СТИХИ и ПРОЗА на poesias.ru 

Чарльз Диккенс
«Давид Копперфильд. Том 1. 01.»

"Давид Копперфильд. Том 1. 01."

Том I

Перевод с английского А. Бекетовой

ОГЛАВЛЕНИЕ

Глава I. Я появляюсь на свет

Глава II. Я наблюдаю

Глава III Перемена

Глава IV. Я впадаю в немилость

Глава V. Я изгнан из родительского дома

Глава VI. Круг моих знакомых расширяется

Глава VII. Мое первое полугодие в Салемской школе

Глава VIII. Каникулы. Один особенно счастливый вечер

Глава IХ. Вечно памятный день рождения

Глава Х. На меня не обращают внимания, а затем пристраивают

Глава ХI. Я начинаю жить самостоятельной жизнью и это доставляет мне мало удовольствия

Глава ХII. Так как мне попрежнему мало улыбается самостоятельная жизнь, то я принимаю важное решение

Глава ХIII. Последствия моей решимости

Глава ХIV. Бабушка решает, что делать со мной

Глава ХV. Я начинаю новую жизнь

Глава ХVI. Я становлюсь во многих отношениях иным мальчиком

Глава ХVII Кое-кто появляется

Глава ХVIII. Взгляд в прошлое

Глава ХIХ. Я оглядываюсь вокруг и делаю открытие

Глава ХХ. В доме Стирфортов

Глава ХХI. Маленькая Эмми

Глава ХХII. Старые места и новые люди

Глава ХХIII. Я выбираю себе род деятельности

Глава ХХIV. Мой первый кутеж

Глава ХХV. Ангел и дьявол

Глава ХХVI. Я попадаю в плен

Глава ХХVII. Томми Трэдльс

Глава ХХVIII. Мистер Микобер бросает вызов обществу

Глава ХХIХ. Я снова в гостях у Стирфорта

Глава I

Я ПОЯВЛЯЮСЬ НА СВЕТ

В самом начале своего жизнеописания я должен упомянуть о том, что родился я в пятницу, в полночь. Замечено было, что мой первый крик раздался, когда начали бить часы. Принимая во внимание день и час моего появления на свет, сиделка и несколько мудрых соседок, живо интересовавшихся моей особой еще за много месяцев до возможного личного знакомства со мной, объявили, что мне суждено быть несчастным в жизни. Они были убеждены, что такова неизбежно судьба всех злосчастных младенцев обоего пола, родившихся в пятницу, в полночь.

Мне нет надобности говорить здесь что-либо по этому поводу, ибо история моей жизни сама покажет лучше всего, оправдалось ли это предсказание или оно было ложным.

Родился я в Блондерстоне, в графстве Суффолк, после смерти моего отца, глаза которого закрылись для земного света за шесть месяцев до того, как мои открылись. И теперь даже, когда я думаю об этом, мне кажется странным, что отец так никогда и не видел меня. И еще более странны мои смутные воспоминания раннего детства, связанные с отцовским белым надгробным камнем на нашем деревенском кладбище: я всегда чувствовал какую-то невыразимую жалость к этому камню, лежащему одиноко во мраке ночи, в то время как в нашей маленькой гостиной было так светло и тепло от зажженных свечей и горящего камина. Порой мне казалось даже жестоким, что двери нашего дома накрепко запираются, как будто именно от этого камня.

Самой важной персоной в нашем роду была тетка моего отца, стало быть, моя двоюродная бабушка, о которой вскоре мне придется немало говорить здесь. Тетка, мисс Тротвуд, или мисс Бетси (как звала ее моя матушка в те редкие минуты, когда ей удавалось, преодолевая свой страх, упоминать об этой грозной особе), вышла замуж за человека моложе себя, красавца, не оправдавшего, однако, поговорки: "Красив тот, кто красиво поступает". Его сильно подозревали в том, что иногда он бил мисс Бетси, а однажды, в пылу спора по поводу денежных дел, он вдруг дошел до того, что едва не выбросил ее из окна второго этажа. Такое красноречивое доказательство несходства характеров побудило мисс Бетси откупиться от своего муженька и получить развод по взаимному соглашению. С добытым таким образом капиталом бывший супруг мисс Бетси отправился в Индию, и там, по нелепой семейной легенде, его однажды видели едущим на слоне в обществе павиана. Как бы то ни было, десять лет спустя из Индии дошли слухи о его смерти.

Какое впечатление произвели эти слухи на тетушку, осталось для всех тайной, ибо она немедленно после развода приняла снова свое девичье имя, купила себе домик где-то далеко, в деревушке на берегу моря, поселилась там одна со служанкой и с тех пор вела жизнь настоящей отшельницы.

Мне кажется, что отец мой был когда-то любимцем тетки, но он смертельно оскорбил ее своей женитьбой на "восковой кукле", как мисс Бетси называла мою матушку. Она никогда не видела моей матери, но знала, что ей нет и двадцати лет. Женившись, отец мой больше никогда с теткой не встречался. Он был вдвое старше матушки и здоровья далеко не крепкого. Умер отец год спустя после свадьбы и, как я уже упоминал, за шесть месяцев до моего рождения.

Таково было положение вещей в важную для меня, чреватую последствиями пятницу, после полудня. Матушка сидела у камина; ей нездоровилось, и настроение у нее было очень подавленное. Глядя сквозь слезы на огонь, она в глубоком унынии думала о себе и о крошечной неведомой сиротке, которую мир, видимо, собирался встретить не очень-то гостеприимно.

Итак, в ясный ветреный мартовский день матушка сидела у камина, со страхом и тоской думая о том, удастся ли ей выйти живой из предстоящего испытания, как вдруг, утирая слезы, она увидела в окно идущую через сад незнакомую леди.

Матушка еще раз взглянула на леди, и верное предчувствие сказало ей, что это мисс Бетси. Заходящее солнце из-за садовой ограды озаряло своими лучами незнакомку, направлявшуюся к дверям дома, и шла она с таким самоуверенным видом, с такой суровой решимостью во взоре, которых не могло быть ни у кого, кроме мисс Бетси. Приблизившись к дому, тетушка представила еще одно доказательство того, что это была именно она: мой отец часто говаривал, что тетка его редко поступает, как обыкновенные смертные. И на этот раз, вместо того чтобы позвонить, она подошла к окну и стала глядеть в него, прижав так сильно нос к стеклу, что по словам моей бедной матушки, он у нее моментально сплюснулся и совсем побелел.

Появление ее чрезвычайно напугало мою мать, и я всегда был убежден, что именно мисс Бетси я обязан тем, что родился в пятницу. Взволнованная матушка вскочила со своего кресла и забилась позади него в угол. Мисс Бетси, медленно и вопросительно вращая глазами, подобно турку на голландских часах, обводила ими комнату; наконец взор ее остановился на матушке, и она, нахмурившись, повелительным жестом приказала ей открыть дверь. Та повиновалась.

- Вы, полагаю, миссис Копперфильд? - спросила мисс Бетси.

- Да, - пролепетала матушка.

- Мисс Тротвуд, - представилась гостья. - Надеюсь, вы слышали о ней?

Матушка ответила, что имела это удовольствие. Но у нее было неприятное сознание, что это "великое" удовольствие отнюдь не отражается на ее лице.

- Так вот, теперь вы видите ее перед собою, - заявила мисс Бетси.

Матушка поклонилась и попросила ее войти. Они прошли в маленькую гостиную, откуда только что вышла матушка, ибо в парадной гостиной не был затоплен камин, вернее сказать, он не топился с самых похорон отца.

Когда обе они сели, а мисс Бетси все не начинала говорить, матушка, после тщетных усилий взять себя в руки, расплакалась.

- Ну-ну-ну, - торопливо сказала мисс Бетси. - Оставьте это! Полноте! Полноте же!

Однако матушка не могла справиться с собой, и слезы продолжали литься, пока она не выплакалась.

- Снимите свой чепчик, дитя мое, - вдруг проговорила мисс Бетси, - дайте-ка, я погляжу на вас.

Матушка была слишком перепугана, чтобы не покориться этому странному требованию, и тотчас же сняла чепчик, при этом она так нервничала, что ее густые, чудесные волосы совсем распустились.

- Боже мой! - воскликнула мисс Бетси. - Да вы совсем ребенок!

Несомненно, матушка даже для своих лет была необычайно моложава. Бедняжка опустила голову, словно в этом была ее вина, и, рыдая, призналась, что, быть может, она слишком молода и для вдовы и для матери, если только, став матерью, она останется в живых.

Наступило снова молчание, во время которого матушке почудилось, что мисс Бетси коснулась ее волос, и прикосновение это было как будто ласково. Матушка с робкой надеждой взглянула на тетку мужа, но та, приподняв немного платье, поставила ноги на решетку камина, охватила руками колено и, нахмурившись, уставилась на пылающий огонь...

- Скажите, ради бога, - вдруг неожиданно заговорила тетушка, - почему это "Грачи"?

- Вы говорите о нашей усадьбе? - спросила матушка.

- Почему именно "Грачи"? - настаивала мисс Бетси. - Конечно, вы назвали бы свою усадьбу как-нибудь иначе, будь хотя у одного из вас на грош здравого смысла.

- Название это было дано мистером Копперфильдом, - ответила матушка. - Когда он купил эту усадьбу, ему нравилось, что кругом много грачиных гнезд.

В этот момент вечерний ветер так загудел среди старых вязов, что и матушка и мисс Бетси невольно поглядели в ту сторону. Вязы склонились друг к другу, словно великаны, перешептывающиеся между собой; затихнув на несколько секунд, они снова яростно заметались, размахивая своими косматыми ручищами, как бы взволнованные только что полученными ужасными вестями. А старые грачиные гнезда, видавшие на своем веку немало непогод, раскачивались на верхних ветвях, подобно обломкам корабля на бурных морских волнах,

- Но где же птицы? - спросила мисс Бетси.

- Что? - рассеянно откликнулась матушка.

- Грачи... что с ними сталось? - допрашивала мисс Бетси.

- Да за все время нашей жизни их вовсе и не было здесь, - ответила матушка. - Мы думали ... мистер Копперфильд думал, что в этой усадьбе множество грачей, но, видимо, гнезда слишком стары, и грачи давно покинули их.

- Давид Копперфильд весь тут, с головы до ног! - воскликнула мисс Бетси. - Назвать усадьбу "Грачи", когда и близко-то нет и единого грача, только потому, что он видел грачиные гнезда.

- Мистер Копперфильд умер, - дрожащим голосом сказала матушка, - и если вы осмелитесь дурно говорить о нем...

Тут у матушки, мне кажется, промелькнуло желание броситься на тетушку, которая без труда могла бы справиться с нею одной рукой, даже будь бедняжка и в лучшем состоянии, чем в этот вечер. Но не успела матушка подняться, как порыв этот мгновенно угас. Она смиренно опустилась в кресло и лишилась чувств. Когда матушка пришла в себя, или, вернее, когда ее привела в чувство мисс Бетси, она увидела тетушку стоящей у окна.

Сумерки уже сменились ночной тьмой, и обе женщины видели друг друга только благодаря горевшему камину.

- Ну, хорошо, - проговорила мисс Бетси, возвращаясь на свое место, словно она на секунду только подходила взглянуть в окно. - Когда же вы ожидаете?

- Я вся дрожу, - промолвила чуть слышно матушка. - Уж не знаю, что со мной... Наверно, я умру...

- Нет! Нет!- отрезала мисс Бетси. - Выпейте чаю.

- Ах, боже мой, боже мой! Вы думаете, что это действительно поможет мне? - пролепетала матушка.

- Конечно, поможет. Ведь все это у вас одно воображение... Как звать вашу девочку?

- Но я еще не знаю, мэм, будет ли это девочка, - простодушно сказала матушка.

- Настоящий ребенок! Ведь я же не об этом говорю! - нетерпеливо воскликнула мисс Бетси. - Я имела в виду вашу служанку.

- Ее зовут Пиготти, - пояснила матушка.

- Пиготти?!1 (См. "Примечания" в конце книги.) - повторила с каким-то негодованием мисс Бетси. - Неужели, дитя мое, вы хотите уверить меня, что какое-либо существо на свете могло при крещении получить имя Пиготти?

- Это ее фамилия, слабым голосом отозвалась матушка. - Мистер Копперфильд звал ее по фамилии, потому что у нас с нею одинаковое имя.

- Эй, Пиготти! - крикнула мисс Бетси, распахивая дверь гостиной. - Чаю! Вашей хозяйке что-то нездоровится. Только живей!

Отдав это приказание таким тоном, словно она повелевала в этом доме с самого его основания, мисс Бетси выглянула в дверь, чтобы убедиться, идет ли Пиготти, - и, увидев, что та, пораженная незнакомым голосом, уже шла по коридору с зажженной свечой, захлопнула дверь и уселась попрежнему: приподняла платье, поставила ноги на решетку камина и охватила колено руками.

- Вы говорите, что, быть может, это будет девочка, - начала мисс Бетси, - а я так не сомневаюсь, что будет именно девочка, предчувствую это. И вот, дитя мое, с момента появления этой девочки...

- А может быть, и мальчика, - осмелилась заметить матушка.

- Говорю вам; у меня есть предчувствие, что это должна быть девочка. Не противоречьте!.. С момента появления этой девочки я намерена, дитя мое, стать ее другом. Хочу быть ее крестной матерью и прошу вас назвать ее Бетси Тротвуд-Копперфильд. У этой Бетси Тротвуд не должно быть ошибок, в жизни. Над ее, бедняжки, чувствами не будут уж издеваться. Ей нужно дать хорошее воспитание, ее надо будет хорошенько предостеречь от того, чтобы она безрассудно не доверяла там, где не следует доверять. Уж это будет моя забота.

После каждой фразы мисс Бетси покачивала головой, словно припоминая свои собственные старые обиды и, видимо, с трудом удерживаясь от желания сказать о них больше. Так, по крайней мере, показалось матушке при слабом свете мерцающего камина.

Помолчав немного, мисс Бетси мало-помалу перестала качать головой и вдруг спросила:

- Дитя мое, был ли добр к вам Давид? Дружно вы жили с ним?

- Мы были очень счастливы, - ответила матушка, - мистер Копперфильд был даже слишком добр ко мне.

- Наверно, он избаловал вас? - допрашивала тетушка.

- Боюсь, что да: он избаловал меня, и теперь, снова оставшись одна в этом суровом мире, снова предоставленная самой себе, я это очень чувствую, - рыдая, промолвила матушка.

- Ну, не плачьте же! Вы не подходили друг к другу, и вообще едва ли возможно это на свете, - вот почему я и задала вам такой вопрос. Вы ведь были сирота, не правда ли?

- Да.

- И гувернантка?

- Я служила бонной в семье, где бывал мистер Копперфильд. Он мне выказывал много доброты и внимания и в конце концов сделал мне предложение. Я дала свое согласие, и мы повенчались, - простодушно рассказала матушка.

- Ах, бедная крошка! - задумчиво проговорила тетушка, продолжая, нахмурившись, смотреть в огонь. - А умеете ли вы что-нибудь делать?

- Простите, мэм, я вас не понимаю, - пробормотала матушка.

- Ну, например, вести хозяйство.

- Боюсь, что я мало смыслю в этом, - призналась матушка. - Не так, как бы мне хотелось. Но мистер Копперфильд учил меня...

- Да много ли сам он смыслил в этом! - перебила мисс Бетси.

- А все же я думаю, что при моем старании и его терпении я выучилась бы, если б не это великое несчастье - его смерть...

Тут рыдания не дали матушке докончить фразу.

- Не надо! Не надо! - уговаривала мисс Бетси.

- Я аккуратно вела свою расходную книгу, и каждый вечер мы с мистером Копперфильдом подсчитывали расходы... - прорыдала матушка, снова впадая в отчаяние.

- Ну, довольно же! Довольно! Не надо плакать! - продолжала уговаривать мисс Бетси.

- И у нас из-за этого никогда не бывало ни малейшего недоразумения, разве только иногда мистер Копперфильд упрекал меня за то, что мои тройки похожи на пятерки, а хвостики моих семерок не отличить от хвостиков девяток, - заливаясь слезами, закончила матушка.

- Вы доведете себя таким образом до болезни, - заметила мисс Бетси, - и это, знаете, будет плохо и для вас и для моей крестницы. Полноте же! Не надо так!

Эти доводы заставили матушку несколько успокоиться, хотя, видимо, здесь еще большую роль сыграло все возраставшее недомогание. Наступило молчание, время от времени прерываемое лишь какими-то восклицаниями мисс Бетси, - она все продолжала сидеть у камина, поставив ноги на решетку.

Наконец тетушка снова заговорила:

- Я знаю, что Давид на свои деньги приобрел пожизненную ренту. А что, скажите, сделал он для вас?

- Мистер Коппефильд был так добр и заботлив, что часть доходов с этой ренты завещал мне, - с трудом ответила матушка.

- Сколько? - спросила мисс Бетси.

- Сто пять фунтов стерлингов2 в год.

- Ну что ж! Он мог поступить и хуже! - заметила тетушка.

Это слою "хуже" соответствовало моменту. Матушке стало настолько хуже, что Пиготти, которая пришла с чайным прибором и свечами, сейчас же это бросилось в глаза. Конечно, мисс Бетси заметила бы это и раньше, будь в комнате посветлее. Тут Пиготти без дальних слов увела свою хозяйку наверх, в ее комнату. Затем она немедленно послала за сиделкой и доктором своего племянника, Хэма Пиготти, которого вот уже несколько дней держала в доме тайком от матушки на случай экстренной нужды.

Доктор и сиделка - эти "союзные державы" - явились почти одновременно. Они были очень удивлены при виде незнакомой леди величественного вида, которая, восседая у камина, со шляпкой, висевшей на левой руке, набивала себе уши ватой. Так как Пиготти ничего не знала о ней, а матушка ни слова не сказала, то появление незнакомки казалось таинственным. То обстоятельство, что у нее в кармане был целый склад ваты, которой она не переставала затыкать себе уши, нисколько не умаляло важности ее вида.

Доктор поднялся наверх, к матушке, а потом спустился. Предвидя, что ему, быть может, придется провести несколько часов в обществе незнакомой леди, он старался быть как можно вежливее и общительнее. Доктор был самым кротким, самым мягким человеком на свете. Входя и выходя из комнаты, он обычно проскальзывал бочком, стремясь занять как можно меньше места. Ходил он тише и медленнее, чем тень в "Гамлете"3, и, быть может, еще бесшумнее, а говорил так же тихо, как и ходил.

Мистер Чиллип (так звали доктора), склонив голову набок, кротко поглядывал на тетушку, а затем, коснувшись своего левого уха, очевидно намекая на вату, с легким поклоном спросил:

- Какое-то местное раздражение, мэм?

- Что-о? - отозвалась тетушка, вытаскивая из одного уха, словно пробку, комок ваты.

Мистер Чиллип, как потом рассказывал матушке, до того был ошеломлен резкостью ее тона, что удивительно, каким образом он при этом не потерял самообладания и смог кротко повторить свой вопрос:

- Какое-то местное раздражение, мэм?

- Что за вздор! - оборвала его тетушка, снова закупоривая себе ухо.

После этого мистеру Чиллипу оставалось лишь сесть и беспомощно уставиться на тетушку, глядевшую в огонь камина. И так сидел он до тех пор, пока его не позвали наверх. Через какие-нибудь четверть часа он вернулся.

- Ну? - проговорила тетушка, вытаскивая вату из того уха, которое было ближе к доктору.

- Ну что же, мэм, - ответил мистер Чиллип, - мы... - мы понемножку подвигаемся, мэм.

- Э-эх... - с полнейшим презрением вырвалось у тетушки, и она опять закупорила себе ухо.

Тут мистер Чиллип, по его словам, действительно был почти возмущен, и возмущен именно как врач. Тем не менее он около двух часов продолжал сидеть и смотреть на тетушку, глядевшую в огонь, пока его еще раз не позвали наверх. Через некоторое время он вернулся.

- Ну? - спросила тетушка, вытаскивая вату из того же уха.

- Ну что же, мэм, - ответил мистер Чиллип, - мы... мы понемножку подвигаемся, мэм.

- Э-эх... - протянула тетушка таким сердитым тоном, что мистер Чиллип не смог уже выносить дольше; он предпочел отправиться на лестницу и сидел там, в темноте, на сквозняке, до тех пор, пока за ним снова не прислали.

Хэм Пиготти, посещавший народную школу, большой знаток катехизиса, а потому свидетель, заслуживающий доверия, рассказывал на следующий день, как он имел несчастье час спустя после описанной сцены полуоткрыть дверь в гостиную. Здесь, очень взволнованная, расхаживала из угля в угол мисс Бетси. Заметь мальчика, она мгновенно набросилась на него, и он стал ее жертвой. Очевидно, вата недостаточно плотно закупоривала ее уши, и когда, сверху, из комнаты матушки, более явственно, поносилось топанье ног и голоса, мисс Бетси вымешала на злосчастном Хэме избыток своего волнения: она, держа за ворот куртки, безостановочно заставляла его маршировать из угла в угол, затыкала ему уши ватой, очевидно принимая их за свои собственные, и вообще всячески тормошила и тиранила его.

Все этo отчасти было подтверждено его теткой, Пиготти, видевшей Хэма в половине первого ночи, сейчас же после его, освобождения. Она уверяла, что племянник ее был не менее красен, чем я.

Добряк доктор вообще не был злопамятен, а в такой момент и подавно. Как только мистер Чиллип, в свою очередь, освободился, он бочком пробрался в гостиную, где была тетушка, и с самым добродушным видом сказал ей:

- Ну, мэм, я счастлив, что могу поздравить вас.

- С чем? - резко спросила тетушка.

Суровость мисс Бетси снова смутила мистера Чиллипа, и, чтобы как-нибудь смягчить ее, он, улыбаясь, поклонился.

- Господи, помилуй! Да что же творится с этим человеком! - с раздражением воскликнула тетушка. - Немой он, что ли?

- Успокойтесь, мэм, - проговорил мистер Чиллип самым сладким голосом, - теперь больше нет оснований тревожиться. Успокойтесь же!

Впоследствии считалось почти чудом что тут тетушка не схватила доктора за шиворот и не вытрясла из него то, что он должен был сказать, а лишь ограничилась тем, что потрясла собственной головой, правда, так потрясла, что у бедняка душа ушла в пятки.

- Ну вот, мэм, я счастлив поздравить вас, - заговорил мистер Чиллип, собравшись с духом. - Все кончено, и благополучно кончено.

Все пять минут, или около этого, пока мистер Чиллип собирался и произносил эту речь, тетушка пристально разглядывала его.

- Как она чувствует себя? - спросила тетушка, скрестив руки; на левой из них продолжала болтаться шляпка.

- Надеюсь, мэм, что вскоре она будет себя чувствовать совсем хорошо, - ответил мистер Чиллип, - настолько хорошо, насколько может себя чувствовать юная мать при таких печальных семейных обстоятельствах. Теперь нет никаких препятствий к тому, чтобы вы с ней повидались. Это, быть может, даже принесет ей пользу.

- А "она"? Как "она"? - с суровым видом продолжала спрашивать тетушка.

Мистер Чиллип, склонив набок голову, посмотрел на тетушку, словно ласковая ручная птичка.

- Новорожденная здорова? - переспросила тетушка.

- Но я предполагал, мэм, что вы уже знаете: это мальчик.

Тетушка не проронила ни единого слова, но, схватив шляпу за ленты, хлопнула ею по голове мистера Чиллипа. Затем, напялив смятую шляпку себе на голову, мисс Бетси вышла и исчезла, как разгневанная фея. Никогда уже больше она здесь не появлялась, да, никогда...

Я лежал в своей корзинке, матушка - на кровати, а Бетси Тротвуд-Копперфильд навеки осталась в той стране снов и теней, откуда я только что явился. Луна, светившая в окно нашей комнаты, заливала своим светом одновременно и жилища многих таких же, как я, новых пришельцев земли и холмик с прахом человека, без которого мне никогда бы не появиться на свет...

Глава II

Я НАБЛЮДАЮ

Первое, что рисуется передо мной, когда я оглядываюсь на далекие дни моего раннего детства, это матушка с ее красивыми волосами и юным видом. Потом - Пиготти; она какая-то бесформенная, глаза у нее так темны, что бросают тень на лицо, а руки и щеки до того тверды и красны, что я удивляюсь, почему птицы не клюют их вместо яблок.

Мне кажется, что я припоминаю, как матушка и Пиготти на некотором расстоянии от меня присели или стоят на коленях, а я неуверенными шажками расхаживаю от одной к другой. Я как сейчас вижу перед глазами и даже ощущаю шероховатый от шитья, как терка, указательный палец Пиготти, когда она протягивает его мне. Что же еще вспоминается мне? Посмотрим... Словно сквозь туман виднеется наш дом... В нижнем этаже кухня Пиготти, выходящая на задний двор. Посредине этого двора высится на столбе голубятня без единого голубя, а в углу приютилась большая собачья конура без собаки; по двору бродит с угрожающим, свирепым видом множество кур, они мне кажутся огромными. Хорошо помню петуха, взобравшегося на столб прокричать свое "кукареку".

Когда я гляжу на него из кухонного окна, мне кажется, что он обращает на меня особенное внимание, и я дрожу от страха, до того он представляется мне лютым. А гуси, бродящие по ту сторону ограды! Когда я прохожу мимо, они гонятся за мной, вытянув свои длинные шеи. Вот эти гуси даже снятся мне, по ночам, как, вероятно, снятся львы тому, кто живет среди диких зверей.

Вот длинный коридор - какой бесконечный! Он ведет из кухни Пиготти к входным дверям. В этот коридор выходит темная кладовая, откуда, когда открывается дверь, несет затхлым запахом маринадов, мыла, перца, свечей и кофе. Мимо такого едва освещенного места вечером надо пробегать как можно скорее, ибо совершенно неизвестно, что может оказаться между всеми этими кадками, кувшинами и старыми ящиками от чая, когда там никого нет с тускло горящей лампочкой. Помню две гостиных: одну, в которой мы сидим вечерами - матушка, я и Пиготти, - ведь она, когда кончает работу и никого нет, наш неразлучный компаньон; другую - парадную гостиную, где мы проводим время по воскресеньям, Она более пышна, но менее уютна и кажется мне унылой, вероятно потому, что Пиготти, рассказывая мне о похоронах отца, - уж не знаю когда, но, видимо, целую вечность тому назад, - упомянула о том, что в этой самой гостиной тогда собрались гости, все в черном. А однажды в ней же в воскресенье вечером матушка прочла нам с Пиготти, как воскрес из мертвых Лазарь. Я так был этим напуган, что матушка и Пиготти потом принуждены были вынуть меня из кроватки, чтобы показать в окно залитое лунным светом тихое кладбище, где умершие спокойно лежат в своих могилах.

Ничего не знаю такого зеленого, как трава этого кладбища, ничего такого тенистого, как его деревья, не знаю большей тишины, чем та, которая царит вокруг его могил... По утрам, когда, стоя на коленках в своей кроватке, я гляжу туда, я вижу пасущихся там овец, вижу, как красное солнышко заливает солнечные часы, и спрашиваю себя, рады ли эти часы, что они снова могут показывать время.

А вот наша скамья в церкви; какая у нее высокая спинка! Вблизи нас окно, в которое виден наш дом. В течение всей обедни Пиготти не перестает поглядывать в это окно, желая убедиться, не горит ли наш дом и не грабят ли его. Отвлекаясь сама таким образом от церковной службы, Пиготти, однако, бывает очень недовольна, когда я, взобравшись с ногами на скамью, тоже гляжу в окно. Хмурясь, она показывает мне, что я должен смотреть на священника. Но не могу же я без конца смотреть на него, я и без того хорошо знаю нашего священника, когда на нем нет этой белой штуки. Я боюсь даже, что он удивится, почему я так уставился на него, и, пожалуй, может еще прервать службу и спросить, что мне надо. А что тогда делать? Ужасно скверно зевать, но мне надо же чем-нибудь заняться. Смотрю на матушку, - она делает вид, что не замечает меня. Смотрю на мальчика, сидящего в проходе между скамьями, - он строит мне рожи. Смотрю на солнечный луч, вырывающийся через портик в открытую дверь, и вижу в этой двери заблудшую овцу, - не грешника, нет, а настоящую овцу; она стоит в раздумье, не войти ли ей в церковь. Чувствую, что если слишком долго буду смотреть на нее, то не удержусь и скажу что-нибудь громко. А тогда - что только будет со мной! Смотрю на мраморные надгробные доски, вделанные в церковные стены, и стараюсь думать о покойном мистере Баджерсе, прихожанине нашей церкви. Меня интересует вопрос, звали ли к мистеру Баджерсу доктора Чиллипа, а если звали, то как это он не смог вылечить его. И раз он не в силах был спасти больного, то как, должно быть, ему неприятно теперь каждое воскресенье смотреть на эту надгробную надпись. С мистера Чиллипа в его праздничном галстуке я перевожу глаза на кафедру священника, и у меня вдруг мелькает мысль, каким прекрасным местом для игры могла бы быть эта самая кафедра, хотя бы, например, крепостью; я бы защищал ее, другой мальчик бросился бы по лестнице в атаку, а я тут швырнул бы ему в голову бархатную подушку с кистями... Мало-помалу глаза мои начинают смыкаться. Я слышу еще, как священник поет нагоняющий сон псалом. Духота страшная. Вскоре я ничего уже не сознаю - до тех пор, пока с шумом не сваливаюсь под скамью, откуда Пиготти вытаскивает меня, полумертвого от страха.

