы все поймете, увидев эту записку. Я знаю, что вы не забыли. Не в вашей натуре забывать такие вещи".

Он медленно вынул руку из-за пазухи; арестант случайно оглянулся на него в эту минуту, торопливо и удивленно, но Картон сунул руку обратно, зажав в ней какой-то предмет.

- Написали "такие вещи"? - спросил Картон.

- Написал. Что это у вас в руке, оружие?

- Нет, я безоружен.

- Что же у вас там?

- Сейчас узнаете. Пишите еще несколько слов, и довольно. - И он продолжал диктовать: - "Благодарю Бога, что настало время доказать на деле мои тогдашние слова. То, что я так поступаю, не должно служить поводом ни к сожалению, ни к печали".

Произнося эти слова и не спуская глаз с писавшего, он протянул правую руку и медленно, тихо начал поводить ею над самым лицом Дарнея.

Перо вывалилось из рук писавшего, и он рассеянно оглянулся вокруг.

- Что это... туман? - спросил он.

- Какой туман?

- Или пар... что-то мелькнуло в глазах.

- Я ничего такого уже вижу; да ничего и не может быть здесь. Берите же перо, кончайте. Скорее, скорее!

Но арестант как будто потерял память или лишился способности направлять свои мысли и с видимым трудом старался очнуться. Он взглянул на Картона мутными глазами и тяжело дышал, но Картон, засунув руку за пазуху, смотрел на него твердо и решительно, говоря:

- Скорее же, скорее!

Арестант опять склонился над бумагой.

"Если бы этого не случилось, - диктовал Картон, осторожно опуская опять руку над головой писавшего, - я бы не сумел воспользоваться более продолжительным сроком. Если бы не этот случай (рука снова появилась перед лицом арестанта), мне пришлось бы принять на душу еще больше грехов. Если бы не этот случай..."

Картон посмотрел ближе и увидел, что перо бесцельно ерзает по бумаге, выводя что-то непонятное.

Картон больше не прятал руку за пазуху. Дарней вскочил со стула, глядя на него с укоризной, но Картон твердо держал правую руку у самых его ноздрей, а левой рукой обхватил его за талию. Еще несколько секунд арестант слабо боролся с человеком, пришедшим положить за него свою жизнь, но через минуту впал в глубокий обморок и лежал распростертый на полу.

Проворно, столь же верной рукой, как твердо было его верное сердце, Картон оделся в платье, сброшенное арестантом, зачесал назад свои волосы и перевязал их лентой точно так, как причесывался Дарней, потом вполголоса сказал у двери: "Войдите!" И шпион вошел.

- Видите? - сказал Картон, взглянув на него, и, встав на колено возле лежавшего без чувств Дарнея, засунул ему за пазуху написанный листок. - Разве ваш риск так уж велик?

- Мистер Картон, - отвечал шпион, робко перебирая пальцами, - мой риск не в том, что мы с вами сделали, а в том, сдержите ли вы свое слово до конца?

- Меня не опасайтесь. Я-то выдержу свою роль до конца.

- Надо выдержать, мистер Картон, чтобы по счету было ровно пятьдесят два. Но коли вы останетесь в этом платье, мне нечего бояться.

- И не бойтесь! Меня скоро уберут с вашей дороги, и я больше не могу вам повредить, а остальные, Бог даст, скоро будут далеко отсюда. Теперь позовите себе на помощь сторожей и тащите меня в карету.

- Вас? - нервно переспросил шпион.

- Его, конечно, того, с кем я обменялся платьем. Вы опять выйдете в те же ворота, через которые привели меня сюда?

- Разумеется.

- Помните, как я был слаб и как дурно себя чувствовал, когда вы меня приводили? Ну вот, теперь я еще больше ослабел, мне сделалось дурно. Расставание с другом свалило меня с ног. Такие дела здесь не раз случались, даже слишком часто. Ваша жизнь в ваших собственных руках. Скорее! Зовите же на помощь.

- Поклянитесь, что вы не выдадите меня! - сказал шпион, весь дрожа и еще раз останавливаясь.

- Что вы делаете! - воскликнул Картон, топнув ногой. - Мало ли я вам клялся всем, что есть святого, что решился идти до конца, а вы теряете драгоценное время! Смотрите же, сами доставьте его на тот двор, сами посадите в карету, покажите его мистеру Лорри, сами скажите ему, чтобы для приведения в чувство ничего ему не давали, что он сам очнется от свежего воздуха. И еще скажите ему, чтобы помнил мои вчерашние слова и свое вчерашнее обещание и чтобы уезжал скорее!

Шпион вышел. Картон сел к столу и подпер лоб руками. Шпион тотчас вернулся назад в сопровождении двоих сторожей.

- Эге, - молвил один из них, глядя на распростертую фигуру, - неужто он так огорчился тем, что его друг вынул честный билетик в лотерее святой гильотины?

- Добрый патриот, - подхватил другой, - был бы не меньше огорчен, если бы этому аристократу достался пустой билет.

Они подняли бесчувственного человека, положили его на принесенные носилки и собрались тащить вон.

- Времени остается немного, Эвремонд! - сказал шпион внушительным тоном.

- Знаю, - отвечал Картон, - пожалуйста, позаботьтесь о моем друге, а меня оставьте одного.

- Ну, ребята, пойдем, - сказал Барсед, - кладите его да и пойдемте.

Дверь заперлась, и Картон остался один. Напрягая слух до последней степени, он прислушивался, не слыхать ли звуков, из которых можно было бы заключить, что возникли подозрения или забили тревогу. Но таких звуков не было. Слышны были отпирание дверных замков, звяканье ключами, хлопанье дверей, шаги по каменным плитам отдаленных коридоров, но ни возгласов, ни беготни - все как обыкновенно. Он вздохнул свободнее, опять сел к столу и слушал, пока часы не пробили два.

После этого в коридорах начались звуки, которых он не пугался, потому что ясно понимал их значение. Несколько дверей отперли подряд, а потом растворилась и его дверь. Тюремный служитель, со списком в руке, заглянул к нему и только сказал: "Эвремонд, следуйте за мной!" И он пошел; его привели в дальний зал мрачного вида.

Было тусклое зимнее утро; внутри зала было темно, на улицах туманно, так что он едва мог различать других арестантов, которых постепенно приводили сюда и связывали им руки. Одни стояли, другие сидели, иные плакали и тревожно двигались по комнате, но таких было мало. Большей частью осужденные молчали, вели себя тихо и пристально смотрели на пол.

Картон стоял в пасмурном углу, прислонившись к стене, покуда приводили остальных, как вдруг один из пятидесяти двух, проходя мимо него, остановился и обнял его как знакомого. Он вдруг ужасно испугался, как бы это не повело к раскрытию его тайны. Но тот прошел дальше, и этот случай не имел дальнейших последствий. Через несколько минут молодая женщина, на которую он только что смотрел, встала со своего места и подошла к нему. У нее была худенькая девическая фигура, кроткое лицо без малейших признаков румянца и большие, широко раскрытые глаза, выражавшие терпение.

- Гражданин Эвремонд! - сказала она, дотрагиваясь до него холодной рукой. - Я, бедная швея, содержалась вместе с вами в крепостной тюрьме.

