Чарльз Диккенс
«Давид Копперфильд. Том 1. 02.»

"Давид Копперфильд. Том 1. 02."

Глава VIII

КАНИКУЛЫ. ОДИН ОСОБЕННО СЧАСТЛИВЫЙ ВЕЧЕР

Когда мы, еще до рассвета, подъехали к гостинице, где останавливался дилижанс, - это была не та гостиница, в которой служил мой приятель официант, - меня провели в уютный маленький номер с изображением дельфина на дверях. Помню, я никак не мог согреться, несмотря на то, что меня перед этим внизу напоили горячим чаем у ярко горящего камина, и я был радехонек улечься в дельфинову постель, укрыться с головой дельфиновым одеялом и заснуть крепким сном. Мой старый знакомый, извозчик мистер Баркис должен был заехать за мной в девять часов утра. Проснулся я в восемь часов, и хотя не совсем еще выспался и у меня даже слегка кружилась голова, я был готов раньше назначенного времени.

Мистер Баркис встретил меня так, как будто мы расстались с ним не больше пяти минут тому назад, ну, скажем, чтобы забежать в гостиницу разменять деньги или за чем-нибудь в этом роде. Как только я со своим чемоданом поместился в повозке, а мистер Баркис взобрался на козлы, его ленивая лошадь тронулась и поплелась своим обычным шагом.

- Вы очень хорошо выглядите, мистер Баркис, - сказал я, думая этим сделать ему приятное.

Мистер Баркис молча потер себе щеку рукавом, потом посмотрел на рукав, как бы ожидая на нем увидеть отпечаток своего румянца, - это все, чем он ответил на мой комплимент.

- Я исполнил ваше поручение, мистер Баркис, - продолжал я, - писал Пиготти.

- А-а, - пробормотал мистер Баркис. Казалось, он был не в духе.

- Разве я сделал это не так, как надо? - спросил я его после некоторого колебания.

- Что не так, как надо? - отозвался Баркис.

- Да поручение.

- Поручение, может быть, и исполнено, как надо, но этим все и кончилось, - проговорил извозчик.

Не понимая, что он этим хочет сказать, я опять спросил:

- Как все этим кончилось?

- Ничего из этого не вышло, - пояснил мистер Баркис, глядя в сторону. - Нет ответа.

- А, значит, нужен был ответ, мистер Баркис? - проговорил я, широко открывая глаза: я только сейчас начал догадываться об этом.

- Когда человек говорит, что он согласен, - промолвил мистер Баркис, снова медленно оборачиваясь и смотря на меня, - так, значит, он ждет ответа.

- Ну, и что же, мистер Баркис?

- Ну, и что же? - повторил он, снова устремив глаза на уши лошади. - Человек этот все ждет ответа.

- Говорили ли вы ей об этом, мистер Баркис?

- Н-нет... - протянул он в раздумье. - Зачем мне итти к ней и говорить это? Ведь я отроду не сказал с нею и шести слов. Нет, мне неохота говорить ей это.

- Хотите, я сделаю это за вас, мистер Баркис? - предложил я нерешительно.

- Пожалуй, скажите вы, если вам охота, - промолвил мистер Баркис. - Скажите ей, что Баркис, значит, ждет ответа. А какое имя вы называли?

- Ее имя?

- Ага, - ответил мистер Баркис, кивнув головой.

- Пиготти.

- Это имя или фамилия? - осведомился мистер Баркис.

- Это фамилия. Имя ее - Клара.

- Вот как! - бросил мистер Баркис.

Казалось, это обстоятельство дало ему обильный материал для размышления; он некоторое время сидел глубоко задумавшись, посвистывая про себя.

- Так-с! - наконец снова начал он. - Скажите ей так: "Пиготти, Баркис ждет ответа". Может, она спросит: "Ответа на что?" Вы скажете: "На то, что он писал". Пиготти спросит: "А что он писал?" Вы скажете: "Баркис согласен".

Давая мне эту, столь искусно составленную инструкцию, Баркис так толкнул меня локтем, что едва не проломил мне бок. Затем, с обычной для него манерой, он склонился над лошадью и больше уж об этом не заикался. Только полчаса спустя он вынул из кармана кусок мела и вывел внутри повозки: "Клара Пиготти", - очевидно, для того, чтобы не забыть.

Какое странное чувство испытывал я, приближаясь к дому, который, в сущности, уже не был для меня родным домом и где каждая вещь, на которую я посмотрю, будет напоминать мне о былом счастье, исчезнувшем, как сон!

Дни, когда матушка, я и Пиготти, были всем на свете друг для друга и когда никто еще не вносил розни в нашу жизнь, с такой ясностью рисовались передой мной, и мне так тяжело становилось на душе, что я, право, не знаю, радовался ли я, в сущности, тому, что еду домой, или мне казалось, что, пожалуй, было бы лучше для меня остаться в школе и в обществе Стирфорта позабыть счастливое прошлое.

Но я уже подъезжаю... Вот и наш дом, где старые обнаженные вязы под напором сурового зимнего ветра раскачивают свои бесчисленные косматые ручищи, с которых срываются клочья грачиных гнезд...

Извозчик, сняв с повозки мой чемодан, положил его у садовой калитки, а сам поехал дальше. Я направился по дорожке к дому, глядя на окна и трепеща при мысли, что вот-вот сейчас из одного из них выглянет или мистер Мордстон, или его сестрица. Однако никто в окне не показался, и я, дойдя до дома и зная секрет, как днем можно было самому открыть дверь, вошел без стука, тихонько и робко. Когда я очутился в передней, вдруг в памяти моей проснулись бог знает какие далекие воспоминания моего раннего детства. Пробудились они под влиянием пения матушки, доносившегося из нашей старой гостиной. Она тихонько напевала. Мне почудилось, что, лежа на коленях у матушки грудным младенцем, я когда-то слышал эту самую колыбельную песенку. Мелодия эта одновременно казалась мне новой и такой старой, что сердце мое переполнилось радостью, как при встрече с долго отсутствовавшим другом.

По тому, как задумчиво матушка напевала, я решил, что она одна, и потихоньку вошел в гостиную. Матушка сидела у камина и кормила грудью ребенка; его крошечная ручка покоилась у нее на шее. Глаза матушки были устремлены на крошку, которого она убаюкивала своей песенкой. Предположение мое оказалось верным - никого другого в комнате не было.

Я заговорил с ней, и она вздрогнула и вскрикнула. Увидев, что это я, она закричала: "Дорогой Дэви, родной мой мальчик!" и, побежав мне навстречу, опустилась на колени, обняла меня, целовала и, положив мою голову себе на грудь рядом с примостившейся там головкой крошки, протянула его ручку к моим губам. Жаль, что я не умер в эту минуту! Лучше было мне умереть тогда, с сердцем, переполненным теми чудесными чувствами...

- Это ваш братец, - сказала матушка, лаская меня. - Дэви, милый мой мальчик, дитятко мое бедное! - шептала она, без конца целуя и обнимая меня.

В это время прибежала Пиготти, повалилась на пол подле нас и с четверть часа просто с ума сходила от радости.

Оказалось, что меня ждали позднее, - извозчик, поводимому, приехал гораздо раньше, чем обыкновенно проезжал здесь. Оказалось также, что мистер и мисс Мордстон были в гостях у соседей и должны были вернуться только к ночи.

Никак не мог я рассчитывать на такое счастье! Никогда не мечтал я, что мы снова сможем с матушкой и Пиготти очутиться одни! И я тут почувствовал себя так, словно опять вернулись прежние дни...

Мы все вместе обедали у камина. Пиготти хотела было прислуживать нам, но матушка не допустила этого и заставила ее обедать с нами. Я ел на своей прежней тарелке, на которой в коричневых тонах был изображен военный корабль, несшийся на всех парусах. Пиготти после моего отъезда куда-то запрятала эту тарелку; она уверяла, что, разбей кто-нибудь такую драгоценность, - и сто фунтов стерлингов не утешили бы ее. Передо мной стояла также моя собственная кружка с надписью: "Давид", и пользовался я своим, совершенно не режущим маленьким ножиком и такой же вилкой.

Во время обеда мне пришло в голову, что, пожалуй, это как раз благоприятный момент передать Пиготти поручение мистера Баркиса, но не успел я договорить, как Пиготти громко расхохоталась и закрыла себе лицо передником.

- Пиготти, что с вами? - спросила матушка.

Пиготти пуще прежнего расхохоталась, а когда матушка порывалась стащить с ее лица передник, она еще плотнее в него закуталась, так что голова ее, казалось, была в мешке.

- Что вы с собой делаете, дурочка вы этакая? - смеясь, сказала матушка.

- Ах чтоб ему!- воскликнула Пиготти. - Он хочет на мне жениться!

- Это была бы для вас хорошая партия. А разве нет? - проговорила матушка.

- Ей-богу, не знаю, - ответила Пиготти. - И не говорите мне о нем! Будь он из чистого золота, я и тогда не пошла бы за него. Да и совсем ни за кого не пойду.

- Ну так почему же, чудачка, вы не скажете ему этого? - спросила матушка.

- Сказать ему? - отозвалась Пиготти, выглядывая из-за передника.. - Да он сам никогда словом со мной не обмолвился и прекрасно знает, что, посмей ои сказать что-нибудь подобное, я сейчас же дам ему по физиономии.

А собственная ее физиономия была так красна, как я никогда не видывал в жизни. Тут на нее опять напал смех, и она снова закрылась передником. После двух или трех таких припадков смеха она наконец угомонилась и принялась за обед.