А теперь я вижу фасад нашего дома с настежь открытыми решетчатыми окнами спальни. В них так и льется сладкий душистый воздух, в саду на ветвях все еще раскачиваются старые, растрепанные грачиные гнезда. Но вот я в другом саду - в том, что позади двора, где пустая голубятня и пустая собачья конура. Это настоящий заповедник бабочек. Вокруг этого сада высокий забор; на калитке висит замок. Деревья гнутся под тяжестью плодов. Никогда, кажется, во всю свою жизнь потом я не видывал ни в одном саду такого множества чудесных спелых фруктов. Матушка рвет их и кладет в корзину, а я украдкой набиваю себе рот крыжовником, делая вид, что совершенно им не интересуюсь.

Но вот поднимается страшный ветер - и лета как не бывало. В зимние сумерки мы с матушкой играем и танцуем в гостиной.. Запыхавшись, матушка бросается в кресло. Я вижу, как она закручивает на пальце свои светлые кудри, выпрямляет свою талию; никто не знает лучше моего, как она рада, что хорошо выглядит, как гордится тем, что такая красивая.

Все это, да еще то, что мы с матушкой оба немножко побаиваемся Пиготти и во многих случаях делаем так, как она хочет, - мои самые ранние впечатления детства.

Однажды вечером сидели мы с Пиготти одни у камина в гостиной. Я читал ей о крокодилах. Должно быть, читал я не очень-то понятно или она, бедняжка, не особенно внимательно слушала меня, но только, помнится, после моего чтения у нее осталось смутное впечатление, что крокодилы - это род растений. Чтение утомило меня, и мне ужасно захотелось спать. Но так как мне было разрешено ждать возвращения матушки от соседей, то я скорее умер бы на своем посту, чем лег бы в кроватку. Я уже дошел до такого состояния сонливости, что Пиготти на моих глазах стала расти и делаться огромной. Тут, чтобы не закрывались глаза, я поддерживаю веки указательными пальцами и упорно гляжу на работающую Пиготти. Смотрю на кусочек восковой свечи, которым, она вощит нитку. Весь изборожденный, он кажется совсем сморщенным. Таращу глаза на крошечный домик с соломенной крышей, где обитает нянин сантиметр, и на ее рабочую коробку с задвигающейся крышкой, на которой изображен собор св. Павла с яркорозовым куполом, и на медный наперсток на ее пальце, и, наконец, опять на самую Пиготти; она мне кажется прелестной. Сон так одолевает меня, что я чувствую: на миг закрою глаза, и тогда конец - засну.

- Пиготти, были ли вы когда-нибудь замужем? - вдруг спрашиваю я.

- Господь с вами! - восклицает Пиготти. - Почему только вам пришла в голову мысль о замужестве?

Она отвечает мне с таким оживлением, что сонливости моей как не бывало; Пиготти перестает штопать и, вытянув руку с иголкой во всю длину нитки, смотрит на меня.

- Так были вы когда-нибудь, замужем, Пиготти? - переспрашиваю я. - Вы ведь очень красивая, не правда ли?

И я действительно считаю ее красавицей, хотя и в другом роде, чем матушку. В нашей парадной гостиной стоит красная бархатная скамеечка, на ней матушка нарисовала букет цветов. И вот мне кажется, что щеки Пиготти очень похожи на эту самую красную скамеечку. Правда, бархат мягкий, а лицо Пиготти шероховатое, но это не так уж важно...

- Я? Красавица, Дэви? Где уж там, дорогой мой! Но откуда все-таки взялась в вашей голове мысль о замужестве?

- Не знаю. А скажите, ведь нельзя же выйти замуж сразу больше чем за одного человека или можно? - допрашиваю я.

- Конечно, нет, - тотчас решительно отвечает Пиготти.

- Но если выйти замуж, а человек этот умрет, разве тогда нельзя выйти за другого, Пиготти? - опять спрашиваю я.

- Можно, - отвечает Пиготти, - если пожелаете. Это - как кто хочет...

- А вы сами, Пиготти, что об этом думаете? - говорю я и смотрю на нее с таким же любопытством, с каким она перед тем глядела на меня.

- Я думаю, - говорит Пиготти после некоторого колебания, перестав на меня смотреть и снова взявшись за работу, - я думаю, Дэви, что я никогда не была замужем и не собираюсь выходить. Вот все, что я знаю на этот счет.

- Скажите, Пиготти, ведь вы же не сердитесь на меня, не правда ли? - спрашиваю я, помолчав минутку.

Я действительно решил, судя по краткости ее ответа, что она недовольна мной, но ошибся: отбросив чулок, который она штопала, Пиготти раскрывает свои объятия и крепко прижимает к себе мою курчавую голову. Когда Пиготти, при своей полноте, делает более или менее резкое движение, то пуговицы ее платья обыкновенно отлегают, а на этот раз, я хорошо помню, у нес отскочили две пуговицы на другой конец гостиной.

- Теперь почитайте-ка мне еще об этих самых крокиндилах, - говорит Пиготти, до сих пор не одолевшая слова "крокодил". - Признаться, я не все о них разобрала.

Помнится, я не мог хорошенько понять, почему у Пиготти был такой странный вид и почему ей вдруг опять захотелось вернуться к крокодилам. Тем не менее мы снова принимаемся за этих чудовищ; я читаю с новым жаром, ибо от моей сонливости и и следа не осталось. Чего мы тут только не делали! И закапывали яйца крокодилов в песок, чтобы солнце выводило из них детенышей, и дразнили неповоротливых крокодилов, безнаказанно увиваясь вокруг них, и, подобно туземцам, бросались за ними в воду и всаживали им в пасть заостренные колья, - словом, мы как бы прошли сквозь целый крокодилий строй, по крайней мере я. Относительно же Пиготти у меня были сомнения, - она то и дело по рассеянности тыкала в себя иглой, то в лицо, то в руку.

Уж мы исчерпали все о крокодилах и перешли к аллигаторам, когда у садовой калитки раздался звонок. Мы бросились отворять. У дверей стояла матушка - показалась она мне необыкновенно хорошенькой - и с ней джентльмен с прекрасными черными волосами и бакенбардами4, тот самый, который в прошлое воскресенье провожал нас из церкви.

Когда матушка у порога, нагнувшись, схватила меня на руки и расцеловала, джентльмен, помню, сказал:

- Да... малыш этот счастливее самого короля.

- Что это значит? - спросил я его, глядя через плечо матушки.

Он погладил меня по голове. Почему-то ни он сам, ни его низкий голос не понравились мне. Инстинктивно как-то мне было неприятно, что его рука, касаясь меня, дотрагивается в то же время до руки матушки, и я изо всех сил оттолкнул его.

- Ах, Дэви! - с упреком воскликнула матушка.

- Славный мальчик, - промолвил джентльмен. - Его ревнивая любовь нисколько меня не удивляет.

Никогда до сих пор не видел я на щеках матушки такого чудесного румянца. Ласково пожурив меня за мою грубость, она прижала меня к себе и повернулась поблагодарить джентльмена за то, что он так любезно проводил ее до дому. Тут матушка подала ему руку, и, когда черный джентльмен пожимал ее, мне показалось, что она взглянула на меня.

- Ну что ж, мой милый мальчик, пожелаем друг другу спокойной ночи, - сказал джентльмен, наклоняясь и приближая, голову - я это прекрасно видел - к крошечной матушкиной ручке в перчатке.

- Покойной ночи! - проговорил я.

- Давайте-ка хорошенько подружимся с вами! - смеясь, продолжал джентльмен. - Пожмемте друг другу руку!

Правая моя рука была в руке матушки, и потому я ему подал левую.

- Нет, это не та рука, Дэви,- со смехом заметил джентльмен.

Матушка протянула ему мою правую руку, но я, продолжая относиться к нему недоброжелательно, решил не подавать ему этой руки - и не подал. Упрямо протянул я ему левую руку, а он сердечно пожал ее, повторил, что я славный мальчик, и ушел. Словно сейчас вижу, как он, выходя из сада, еще раз оглядел нас своими зловещими черными глазами.

Пиготти, которая за все это время не проронила ни единого слова и даже не шевельнула пальцем, моментально задвинула засов на дверях, и мы все пошли в гостиную.

Матушка, вернувшись домой, обыкновенно усаживалась в кресло у камина. На этот раз она осталась в другом конце комнаты и начала что-то напевать.

- Надеюсь, вы хорошо провели вечер, мэм? - обратилась к ней Пигготи, стоя неподвижно, словно бочка, посредине комнаты, с подсвечником в руках.

- Благодарю вас, Пиготти, - весело ответила матушка, - я очень, очень довольна сегодняшним вечером.

- Новое лицо всегда вносит приятную перемену, - промолвила Пиготти.

- Действительно, очень приятную, - подтвердила матушка.

Пиготти продолжала неподвижно стоять посреди комнаты, матушка снова начала напевать, а я впал в какое-то полусонное состояние: слышал голоса, не понимая, однако, о чем идет речь. Очнувшись от этой неприятной полудремоты, я застал и Пиготти и матушку, обеих в слезах. Они горячо спорили.

- Такой человек, конечно уж, не пришелся бы по сердцу мистеру Копперфильду, готова поклясться в этом, - заявила Пиготти.

- Господи, боже мой, - плача, закричала матушка. - Вы просто сведете меня с ума! Виданное ли дело, чтобы бедная девушка терпела столько от своей собственной служанки!.. Но, однако, почему я зову себя девушкой? Разве я никогда не была замужем, Пиготти?

- Богу известно, мэм, что вы были замужем, - ответила Пиготти.

- Тогда, как вы смеете... - начала матушка. - Но нет, вы знаете, что я хочу сказать - не как вы смеете, а как хватает у нас духу делать меня такой несчастной, говорить мне такие неприятные вещи, зная, что у меня вне этого дома нет ни единого друга, к которому я могла бы обратиться.

- Вот именно поэтому я и должна сказать, что это не годится, - ответила Пиготти. - Нет! Совсем не годится! Нет! Ни за что па свете так не нужно поступать! Нет!

Говоря это, Пиготти так размахивала подсвечником, что я думал, она в конце концов отшвырнет его от себя.

- Как можете вы так преувеличивать! - воскликнула матушка, пуще прежнего заливаясь слезами. - Как можете вы быть такой несправедливой! Почему, Пиготти, вы говорите так, словно это дело решенное, а между тем я еще и еще повторяю вам, злючка вы этакая, что здесь ничего нет, кроме самой обыкновенной любезности. Вы говорите, что он восхищается мной? Что же мне делать, скажите на милость, если люди так глупы, что влюбляются в меня? Разве я виновата в этом? Что же мне делать, спрашиваю я вас? Быть может, вы хотели бы, чтобы я обрила себе волосы, вымазала лицо сажей или даже как-нибудь исковеркала его? Вероятно, этого вы хотели бы, Пиготти! Это, повидимому, доставило бы вам удовольствие!

Мне показалось, что Пиготти была очень, очень задета взведенным на нее поклепом.

- Дорогой мой мальчик, мой родный Дэви! - воскликнула матушка, подойдя к креслу, в котором я полулежал, и горячо лаская меня. - Знаете, ведь намекают, будто я недостаточно люблю вас, мое бесценное сокровище, моя восхитительнейшая в свете крошка!

- Никто никогда и не думал вам делать таких намеков, - отозвалась Пиготти.

- Нет! Не говорите! Вы намекали на это, Пиготти, - волнуясь, ответила матушка. - Сами знаете, что намекали. Какой же другой вывод можно будет сделать из ваших слов, недобрая вы? А между тем вы так же хорошо знаете, как и я сама, что три месяца тому назад я из-за моего мальчика не купила себе нового зонтика, хотя мой зеленый совсем вылинял, а бахрома на нем вся оборвалась. Вам это прекрасно известно, Пиготти, вы не можете отрицать этого.

Она нежно нагнулась ко мне и, прижавшись своей щекой к моей, продолжала:

- Я плохая для вас мама, Дэви? Правда? Такая нехорошая, эгоистичная, жестокая, гадкая мама?.. Скажите, скажите, что это так, родной мой мальчик, и Пиготти будет любить вас, а любовь Пиготти гораздо ценнее моей, Дэви. Я ведь совсем не люблю вас? Не так ли?

После этого мы все разревелись, - я, кажется, громче всех, - и плакали мы все несомненно искренне. Сердце мое надрывалось от горя, и боюсь, что в первом порыве обиды за мать я обозвал Пиготти "скотиной". Помню, как была огорчена славная девушка, и, должно быть, в это время у нее от волнения отлетели все до одной пуговицы. Когда она примирилась с матушкой и, желая, заключить мир со мной, опустилась у моего кресла на колени, пуговицы градом посыпались с нее.

Мы пошли спать в чрезвычайно подавленном состоянии духа. Рыдания долго не давали мне заснуть, и когда, задыхаясь от слез, я поднялся в кроватке, то увидел, что матушка, согнувшись, сидит на моей постели. Она обняла меня, и я, прижавшись к ней, крепко заснул.

Не могу теперь припомнить, когда опять я увидел черного джентльмена, в следующее ли воскресенье, или позже. Но это было в церкви, а потом он пошел провожать нас. Помнится, он зашел к нам поглядеть на роскошную герань, которая стояла на окне в гостиной. Мне показалось, что он не обратил особенного внимания на эту герань, но, уходя, попросил матушку дать ему от нее цветок. Она предложила ему выбрать по своему вкусу, но он не захотел этого сделать, не знаю уж почему, и матушка сама сорвала цветок герани и подала ему. Он при этом уверял, что никогда, никогда не расстанется с ним. А я подумал про себя, что он совершенный дурак, раз не знает, что цветок этот через несколько дней весь осыплется.

Пиготти реже, чем бывало, проводит с нами время вечерами. Матушка к ней очень внимательна, мне кажется, даже внимательнее, чем раньше, и мы все трое в большой дружбе, но все-таки что-то изменилось: нам уж не так хорошо, не так уютно вместе, как прежде. Порой мне кажется, что Пиготти как бы недовольна матушкой, что та наряжается в свои красивые платья и так часто бывает у соседей. Но я хорошенько не разбираюсь в этом.

Мало-помалу я привыкаю видеть у нас джентльмена с черными бакенбардами. Он попрежнему мне не нравится, и то же неприятное, ревнивое чувство к нему живет во мне. Однажды осенним утром мы были с матушкой в палисаднике, когда мистер Мордстон - я уже знал тогда его имя - появился верхом. Он остановил свою лошадь, чтобы поздороваться с матушкой, и сказал, что едет в Лоустофт повидаться с друзьями, прибывшими туда на яхте. Тут же веселым голосом он предложил взять меня с собой, если только мне улыбается проехаться верхом, сидя впереди него на седле. День был чудесный, даже конь храпел и бил копытами о землю, как бы предвкушая прелесть поездки, и мне очень захотелось прокатиться.

Матушка отправила меня наверх, к Пиготти, приодеться, а в это время мистер Мордстон спрыгнул с лошади и, держа в руке поводья, стал медленно прогуливаться вдоль наружной стороны изгороди из шиповника. Беседуя с ним, матушка также медленно ходила вдоль внутренней стороны этой изгороди. Помню, как мы с Пиготти поглядывали на них из маленького окошка моей комнаты. Помню, как во время этой прогулки они близко наклонялись друг к другу, особенно внимательно рассматривая шиповник, и как Пиготти, бывшая до этого в ангельски добродушном настроении, вдруг почему-то разозлилась и стала пребольно драть мне голову щеткой.

Вскоре мы с мистером Мордстоном уж были на лошади и рысцой пробирались по зеленой травке вдоль дороги. Он придерживал меня рукой, а я хотя вообще и не был беспокойным ребенком, но тут почему-то все время поворачивался и заглядывал ему в лицо. И вот, несмотря на его непроницаемые черные неприятные глаза, несмотря на свою антипатию к нему, я все-таки не мог не сознаться, что он очень красивый мужчина. Не сомневался я также в том, что моя дорогая бедняжка мамочка тоже считает его красавцем.

Мы приехали в гостиницу, стоявшую у морского берега, и там в отдельной комнате нашли двух джентльменов, курящих сигары. Одетые в широкие грубые куртки, они лежали на стульях, причем каждый из них занимал по крайней мере четыре стула. В углу были свалены куртки, морские плащи и флаг. Все это было связано вместе.

Когда мы вошли, они как-то небрежно поднявшись, воскликнули:

- Алло! Мордстон! А мы уже считали вас мертвым!

- Пока нет! - отозвался мистер Мордстон.

- А это что за юнец? - спросил один из господ, притягивая меня к себе.

- Это Дэви, - ответил Мордстон.

- Дэви, а дальше?.. Джонс?

- Копперфильд, - добавил мистер Мордсон.

- Вот как! Обуза очаровательной миссис Копперфильд, этой хорошенькой вдовушки! - воскликнул один из джентльменов.

- Квиньон! - остановил его мистер Мордстон. - Пожалуйста, будьте осторожнее: кое у кого имеется смекалка.

- У кого же? - смеясь, спросил джентльмен. Заинтересованный, я поднял голову.

- У Брукса из Шеффильда, - пояснил мистер Мордстон.

У меня отлегло от сердца, ибо сперва я подумал, что речь шла обо мне.

Очевидно, этот Брукс из Шеффильда был большой комик, ибо при упоминании его имени оба джентльмена громко расхохотались, и мистер Мордстон тоже не отставал от них.

Нахохотавшись вволю, джентльмен, которого звали Квиньон, спросил:

- А скажите, какого мнения Брукс из Шеффильда о предполагаемой сделке?

- Думаю, пока вряд ли он разбирается в этом, - ответил мистер Мордстон, - но вообще, кажется, настроен недоброжелательно.

Вслед за этим раздался новый взрыв смеха, и мистер Квиньон заявил, что он позвонит и велит подать вишневой наливки, чтобы выпить за здоровье Брукса. Он это сейчас же и сделал; а когда наливка появилась, налил мне немного, дал к этому сухарик, и прежде чем я начал пить, он встал и возгласил:

- Да будет пусто Бруксу из Шеффильда!

Тост этот был встречен такими аплодисментами, таким гомерическим хохотом, что даже и я расхохотался. А это заставило всех еще больше смеяться. Словом, нам всем было очень весело. Потом мы отправились на морской берег и, усевшись там на траве, стали смотреть в подзорную трубу. Я, по правде сказать, когда мне давали смотреть в подзорную трубу, ровно ничего не видел, но уверял, что вижу все прекрасно. После этого мы вернулись в гостиницу к раннему обеду. Все время, пока мы гуляли, оба джентльмена беспрерывно курили: повидимому, судя по запаху их курток, они не переставали это делать с момента, когда эти куртки были принесены им от портного. Не забыть бы сказать, что мы побывали и на яхте этих господ. Все трое мужчин спустились в каюту и возились там с какими-то бумагами. С палубы я видел, как они были погружены в эту работу.

В течение всего дня я замечал, что мистер Мордстон держит себя гораздо степеннее и серьезнее, чем оба его приятеля. Те были очень беспечны и веселы; то и дело они подшучивали друг над другом, но редко когда над ним.

В сумерки мы отправились домой. Вечер был прекрасный, и матушка и мистер Мордстон опять прогуливались вдоль изгороди из шиповника, а меня в это время отослали домой, пить чай. Когда он уехал, матушка стала расспрашивать меня, как провел я день, что делали, что говорили. Я ей рассказал, как они отозвались о ней, и она смеялась и уверяла, что джентльмены эти бесстыдники, болтающие всякий вздор, но я видел, что мамочка довольна. Я знал это тогда так же хорошо, как знаю это теперь. Кстати, я спросил матушку, знакома ли она с мистером Бруксом из Шеффильда; она ответила "нет", но прибавила, что это, очевидно, какой-нибудь фабрикант ножей и вилок.

Поговорив, я пошел спать, а матушка пришла пожелать мне покойной ночи. Она шаловливо опустилась на колени у моей кроватки, опершись подбородком на сложенные руки, и со смехом спросила:

- Что оно там про меня говорили, Дэви? Скажите еще раз. Мне как-то все не верится.

- "Очаровательная..." - начал было я.

Матушка закрыла мне рот рукой, чтобы не дать мне продолжать.

- Наверно, не "очаровательная" было сказано, - проговорила она смеясь, - не так, Дэви, выразились они. Знаю, что не так!

- Да так же: "очаровательная миссис Копперфильд", - настаивал я. - А потом еще сказали "хорошенькая"...

- Heт, нет! Они вовсе не называли меня хорошенькой! Неправда! - воскликнула матушка, снова закрывая мне рот рукой.

- Да, да! Так и сказали: "хорошенькая вдовушка".

- Вот глупые бесстыдники! - воскликнула матушка, смеясь и закрывая себе лицо руками. - Какие смешные люди, правда?.. Дэви, дорогой...

- Что, мамочка?

- Знаете, не говорите Пиготти, - она пожалуй, еще на них рассердится. Я сама ужасно сердита на них и предпочла бы, чтобы Пиготти не знала об их глупой болтовне...

Я, конечно, обещал. Тут мы бессчетное количество раз поцеловались, и я крепко заснул.

Прошло так много времени, что теперь мне кажется, будто на следующий же день Пиготти сделала мне то удивительное предложение, о котором я сейчас расскажу; на самом же деле, наверное, это было месяца два спустя.

Однажды вечером (матушка и на этот раз была в гостях) мы с Пиготти попрежнему сидели в гостиной, в компании с чулками, сантиметром, кусочком воска, рабочей коробкой с собором св. Павла на крышке и книжкой о крокодилах. Вдруг Пиготти несколько раз взглянула на меня, открывая рот, как бы собираясь что-то сказать. Я решил, что она зевает, а то, пожалуй, это даже испугало бы меня. Наконец Пиготти проговорила каким-то задабривающим тоном:

- Что сказали бы вы, Дэви, если б я предложила вам поехать со мной недельки на две к моему брату в Ярмут? Ведь, правда, это было бы очень весело?

- А брат ваш, Пиготти, приятный человек? - предусмотрительно спросил я.

- О! какой еще приятный! - воскликнула Пиготти, восторженно поднимая руки кверху. - Потом, Дэви, там есть и море, и корабли, и лодки, и рыбаки, и берег, и Хэм, который будет играть с вами. (Пиготти имела в виду своего племянника Хэма, о котором я уже упоминал).

При перечне стольких наслаждений я весь просиял и ответил, что, конечно, это было бы огромным удовольствием, но что скажет мама?

- Да я готова держать пари на целую гинею5, что она нас отпустит,- сказала Пиготти, пристально глядя на меня.- Если хотите, я спрошу ее, как только она вернется домой?

- А как же она будет здесь одна, без нас? - сказал я глубокомысленно, положив на стол спои маленькие локотки, чтобы обсудить это дело. - Не может же она жить одна?

Тут Пиготти принялась отыскивать такие маленькие дырочки на пятке чулка, которые, пожалуй, и не стоило бы штопать.

- Говорю нам, Пнготти, ведь не может же мама остаться одна! - настаивал я.

- Господь с вами! - воскликнула Пиготти, наконец, глядя на меня. - Разве вы не знаете? Мама собирается недельки дне погостить у миссис Грейпер. Там, говорит, будет большое общество,

- О! Если это так, то я с радостью готов ехать, - заявил я и с огромным нетерпением стал, ждать возращения матушки от миссис Грейпер (она опять была там), горя нетерпением выяснить, сможем ли мы с Пиготти осуществить наши великие проекты. Матушка далеко не была так удивлена, как я ожидал, и сейчас же дала свое согласие на нашу поездку.

В тот же вечер переговорили обо всем и условились, что и питание мое и помещение у брата Пиготти будут оплачиваться.

Наступил день нашего отъезда.

В глубине души и, признаться, боялся, чтобы землетрясение, извержение вулкана или какие-либо другие подобные стихийные бедствия не помешали нашей поездке. Мы должны были ехать в извозчичьей повозке, которая отправлялась утром, после завтрака. Помнится чего только не дал бы я тогда, лишь бы мне позволили одеться с вечера и лечь в постель в шапке и сапогах.

Хотя я как будто и с легким сердцем рассказываю обо всем этом, но мне даже теперь тяжело думать о том, как мне хотелось покинуть родной дом, где я был так счастлив. Уж очень далек был я от мысли, что многое, многое покидаю я здесь навеки!..

Мне радостно вспомнить, что, когда повозка была у ворот и матушка целовала меня, любовь и благодарное чувство к ней и к родному дому, с которым я никогда до этого момента не расставался, заставили меня расплакаться. Радостно вспомнить, что матушка также плакала, и я чувствовал, как ее сердце взволнованно бьется подле моего. Радостно вспомнить, что, когда повозка тронулась, матушка выбежала из ворот и остановила извозчика, чтобы еще раз проститься со мной. Как горячо, с какой любовью она тут расцеловала меня!

Проводив нас, матушка одиноко стояла на дороге, когда подошел мистер Мордстон, и стал, как мне показалось, упрекать ее за то, что она так расчувствовалась. Высунувшись из повозки, я смотрел и думал: какое, спрашивается, ему до всего этого дело? Пиготти, видимо, это нравилось не больше моего. Некоторое время я сидел молча, уставившись на Пиготти, и думал, что, если б она вдруг взяла, да и потеряла меня в каком-нибудь лесу, как "Мальчика с пальчик", смог бы я найти дорогу домой по посеянным ею пуговицам?

Глава III

ПЕРЕМЕНА

Лошадь извозчика была, повидимому, самым ленивым животным на свете. Опустив голову, она медленно тащилась по дороге с таким видом, как будто ей нравилось заставлять ждать тех людей, которым она везла вещи. Порой мне казалось, что она сама громко посмеивается над этим, но извозчик уверял, что ее просто мучит кашель.

Извозчик, так же как и лошадь, имел обыкновение держать голову опущенной. Он правил словно в полусне, покачиваясь взад и вперед и положив локти на колени. Я сказал "правил", но на самом деле я убежден, что повозка точно так же добралась бы до Ярмута и без него, ибо все делала сама лошадь. Извозчик совершенно не разговаривал, а только посвистывал.

У Пиготти на коленях стояла корзина, до того набитая припасами, что нам, наверное, хватило бы их до самого Лондона, Оба мы с Пиготти ели и спали очень много. Засыпая, она упиралась подбородком в ручку корзины, которую ни на секунду не выпускала из рук. Никогда не поверил бы я, если б сам не слышал, что беззащитная женщина может храпеть так громко, как она.

Мы столько блуждали по проселочным дорогам, то заезжая на постоялый двор сдавать деревянную кровать, то останавливаясь где-либо еще, что я ужасно устал и был очень рад, когда увидел Ярмут. Он, вероятно, был расположен на каком-то болотистом, сыром месте. Такое, по крайней мере, я вынес впечатление, глядя на мрачные пустыри, лежащие за рекой. Тут я, помню, удивился, что на земле, если она и вправду так кругла, как утверждает моя география, могут быть такие вот плоские места; но я сейчас же объяснил себе это тем, что Ярмут, должно быть, находится у одного из полюсов. Когда мы въехали в город, где нас охватил запах рыбы, смолы, пакли, дегтя, и увидели снующих взад и вперед матросов и громыхающие по мостовой телеги, я почувствовал, как был несправедлив к такому кипящему жизнью месту. Помнится, что я поспешил высказать это Пиготти, и она, выслушав с самодовольным видом мои восторженные отзывы, заявила: "Всем известно (думаю - только тем, кто имел счастье сам родиться ярмутской "селедкой"), что это красивейшее место в мире".

- А вот и мой Хэм! - воскликнула Пиготти. - Как он вырос! Просто не узнать его!

Действительно, ее племянник ждал нас у дверей трактира и сейчас же, как старый знакомый, справился о моем здоровье. Мне сначала показалось, что я знаю его не так хорошо, как он меня, по той простой причине, что с момента моего рождения он никогда у нас в доме не появлялся. Но мы скоро подружились с ним, ибо он сейчас же взвалил меня себе на спину и так понес домой. Он был плотный, крепкий, широкоплечий малый, футов шести ростом, но лицо у него было глуповато улыбающееся, мальчишеское, а светлые курчавые волосы делали его похожим на барашка. На нем была парусиновая куртка и такие плотные штаны, что они могли бы стоять сами по себе, без всяких ног. То, что он носил на голове, собственно говоря, нельзя было назвать шапкой, а скорее походило на просмоленную крышу старой постройки.