Он прошептал:

- Да, правда, но я забыл, в чем вас обвиняли?

- В том, что я участвовала в заговоре. Хотя Богу известно, что этого никогда не было. И как же иначе? Кому придет в голову замешать в заговор такое жалкое и слабое создание, как я?

Растерянная улыбка, сопровождавшая эти слова, была так трогательна, что у него навернулись слезы на глазах.

- Я смерти не боюсь, гражданин Эвремонд, только я ничего такого не делала. Я готова умереть, если правда, что это нужно для республики, которая сделает так много добра для всех нас, бедных людей; только я не знаю, зачем ей понадобилась моя смерть. Подумайте, гражданин Эвремонд! Я такое бедное, слабое создание!

Если суждено было его сердцу еще раз согреться и расположиться к кому-нибудь на свете, оно расположилось к этой жалкой девочке.

- Я слышала, что вас освободили, гражданин Эвремонд, и надеялась, что это правда.

- Так и было. Но потом меня опять взяли и осудили.

- Если нас повезут вместе, гражданин Эвремонд, позвольте мне держать вас за руку. Я не боюсь, но я такая маленькая и слабая, а это придаст мне бодрости.

Она подняла на него свои терпеливые глаза, и вдруг он прочел в них сначала сомнение, потом удивление. Он сжал в руке ее исхудалые, шероховатые от шитья и высохшие от голода пальцы и приложил свой палец к губам.

- Это вы за него хотите умереть? - прошептала она.

- Ради его жены и дочери... Тсс! Да, за него.

- О, можно мне будет подержаться за вашу славную руку?

- Тсс! Тише. Можно, моя бедная сестра, до конца.

* * *

Тот же пасмурный день, что ложится мрачной тенью на тюрьму, падает и на городские ворота у заставы, где, по обыкновению, толпится народ и где только что остановилась почтовая карета, едущая вон из Парижа. Начинается досмотр.

- Кто едет и куда? Сколько вас там? Подайте ваши документы.

Документы поданы, их начинают проверять вслух.

- Александр Манетт, доктор медицины. Француз. Это который из вас?

- Вон тот хилый старик, что бормочет бессвязные звуки и совсем сгорбился.

- Как видно, гражданин доктор не в своем уме? Вероятно, революционная горячка его одолела?

- Да, кажется, что так.

- Ага! Многие от нее болеют. Люси, дочь предыдущего, француженка. Где она?

- Вот она.

- Да, правда, так и есть, Люси... Ведь она жена Эвремонда?

- Жена.

- Ага! A Эвремонд получил сегодня другое назначение. Люси, ее дочь, англичанка. Вот это она?

- Она и есть.

- Ну-ка, поцелуй меня, дочка Эвремонда. Теперь можешь похвастаться, что целовала доброго республиканца. Это редкость в твоем семействе. Запомни же! Сидни Картон, адвокат, англичанин. Где он?

- Вот он лежит в углу кареты.

- Что это, англичанин и адвокат как будто в обмороке?

- Ничего, надеются, что он скоро очнется на свежем воздухе. Он слабого здоровья и только что испытал печальную разлуку с одним из своих друзей, имевшим несчастье впасть в немилость республики.

- Только-то? Есть о чем горевать! Мало ли таких, что впадали в немилость республики и были вынуждены "выглянуть в окошко". Джервис Лорри, банкир, англичанин. Который?

- Разумеется, я. Больше ведь и нет никого.

Так отвечает сам Джервис Лорри, дававший ответы и на все предыдущие вопросы. Джервис Лорри вышел из кареты, стоит на улице, держась рукой за дверцу, и объясняется с должностными лицами, которые не торопясь расхаживают вокруг кареты, не торопясь лезут на империал и осматривают лежащий там небольшой багаж путешественников. Кое-кто из деревенских, стоящих поблизости, с любопытством подходят к дверцам и жадно заглядывают внутрь. На руках у одной из крестьянских женщин маленький ребенок, и она учит его протянуть свою короткую ручонку и потрогать жену аристократа, муж которой отправился на гильотину.

- Вот ваши бумаги, Джервис Лорри, все в порядке.

- Можно уезжать, гражданин?

- Можно уезжать. Ребята, трогай! Счастливого пути!

- Мое почтение, граждане... Слава богу, первая опасность миновала!

И это говорит тот же Джервис Лорри, благоговейно сложив руки и глядя на небо. Внутри кареты царит ужас, слышен плач и тяжелое дыхание того, кто в обмороке.

- Мы едем слишком медленно. Нельзя ли уговорить их, чтобы везли нас скорее? - спрашивает Люси, прильнув к старику.

- Это было бы похоже на бегство, душа моя. Я боюсь слишком торопить их, чтобы не возбуждать подозрений.

- Посмотрите назад, посмотрите, нет ли за нами погони?

- На дороге совсем никого нет, милочка. До сих пор никто за нами не гонится.

Мимо мелькают дома, по два и по три вместе, одинокие фермы, полуразрушенные здания, красильни, дубильни и тому подобные заведения, просто поля и аллеи оголенных деревьев. Колеса гремят по неровной, грубой мостовой; по обеим сторонам дороги мягкая грязь и глубокие колеи. Во избежание чересчур беспорядочно наваленного булыжника карета съезжает иногда на мягкую дорогу и нередко вязнет в лужах и рытвинах. В такие минуты тревога и нетерпение путешественников до того мучительны, что они в диком ужасе готовы выскочить из экипажа и бежать, куда-нибудь бежать и спрятаться, лишь бы не стоять среди дороги.

Опять простор широких полей, опять развалины, уединенные фермы, красильни, дубильни и прочее,домики по два и по три в ряд, аллеи оголенных деревьев. Что же это, они обманули нас и другой дорогой привезли на прежнее место? Разве это не то же место, где мы давеча были? Нет, слава богу. Это деревня. Посмотрите, посмотрите, нет ли за нами погони?.. Тише... здесь почтовый двор.

Не спеша откладывают четверку лошадей; карета остается среди маленькой сельской улицы одна-одинешенька и стоит, точно у нее нет ни надобности, ни надежды двинуться дальше. Наконец не спеша приводят поодиночке другую четверку лошадей; вслед за ними, переваливаясь с ноги на ногу, являются новые форейторы: они не торопясь муслят и расправляют ремни своих бичей; прежние форейторы не торопясь пересчитывают свои деньги, перевирают счет и выражают недовольство полученными выводами. А в карете между тем измученные сердца колотятся так шибко, что за ними не угнаться ретивейшим коням в мире.

Наконец новые форейторы взобрались на седла, а прежние остались позади. Проехали деревенскую улицу, поднялись в гору, съехали с горы, попали на болотистую низину. Как вдруг оба возницы о чем-то заспорили, замахали руками и сразу осадили лошадей, так что они осели на задние ноги... Погоня!

- Эй, кто там в карете? Подайте голос.

- Что нужно? - говорит мистер Лорри, высунувшись из окна.

- Сколько их, как они говорили?

- Я не понимаю, о чем вы спрашиваете.

- Сейчас на станции говорили. Сколько сегодня пошло на гильотину?

- Пятьдесят два.