Я обратил внимание на то, что хотя матушка и улыбалась, когда Пиготти посматривала на нее, но стала вдруг как-то задумчивее и серьезнее. Вообще с первого взгляда мне бросилось в глаза, что она очень изменилась. Правда, попрежнему она была очень хорошенькая, но лицо ее похудело и постарело от забот, а руки стали такими худенькими и бледными, что казались совсем прозрачными. Но еще больше изменилась ее манера себя держать, - в ней чувствовалось какое-то беспокойство и смущение.

Помолчав немного, матушка ласково положила руку на руку своей старой служанки и спросила ее:

- Пиготти, дорогая, вы ведь и вправду не собираетесь выходить замуж?

- Я, мэм? - вытаращив глаза, воскликнула Пиготти. - Господь с вами!

- Во всяком случае, не теперь же? - нежно продолжала допрашивать матушка.

- Никогда! - закричала Пиготти.

Взяв ее за руку, матушка проговорила:

- Не покидайте меня, Пиготти. Будьте со мной. Быть может, уже не так долго осталось нам быть вместе. Не знаю, что я стала бы делать без вас.

- Чтобы я когда-нибудь покинула вас, мое сокровище! - закричала Пиготти. - Ни за что на свете! Как только такая мысль могла притти в вашу глупенькую головку?

Надо сказать, что Пиготти, с давних времен привыкла порой говорить с матушкой, как с малым ребенком.

Матушка ничего не ответила, только поблагодарила ее, а Пиготти по своему обыкновению затараторила:

- Чтобы я вас оставила! Хотела бы я видеть это! Чтобы Пиготти ушла от вас! Как даже такая мысль могла притти ей в голову? Нет, нет, нет! - повторяла она, тряся головой и скрещивая на груди руки. - Нет, дорогая моя, Пиготти не уйдет. Конечно, есть здесь "милые души", которых очень порадовал бы мой уход, но не беда, пусть злятся! А я все-таки останусь с вами до тех пор, пока не стану совсем ворчливой, дряхлой старушонкой. Когда же я буду хромой, глухой, слепой, беззубой, когда никуда не буду годна, даже не смогу ни ворчать, ни браниться, - вот тогда я пойду к моему Дэви и попрошу, чтобы он взял меня к себе.

- А я, Пиготти, - заявил я, - буду страшно рад вас видеть и приму вас, как королеву!

- Ах, дорогой вы мой мальчик! - воскликнула Пиготти. - Знаю, что вы меня уж приютите! - и она кинулась целовать меня, благодаря за мое будущее гостеприимство.

Тут она еще раз набросила себе на лицо передник и принялась снова хохотать по поводу предложения мистера Баркиса. Затем она вынула братца из колыбели и принялась ухаживать за ним. Покончив с, этим, она убрала со стола и ушла. Вскоре она вернулась в другом чепчике и принесла с собой свой рабочий ящик, сантиметр, кусочек восковой свечки, - точь в точь, как это делала раньше.

Мы все втроем сидели у камина и чудесно болтали. Я рассказал им, какой жестокий человек наш директор мистер Крикль, и они страшно жалели меня. Я также говорил им о Стирфорте, какой он замечательный малый и как он мне покровительствует, и Пиготти тотчас же объявила, что готова была бы пройти сколько угодно миль пешком, лишь бы его увидеть.

Когда дитя проснулось, я взял его на руки и с любовью нянчился с ним. Вскоре оно опять уснуло, и я, по старой, давно забытой привычке, подсел совсем близко к матушке, обнял ее обеими руками, прильнул своей румяной щекой к ее плечу, и снова ее роскошные волосы покрыли меня. И я действительно в эти минуты чувствовал себя очень, очень счастливым...

Когда мы отпили чай, а Пиготти выгребла золу из догоревшего камина и сняла нагар со свечей, я, чтобы напомнить прошлое, прочел ей главу из книги о крокодилах, - она вытащила ее из своего кармана: уж, право, не знаю, всегда ли эта книга была при ней, - а затем мы снова заговорили о Салемской школе, что, естественно, привело меня опять к рассказам о Стирфорте, служившем для меня неисчерпаемой темой. Мы все трое были очень счастливы, и этот вечер, последний в своем роде, завершивший первый период моей жизни, никогда не изгладится из моей памяти.

Было около десяти часов, когда послышался стук колес. Мы сейчас же встали, и матушка поспешно сказала мне, что так как уже поздно, а мистер и мисс Мордстон считают, что таким мальчикам, как я, надо ложиться спать пораньше, то лучше мне в самом деле лечь в постель. Я поцеловал матушку и сейчас же, не ожидая появления Мордстонов, пошел наверх. Когда я поднимался в свою комнату, которая перед моим отъездом в школу служила мне тюрьмой, моему детскому воображению почудилось, что вместе с Мордстонами в дом ворвался какой-то ледяной порыв ветра, унесший с собой, как перышко, весь наш уют, все наше счастье...

На следующее утро мне было очень неловко итти вниз к завтраку, где я должен был встретиться с мистером Мордстоном; я еще ни разу его не видел после того моего достопамятного проступка. Но что было делать - итти надо было, и я пошел. Правда, я раза два-три по дороге останавливался, даже на цыпочках возвращался в свою комнату, но все-таки в конце концов открыл дверь и вошел в столовую.

Отчим стоял у камина спиной к огню, а мисс Мордстон приготовляла чай. Когда я вошел, он пристально посмотрел на меня, но не показал вида, что меня узнает. Очень я был смущен, но почти сейчас же подошел к нему и сказал:

- Пожалуйста, сэр, извините меня. Я очень сожалею о том, что сделал. Надеюсь, вы простите меня.

- Рад слышать, Давид, что вы сожалеете об этом, - ответил мистер Мордстон. Говоря это, он подал мне укушенную мною руку.

Я не мог удержаться от того, чтобы хотя мельком не взглянуть на красное пятнышко на ней, но пятно это все-таки было менее красно, чем моя физиономия, когда я встретился со зловещим взглядом моего отчима.

- Здравствуйте, мэм, как поживаете? - сказал я, обращаясь затем к мисс Мордстон.

- Ах, бог мой! - отозвалась она, вздыхая и тыча мне вместо своих пальцев совок для чая.- Сколько времени продолжаются каникулы?

- Месяц, мэм.

- Считая с какого времени?

- С сегодняшнего дня, мэм.

И она тут же стала вести счет моему каникулярному времени, вычеркивая ежедневно по одному дню. Вначале, пока она не дошла до десяти, лицо ее оставалось очень сумрачным, но как только появились двухзначные цифры, она как будто повеселела, а под конец совсем сияла.

В первый же день я имел несчастье привести в страшный ужас мисс Мордстон, хотя вообще ей и несвойственны были человеческие слабости. Я вошел в комнату, где она сидела с матушкой; ребенок (ему было всего несколько недель) лежал на коленях у матушки. Очень осторожно я взял его на руки. Вдруг мисс Мордстон так вскрикнула, что я едва не выронил крошку.

- Дорогая Джен, что с вами? - воскликнула перепуганная матушка.

- Боже мой! Да разве вы не видите, Клара? - крикнула мисс Мордстон.

- Что вижу? Где, дорогая Джен?

- Да он схватил его! - закричала мисс Мордстон. - Мальчик схватил ребенка!

Мисс Мордстон была в полуобморочном состоянии от страха, но все-таки нашла в себе настолько сил, чтобы броситься ко мне и вырвать из моих рук братца. Тут ей сделалось дурно, и для того, чтобы привести в чувство, пришлось дать ей выпить вишневой настойки. Придя в себя, мисс Мордстон с самым торжественным видом запретила мне брать на руки крошку.

Матушка, которой, повидимому, хотелось, чтобы я нянчил братца, тем не менее кротко подтвердила это запрещение, сказав:

- Конечно, вы правы, дорогая Джен.

В другой раз, когда мы опять были втроем вместе, дорогой крошка - он действительно был мне дорог ради матушки - стал невинной причиной того, что мисс Мордстон вышла из себя. Дело было так: крошка лежал у матушки на коленях, и она долго рассматривала его глазки; вдруг матушка сказала:

- Дэви, пойдите-ка сюда, - и стала также рассматривать мои глаза.

Я заметил, что мисс Мордстон отложила в сторону бусы, которые нанизывала.

- Я нахожу, - тихо промолвила матушка, - что у них обоих глаза совершенно одинаковые. Мне кажется, у них мои глаза - цвет моих глаз. Во всяком случае, они удивительно между собой похожи.

- О чем вы говорите, Клара? - спросила ее мисс Мордстон.

- Ми... ла... я Джен... - заикаясь, начала робко матушка, смущенная резким тоном золовки, - я нахожу, что глазки малютки удивительно похожи на глаза Дэви.

- Клара! - проговорила мисс Мордстон, сердито поднимаясь с места. - Вы положительно порой бываете дурой.

- Но... милая Джен... - пробормотала матушка.

- Да, настоящая дура! - повторила мисс Мордстон. - Какой здравомыслящий человек мог бы сравнить малютку моего брата с вашим мальчиком! Между ними нет ни малейшего сходства. Они резко отличаются друг от друга во всех отношениях. Надеюсь, что и всегда это будет так. А теперь я вовсе не желаю оставаться здесь, чтобы слышать подобные сравнения!

Сказав это, она важно выплыла из комнаты, хлопнув за собой дверью.

Одним словом, я не был в чести у мисс Мордстон, да, по правде сказать, ни у кого я не был в чести, даже у самого себя; ибо те, кто любили меня, не смели этого показывать, а те, которые не любили, выказывали это так явно, что я сам чувствовал, как под влиянием их враждебного отношения я всегда кажусь каким-то подавленным, мешковатым и тупым.