Хэм нес меня на спине, а один из наших сундучков - под мышкой, Пиготти же тащила другой сундучок. Шли мы переулками, усеянными щепками и кучками песку, шли мимо газовых заводов, канатных фабрик, такелажных6, конопатных, шлюпочных мастерских и всяких других подобных учреждений, пока, наконец, не добрались до мрачного пустыря, который я уже видел издали. Тут Хэм сказал:

- А вот и наш дом, Дэви!

Я посмотрел во все стороны, но нигде - ни на пустыре, ни дальше у моря, ни у реки - не заметил никакого дома. Стояла только неподалеку, на сухом песке, черная баржа или какое-то другое, отслужившее свой век судно. Оттуда торчала железная труба, и из нее как-то уютно шел дым. Ничего другого, напоминающего человеческое жилье, видно не было.

- Скажите, вот это, похожее на корабль, не ваш ли дом? - спросил я.

- Оно самое и есть, - ответил Хэм.

Если бы это был дворец Алладина или волшебное яйцо арабской птицы Рок, то, право, я не был бы более очарован, чем теперь, при мысли, что буду жить в такой барже. В одном боку этого судна была вырезана прехорошенькая дверь; имелись тут и крыша и маленькие окошечки, но самым восхитительным было то, что судно это - настоящее, ходившее сотни раз по морю и никогда не предназначавшееся для жилья человека на суше. Вот именно это особенно меня в нем и прельщало.

Внутри царила чистота и порядок. Здесь был и стол, и голландские часы, и комод. На комоде стоял поднос, где была нарисована леди с зонтиком, прогуливающаяся с ребенком воинственного вида, который катил обруч. Поднос этот, помню, поддерживала библия, иначе, сдвинувшись с места, он мог бы перебить чайную посуду, расставленную вокруг него. На стенах висело несколько аляповато раскрашенных картин из священного писания, в рамках и под стеклом. Над небольшим камином была картина, изображавшая бриг7 "Сара Джен", построенный в Зундерланде. В картину была вделана миниатюрная деревянная корма. Это художественное произведение, где живопись сочеталась со столярным мастереством, тогда качалось мне самой ценной вещью в мире. В балках потолка было ввинчено несколько крючков, назначения которых я никак не мог постигнуть. Здесь же стояли разные ящики, заменявшие стулья.

Все это я заметил с первого взгляда, мне думается, благодаря присущей детям наблюдательности. Затем Пиготти открыла маленькую дверь и показала мне мою комнатку. Это была самая совершенная и самая прелестная комнатка, какую только можно себе представить в корме старой баржи. Здесь имелось окошечко, сделанное из того отверстия, где когда-то помещался руль. На стене, низко, по моему росту, висело зеркальце в рамке из ракушек. Тут же стояла кроватка, также как раз по мне, а на столе в синей кружке красовались водяные растения. Стены были выбелены чисто-начисто, а одеяло из разноцветных лоскутков своей пестротой слепило мне глаза. В этом очаровательном доме я особенно обратил внимание на господствовавший в нем рыбньй запах. Был он до того силен, что когда я вынимал носовой платок, чтобы утереть нос, от него несло так, словно в нем только что был завернут омар. Когда это свое наблюдение я сообщил Пиготти, она сказала мне что брат ее занимается продажей омаров, крабов и речных раков. Потом я сам видел в маленькой деревянной пристройке, где хранились горшки и котлы, множество этих разнородных раков, удивительно перепутанных между собой и никогда не выпускавших из своих клешней того, что им удавалось захватить.

Нас встретила очень вежливая женщина в белом переднике; сидя на спине Хэма, я видел, как она по крайней мере за четверть мили начала кланяться и приседать. Так же приветствовала нас и красавица-девочка (по крайней мере, такой она мне показалась) с голубыми бусами на шее. Я хотел было поцеловать ее, но она убежала и спряталась.

Вскоре после того, как мы роскошно пообедали отварной камбалой с вареным картофелем и топленым маслом (а для меня специально еще была приготовлена котлета), появился волосатый мужчина с очень добродушным лицом. Так как он назвал Пиготти "девочкой" и крепко поцеловал ее в щеку, я, зная строгость нравов Пиготти, решил, что это ее брат. Так оно и оказалось; мне представили его как мистера Пиготти, хозяина дома.

- Рад видеть вас, сэр, - приветствовал меня мистер Пиготти. - Вы пожалуй, найдете нас неотесанными, но вам мы всегда будем рады.

Я поблагодарил его и сказал, что, наверное, буду счастлив в этом восхитительном месте.

- А как здоровье вашей мамы, сэр? - спросил мистер Пиготти. - Что, вы оставили ее веселой?

Я ответил, что матушка была в настроении очень веселом и приказала ему кланяться, - по правде сказать, это была святая ложь.

- Премного, конечно, ей благодарен, - промолвил мистер Пиготти. - Коли вам не надоест у нас за две недели вот с ними (он указал на мою Пиготти, а затем на Хэма и на маленькую Эмми), то это будет для нас большая честь.

Выполнив так гостеприимно долг хозяина, мистер Пиготти ушел мыться к котлу с горячей водой, ибо - пояснил он - "холодная вода никогда не смыла бы моей грязи".

Вскоре он вернулся в гораздо более благообразном виде, но страшно красный, и мне невольно пришло на ум, что у его лица есть то общее с омарами, крабами и раками, что все они, попадая в горячую воду очень черными, выходят из нее очень красными.

После чая, когда заперли дверь и стало так уютно, а на дворе было сыро и холодно, баржа показалась мне самым очаровательным уголком на свете. Слышать, как завывает над морем ветер, знать, что туман стелется по заброшенному пустырю, и в это время смотреть в огонь и думать, что кругом нет никакого жилья, кроме нашего, да и то - баржа, - в этом было нечто сказочное. Крошка Эмми, преоделев свою застенчивость, сидела рядом со мной на самом низком и самом маленьком из ящиков, - он как раз входил в уголок у камина, и на нем было достаточно места для нас обоих.

Миссис Пиготти, в белом переднике, расположилась со своим вязаньем по другую сторону камина. Моя Пиготти шила, и она, и ее рабочий ящик с изображением собора св. Павла, и огарок восковой свечи - все они чувствовали себя здесь так, как будто никогда не знали иной кровли.

Хэм, успевший уже дать мне урок карточной игры "империал", теперь старался припомнить какое-то гадание, причем каждый раз, когда он переворачивал засаленные карты, на них оставался еще новый след от его пропитанных рыбой пальцев.

Мистер Пиготти спокойно курил свою трубку, тут я почувствовал, что как раз настало время для задушевной беседы.

- Мистер Пиготти... - начал я.

- Что угодно, сэр? - отозвался он.

- Скажите, не потому ли вы назвали своего сына Хэмом, что живете вы как будто в ковчеге?3

Повидимому, идея эта показалась мистеру Пиготти глубокомысленной, но он ответил;

- Нет, сэр. Я вовсе никогда не давил ему никакого имени.

- А кто же тогда дал ему это имя? - спросил я.

- Ну, разумеется, его отец, сэр!

- А я думал, что вы его отец...

- Нет, отцом его был мой брат Джо, - пояснил мистер Пиготти.

- Что же, он умер, мистер Пиготти? - спросил я, почтительно помолчав.

- Утонул, - проговорил мистер Пиготти.

Я был очень удивлен, узнав, что мистер Пиготти не отец Хэма, и сейчас же подумал, не заблуждаюсь ли я также относительно родства его с другими здесь присутствующими лицами. Любопытство мое было так возбуждено, что я решил это выяснить.

- А маленькая Эмми? - спросил я, взглянув на нее. - Она ваша дочь, мистер Пиготти, не правда ли?

- Нет, сэр, мой зять Том был ее отцом.

Я не мог удержаться от того, чтобы после нового почтительного молчания не спросить:

- Он тоже умер, мистер Пиготти?

- Утонул.

Я чувствовал, как трудно продолжать разговор в таком духе, по так как я еще не узнал всего, что хотел знать, то опять спросил:

- Разве у вас нет детей, мистер Пигготти?

- Нет, сэр, - ответил он посмеиваясь, - я холостяк!

- Холостяк! - повторил я с удивлением. - А тогда кто же это, мистер Пиготти? - спросил я, указывая на особу в белом переднике, запятую вязаньем.

- Это миссис Гуммидж, - сказал хозяин дома.

- Гуммидж?! Мистер Пиготти?..

Но тут Пиготти, моя собственная Пиготти, стала делать мне такие выразительные знаки, чтобы я прекратил свои вопросы, что мне ничего больше не оставалось, как сидеть смирнехонько и смотреть на всех членов молчаливого общества.

Наконец настала пора ложиться спать. В тиши моей маленькой комнатки Пиготти рассказала мне, что Хэм и Эмми, племянники хозяина дома, были усыновлены им крошками в разное время, когда они остались круглым сиротами, без всяких средств к существованию, а миссис Гуммидж - вдова его компаньона по лодке, умершего в большой бедности. Пиготти прибавила, что брат ее тоже небогат, но хорош, как золото, и надежен, как сталь (это подлинные ее сравнения). Единственное, что, по словам моей Пиготти, могло вывести ее брата из себя, это упоминание о его великодушии; тут он свирепел, стучал кулаком по столу так, что однажды даже расколол его, разражался страшными проклятиями и кричал, что если кто-либо заикнется еще о чем-нибудь подобном, он совсем сбежит.

Я был очень растроган рассказом о доброте хозяина дома. Прислушиваясь к тому, как женщины укладываются спать в крошечной, похожей на мою, комнатушке в противоположной части баржи, а мужчины подвешивают свои гамаки на крючья, привинченные к балкам потолка, я был в прекраснейшем настроении духа, и оно усиливалось еще тем, что меня очень клонило ко сну. Засыпая, я сквозь сон слышал, как свирепо завывает ветер на море, и в мою душу закралась было смутная боязнь, что ночью может разыграться буря, но меня тотчас же успокоила мысль, что мы ведь в барже и с нами такой опытный моряк, как мистер Пиготти.

Однако ничего не случилось, кроме того, что ночь сменилась утром. Как только первые лучи солнца засверкали на рамке моего зеркальца, я уже вскочил со своей кроватки и сейчас же отправился с маленькой Эмми на берег собирать камушки.

- Мне кажется, вы настоящий моряк, ведь правда? - сказал я Эмми.

На самом деле вряд ли я предполагал что-либо подобное, но я считал, что из вежливости надо что-нибудь сказать в этом роде; а тут еще в этот момент проходивший вблизи нас парус так красиво в миниатюрном виде отразился в ясных глазах девчурки...

- Нет! - возразила Эмми, покачивая головой. - Я боюсь моря.

- Боитесь?! - воскликнул я с видом смельчака, высокомерно поглядывая на могучий океан. - А я вот не боюсь!

- Но оно свирепое, - сказала девочка. - Я видела, как жестоко оно обошлось с некоторыми из наших рыбаков: на моих глазах в щепы разбило такую баржу, как та, в которой мы живем.

- Надеюсь, что это не то судно, на котором...

- Утонул мой отец? Нет, это не то, - того я никогда не видела.

- А отца тоже не видели? - спросил я.

Маленькая Эмми отрицательно покачала головой.

- Я не помню его.

Какое удивительное совпадение: наши судьбы имели много общего! Я сейчас же принялся ей рассказывать, что я тоже никогда не видел своего отца и мы с матушкой всегда жили одни: так счастливо, как только можно себе представить, - жили, живем и думаем всегда жить. Я также расскзал ей, что могила отца на кладбище совсем близко от нашего дома; у могилы растет тенистое дерево, и на его ветвях распевают пташки; а в одно чудесное утро и слушал там их пение.

Но все-таки сиротство наше с Эмми не было совсем одинаковым: она еще до смерти отца лишилась матери; могилы ее отца также не существовало, - знали только, что он покоится где-то на дне моря.

- А кроме того, - вернулась к нашему разговору девчурка, не переставая при этом разыскивать ракушки и камушки, - ваш папа был джентльмен, а мама леди, мой же отец - рыбак, мать - дочь рыбака и дядя Дэн тоже рыбак,

- Дэн - это мистер Пиготти? - спросил я.

- Дэн - дядя вот тот, - ответила Эмми, кивая на баржу,

- Да, понимаю. Мне кажется, ваш дядя очень добрый человек, не так ли?

- Добрый? - повторила Эмми. - Это мало сказано! Если когда-нибудь, только я сделаюсь знатной леди, я сейчас же подарю ему кафтан небесно-голубого цвета с бриллиантовыми пуговицами, шелковые панталоны, красную бархатную жилетку, треугольную шляпу, большие золотые часы, серебряную трубку и целый ящик денег.

Я ответил, что нисколько не сомневаюсь в этом. Мистер Пиготти бесспорно заслуживал всех этих сокровищ, но, по правде сказать, мне не казалось, чтобы ему могло быть удобно в костюме, о котором для него мечтала его маленькая благодарная племянница; особенно сомневался я относительно треугольной шляпы, Понятно, я это не высказал, а подумал только про себя.

Маленькая Эмми, перечисляя дары, которыми мечтала осчастливить своего дядю, остановилась и стала смотреть на небо - так, словно все дары эти, как светлое видение, рисовались там перед ней. Затем мы отправились опять собирать ракушки и камушки.

- А вам хотелось бы быть леди? - спросил я. Эмма взглянула на меня и кивнула головкой.

- Очень хoтелось бы, - промолвила она. - Мы все тогда стали бы господами: и я, и дядя, и Хэм, и миссис Гуммидж. Нам самим тогда было бы мало дела до бурной погоды, но мы, конечно, боялись бы ее, из-за рыбаков и, случись что-либо с ними, помогали бы им деньгами. А вы, - добавила она застенчиво, - неужели вы не боитесь моря?

В эту минуту море было так спокойно, что внушало к себе доверие, по я нисколько не сомневаюсь, что поднимись только волна - и я, помня ужасный конец родственников Эмми, немедленно бросился бы бежать со всех ног подальше от бушующей стихии. Тем не менее я сказал: "Нет, не боюсь", и прибавил:

- Да и вы, кажется, не так уж боитесь его, как говорите.

Она действительно шла слишком близко от края ветхого деревянного помоста, куда мы с нею забрались, и я боялся, как бы она не свалилась в воду.

- О! Когда море такое, я его не боюсь, - заявила Эмми.- А вот когда на нем разыграется буря, я просыпаюсь и дрожу, думая о дяде Дэне и Хэме, и мне все чудится тогда, что я слышу, как зовут они на помощь. Потому-то мне так и хотелось бы стать знатной леди... Когда же море спокойно, я ничуть не боюсь его... Ну, посмотрите-ка!

И она бросилась от меня и стала бегать по неотесанному бревну, выступавшему над морем.

Этот момент так глубоко врезался в моей памяти, что, будь я живописцем, я и сейчас набросал бы с мельчайшими подробностями крошку Эмми, несущуюся, как мне казалось, к своей цели, с незабываемым взглядом, устремленным в морскую даль...

Легкая и смелая воздушная фигурка мгновенно повернулась на бревне и благополучно вернулась ко мне, а я стал тут смеяться над своим страхом и криками, - они-то, во всяком случае, были совершенно напрасны, так как кругом не было ни души.

Долго бродили мы вместе, набивая наши карманы разными интересными для нас вещами. Помню, наткнулись мы на лежащие на песке морские звезды, и уж не знаю, были ли они довольны этим, но мы осторожно опустили их в воду. Наконец направились мы домой. Под навесом чулана, где хранились раки, мы остановились, обменялись невинным поцелуем и, румяные и довольные, отправились завтракать.

- Они точно два молоденьких дрозда, - проговорил, увидев нас, мистер Пиготти, и я принял это как комплимент.

Конечно, я был влюблен в крошку Эмми. И я убежден, что в моей любви к этой малютке было столько же искренности и нежности как в самой возвышенной, благородной любви более позднего возраста, но дышала она большей чистотой и бескорыстием. Мое юное воображение окружало эту милую голубоглазую крошку эфирным сиянием и рисовало мне ее настоящим ангелом. Если бы в одно прекрасное утро у нее вдруг за спиной появились крылышки и она улетела бы, то и тогда, кажется, я не был бы особенно удивлен.

Целыми часами бродили мы с ней по пустынному ярмутскому берегу, как настоящие влюбленные. Дни пробегали за днями так, как будто время было не старцем, а ребенком, помышляющим только об играх к забавах. Помню, как-то раз сказал я Эмми о том, как обожаю ее, и что если она не любит меня, то я принужден буду заколоть себя шпагой. Но Эмми призналась в своей любви ко мне, и я не усомнился в ней.

Вскоре я заметил, что миссис Гуммидж далеко не всегда так мила, как можно было бы ожидать, учитывая те обстоятельства, при которых жила она у мистера Пиготти. Довольно часто была она раздражительна, порой ныла и жаловалась больше, чем могло быть приятно окружающим да еще в таком тесном помещении. Я жалел миссис Гуммидж, но иногда думал, как хорошо было бы, если бы она имела свою отдельную комнату, куда могла бы удаляться, пока не пройдет ее хандра.

Мистер Пиготти захаживал иногда в трактир "Доброжелатель". Узнал я об этом на второй или на третий день своего пребывания, видя, как миссис Гуммидж между восемью и девятью часами вечера стала поглядывать на голландские часы, ворча, что мистер Пиготти, очевидно, в этом трактире, и что она еще с утра знала об этом.

Миссис Гуммидж весь день была в очень подавленном состоянии духа, а когда после обеда затопили камин и он стал дымить, она даже расплакалась.

- Несчастное, одинокое я существо! - начала она ныть. - Все делается мне наперекор.

- О, это скоро пройдет, - сказала Пиготти (я опять имею в виду мою Пиготти), - поверьте, и нам всем это не менее неприятно, чем вам.

- Я больше чувствую это, - возразила миссис Гуммидж.

День был очень холодный, дул пронзительный ветер. Уголок у камина, где обыкновенно сидела миссис Гуммидж, казался мне самым тёплым и уютным во всем домике, а кресло ее было несомненно самое удобное из всех здешних сидений, но в этот день все как-то было не по ней. Она то и дело жаловалась на холод; уверяя, что по спине ее не перестают пробегать мурашки. В конце концов она снова расплакалась и опять стала повторять, что она несчастное, одинокое существо, которому все делается назло.

- Конечно, очень холодно, - заметила Пиготти, - каждый чувствует это.

- Я больше других чувствую это! - отозвалась миссис Гуммидж.

В таком же настроении была она и за обедом, хотя ей подавали сейчас же после меня (это внимание оказывали мне как почетному гостю). Она жаловалась, что рыба слишком мелка и костлява, а картофель пригорел. Мы все соглашались, что это неприятно, но миссис Гуммидж уверяла, что ей неприятнее, чем всем другим, и опять проливала слезы и опять горько причитала. Когда около девяти часов вечера хозяин вернулся домой, миссис Гуммидж в самом ужасном настроении вязала в своем углу, моя Пиготти работала с веселым видом, Хэм чинил свои длинные непромокаемые сапоги, а я, сидя рядом с маленькой Эмми, читал всем вслух. Миссис Гуммидж от самого чая не проронила ни слова, ни на кого не взглянула, а только все вздыхала.

- Ну, друзья мои, - проговорил мистер Пиготти, усаживаясь на свое место, - как же вы все поживаете?

Каждый из нас, ласково взглянув на него, сказал что-нибудь; одна миссис Гуммидж молча покачала головой над своим вязаньем.

- Чего же нехватает? - спросил ее мистер Пиготти, всплеснув руками. - Ну, развеселитесь же, матушка!

Но миссис Гуммидж, видимо, не была в состоянии развеселиться. Она вытащила старый шелковый, черный носовой платок и вытерла им себе глаза. Вместо того чтобы положить свой платок в карман, она продолжала держать его в руках наготове.

- Чего же вам нехватает, миссис Гуммидж? - переспросил ее мистер Пиготти.

- Ничего, - ответила миссис Гуммидж. - А вы, Дэн, кажется, были сегодня в "Доброжелателе"?

- Да, я сегодня посидел там часок, - ответил он.

- Очень мне грустно, что я гоню вас туда, - заявила миссис Гуммидж.

- Вы гоните?.. Поверьте, меня вовсе не нужно гнать, - добродушно смеясь, сказал мистер Пиготти. - Я даже слишком охотно хожу туда.

- Да, именно слишком охотно, - промолвила миссис Гуммидж, качая головой и утирая слезы. - Да, да, слишком охотно. Вот мне и грустно, что это из-за меня.

- Из-за вас?.. Да совсем не из-за вас, - возразил мистер Пиготти. - Ни минуты не думайте этого.

- Да, да! Это так! - закричала миссис Гуммидж. - Я знаю, что я такое: бедное, несчастное, одинокое создание. Все делается мне назло, и я всем стою поперек горла. Да, да, я чувствую все гораздо острее, чем другие, и показываю более явно. Это мое несчастье!

Тут, помню, мне пришло в голову, что несчастье миссис Гуммидж в данном случае распространяется и на других членов семьи. Но сам хозяин и не подумал сказать что-либо подобное, а только снова стал ее упрашивать развеселиться.

- Я совсем не такая, какой мне хотелось бы быть, - говорила миссис Гуммидж. - Далеко мне до этого. Я хорошо знаю себя. Несчастья испортили мой характер. Я все время переживаю их, и это отражается на мне. Хотела бы я не чувствовать так своих несчастий, но - что поделаешь! - чувствую их. Желала бы привыкнуть к ним, но не в состоянии этого сделать. Я отравляю жизнь всему дому - не сомневаюсь в этом. Целый день сегодня я мучила и вашу сестру и мистера Дэви.

Растроганный, я в страшном волнении закричал:

- Нет, нет! Миссис Гуммидж, вы вовсе не мучили нас!

- Разумеется, я не имею ни малейшего права поступать таким образом, - продолжала миссис Гуммидж, - это неблагодарно с моей стороны. Лучше мне вернуться в мой приход и умереть. Я одинокая, несчастная женщина, и мне не надо быть здесь никому в тягость. Если мне кажется, что все делается наперекор мне и сама я всем делаю наперекор, так пусть уж это происходит в моем приходе. Дениэль, повторяю, мне лучше уйти домой, умереть и освободить всех!

С этими словами миссис Гуммидж удалилась к себе и легла в постель.

Когда она ушла, мистер Пиготти, на лице которого за все время этой сцены не отразилось никакого иного чувства, кроме самой глубокой симпатии, посмотрел на всех нас и, качая головой, с горячим сочувствием прошептал:

- Это она опять вспомнила своего старика.

Я сперва было не понял, о каком именно старике так задумывается миссис Гуммидж, но Пиготти, укладывая меня спать, пояснила, что это покойный мистер Гуммидж. Каждый раз, когда старушка была не в духе, мистер Пиготти считал несомненным, что она вспоминает своего покойного мужа, и это всегда трогало его до глубины души. Я сам слышал, как в этот вечер, лежа в своем гамаке, он говорил Хэму:

- Бедняжка, она все думает о старике!

Когда миссис Гуммидж во время нашего пребывания на барже начинала хандрить (что случалось с ней не раз), мистер Пиготти всегда приводил это объяснение в качестве смягчающего обстоятельства и обыкновенно при этом выражал ей самое горячее сочувствие.

Так прошло две недели без иных перемен, как смена приливов и отливов, от которых зависело время ухода и возвращения хозяина, а также его племянника. Когда Хэм бывал свободен, он гулял с нами на берегу, показывал нам лодки и корабли и даже раза два покатал нас на лодке по морю.

Особенно памятно мне одно воскресное утро. Каждый раз, когда я слышу об Ярмуте или даже читаю название этого городка, оно так ясно-ясно встает передо мной. Гудят колокола, призывая прихожан к обедне; мы трое сидим на берегу; крошка Эмми прислонила к моему плечу свою головку, Хэм лениво бросает в воду камушки, а солнце, пробиваясь сквозь густой туман, вырисовывает проходящие в отдалении, словно какие-то призраки, корабли.

Наконец наступил день нашего отъезда. Я еще крепился, прощаясь с мистером Пиготти и миссис Гуммидж, но отчаяние мое при расставании с крошкой Эмми было ужасно. Мы шли с ней, держа друг друга за руку, до самого трактира, где должна была забрать нас извозчичья повозка. Дорогой я обещал Эмми писать. Это обещание я потом выполнил, послав ей письмо с буквами побольше тех, какими обыкновенно пишутся объявления о сдаче внаймы квартир и комнат. Расставаясь, мы оба были страшно убиты, и, кажется, никогда потом в жизни не ощущал я такой пустоты в душе, как в этот день. Надо сказать, что все время, пока я был в гостях, я, неблагодарный, не вспоминал о родном доме; но стоило мне направиться домой, как юная моя совесть заговорила во мне, и чем грустнее делалось мне, тем яснее чувствовал я, что там мое гнездо, там моя мать - друг и утешительница.

Это чувство все росло во мне, и чем ближе подъезжали мы к дому, чем больше появлялось знакомых мест, тем сильнее горел я нетерпением поскорее доехать и броситься на шею матушке. Пиготти, вместо того чтобы разделять мою жажду скорее попасть домой, старалась, хотя и очень ласково, охладить ее и вообще казалась мне какой-то смущенной и не в своей тарелке.

Тем не менее наши "Грачи" должны же были появиться, если только извозчичьей кляче заблагорассудится дотащить нас до места. И ей это заблагорассудилось.

Как хорошо помню я наш приезд! Вечереет, холодно, пасмурно, хмурое небо грозит дождем...

Двери отворяются, и я, в волнении, смеясь и плача от радости, ищу глазами матушку, но вместо нее вижу не знакомую мне служанку.

- Что это значит, Пиготти? - с убитым видом спрашиваю я. - Неужели мама еще не вернулась домой?

- Да, да, вернулась, мистер Дэви, - отвечает Пигогти, - она дома. Обождите немножко, Дэви, я вам что-то... что-то... скажу...

У взволнованной Пиготти, когда она, при своей неповоротливости, вылезала из повозки, одежда пришла в удивительный беспорядок, но я был слишком озадачен, слишком поражен, чтобы указать ей на это. Выбравшись, наконец, из повозки, она взяла меня за руку и, к моему великому удивлению, повела на кухню, где сейчас же заперла за собой дверь.

- Пиготти, что случилось? - спросил я, совсем перепуганный.

- Господь с вами, мистер Дэви, дорогой мой, ничего не случилось, - ответила Пиготти с напускной веселостью.

- Нет, наверное знаю: что-то у нас случилось. Где мама?

- Где мама? - повторила Пиготти.

- Да, где мама? Почему не вышла она к калитке и почему пришли мы с вами сюда?.. Ах, Пиготти!

Глаза мои были полны слез, и мне казалось, что вот-вот я упаду.

- Что с вами, мой бесценный мальчик? - воскликнула Пиготти, подхватывая меня. - Скажите мне, мой любимый!

- Но ведь не умерла же она, не умерла, Пиготти? - бормотал я,

- Нет! - прокричала Пиготти необыкновнно громким голосом.

Затем она села и, задыхаясь, проговорила, что я совсем перепугал ее; чтобы успокоить няню, я обнял ее и, стоя перед ней, вопросительно, с тревогой смотрел на нее.

- Видите ли, дорогой мой, я раньше бы сказала вам об этом, да не было удобного случая, - начала Пиготти. - Надо было это сделать, но у меня все нехватало духу.

- Ну, говорите ж, Пиготти! - упрашивал я, еще более перепуганный.

- Дэ-ви... - прерывающимся голосом, развязывая дрожащими руками ленты своей шляпки, пролепетала Пиготти. - Можете себе представить, у вас есть папа!

Я задрожал и побледнел. Чем-то непонятным, чем-то страшным, имеющим какое-то отношение к могиле на кладбище и воскресению из мертвых, вдруг повеяло на меня.

- Новый папа, - пояснила Пиготти.

- Новый? - повторил я.

Пиготти откашлялась, словно проглоченный твердый кусок оцарапал ей горло, и, протягивая руку, сказала:

- Идемте, поздоровайтесь с ним,

- Не хочу его видеть!

- А маму?

Я тут перестал упираться, и мы пошли с ней в парадную гостиную, где она меня оставила. По одну сторону камина сидела матушка, по другую мистер Мордстон. Матушка уронила работу и вскочила, как мне показалось, несколько смущенная.

- Ну, Клара, дорогая, - обратился к матушке мистер Мордстон, - помните, что надо сдерживать себя, постоянно сдерживать... Здравствуйте, Дэви! Как поживаете?