- Вот и я то же говорю. Кучка порядочная! А тот гражданин, мой товарищ, уверяет, будто сорок два. Десятком больше! Чего-нибудь да стоит. Гильотина работает чудесно. Люблю ее за это. Но, но, но! Вперед!

Настает темная ночь. Он чаще начинает шевелиться, приходит в себя, внятно произносит слова. Он думает, что они все еще в тюрьме, называет по имени того, с кем был там, и спрашивает, что у него в руке?.. О Боже Милостивый, помилуй и спаси нас!.. Посмотрите, посмотрите, нет ли за нами погони?

Нет. Только ветер свистит за нами, да облака бегут в вышине, да месяц ныряет за нами, да черная ночь преследует нас. Но, кроме них, никто за нами не гонится.

Глава XIV

КОНЕЦ ВЯЗАНИЮ НА СПИЦАХ

В то самое время, когда пятьдесят два человека, собранные в тюремном зале, ожидали своей участи, мадам Дефарж держала зловещий совет с Местью и Жаком Третьим, членом революционного суда. Но не в винной лавке происходило это совещание, а под навесом у пильщика, в прежнее время занимавшегося починкой дорог. Сам пильщик не участвовал в совещании и держался поодаль в качестве низшего члена собрания, который не смеет вставить слова, пока с ним не заговорят, и не высказывает своих мнений, пока их не спрашивают.

- Но ведь наш Дефарж, - сказал Жак Третий, - несомненно, добрый республиканец, э?

- Еще бы! - подхватила словоохотливая Месть своим пронзительным голосом. - Во всей Франции не найдется республиканца лучше его!

- Тише, милочка, тише! - сказала мадам Дефарж, слегка нахмурив брови и дотронувшись ладонью до губ своей сотрудницы. - Слушай, что я скажу. Видите ли, гражданин, муж мой, без сомнения, добрый республиканец и отважный человек; у него немало заслуг перед республикой, и она ему доверяет. Но у каждого человека есть свои слабости, а слабость моего мужа состоит в том, что ему жалко этого доктора.

- Факт, достойный сожаления! - прокаркал Жак Третий, сомнительно качая головой и хищными пальцами поводя вокруг своего алчного рта. - Это уж недостойно хорошего гражданина прискорбный факт.

- Видите ли, - продолжала мадам Дефарж, - до этого доктора мне никакого дела нет. Есть ли у него голова на плечах или нет ее, мне все равно, это меня нисколько не интересует. Но породу Эвремондов необходимо искоренить: пускай и жена, и ребенок последуют за мужем и отцом.

- У нее голова как раз подходящая для такого случая, - каркал Жак Третий, - я там видел голубые глаза и золотистые, волосы, и очень это было бы красиво, когда Самсон поднял бы и показал голову народу.

Кровожадный зверь говорил об этом как настоящий эпикуреец.

Мадам Дефарж потупилась и задумалась.

- Также и девочка, - заметил Жак Третий, задумываясь и слегка растягивая слова, как человек, наслаждающийся своей мыслью, - у нее тоже голубые глаза и светлые волосы. А у нас там редко попадаются дети. Было бы красивое зрелище.

- Одним словом, - сказала мадам Дефарж, очнувшись от краткого раздумья, - я в этом деле не могу доверяться своему мужу. Со вчерашнего вечера чует мое сердце, что не только нельзя ему поверять всех подробностей моего замысла, но мне сдается даже, что не следует откладывать их выполнение, не то он способен предупредить их об опасности, и они могут выскользнуть из наших рук.

- Этому не бывать! - закаркал Жак Третий. - От нас ни один не должен ускользнуть; нам и то не хватает голов. Следовало бы довести до ста двадцати в день.

- Словом, - продолжала мадам Дефарж, - у моего мужа нет поводов преследовать это семейство до полного истребления, а у меня эти поводы есть. С другой стороны, я не имею причины относиться к этому доктору так чувствительно, как относится он. Значит, я должна действовать самостоятельно. Эй, гражданин, поди сюда!

Пильщик, смертельно боявшийся гражданки Дефарж и находившийся у нее в подобострастном повиновении, подошел, приложив руку к своему красному колпаку.

- Касательно сигналов, гражданин, - сурово обратилась к нему мадам Дефарж, - тех сигналов, что она подавала арестантам, согласен ты сегодня же дать показание, что сам видел, как она этим занималась?

- Да как же не согласен-то! Конечно, согласен! - воскликнул пильщик. - Каждый день во всякую погоду, от двух часов до четырех, только и делала, что подавала сигналы, иногда с малюткой, а иногда одна. Уж мне ли этого не знать, когда своими глазами видел.

Произнося эту речь, пильщик выделывал множество различных жестов, как будто подражая некоторым из тех сигналов, которых он, в сущности, никогда не видел.

- Ясное дело, что они сговаривались, - сказал Жак Третий, - тут и сомневаться нечего.

- А можно ли положиться на присяжных? - осведомилась мадам Дефарж, взглянув на него с мрачной улыбкой.

- Состав присяжных самый благонадежный, дорогая гражданка: все чистейшие патриоты, и я отвечаю за своих сотоварищей.

- Ну так подумаем, как быть, - сказала мадам Дефарж, снова впадая в раздумье. - Надо рассудить, можно ли выгородить доктора в угоду моему мужу? Мне-то до него решительно дела нет, но все-таки можно ли его щадить?

- Его голова все-таки в счет пойдет, - заметил Жак Третий, понизив голос. - У нас положительно не хватает голов. Жалко упускать случай.

- Дело в том, что и он подавал сигналы в то время, как я сама ее увидела,- рассуждала мадам Дефарж.- Говоря о ней, я не могу не упомянуть о нем, а нельзя же мне молчать и все дело свалить на плечи одного этого маленького гражданина, потому что ведь и я гожусь в свидетельницы.

Месть и Жак Третий наперерыв принялись уверять, что такой удивительной и превосходной свидетельницы еще не бывало, а маленький гражданин, не желая отставать от других, прямо объявил, что она божественная свидетельница.

- Ну что ж, пускай и он попытает счастья! - сказала мадам Дефарж. - Выходит, что я его выгородить не могу. Помните, что к трем часам я вас приглашаю на зрелище сегодняшней казни... А ты пойдешь?

Последний вопрос относился к пильщику, который торопливо отвечал, что непременно пойдет, и воспользовался случаем прибавить, что он самый ревностный из республиканцев и был бы в отчаянии, если бы какой-нибудь случай помешал ему выкурить послеобеденную трубку, наслаждаясь в то же время созерцанием того, как уморительно работает национальный цирюльник. Он был так преувеличенно болтлив по этой части, что можно было заподозрить, что он ежечасно трепещет за свою собственную шкуру. Мадам Дефарж действительно заподозрила его в этом и с презрением воззрилась на него своими черными глазами.

- Я тоже приглашена туда, - сказала мадам Дефарж. - Когда представление закончится... так, около восьми часов вечера, приходите вы ко мне в Сент-Антуанский квартал, и мы все вместе отправимся доносить на это семейство в мой комитет.