Чувствовал я, что сам так же стесняю всех, как они стесняют меня. Бывало, войдешь в комнату, когда они разговаривают между собой. У матушки вид веселый, а смотришь - с моим появлением ее лицо уже омрачилось, и в нем появилось какое-то беспокойство. Пусть будет мистер Мордстон в самом лучшем настроении, - стоит мне показаться - и настроения этого как не бывало. Если мисс Мордстон бывала в плохом настроении, с моим приходом оно делалось еще более скверным. Будучи чутким, я прекрасно знал, что матушка всегда является жертвой. Она боялась заговорить со мной, приласкать меня, опасаясь этим вызвать их неудовольствие и получить за это выговор. Бедняжка, она жила в постоянном страхе, не только за себя, но и за меня и при всяком моем движении с беспокойством поглядывала на них. Ввиду всеготэтого я решил как можно реже попадаться им на глаза. Много зимних часов провел я за книгой в своей мрачной комнатке, закутавшись в теплое пальтишко и слушая бой церковных часов.

Иногда по вечерам я уходил к Пиготти на кухню. Здесь мне было хорошо, и я не боялся быть самим собой. Но ни один из моих способов времяпрепровождения не одобрялся в гостиной. Дух мучительства, царивший там, не давал мне распоряжаться собой. Все еще считали, что я необходим для матушкиной дрессировки и я должен был неотлучно быть при ней как полезное для нее испытание.

Однажды после обеда, когда я, по своему обыкновению, собирался было уйти, мистер Мордстои остановил меня.

- Давид, - сказал он, - с сожалением замечаю я, что вы постоянно надуты, угрюмы.

- Угрюм, как медведь, - бросила мисс Мордстон.

Я молча стоял, понурив голову.

- Знаете, Давид, - продолжал мистер Мордстои, - что нет ничего хуже угрюмого, упрямого характера.

- А у него, - опять вмешалась сестрица, - самый угрюмый и упрямый характер из всех, какие мне когда-либо случалось встречать у детей. Кажется, даже вы, милая Клара, замечаете это.

- Извините, дорогая Джен,- начала, волнуясь, матушка, - но уверены ли вы... надеюсь, что вы простите меня, дорогая Джен... что вполне понимаете характер Дэви?

- Мне было бы стыдно самой себя, Клара, - ответила мисс Мордстои, - если бы я была не в состоянии понять этого мальчика или вообще всякого ребенка. Я, конечно, не претендую на глубокий ум, но в то же время нельзя отказать мне и в здравом смысле.

- Нет сомнений, дорогая Джен, вы очень умны...

- Ах, нет, нет! Пожалуйста, не говорите мне подобных вещей! - с досадой прервала ее мисс Мордстои.

- Но я действительно уверена, что вы очень умны: каждый это знает, - возразила матушка. - Я сама не раз пользовалась, или, по крайней мере, должна была бы пользоваться вашими мудрыми советами, поэтому никто более меня не может быть уверен в проницательности вашего ума. Потому, поверьте, дорогая Джен, я всегда очень смущаюсь, высказывая пред вами свое мнение.

- Ну хорошо, допустим даже, что я не понимаю вашего мальчика, - продолжала мисс Мордстон, поправляя висевшие у нее на руках цепочки. - Извольте! Пусть будет так - я его совершенно не понимаю. Он, видите ли, слишком сложен для меня. Но, быть может, брат мой способен постичь всю глубину его характера. И мне кажется, что он как раз собирался высказать что-то по этому поводу, когда мы с вами не очень-то вежливо прервали его.

- Я думаю, Клара, - тихо, с серьезным видом заговорил мистер Мордстон, - что в этом вопросе нашлись бы здесь судьи лучшие и более беспристрастные, чем вы.

- Эдуард, - робко возразила матушка, - вы, конечно, гораздо лучше моего можете судить обо всем, так же точно, как и Джен. Я только сказала...

- Да, вы сказали то, что обнаружило вашу слабохарактерность и необдуманность, - перебил ее муж. - Постарайтесь, милая Клара, впредь этого не делать и получше следите за собой.

Губы матушки зашевелились, как бы отвечая: "Хорошо, дорогой Эдуард", но голоса ее не было слышно.

- Я уже сказал вам, Давид, - обратился ко мне мистер Мордстон, пристально глядя на меня, - мне очень неприятно, что вы так угрюмы. Я не могу допустить, чтобы такой характер проявлялся на моих глазах. Вы должны, сэр, постараться его исправить. Мы должны постараться его исправить для вас.

- Простите, сэр, - пробормотал я, - с тех пор как я вернулся, я вовсе и не думал быть угрюмым.

- Не прибегайте ко лжи! - крикнул мистер Мордстон таким раздраженным тоном, что матушка невольно протянула свою дрожащую руку, словно собираясь защитить меня. - Вы стали таким нелюдимым, - продолжал отчим, - что постоянно удаляетесь в свою комнату, вместо того чтобы оставаться здесь. Да будет вам известно раз навсегда: я требую, чтобы вы были не там, а здесь, а также требую полного послушания. Вы ведь знаете меня, Давид: все должно быть по-моему.

У мисс Мордстон вырвался хриплый смешок.

- Слышите, Дэви! Я хочу, чтобы вы были со мной почтительны,- продолжал отчим, - и готовы немедленно исполнять всякое мое приказание. Так же должны вы вести себя по отношению к Джен Мордстон и вашей матери. Я не желаю, чтобы в силу какого-то детского каприза вы избегали этой комнаты, словно она зачумленная. Садитесь!

Он крикнул на меня, как на собаку, и я, как собака, повиновался ему.

- Вот еще что, - прибавил он: - я замечаю в вас склонность к низкому, вульгарному обществу. Вы не должны общаться с прислугой. Кухня не поможет вам исправиться. А что касается женщины, которая потакает вам... я о ней не говорю, раз вы, Клара, - тут он, понизив голос, обратился к матушке, - в силу старой привычки и укоренившейся с давних пор фантазии питаете к ней слабость, от которой до сих пор не можете отделаться.

- И это самое непостижимое ослепление! - воскликнула мисс Мордстон.

- Итак, я сказал, - закончил мистер Мордстон, - что не одобряю предпочтения общества мисс Пиготти нашему обществу, и этого, слышите, больше не должно быть! Ну, Давид, вы меня понимаете и знаете, каковы будут последствия, если вы буквально не исполните моих приказаний.

Я знал лучше, чем, быть может, он предполагал, каковы могут быть последствия моего непослушания для бедной моей матушки, а потому стал во всем буквально повиноваться отчиму. Я не уходил больше в свою комнату и больше не отводил душу в обществе Пиготти, а изо дня в день тоскливо просиживал в гостиной, с нетерпением ожидая ночи и времени итти спать.

Как томительно было сидеть целыми часами, не смея шевельнуться, дабы не слышать упреков мисс Мордстон, что я ее беспокою, не смея даже глаз поднять из страха встретить недоброжелательный, испытующий взгляд, жаждущий найти повод сделать мне выговор! Что за невыносимая тоска слушать тиканье часов, смотреть, как мисс Мордстон нанизывает свои бесконечные стальные бусы, размышлять, выйдет ли когда-нибудь эта милейшая особа замуж, и если да, то кто будет этот несчастный!..

Как скучны были в скверную зимнюю погоду мои одинокие прогулки по лужам проселочных дорог! Бродя один, я всюду таскал за собой воспоминание об ужасной гостиной и о сидящих в ней мистере и мисс Мордстон.

Никак не мог я стряхнуть с себя это чудовищное бремя, не мог избавиться от этого, терзавшего меня наяву кошмара, и все это страшно подавляло и притупляло меня. А как тягостно было сидеть за обеденным столом, смущенно, боясь проронить слово, чувствуя, что и прибор мой на столе - лишний, и подаваемая на тарелке мне пища - лишняя, и стул, на котором сижу я, - лишний, и сам я - лишний!..

Как скучны были длинные зимние вечера! Когда подавались свечи, считалось, что я должен чем-нибудь заняться. Однако я не смел взяться за какую-нибудь интересную книгу, а корпел над чем-нибудь вроде головоломного учебника арифметики. Но, увы, все данные таблиц мер и весов, кружась в моей злополучной голове вперемежку с разными народными мелодиями, ни за что не хотели в ней задерживаться и, входя в одно ухо, уходили в другое.

Как ни силился, я не мог удержаться от зевоты, порой начинал я и дремать, но тут же вздрагивал и просыпался. Я все время чувствовал, что я как бы пустое место и в то же время помеха для всeх. Помню, как ждал я девяти часов, когда мисс Мордстон с первым ударом их отправляла меня спать.

Так день за днем тянулись для меня каникулы, пока не наступило утро, когда мисс Мордетон наконец сказала:

- Ну, вот и вычеркнут последний день! - и с этими словами она подала мне последнюю на каникулах чашку чаю.

Я не жалел о том, что уезжаю. Находился я в состоянии какого-то отупения. По временам только я чувствовал облегчение, мечтая о свидании со Стнрфортом, хотя он и рисовался мне на фоне мистера Крикля.

Снова появился у ворот мистер Баркис; снова мисс Мордстон, когда матушка, прощаясь, склонилась надо мной, проговорила предостерегающим тоном: "Клара!"

Я поцеловал матушку, поцеловал крошку-братца, и на душе у меня было очень тяжело. Но я горевал не о том, что уезжаю, а о том, что между мной и матушкой уже была пропасть, все углублявшаяся с каждым днем.

Матушка на прощанье поцеловала меня, но не этот поцелуй, хотя и очень горячий и нежный, живет в моем воспоминании, а то, что было за ним.

Я сидел уже в повозке, когда матушка окликнула меня. Выглянув, я увидел, что она одна стоит у садовой калитки и, высоко подняв братца, показывает мне его.