Я подал ему руку. После минутной нерешительности я подошел к матушке и поцеловал ее. Она тоже поцеловала меня, ласково потрепала по плечу и опять села за работу. Я был не в силах взглянуть ни на нее, ни на него, ибо был уверен, что мистер Мордстон смотрит на нас с матушкой, и, повернувшись к окну, стал глядеть на кусты, поникшие от холода.

Как только мне удалось ускользнуть, я пробрался наверх. Моя прежняя любимая комнатка уже не была моей. Мне приходилось теперь спать далеко от нее. Я поплелся вниз, думая там найти что-нибудь в прежнем виде, но всюду все так изменилось! Потом я пошел побродить по двору, но сейчас же со всех ног бросился бежать оттуда: оказалось, что в собачьей конуре, всегда пустовавшей, теперь жила большущая собака. Она была такая же черная, с таким же громким голосом, как и "он" сам. Увидев меня, собака рассвирепела и выскочила из конуры, порываясь наброситься на меня.

Глава IV

Я ВПАДАЮ В НЕМИЛОСТЬ

Если б та комната, куда перенесли мою кровать, была одушевленным существом, способным давать свидетельские показания, я теперь обратился бы к ней (интересно, кто спит в ней в настоящее время?), чтобы она засвидетельствовала, с каким тяжелым сердцем вошел тогда я в нее. Все время, пока я поднимался по лестнице, собака на дворе не переставала на меня лаять. С грустью посмотрел я на комнату: она показалась мне такой печальной, такой чужой... Скрестив на груди ручонки, я сел и задумался.

Самые странные мысли бродили в моей голове: я думал о форме комнаты, о трещинах в потолке, об обоях на стенах, о неровностях на оконных стеклах, искажавших видимые через них предметы, о старом умывальнике на трех ножках, - в нем, по-моему, было что-то недовольное, напомнившее мне о миссис Гуммидж, когда та думает о своем старике. Все это время я не переставал плакать, но, помнится, не отдавал себе отчета в причине своих слез - мне было только холодно, и я был удручен. Наконец в своем отчаянии я стал думать о том, как я влюблен в маленькую Эмми, как разлучили нас с ней и привезли меня сюда, где, повидимому, никому я не нужен, где никто даже наполовину не любит меня так, как она. Тут я почувствовал себя до того несчастным, что бросился на кровать, завернулся в угол стеганого одеяла и плакал до тех пор, пока не уснул.

Проснулся я, услышав, что кто-то говорит: "Вот он здесь", и снимает с моей разгоряченной головы одеяло. Это матушка и Пиготти пришли взглянуть на меня, и это был голос одной из них.

- Дэви, - сказала матушка, - что с вами?

Вопрос этот показался мне очень странным, я ответил: "Ничего", и сейчас же отвернулся, чтобы скрыть свои дрожащие губы,- они были правдивее этого "ничего".

- Дэви! - снова проговорила матушка. - Детка моя!

Ничто, кажется, не могло произвести на меня большего впечатления, как слова: "детка моя". Я уткнулся лицом в простыню, чтобы скрыть слезы, и, когда она хотела приподнять меня, пытался оттолкнуть ее от себя.

- Это вы все наделали, злая Пиготти! - воскликнула матушка. - Нисколько не сомневаюсь в этом. Удивляюсь только, как хватило у вас совести вооружить моего мальчика против меня и того, кто дорог мне. Скажите, что хотите вы этим достигнуть, Пиготти?

Бедная неповинная Пиготти подняла руки и глаза к небу и проговорила:

- Да простит вам господь, миссис Копперфильд, и пусть никогда раскаяние не мучит вас за сказанные вами сейчас слова.

- Можно просто сойти с ума! - закричала матушка. - И все это еще в мой медовый месяц, когда, кажется, и злейший враг мой должен был бы пожалеть меня и не отравлять мне моей маленькой доли счастья и спокойствия... Дэви, вы скверный мальчик. А вы, Пиготти, вы не человек, а зверь! Ах, боже мой, боже мой! - капризно-раздражительным тоном кричала матушка, поворачиваясь то ко мне, то к Пиготти. - Какая печальная вещь жизнь, даже тогда, когда имеешь как будто право ждать от нее только хорошего!

Вдруг я почувствовал, что до меня дотронулась чья-то рука, но это не была ни матушкина рука, ни рука Пиготти, и я тотчас соскользнул с кровати. То была рука мистера Мордстона, и он, не выпуская меня, сказал:

- Что все это значит, Клара, душа моя? Да разве вы забыли? Твердость духа, твердость, дорогая моя.

- Очень жалею, Эдуард, - пробормотала матушка. - Мне так хотелось бы быть очень хорошей... но мне так не по себе...

- Неужели? Не особенно радостно, Клара, слышать это уже теперь.

- Я и говорю: это особенно тяжело, что именно теперь меня так расстраивают, - надув губки, заявила матушка. - Не правда ли, это тяжело?

Он привлек ее к себе, что-то зашептал ей на ухо и поцеловал. Когда я увидел, что голова матушки лежит на его плече, а рука ее обнимает его за шею, мне стало тогда так же ясно, как и теперь, что при слабохарактерности матушки он сможет с нею сделать все, что только захочет.

- Идите вниз, душа моя, - сказал мистер Мордстон матушке, - а мы с Давидом сейчас придем к вам.

Проводив жену ласковым кивком головы и улыбкой, он с суровым видом обратился к Пиготти:

- Милая моя, скажите, вам известна фамилия вашей хозяйки?

- Я давно служу у нее, сэр, - ответила Пиготти, - и, конечно, должна знать ее фамилию.

- Это так. Но когда я поднимался по лестнице, мне как будто послышалось, что вы назвали вашу хозяйку не ее именем. Вы ведь должны знать, что теперь она носит мою фамилию. И впредь вы будете помнить это?

Тревожно поглядывая на меня, Пиготти молча присела и вышла из комнаты. Видимо, она почувствовала, что ее ухода ждут. Когда мы остались вдвоем, мистер Мордстон закрыл дверь, сел на стул и, поставив меня перед собой, стал пристально смотреть мне в глаза. Я, словно загипнотизированный, так же пристально глядел на него. Когда я вспоминаю об этой минуте, мне кажется, что и сейчас я слышу, как громко колотилось тогда мое сердечко.

- Давид, - наконец проговорил он, сжимая губы, - если мне приходится иметь дело с упрямой лошадью или непослушной собакой, как должен я, по-вашему, поступать с ними?

- Не знаю.

- Я бью их.

Свое "не знаю" я произнес едва слышным шопотом и почувствовал, что мне нечем дышать.

- Я заставляю их дрожать и корчиться от боли, - продолжал мистер Мордстон. - Уж, поверьте, я уломаю упрямца, хотя бы для этого пришлось из него выпустить всю кровь... А что это у вас на лице?

- Грязь, - сказал я.

Он знал так же хорошо, как и я сам, что это были следы слез; но спроси он меня об этом хоть двадцать раз, и каждый раз с побоями, мне кажется, детское мое сердце скорее разорвалось бы на части, чем я сознался бы ему, что плакал.

- Я вижу, вы умны не по летам, - сказал он, улыбаясь со свойственной ему важностью, - и вижу, вы прекрасно поняли меня. А теперь, сэр, умойтесь, и идемте со мной вниз.

Он указал мне на умывальник, похожий, как мне казалось, на миссис Гуммидж, и кивком головы приказал немедленно повиноваться.

У меня не было ни малейшего сомнения тогда и еще меньше теперь, что, прояви я в эту минуту хотя малейшее колебание, отчим без зазрения совести тут же исколотил бы меня.

Когда, выполнив его приказание, я спустился с ним в гостиную, он, продолжая держать меня за руку, сказал матушке:

- Клара, дорогая! Надеюсь, что вам больше не будут делать неприятностей.

Бог свидетель, что ласковое слово в эту минуту исправило бы меня на всю жизнь, быть может даже сделало бы из меня другого человека. Сердечное, ободряющее слово, показавшее бы мне, что я попрежнему дома, могло вместо лицемерного послушания завоевать мое сердце, и я стал бы уважать мистера Мордстона, а не ненавидеть.

Мне кажется, матушке больно было видеть меня посреди комнаты таким запуганным и словно чужим, а когда я прокрался к стулу и сел, она проводила меня еще более грустным взглядом: очевидно, ей нехватало моей резвой детской беготни. Но ласковое слово не было сказано, и момент был упущен.

Обедали мы втроем. Повидимому, он очень любил матушку (боюсь, что это нисколько не примиряло меня с ним) и она его очень любила. Из их разговоров я узнал, что старшая сестра мистера Мордстона будет жить с ними и ее ожидают сегодня же вечером. Не знаю хорошенько, тогда ли или позднее мне стало известно, что мистер Мордстон был акционером (хотя лично в деле и не участвовал) одной лондонской виноторговли, пайщиком которой их семья состояла еще с дедовских времен. Сестра его также получала какие-то доходы с этого винного дела.

После обеда, когда мы сидели у камина и я все обдумывал, как бы убежать к Пиготти, не отваживаясь, однако, это сделать из боязни разгневать хозяина дома, к садовой калитке подъехал экипаж. Мистер Мордстон пошел встретить приехавшую. Матушка отправилась вслед за мужем, а я робко побрел за нею. У дверей гостиной матушка, воспользовавшись темнотой, вдруг повернулась и обняла меня, как бывало прежде обнимала, и шепнула, чтобы я любил и слушался своего нового папу. Все это она проделала очень нежно, но украдкой, страшно спеша, словно делая что-то предосудительное. Затем она взяла меня за руку и, держа ее за своей спиной, вела меня до тех пор, пока мы не подошли к стоявшему в саду Мордстону. Здесь она оставила меня и взяла под руку мужа.

Приехавшая мисс Мордстон была особой очень мрачного вида. Такая же черноволосая, как и брат, она вообще на него походила и лицом и голосом. Густые черные брови ее почти сходились над большим носом. Брови эти, казалось, заменяли у мисс Мордстон бакенбарды, носить которые не полагается особе прекрасного пола. Она привезла с собой два ужасно твердых черных чемодана, на которых медными гвоздями были изображены ее инициалы. Расплачиваясь с извозчиком, мисс Мордстон вынула деньги из твердого стального кошелька, а кошелек этот она держала, как в тюрьме, в дорожной сумке, которая на крепкой цепочке висела у нее на руке и щелкала затвором, словно зубами.

Мне никогда еще не приходилось видеть такой металлически твердой особы, как мисс Мордстон. Ее встретили самым радушным образом и провели в гостиную. Здесь она соблаговолила признать мою матушку за новую близкую родственницу. Затем, взглянув на меня, она спросила:

- Это ваш мальчик, золовка?

Матушка отвечала, что - да.

- Вообще говоря, я не люблю мальчиков, - заявила мисс Мордстон. - Здравствуйте, мальчик! Как поживаете?

Ободренный ее "милым" приветствием, я сказал, что чувствую себя очень хорошо и надеюсь, что она - также; но проговорил я это таким равнодушным тоном, что мисс Мордстон сейчас же охарактеризовала меня двумя словами:

- Требует воспитания.

Высказав так определенно свое мнение обо мне, она попросила, чтобы соблаговолили показать предназначенную для нее комнату. С этого момента комната эта сделалась для меня страшным, наводящим ужас местом. Там стояли два черных чемодана, которых никто никогда не видел открытыми, - всегда они были на замке. Раз или два, в отсутствие мисс Мордстон, мне удалось заглянуть в ее комнату, и я увидел там множество висевших на зеркале в боевом порядке стальных цепочек и пряжек; ими мисс Мордстон украшала себя, когда хотела принарядиться.

Насколько я мог понять, она водворилась у нас основательно, не имея ни малейшего желания от нас куда-нибудь уехать. Со следующего же утра мисс Мордстон принялась "помогать" матушке. Целый день она провозилась в кладовой, наводя там порядок, то есть переворачивая все вверх дном и устраивая все по-своему. Скоро я заметил в мисс Мордстон такую странность: ей не давала покоя мысль, что наши служанки прячут в усадьбе какого-то мужчину. Это подозрение так мучило ее, что она в самое неподходящее время лазила в чулан, где лежал уголь, и отворяла дверцы темных кухонных шкафов в надежде захватить там кого-нибудь. Хотя в мисс Мордстон не было и следа жизнерадостности, но просыпалась она вместе с жаворонком. Вставала она, когда в доме у нас никто еще не думал пошевельнуться, и я до сих пор убежден, что делала она это для того, чтобы найти спрятанного мужчину. Пиготти высказывала предположение, что она, должно быть, спит одним глазом, но мне что-то не верилось, ибо сам я пробовал это делать, и у меня не выходило.

В первое же утро после своего приезда мисс Мордстон поднялась с петухами и начала звонить, поднимая прислугу. Когда матушка вышла к завтраку и собиралась заварить чай, мисс Мордстон, клюнув ее в щеку, что у нее означало поцелуй, сказала:

- Ну, дорогая Клара, я, как вы знаете, приехала сюда, чтобы избавить вас по возможности от всех забот. Вы слишком хорошенькая и беспечная, чтобы налагать на вас те обязанности, какие могут лежать на мне. (Матушка покраснела при этом, но улыбнулась: ей, повидимому, такая аттестация была по душе.) И если, дорогая моя, вы будете настолько добры, что передадите мне ключи, то отныне обо всем я сама буду заботиться.

С этих пор мисс Мордстон держала весь день ключи в своей маленькой тюрьме-сумке, а всю ночь - под своей подушкой; матушка же имела отношение к ним не больше моего.

Все-таки она, бедняжка, выпустила из рук своих бразды правления не без некоторого протеста. Однажды вечером, когда мисс Мордстон развивала перед братцем какие-то свои хозяйственные планы, а он выражал свое одобрение, матушка вдруг заплакала и сказала, что ей думается, как будто относительно этих вопросов должны бы были посоветоваться и с нею.

- Клара! Клара! - строго проговорил мистер Мордстон.- Вы меня удивляете!

- Хорошо вам говорить, что вы удивлены! - закричала матушка. - Хорошо вам рассуждать о твердости! Но будь вы на моем месте, я уверена, вам это не пришлось бы по вкусу.

(Должен тут заметить, что твердость духа была главной добродетелью, которой кичились и мистер Мордстон и его сестрица.)

- Очень тяжело, что в моем собственном доме... - продолжала матушка.

- В моем собственном доме? ~ повторил мистер Мордстон. - Клара!!

- В нашем собственном доме, - пробормотала, видимо перепуганная, бедняжка-мамочка. - Я надеюсь, вы понимаете, что я хочу сказать, - сконфуженно опять заговорила она. - Очень тяжело, что в нашем доме я совершенно отстранена от хозяйства. Ведь до моего брака с вами, я сама хозяйничала, и. совсем не так уж плохо. Спросите Пиготти, и она вам скажет, что, когда никто не вмешивался, я прекрасно справлялась с хозяйством.

- Эдуард, надо с этим покончить, - заявила мисс Мордстон. - Завтра же я уезжаю.

- Джен Мордстон! - прогремел ее брат. - Извольте молчать! Как смеете вы притворяться, что не знаете моего характера?

Матушка почувствовала себя очень неловко и, бедная, расплакалась.

- Я вовсе не хочу, чтобы кто-нибудь уезжал отсюда, - глотая слезы, проговорила она. - Я была бы в отчаянии и очень несчастна, если бы из-за меня кто-нибудь уехал. Ведь я немногого желаю, и в этом нет ничего безрассудного: мне хотелось бы только, чтобы со мной иногда советовались. Я очень благодарна за то, что мне помогают в хозяйстве, но желала бы, чтобы иногда, хотя для виду, спрашивали моего мнения. Мне казалось, Эдуард, вам нравилось, что я еще не очень опытна и похожа на девочку, - вы даже, помнится, говорили мне это, - а теперь вы как будто за это ненавидите меня: вы так суровы!

- Эдуард, надо положить этому конец: завтра же я уезжаю!

- Джен Мордстон! - снова прогремел ее братец. - Да замолчите ли вы наконец?! Как смеете вы говорить таким образом?

Мисс Мордстон высвободила из своей тюрьмы-сумки носовой платок и поднесла его к глазам.

- Клара, - продолжал мистер Мордстон, глядя на матушку, - вы удивляете меня! Вы поражаете меня! Да, мне приятно было думать, что я беру себе в жены неопытное и наивное существо, характер которого я образую и сообщу ему недостающую твердость и решимость. Но когда Джен Мордстон была так добра, что согласилась помочь мне и взять, ради меня, как бы роль ключницы, она вдруг встретила такую низкую неблагодарность,

- Умоляю, умоляю вас, Эдуард, - закричала матушка, - не обвиняйте меня в неблагодарности. Этого, я знаю, нет во мне. Никто никогда до сих пор не звал меня неблагодарной. У меня много недостатков, но только не этот. О, не обвиняйте меня, дорогой мой!

Мистер Мордстон обождал, пока матушка кончит, а затем снова заговорил прежним тоном:

- Да, повторяю, когда Джен Мордстон встретила такую низкую неблагодарность, мое собственное чувство остыло и изменилось!

- Любимый мой, не говорите этого! - очень жалобным голосом взмолилась матушка. - О, не говорите этого! Я не в состоянии это слышать. Какова бы я ни была, а любить я умею. Я бы не говорила этого, если бы не была уверена. Спросите Пиготти, и она, наверно, скажет вам, что у меня любящее сердце.

- Клара, никакая слабость не может иметь цены в моих глазах, а вы совсем задыхаетесь от волнения...

- Умоляю вас, Эдуард, будем опять друзьями! Я не могу жить, когда со мной холодны и суровы. На душе так тяжко! Я знаю, у меня много недостатков, и это очень хорошо с вашей стороны, Эдуард, что вы, такой твердый духом, стараетесь исправить их... Джен, я во всем согласна с вами. Поверьте, я буду в отчаянии, если вы вздумаете от нас уехать...

Матушка не в силах была докончить начатую фразу.

- Джен Мордстон, - обратился мистер Мордстон к своей сестре, - резкие слова между нами, полагаю, вещь необычная. Вина тут не моя. Другие довели меня до этого. Точно так же нельзя винить и вас: вас тоже довели до этого другие. Постараемся оба забыть о случившемся.

Произнеся эти великодушные слова, он прибавил:

- Подобные сцены совсем не для мальчика... Давид, идите спать.

С трудом нашел я дверь, до того глаза мои заволокло слезами. Я был страшно убит матушкиным отчаянием. Ощупью вышел я и в темноте добрался до своей комнаты; у меня даже нехватило сил зайти попрощаться с Пиготти и взять у нее свечу. Когда она, около часу спустя после этого, поднялась, чтобы взглянуть на меня, я проснулся, и она сказала мне, что матушке нездоровится и она легла в постель, а мистер Мордстон с сестрицей одни сидят в гостиной.

На следующее утро я сошел вниз ранее обыкновенного и, услышав голос матушки, остановился у дверей гостиной. Матушка горячо и смиренно просила прощения у мисс Мордстон; та соблаговолила простить ее, и тут произошло полное примирение. С того времени мне никогда не приходилось слышать, чтобы матушка высказывала свое мнение о чем-нибудь, не обратившись сперва к мисс Мордстон или не зная наверное, как смотрит на это мисс Мордстон. И каждый раз, когда мисс Мордстон, выйдя из себя (в этом отношении она не была твердой), запускала руку в свою тюрьму-сумку, как бы с намерением передать ключи матушке, бедняжка бывала страшно перепугана этим.

Мрачность, бывшая у Мордстонов в крови, налагала мрачную тень и на их религиозные убеждения; религия их была суровая, проникнутая гневом. Я хорошо помню, с какими унылыми лицами мы обыкновенно ходили в церковь и как все переменилось там. Вот опять наступает ужасное для меня воскресенье. Я первый подхожу к нашей скамье, под конвоем, как приговоренный к месту казни. Опять по пятам за мной идет мисс Мордстон в черном бархатном платье, которое кажется мне сшитым из гробового покрова; за ней идет матушка, и, наконец, замыкает шествие мистер Мордстон. Теперь нет Пиготти с нами, как в былое время. Опять слышу я, как мисс Мордстон бормочет молитвы и с особым свирепым воодушевлением произносит все страшные слова в своем молитвеннике. Опять вижу я, как она при словах "окаянные грешники" обводит церковь своими темными, мрачными глазами, будто все прихожане и представляют собой этих самых грешников. Опять, когда мне изредка удается взглянуть на матушку, я вижу, как она робко шевелит губами, в то время как ее муж и золовка поочередно бормочут ей то на одно ухо, то на другое молитвы, напоминая этим отдаленные раскаты грома. Опять мне делается страшно при мысли, что наш добрый старик священник, быть может, ошибается, а правы мистер Мордстон и его сестрица, считающие, что все ангелы на небе - истребители. Опять, стоит мне двинуть пальцем или мускулом на лице, как мисс Мордстон сейчас же больно толкает меня в бок молитвенником.

И опять, когда мы возвращаемся домой, я замечаю, что соседи поглядывают на нас и перешептываются между собой. Опять, в то время как матушка с мужем и его сестрой идут все трое под руку впереди, а я плетусь за ними, я вижу, как на них смотрят проходящие, и спрашиваю себя: неужели походка матушки стала не так уже легка, как прежде, неужели совсем исчезли и веселость и оживление на ее красивом личике? Также спрашиваю я себя, помнят ли еще наши соседи, как мы бывало вдвоем с ней возвращались из церкви. И в течение всего печального, страшного дня все эти мысли неотвязно преследуют меня,

Поговаривали о том, чтобы отдать меня в школу полным пансионером. Проект этот зародился в голове мистера Мордстона и его сестрицы, а матушка, конечно, согласилась, а пока я учился дома. Никогда не забуду я этого ученья! Считалось, что учила меня матушка, но в действительности преподавателями были Мордстоны. Они всегда присутствовали при наших занятиях, видя в них удобный случай наставлять матушку в "твердости", отравлявшей нашу с нею жизнь. Думаю, что именно для этого меня и оставили дома.

Способности у меня были довольно хорошие, и я учился охотно, пока мы с матушкой жили одни. Смутно рисуется мне, как учил я азбуку, сидя у матушки на коленях. С воспоминанием о первом моем знакомстве с буквами не связано ничего неприятного. Напротив, мне кажется, что, уча азбуку, я шел как бы по дороге, усеянной цветами, и совсем незаметно добрался до книги о крокодилах. Помнится, как ободряла меня матушка своим нежным голосом и лаской. А эти торжественные занятия, сменившие те, радостные, были каким-то смертельным ударом моему душевному спокойствию, мучительным ежедневным трудом, моим несчастьем. Предметов было много, и уроки задавались огромные, очень трудные, некоторые из них совсем непонятные; в общем, все это приводило как меня, так, думаю, и матушку в полное замешательство.

Надо мне припомнить, как все это происходило, воскресить одно такое утро.

Вот, после завтрака вхожу я в большую гостиную с книгами, тетрадками и аспидной доской. Матушка уже ждет меня у письменного столика, но гораздо больше ждут моего прихода мистер Мордстон в кресле у окна (хотя он и делает вид, что читает книгу) и мисс Мордстон, которая сидит подле матушки и нанизывает на шнурок стальные бусы. Один вид их производит на меня такое впечатление, что я уж начинаю чувствовать, как все слова, которые я с таким трудом вбил себе в голову, ускользают из нее и исчезают неизвестно куда. С удивлением спрашиваю я себя, куда же могли они провалиться.

Я подаю матушке первую книгу, - может, это учебник грамматики, а может, и географии или истории. Книгу эту я протягиваю открытой, с мучительным чувством пробегая глазами начало урока, и, пока еще он не совсем улетучился из моей головы, пускаюсь быстро и громко его отвечать. Но вот я запинаюсь на каком-нибудь слове. Мистер Мордстон поднимает глаза от своей работы. Я краснею, путаюсь, спотыкаюсь на целой полдюжине слов и наконец умолкаю...

Думаю, что матушка, посмей она сделать это, дала бы мне заглянуть в книгу, но она не решается и говорит:

- Ах, Дэви, Дэви!

- Ну, Клара, будьте же тверды с мальчиком, - вмешивается мистер Мордстон, - не говорите ему: "Ах, Дэви, Дэви!" Это ребячество! Он или знает урок, или не знает его!

- Он не знает его, - с ужасным видом вмешивается мисс Мордстон.

- Действительно, боюсь, что он не знает урока, - подтверждает матушка.

- В таком случае, Клара, вы должны вернуть ему книгу и заставить выучить урок, - заявляет мисс Мордстон.

- Я так и предполагаю сделать, милая Джен, - отвечает матушка. - Ну, Дэви, попробуйте-ка еще поучить и не будьте же таким глупым.

И вот я пытаюсь выполнить первую часть приказания и учу урок, но привести в исполнение вторую часть его мне никак, не удается, - чувствую, что окончательно оглупел.

Вторично отвечая урок, я начинаю спотыкаться раньше, чем в первый раз, там где тогда я отвечал совершенно гладко. Стараюсь припомнить что-нибудь, но мозг отказывается работать в нужном направлении. Вместо того, чтобы думать об уроке, я прикидываю в голове, сколько метров тюля пошло на чепец мисс Мордстон и сколько мог стоить халат мистера Мордстона...

Словом, в голову мне лезут самые нелепые мысли о вещах, до которых мне нет и не может быть никакого дела. У мистера Мордстона наконец вырывается нетерпеливый жест, которого я давно поджидал. Мисс Мордстон проделывает тот же жест. Матушка покорно смотрит на мужа, и золовку, закрывает книгу и откладывает ее в сторону, как бы для того, чтобы я выучил этот урок, когда отвечу остальные. Таких недоимок у меня скоро накопляется много, они растут, как катящийся снежный ком. Чем больше их нарастает, тем глупее я становлюсь. Положение мое делается совсем безнадежным, я чувствую, что так завяз в болоте бессмыслиц, что теряю всякую надежду выбраться оттуда, и отдаюсь на волю судьбы. Отчаяние, с которым мы с матушкой смотрим друг на друга, когда я ошибаюсь, действительно ужасно. Но самый трагический момент в этих злополучных занятиях - тогда, когда матушка, думая, что никто не замечает, еле шевеля губами, силится подсказать мне. Сейчас же мисс Мордстон, которая только и ждала этого, предостерегает ее глухим голосом: "Клара!"

Матушка вздрагивает, краснеет и смущенно улыбается. Мистер Мордстон поднимается со своего кресла, берет книгу, швыряет ею в меня или бьет меня по ушам и, взяв за плечи, выталкивает из комнаты.

Но если даже уроки отвечены, худшее еще впереди: это задача с огромными числами. Задача эта придумывается для меня и диктуется мистером Мордстоном. Она в таком роде: "Если я пойду в лавку, где торгуют сырами, и куплю там за наличный расчет пять тысяч двойных глостерских сыров по четыре с половиной пенса за каждый..."

Тут я всегда замечаю на лице мисс Мордстон выражение затаенной радости. Не понимая задачи, я бессильно мучаюсь над этими сырами до самого обеда. К этому времени я уже превращаюсь в настоящего мулата, ибо все мои поры забиты грязью с аспидной доски. Чтобы помочь мне справиться с моими сырами, вместо обеда дают мне ломоть хлеба, а потом весь вечер я чувствую себя словно в опале.

Давно, правда, это было, но теперь мне кажется, что злосчастное мое учение всегда так протекало. А мог бы я учиться очень хорошо, если б на уроках не присутствовали Мордстоны.

Они действовали на меня, как действуют взгляды двух змей на птенца.

Даже в тех случаях, когда мне удавалось сравнительно благополучно выйти из моих утренних испытаний, я, кроме обеда, немного от этого выигрывал. Мисс Мордстон была не в состоянии вынести, чтобы я был без работы, и если я имел неосторожность обнаружить, что свободен, она сейчас же обращала на это внимание своего братца, говоря матушке:

- Клара, дорогая ничего нет выше труда, - дайте вашему мальчику какое-нибудь упражнение!

И меня засаживали за новую работу. Играть и забавляться с другими детьми мне приходилось очень редко, ибо, по мрачным воззрениям Мордстонов, все дети были какой-то кучей змеенышей, только заражающих друг друга.

Естественным результатом такого обращения со мной в течение полугода, а быть может и больше, было то, что я стал мальчиком угрюмым, вялым и упорным. Немало способствовало этому и то, что я чувствовал, как стараются они все более и более отдалить меня от матери. Пожалуй, совсем превратился бы я в идиота, если б одно обстоятельство не спасло меня.

А обстоятельство это было такое: после моего отца осталась небольшая библиотека, помещавшаяся наверху, в маленькой комнате, рядом с моей. Я имел в это помещение свободный доступ, и никто в доме, кроме меня, туда не заглядывал. Книги эти были моим единственным постоянным утешением. Когда я думаю об этом, мне рисуется летний вечер; деревенские мальчики играют на кладбище, а я сижу на своей кроватке и с головой ушел в чтение, - так, как будто от этого зависит вся моя жизнь. Каждый соседний амбар, каждый камень в церкви, каждая пядь земли на кладбище, помню, имели в моих глазах какую-то связь с тем, что я читал в книгах, и напоминали мне какую-нибудь местность, описанную в них.