Пильщик сказал, что это очень для него лестно и он с гордостью будет сопровождать гражданку. Она молча посмотрела на него; он же, съежившись, как собачонка, старался избегать ее взгляда, отошел к своим дровам и, чтобы скрыть смущение, взялся за пилу. Мадам Дефарж поманила к себе присяжного и Месть, встала поближе к двери и начала излагать им свои планы:

- Она теперь, должно быть, сидит дома, ожидая момента его смерти. Вероятно, горюет и плачет - словом, будет в таком состоянии, которое противно интересам республики и служит к осуждению ею правосудия. Все ее симпатии теперь на стороне врагов республики. Поэтому я сейчас же пойду к ней.

- Что за удивительная женщина! Восхитительная женщина! - восклицал Жак Третий в порыве восторга.

- Ах ты, моя душечка! - причитала Месть и начала ее целовать.

- На, возьми мое вязанье, - сказала мадам Дефарж, вручая свое рукоделие своему адъютанту. - Пускай оно лежит на том месте, которое я всегда занимаю. Побереги мой стул для меня и всего лучше ступай теперь же, так как сегодня, по всей вероятности, там будет гораздо больше народу, чем обыкновенно.

- Охотно повинуюсь распоряжениям моего начальства! - поспешно сказала Месть, чмокнув ее в щеку. - А ты не опоздаешь?

- Я буду на месте до начала зрелища.

- Смотри же, приходи, прежде чем приедут телеги. Непременно, душа моя, будь на месте до приезда телег! - закричала Месть, видя, что та уже вышла на улицу.

Мадам Дефарж махнула ей рукой в знак того, что слышит ее слова и наверное придет вовремя, потом она зашагала по грязи и скрылась за углом тюремной стены. Месть и член суда смотрели ей вслед, любовались ее статной фигурой и расхваливали ее удивительные душевные качества.

В ту пору много было женщин, на которых тогдашнее время наложило свою страшную, обезображивающую руку, но ни одной не было страшнее той неукротимой женщины, что шла теперь по улицам. Она была одарена характером сильным и отважным, умом тонким и живым, решительным нравом и той красотой, которая резче всего изобличает твердость и мстительную злобу, так что и посторонним зрителям эти свойства прежде всего бросаются в глаза. С такими задатками она во всех случаях заняла бы выдающееся положение в такие смутные времена. Но она к тому же с детства пропиталась сознанием перенесенных обид и ярой ненавистью к целому классу общества, а потому из нее образовалась настоящая тигрица. Чувство жалости было ей совершенно неизвестно. Если оно и было в ее натуре, от него давно не осталось ни малейших следов.

Ей было нипочем, что невинный человек умирает за грехи своих праотцев: в его лице она казнила их. Ей было мало того, что жена этого человека овдовела, а дочь осталась сиротой: в ее глазах это было слишком слабое наказание, и, так как они были ее естественными врагами, ее законной добычей, она не хотела давать им права на жизнь. Взывать к ее состраданию было бы напрасно, потому что она и к себе была также безжалостна. Если бы ей пришлось пасть во время одного из тех многочисленных уличных побоищ, в которых она принимала участие, она бы и не подумала себя жалеть. И если бы завтра же ее послали на гильотину, она пошла бы на казнь нимало не смягченная, и преобладающим ее чувством было бы при этом свирепое желание поменяться ролями с тем, кто послал ее под секиру.

Таково было сердце, бившееся под грубой одеждой этой женщины. Одежда была неизящная, но она решительно была ей к лицу, а густые черные волосы роскошными волнами выбивались из-под жесткой красной шапочки. За пазухой у нее спрятан пистолет, за поясом торчит остро отточенный кинжал. В таком наряде идет она самоуверенной поступью, свойственной ее нраву, с той развязной грацией, какую придала ей привычка с детства ходить босиком по песчаному морскому прибрежью.

Накануне вечером, когда собирали в дорогу ту самую почтовую карету, что стояла теперь во дворе банкирской конторы, ожидая своего последнего пассажира, мистер Лорри был сильно озабочен тем обстоятельством, что некуда было посадить мисс Просс. Желательно было, во-первых, не набивать карету битком; во-вторых, было в высшей степени важно сократить список пассажиров, чтобы на заставах терять как можно меньше времени на перекличку и проверку паспортов, так как спасение их могло зависеть от нескольких секунд проволочки тут или там. По зрелом размышлении мистер Лорри предложил, чтобы мисс Просс и Джерри, оба имевшие право во всякое время покинуть столицу, выехали в три часа в самом легком экипаже, какой только можно было достать в те времена. Не стесняемые никакой поклажей, они имели все шансы в скором времени догнать карету, перегнать ее, мчаться вперед, заготовлять на станциях свежих лошадей и всячески облегчать путешествие в течение драгоценных ночных часов, когда, всего скорее, можно было опасаться задержек.

Видя в этом распоряжении случай оказать им настоящую услугу в трудных обстоятельствах, мисс Просс с радостью ухватилась за него. Она и Джерри были свидетелями того, как карета выехала со двора, узнали, какого пассажира доставил в последнюю минуту Соломон, еще минут десять провели на дворе, мучась всякими опасениями, после чего деятельно принялись собираться в дорогу вслед за почтовой каретой. В это самое время мадам Дефарж тоже пустилась в путь: она шла по улицам к опустевшей квартире, где двое верных слуг держали между собой совет.

- Слушайте-ка, мистер Кренчер, - говорила мисс Просс, которая была в таком состоянии, что почти утратила способность стоять, ходить или сидеть и едва могла говорить, - как вы думаете, хорошо ли нам выезжать с этого двора? Отсюда уж сегодня выехала карета, а если еще и другой экипаж выедет, то я боюсь, как бы не возбудить подозрений.

- По моему мнению, мисс, вы правы, - отвечал мистер Кренчер. - А впрочем, во всяком случае, куда вы, туда и я.

- Я так одурела от страха за наших, - сказала мисс Просс, обливаясь слезами, - что ничего сообразить не могу. Не можете ли вы составить какой-нибудь план действий, добрейший мистер Кренчер.

- Касательно будущей жизни, мисс, пожалуй что и могу, - ответствовал мистер Кренчер, - но что касается настоящей целости моей старой башки - вряд ли. Сделайте одолжение, мисс, будьте свидетельницей двух обещаний, которые я намерен на себя наложить по случаю критических обстоятельств нашей жизни.

- Ох, ради бога, - воскликнула мисс Просс, необузданно предаваясь слезам, - налагайте их скорее и займемся делом, милый мистер Кренчер!

- Во-первых, - торжественно начал мистер Кренчер, весь дрожа, со смертельно бледным лицом, - если только все будет благополучно и наши бедняги успеют спастись, я обещаю никогда больше этого не делать, никогда!

- Верю, мистер Кренчер, и вижу, что вы точно никогда больше этого не сделаете; но вы, пожалуйста, уж не трудитесь объяснять, что именно это было.

- Нет, мисс, я вам этого не буду объяснять, - сказал Джерри. - Во-вторых, если все кончится благополучно и наши бедняги спасутся, я даю обещание никогда больше не препятствовать моей жене грохаться, никогда не буду!

- Ну, я, конечно, не знаю, какие хозяйственные дела у вас так называются, - сказала мисс Просс, осушая глаза и стараясь успокоить свои чувства, - однако ж полагаю, что, во всяком случае, лучше будет, если вы предоставите миссис Кренчер распоряжаться по-своему... Ох, мои милашки, бедненькие!