Погода была холодная, но безветреная. Ни единый волосок на ее голове, ни единая складка ее платья не шевелились, в то время как она, подняв кверху свое дитя, глядела на меня каким-то особенно пристальным взглядом,

Такой видел я ее в последний раз. Такой потом в школе снилась она мне. Молча стояла она возле моей постели и, высоко подняв своего крошку, пристально глядела на меня.

Глава IХ

ВЕЧНО ПАМЯТНЫЙ ДЕНЬ РОЖДЕНИЯ

Я пропускаю здесь все, что было со мной в школе, вплоть до дня моего рождения, в марте месяце.

Необыкновенно ясно помню я этот день. Как сейчас вдыхаю я туман, заволакивающий все окрестности, вижу сквозь него кругом белеющий иней, чувствую, как заиндевевшие мои волосы липнут к щекам. Передо мной вырисовываются неясные очертания классной комнаты, в которой то там, то сям вдруг затрещит свечка, тускло освещающая утренний полумрак. Вижу и, как из наших ртов, извиваясь, поднимаются клубы пара, а мы, мальчики, в это время дуем себе на пальцы и стучим об пол ногами, тщетно пытаясь согреться.

Мы уже позавтракали и после перемены вернулись в класс. Вдруг вошел мистер Шарп и сказал:

- Давид Копперфильд, вас зовут к гостиную.

Я ожидал посылки or Пиготти и потому, услышав это приказание, просиял. Когда я быстро вскочил со своего места, некоторые соседние мальчики предусмотрительно напомнили мне, чтобы я не забыл о них, распределяя полученные гостинцы.

- Не торопитесь так, Давид, - промолвил мистер Шарп, - успеете, друг мой, не торопитесь.

Если бы мысли мои в эту минуту не были так заняты другим, я, пожалуй, обратил бы внимание на сочувствие, звучавшее в голосе учителя, но это припомнилось мне уже потом.

Я помчался в гостиную, где застал мистера Крикля за завтраком. Он сидел со своей неразлучной тростью и с газетой. Миссис Крикль сидела тут же, держа в руке распечатанное письмо. Никакой посылки не было видно.

- Давид Копперфильд, - обратилась ко мне миссис Крикль, усаживая меня на диван и сама садясь подле меня, - мне нужно об очень важном поговорить с вами. Я должна, дитя мое, что-то сообщить вам.

Мистер Крикль, на которого я, разумеется, не мог не смотреть, покачал головой и, не глядя на меня, заглушил вздох, запихнув в рот большой кусок поджаренного хлеба с маслом.

- Вы слишком молоды, Давид, - продолжала миссис Крикль, - чтобы ясно представить себе, какие перемены происходят на свете ежедневно и как беспрестанно исчезают люди. Однако всем нам приходится познакомиться с этим - одним в ранней юности, другим в старости, а некоторым в течение всей их жизни.

Я внимательно посмотрел на нее. Помолчав немного, миссис Крикль спросила:

- Скажите, когда вы уезжали после каникул, все ли у вас дома были здоровы?

И, помолчав, добавила:

- Мама ваша была здорова?

Я тут задрожал, хорошенько сам не понимая почему и, еще внимательнее глядя на нее, не пытался даже отвечать.

- Я спрашиваю об этом потому, - продолжала миссис Крикль, - что, к великому своему сожалению, сегодня утром узнала, что ваша мама очень больна.

Словно какая-то дымка опустилась между мной и миссис Крикль, и она на мгновение заколыхалась передо мной. Затем я почувствовал, как по моим щекам заструились жгучие слезы, и миссис Крикль перестала качаться.

- Ваша мама очень опасно больна, - прибавила она. Я понял все...

- Она умерла.

Но говорить мне это было уже излишне. У меня еще до этого вырвался вопль отчаяния, еще до этого почувствовал я, что один остался на свете...

Миссис Крикль была очень добра ко мне. Она целый день продержала меня у себя, по временам только оставляя одного. Я плакал до совершенного изнеможения, засыпал, пробуждался и снова плакал. Когда наконец я не в силах был более рыдать, я начал думать, и мне стало еще тяжелее, - безысходная, глухая, томительная тоска сдавила мне сердце.

Я должен был ехать домой на следующий день, но не дилижансом, а фургоном, который звался "фермером" и обслуживал деревенских жителей, чаще всего на небольших расстояниях.

В этот вечер я уж не занимался повествованием, а Трэдльс усердно уговаривал меня взять его подушку. Не знаю, право, какое одолжение думал он мне этим сделать, ибо у меня была собственная подушка, но, верно, у бедняги ничего другого небыло, кроме этого, да еще листа бумаги, изрисованного скелетами, который он, желая утешить меня, подарил мне при расставании.

На другой день после обеда я покинул Салемскую школу. Далек я был от мысли, что оставляю ее навсегда. Наш фургон медленно тащился всю ночь, и мы добрались до Ярмута не раньше девяти-десяти часов утра. Я все смотрел кругом, не увижу ли мистера Баркиса, но его нигде не было. Вместо него к фургону подошел, тяжело дыша, толстенький веселый старичок, одетый во все черное, - в черных коротких панталонах, перевязанных у колен поношенными черными лентами, в черных чулках и в широкополой черной шляпе. Заглянув в окошечко, он спросил:

- Мистер Копперфильд?

- Да, сэр.

- Не угодно ли вам, молодой сэр, пойти со мной, - сказал он, отворяя дверцу фургона. - Я буду иметь удовольствие проводить вас к себе домой.

Недоумевая, кто бы мог быть этот старичок, я вложил свою руку в его, и он привел меня в лавку, помещавшуюся в узенькой улице. Над лавкой была такая вывеска: "Омер, торговец сукном, галантереей, портной, поставщик траура и т. д.". Это была тесная, душная лавка, набитая всяким товаром, материями и готовым платьем, а на окне было выставлено множество мужских фетровых шляп и дамских шляпок. Мы вошли в маленькую, находившуюся позади лавки комнату, где я увидел трех молодых женщин, сидевших за работой. Перед ними на столе лежала целая груда черных материй, обрезки которых устилали весь пол. В камине весело пылал огонь, а вся комната была пропитана удушливым запахом крепа: тогда я еще не знал его запаха - теперь знаю.

Три молодые девушки, усердно работавшие, повидимому, чувствовали себя прекрасно. При нашем появлении они на минуту подняли головы, чтобы взглянуть на меня, и сейчас же снова принялись за работу. Стиг... стиг... стиг... - шуршали их иголки, а из другой мастерской, находившейся по ту сторону дворика, неслись частые равномерные удары молотка, которые сливались в какой-то своеобразный, без всяких вариаций мотив: рат-тат-тат... рат-тат-тат... рат-тат-тат...

- Ну что, Минни? - спросил старичок у одной из молодых женщин. - Как идет у вас работа?

- Не беспокойтесь, батюшка, - с веселым видом ответила Минни, не поднимая глаз от работы, - к сроку все будет готово.

Мистер Омер снял свою широкополую шляпу и сел, чтоб отдышаться, но он был так толст, что потребовалось немало времени, прежде чем ему удалось вымолвить:

- Ну, и прекрасно.

- Батюшка, - шутливо обратилась к нему дочь, - знаете, вы скоро станете настоящим тюленем или дельфином!

- Я и сам ума не приложу, почему я толстею так, - подумав немного, проговорил старичок. - Таков, значит, уродился.

- Да, быть может, потому, что вы такой покладистый человек: вы ведь ничего близко к сердцу не принимаете, - заметила Минни.

- А зачем, в сущности, и принимать все близко к сердцу? - проговорил мистер Омер.

- Разумеется, не нужно: нам всем здесь весело живется... ведь правда, батюшка?

- Правда, правда, моя милая, - согласился отец. - А теперь, - продолжал он, - я уже отдышался, и надо снять мерку с этого юного ученого. Не угодно ли вам, мистер Копперфильд, пожаловать в лавку?

Мы вошли с ним в лавку, причем он пропустил меня вперед, и здесь он показал мне кусок материи, по его словам, самого высшего качества, наиболее пригодной для траура по родителям. Затем он стал снимать с меня мерку и данные записывать в книгу.

Кончив с этим, старик повел меня обратно в комнату, где работали девушки, и здесь, отворив дверь, выходившую на очень крутую лестницу, крикнул кому-то:

- Подайте-ка сюда чаю и бутербродов!

То и другое вскоре появилось на подносе. Оказалось, что все это было предназначено для меня.

Видя, что я что-то плохо справляюсь с завтраком, - надо признаться, все эти черные материи совсем лишили меня аппетита, - мистер Омер сказал:

- А ведь я вас, мой юный друг, давненько знаю, да, давненько...

- Неужели, сэр?

- Всю вашу жизнь, - пояснил мистер Омер. - Даже, можно сказать, до вашего рождения, ибо раньше вас я знал вашего батюшку. Он был ростом пяти футов и девяти с половиной дюймов, а теперь лежит в земле на площади в двадцать пять футов.

- Рат-тат-тат... рат-тат-тат... - доносилось с дворика.

- Да, он лежит там на площади в двадцать пять футов и, кажется, несколько дюймов. Такова его доля земли. Уж не помню теперь, сам ли он сделал такое, распоряжение, или в завещании было сказано, - с веселым видом продолжал Омер.

- А вы, сэр, не знаете, как здоровье моего маленького братца? - спросил я.

Мистер Омер покачал головой.

- Рат-тат-тат... рат-тат-тат... - продолжало нестись из мастерской.

- Он покоится в объятиях своей матери, - ответил мистер Омер.

- Бедненький малютка! Значит, и он умер?

- Не горюйте над тем, чего нельзя изменить, - сказал старик. - Да, малютка умер.

Известие это растравило еще больше мое горе, и я, бросив завтрак, к которому едва прикоснулся, побрел к столику, стоявшему в углу, и в отчаянии положил на него голову.