Однажды утром, когда я по обыкновению явился в гостиную со своими книгами, мне показалось, что матушка в каком-то особенно тревожном состоянии духа, мисс Мордстон в особенно "твердом", а мистер Мордстон привязывает что-то к концу гибкой и тонкой трости. При моем появлении он, словно играя, хлестнул этой тростью несколько раз по воздуху.

- Говорю вам, Клара, что меня самого частенько секли, - проговорил мистер Мордстон.

- Конечно, случалось, - подтвердила мисс Мордстон.

- Все это так, дорогая Джен, - смиренно, дрожащим голосом промолвила матушка, - но... но думаете ли вы, что это было на пользу Эдуарду?

- А вы думаете, что для Эдуарда это было во вред? - с серьезным видом спросил мистер Мордстон.

- Конечно, на пользу,- заявила сестрица.

- Очень может быть, дорогая Джен,- пробормотала матушка и больше не проронила ни слова.

Я стал догадываться, что разговор этот касается лично меня, и вопросительно посмотрел в устремленные на меня глаза мистера Мордстона.

- Ну, Давид, - сказал он, еще пристальнее глядя на меня, - сегодня вы должны быть гораздо прилежнее обыкновенного.

С этими словами он поднял трость и опять хлестнул ею по воздуху. Сделав все приготовления, он положил трость рядом с собой, выразительно посмотрел на меня и снова принялся за чтение.

Конечно, такое начало вряд ли могло поднять мой дух. Тут я вдруг почувствовал, что из всего заученного мной ускользают не только слова, не только строчки, но целые страницы. Я силился их удержать, но они мчались от меня, если можно так выразиться, на коньках, и угнаться за ними не было никакой возможности.

Наши занятия с матушкой начались плохо, а дальше пошло все хуже и хуже. Идя отвечать уроки, я, помнится, думал отличиться, так как очень хорошо приготовил все, что мне было задано, а вышло совсем не так. Одна за другой откладывались книги, и все росло количество уроков, которые надо было переучивать. Мисс Мордстон со своей обычной "твердостью" все время следила за нами с матушкой. А когда мы наконец добрались до пяти тысяч сыров (впрочем, в тот день они были заменены хлыстами), матушка расплакалась.

- Клара! - как бы предостерегая ее, воскликнула мисс Мордстон.

- Дорогая Джен, мне, кажется, нездоровится, - еле слышно пролепетала матушка.

Я видел, как мистер Мордстон важно поднялся с хлыстом в руке и, собираясь говорить, мигнул своей сестрице.

- Видите ли, Джен, мы с вами едва ли можем надеяться, чтобы Клара с полной твердостью была в состоянии вынести те терзания и муки, которым подверг ее сегодня Давид. Для этого надо быть настоящим стоиком9. Правда, Клара сделала большие успехи и стала гораздо тверже, но подобного стоицизма ожидать от нее все-таки вряд ли мы можем... А теперь, мальчик, пойдемте-ка наверх!

Когда он выводил меня из гостиной, матушка бросилась было за ним, но мисс Мордстон не пустила ее, прошипев: "Да вы совсем с ума сошли, что ли!" Матушка заткнула себе уши и разрыдалась.

Отчим медленно и торжественно ввел меня в мою комнату. Я убежден, что весь этот показной церемониал экзекуции доставлял ему наслаждение.

Не успели мы войти в комнату, как он сунул мою голову себе подышку и сжал ее, словно в тисках.

- Mистеp Мордстон, сэр! - закричал я. - Не бейте, не бейте меня, прошу вас! Я старался выучить, но в присутствии вас и вашей сестры я все забываю, право, забываю!

- Так-таки все и забываете, Давид? - прошипел он. - Ну, попробуйте-ка этого!

Хотя он держал мою голову словно в тисках, но я как-то умудрился вырваться от него и опять стал умолять не бить меня. Но это была лишь мгновенная отстрочка, - он снова сжал меня, и вдруг я почувствовал сильнейший удар. В этот момент я схватил его за руку, которой он зажимал мне рот, и прокусил ее насквозь. И теперь, как вспомню это, мороз пробирает меня по коже.

Тут он стал бить меня беспощадно: казалось, он хотел засечь меня досмерти. Несмотря на поднятый нами шум, я слышал, как бегали и рыдали матушка и Пиготти. Наконец он вышел и запер за собой дверь на ключ; а я лежал на полу, весь как в огне, избитый, измученный, взбешенный своим бессилием...

До чего ясно помню я, как, придя в более спокойное состояние, я обратил внимание на то, что во всем доме царит какая-то неестественная тишина. Так же живо помнится мне, каким дурным почувствовал я себя, когда жгучая боль и бешенство начали затихать во мне.

Долго сидел я прислушиваясь, но до меня не доходило ни единого звука. С большим трудом поднялся я с пола, увидел в зеркале свое лицо и почти испугался его, до того оно было распухшее, красное, уродливое. Рубцы на теле так страшно болели и ныли при каждом движении, что я снова начал плакать. Но все это было ничто по сравнению с мукой, которую испытывал я от сознания своей вины. Мне кажется, я чувствовал себя более виновным, чем если б совершил самое ужасное преступление.

Начинало уже смеркаться, и я закрыл окно. (Почти все время я полулежал на подоконнике, прислонившись к раме, то плача, то дремля, то рассеянно поглядывая вдаль.) Вдруг ключ в замке повернулся, и вошла мисс Мордстон. Она принесла мне хлеба, мяса и молока. Все это, ни слова не говоря, поставила она на стол, посмотрела на меня с достойной подражания твердостью и ушла, опять, закрыв за собой дверь на ключ.

Долго после того, как стемнело, сидел я и ждал, не зайдет ли еще кто-нибудь ко мне. Когда же я понял, что, во всяком случае, уж в эту ночь никто притти ко мне не может, я разделся и лег спать. Помнится, с каким страхом стал я думать о том, что именно меня ждет. Уж не совершил ли я в самом деле преступления? Быть может, меня арестуют, посадят в тюрьму, а пожалуй, еще и повесят.

Никогда не забуду я своего пробуждения на следующее утро. В первую минуту я почувствовал себя бодрым и веселым, но затем меня как бы придавили к земле тяжелые воспоминания о вчерашнем дне. Прежде чем я встал с постели, снова появилась мисс Мордстон. Она объявила, что мне разрешается полчаса, но не больше, погулять в саду, и ушла, оставив дверь открытой, для того чтобы я смог воспользоваться этим позволением.

Я погулял полчаса, и потом гулял так каждое утро во все время моего заключения, а оно длилось пять дней.

Если бы я имел возможность наедине повидаться с матушкой, я пополз бы к ней на коленях и вымолил бы у нее прощение; но в течение всего этого времени я никого не видел, кроме мисс Мордстон. Правда, каждый вечер она приводила меня в гостиную на молитву, но это бывало тогда, когда все уже стояли на своих местах, а я, как юнец, находящийся вне закона, оставался один у дверей. Как только оканчивалась молитва, прежде чем кто-либо успевал встать, мой тюремщик торжественно отводил меня в место моего заключения. Во время этой вечерней молитвы мне удалось только заметить, что матушка держится от меня как можно дальше, да еще и отворачивается, так что мне ни разу не удалось увидеть ее лицо. Обратил я также внимание на то, что рука мистера Мордстона забинтована белым полотном.

Не могу выразить, насколько бесконечными, показались мне эти пять дней! Они и теперь вспоминаются мне, как целые годы. Помнится, как прислушиваюсь я к малейшим звукам в доме: вот дребезжит звонок, открываются и закрываются двери, слышатся голоса, раздаются шаги на лестнице... Смех, свист, пенье за стенами дома делают еще печальнее мое одиночество и позор. Помню, что у меня терялось представление о времени, особенно, когда темнело. Я, бывало, просыпаюсь, думая, что скоро уже утро, а тут оказывается, что в доме еще никто и не думал ложиться, и передо мной целая ночь, бесконечная ночь, с ее тревожными снами и ужасными кошмарами. Но вот снова наступает день, полдень, вечер, когда соседние мальчики играют на кладбище, и я смотрю на них из угла своей комнаты. Я не подхожу к окну, боясь, как бы они не узнали, что я узник. А как странно никогда не слышать собственного голоса! Я развеселяюсь немного во время еды, но это не надолго. Помню, однажды вечером шел дождь, так хорошо запахло свежестью, и капли сплошной завесой все быстрее заструились между мной и церковью - до тех пор, пока совсем не надвинулась ночь, с ее мраком, ужасами и угрызениями совести...

В последнюю ночь моего заключения я проснулся, услышав, что кто-то шопотом зовет меня. Я вскочил с постели и, протягивая в темноте руки, спросил:

- Это вы, Пиготти?

Ответа не последовало, но вскоре я снова услышал свое имя, произнесенное таким таинственным, страшным голосом, что, пожалуй, я мог бы лишиться чувств, не догадайся я, что голос этот слышится через замочную скважину.

Я пробрался к двери и, прильнув губами к замочной скважине, прошептал:

- Это вы, Пиготти, дорогая?

- Да, сокровище мое, мой Дэви, это я. Но тише, будьте как мышка, а то нас услышит кошка.

Я понял, что она говорит о мисс Мордстон, и почувствовал, насколько надо было быть осторожным, раз ее комната рядом с моей.

- Как мама, дорогая Пиготти? Что, она очень на меня сердится?

Я слышу, как Пиготти тихонько плачет по ту сторону замочной скважины, в то время как я лью слезы до эту сторону; наконец она отвечает:

- Нет, не очень.

- Пиготти, милая, что хотят со мной сделать? Не знаете ли вы?

- Школа... Близ Лондона... - шепчет Пиготти.

- Когда же, Пиготти?

- Завтра.

- Ах! Вот, значит, почему мисс Мордстон и вынула сегодня утром из комода мои костюмы, - говорю я.

- Да, они в чемодане, - еле слышно подтверждает Пиготти.

- Неужели я не увижу мамы?

- Увидите, утром, - шепчет Пиготти.

Тут, прильнув к самой замочной скважине, она тихонько говорит со мной с таким чувством, с таким жаром, какие вряд ли проникали когда-либо через замочные скважины.

- Дэви, дорогой мой, если в последнее время я не была так ласкова с вами - это не потому, что я не люблю вас... Нет, я люблю вас попрежнему, и даже еще больше, мой любимый красавчик... Я хотела сделать как лучше - для вас... и еще для кого-то... Дэви, сокровище мое, слышите ли вы меня? Разбираете ли?..

- Да-а-а-а-а, Пиготти... - стараясь заглушить рыдания, отвечаю я.

- Радость моя! - продолжает шептать Пиготти с бесконечным состраданием. - Вот что я хочу сказать вам: никогда не забывайте меня, как я никогда не забуду вас... Я, Дэви, буду так же заботиться о вашей маме, как заботилась о вас... И я не брошу ее... Может, настанет день, когда она снова рада будет положить свою бедную головку на плечо своей глупой, сердитой старой Пиготти... И я буду писать вам, дорогой мой... Хотя я и неученая, но буду... непременно буду...

Тут Пиготти, не имея возможности поцеловать меня, припадает к замочной скважине и целует ее.

- Спасибо, дорогая Пиготти! - со слезами шепчу я. - О, великое спасибо! Обещаете ли вы исполнить одну мою просьбу? Обещаете ли написать мистеру Пиготти и маленькой Эмми, и миссис Гуммидж, и Хэму о том, что я вовсе не такой уж гадкий мальчик, как они теперь могут подумать, и сказать им, что я их всех очень люблю, но больше всего маленькую Эмми... Ну что, Пиготти? Сделаете вы то, о чем я прошу вас?

Конечно, добрая душа обещала мне это, и мы оба, поцеловав замочную скважину с величайшей нежностью (а я, помнится, при этом еще гладил скважину с таким ж чувством, словно это было доброе, славное лицо моей Пиготти), расстались.

С этой ночи у меня к Пиготти появилось какое-то новое чувство, которое мне трудно было даже определить. Понятно, няня не могла заменить мне матушку, никто не мог этого сделать, но она заполнила какое-то пустовавшее в моем сердце место, и я почувствовал к ней нечто такое, чего никогда не чувствовал ни к какому другому существу на свете.

Утром, по обыкновению, явилась ко мне мисс Мордстон и сообщила, что меня отдают в школу; это не было для меня такой новостью, как, наверное, она предполагала. Также она сказала мне, чтобы, одевшись, я шел завтракать в гостиную.

Увидев там матушку, очень бледную, с покрасневшими глазами, я бросился к ней на шею и от всей своей измученной души молил ее простить меня.

- Ах, Дэви, Дэви! - укоризненно сказала матушка. - Как могли вы поступить так с тем, кого я люблю! Постарайтесь же исправиться. Молитесь богу, чтобы он помог вам стать хорошим мальчиком. Прощаю вас, но печалюсь очень, что в сердце вашем гнездится столько дурного.

Повидимому, Мордстонам удалось-таки уверить матушку, что я гадкий, злой мальчик, и это ее огорчало, пожалуй, больше, чем даже самая разлука со мной. Очень больно было мне это. Я старался проглотить свой прощальный завтрак, но слезы капали на хлеб с маслом и скатывались в мой чай. Я видел, как матушка по временам поглядывает то на меня, то на бдительную мисс Мордстон, а затем опускает глаза в землю или начинает смотреть по сторонам.

- Вынесите чемоданы мистера Копперфильда, - приказывает мисс Мордстон, когда у ворот слышится стук колес.

Я оглядываюсь, ожидая увидеть Пиготти, но входит другая служанка. Ни Пиготти, ни мистер Мордстон так и не появились. Мой старый знакомец извозчик стоит у дверей. Служанка выносит вещи и кладет в повозку.

- Клара! - говорит мисс Мордстон, и в тоне ее звучит предупреждение.

- Все готово, милая Джен, - отвечает матушка. - Прощайте, Дэви! Вы едете для своего блага. Прощайте, дитя мое! На праздники вы приедете домой и, надеюсь, будете хорошим мальчиком.

- Клара! - повторяет мисс Мордстон.

- Слышу, милая Джен, - отзывается, матушка, продолжая обнимать меня. - Прощаю вас, дорогой мой мальчик, бог да благославит вас.

- Клара! - еще раз предостерегает ее золовка.

Мисс Мордстон настолько любезна, что, оторвав меня от матушки, провожает до самой повозки. Дорогой она выражает надежду на то, что я исправлюсь. "А иначе, - прибавляет она, - вы плохо кончите!"

Глава V

Я ИЗГНАН ИЗ РОДИТЕЛЬСКОГО ДОМА

Мы, должно быть, отъехали с полмили, и мой носовой платок успел насквозь промокнуть от слез, как вдруг извозчик останавливает лошадь. Я выглядываю, чтобы узнать, в чем дело, и, к величайшему своему удивлению, вижу Пиготти. Выскочив из-за забора, она влезает в повозку, обнимает меня обеими руками и так крепко прижимает к своему корсету, что чуть не раздавливает мне нос. Но я вспомнил об этом лишь впоследствии: нос долго давал о себе знать. Пиготти не говорит ни единого слова. Высвободив одну руку, она опускает ее по локоть в свой карман и вытаскивает оттуда сначала несколько бумажных кулечков со сладкими пирожками, - ими она набивает мои карманы, - затем кошелек; его она сует мне в руку. И все это, повторяю, проделывает она совершенно безмолвно.

Тут, обняв и прижав меня к себе в последний раз, она соскакивает с повозки и убегает. Нисколько не сомневаюсь, что после этого у нее не осталось ни одной пуговицы на платье. Я подобрал на память одну из валявшихся вокруг пуговиц и долго потом хранил ее. Извозчик посмотрел на меня, как бы спрашивая, не вернется ли она. Я покачал головой и проговорил:

- Не думаю.

- Ну, тогда трогай! - обратился он к своей ленивой кляче, и она снова поплелась.

Выплакав все свои слезы, я начинаю думать, что плакать больше не стану. В этом решении большую роль играло еще то, что герои прочтенных мною книг в самых тягостных положениях никогда не плакали. Извозчик, видя, что я принял такое благое решение, предложил мне просушить мой носовой платок на спине лошади. Я поблагодарил и поручил ему это сделать. Помню, что платок мой на спине лошади показался мне ужасно маленьким.

Теперь, на досуге, я мог хорошенько рассмотреть свой кошелек. Он был из грубой кожи, с щелкающим затвором. В нем лежало три блестящих шиллинга10, - их Пиготти, очевидно, чтоб доставить мне побольше удовольствия, хорошенько вычистила мелом. Однако, самым драгоценным в этом кошельке были две полукроны11. Завернуты они были в белую бумажку, на которой матушка написала: "Дэви - от любящей мамы". Я был так растроган этим, что попросил извозчика достать мне со спины лошади носовой платок. Он на это ответил, что не лучше ли мне обойтись без него. Подумав, я согласился с ним и, утерев слезы рукавом, перестал плакать. Только время от времени из моей груди все еще вырывались громкие всхлипывания.

Мы тащились черепашьим шагом, и через некоторое время я осведомился у извозчика, повезет ли он меня до конца.

- До конца? Куда? - спросил он.

- Да туда! - ответил я.

- А где это "туда"? - поинтересовался извозчик.

- Близ Лондона, - пояснил я.

- Ну, что вы! Эта лошадь протянет ноги, как зарезанная свинья, если сделает хотя половину такого пути, - отозвался извозчик и дернул вожжами, как бы показывая, на что способна его кляча.

- Тогда, значит, вы едете всего до Ярмута? - спросил я.

- Да, как будто так, - отозвался извозчик. - А там я доставлю вас на дилижанс12, и он уж отвезет вас туда, где это самое и есть.

Так как сказать все это было далеко не легко для в высшей степени неразговорчивого, флегматичного извозчика (звали его мистер Баркис), то я, желая оказать ему внимание, предложил один из моих пирожков. Проглотил он его, словно слон, разом, причем на его толстом лице отразилось это не больше, чем могло бы отразиться у слона.

- Это "она" их печет? - вдруг спросил мистер Баркис, продолжая сидеть с опущенной головой, положив ноги на подножку телеги, а руки на колени.

- Вы спрашиваете, сэр, о Пиготти? - осведомился я.

- О ней.

- Да, это она печет пирожки и вообще все у нас готовит.

- В самом деле?

Тут Баркис сложил свой рот, словно собираясь свистнуть, но не свистнул. Он сидел и смотрел на уши лошади так, как будто открыл в них что-то новое. Просидел он таким образом довольно долго и наконец проговорил:

- А зазнобы, верно, нет?

- Сдобы, мистер Баркис? - переспросил я, решив, что он хочет еще полакомиться и намекает на это.

- Нет, зазнобы... то бишь, никто с ней не гуляет?

- С Пиготти?

- Да, да... с ней...

- О нет, с ней никто никогда не гуляет.

- В самом деле? - откликнулся мистер Баркис.

Опять он сложил губы, как бы собираясь свистнуть, и опять ие свистнул, а сидел и смотрел на уши лошади. После долгого размышления он спросил:

- Так, значит, это она печет пирожки с яблоками и все готовит?

Я подтвердил, что именно она.

- Ладно! Тогда вот что скажу я вам, - продолжал Баркис: - быть может, вы будете писать ей?

- Конечно, буду, - отвечал я.

- Ага, - проговорил он, медленно поворачиваясь ко мне. - Так вот, когда будете писать, может быть, не забудете сказать ей, что Баркис согласен. Не забудьте же!

- Так, значит, и написать, что Баркис согласен? - наивно, ничего не понимая, повторил я. - И ничего больше не писать?

- Да-а, - подумав, сказал он, - так и пишите: "Баркис согласен".

- Да ведь вы сами завтра будете в Блондерстоне, так не лучше ли вам самому это сказать ей? - заметил я, и сердечко мое сжалось при мысли, что я-то сам в это время буду уж далеко.

Но так как он на это отрицательно покачал головой и с очень серьезным видом еще раз повторил: "Баркис согласен - вот и все", - я охотно взялся выполнить его поручение.

(В этот же вечер, ожидая в ярмутской гостинице отхода дилижанса, я раздобыл себе лист бумаги, перо и чернильницу и настрочил Пиготти такое послание:

"Моя дорогая Пиготти! Сюда я доехал благополучно. Баркис согласен. Передайте маме, что я ее целую. Любящий вас Дэви.

P. S. Он очень хочет, чтобы вы знали, что Баркис согласен").

Убедившись, что я берусь исполнить его поручение, мистер Баркис погрузился в глубочайшее молчание, а я, утомленный и измученный всеми переживаниями последнего времени, улегся на дне повозки на какой-то мешок и заснул. Проспал я, как убитый, до самого Ярмута. Со двора гостиницы городок этот показался мне таким незнакомым, что в душе моей угасла таившаяся в ней надежда встретить здесь кого-нибудь из семейства мистера Пиготти и, быть может, даже маленькую Эмми.

Вычищенный дилижанс стоял во всем своем блеске во дворе гостиницы, но лошадей видно не было, а потому казалось совсем невероятным, чтобы он когда-нибудь смог отправиться в Лондон. Я только задумался об этом и о том, что будет с моим чемоданом, который мистер Баркис, уезжая положил во дворе прямо на мостовую, да и со мной самим, когда какая-то дама, выглянув из окна, увешанного битой птицей и кусками мяса, окликнула:

- Не вы ли будете маленький джентльмен из Блондерстона?

- Да, мэм.

- А как ваше имя?

- Копперфильд, мэм.

- Нет, это не вы. На это имя не заказывали обеда.

- Так, быть может, мэм, заказано на имя Мордстона? - сказал я.

- Если вы мистер Мордстон, - возразила дама, - так почему, скажите, сперва вы назвали другое имя?

Я объяснил даме, как могло произойти это недоразумение, и она, позвонив, крикнула:

- Вильям! Проводите их в столовую!

Тут выбежал из кухни, находившейся на другой стороне двора, официант. Узнав, что проводить в столовую надо именно меня, он очень удивился. Столовая была большая, длинная комната, где по стенам висели большие географические карты. Думаю, что если бы эти карты вдруг превратились в изображаемые ими страны, то я не почувствовал бы себя там более затерянным и одиноким, чем здесь в эту минуту.

Робко сняв фуражку, я примостился близ дверей на краешке стула: и это уж казалось мне очень смелым поступком. Когда официант накрывал специально для меня стол, я не переставал краснеть от смущения.

Он принес мне котлет и овощей, причем снимая крышки с блюд, так стучал, что я боялся, не обидел ли я его чем-либо. У меня отлегло от сердца, когда он, подвинув мне стул, очень приветливо сказал:

- Ну, великан, садитесь!

Я поблагодарил его и сел за стол. Мне чрезвычайно трудно было справиться с ножом и вилкой и не обливать себя соусом, в то время как официант этот с таким важным видом стоял напротив, уставившись на меня. Каждый раз, когда наши глаза встречались, я отчаянно краснел.

Видя, что я принялся за вторую котлету, официант сказал мне:

- Для вас заказано полпинты13 эля14. Не хотите ли выпить его сейчас?

Я поблагодарил и сказал "да". После этого он налил эля из кувшина в большой стакан и, держа стакан перед светом, показал мне, какого чудного цвета этот напиток и как он прозрачен.

- А правда, этого эля много здесь? - спросил он.

- Много, - ответил я улыбаясь.

Я был совсем очарован, найдя официанта таким милым. Это был малый с моргающими глазами, прыщеватым лицом и волосами, торчащими на голове, словно щетка.

Официант стоял, подбоченившись одной рукой, а другой держал стакан перед светом. Он, казалось, относился ко мне очень благосклонно.

- Здесь был вчера один господин, - начал он, - такой из себя полный и высокого роста, мистер Топсоэр... быть может, вы знаете его?

- Нет, - ответил я, - не думаю...

- Он носит короткие панталоны, гетры, шляпу с большими полями, серый сюртук, галстук с крапинками...

- Нет, - смущенно пробормотал я, - не имею удовольствия...

- Так вот, этот самый джентльмен, продолжал официант, все разглядывал эль на свет, - как-то зашел сюда. Заказал он себе стакан этого самого эля, и не обратив внимания на мои предостережения, выпил его и тут же упал мертвый. Видимо, эль этот оказался слишком старым для него.

Узнав о таком печальном конце мистера Топсоэра, я очень был потрясен и заявил, что пожалуй, мне лучше выпить воды.

- Видите ли, - сказал официант, продолжая, прищурив глаз, смотреть на стакан, - хозяева не любят, когда гости, потребовав что-нибудь, потом оставляют. Это их обижает, Хотите, я выпью этот эль? Я привык к нему, а привычка, знаете, великое дело. Думаю, если я так закину голову и залпом выпью, то - сойдет... Ну что, пить?

Я ответил, что буду ему очень благодарен, если он выпьет, но при условии, что это ему не повредит. Когда он, закинув голову, залпом опорожнил весь стакан, признаюсь, я дрожал от страха, как бы его не постигла участь злополучного мистера Топсоэра и он не упал бы тут же бездыханным на ковер. Но эль не только не повредил ему, а наоборот, мне показалось, что после него лакей стал даже бодрее.

- Что тут у нас есть? - вдруг проговорил он, тыкая вилкой в мою тарелку. - Не котлеты ли?

- Котлеты, - отозвался я.

- Ах, боже мой! А я и не знал, что это котлеты! Ведь это же лучшее средство против вредного действия эля. Вот так удача!

Тут он схватил котлету за косточку в одну руку, а картофель - в другую и, к моему великому удовольствию, стал уплетать их. Затем он взял вторую котлету и картофель, а потом третью котлету и картофель...

Покончив с котлетами, он принес мне пудинг15 и, поставив его передо мной, стал что-то задумчив.

- Ну, каков пирог? - словно очнувшись, спросил он.

- Да это пудинг, - ответил я.

- Пудинг! - воскликнул он. - Ах, господи!.

Затем, нагнувшись к пудингу и всмотревшись в него пристальнее, лакей воскликнул:

- Неужели пудинг? Да еще сбитый! - Тут он взял в руки большую столовую ложку. - Ведь знаете, это мой любимый пудинг. Какое счастье! Давайте-ка, малыш, начнем его уписывать наперегонки. Посмотрим, кто съест больше.

Разумеется, официант съел гораздо больше моего. Он то и дело подзадоривал меня одержать над ним верх, по что значила моя чайная ложечка по сравнению с его столовой ложкой, его темпы по сравнению с моими темпами, его аппетит но сравнению с моим аппетитом! Конечно, я остался далеко позади после первого же глотка, и на победу не было никаких шансов. Никогда, кажется, не видел я никого, кто бы так наслаждался пудингом, как он. Покончив с ним, он все еще радостно смеялся, как бы продолжая наслаждаться. Видя, как официант дружески и по-товарищески относился ко мне, я попросил его принести бумаги, перо и чернила, чтобы написать Пиготти то письмо, о котором я уже упоминал. Он не только сейчас же принес мне это, но все время, пока я писал, был настолько добр, что стоял за моей спиной и смотрел на мое писание. Когда я кончил, он спросил, в какую школу я еду.

- Близ Лондона, - ответил я. Больше этого я и сам не знал.

- Ах, боже мой! - воскликнул он с очень опечаленным видом. - Жаль, очень жаль...

- Почему? - спросил я.

- Да потому, что в этой самой школе переломали мальчику ребра, - помнится даже, именно два ребра. Это был маленький мальчик, лет... Постойте-ка: сколько вам лет?

- Девятый, - ответил я.

- Ну, значит, как раз ваш ровесник. Ему было восемь лет с половиной, когда ему переломали первое ребро, и восемь лет и восемь месяцев, когда переломали второе. Тут он и отправился на тот свет.

Я и ие был в силах скрыть ни от себя самого, ни от официанта, что такое печальное происшествие как раз с моим ровесником встревожило меня, и спросил, как все это произошло с ним. Ответ его: "Во время порки", был далеко не успокоителен.

Рожок дилижанса, очень кстати затрубивший в этот момент, отвлек меня от печальных мыслей. Я встал из-за стола и спросил, следует ли мне что-нибудь уплатить. Вынимая при этом из кармана кошелек, я испытывал смешанное чувство и гордости и робости.

- Следует уплатить за лист почтовой бумаги, - ответил лакей. - А вам приходилось когда-нибудь покупать почтовую бумагу?

- Что-то не помню, - ответил я.

- Она теперь дорога из-за пошлины, - пояснил лакей - Три пенса16. Вот как облагают в нашей стране! А больше, платить нечего, разве только пожалуете мне на чаек. Относительно чернил не извольте беспокоиться, этот расход я уж принимаю на себя!