- И я даже так скажу, мисс, - продолжал мистер Кренчер, выказывая опасную наклонность принять проповеднический тон, - и прошу вас самих о том засвидетельствовать перед миссис Кренчер, что, дескать, относительно гроханья мое мнение решительно изменилось и я не то чтобы запрещать, а даже от всего сердца надеюсь, что миссис Кренчер в настоящую минуту этим самым занимается.

- Ну и отлично! - воскликнула мисс Просс вне себя. - Будем надеяться, милый человек, что она в этом находит себе удовольствие.

- И боже сохрани... - продолжал мистер Кренчер еще торжественнее, еще медленнее и с явным намерением произнести нечто поучительное, - боже сохрани, чтобы прежние мои слова или деяния послужили препятствием к осуществлению искреннего моего желания всяких благ этим беднягам! Боже сохрани! Если бы случилась такая надобность, мы и все хоть сейчас бы грохнулись, лишь бы избавить их от такого ужасного риска! Боже сохрани, мисс! То есть я говорю... Б-боже сохрани!

Таково было заключение речи после продолжительных, но тщетных попыток сказать что-нибудь другое.

А мадам Дефарж тем временем шла да шла и была уже недалеко.

- Если мы с вами когда-нибудь доберемся до нашей родной земли, - сказала мисс Просс, - будьте уверены, что я непременно скажу миссис Кренчер все, что могу запомнить и понять из ваших назидательных слов. Во всяком случае, я готова засвидетельствовать перед ней, что в эти ужасные часы вам было не до шуток. А теперь, пожалуйте, давайте думать. Многоуважаемый мистер Кренчер, надо же нам подумать!

А мадам Дефарж подходила все ближе.

- Вам бы пойти на почтовый двор, - сказала мисс Просс, - да приостановить повозку и лошадей, чтобы не въезжали сюда, а подождали нас где-нибудь в другом месте. Не лучше ли так будет?

Мистер Кренчер согласился, что действительно так будет лучше.

- Где же вы меня подождете? - спросила мисс Просс.

Мистер Кренчер до такой степени сбился с толку, что не мог придумать никакого адреса, за исключением Темплских ворот. Увы! Темплские ворота были за сотни миль, а мадам Дефарж была уже совсем близко.

- Так вот что: у входа в собор, - сказала мисс Просс. - Как вы думаете, большой будет крюк, если повозка подождет меня у входа в большой собор, что между двумя высокими башнями?

- Нет, мисс, не будет крюка, - отвечал Джерри.

- В таком случае, милейший, ступайте сейчас же на почтовый двор и распорядитесь о перемене.

- Да я все думаю, - молвил мистер Креичер, нерешительно мотая головой, - как же я вас одних тут оставлю? Мало ли что может случиться!

- Ох, ничего-то мы вперед не знаем, - отвечала мисс Просс, - но вы не бойтесь за меня. Ждите меня в три часа у дверей собора или вообще поблизости оттуда. Я уверена, что это будет лучше, нежели съезжать со здешнего двора. Наверное, так лучше! Ну и хорошо. Господь с вами, мистер Кренчер, идите! Думайте не обо мне, но о жизни тех, которые, может быть, спасутся благодаря нам с вами!

Это воззвание, в связи с умоляющим видом мисс Просс, в мучительной тревоге всплеснувшей руками, придало решимости мистеру Кренчеру. Он еще раза два ободрительно кивнул и ушел распорядиться, предоставив ей оправиться и действовать по составленному плану.

Для мисс Просс было большим облегчением сознавать, что она придумала кое-какую предосторожность и что ее выдумка приводится в исполнение. Очень кстати явилась также необходимость привести в порядок свою внешность так, чтобы никому не бросаться в глаза на улице. Она посмотрела на свои часы и увидела, что уже двадцать минут третьего. Нельзя было терять время, и она принялась за дело.

Она была в таком нервном состоянии, что просто боялась опустевших комнат и ей чудилось, что из-за всех дверей на нее кто-то глядит. Влив в умывальный таз холодной воды, она начала с того, что промыла себе глаза, раскрасневшиеся и опухшие от слез. Обуреваемая какими-то неопределенными опасениями, она не могла и умыться как следует и беспрестанно оглядывалась по сторонам со страху, как бы вода не залепила ей глаза и не помешала видеть, если кто-нибудь войдет. В один из таких моментов она вся съежилась и закричала благим матом, потому что вдруг увидела человеческую фигуру, остановившуюся среди комнаты.

Таз полетел на пол, разбился вдребезги, а вода потекла к ногам мадам Дефарж. По каким кровавым следам и какими странными путями эти ноги дошли до этой воды!

Мадам Дефарж хладнокровно взглянула на нее и сказала:

- Мне нужна жена Эвремонда, где она?

Тут только мисс Просс заметила, что все двери в квартире стояли настежь, и в уме ее мелькнула мысль, что это уже достаточный намек на бегство. Поэтому первым ее делом было захлопнуть все двери. Их было четыре в этой комнате, и, когда они были затворены, она встала перед той дверью, где прежде жила Люси.

Темные глаза мадам Дефарж неотступно следили за ее быстрыми движениями и теперь остановились на ней. В особе мисс Просс ничего не было красивого; с годами она не стала ни более грациозна, ни менее угловата и резка, но и она в своем роде была женщина решительная и тоже смерила глазами посетительницу с головы до ног.

- Судя по внешним приметам, ты годилась бы в жены самому дьяволу, - сказала мисс Просс, тяжело переводя дух. - Однако ж я тебе не поддамся. Я сама родилась в Англии.

Мадам Дефарж взирала на нее презрительно, но тем не менее чувствовала, что с мисс Просс шутить нельзя. Перед ней была большая, костлявая, крепкая женщина с железными мускулами, все такая же, какой она была в те дни, когда мистер Лорри испытал на себе ее тяжелую руку. Мадам Дефарж отлично знала, что мисс Просс - преданнейший друг докторского семейства, а мисс Просс не менее хорошо знала, что мадам Дефарж - злейший враг этого семейства.

- По дороге туда, - сказала мадам Дефарж, небрежно указав в сторону роковой площади, - где мне уж и стул приготовили, и мое вязанье там, я зашла к ней с визитом. Желаю видеть ее.

- Я-то знаю, что ты пришла с недобрыми намерениями, - сказала мисс Просс, - только будь уверена, голубушка моя, что я не попадусь впросак.

И та и другая говорили каждая на своем родном языке и совсем не понимали друг друга, но обе зорко следили одна за другой и старались по манере и по выражению лица угадать, что означают эти непонятные слова.

- Напрасно она от меня скрывается в такую минуту, - сказала мадам Дефарж, - ей же будет хуже: добрые патриоты поймут, что это значит. Пустите меня к ней. Подите и скажите ей, что я желаю с ней повидаться. Слышите?

- У тебя глаза все равно что бурав, - сказала мисс Просс, - но меня им не просверлить, потому что я из крепкого дерева скроена; так-то, мадам иностранка. Я тебе под стать.

Маловероятно, чтобы мадам Дефарж мота до тонкости понять такое возражение, однако ж она догадалась, что собеседница ее в грош не ставит.