Вдруг стук молотка умолк, и красивый молодой человек вошел со двора в комнату. У него в руках был молоток, а рот полон маленьких гвоздиков. Прежде чем начать говорить, он принужден был вынуть их оттуда.

- Ну что, Джорам, как идут дела? - осведомился мистер Омер.

- Все в порядке, сэр: кончено.

Минни слегка покраснела, а две другие девушки, улыбаясь, переглянулись.

- Вот как! Значит, прошлую ночь, когда я был в клубе, вы работали при огне, не так ли? - прищурив один глаз, спросил мистер Омер.

- Да, - ответил Джорам. - Вы ведь сказали, что если работа будет кончена, мы предпримем маленькую экскурсию - Минни, я... и вы.

- А я-то думал, что вы предпочтете оставить меня дома, - проговорил мистер Омер, заливаясь смехом, доведшим его до кашля.

- А раз, сэр, вы были так добры, что это пообещали, я, понятно, уж из кожи лез, - добавил молодой человек. - Теперь же не угодно ли вам будет высказать свое мнение относительно этой работы?

- Хорошо, - сказал мистер Омер вставая; затем, повернувшись ко мне, спросил: - Не хотите ли, дорогой мой, посмотреть на...

- Нет, батюшка, не надо! - прервала его Минни.

- Я думал, моя милая, что ему будет приятно это, а впрочем, быть может, вы и правы, - согласился старый гробовщик.

Не знаю уж как, но я догадался, что они идут смотреть гроб моей дорогой, родной мамочки. Я ни разу в жизни не слышал, как сколачивают гроб, ни разу вообще не видел ни одного гроба, но, услышав здесь звук молотка, я решил, что делается именно мамин гроб, а когда вошел молодой человек, у меня мелькнула мысль, что это он работал над ним.

Между тем шитье тоже было окончено. Обе девушки, имена которых мне не пришлось услыхать, встали, стряхнули с себя обрезки, нитки и пошли в лавку привести там все в порядок и ждать новых заказчиков. Минни осталась в мастерской, чтобы уложить законченную работу в две корзины. Делала она это, опустившись на колени и весело напевая. Джорам, бывший несомненно ее женихом, вошел в то время, как она была занята этой укладкой, и поцеловал ее. На меня, видимо, он не обращал ни малейшего внимания. Джорам сказал, что отец пошел за экипажем, а сам он должен поскорее приодеться. Он вышел, а Минни, положив в карман наперсток и ножницы, заколола себе осторожно в лиф иголку с черной ниткой и стала, надевая пальто и шляпку, прихорашиваться перед зеркалом. Мне было видно в зеркале ее радостное личико.

Все это наблюдал я, сидя у стола подперев голову руками, а в голове моей беспорядочно бродили всевозможные мысли.

Вскоре перед лавкой остановился экипаж. Сначала в него погрузили обе корзины, потом посадили меня, и, наконец, забрались туда и трое остальных. Помню, что это был экипаж, окрашенный в темный цвет, напоминающий не то линейку, не то фургон для перевозки роялей; запряжен он был черными, с длинными хвостами, лошадьми. И места в этом рыдване имелось больше, чем надо было.

Кажется, никогда в жизни не испытывал я такого странного чувства, как во время этой поездки. Я знал, зачем эти трое едут, и в то же время видел, какое искреннее удовольствие доставляет им подобная поездка. Не то чтобы я сердился на них за это, - нет, я скорее испытывал чувство как бы страха, находясь с существами какой-то совершенно чуждой мне породы. Все они были в очень веселом настроении. Мистер Омер сидел спереди и правил, а молодые примостились за его спиной, и каждый раз, когда старик заговаривал с ними, они заискивающе наклонялись к его толстощекой физиономии. Непрочь были они поболтать и со мной, но я дичился их и сидел, забившись в свой угол, подавленный их веселостью и их заигрыванием друг с другом. Кажется, даже я чуть не дивился тому, что их не постигает кара за бессердечие.

Сделав привал, чтобы покормить лошадей, они ели, пили и веселились, но я не мог ни до чего дотронуться.

Когда мы подъезжали к дому, я поскорее соскочил с экипажа, чтобы не очутиться с этой компанией перед печально закрытыми окнами нашего дома; окна эти, словно глаза, когда-то радостно сиявшие, теперь казались ослепшими. Увидав окно матушкиной комнаты и то, которое в прежние, счастливые времена было в моей детской, я залился слезами...

Еще не дойдя до входной двери, я уже очутился в объятиях Пиготти, и она ввела меня в дом.

Увидев меня, она было разрыдалась, но скоро взяла себя в руки, начала говорить шопотом и ходить на цыпочках, как будто боясь обеспокоить умершую. Я узнал, что Пиготти давно не ложилась в постель, - она просиживала целые ночи у тела матушки. "Пока мою ненаглядную не зароют в могилу, я не покину ее", сказала она мне.

Мистер Мордстон не обратил ни малейшего внимания на меня, когда я вошел в гостиную. Погруженный в свои думы, он тихо плакал в кресле у камина, а мисс Мордстон, сидевшая у своего письменного стола, заваленного письмами и бумагами, протянула мне кончики своих ледяных пальцев и суровым шопотом спросила, сняли ли с меня мерку для траурного костюма.

Я ответил: "Да".

- А сорочки ваши? - продолжала допрашивать мисс Мордстон. - Вы их привезли с собой?

- Да, мэм, я привез с собой все свои вещи.

И этим исчерпывались все утешения, которые она, при своей твердости, нашла для меня.

Не сомневаюсь, что она с особым удовольствием при данных обстоятельствах выставляла напоказ то, что она называла своим самообладанием, своей твердостью, своей силой воли, своим здравым смыслом... словом, весь дьявольский список своих далеко не приятных качеств. Особенно гордилась она своей деловитостью и теперь проявляла ее в течение всего дня, бесчувственно скрипя по бумаге пером и обращаясь ко всем шопотом, с ничем невозмутимым хладнокровием. При этом ни один мускул ее лица ни разу не дрогнул, голос ее ни на мгновение не смягчился, все в ее туалете было безупречно.

Брат ее иногда брал в руки книгу, но, насколько я мог заметить, не читал ее. Правда, он открывал и смотрел в нее, как бы читая, но часами не переворачивал страницы, а потом вдруг откладывал книгу в сторону и начинал ходить взад и вперед по комнате. А я тут же сидел, скрестив на груди руки, и целыми часами следил за ним, считая его шаги. Он очень редко говорил с сестрой, а со мной ни разу не проронил пи единого слова. Казалось, за исключением стенных часов, он был единственным движущимся предметом во всем замершем доме.

В эти дни, до похорон, я редко видел Пиготти; только поднимаясь и спускаясь по лестнице, встречал я ее близ комнаты, где лежала матушка со своим младенцем, да еще вечером, когда она приходила ко мне и сидела у моего изголовья, пока я не засну.

За день или два до похорон Пиготти привела меня в комнату матушки. Помню только, как мне показалось, что под ослепительно белым покрывалом кровати почивает сама торжественная тишина, царящая в доме. Когда Пиготти хочет осторожно приподнять покрывало, я кричу:

- О нет, нет, не надо! - и отдергиваю ее руку...

Похороны эти я помню так, как будто они были вчера. Вот я вхожу в парадную гостиную, и на меня пахнуло затхлым ее воздухом; ярко пылает камин, искрится вино в графинах, на столе стоят стаканы и тарелки, доносится приятный запах сладкого пирога, и тут же ощущается неприятный запах наших траурных костюмов. Присутствующий здесь доктор Чиллип подходит ко мне.

- Как поживаете, мистер Давид? - ласково спрашивает он.

Я не могу сказать ему, что очень хорошо "поживаю", молча подаю ему руку, и он ее держит в своей.

- Боже мой! - восклицает мистер Чиллип, кротко улыбаясь, в то время как на глазах у него навертывается что-то блестящее. - Как быстро растут вокруг нас маленькие друзья! И не заметишь, как вырастут! Не правда ли, мэм?

Вопрос относится к мисс Мордстон, но она не удостаивает доктора ответом.

- А ведь вы очень похорошели, не так ли, мэм? - продолжает мистер Чиллип.

Мисс Мордстон, нахмурив брови, отвечает холодным кивком головы; сконфуженный мистер Чиллип удаляется в угол, уводя меня с собой, и больше не открывает рта.

Это я замечаю только потому, что вообще замечаю все, что происходит вокруг, а в сущности, со времени своего возвращения домой меня ничто не интересует.

Но вот раздается звон колокола. Появляется мистер Омер и еще кто-то с ним, и они делают последние приготовления к похоронам. Помнится, что Пиготти не раз рассказывала мне, как в этой самой парадной гостиной собирались приятели моего отца, чтобы проводить его до могилы на это же самое кладбище.

Теперь нас четверо: мистер Мордстон, наш сосед мистер Грейпер, мистер Чиллип и я. Когда мы выходим из дверей, носильщики с гробом стоят уже в саду. Впереди нас спускаются они вниз по дорожке, осененной вязами, выходят из ворот и идут по кладбищу, где я, бывало, так часто летним утром слушал пение птиц.

Мы стоим у открытой могилы. День мне кажется совсем не таким, как всегда, и свет не такой, а какой-то печальный. Кругом царит торжественная тишина; мы словно принесли ее с теми, кто покоится в отверстой могиле. Стоим мы с обнаженными головами, и я слышу голос священника; он так ясно звучит на открытом воздухе. Тут раздаются рыдания, и я, оглядываясь, вижу в стороне от толпы любопытных ту чудесную, верную служанку, которую теперь я люблю больше всех на свете.

Но вот все кончено. Могила засыпана землей, и мы уходим с кладбища.