- Сколько же... вам.. Сколько я должен... Пожалуйста, скажите, сколько нужно давать официанту... на чай? - бормотал я, весь красный от смущения.

- Не будь у меня семьи и не болей эта семья ветряной оспой, я не взял бы от вас и шести пенсов... Еще, если бы мне не приходилось кормить престарелую мать и прелестную сестрицу, - говоря это, официант казался очень взволнованным, - я ни за что не взял бы с вас ни единого пенса. А служи я на порядочном месте, где со мной хорошо обращались бы, не только ничего не взял бы от вас, а сам бы подарил вам на память какую-нибудь безделицу. Но здесь кормят меня объедками и спать заставляют в угольном чулане,.. - и официант залился слезами.

Я почувствовал глубокое сострадание к его бедственному положению и решил, что дать ему на чай менее девяти пенсов было бы жестоко и бесчеловечно. И потому я отдал ему один из моих блестящих шиллингов. Монету эту он взял от меня почтительно, с большим смирением, но тотчас же попробовал ее ногтем большого пальца, чтобы убедиться, не фальшивая ли она.

Когда меня сажали в дилижанс, я был смущен, узнав, что меня подозревают в том, что я один, без посторонней помощи, уничтожил весь поданный мне обед. Это стало мне известно из слов той же дамы, стоящей у окна. Обращаясь к кондуктору, она крикнула:

- Джорж! Присмотрите-ка за этим малышом, а то как бы он еще не лопнул в дороге!

Служанки гостиницы, бывшие по дворе, хихикали, разглядывая меня, как какое-то маленькое чудо. Мой новый злосчастный приятель-официант, снова повеселевший, нисколько не смущаясь, без зазрения совести вместе с другими дивился моему аппетиту. Признаюсь, мне было очень неприятно стать незаслуженно предметом насмешливых шуток кучера и кондуктора. Оба они все уверяли, что лошади из-за меня едва тащат дилижанс и что лучше уж было бы мне ехать в грузовом фургоне. Мои спутники, проведав о моем необыкновенном аппетите, принялись также над ним подтрунивать и приставали ко мне с расспросами, на каких именно условиях принят я в пансион, не будут ли за меня платить вдвое или втрое больше, чем за других мальчиков. Немало и других насмешек в этом роде сыпалось тут на меня. Однако хуже всего было то, что я прекрасно знал, как после всех этих насмешек мне стыдно будет есть и благодаря этому мне, после, в сущности, очень легкого обеда, придется всю ночь голодать; а я тут еще, как назло, в суете позабыл в гостинице все Пиготтины пирожки. Так на самом деле оно и случилось. Когда мы остановились ужинать, у меня нехватало духу сесть за стол, хотя к этому времени я уже очень проголодался. Я примостился у камина и заявил, что есть ничего не буду. Это, однако, не спасло меня от всевозможных новых шуток. Один из моих спутников, с сиплым голосом и грубой физиономией, который в продолжении всей дороги не переставал уписывать бутерброды, делая перерыв только для того, чтобы отхлебнуть из захваченной с собой бутылки, громогласно заявил, что я похож на удава, который столько поглощает зараз, что долго потом не нуждается в пище. Сказав это, сам он набросился на вареное мясо.

Мы выехали, из Ярмута в три часа дня и должны были прибыть в Лондон на следующий день, часов в восемь утра. Был чудесный летний вечер. Когда мы проезжали через какую-нибудь деревню, я старался себе представить, что там делается, в этих домах, и какие люди живут в них. Видя бегущих за нашим дилижансом мальчиков, цепляющихся сзади за рессоры, я спрашивал себя, живы ли у них отцы и счастливы ли эти мальчики дома. Ночью путешествие сделалось менее приятным - стало холодно. Меня, дабы я не вывалился, усадили между двумя пассажирами (один из них был джентльмен с грубой физиономией). Заснув, они оба навалились на меня и едва не раздавили. Временами они так притискивали меня, что я не мог удержаться, чтобы не закричать: "Ах, пожалуйста, поосторожнее!" Это им не правилось, так как будило их. Напротив меня в большой меховой шубе сидела пожилая леди, до того закутанная, что в темноте она походила на копну сена. Она везла с собой корзину и долго не знала, куда ее пристроить. Наконец, найдя, что мои ноги коротки, она подсунула ее под них. Корзина страшно стесняла и мучила меня. Когда же я осмеливался чут-чуть шевельнуться, какая-то склянка в корзине позвякивала, и пожилая леди в шубе пребольно толкала меня ногой, ворча при этом:

- Эй, вы! Не вертитесь! Кости ведь у вас молодые - не болят, надеюсь!

Наконец взошло солнце, и сон моих двух соседей сделался спокойнее, а когда солнце поднялось несколько выше, они, один за другим, проснулись.

Каким удивительным местом показался мне Лондон, когда я увидел его издали! Помнится, мне пришло тут в голову, что приключения всех моих героев происходили именно здесь, и еще бродили какие-то неясные мысли о том, что в Лондоне больше, чем во всех городах мира, и чудес и пороков. Но на этом не стану останавливаться.

Подвигаясь мало-помалу, мы наконец въехали. в город и добрались до гостиницы, находящейся в Уайт-Чепельском квартале, где была контора дилижансов. Не помню уже теперь, как звалась эта гостиница, - не то "Голубой бык", не то "Голубой кабан", только знаю, что на вывеске был изображен какой-то голубой зверь и что на задней стороне кузова дилижанса красовалось такое же точно изображение.

Вылезая из дилижанса, кондуктор посмотрел на меня, а потом, подойдя к дверям конторы, спросил:

- Ждет ли здесь кто-нибудь молодого Мордстона, приехавшего из Блондерстона в Суффолке? Он прислан сюда "до востребования".

Никто не отозвался.

- Попробуйте спросить, сударь, о Копперфильде, - попросил я, беспомощно озираясь кругом.

- Ждет ли здесь кто-нибудь юнца, записанного под фамилией Мордстон, но который зовется Копперфильдом? Он приехал из Блондерстона в Суффолке и должен здесь ждать, пока за ним не явятся, - еще раз объявил кондуктор.

Нет, никого не было. Я продолжал робко оглядываться. На вопросы кондуктора никто из присутствующих не обратил внимания, за исключением одноглазого джентльмена, который посоветовал надеть на меня медный ошейник и привязать к стойлу в конюшне.

Принесли лестницу, и я спустился по ней на землю вслед за дамой, похожей на копну сена. Я не осмелился встать, пока она не забрала своей корзины. К этому времени все пассажиры уже вышли из дилижанса. Богаж был очень скоро выгружен. Лошадей отпрягли еще раньше, и, наконец, самый дилижанс конюхи откатили куда-то в сторону, а за запыленным юнцом из Блондерстона в Суффолке все еще никто не являлся.

Я чувствовал себя более одиноким, чем Робинзон Крузо, - на того, по крайней мере, никто не посматривал и не видел его одиночества. Я вышел в контору и там, по приглашению писца, сел позади конторки на весы, на которых взвешивали багаж. В то время как я сидел здесь и смотрел на тюки, ящики, конторские книги, вдыхая в себя запах конюшен (он навсегда остался неразрывно связанным с этим утром), самые ужасные мысли стали бродить в моей голове. Что, если вдруг никто за мной так и не явится? Долго ли согласятся держать меня здесь? Позволят ли, по крайней мере, остаться до тех пор, пока я не израсходую своих семи шиллингов? Смогу ли я ночевать в одном из этих деревянных ящиков среди другого багажа и по утрам мыться во дворе у помпы, или же меня станут выгонять каждую ночь на улицу и впускать только утром, когда откроется контора, где я должен буду сидеть и ждать, пока за мной кто-нибудь не придет? А что, если здесь нет никакого недоразумения, а просто мистер Мордстон все это придумал, желая избавиться oт меня, - что тогда мне делать? Наконец, если мне и разрешили бы здесь оставаться до тех пор, пока я не истрачу своих семи шиллингов, то меня, наверное, выгонят, когда я начну умирать от голода. Несомненно, такое зрелище было бы совсем неподходящим и неприятным для посетителей гостиницы, да к тому же, "Голубому быку", или "кабану", пожалуй, еще пришлось бы и хоронить меня на свой счет. А если мне уйти сейчас и попробовать вернуться домой, - мелькало у меня о голове, - то как я найду туда дорогу? Буду ли я в силах пройти такое расстояние пешком? Но даже если бы мне удалось добраться домой, могу ли я рассчитывать, что меня кто-нибудь, кроме Пиготти, хорошо встретит? Можно было бы, конечно, обратиться к местным властям с просьбой записать меня в солдаты или матросы, но ведь я такой еще маленький, что вряд ли согласятся принять меня на службу. От таких и множества других подобных мыслей меня бросало в жар и кружилась голова. Это лихорадочное состояние все росло и росло, когда наконец в контору вошел человек и стал шептать что-то на ухо писцу, а тот, ни слова не говоря, поднял меня с весов и толкнул к пришедшему человеку, словно я был вещью, купленной, взвешенной и оплаченной.

Когда мы с этим человеком вышли из конторы, держа друг друга за руку, я решился украдкой взглянуть на своего нового знакомого. Это был сухощавый молодой человек с болезненно бледным лицом, впалыми щеками и почти с таким же черным подбородком, как у мистера Мордстона. Но на этом сходство с ним и ограничивалось, ибо бакенбарды свои молодой человек брил, а волосы его были не гладкие и не блестящие, а сухие и грубые. На нем был черный костюм, грубостью своей материи как-то напоминавший его волосы. Рукава костюма и панталоны были слишком коротки, а белый галстук далеко не отличался чистотой. Я не думал и не думаю, что этот галстук заменял собою все белье на моем новом знакомом, но, кроме галстука, никаких признаков белья не было заметно.

- Вы новичок? - спросил он.

- Да, сэр, - ответил я.

В сущности, я хорошо не понимал, что значит "новичок", но предположил, что это должно относиться ко мне.

- Я один из учителей Салемской школы, - пояснил он. Я поклонился ему и так страшно оробел, что не посмел сказать этому ученому мужу, преподавателю Салемской школы, о такой простой, житейской вещи, как мой чемодан, и, уже пройдя порядочное расстояние, я наконец решился на это. Когда я смиренно заявил ему, что чемодан может мне иногда и понадобиться, мы повернули назад, и учитель предупредил писца, что за моим чемоданом будет прислано в полдень.

- Позвольте спросить, сэр, это далеко? - обратился я к нему, когда мы отошли от конторы приблизительно на такое же расстояние, как и в первый раз.

- Возле Блекгиса, - ответил он.

- А "это" далеко? - робко опять спросил я.

- Да, порядочно. Мы поедем туда на дилижансе. Это будет миль шесть.

Я был до того утомлен и так ослабел, что мысль ехать еще шесть миль просто привела меня в отчаяние. Я решился сказать учителю, что всю ночь ничего в рот не брал и буду ему чрезвычайно благодарен, если он разрешит мне купить себе чего-нибудь поесть. Это его как будто удивило. Он остановился и посмотрел на меня, а затем, подумав немного, сказал, что ему надо зайти к одной старушке, живущей здесь по соседству, и всего лучше будет мне купить хлеба или чего-нибудь другого по моему выбору и позавтракать у нее. Там, к тому же, можно будет получить и молока.

Мы подошли к окну булочной; здесь глаза мои разбежались, и я захотел закупить все, что видел сдобного, по учитель был против этого, и мы наконец сошлись с ним на маленьком пеклеванном хлебце, стоившем три пенса. Затем в мелочной лавке мы купили одно яйцо и кусочек свиной грудинки, после чего у меня от второго моего блестящего шиллинга осталось, на мой взгляд, столько мелочи, что жизнь в Лондоне показалась мне очень дешевой.

Взяв купленную провизию, мы продолжали наш путь среди такого шума и грохота улицы, что это вконец затуманило мою и без того усталую голову. Помнится, проходили мы по мосту, который, очевидно, был Лондонским мостом (кажется, учитель и сказал мне об этом, но я был в полусонном состоянии). Наконец мы дошли до жилья старушки, которая, судя по надписи над воротами дома, была в богадельне для двадцати пяти бедных престарелых женщин.

Учитель Салемской школы открыл одну из многочисленных черных дверей, - они все были одинаковы, причем в каждой имелось два маленьких ромбообразных оконца, одно сбоку, а другое сверху, - и мы вошли в комнату, где одна из бедных старушек раздувала огонь под маленькой кастрюлей. Увидев учителя, она уронила на колени раздувальный мех и воскликнула, как мне показалось, что-то вроде: "Чарли мой!" Но, заметив меня, она встала и, потирая руки, смущенно сделала мне полуреверанс.

- Если возможно, пожалуйста, приготовьте завтрак этому юному джентльмену,- обратился к ней учитель:

- Отчего же нет? Конечно, можно, - ответила старушка.

- А как сегодня чувствует себя миссис Фибитсон? - обратился учитель к другой старушке, сидящей у огня в большом кресле. (Она до того походила на ворох разной одежды, что я и поныне благодарю судьбу, что по ошибке не сел на нее!)

- Ах! Она плоха, - ответила первая старушка. - Сегодня один из тяжелых для нее дней. Потухни только случайно у нас огонь - и она, пожалуй, потухла бы вместе с ним.

Тут они оба взглянули на нее, и я за ними. Хотя день был очень жаркий, она, повидимому, ни о чем не думала, как только об огне. Кажется, она завидовала и самой кастрюле. И имею основание думать, что она отнеслась враждебно к приготовлению моего завтрака. Своими собственными утомленными глазами я видел, как она, воспользовавшись тем, что никто не смотрит на нее, погрозила мне кулаком. Заметив, что приготовление завтрака окончено и сковородка снята с огня, она громко и, должен сознаться, очень немелодично расхохоталась от радости.

Я уселся за стол и принялся чудесно завтракать пеклеванным хлебцем, яйцом, поджаренными кусочками грудинки да еще миской молока.

В то время как я наслаждался этим завтраком, старушка - хозяйка спросила учителя:

- С вами ли флейта?

- Да, - ответил он.

- Сыграйте что-нибудь, - ласково стала упрашивать она его, - пожалуйста, сыграйте!

Учитель засунул руку под полу своего сюртука и извлек оттуда три части развинченной флейты, свинтил их и принялся играть. Я вынес такое впечатление, которого придерживаюсь и поныне, что на свете не существует человека, играющего хуже его. Он извлекал из своей флейты самые ужасные из слышанных мною когда-либо в жизни звуков. Не знаю уж, что играл он, но только музыка его сначала заставила меня вспомнить все мои бывшие огорчения и почти довела до слез, затем лишила аппетита и, наконец, нагнала на меня такую сонливость, что глаза мои стали сами собой смыкаться. Даже и теперь при воспоминании об этой музыке мне хочется спать.

Еще раз клюнув носом, я засыпаю. Звуки флейты стихают, и вместо них я слышу стук колес дилижанса. Мне кажется, что я снова еду. Вот наш дилижанс подпрыгивает на ухабе, я вздрагиваю и просыпаюсь. Опять на сцене флейта. Салемский учитель, закинув одну ногу на другую, печально насвистывает на флейте, а старушка слушает его с видимым наслаждением. Но вот опять все бледнеет и исчезает - нет больше ни учителя, ни его флейты, ни Салемской школы, ни самого Давида Копперфильда, - нет ничего, кроме тяжелого сна...

Я спал, вероятно, довольно долго. В конце концов салемский учитель разбудил меня, развинтил свою флейту, спрятал ее в прежнее место и увел меня из богадельни. Мы тут же, по соседству, нашли дилижанс и взобрались на его верх, но я гак разоспался, что, когда мы остановились по дороге взять нового пассажира, меня пересадили внутрь дилижанса, благо там никого не было. Я проспал глубоким сном до тех пор, пока мы не стали взбираться шагом среди зеленых деревьев на крутой холм. Вслед за тем дилижанс, прибыв к месту своего назначения, остановился.

Мы, то есть учитель и я, вскоре дошли до Салемской школы. Вид у этой школы был очень мрачный, и обнесена она была высокой кирпичной стеной. Над воротами была прибита доска с надписью: "Салемская школа".

Когда мы позвонили, в решатчатое оконце, проделанное в этих воротах, выглянуло какое-то угрюмое лицо. Войдя, я убедился, что лицо это принадлежало здоровяку с бычачьей шеей, с деревяшкой вместо одной ноги, с выпуклым лбом и волосами, обстриженными под гребенку.

- Это новичок, - пояснил учитель.

Человек с деревянной ногой оглядел меня с головы до ног, на это ему не понадобилось много времени, ибо я был очень невелик, затем запер ворота и положил ключ в карман. Мы с учителем направились к дому и шли среди деревьев с густой темной листвой, когда он окликнул нас:

- Эй! Постойте!

Мы оглянулись; видим - он стоит у двери своей сторожки, держа в руках пару сапог.

- Вот что, мистер Мелль! - прокричал он. - Без вас заходил сюда сапожник и сказал, что больше их чинить невозможно. Он считает, что от прежних сапог ничего уж не осталось - заплата на заплате сидит, и даже удивлен, откуда вы взяли, будто с ними можно что-либо еще сделать.

С этими словами он швырнул сапоги по направлению к мистеру Меллю. Тот вернулся, подобрал их и на ходу, с сокрушенным видом, начал разглядывать. Тут только я заметил, что сапоги на нем были в ужасном состоянии, а в одном месте выглядывал, словно распускающаяся почка, носок.

Салемская школа помещалась в квадратном кирпичном здании с флигелями, имевшими незаконченный вид. Кругом царили такая тишина и спокойствие, что я спросил мистера Мелля, не ушли ли все мальчики на прогулку. Он объяснил мне, что по случаю каникул все ученики распущены по домам. Видимо, мое неведение немало удивило его. Пока мы подходили к дому, он успел сообщить мне, что директор школы мистер Крикль с женой и дочерью отдыхают на берегу моря, а что меня прислали сюда во время каникул в наказание за дурное поведение. Классная комната, куда он привел меня, показалась мне самым пустынным, заброшенным местом на свете. Я как сейчас вижу ее: большая, длинная комната с тремя длинными рядами столов и шестью рядами скамеек. Стены ощетинились колышками, на которые вешают шляпы и аспидные доски. На грязном полу валяются обрывки тетрадей. Коробки для выведения шелковичных червей, сделанные также из старых тетрадей, разбросаны по столам. Две злосчастные маленькие белые мышки, покинутые хозяином, мечутся по затхлому домику в виде замка, сделанному из картона с проволокой. Своими красными глазками они ищут, что бы можно было им поесть. Какая-то птичка сидит в маленькой клетке, которая немного больше ее самой, но она не поет и не чирикает, а только как-то жалобно шуршит, то вскакивая на низкую жердочку, то спрыгивая с нее.

Вся комната пропитана каким-то странным, тяжелым запахом гниющих яблок и заплесневевших книг. Пол до того залит чернилами, точно комната эта никогда не была под крышей и во все времена года вместо дождя, снега и града в нее лился чернильный дождь. Приведя меня сюда, мистер Мелль вышел отнести свои "неизлечимые" сапоги, а я тем временем занялся изучением классной комнаты. Вдруг я увидел на одном из столов картонный плакат, на котором очень красивыми буквами было выведено: "Берегитесь его - он кусается!"

Моментально я вскочил на стол в ужасе, что внизу, под скамьями, скрывается какая-нибудь злющая громадная собака. Беспокойно оглядывался я кругом, но найти ее не смог. Я все еще был занят этими розысками, когда вернулся мистер Мелль и спросил, что я делаю на столе.

- Простите, сэр, - ответил я, - я искал собаку. - Собаку? Какую собаку?

- А разве здесь нет собаки?

- О какой собаке вы говорите?

- Да о той, которой надо беречься, так как она кусается.

- Нет, Копперфильд, - проговорил он серьезным тоном, - это не собака, а мальчик. Мне, Копперфильд, предписано повесить этот плакат вам на спину. Неприятно с самого начала так поступать с вами, но я обязан это сделать.

Тут он снял меня со стола и прикрепил мне на спину этот самый плакат. С тех пор, куда бы я не шел, я имел удовольствие всюду таскать его за собой.

Никто не может даже представить себе, сколько выстрадал я из-за этого плаката! Смотрели на меня или нет, я все воображал, что кто-то его читает. Если даже позади меня никого не было, что меня мало успокаивало, - мне все равно чудилось, что кто-то там есть. А жестокий человек на деревянной ноге еще усиливал мои муки. Он тоже ведь был моим начальством, и вот, если он замечал, что я прислонился к дереву, стене или дому, он сейчас же кричал мне из своей сторожки громовым голосом:

- Эй вы, мистер Копперфильд! Носите так ваш плакат, чтобы его было видно, а то я на вас донесу.

Местом для игр была совершенно открытая, усыпанная гравием площадка. На нее выходил задний фасад дома и служб, и мне приказано было гулять именно здесь. Я прекрасно знал, что прислуга школы читает на моей спине злополучный этот плакат, читают его и мясник и булочник, - словом, знал, что всякий входящий в дом и выходящий из него читает о том, как меня нужно остерегаться, ибо я кусаюсь. Помнится, я дошел до того, что положительно стал бояться самого себя, воображая, что я действительно какой-то бешеный мальчик, способный кусаться.

На площадку выходила старая дверь, которую ученики всю испещрили своими именами. С ужасом думал я о конце каникул и возвращении учеников. Я не мог прочесть ни одного имени, без того чтобы мучительно не задуматься над тем, каким тоном и с каким выражением этот ученик прочтет: "Берегитесь его - он кусается!" Больше других бросалась в глаза фамилия Стирфорт, - она виднелась в нескольких местах и была вырезана глубже других. Мне все представлялось, что он прочтет надпись громким голосом, а затем станет дергать меня за волосы. Боялся я и другого мальчика - Томми Трэдльса: мне казалось, что этот начнет издеваться надо мной, притворяясь, что ужасно боится меня. Почему-то я также вообразил, что третий мальчик, Джордж Демпль, станет читать мой плакат нараспев. И вот я, маленькое, дрожащее от ужаса существо, до того зачитывался именами учеников (их, по словам мистера Мелля, было человек сорок пять), что мне начинало мерещиться, будто все эти мальчики единогласно решили отправить меня в Ковентрийскую тюрьму, и каждый из них при этом на свой лад выкрикивал: "Берегитесь его - он кусается!"

То же самое впечатление производили на меня и классные столы, и скамьи, и множество пустых кроватей в дортуарах17, когда мне случалось там бывать или я ложился спать. Помню, как много ночей подряд мне снилось, что я живу с матушкой и она такая, как бывала прежде, что я гощу у мистера Пиготти, что путешествую, сидя на верху дилижанса, обедаю со своим злосчастным другом официантом, и неизменно все эти люди таращат на меня глаза и, убедившись, что я в одной сорочке, с ужасным плакатом на спине, принимаются кричать.

Однообразная жизнь и постоянный страх, что скоро начнется учение в школе, невыносимо терзали меня. Ежедневно я подолгу занимался с мистером Меллем, и, так как здесь не было ни мистера Мордстона, ни его сестрицы, занятия мои шли совсем неплохо. До них и после них я гулял под надзором, как уже говорил, человека на деревянной ноге. Как ясно вижу я перед собой унылый школьный двор, его позеленевшие, потрескавшиеся плиты, большущую, ветхую, рассохшуюся бочку для воды и бесцветные стволы безобразных деревьев, которые, казалось, больше всех других деревьев мокли под дождем и меньше всех были на солнце!

В час мы с мистером Меллем обедали в углу длинной столовой с голыми стенами, набитой голыми дощатыми столами, где всегда пахло жиром. Затем мы снова занимались до чая, который мистер Мелль пил из голубой чашки, а я - из оловянной кружки. Целый день, иногда до семи или восьми часов вечера, мистер Мелль, сидя за своим столом в классной комнате, усердно работал над сведением счетов за последнее полугодие. Покончив с этим и убрав свои книги, бумагу, чернила и перо, он вынимал флейту и дул в нее с такой энергией, что мне порой приходило в голову, не вдует ли он себя в конце концов во флейту, а затем не просочится ли через ее клапаны.

Как сейчас вижу себя в тускло освещенной классной комнате: такой крохотный, сижу я, облокотясь на стол, склонив голову на руки, и готовлю к следующему дню уроки под заунывную музыку мистера Мелля. Но вот я кончил, спрятал свои книги и все еще продолжаю слушать унылые звуки флейты, и мне чудится, что среди них я различаю то далекие, знакомые звуки родного дома, то завывания морского ветра на ярмутском прибрежье. Мне делается страшно тоскливо и одиноко.

День кончился. Вот я иду спать по непривычным комнатам, вот я сижу на кровати и горько плачу. Как я жажду услышать ласковый голос Пиготти!.. Утром я спускаюсь по лестнице и смотрю сквозь мрачное, узкое, как щель, окно во двор на школьный колокол, висящий на крыше сарая с флюгером, дрожу при мысли, что этот самый колокол скоро будет призывать к занятиям Стирфорта и всех остальных; но куда больше ужасает меня тот момент, когда человек на деревянной ноге откроет ржавые ворота и впустит директора, страшного мистера Крикля.

Мистер Мелль мало говорил со мной, но и груб не был. Мне кажется, что мы, сидя вместе, оба с ним меньше чувствовали свое одиночество.

Я забыл упомянуть о том, что мистер Мелль по временам говорил сам с собой, горько усмехался, сжимал кулаки, скрежетал зубами и как-то удивительно ерошил себе волосы. Уж такие были у него странности; сначала они пугали меня, но вскоре я привык к ним.

Глава VI

КРУГ МОИХ ЗНАКОМЫХ РАСШИРЯЕТСЯ

Так провел я почти месяц, когда вдруг человек с деревянной ногой начал ковылять вокруг с ведром воды и шваброй.

Я из этого заключил, что делаются приготовления к приему мистера Крикля и учеников. И действительно, вскоре мистер Мелль сказал мне, что сегодня вечером приезжает директор. После вечернего чая я услыхал, что он уж прибыл. Незадолго до того как мне надо было ложиться спать, мистер Крикль прислал за мной человека с деревянной ногой.

Та часть дома, которую занимал мистер Крикль, была несравненно комфортабельнее нашего школьного помещения. У него также был уютный садик, который еще больше выигрывал от сравнения с нашей площадкой для игр - этой настоящей пустыней в миниатюре, где, мне казалось, одни верблюды могли чувствовать себя как дома.

Когда меня ввели к мистеру Криклю, я был в таком замешательстве, что почти не обратил внимания на миссис Крикль и мисс Крикль (обе они сидели тут же, в гостиной). Никого и ничего не видел я, кроме самого мистера Крикля. Толстый этот джентльмен, с золотой цепочкой и массою брелоков на животе, восседал в кресле у стола, на котором стояли бутылка и стакан.

- Итак, - проговорил мистер Крикль, увидев меня, - это и есть тот юный джентльмен, которому надо подпилить зубки? Поверните-ка его ко мне спиной!

Человек с деревянной ногой сейчас же повернул меня так, чтобы был виден мой плакат. Дав директору налюбоваться им, он снова поставил меня к нему лицом, а сам стал подле него.

Лицо у мистера Крикля было багровое, глаза крошечные, глубоко сидящие, нос маленький, подбородок широкий, на лбу выдавались толстые вены. На макушке виднелась лысина, а с висков шли пряди редких лоснящихся волос, начинавших седеть; они сходились на лбу. Но всего более поразило меня в мистере Крикле то, что он был почти без голоса и мог говорить только шопотом. Напряжение, с которым он говорил, и сознание своего бессилия делали еще злее его и без того злое лицо и заставляли жилы на его лбу еще больше надуваться.

- Ну, - обратился мистер Крикль к человеку с деревянной ногой, - что же вы о нем скажете?

- Пока он ни в чем не замечен, - ответил тот. - Видно, подходящего случая не было.

Мне тут показалось, что мистер Крикль был разочарован, но зато миссис и мисс Крикль (тощие молчаливые особы, на которых я впервые взглянул), видимо, не были разочарованы.

- Подойдите-ка поближе, сэр, - прошептал мистер Крикль, поманив меня.

- Подойдите-ка поближе, сэр, - повторил человек с деревянной ногой, делая тот же жест.

- Я имею счастье знать вашего отчима, - стал шептать мистер Крикль, беря меня за ухо: - достойнейший человек с сильным характером. Мы хорошо знаем друг друга. А вот вы - знаете ли вы меня? - и при этом он страшно больно, со свирепой шутливостью стиснул мне ухо.

- Пока еще не знаю, сэр, - пробормотал я, стараясь вырвать ухо из его пальцев.

- Пока еще нет, а-а? - повторил мистер Крикль. - Ну, скоро узнаете! Да!

- Скоро узнаете! Да! - повторил человек с деревянной ногой. (Впоследствии я узнал, что он, со своим громовым голосом, всегда служил посредником между директором и учениками.)