- Бессмысленная дура, - молвила мадам Дефарж, начиная хмуриться, - не нужно мне твоих разговоров! Я пришла с ней повидаться. Или ступай скажи ей, что я дожидаюсь, или уходи прочь от двери, я сама к ней пойду.

С этими словами она выразительным жестом указала на дверь.

- Вот не думала не гадала, чтобы мне понадобилось понимать ваше дурацкое наречие! - сказала мисс Просс. - А теперь ведь я бы отдала все свое добро до последней нитки, только бы мне знать наверное, подозреваешь ли ты, в чем дело!

Обе не отводили глаз друг от друга. Мадам Дефарж не шелохнулась с того места, где мисс Просс ее увидела вначале, но теперь она шагнула вперед.

- Я ведь англичанка, - сказала мисс Просс, - и я теперь на все готова. Мне своя жизнь недорога. А только знаю я, что чем дольше задержу тебя тут, тем больше шансов моей птичке спастись. Если ты посмеешь пальцем меня тронуть, я тебе повыдергаю все твои черные волосы, так что клока не оставлю на голове.

Так говорила мисс Просс, потрясая головой и сверкая глазами, произнося скороговоркой отрывочные фразы и учащенно дыша. Так говорила мисс Просс, которая отроду никого еще не ударила.

Но ее отвага была окрашена чувствительностью, и она вызвала у нее на глазах слезы. Этот род мужества был так незнаком мадам Дефарж, и она приняла его за малодушие.

- Ха-ха-ха! - рассмеялась она. - Ах вы, жалкая дрянь! На что вы годитесь! Позову-ка я лучше самого доктора.

И, возвысив голос, она закричала:

- Гражданин доктор! Жена Эвремонда! Дочь Эвремонда! Эй, кто там? Кто-нибудь, лишь бы не эта дура, отзовитесь!.. Отвечайте гражданке Дефарж!

То ли обстоятельство, что никто не отозвался, или особое выражение лица мисс Просс навели ее на эту мысль, или, наконец, ее собственная подозрительность была возбуждена, но только мадам Дефарж вдруг догадалась, что они уехали. Она поспешно одна за другой растворила три двери и заглянула в другие комнаты.

- Тут все вверх дном, видно, что наскоро укладывались, на полу валяются куски веревок и всякая дрянь... В той комнате, что за вами, наверное, никого нет! Пустите меня!

- Ни за что! - сказала мисс Просс, понявшая это требование так же точно, как мадам Дефарж поняла ее ответ.

- Если их нет в этой комнате, значит, они уехали, и нужно послать за ними в погоню и вернуть их! - бормотала мадам Дефарж про себя.

- Пока ты наверное не знаешь, тут ли они или нет, ты не будешь знать, что делать, - говорила мисс Просс себе под нос, - и ты не узнаешь этого, пока от меня зависит, чтобы ты не узнала, а уж будешь ли ты это знать или нет, я тебя отсюда не выпущу, пока буду в состоянии удержать!

- Я с самого начала участвовала в народной расправе, меня ничто не остановит, и я тебя хоть в клочки изорву, а доберусь до этой двери! - шипела мадам Дефарж.

- Мы с тобой одни на самой верхушке высокого дома, за пустым двором; нас никто не услышит, а я молю Бога дать мне телесную крепость удерживать тебя как можно дольше, потому что для моей милочки каждая минута дороже ста тысяч гиней, - говорила мисс Просс.

Мадам Дефарж бросилась к двери. Мисс Просс по инстинкту ухватила ее обеими руками вокруг пояса и крепко зажала. Напрасно мадам Дефарж вырывалась из ее рук и била куда попало: мисс Просс мощным упорством любви, которая всегда сильнее ненависти, держала ее как в тисках и даже приподняла с полу. Мадам Дефарж обеими руками колотила ее и царапала по лицу, а мисс Просс, низко опустив голову, держала ее за талию крепче, чем утопающий держится за доску.

Наконец руки мадам Дефарж перестали наносить удары и стали ощупывать то, что было у нее за поясом.

- Он у меня под рукой, я его придерживаю локтем, - говорила мисс Просс глухим голосом. - Нет, тебе не удастся его выдернуть. Я сильнее тебя, и слава богу! Буду тебя держать до тех пор, пока одна из нас не ослабеет или не умрет!

Рука мадам Дефарж опустилась за пазуху. Мисс Просс подняла голову, увидела, что она оттуда вынула, хотела вышибить у нее из рук этот предмет, ударила по нему кулаком, извлекла из него вспышку огня, оглушительный треск... и очутилась одна, в клубах порохового дыма.

Все это совершилось в одну секунду. Среди наступившей затем страшной тишины дым рассеялся и исчез в воздухе, подобно душе разъяренной женщины, безжизненное тело которой лежало распростертым на полу.

В первую минуту испуга и ужаса мисс Просс прошла мимо тела как можно дальше от него и побежала с лестницы вниз звать на помощь, теперь уже бесполезную. К счастью, она вовремя опомнилась и вернулась назад. Страшно ей было снова войти в эту дверь, но она все-таки вошла и даже подошла близко к трупу, чтобы достать свою шляпку и прочие дорожные принадлежности своего туалета. Все это она надела на площадке лестницы, сперва заперев за собой дверь квартиры и сунув ключ в карман. Потом села на ступеньку, несколько минут отдыхала, поплакала, потом встала и поспешила на улицу.

По счастливой случайности шляпка ее оказалась с вуалью, иначе едва ли она могла бы пройти по улицам и не быть задержанной. На ее счастье, и наружность у нее была от природы такая странная, что обезображение было на ней не так заметно, как было бы на лице всякой другой женщины. Оба названных преимущества сослужили ей серьезную службу в настоящем случае, так как лицо ее носило следы ногтей, волосы были вырваны, а платье, наскоро оправленное дрожащими руками, смято и раздергано на все лады.

Переходя через мост, она бросила в реку ключ от квартиры. Достигнув собора за несколько минут до прибытия туда повозки и своего спутника, она начала размышлять: а что, если ключ попал кому-нибудь в невод, что, если кто-нибудь догадается, откуда этот ключ, что, если дверь уж отперли и нашли труп, а ее сейчас остановят у заставы, засадят в тюрьму и обвинят в убийстве?.. Пока такие мысли крутились в ее голове, появился мистер Кренчер, забрал ее в повозку, и они уехали.

- А что, есть ли на улицах шум? - спросила она.

- Как обыкновенно, - отвечал мистер Кренчер и, по-видимому, удивился как ее вопросу, так и странному ее виду.

- Я не расслышала, - сказала мисс Просс, - что вы сказали?

Мистер Кренчер несколько раз повторил свой ответ, но тщетно: она не могла расслышать его.

"Ну так я просто стану кивать, - подумал озабоченный мистер Кренчер, - по крайности она увидит, в чем дело".

И точно, она увидела.

- А теперь есть на улицах шум? - спросила мисс Просс через некоторое время.

Мистер Кренчер опять кивнул.

- Я совсем ничего не слышу, - прибавила она.

- Вишь ты, в один час как оглохла! - задумчиво промолвил мистер Кренчер, сильно озабоченный. - И что с ней поделалось?

- Я чувствую, - сказала мисс Просс, - как будто во мне что-то вспыхнуло, треснуло, и после этого я на веки вечные перестала что-нибудь слышать.