Передо мной наш дом. Он попрежнему красив. В нем ничего не изменилось, и он так неразрывно слит с тем, что я безвозвратно потерял, что прежнее мое горе ничто по сравнению с тем отчаянием, которое его вид вызывает во мне. И все-таки меня ведут в этот дом. Дорогой мисрер Чиллип что-то говорит мне и, придя домой, подносит к моим губам стакан воды. Когда же я прошу его разрешить мне уйти в мою комнату, он прощается со мной с чисто женской нежностью.

Я знал, что Пиготти непременно придет ко мне, и она пришла. Села она подле меня на кровать, взяла мою руку и то целовала ее, то гладила, словно она ласкала и утешала не такого большого мальчика, как я, а моего крошечного братца.

Тут няня по-своему рассказала мне обо всем случившемся.

- Вашей маме давно уж нездоровилось, - начала Пиготти, - не была она спокойна душой, да и счастлива не была. Когда родилось у нее дитя, я сперва думала, что она поправится. Но нет, ей делалось все хуже, и силы ее падали с каждым днем. До рождения ребенка она, бывало, любила сидеть одна и часто плакала. Потом она всегда сидела с вашим братцем и пела ему так нежно, что однажды, когда я слушала ее, мне показалось, что это ангел поет... Чем дальше, тем она становилась все более робкой и пугливой, каждое резкое слово было для нее просто ударом. Но со мной она была прежняя. Ненаглядная моя, она никогда ничуть не изменялась к своей глупой Пиготти...

Здесь няня остановилась и нежно потрепала меня по руке.

- Последний раз, когда она была сама собой, это в тот вечер, когда вы, дорогой мой, приехали домой из школы. А в тот день, когда вы уехали, она сказала мне: "Знаете, Пиготти, никогда больше не увижу я моего любимого красавчика. Какой-то внутренний голос говорит мне это, и я знаю, что это будет так".

"Она пыталась и после этого крепиться и зачастую, когда они ей говорили, что она и легкомысленна и беспечна, она соглашалась с ними, но от легкомыслия и беспечности уже давно, конечно, ничего не осталось. Она никогда не говорила мужу того, что мне. Бедняжка боялась делиться этим с кем бы то ни было, кроме меня, и только под конец, за какую-нибудь неделю до смерти, она сказала ему: "Дорогой мой, мне кажется, что я скоро умру".

"Теперь, Пиготти, у меня на душе стало легче, - объявила она мне, когда я в тот вечер укладывала ее в постель. - С каждым днем он, бедный, все больше и больше будет убеждаться в этом, а там все будет кончено. Я очень устала. Если это потому, что я хочу спать, посидите подле меня, пока я не усну. Не покидайте меня, Пиготти! Да благословит господь обоих моих детей. Да защитит и сохранит он моего мальчика, круглого сиротку".

"С тех пор я никогда не оставляла ее одну, - продолжала Пиготти. - Часто она разговаривала с теми, что сидят там, внизу, - она их любила: ведь она не могла не любить тех, кто ее окружал, но когда они отходили от ее постели, моя ненаглядная поворачивалась ко мне с таким лицом, словно ей спокойнее всего было со своей Пиготти, и никогда не засыпала она без меня. Поздно вечером в последний день она поцеловала меня и сказала:

"Пиготги, если мой малютка также умрет, пожалуйста, пусть они положат мне его на грудь и похоронят нас вместе (это и было исполнено, ибо бедный крошка пережил мать только на один день). Пусть мой любимый мальчик проводит нас обоих до могилы, - прибавила она, - и скажите ему, что его мама, лежа здесь, не раз, а тысячу раз благословила его".

Опять замолчала Пиготти, опять нежно потрепала меня по руке.

- Уже очень поздно ночью, - снова начала няня, - ваша мамочка попросила пить, и когда выпила, моя дорогая, тут она улыбнулась мне такой страдальческой, такой дивной улыбкой!

"Рассвело. Всходило солнце, и она стала мне рассказывать, как добр и внимателен был к ней мистер Копперфильд, как терпелив был он с ней, как подчас, когда она начинала сомневаться в себе, он говаривал ей, что любящее сердце гораздо ценнее какой угодно премудрости и что он очень счастлив с нею. "Пиготти, дорогая, - вдруг сказала она, - подвиньте меня поближе к себе (мамочка ваша была так слаба, что не могла уж сама двигаться), обнимите меня и наклонитесь ко мне: ваше лицо что-то отдаляется от меня, а я хочу быть поближе к вам".

"Я сделала так, как она хотела. И вот, Дэви, сбылось то, что я говорила когда-то: она рада была положить свою бедную головушку на руки своей глупой, ворчливой Пигогти, и умерла она на них спокойно, как засыпает ребенок".

Этими словами Пиготти закончила свой рассказ. С того момента, когда я узнал о смерти матушки, я забыл о том, какая была она в последнее время. Я только представлял ее себе юной мамой моих младенческих годов, когда она завивала на пальчике свои кудри и плясала со мной в сумерках в гостиной... То, что рассказала мне Пиготти о ее последних днях, сделало как бы еще ярче этот образ. Быть может, это покажется странным, но это так... это мать, лежащая в могиле, - мать моего детства; маленькое существо в ее руках, ушедшее с ней в могилу, - это я, каким я был до сих пор, мое детство, кончившееся для меня.

Глава Х

НА МЕНЯ НЕ ОБРАЩАЮТ ВНИМАНИЯ, А ЗАТЕМ ПРИСТРАИВАЮТ

На следующий день после похорон, едва успели открыть ставни на окнах и впустить в дом по-траурному затемненный дневной свет, как мисс Мордстон объявила Пиготти, что через месяц она получит расчет.

Как ни претило моей няне служить у Мордстонов, но ради меня, я уверен, она это место предпочла бы лучшему на свете. Няня объявила мне, что мы с нею должны расстаться, и сказала почему. Оба мы с ней всем сердцем горевали об этом.

Что касается меня лично и моей будущности, то об этом никто не заикался ни единым словом, никто не делал ни единого шага. Воображаю, как были бы они счастливы, если б могли меня спровадить так же, как Пиготти, дав месячный срок для приискания себе нового места!

Однажды я осмелился спросить мисс Мордстон, когда я поеду обратно в школу. На это она сухо ответила, что, повидимому, я вовсе не вернусь туда. Больше мне ничего не было сказано. С большим беспокойством ломал я себе голову над тем, что собираются делать со мной. Не менее интересовалась этим и Пиготти, но ни одному из нас не удалось проведать что-либо на этот счет.

В моем положении произошла одна приятная перемена, которая, вдумайся я в нее хорошенько, могла бы возбудить во мне серьезные опасения за будущее. Дело и том, что я не только не был обязан (как мне приказано было раньше) сидеть в скучнейшей гостиной, но несколько раз, когда я хотел там расположиться, мисс Мордстон, нахмурив брови, давала мне этим понять, что лучше отсюда убраться куда-нибудь подальше. Также не запрещалось мне больше бывать в обществе Пиготти. Меня совершенно оставили в покое. Сперва я был в непрерывной тревоге, как бы мистер Мордстон снова не надумал заняться моим воспитанием или его сестрица не решила бы посвятить себя этому делу. Но вскоре я пришел к убеждению, что опасения эти неосновательны и единственно, чего я могу ждать, так это пренебрежения.

Однажды вечером, грея руки перед огнем в кухне, я задумчиво, тихо сказал Пиготти:

- Знаете, мистер Мордстон еще пуще прежнего не выносит меня. Правда, он и раньше недолюбливал, а теперь рад был бы никогда не видеть меня.

- Быть может, тут его горе причиной, высказала свое предположение Пиготти, нежно гладя меня по полосам.

- А разве у меня нет горя, Пиготти?.. Знай я, что причиной здесь горе, я не придавал бы этому значения. Но это не то, Пиготти, нет, нет, не то.

- А почему вы думаете, что не то? - спросила, помолчав, Пиготти.

- Горе его - совсем другое дело, - отвечал я, - Вот он сейчас ropюет, сидя с мисс Мордстон у камина, а только войди я туда - и, поверьте, кроме горя, он почувствует еще что-то.

- А что же? - спросила Пнготти.

- Да злость, - проговорил я, невольно подражая манере отчима хмурить брови. Будь это только горе, Пиготти, он так бы не смотрел на меня. Мое горе, кажется, делает меня даже добрее.

На это Пиготти ничего ие сказала, и я тоже молчал, грея руки у огня.

- Дэви! - проговорила она наконец.

- Что, Пиготти? - спросил я.

- Видите ли, дорогой мой, я делала, кажется, все возможное и невозможное, чтобы подыскать себе какое-нибудь место в Блондерстоне, и все-таки, мой любимый, не удалось мне найти ничего подходящего.

- А что думаете вы делать, Пиготти? - спросил я, пристально глядя на нее. - Уж не собираетесь ли вы искать счастья в другом месте?

- Кажется, мне придется ехать в Ярмут и жить там, - ответила Пиготти.

- Вы могли бы уехать и дальше, и тогда совсем были бы для меня потерянной, а здесь все-таки я смогу вас иногда видеть, - ведь Ярмут не на краю света, правда, Пиготти? - проговорил я, и у меня отлегло немного от сердца.

- Слава богу, нет! Наоборот! - с большим воодушевлением воскликнула Пиготти. - Пока вы будете здесь, мое сокровище, я каждую неделю смогу приезжать с вами повидаться! Да уж раз в неделю обязательно!

Словно тяжелый камень тут свалился с моего сердца. Но и это было еще не все, так как Пиготти прибавила:

- Видите ли, Дэви, я сперва хочу поехать к брату погостить у него недельки две, чтобы осмотреться и опомниться. Вот мне и пришло в голову, что, раз вы им здесь не нужны, они, пожалуй, могли бы отпустить вас со мной.