Я был ужасно перепуган и, заикаясь, пролепетал, что надеюсь скоро узнать его, если это ему будет угодно. А ухо мое так и пылало, до того он натискал его.

- Я сейчас вам скажу, кто я такой, - прошептал мистер Крикль, выпуская наконец мое. ухо и напоследок так ущипнув его, что у меня на глазах невольно выступили слезы. - Я татарин!

- Татарин, - повторил человек с деревянной ногой.

- Если я говорю: хочу это сделать, так уж сделаю, - продолжал мистер Крикль. - И если я говорю, чтобы то или иное было сделано, так оно уж будет сделано.

- Если я говорю, чтобы то или иное было сделано, так оно уж будет сделано, - как эхо, опять повторил человек с деревянной ногой.

- Я человек с решительным характером - вот я какой! - снова зашептал мистер Крикль. - Человек долга. Восстань против меня моя собственная плоть и кровь (он при этом бросил взгляд на миссис Крикль) - я и от нее отрекусь... А, кстати, что, этот малый не появлялся ли снова здесь? - обратился он к человеку с деревянной ногой.

- Нет, - ответил тот.

- Нет? И хорошо сделал. Он меня знает. Пусть держится подальше. Говорю, пусть держится подальше, - зашептал мистер Крикль, ударя рукой по столу и снова пристально глядя на миссис Крикль, - ибо он хорошо знает меня. Теперь, думаю, и вы начинаете узнавать меня, юный мой друг. Можете уходить. Уберите его.

Я очень был рад тому, что меня выпроваживали, ибо миссис и мисс Крикль уже начали утирать себе глаза, и мне за них было не менее тяжело, чем за себя. Но я должен же был попросить об одной вещи, такой важной для меня, и тут - сам не понимаю как - я собрался с духом и выпалил:

- Пожалуйста, сэр...

- А? Что? - зашептал мистер Крикль и при этом так посмотрел на меня, словно хотел своим взглядом, как молнией, испепелить меня.

- Пожалуйста, сэр, - опять начал я, заикаясь,- позвольте (я, право, очень сожалею о том, что сделал), чтобы сняли с меня это "написанное" прежде, чем вернутся мальчики.

Действительно-ли уж тут мистер Крикль вышел из себя, или сделал он это, чтобы устрашить меня, только он так стремительно вскочил с кресла и бросился ко мне, что, не дожидаясь человека с деревянной ногой, я пустился улепетывать со всех ног и остановился только в своем дортуаре. Здесь, убедившись, что за мной никто не гонится, я разделся и лег в постель (время было уже спать), но после этого еще часа два, дрожа от страха, я не в силах был заснуть.

На следующее утро возратился и мистер Шарп. Он был старший учитель, и мистер Мелль состоял у него помощником. Мистер Мелль ел с учениками, а мистер Шарп обедал и ужинал за столом мистера Крикля. Он прихрамывал и был, как мне казалось, слабого здоровья. Нос у него был большущий, и он имел привычку склонять голову как-то набок, словно она была слишком тяжела для него. Волосы у него были очень мягкие и волнистые, но первый же приехавший мальчик сообщил мне, что это парик, да притом еще подержанный, и что мистер Шарп каждую субботу после обеда ходит к парикмахеру завивать его.

Ученик, сообщивший мне все это, был не кто иной, как Томми Трэдльс. Он вернулся первым из мальчиков. Представляясь мне, он сказал, что имя его я могу найти с правой стороны ворот, как раз над засовом.

- Вы Трэдльс? - спросил я.

- Он самый! - ответил он и тут же потребовал, чтобы я все рассказал ему о себе и о своей семье.

То, что именно Трэдльс вернулся первым, было для меня большим счастьем. Мой плакат так забавлял Томми, что это положительно выручило меня из беды; мне не нужно было его скрывать: каждому из появлявшихся учеников, и малому и большому, он тотчас же показывал его, говоря:

- А ну-ка, посмотрите, - вот так потеха!

По счастью, большинство мальчиков возвращались из дома в подавленном настроении и не были так буйны, как я опасался. Правда некоторые из них устраивали вокруг меня, словно индейцы, дикую пляску; правда, что большая часть учеников не могла удержаться от того, чтобы не подразнить меня, обращаясь со мной так, как будто я на самом деле был собакой, - они гладили меня, как бы задабривая, чтобы я не укусил их, приговаривая: "Куш, сэр", и звали меня собачьей кличкой "Таузер", Конечно, все это немало смущало меня и стоило мне многих слез, но, в общем, дело обошлось гораздо лучше, чем я предполагал.

Все-таки до приезда ученика Стирфорта товарищи как бы еще не считали меня окончательно принятым в их среду. Этот Стирфорт пользовался репутацией великого ученого, был очень красив собой и по крайней мере лет на шесть старше меня. Меня привели к нему, словно к какому-то важному должностному лицу. Под навесом на площадке для игр он подробно расспросил меня обо всем, касающемся моего наказания, и соизволил изречь, что все это "довольно-таки постыдно", - слова, за которые я ему вечно благодарен.

Разобрав таким образом мое дело и отойдя со мной в сторону, он спросил меня:

- Сколько у вас денег, Копперфильд?

Я ответил, что у меня семь шиллингов.

- Лучше дайте их мне на хранение, - сказал он. - Конечно, если хотите. А если не хотите, можете и не давать.

Я сейчас же поспешил воспользоваться его дружеским предложением и, открыв кошелек Пиготти, все, что в нем было, высыпал ему в руку.

- Быть может, сейчас вы желаете что-нибудь себе купить?- спросил он меня.

- Нет, благодарю вас, сэр, - ответил я.

- Знаете, вы ведь можете это, только скажите, - настаивал Стирфорт.

- Нет, благодарю вас, сэр, - повторил я.

- А непрочь ли вы истратить шиллинга два на бутылочку смородиновой наливки? Мы бы ее распили в дортуаре, - ведь вы как раз, я узнал, будете в моем дортуаре, - сказал Стирфорт.

Правда, мне никогда не приходилось до этого пить наливку, но я сейчас же ответил, что это мне будет очень приятно.

- Прекрасно! В таком случае вы, пожалуй, не будете иметь ничего и против того, чтобы истратить еще какой-нибудь шиллинг на миндальное пирожное?

Я снова ответил:

- Да, сэр, мне это также доставит большое удовольствие.

- Ну, потратим еще один шиллинг на бисквиты, а один на фрукты, - добавил, улыбаясь, Стирфорт.

Я улыбнулся потому только, что он улыбался, но, откровенно говоря, был несколько смущен.

- Ну, словом, позволим себе, что сможем, - вот и все. Для вас, Копперфильд, я уж изо всех сил постараюсь. Я имею право выходить всегда, когда мне это заблагорассудится, и тайком пронесу эту маленькую покупку.

Говоря это, он положил деньги себе в карман и, ласково улыбаясь, сказал мне, чтобы я ни о чем не беспокоился, ибо он устроит все, как надо.

Стирфорт сдержал свое слово, если только действительно все было сделано, как надо, но в глубине души я лично думал, что так вовсе не надо было делать и матушкины две полукроны не следовало бы тратить. Хорошо еще, что я сохранил лоскуток бумаги, в который они были завернуты: он-то был особенно мне дорог.

Когда настало время ложиться спать и мы, поднявшись наверх, вошли в дортуар, Стирфорт при лунном свете разложил все, приобретенное на семь шиллингов, на мою кровать.

- Видите, Копперфильд, - обратился он ко мне, - у нас просто королевское угощение.

Сознавая, как я мал, не смел я и думать быть хозяином подобного пиршества, когда тут присутствовал сам Стирфорт. При одной мысли об этом у меня начинали дрожать руки. Я стал его просить распоряжаться всем, и так как к моей просьбе присоединились и другие мальчики, жившие в этом дортуаре, то Стирфорт согласился. Он уселся на мою подушку и стал распределять между всеми лакомства, делая это, я должен сознаться, в высшей степени беспристрастно, и угощать наливкой, наливая каждому из нас в свою собственную рюмку с отбитой ножкой. Я сидел на своей кровати, по левую руку Стирфорта, а все остальные мальчики разместились вокруг нас на ближайших кроватях и на полу.

Я так ясно и сейчас представляю себе, как мы тут все сидим, разговаривая шопотом, или, вернее, они разговаривают, а я почтительно прислушиваюсь. Лунный свет, проникая через окно, рисует на полу слабое отражение этого окна. Большинство из нас сидит в темноте, и только когда Стирфорт, желая что-нибудь найти на моей кровати, служащей столом, зажигает спичку, она, вспыхивая, освещает нас синеватым пламенем, но тотчас же потухает. Помнится, какое-то загадочное чувство, вызванное мраком, таинственностью нашего пиршества и шопотом, овладевает мною. Я прислушиваюсь к тому, что говорится, как к чему-то торжественному и вместе с тем страшному, и я рад, что все мальчики сидят так близко от меня; но все-таки дрожу от страха, хотя и делаю вид, что смеюсь, когда Трэдльс уверяет, что видит в углу привидение.

Из этих разговоров я многое узнаю о школе и о тех, кто имеет отношение к ней. Узнаю я, что мистер Крикль недаром зовет себя татарином: он самый суровый и строгий учитель. Каждый день, врываясь в среду учеников, он бьет направо и налево, как драгун в атаке, - порет беспощадно. Он круглый невежда; единственно, в чем он силен, - это в порке; по словам Стирфорта, он знает меньше последнего ученика. Говорят, что много лет тому назад он был мелким торговцем хмелем и, обанкротившись, на деньги миссис Крикль открыл эту школу. Много другого еще слышу я и удивляюсь, откуда только ученики могли все это проведать.

Узнаю, что человека с деревянной ногой зовут "Тонгей - тупой варвар". Раньше, когда мистер Крикль торговал хмелем, он служил у него. Потом он вместе с хозяином стал работать по ученой линии. По словам учеников, это объясняется тем, что Тонгей на прежней службе у мистера Крикля сломал себе ногу, да к тому же, принимая с ним участие в разных нечистых делах, посвящен в его тайны. Узнаю, что Тонгей этот, за исключением одного лишь мистера Крикля, всю школу, как учителей, так и учеников, считает своими естественными врагами и что для него нет большего наслаждения, как всем пакостить и отравлять существование. Мне также рассказывают, что у мистера Крикля есть сын, который не ладил с Тонгеем. Помогая отцу в школьных делах, он однажды упрекнул его в чрезмерной жестокости по отношению к ученикам. Кроме этого, по слухам, сын мистера Крикля позволил себе протестовать против дурного обращения отца с его матерью. В результате всего этого мистер Крикль выгнал сына из дому, и вот почему с тех пор так грустны и миссис и мисс Крикль.

Но из всего слышанного о мистере Крикле наиболее удивляет меня, что он не отваживается поднять руку только на одного ученика своей школы - и ученик этот Стирфорт. Когда речь зашла об этом, Стирфорт подтвердил и прибавил, что хотел бы только посмотреть, как осмелился бы Крикль до него дотронуться. На вопрос же одного из робких учеников (не мой только), что бы он сделал, вздумай Крикль задать ему потасовку, Стирфорт, как бы для большего эффекта, зажег спичку и ответил, что начал бы с того, что схватил бутылку с чернилами, которая всегда стоит на камине, и трахнул бы ею Крикля по голове. Когда голубоватый свет спички погас, мы некоторое время молча сидели в темноте, едва переводя дух от страха.

Узнал я также, что мистер Шарп и мистер Мелль получают, повидимому, самое ничтожное жалованье, и когда за столом директора наряду со свежеприготовленными блюдами подаются вчерашние остатки, то мистеру Шарпу полагается говорить, что именно эти холодные остатки он и предпочитает. Это опять-таки подтвердил Стирфорт, единственный из всех учеников столующийся у директора. Узнал я, что парик Шарпа ему не по голове и что важничать этим париком ему совсем не приходится, ибо из-под него прекрасно видны его собственные рыжие волосы. Узнал я, что за одного из мальчиков, сына торговца углем, уплачивают углем, а потому ученики дали ему клички; "Обмен" и "Меновщик".

Узнал я, что пиво, подаваемое к столу ученикам, просто грабеж их родителей, а пудинги - налог на них же. Узнал я, что вся школа уверена, что мисс Крикль влюблена в Стирфорта, и я, сидя в темноте подле него и представляя себе его чудный голос, его красивое лицо, его кудри, его хорошие манеры, счел это очень правдоподобным. Узнал я, что мистер Мелль - человек совсем не плохой, но не имеет гроша за душой, а его мамаша бедна, как Иов. Я тут вспомнил о своем завтраке в богадельне, о послышавшихся мне словах: "Мой Чарли", и мне приятно теперь вспомнить, что я об этом промолчал, словно в рот воды набрал.

Все эти и подобные им рассказы затянулись и после нашего банкета. Правда, большая часть гостей пошла спать, как только было покончено с лакомствами и наливкой, а мы, остальные, полураздетые, все еще сидели и шептались. Наконец и мы улеглись.

- Доброй ночи, малыш Копперфильд! - сказал, укладываясь, Стирфорт. - Я о вас буду заботиться.

- Вы очень добры, сэр, очень, очень вам благодарен! - совсем растроганный, проговорил я. - А что, у вас есть сестра?- спросил он меня, зевая.

- Нет, - ответил я.

- Жаль, - сказал Стирфорт. - Будь у вас сестра, она, наверное, была бы прехорошенькой застенчивой девчуркой с ясными глазами, и мне было бы приятно с ней познакомиться. Ну, спокойной ночи, малыш Копперфильд.

- Спокойной ночи, сэр, - отозвался я.

Помнится, в постели я долго еще думал о Стирфорте и раз даже поднялся, чтобы поглядеть, как он, такой красивый, подложив изящно руку под голову, лежит, освещенный луной... В моих глазах он был большим человеком; потому, конечно, я так и заинтересовался им.

Глава VII

МОЕ ПЕРВОЕ ПОЛУГОДИЕ В САЛЕМСКОЙ ШКОЛЕ

На следующий день в школе закипела шумная жизнь. Помню, какое глубокое впечатление произвела на меня мертвая тишина, внезапно сменившая гул и рев голосов, когда мистер Крикль после завтрака вошел в класс и, стоя на пороге, оглядывал нас, как в сказках великан оглядывает своих пленников.

Тонгей поместился возле мистера Крикля, и не знаю уж, почему нужно было ему так свирепо кричать: "Тише!", когда и без того мальчики, помертвелые от страха, стояли безмолвно и неподвижно.

Мы видели, что начал говорить мистер Крикль, и слышали, что начал говорить Тонгей, а говорили они следующее:

- Вот наступает новое полугодие, мальчики! Смотрите, не зевать! Советую вам приступить к занятиям с новыми силами, ибо и я с новыми силами приступлю к наказаниям. Спуску вам я давать не буду. Сколько потом ни чешитесь, а рубцы от порки не счешете, они останутся. Ну, теперь все за работу.

Прогремев эту страшную вступительную речь, Тонгей заковылял из класса, а мистер Крикль подошел к скамье, где я сидел, и прошептал мне, что если я мастер кусаться, то и он не меньше известен в этом искусстве. Тут он, показав трость, забросал меня вопросами:

- Что вы думаете о таком вот зубе? Коренной зуб, да? Что, он очень острый, да? А как он кусается, как кусается? - и при каждом вопросе он с такой силой хлестал меня, что я корчился от боли.

Таким образом сейчас же состоялось мое "посвящение" в ученики Салемской школы (как выразился Стирфорт), и, конечно, оно не обошлось без горьких слез.

Однако при обходе классов мистером Криклем не один я получил эти знаки отличия, а их удостоилось большинство мальчиков (особенно малышей). Половина школы корчилась от боли и плакала еще до начала занятий, а сколько корчилось и плакало все время, до конца уроков! Боюсь даже назвать количество пострадавших, дабы не сочли это преувеличением с моей стороны.

Мне кажется, не существовало никогда человека более довольного своей профессией, чем мистер Крикль. Сечь мальчиков доставляло ему такое же наслаждение, как, например, очень голодному наброситься на пищу. Я уверен, что особенно не мог он устоять против искушения выпороть, когда дело шло о толстеньком мальчике. Такие мальчуганы обладали для него особенной притягательной силой, и он не мог успокоится, пока хорошенько не исполосует их. Я тоже был кругленьким и потому испытал это на себе.

При одном воспоминании об этом человеке во мне закипает вся кровь, и закипает не потому, что он истязал меня лично. Негодование мое еще усиливается, когда я вспоминаю, до какой степени невежественно было это животное, Крикль. Он имел не больше прав стоять во главе школы, чем быть адмиралом флота или главнокомандующим армией. Притом, занимая два этих последних поста, он, наверное, принес бы гораздо меньше вреда, чем будучи директором школы.

Жалкие маленькие подхалимы жестокого идола, как мы пресмыкались перед ним! До чего отвратительно, думаю я теперь, оглядываясь назад, так подло раболепствовать перед таким низким, самонадеянным человеком!

Вот снова я в классе, сижу на скамье и смотрю мистеру Криклю в глаза, смотрю с трепетом, в то время как он линует арифметическую тетрадь для другого мальчика, руки которого за минуту перед этим были избиты той же самой линейкой, - он теперь, бедняжка, старается стереть следы побоев своим носовым платком. У меня работы по горло, но я отнюдь не из лени смотрю в глаза директору,- нет, он словно гипнотизирует меня,- и я в ужасе жажду знать, чей следующий черед страдать - мой или какого-нибудь другого мальчика. Ряд учеников, сидящих за мной, с таким же интересом следит за глазами нашего мучителя. Мне кажется, что он это знает и только притворяется, будто не замечает. Разлиновывая тетрадь для арифметики, он делает ртом ужасные гримасы. Но вот он бросает взгляд на наш ряд, и мы все дрожим и смотрим в книги, но через минуту мы опять уже уставились на него. По его грозному приказу подходит к нему несчастный юный преступник, допустивший ошибку в своей работе. Преступник лепечет извинения и уверяет, что завтра он этого не сделает. Тут мистер Крикль, прежде чем начать лупить его, еще поиздевается над ним, отпустит шуточку, а мы, презренные, трусливые щенки, мы смеемся над этим; лица же наши белее полотна, а души ушли в пятки.

Опять сижу я в классе в душный, навевающий дремоту летний день. Кругом меня все гудит и жужжит, словно мои товарищи обратились в рой больших синеватых мух. Всего час или два как мы пообедали, и я все еще чувствую тяжесть от съеденного полухолодного говяжьего жира, а голова моя как будто налита свинцом. Все на свете, кажется, отдал, бы я за возможность поспать. Я уставился глазами на мистера Крикля и моргаю, как молодая сова.

Сон совсем одолевает меня, а все-таки, как сквозь туман, мерещится мне наш мучитель, разлиновывающий арифметическую тетрадь, и это длится до тех пор, пока он не подкрадется ко мне сзади и не вернет меня к действительности, хватив так, что на спине появится кровавая борозда.

Припоминаю себя на площадке для игр. Здесь, к счастью, нет самого мистера Крикля, но есть окно, подле которого, я знаю, он обедает; даже окно это как бы гипнотизирует меня, и я не могу оторвать от него глаз. Если в нем мелькнет его физиономия, то сейчас же я чувствую, как лицо мое принимает умоляющее, покорное выражение. А выгляни он только в окно - и самый смелый из учеников (за исключением Стирфорта) моментально умолкает на половине веселого возгласа и становится задумчивым.

Однажды Трэдльс (злополучнейший мальчик на свете) нечаянно мячом разбил это окно. Я и теперь содрогаюсь при воспоминании об этом. Подумать только, его мяч угодил в священную голову самого мистера Крикля!

Бедняга Трэдльс! В своем слишком тесном, небесно-голубого, цвета костюмчике, делающем из его рук и ног подобие немецких сосисок, он был самым веселым и самым злосчастным мальчиком на свете. Его колотили беспрестанно. Мне кажется, что в течение этого полугодия не было дня, чтобы он не испробовал трости, за исключением одного понедельника, когда ограничивались тем, что били его по рукам линейкой. Он все собирался написать об этом своему дяде, да так никогда и не собрался. Жестоко избитый, он, бывало, пригорюнившись посидит немного, опустив голову на парту, а через минуту, смотришь, слезы еще не высохли у бедняжки, а он уже, как ни в чем не бывало, смеется и рисует на своей аспидной доске скелеты. Я долго недоумевал, какое утешение Трэдльс находит в рисовании скелетов. Сначала я даже предполагал, что он, как какой-нибудь отшельник, рисуя эти символы смерти, утешается мыслью, что порка, как и жизнь, не вечна. В действительности же, кажется, он рисовал скелеты просто потому, что их легче изобразить, чем живых людей.

Трэдльс был очень славный мальчик, очень благородный: стоять за товарища он считал священным своим долгом. Не раз, бедняга, страдал он за это. Особенно досталось ему однажды, когда Стирфорт рассмеялся в церкви, а церковный сторож, вообразив, что это сделал Трэдльс, вывел его из церкви. Я как теперь вижу эту картину: с каким негодованием глядели, прихожане на бедного мальчика, когда его вели в карцер. А он ни за что не захотел выдать виновного товарища, хотя и был за это жестоко высечен на следующий день, а затем провел в карцере столько часов, что успел там весь свой латинский словарь изукрасить таким количеством скелетов, что ими можно было бы заполнить целое кладбище. Зато он был вознагражден за свои страдания. Подумайте только: Стирфорт соблаговолил изречь: "А действительно, Трэдльс не фискал", - и все мы почувствовали, что в словах этих высочайшая похвала! Да! за такую награду я, будучи и гораздо моложе Трэдльса и менее мужествен, чем он, охотно многое претерпел бы!

Стирфорт продолжал мне покровительствовать, и дружба его была мне очень полезна. Никто не посмел бы обидеть того, кто имел такого защитника. Он только не защищал меня от мистера Крикля, который был очень суров со мной. Но нет худа без добра, и жестокость мистера Крикля оказалась мне полезной в одном единственном отношении. Мой мучитель, по-видимому, нашел, что, когда он подкрадывается сзади к скамейке, где я сижу, намереваясь хорошенько стегануть меня тростью, мой плакат на спине мешает ему, а потому его скоро сняли, и больше он никогда не попадался мне на глаза.

Одно случайное обстоятельство еще больше сблизило меня со Стирфортом, и я был очень горд и счастлив нашей дружбой, хотя она и имела свои неудобства. Как-то раз, когда он почтил меня своим разговором в рекреационном дворике, я, помнится, заметил, что кто-то напоминает мне "Перегрина Пикля".18 В тот момент Стирфорт ничего не сказал мне, но, когда я вечером ложился спать, он спросил меня, нет ли у меня этой книги.

Я ответил ему, что "Перегрина Пикля" у меня не имеется, и при этом рассказал, как мне удалось познакомиться с этой самой книгой и многими другими, названия которых и тут же ему сообщил.

- А что, вы их все помните? - осведомился Стирфорт.

- О да! - ответил я.

У меня была хорошая память, и мне казалось, что я прекрасно помню все прочитанное.

- Знаете, что я скажу вам, малыш Копперфильд: вы мне будете рассказывать все, что читали. С вечера я сразу не могу заснуть, да и утром рано просыпаюсь, вот вы и перескажете мне одну за другой все свои книги, - таким образом, у нас с вами получатся настоящие "арабские ночи".

Этот проект очень польстил мне, и мы с этого вечера начали приводить его в исполнение. Теперь я не могу и мне не хочется даже вспоминать, до чего я искажал и коверкал моих любимых авторов; одно знаю, что, повидимому, у меня была способность просто и увлекательно передавать то, что я рассказываю. Это, вероятно, и покрывало все остальные погрешности, и я был горд своими успехами повествователя.

Но в этих "арабских ночах" была и оборотная сторона: меня часто вечером клонило ко сну или просто я не был настроен рассказывать, и я очень тяготился этим, а отказаться было немыслимо. Могло ли мне даже притти на ум огорчить или сделать малейшую неприятность Стирфорту! Также и но утрам: бывало, чувствуешь, что совсем еще не выспался, так хочется еще подремать часок, а тут, подобно султанше Шехерезаде19, изволь начать рассказывать длиннейшую какую-нибудь историю, пока не раздастся звон утреннего колокола, по которому все ученики должны были вставать. А ничего не поделаешь! Стирфорт был очень настойчив. Но так как в награду за мое повествование он помогал мне в приготовлении уроков, я отнюдь не был в убытке. Однако я должен отдать справедливость себе, что тут не руководило мной ни корыстное, эгоистическое чувство, ни страх перед моим другом. Нет, я восхищался им, обожал его, и одобрение моего покровителя было для меня превыше всего.

И Стирфорт тоже относился ко мне внимательно. Однажды он выказал заботу обо мне с такой суровой непреклонностью, что, кажется, подверг беднягу Трэдльса и других товарищей по дортуару мукам, напоминающим муки Тантала20.

Обещанное Пиготти письмо, ах, что это было за чудесное послание! - пришло ко мне зерез несколько недель после начали наших занятий. Вместе с письмом прибыл и сладкий пирог, вокруг которого лежала апельсины; кроме этого, в посылке были две бутылки наливки. Все эти сокровища поверг я к стопам Стирфорта, прося его распоряжаться ими по своему усмотрению.

- Так вот что скажу я вам, малыш Копперфильд,- заявил он: - наливку эту мы припрячем для вас, чтобы во время повествований, когда у вас пересохнет горло, вы смогли промочить его.

Я покраснел от смущения и скромно стал уверить, что об этом не стоит думать. Но он возразил, что не раз замечал во время "арабских ночей", как голое мой делался хриплым, - очевидно, горло у меня пересыхало, - и потому наливка будет употреблена именно так, как он сказал. Сейчас же обе бутылки Стирфорт запер в свой сундук. Впоследствии, отлив некоторое количество этого напитка в аптекарскую склянку, он каждый раз, когда, по его мнению, я нуждался в восстановлении сил, давал мне из нее пить через перышко, просунутое в пробку. Не знаю уж, право, насколько было это мне полезно, но тянул я эту наливку всегда с благодарным чувством и очень был тронут вниманием своего друга.

Помнится, что-то долго продолжались эти "арабские ночи", - чуть ли не целых несколько месяцев возились мы с одним "Перегрином Пиклем", а там пошли другие повествования. Могу сказать, что недостатка в них не было. Наливка же казалась такой же неистощимой, как и моя фантазия. Бедняга Трдльс, - я о нем никогда не могу вспомнить без смеха, в то же время тут же навертываются и слезы на глаза, - исполнил у нас как бы роль хора в древних театральных представлениях: он то судорожно хохотал в комических местах, то мастерски стучал зубами от страха, когда разговор шел о приключениях Жиль Блаза21.

Помню, однажды, когда Жиль Блаз встретился с атаманом разбойников в Мадриде, злосчастный Трэдльс, шутки ради, так завопил, изображая якобы охвативший его ужас, что крики услышал шагавший в это время по коридорам мистер Крикль и тут же отстегал беднягу за неприличное поведение в дортуаре.

Эти долгие повествования среди ночного мрака несомненно способствовали развитию у меня романтизма и фантазии, присущих моему характеру. Конечно, это было не очень полезно, но меня подзадоривало то, что я стал как бы любимой игрушкой своего дортуара, да и вообще, будучи самым младшим среди всех мальчиков школы, я приобрел славу талантливого рассказчика.

В школе, где все держится на одной жестокости, учение вряд ли может итти особенно успешно, независимо даже оттого, кто стоит во главе ее. Мне кажется, что невежественнее наших учеников не было в мире. Они слишком были запуганы, слишком их колотили, чтобы учение могло итти на ум. Я был исключением благодаря своему маленькому тщеславию, а также помощи Стирфорта, и мне все-таки удалось в этой ужасной школе подобрать кое-какие крохи знаний.

Немало помог мне в этом и мистер Мелль. Он хорошо ко мне относился, и я вспоминаю о нем с очень благодарным чувством. Мне всегда было больно видеть, как Стирфорт систематически унижает его и редко упускает случай оскорбить его или подтолкнуть на это других. Это особенно мучило меня потому, что я на первых же порах нашей дружбы со Стирфортом рассказал ему о двух старушках в богадельне, к которым завел меня мистер Мелль. Сделал я это исключительно потому, что для меня было так же немыслимо иметь от моего друга тайны, как не поделиться с ним пирожным или каким-либо другим своим достоянием. И я был в постоянном страхе, как бы Стирфорт не проговорился и не стал попрекать этим мистера Мелля. Конечно, когда я в то утро завтракал в богадельне и заснул под звуки флейты мистера Мелля, никому и в голову не приходило, что визит такого маловажного мальчугана, как я, мог иметь какие-нибудь последствия. А оказалось, что последствия были, и даже очень серьезные.