- Вот оказия! - молвил мистер Кренчер, все более смущаясь духом. - И чего такого она хлебнула для куражу?.. Чу! Поехали эти страшные телеги, загрохотали! Это-то вы слышите, мисс?

- Ничего я не слышу, - сказала мисс Просс, видя, что он к ней обращается. - Видите ли, милый человек, сначала что-то хлопнуло, а потом настала великая тишина, и эта тишина утвердилась неизменно, как будто ей суждено продолжаться все время, пока я живу на свете!

- Коли она не слышит грохота этих ужасных телег... а они теперь совсем близко от места казни, - сказал мистер Кренчер, оглядываясь через плечо, - я так полагаю, что ей и в самом деле ничего больше не будет слышно в этом мире.

Так оно и было: она оглохла навсегда.

Глава XV

ШАГИ УМОЛКАЮТ НАВЕКИ

Глухо гремят по улицам Парижа телеги, наполненные осужденными на смерть. На шести колесницах везут красное вино - ежедневное пропитание гильотины. С тех пор как человеческое воображение стало придумывать ненасытных чудовищ, пожирающих людей, не было выдумано ни одного более совершенного, чем гильотина. И как ни разнообразна почва Франции, как ни благодатен ее климат, нет в ней ни одного листочка, ни одной травки, ветки, ни единого зерна, которое бы взросло и созрело при условиях более благоприятных, чем это самое чудовище. Попробуйте еще раз изувечить человечество ударами таких же молотков и увидите, что его изуродованное тело примет такую же форму. Посейте те же семена хищного произвола и притеснения, и они дадут такие же плоды.

Шесть телег тяжело катятся по улицам. Преврати их снова в то, чем они прежде были, о могущественный волшебник Время, и мы увидим вместо них колесницы самодержавных владык, кареты феодальных дворян, пышные наряды, достойные древней Иезавели, храмы, которые "не дом Отца Моего, но притоны разбойников" и жалкие лачуги миллионов крестьян, истощенных голодом! Но нет, великий волшебник, величаво исполняющий законы, установленные Создателем, никогда не восстанавливает в прежнем виде то, что подверг превращению. "Если ты принял этот вид по воле Божией, - говорят прорицатели оборотням в мудрых арабских сказаниях, - то оставайся так! Если же ты превратился в такую форму через простое заклинание колдунов, то прими свой первоначальный вид!" Неизменно, безнадежно телеги грохочут по улицам.

По мере того как мрачные колеса шести телег вертятся по мостовой, они как бы проводят глубокую извилистую борозду среди черни, густо заполняющей улицы. Плуги безостановочно идут вперед, взрывая направо и налево сплошные окраины из человеческих лиц. Постоянные обитатели окрестных домов до того привыкли к этому зрелищу, что во многих окнах совсем нет зрителей; в других видны люди, на несколько секунд обернувшиеся взглянуть на проезжих, не отрываясь от своего обычного дела. Изредка заметно, что хозяин квартиры угощает этим зрелищем своих гостей: он указывает пальцем то на ту телегу, то на другую, с самодовольством официального экспонента объясняя, кто там сидел вчера и кого провозили третьего дня.

Некоторые из сидящих в телегах видят все это, бесстрастно глядя по сторонам, другие еще с некоторым интересом следят за жизнью и нравами людей. Одни понурили голову в безмолвном отчаянии, другие, продолжая заботиться о своей внешности и репутации, бросают на толпу такие взоры, какие видели на картинах или на театральных сценах. Несколько человек едут с закрытыми глазами, задумавшись или стараясь собраться с мыслями. Только один несчастный, полупомешанный, так опьянел от ужаса, что поет и даже пытается приплясывать. Ни один из них ни взглядом, ни единым движением не взывает к жалости народа.

Рядом с телегами едет разнокалиберная конная стража, и к некоторым из всадников часто обращаются из толпы с вопросами. Как видно, все задают один и тот же вопрос, потому что после каждого ответа толпа теснится к третьей телеге. Едущие рядом с этой телегой солдаты часто указывают концом обнаженной шпаги на одного из находящихся тут. Всеобщее любопытство направлено сегодня на этого человека: он стоит у задка телеги и, наклонившись, все время разговаривает с молоденькой девушкой, которая сидит на боковой скамейке и держит его за руку. Он не интересуется тем, что происходит кругом, и занят только этой девушкой. Пока проезжают по длинной улице Сент-Оноре, там и сям из толпы вырываются ругательства по его адресу, но он не обращает на них внимания; лишь изредка по лицу его скользнет спокойная улыбка, и он качает головой, чтобы волосы спустились ниже и отчасти закрыли его лицо. Поправить их он не может, потому что у него локти связаны.

На ступенях церковной паперти стоит шпион и тюремный лазутчик, поджидая, когда приедут телеги. Он заглядывает в переднюю из них: нет, не тут. Заглядывает во вторую - и тут нет. Ему приходит в голову: "Уж не предал ли он меня?" Но тут его лицо проясняется, потому что он увидел третью телегу.

- Который из них Эвремонд? - спрашивает человек из публики, стоящий за его спиной.

- Вот он, стоит у задка третьей телеги.

- Тот, которого девочка держит за руку?

- Да.

Человек из публики кричит:

- Долой Эвремонда! На гильотину всех аристократов! Долой Эвремонда!

- Тише, тише, - робко унимает его шпион.

- Почему так, гражданин?

- Он и так сейчас расплатится за свои провинности, минут через пять будет все кончено. Оставьте его в покое.

Тот же человек, однако, опять принимается кричать:

- Долой Эвремонда!

И тогда лицо Эвремонда на минуту оборачивается в его сторону. Эвремонд видит шпиона, пронизывает его внимательным взглядом и проезжает мимо.

Часы на башнях сейчас пробьют три; извилистая борозда, проведенная плугом среди толпы народа, заворачивает за угол и выходит на площадь, к месту казни и конца. Тесные ряды поднятых голов смешиваются в одну сплошную массу вслед за последним из проехавших плугов, потому что все устремляются поближе к гильотине. Перед ней расположены полукругом ряды стульев, как перед эстрадой публичных садов, и на стульях сидят женщины и вяжут на спицах. В самом первом ряду на стуле стоит Месть: она озирается вокруг, ища в толпе свою подругу.

- Тереза! - кричит она пронзительным голосом. - Не видел ли кто Терезу? Терезу Дефарж!

- Она еще ни разу не пропускала, - говорит одна из женщин, - этого дружеского собрания.

- Еще бы! И теперь не пропустит, - возражает Месть запальчиво. - Тереза!

- А ты погромче! - советует ей товарка.

Да, погромче; зови ее еще громче, Месть, и то едва ли она услышит тебя. Кричи громче, Месть, можешь вставить и ругательное словцо, коли придется, и все-таки она не придет. Посылай других товарок разыскивать, куда она запропастилась, но, хоть они на своем веку проделали немало отважных и ужасных дел, вряд ли они добровольно зайдут так далеко, чтобы отыскать ее!

- Вот досада! - восклицает Месть, топая ногой о стул. - Уж и телеги приехали, и Эвремонда мигом спровадят, а ее тут нет! Вот и ее вязанье у меня в руках, и ее стул стоит пустой. Просто хоть плачь с горя и досады!