В том состоянии, в каком я находился тогда, кажется, ничто не могло так порадовать меня, как это предложение. Мысль, что я снова буду среди этих милых, радушных людей, снова буду наслаждаться сладостной тишиной воскресного утра, слышать звон колоколов, шум катящихся в море камушков, видеть выходящие из тумана, похожие на призраки корабли, снова буду бродить с маленькой Эмми но берегу, рассказывать ей о своих горестях и находить утешение в собирании с ней ракушек и камушков, - мысль эта была бальзамом для моего измученного сердца. Но сейчас же радость эта была отравлена боязнью, что мисс Мордстон не согласится на мою поездку. Но и это беспокойство не замедлило рассеяться: вскоре для своей обычной проверки кладовой появилась мисс Мордстон, и Пиготти, удивив меня своей смелостью, немедленно подняла вопрос о моей поездке.

- Мальчик будет там бездельничать, - заметила мисс Мордстон, заглядывая в банку с пикулями, - а праздность есть мать всех пороков. Впрочем, мне кажется, он и здесь и всюду будет все равно бить баклуши.

Я видел, что у Пиготти вертится на языке резкий ответ, но она ради меня сдержалась и промолчала.

- Гм!.. - протянула мисс Мордстон, все рассматривая пикули. - Важнее всего остального и, можно сказать, самое главное - это избавить моего брата от беспокойства и раздражения, и я думаю, придется-таки согласиться на эту поездку.

Я поблагодарил мисс Мордстон, не выказав при этом своей радости, опасаясь, что, заметив ее, она, пожалуй, сможет взять обратно данное разрешение. Но все обошлось благополучно, и, когда месяц кончился, мы с Пиготти были готовы пуститься в путь-дорогу.

Мистер Баркис пришел за вещами Пиготти в самый дом, а ведь раньше он никогда не переступал порога садовой калитки. Взвалив себе на плечи ее самый большой сундучок, он повернулся и посмотрел на меня выразительно, если только вообще можно сказать, что лицо мистера Баркиса могло когда-либо быть выразительным.

Понятно, Пиготти была в подавленном состоянии, покидая дом, который в течение стольких лет был ей, как родной, и где зародились две сильнейшие в ее жизни привязанности - к моей матушке и ко мне. Рано утром она сходила на кладбище, а теперь, взобравшись на повозку, все держала у глаз носовой платок.

Пока няня была в таком убитом состоянии, мистер Баркис не подавал никаких признаков жизни. Он сидел на своем обычном месте в своей обычной позе, напоминая большое, набитое соломой чучело. Но когда Пиготти стала озираться кругом и заговорила со мной, он начал кивать головой и усмехаться, причем не совсем было понятно, кому он кивает и чему усмехается.

- Какой чудесный день, мистер Баркис! - из вежливости обратился я к нему.

- Неплохой, - отозвался мистер Баркис, всегда очень сдержанный в своих выражениях и редко позволявший себе что-либо смело утверждать.

- Теперь уж Пиготти чувствует себя совсем хорошо, - заметил я, желая доставить ему удовольствие.

- В самом деле? - проговорил мистер Баркис и, подумав немного, пристально глядя на Пиготти, спросил: - И вправду хорошо?

Пиготти засмеялась и ответила утвердительно.

- Нет, скажите, и вправду вам хорошо здесь? - нежно пробормотал мистер Баркис, ближе придвигаясь к ней и подталкивая ее локтем. - Вы, значит, не шутите? В самом деле, вам удобно? А? - продолжал он допрашивать.

При каждом вопросе он все ближе придвигался к ней и подталкивал локтем, так что в конце концов мы все сбились в кучу в углу повозки, и меня притиснули до того, что я едва не задохнулся.

Когда Пиготти обратила внимание Баркиса на мое критическое положение, он понемногу стал отодвигаться на свое место. Повидимому, он был убежден, что напал на прекрасный способ объясняться легко, приятно, остроумно, в то же время не утруждая себя разговором, и довольно ухмылялся, очевидно радуясь своей изобретательности.

Вскоре мистер Баркис снова обратился к Пиготти с теми же вопросами и снова стал наваливаться на нас, так что я опять подвергся опасности быть задушенным.

Так как и в дальнейшем он не раз пускал в ход изобретенный им способ, то я каждый раз вылезал из повозки и, став на подножку, делал вид, что любуюсь окрестностями.

Почтенный извозчик в своей любезности дошел до того, что специально для нас остановился возле трактира и угостил нас жареной бараниной и пивом. Причем, когда Пиготти пила пиво, он опять вздумал ее подтолкнуть, так что та едва не захлебнулась.

По мере того как мы приближались к Ярмуту, дорога становилась все хуже; из-за этого мистеру Баркису приходилось внимательно относиться к своим обязанностям, и для ухаживания оставалось меньше времени.

Мистер Пиготти и Хэм ожидали нас у знакомого мне постоялого двора. Они встретили нас с Пиготти самым радушным образом. Мистеру Баркису они пожали руку, а тот, со шляпой на затылке, по-моему, имел очень смущенный вид, даже ноги его дрожали. Мистер Пиготти с Хэмом взяли каждый по сундучку, и мы собрались было уже уходить, когда мистер Баркис с таинственным видом поманил меня к себе указательным пальцем.

- А все ведь вышло хорошо, - тихо прогудел он.

Я посмотрел на него и глубокомысленно произнес:

- О, конечно!

- Тогда, значит, это не вышло, - сказал он, конфиденциально кивая мне головой, - а теперь все хорошо.

Я опять произнес:

- О, конечно!

- Вы ведь знаете, кто был согласен? - допрашивал мой приятель. - Баркис был согласен, именно Баркис...

Я утвердительно кивнул головой.

- Все прекрасно, - продолжал Баркис, пожимая мне руку, - я друг ваш. Это вы хорошо начали, а теперь все хорошо.

Делая усилия выражаться как можно яснее, мистер Баркис был, однако, совершенно непонятен, и я мог бы, пожалуй, еще простоять с добрый час, глядя на его физиономию с таким же успехом, как на циферблат остановившихся часов, если б наконец Пиготти не позвала меня.

Она спросила, что говорил мне Баркис, и я сказал ей, что, по его мнению, "все идет прекрасно".

- Какая наглость! - воскликнула Пиготти. - Да, впрочем, это неважно. А что сказали бы вы, Дэви, дорогой мой, если бы я вздумала выйти замуж?

- Вы ведь тогда не стали бы меньше любить меня, правда? - спросил я после минутного раздумья.

Тут, к великому удивлению прохожих на улице и ее родичей, шедших впереди нас, милейшая женщина не смогла удержаться, чтобы, остановившись, не обнять и не расцеловать меня, уверяя в своей неизменной любви ко мне.

- Ну, что сказали бы вы на это, дорогой мой? - повторила свой вопрос Пиготти, когда мы, после поцелуев, снова пустились в путь.

- Если бы вы вздумали выйти замуж за мистера Баркиса?

- Да, - отрезала Пиготти.

- Мне кажется, это было бы чудесно. Подумайте только, Пиготти, у вас тогда была бы своя повозка, своя лошадь, и вы смогли бы, когда только захотите, бесплатно приехать ко мне.

- Умница какой! - воскликнула Пиготти. - Ведь я сама думала об этом весь этот месяц. Верно, мое сокровище! Видите ли, я стану тогда вольным человеком: работать в своем доме гораздо лучше, чем у чужих; да, признаться, я и не знаю, как теперь смогла бы я служить у чужих людей. А к тому же, я буду жить по соседству с могилой моей ненаглядной, - прибавила задумчиво Пигогти, - и всегда, когда захочу, смогу пойти туда. Когда же умру, меня положат неподалеку от моей любимой девочки...

Мы некоторое время шли молча.

- Но, конечно, я и не подумала бы выйти замуж, если б мой Дэви хотя немного был против этого, - веселым тоном снова заговорила Пиготти, - пусть тут хоть трижды было бы сделано в церкви оглашение и носи я даже в своем кармане обручальное кольцо.

- Ну, посмотрите же на меня, Пиготти, и вы увидите, как я действительно рад, как искренне хочу этого!

И в самом деле, я всем сердцем радовался няниному замужеству.

- Видите ли, светик мой, - продолжала Пиготти, прижимая меня к себе, - и я это обсуждала денно и нощно со всех сторон, и мне кажется, что так и нужно сделать. Но я еще об этом подумаю и поговорю с братом, а пока, Дэви, мы с вами это будем держать в секрете. Баркис простой, хороший человек, и если я не стану выполнять мой долг относительно него, то сама буду виновата, если... если мне не будет с ним "довольно удобно", - закончила Пиготти, заливаясь веселым смехом.

То, что она тут привела выражение Баркиса "довольно удобно", было так кстати и так рассмешило нас обоих, что мы не переставали хохотать всю остальную часть дороги и были в прекраснейшем настроении, когда наконец увидели перед собой жилище мистера Пиготти. Оно выглядело так же, только почему-то показалось мне меньше. Миссис Гуммидж поджидала нас у дверей, словно она простояла там все время с нашего отъезда. Внутри домика все осталось попрежнему, даже в моей комнатке стояла та же синяя кружка с букетом водяных растений. Заглянул я в чуланчик, и там как будто прежние омары, крабы и раки были одержимы той же жаждой щипать всех на свете. Цепляясь друг за друга, они в прежнем углу образовали такую же, как и раньше, движущуюся кучу.

Не видно только было маленькой Эмми, и я спросил мистера Пиготти, где она.