Однажды, когда мистер Крикль по болезни остался дома, что, разумеется, страшно обрадовало всю школу, за утренним уроком поднялся невообразимый гам. Ученики до того были радостно возбуждены, что с ними просто сладу никакого не стало. И хотя грозный Тонгей два или три раза, ковыляя, появлялся на своей деревяшке в классе и записывал имена главных нарушителей тишины, но большого впечатления это не производило. Мальчики знали, что все равно порки завтра не миновать, и поэтому сегодня уж хотели повеселиться вволю. Собственно говоря, день этот был полупраздничный - суббота. Но так как шум на площадке для игр мог потревожить мистера Крикля, а погода не была благоприятна для дальней прогулки, то нас после обеда загнали в класс и засадили за уроки, правда, более легкие чем обыкновенно. Так как по субботам мистер Шарп уходил к парикмахеру завивать свой парик, то за всей школой наблюдал Мелль. На него вообще всегда взваливали самую неприятную работу.

Если бы можно было такого мягкого человека, каким был мистер Мелль, сравнить с быком или медведем, то я сказал бы, что в этот день, когда гам и возня в классе достигли своей высшей точки, мистер Мелль напоминал одного из этих зверей, затравленного огромной стаей собак. Помню, как он, держась своей тощей рукой за разболевшуюся голову, грустно склоняется над книгой, лежавшей у него на столе, и, напрягая все силы, старается справиться со своей утомительной работой среди такого адского шума, от которого, пожалуй, могла закружиться голова даже у председателя Палаты общин. Мальчики то и дело вскакивают со своих мест, задирая друг друга. Кто "выжимает масло" в углу, кто хохочет, кто поет, кто отплясывает; вот этот орет во все горло, а тот шаркает ногами; кто-то, кривляясь, гримасничая и строя всякие рожи, кружится вокруг учителя, кто-то передразнивает его за его спиной и даже открыто; есть и такие, которые издеваются над его бедностью, над порванными сапогами, над всем тем, к чему они должны были относиться с особенной деликатностью.

- Молчать! - наконец крикнул, вскакивая и ударяя книгой по столу, мистер Мелль. - Да что это такое, в самом деле?... Нет сил переносить это!.. Действительно, так можно дойти до сумасшествия... Как у вас, мальчики, хватает духу подобным образом вести себя со мной?

Книга, которой он стукнул по столу, была как раз моей, и я, отвечая ему урок, видел, как после этих его слов все ученики присмирели. Одни были просто удивлены, другие несколько испуганы, а некоторые, быть может, даже пристыжены.

Место Стирфорта находилось в глубине длинной классной комнаты, на задней скамейке. Бездельничая и засунув руки в карманы, он стоял, прислонившись к стене. Когда мистер Мелль посмотрел на Стирфорта, он тоже уставился на него, сложив губы так, словно собирался свистнуть.

- Тише, мистер Стирфорт! - крикнул мистер Мелль.

- Сами вы потише, - покраснев, ответил Стирфорт. - С кем позволяете вы себе говорить таким образом?

- Сядьте на свое место! - приказал мистер Мелль.

- Сами садитесь, - отрезал Стирфорт, - лучше своим делом занимайтесь!

Кто-то захихикал, кто-то даже зааплодировал, но мистер Мелль был так мертвенно бледен, что сразу воцарилась тишина, и один ученик, собиравшийся было снова поднять на-смех его мать, вдруг остановился и сделал вид, что чинит перо.

- Если вы думаете, Стирфорт, - обратился к нему мистер Мелль, - что я не знаю, каким влиянием пользуетесь вы у всех своих товарищей (при этих словах он, верно, не отдавая себе отчета, положил свою руку мне на голову), или не заметил, как вы несколько минут тому назад подбивали младших учеников всячески надо мной издеваться, - то вы жестоко ошибаетесь.

- Я вовсе не даю себе труда думать о вас, - ответил очень хладнокровно Стирфорт, - а потому и не могу ошибаться.

- Ну, если вы пользуетесь своим положением любимчика, чтобы наносить оскорбления джентльмену...

- Какому джентльмену? Где он? - нагло спросил Стирфорт.

Тут раздался голос:

- Постыдитесь, Джемс Стирфорт, - это уже гадость!

То был Трэдльс; но мистер Мелль сейчас же велел ему замолчать.

- Сэр, если вы оскорбляете человека, которому не повезло в жизни, но который ничем никогда не обидел вас, причем оскорбляете его, понимая, в ваши годы и при вашем уме, всю тяжесть его положения, то поступаете подло и низко, - закончил с трясущейся челюстью мистер Мелль. - Теперь, сэр, вы можете сесть или стоять, как вам заблагорассудится... Продолжайте, Копперфильд.

- Погодите, малыш Копперфильд! - закричал Стирфорт, выходя на середину комнаты. - Вот что я скажу вам раз навсегда, мистер Мелль! Если вы позволяете себе называть меня низким и подлым человеком или чем-то в этом роде, так вы после этого бесстыдный нищий! Нищим вы всегда были, сами прекрасно это знаете, а поступив так, как сейчас, вы стали еще бесстыдным нищим!

Не знаю уж хорошенько, собирался ли Стирфорт ударить мистера Мелля, порывался ли мистер Мелль броситься на него и были ли вообще у них подобные намерения, но вдруг я увидел, что все ученики замерли, словно окаменели. Среди нас появился мистер Крикль со своим неизменным спутником на деревянной ноге - Тонгеем. Миссис и мисс Крикль, смущенные и как будто даже испуганные, выглядывали из-за дверей. Мистер Мелль уселся за свой стол и, облокотившись на него, закрыл лицо руками. Так просидел он молча несколько мгновений.

- Мистер Мелль, - наконец прошептал директор, дергая учителя за руку, и шопот его на этот раз был таким внятным, что Тонгей нашел излишним повторять его слова, - надеюсь, вы не забылись?

- Нет, нет... я не забылся, - заикаясь и отрицательно качая головой, ответил учитель; он открыл лицо и в страшном волнении потирал себе руки. - Нет, сэр, нет. Я не забылся, я... нет - не забылся, мистер Крикль... Я... прекрасно помнил, что делаю... Только я... я... хoтел бы, чтобы вы... вспомнили обо мне несколько раньше... Это было бы и великодушнее, сэр, и справедливее... Это, сэр, избавило бы меня кое от чего...

Мистер Крикль сурово взглянул на мистера Мелля, потом, опершись на плечо Тонгея, взобрался на скамью и сел на стол. С этого стола, как с трона, он продолжал сурово смотреть на учителя. Видя, что тот с таким же волнением продолжает потирать себе руки и качать головой, директор повернулся к Стирфорту и прошептал:

- Ну, сэр, раз он не удостаивает меня ответом, быть может, вы скажете мне, в чем тут дело?

Стирфорт некоторое время не отвечал. Он молча, со злобой и презрением смотрел на своего противника. Помнится, что даже в этот момент я не мог не обратить внимания на то, какой благородный вид был у моего друга и до чего некрасивым и вульгарным22 казался рядом с ним учитель.

- Спрашивается, что он имел в виду, говоря о любимчиках? - наконец проговорил Стирфорт.

- О любимчиках? - повторил мистер Крикль, и жилы на его лбу налились еще больше. - Кто говорил о любимчиках?

- Он говорил, - ответил Стирфорт.

- Будьте добры, мистер Мелль, объясните, что вы этим хотели сказать? - спросил директор, бросая гневный взгляд на своего помощника.

- Я хотел сказать, мистер Крикль, - глухо промолвил учитель, - что ни один ученик, пользуясь своим положением любимчика, не вправе унижать меня.

- Унижать вас, бог мой! Но позвольте спросить вас, мистер... как вас там зовут... - при этом Крикль скрестил руки на груди вместе с тростью и так насупил брови, что его крошечные глазки почти исчезли под ними, - говоря о любимчиках, считали ли вы, что оказываете подобающее уважение мне, директору этого учебного заведения и вашему хозяину, сэр?

- Я был неправ, сэр, и охотно в этом сознаюсь, - сказал мистер Мелль. - Конечно, я так не поступил бы, если бы был и более спокойном состоянии.

Тут в разоговор вмешался Стирфорт:

- Он сказал, что я подлец и низкий человек, а я в ответ на это назвал его нищим. Будь и я в более спокойном состоянии духа, то, быть может, не назвал бы его нищим, но я сказал это и готов за это ответить.

Не вдумываясь, мог ли вообще мой друг ответить за свою дерзость, я пришел в восторг от смелости его речи. Такое же впечатление, очевидно, произвела она и на других мальчиков. Правда, не было произнесено ни единого слова, но среди них как бы пронесся шопот одобрения.

- Хотя ваша откровенность и делает вам честь, - прошептал мистер Крикль, - конечно, делает честь, но я все-таки удивлен, сэр, что вы могли назвать нищим человека, служащего в Салемской школе и состоящего у этой школы на жалованье...

Стирфорт только усмехнулся.

- Это, сэр, не ответ на мое замечание, - опять прошептал мистер Крикль. - Я жду большего от вас, Стирфорт.

Если мистер Мелль казался мне вульгарным по сравнению с красавцем-юношей, то нет слов, чтобы выразить, насколько еще вульгарнее выглядел рядом с ним мистер Крикль.

- Пусть он попробует доказать, что это неверно, - заявил Стирфорт.

- Доказать, что он не нищий, Стирфорт? - делая усилие, крикнул мистер Крикль. - Да разве он нищий? Скажите, куда же он ходит просить милостыню?

- Если сам он не нищий, так его ближайшая родственница - нищая, - проговорил Стирфорт, - а это одно и то же.

Говоря это, Стирфорт бросил на меня взгляд, а в это время, рука мистера Мелля ласково потрепала меня по плечу. Я весь покраснел, и сердце заныло, охваченное раскаянием, но мистер Мелль не мог видеть моего лица. Он продолжал, похлопывая меня по плечу, смотреть на Стирфорта.

- Раз вы ждете, мистер Крикль, чтобы я оправдался, - наконец, промолвил Стирфорт, - и объяснил свои слова, то я должен сказать, что его мать живет из милости в богадельне.

Мистер Мелль попрежнему не сводил глаз со Стирфорта и, ласково все поглаживая меня по плечу, как бы про себя прошептал: "Да, я так и думал".

Мистер Крикль обернулся к учителю и, нахмурясь, с деланной вежливостью шопотом сказал:

- Вы слышите, мистер Мелль, что говорит этот джентльмен? Будьте добры опровергнуть его слова перед всей школой.

- Я не могу этого сделать, сэр, - среди гробовой тишины произнес мистер Мелль. - То, что он сказал, - правда!

- Тогда будьте добры объявить во всеуслышание, знал ли: я лично до сего момента об этом, - прошептал мистер Крикль, склонив голову и обводя глазами учеников.

- Да, непосредственно от меня вы не знали об этом, сэр.

- Почему говорите вы как-то неопределенно? Милый мой, да разве можете выв этом сомневаться?

- Полагаю, сэр, что вы никогда не могли считать мое положение блестящим, - ответил мистер Мелль. - Оно вам известно теперь, и всегда вы об этом знали.

- Раз вы сами об этом заговорили, - прошептал мистер Крикль, и жилы его при этом еще больше надулись, - так позвольте вам сказать, что, видимо, вы вообще не понимали своего положения, - вероятно, вы и мою школу считали тоже чем-то вроде богадельни. С вашего позволения, мистер Мелль, нам надо будет с вами расстаться, и чем скорее, тем лучше.

- Самое удобное сделать это сейчас же, - заявил, поднимаясь, мистер Мелль.

- Наше вам почтение, сэр! - просипел директор.

- Прощайте, мистер Крикль, прощайте н вы, мальчики, - сказал мистер Мелль, окидывая взором весь класс и снова ласково поглаживая меня по плечу. - А вам, Джемс Стирфорт, - добавил он, - лучшее, что я могу пожелать на прощанье, - это чтобы вы когда-нибудь устыдились того, что сделали сегодня. А пока я предпочел бы и сам не иметь такого друга, как вы, и чтобы вы не были другом того, к кому я расположен.

Он еще раз погладил меня по плечу, а затем, вынув из своего стола флейту и несколько книг и положив туда ключи для своего заместителя, ушел из школы, унося подмышкой все свое достояние.

После его ухода мистер Крикль произнес через посредство Тонгея речь, в которой благодарил Стирфорта за то, что он отстаивал, хотя, быть может, и слишком уж горячо, независимость и доброе имя Салемской школы.

Затем директор пожал руку Стирфорту, а мы трижды прокричали "ура". Не знаю уж, в честь кого кричалось "ура", но я решил, что это относится к Стирфорту, и потому, хотя на душе у меня и было очень скверно, я горячо присоединил свой голос к голосу товарищей.

Мистер Крикль еще отстегал своим хлыстом злосчастного Томми Трэдльса - за то, что он (бедняга!), вместо того, чтобы радоваться и кричать "ура", вздумал проливать горькие слезы по поводу ухода мистера Мелля. Наконец почтенный директор удалился восвояси на покинутую им кровать или диван.

Мы же, предоставленные самим себе, помнится, очень смущенно смотрели друг на друга. Я лично чувствовал такие угрызения совести, так винил себя в случившемся, что непременно расплакался бы, если бы не боялся этим обидеть Стирфорта, часто поглядывавшего на меня.

Он был и так уже обозлен на Трэдльса и даже заявил, что ему поделом досталось за его слезы.

Бедняга Трэдльс, успевший пережить свой период отчаяния, когда он, уткнувшись головой в стол, заливался слезами, уже утешался, как обычно, рисуя бесконечное количество скелетов.

Услышав злорадные слова Стирфорта, он заявил, что к побоям он относится равнодушно, а вот с Меллем несомненно поступили дурно.

- Кто же, по-вашему, девчонка вы этакая, поступил с ним дурно? - спросил Стирфорт.

- Кто? Да вы, конечно, - ответил Трэдльс.

- А что же я сделал? - продолжал спрашивать Стирфорт.

- Что вы сделали? Вы оскорбили его и лишили места. Вот что вы сделали, - бросил ему Трэдльс.

- Оскорбил! - презрительно повторил Стирфорт. - Подумаешь какая важность! Он вмиг забудет об этом. Поверьте, у него не такое сердечко, как ваше, мисс Трэдльс! А что касается его места, уж действительно можно сказать, необыкновенно выгодного, то неужели вы думаете, вы, милая мисс, что я не напишу домой и не позабочусь, чтобы ему прислали денег?

Это его намерение всем показалось очень благородным. А мы, по слухам, знали, что мать Стирфорта, богатая вдова, исполняет малейшее желание своего сыночка. Страшно были мы рады, что Стирфорт так осадил Трэдльса, и стали превозносить его до небес, особенно после того, как он соблаговолил пояснить нам, что историю с Меллем он затеял отнюдь не из каких-либо своих, эгоистических побуждений, а исключительно ради нас и нашей школы и этим несомненно принес всем нам большую пользу.

Но все-таки должен сознаться, что в этот вечер, когда, по обыкновению, я занимался своим повествованием, не раз среди мрака мне чудились печальные звуки старой флейты мистера Мелля, а когда наконец Стирфорт, устав меня слушать, заснул, мне представилось, до чего печально должен был где-то в эту минуту играть на своей флейте наш бедный учитель, и мне стало невыносимо тяжко.

Но вскоре я перестал думать о злосчастном мистере Мелле - до того был я увлечен преподаванием Стирфорта, согласившегося заниматься с нами некоторыми предметами впредь до приискания нового учителя. Занимался он как любитель, легко, без всяких книг, и мне казалось, что все на свете он знает наизусть.

Новый учитель перешел к нам из классической гимназии и перед вступлением в свои обязанности был приглашен директором на обед, чтобы познакомиться со Стирфортом.

Стирфорт отозвался о новом учителе с величайшей похвалой и прибавил, что он настоящий "брус". Я, по правде сказать, хорошенько не понимал, какая ученая степень кроется под этим словом, но тем не менее почувствовал к новому учителю величайшее уважение и нисколько не сомневался в глубине его познаний. Но новый учитель никогда не уделял мне, незаметному мальчугану, и малой доли того внимания, какое оказывал мне мистер Мелль.

В этом первом учебном полугодии на фоне обычной школьной жизни в моей памяти сохранилось еще одно происшествие. И запечатлелось оно в ней по многим причинам.

Однажды после обеда, когда мистер Крикль, расправлялся направо и налево, а мы находились в страшно подавленном состоянии, появился Тонгей и своим обычным громовым голосом объявил:

- Посетители к Копперфильду!

Тут они обменялись с директором несколькими словами: очевидно, он доложил, кто были посетители, и получил указание, в какую комнату их следует провести. Я же, услыхав, что ко мне кто-то пришел, сейчас же, по обычаю, существовавшему в школе, встал и стоял, полуживой от волнения. Мне было приказано итти в столовую, но раньше подняться по черной лестнице в дортуар и надеть чистую манишку. Приказание это я бросился исполнять в таком смятении, какого до сих пор в жизни не испытывал. Сначала я было предположил, что явились мистер и мисс Мордстон, когда же у дверей в столовую у меня мелькнула мысль, что здесь, может быть, матушка, я остановился, чтобы справиться с подступившими к горлу рыданиями. Наконец я вошел в комнату. Сначала я никого не увидел, но, так как, отворяя дверь, я почувствовал, что мне что-то мешает, я заглянул туда и, к великому своему удивлению, увидел мистера Пиготти и Хэма. Тиская друг друга к стене, они махали мне шляпами, Я не мог удержаться от смеха, но смеялся я не потому, что они были смешны, а скорее от радости, что их вижу. Мы очень дружески пожали друг другу руки, а затем я начал опять смеяться и смеялся до тех пор, пока не был принужден вытащить носовой платок и вытереть выступившие на глазах слезы.

Мистер Пиготти, помнится, не закрывавший рта во всё время своего посещения, проявил большое участие к моим слезам и стал подталкивать локтем Хэма, чтобы и тот что-нибудь сказал мне.

- Ну, развеселитесь же, мистер Дэви! - проговорил Хэм, по своему обыкновению скаля зубы. - Как вы выросли, однако!

- Так, по-вашему, я вырос? - спросил я, утирая слезы. Я и сам не знал, отчего я плачу; видно, расчувствовался при виде старых друзей.

- Еще бы не выросли! Не правда ли, дядя, они очень выросли?

- Очень выросли, - согласился мистер Пиготти.

Дядя и племянник оба рассмеялись, и я вместе с ними; мы все трое так хохотали, что я опять едва не расплакался.

- Не знаете ли, мистер Пиготти, как поживает моя мама? - спросил я. - И моя дорогая старая Пиготти?

- Как всегда, - сказал, мистер Пиготти.

- А маленькая Эмми, а миссис Гуммидж?

- Как всегда, - повторил мистер Пиготти.

Наступило молчание. Чтобы как-нибудь прервать его, мистер Пиготти вытащил из своих необъятных карманов двух большущих омаров, громадного краба и целый холщёвый мешочек креветок23 и все это навалил на руки Хэму.

- Видите ли, - сказал мистер Пиготти, - мы осмелились привезти вам это, ибо помнили, что вы с удовольствием кушали их у нас. Их, знаете, сварила старушка - мисисс Гуммидж... Да, - снова повторил он, очевидно, не имея другой темы для разговора, - уверяю вас, она их варила.

Я поблагодарил, а мистер Пиготти, взглянув на Хэма (тот, глуповато-застенчиво улыбаясь, и не думал даже притти на помощь дяде), продолжал:

- Видите ли, мистер Дэви, мы воспользовались попутным ветром и приливом и на одной из своих ярмутских шлюпок пришли под парусами в Грэвсенд. А сестра написала мне, как зовется ваше место, и также просила, когда мне придется быть в Грэвсенде, чтобы я непременно зашел проведать мистера Дэви, передал ему самый низкий поклон и сказал, что все семейство чувствует себя, конечно, как всегда. И вот теперь, когда я вернусь домой, маленькая Эмми напишет сестре, что я видел вас и что вы тоже чувствуете себя, как всегда. Ну, и обойдет это всех, как карусель.

Я не сразу сообразил, что мистер Пиготти этим хотел сказать, что все мы таким образом узнаем друг о друге. Горячо поблагодарив его, я спросил, чувствуя, что краснею:

- А, верно, маленькая Эмми также изменилась с тех пор, как мы с нею на морском берегу собирали ракушки и камушки?

- Она скоро будет совсем взрослой, - ответил мистер Пиготти, - вот спросите его.

Он имел в виду Хэма, а тот с восторженным видом, уставившись на мешочек с креветками, утвердительно закивал головой.

- А какая она хорошенькая! - воскликнул мистер Пиготти с сияющим лицом.

- И как она учится! - прибавил Хэм.

- И как пишет! - продолжал мистер Пиготти. - У нее буквы черные, как смоль, и такие большие, что их, кажется, отовсюду можно видеть.

Я был в восторге, видя, с каким воодушевлением мистер Пиготти говорит о своей маленькой любимице. Как сейчас передо мною его грубоватое бородатое лицо, сияющее такой любовью, такой гордостью, что я не в силах даже этого описать. Его честные, добрые глаза светятся и сверкают, словно в глубине их есть что-то блестящее. Широкая грудь радостно вздымается. Возбужденный, он невольно сжимает в кулаки свои могучие руки и, чтобы усилить выразительность того, что говорит, так размахивает правой рукой, что мне, пигмею, она кажется огромным молотом.

Хэм был в таком же восторженном состоянии, как и его дядя. Наверное, они еще много сообщили бы мне о маленькой Эмми, если б их не смутило неожиданное появление Стирфорта. Войдя в столовую и видя меня разговаривающим с двумя незнакомцами, он перестал напевать и сказал:

- Я не знал, что вы здесь, малыш Копперфильд. (Столовая ведь не была обычным местом приема посетителей).

Пройдя мимо нас, он уже собрался уйти, но я его остановил.

Не знаю уж, почему я так поступил; хотел ли я похвастаться, что у меня такой друг, как Стирфорт, или желал объяснить этому другу, как могут быть у меня такие приятели, как мистер Пиготти, но я скромно сказал (удивительно, до чего все это ясно стоит у меня перед глазами спустя столько лет!):

- Не уходите, пожалуйста, Стирфорт. Это два ярмутских рыбака, добрейшие, прекрасные люди. Они родственники моей няни и приехали из Грэвсенда проведать меня.

- Вот как! - проговорил Стирфорт. - Очень рад с ними познакомиться. Как вы оба поживаете?

У него была такая непринужденная манера говорить с людьми, - веселая, приятная, совершенно лишенная чванства, словом, обворожительная манера. Мне до сих пор кажется, что его обаяние объяснялось именно вот этой манерой себя держать, его жизнерадостностью, чудесным голосом и красотой лица и фигуры, да еще какой-то врожденной притягательной силой. Перед этим его обаянием редко кто мог устоять. Тут также я не мог не заметить, что он очень понравился моим рыбакам и сразу завоевал их сердца.

- Мистер Пиготти, - обратился я к нему, - когда будете писать домой, пожалуйста, сообщите моим, что мистер Стирфорт очень добр ко мне и без него я просто не знал бы, что здесь и делать...

- Пустяки! - смеясь, воскликнул мой друг. - Ничего подобного им не пишите!

- Знаете, мистер Пиготти, - сказал я, - если в один прекрасный день мистер Стирфорт приедет в наши места, в то время как я буду там, то будьте уверены, что я уж непременно, если он только пожелает, свезу его в Ярмут, чтобы показать ему ваш дом. Вы ведь, Стирфорт, никогда в жизни такого прекрасного дома не видывали: он сделан из баржи!

- Из баржи? Ну что же! Это как раз настоящий дом для такого молодца-моряка, - заметил Стирфорт.

- Так, так, сэр! - громко смеясь, вмешался в разговор Хэм. - Вы правы, молодой джентльмен! Верно говорите. Он настоящий молодец-моряк. Да, да, настоящий!

Мистер Пиготти не меньше племянника был доволен комплиментом Стирфорта, но из скромности не мог так же громко, как он, проявить свое удовольствие.

- Ну, сэр, благодарю вас, благодарю! - сказал, кланяясь и радостно посмеиваясь, мистер Пиготти, поправляя при этом концы своего шейного платка. - Уж стараюсь, стараюсь, как могу, в своем деле.

- Лучший из людей не может сделать большего, мистер Пиготти, - проговорил Стирфорт, успевший узнать его имя.

- Бьюсь об заклад, что и вы, сэр, таким же образом все делаете, - ответил мистер Пиготти, кивая головой, - и всегда и везде вы молодец. Благодарю вас, сэр! Тронут очень вашей приветливостью. Я, сэр, человек грубый, но готов, по крайней мере думается мне, что готов... Вы понимаете, что я хочу сказать, сэр. Дом мой неважный, конечно, он не стоит того, чтобы его смотреть, но он, сэр, всегда к вашим услугам, если вам когда-нибудь угодно будет пожаловать к нам с мистером Дэви... Однако я настоящая улитка, - смеясь, добавил он, намекая на то, что медлит уходить: не раз порывался он это сделать и все оставался на месте. - А все-таки в конце концов надо же уйти. Желаю вам обоим всего доброго! Будьте счастливы!

Хэм, как эхо, повторил дядюшкины пожелания, и мы расстались самым дружеским образом. Весь этот вечер я был близок к тому, чтобы рассказать Стирфорту о хорошенькой крошке Эмми, но все-таки постеснялся произнести это имя, боясь его насмешек. Помнится, долго и с беспокойным чувством думал я о том, что, по словам мистера Пиготти, Эмми делается совсем взрослой, но потом я решил, что это, конечно, все глупости.

Мы тайком перенесли в наш дортуар дары мистера Пиготти и вечером задали великолепный пир. Но Трэдльсу и тут не повезло, - бедняга не мог безнаказанно, как все остальные, насладиться этим роскошным угощением: он объелся крабом, и ночью его так схватило, что он лежал, как пласт. Его заставили проглотить такое количество черной микстуры и синих пилюль, что, пожалуй, этого не выдержал бы и лошадиный организм, - таково было мнение одного из учеников, Демпля, считавшегося у нас авторитетом в медицине, ибо отец его был врачом. А сверх того, за отказ объяснить причину своей внезапной болезни его жестоко выпороли и задали вызубрить шесть глав евангелия на греческом языке.

Вообще об этом учебном полугодии в памяти моей сохранились лишь какие-то смутные, отрывочные картинки нашей тяжелой школьной жизни: вот кончилось лето, настала осень; так холодно вставать по утрам, когда нас поднимает с постели колокол; таким же холодом и сыростью веет от темной ночи, когда нас, опять же по колоколу, заставляют ложиться спать. Вижу перед собой тускло освещенную, плохо протопленную классную комнату, где мы по вечерам готовим уроки; но еще холоднее бывает в ней утром, когда мы здесь положительно дрожим, не попадая зуб на зуб. Проносятся передо мной наши обеды и ужины: вареная и жареная баранина, груды бутербродов, пахнущие салом, воскресные пудинги... А вот мелькают перед глазами потрепанные учебники с уголками, загнутыми наподобие собачьих ушей, потрескавшиеся аспидные доски, закапанные слезами тетради, порка, битье по рукам линейкой, дерганье за волосы, - и все это на фоне пасмурной, дождливой погоды, в грязной, душной атмосфере.

Так ясно вспоминается мне, как мысль о каникулах, бывшая бесконечное время какой-то неподвижной точкой, стала наконец приближаться к нам, расти и расти; как мы, считая сначала время месяцами, переходили на недели, а там и на дни... И тут, помню, я стал бояться, что меня не возьмут домой на каникулы. Когда же я узнал от Стирфорта, что меня берут и пришлют за мной, у меня почему-то явилось мрачное предчувствие, что я ко времени поездки домой непременно сломаю себе ногу и не смогу поехать. Помнится, как короткие зимние дни быстро сменяют друг друга, недели летят за неделями. Остается неделя, три дня, два дня, несколько часов... И вот уж я сижу в ярмутском дилижансе и еду домой... Плохо спалось мне в этом дилижансе, мучили меня какие-то бессвязные сны из школьной жизни. Пробуждаясь время от времени, я высовываюсь из окна и радостно убеждаюсь, что я уже не на рекреационной площадке и доносящийся свист кнута не значит, что секут злосчастного Трэдльса, а это просто кучер погоняет своих лошадей.

Чарльз Диккенс - Давид Копперфильд. Том 1. 01., читать текст

См. также Чарльз Диккенс (Charles Dickens) - Проза (рассказы, поэмы, романы ...) :

Давид Копперфильд. Том 1. 02.
Глава VIII КАНИКУЛЫ. ОДИН ОСОБЕННО СЧАСТЛИВЫЙ ВЕЧЕР Когда мы, еще до р...

Давид Копперфильд. Том 1. 03.
Глава ХIV БАБУШКА РЕШАЕТ, ЧТО ДЕЛАТЬ СО МНОЙ На следующее утро, спусти...