Месть спрыгивает со стула и начинает плакать, а телеги начинают выгружать то, что привезли. Служители святой гильотины в полном облачении стоят наготове. Крах!.. Палач показывает народу отрубленную голову, и женщины, едва удостоившие оторвать глаза от своего рукоделия, чтобы взглянуть на эту голову, за минуту перед тем, пока она могла еще думать и говорить, громко считают: "Раз!"

Вторая телега подъезжает, разгружается и отъезжает прочь. Крах!.. И женщины, не переставая все так же усердно перебирать спицами, считают: "Два!"

Мнимый Эвремонд выходит из телега, и вслед за ним вынимают оттуда швею. Он так и не выпустил ее руки и продолжает ее держать, как обещал. Он тихонько устанавливает ее спиной к грохочущей машине, которая то и дело с шуршащим звуком поднимается вверх и с размаху падает вниз. Швея взглядывает ему в глаза и благодарит его.

- Если бы не вы, милый чужеземец, я бы не могла быть так спокойна, потому что я от природы слаба и труслива. Если бы не вы, я бы не могла вознестись духом к Тому, Кто добровольно пошел на казнь, чтобы нам сегодня доставить надежду и утешение. Мне кажется, что сам Бог послал мне вас.

- Или вас послал мне, - говорит ей Сидни Картон. - Смотрите только на меня, дитя мое, и ни на что больше не обращайте внимания.

- Я ничего не боюсь, пока держу вас за руку. И когда отпущу ее, не буду бояться, лишь бы они это сделали скоро.

- Они очень скоро сделают. Не бойтесь!

Они стоят в толпе, которая быстро редеет, но разговаривают так, как будто они наедине. С глазу на глаз, рука с рукой, обмениваясь слогами, сердцем откликаясь сердцу, - эти дети одной мировой матери, столь различные между собой, невзначай сошлись на жизненном пути в самом конце дороги, чтобы вместе прийти домой и успокоиться в ее лоне.

- Мой добрый и благородный друг, позвольте задать вам еще один, последний вопрос? Я очень мало смыслю, и это меня немножко смущает.

- Скажите, в чем дело.

- У меня есть кузина, единственная моя родня на свете, тоже сирота, и я ее люблю всем сердцем. Она лет на пять моложе меня и живет далеко на ферме, в одной из южных провинций. Бедность разлучила нас, и она ничего не ведает о моей судьбе, потому что я писать не умею, да если бы и умела, что в этом толку? Пожалуй, оно и лучше, что так вышло.

- Да, да, гораздо лучше.

- И вот, пока мы ехали сюда, я все об этом думала и теперь думаю, глядя на ваше доброе, мужественное лицо, которое действует на меня так ободрительно... А думаю я вот что: если правда, что республика учреждена для блага бедных и они перестанут так голодать и вообще будут страдать гораздо меньше прежнего, ведь моя кузина может прожить очень долго; пожалуй, даже до старости доживет?

- Ну так что же, моя кроткая сестра?

- Как вы думаете...

Но тут кроткие глаза, выражающие столь стойкое терпение, наполняются слезами и разжатые губы начинают дрожать.

- ...как вы думаете, очень ли долго мне покажется ждать ее в том, лучшем мире, куда, я надеюсь, мы с вами оба попадем сегодня?

- Об этом и думать нечего, дитя мое: там нет времени и нет печалей.

- Как это хорошо! Спасибо вам. Ведь я совсем неученая. Поцеловать вас сейчас? Разве пора?

- Да.

Они целуются и торжественно благословляют друг друга. Когда он выпускает из своей руки ее тонкую, исхудалую руку, она не дрожит. На лице остается все то же выражение ясности и твердости. Она проходит перед ним, и вот уже нет ее. Женщины, перебирая спицами, считают: "Двадцать две!"

"Я есмь воскресение и жизнь, - сказал Господь, - верующий в Меня, хотя бы умер, оживет, и кто живет и верует в Меня, тот будет жить вечно".

Ропот множества голосов, зрелище множества поднятых лиц, шарканье множества ног в толпе, бросившейся с окраин площади к середине и одной сплошной волной затопившей подножие гильотины, - и всему конец. "Двадцать три!"

* * *

В тот вечер в городе говорили, что никогда еще не видели там такого умиротворенного выражения, каким отличалось лицо этого человека. Многие прибавляли, что в этом лице было что-то великое и пророческое.

Одна из самых замечательных женщин, погибших на той же плахе, незадолго перед тем у подножия того же эшафота просила позволения записать те мысли, которыми она вдохновилась при этом случае. Если бы и он захотел сделать то же и если бы слова его были пророческие, вот что он мог бы сказать:

"Я вижу Барседа и Клая, Дефаржа, Месть, присяжных и судей и еще длинные ряды новых тиранов, восставших на развалинах прежнего угнетения, и все они погибнут от этой мстительной машины, прежде чем перестанет она действовать так, как теперь. Я вижу, как из этой бездны встают великолепный город и блестящий народ, который в течение многих лет еще будет выдерживать борьбу за истинную свободу; и много раз еще суждено ему и падать, и торжествовать победу.

Я вижу, за кого полагаю свою жизнь, живущими мирно, полезно и счастливо в родной Англии, которую я больше не увижу. Вижу ее и у ее груди дитя, названное моим именем. Вижу отца ее, престарелого, согбенного, но здорового, примиренного с самим собой и усердно врачующего своих ближних.

Вижу их старого друга, почтенного старика, живущего тихо и мирно, оставив им в наследство все, что он имел.

Вижу, что мне воздвигнут алтарь в сердцах их и потомков их на много поколений вперед. Вижу ее, уже в преклонных летах, все еще плачущую обо мне в годовщину нынешнего дня. Вижу, как и она, и муж ее, свершив свой земной путь, рядом упокоились в могиле.

Вижу их сына, лежавшего у ее груди и окрещенного моим именем, взрослым человеком: он преуспевает на том самом поприще, которое когда-то было и моим. Он так блистательно преуспевает на нем, что мое имя, озаряемое его славой, становится знаменитым. Я вижу, как с этого имени исчезают все пятна, которыми я его запятнал. Вижу его праведным судьей в рядах людей, всеми уважаемым и почтенным, у него тоже сын, носящий мое имя, - мальчик с золотистыми волосами и знакомым мне очертанием лба; и он привозит этого сына сюда, в этот красивый город, в котором тогда не будет никаких следов теперешнего безобразия; и, приведя его на это место, дрожащим голосом и с нежностью поведает своему сыну мою историю.

То, что я делаю сегодня, это лучше, неизмеримо лучше всего, что я когда-либо делал; покой, который я обрету, это лучше, неизмеримо лучше того, что я когда-либо знал".

Чарльз Диккенс - Повесть о двух городах. 05., читать текст

См. также Чарльз Диккенс (Charles Dickens) - Проза (рассказы, поэмы, романы ...) :

Посмертные записки Пиквикского Клуба. 01.
Часть первая. Перев. Иринарха Введенскаго Оглавление. Глава I. Члены П...

Посмертные записки Пиквикского Клуба. 02.
Глава III. Еще новый приятель.- Повесть кочующего актера.- Неприятная ...