- Эмми в школе, сэр, - ответил он, утирая пот, выступивший на лбу: неся тяжелый сундучок сестры, он порядком-таки разгорячился. - Вернется школьница, - он взглянул при этом на голландские часы, - минут через двадцать, во всяком случае не позже, чем через полчаса. Мы все очень чувствуем отсутствие нашей славной девчурки. Господь да благословит ее!

Миссис Гуммидж застонала.

- Не унывайте, матушка! - крикнул мистер Пиготти.

- А я чувствую ее отсутствие больше, чем кто-либо другой, - стонущим голосом проговорила миссис Гуммидж. - Ведь я горемычная, одинокая на свете женщина... Она же одна ничего не делает мне наперекор...

Охая и качая головой, старушка принялась раздувать огонь. Мистер Пиготти, окинув нас всех взглядом, промолвил тихонько, прикрывая рот рукой:

- Всё о старике...

Из этого я вывел заключение, что за мое отсутствие в настроении миссис Гуммидж улучшения не произошло.

Однако это место было или должно было бы быть по-прежнему самым чудесным местом. Но... здесь чего-то нахватало, я даже был несколько разочарован. Быть может, это объяснялось тем, что не было дома маленькой Эмми. Я спросил, по какой дороге она должна была возвращаться, и через минуту уже шел ей навстречу.

Вскоре я заметил приближающуюся ко мне фигурку, в которой сейчас же узнал Эмми. Она хотя и выросла, но все еще была невелика. Когда она подошла ближе, я увидел, что ее синие глазки стали еще синее, ее кругленькое с ямочками личико еще более сияет, что вообще она вся похорошела и выглядит еще веселей, и тут странное желание вдруг пробудилось во мне: захотелось сделать вид, что я ее не знаю, и смотря вдаль, пройти мимо нее. Если не ошибаюсь, я это самое не раз проделывал в жизни и потом.

Эмми это нисколько не смутило. Она прекрасно узнала меня, но вместо того, чтобы повернуться и окликнуть, со смехом бросилась бежать. Это заставило меня побежать за ней, но она неслась так быстро, что я догнал ее почти у самого дома.

- Так это в самом деле вы? - сказала шалунья,

- Да вы, Эмми, прекрасно знали, что это я.

- А вы? Разве и вправду вы не узнали меня? - отозвалась девчурка.

Я тут хотел было ее поцеловать, но она прикрыла рукой свои губки-вишенки и, заявив мне, что она уже не ребенок, умчалась домой, хохоча еще громче.

Казалось, ей доставляло удовольствие дразнить меня, и эта новая ее манера очень меня удивила.

Чай был готов, и наш ящик стоял на прежнем месте, но вместо того, чтобы сесть рядом со мной, Эмми примостилась подле ворчливой миссис Гуммидж. А когда мистер Пиготти спросил ее, почему она это делает, девчурка закрыла себе лицо волосами и, ничего не ответив, стала хохотать.

- Настоящий котенок! - проговорил мистер Пиготти, слегка похлопывая ее своей ручищей.

- Да, да! - подтвердил Хэм. - Ведь правда, мистер Дэви, Эмми у нас настоящий котенок? - и он некоторое время все ухмылялся, глядя на девочку с таким восхищением, что физиономия его стала огненно-красной.

Действительно, маленькую Эмми баловали все в доме, но больше всех сам мистер Пиготти. С ним она могла делать все, что хотела, стоило ей только подойти к нему и прижаться своей розовой щечкой к его щетинистым бакенбардам. По крайней мере так думал я, видя, как она это делает, и я совершенно понимал мистера Пиготти. Эмми была так нежна и мила, одновременно так забавно лукава и застенчива, что очаровала меня еще больше прежнего.

А сердечко у Эмми было очень сострадательное. Когда, после чая, мы сидели у камина, и мистер Пиготти, покуривая трубку, коснулся моей потери, на глазах у Эмми заблестели слезы, и она посмотрела на меня с таким сочувствием, что сердце мое переполнилось благодарностью.

- Видите ли, сэр, она ведь тоже сиротка, - заметил мистер Пиготти, лаская кудри племянницы и пропуская их между пальцами, словно воду. А затем, хлопнув наотмашь по груди Хэма, прибавил: - Вот и еще сирота, хотя сиротой-то он уж никак не выглядит.

- Если б моим опекуном были вы, мистер Пиготти, - сказал я, кивая головой, - я, пожалуй, тоже не чувствовал бы себя сиротой.

- Хорошо сказано, мистер Дэви! Ура! Хорошо сказано! Лучше нe скажешь! - восторженно воскликнул Хэм, в свою очередь стукнув наотмашь мистера Пиготти в грудь.

Тут маленькая Эмми встала и поцеловала своего баловника-дядюшку.

- Как поживает ваш друг, сэр? - осведомился у меня мистер Пиготти.

- Стирфорт? - спросил я.

- Да. Вот как его зовут! Говорил я вам, Хэм, что его фамилия будто в этом роде. Ну, сэр, так как же он поживает?

- Когда я уезжал из школы, он был вполне здоров, мистер Пиготти.

- Вот это так друг! - воскликнул мистер Пиготти, потряхивая трубкой. - Это, можно сказать, из друзей друг! Клянусь богом, сердце радуется, на него глядя!

- А правда, ведь он красавец? - спросил я, в восторге от его похвал.

- Мало сказать, красавец! Когда он стоит перед вами, как... да нет, тут просто слов не найдешь. Какой молодец!

- Да, да! Он именно молодец! - воскликнул я. - Он храбр, как лев! А если бы вы знали, мистер Пиготти, какой он искренний, прямой!

- К тому же, мне думается, - продолжал мистер Пиготти, глядя на меня сквозь клубы дыма от своей трубки, - что и в книжном учении он всякого за пояс заткнет.

- Конечно! - согласился я, в полном восхищении. - Он все знает, поразительно способен...

- Вот это так друг! - тихо еще раз повторил мистер Пиготти, многозначительно покачивая головой.

- Все ему нипочем, - с воодушевлением рассказывал я. - Стоит заглянуть ему в книгу - и урок уже готов! А посмотрели бы вы, как он в крокет играет! В шашки! Он даст вам вперед, сколько хотите, и всегда вас обыграет!

Тут мистер Пиготти опять кивнул головой, словно говоря этим: "Да, конечно, обыграет".

- А как он красноречив! - продолжал я, захлебываясь. - Каждого может он убедить в чем угодно. Но что сказали бы вы, мистер Пиготти, услышав, как он поет!

Мистер Пиготти еще раз кивнул головой.

- Потом, он такой великодушный, деликатный, благородный! - не унимался я, сев на своего любимого конька. - Просто нет слов для похвал! И, знаете, я чувствую, что никогда не смогу отблагодарить его за то великодушное покровительство, которое оказал он мне, мальчику настолько моложе и ниже его.

Я продолжал, захлебываясь, расхваливать своего друга, как вдруг глаза мои остановились на маленькой Эмми. Нагнувшись над столом, она слушала меня, затаив дыхание; ее синие глазки сверкали, как бриллианты, а румянец пылал на щечках. Она была до того увлечена моим рассказом и такая была хорошенькая, что я, пораженный, замолчал. Повидимому, и другие обратили внимание на Эмми, ибо, когда я, в восхищении, умолк, все расхохотались и посмотрели на нее.

- Эмми, как и мне, хотелось бы повидать вашего друга, - заметила Пиготти.

Видя, что на нее все смотрят, Эмми смутилась, опустила головку и еще больше покраснела.

Поглядев на нас сквозь кудри, упавшие ей на личико, и заметив, что мы продолжаем наблюдать за ней (я-то готов был не отрывать от нее глаз целыми часами), девчурка вскочила и убежала.

Вернулась она уже незадолго до того, как надо было ложиться спать.

Меня попрежнему поместили на маленькой кроватке в кормовой каюте и попрежнему вокруг по побережью завывал ветер. Но теперь мне чудилось, что он оплакивает тех, кого уж нет... И, вместо того чтобы, как бывало, бояться, как бы морской прилив не унес ночью нашу баржу, я думал об огромном горе, которое, после того как я в последний раз прислушивался к этому завыванию ветра, нахлынуло и затопило мой родной, счастливый дом...

Но вот ветер и прибой волн все слабее и слабее доносятся до меня, и я сладко засыпаю, моля бога о том, чтобы, выросши, жениться на маленькой Эмми...

В общем, день за днем проходит попрежнему, с тою только разницей, - для меня огромной, - что теперь мы с Эмми редко можем бродить по берегу: то ей надо учить уроки, то заниматься шитьем, а большую часть дня ее и совсем не бывает дома. Но я чувствую, что даже не будь она так занята, мы все равно не смогли бы, как бывало, бродить по берегу. Несмотря на свою резвость и детские причуды, маленькая Эмми стала гораздо более взрослой, чем я ожидал. За какой-нибудь год с лишним она очень опередила меня. Правда, Эмми как будто и хорошо относится ко мне, но в то же время не перестает насмехаться надо мной и даже мучить. Бывало, пойду я навстречу ей, а она нарочно вернется домой другой дорогой и, стоя у дверей, при виде моего разочарования заливается смехом. Больше всего любил я, когда она сидит на крыльце за шитьем, а я, примостившись на ступеньке у ее ног, что-нибудь читаю ей.

Мне и теперь еще кажется, что никогда уж потом в жизни не наслаждался я таким бесподобным закатом солнца, как в те чудесные апрельские вечера; никогда уж больше не встречал я такого сияющего, лучезарного существа, как то, что сидело тогда на пороге старой баржи; никогда больше не видывал я такого дивного неба, такого безбрежного моря, таких великолепных кораблей, на всех парусах несущихся в золотистую даль...

Вечером в день нашего приезда появился мистер Баркис. Вид у него был очень смущенный, а лицо совершенно бессмысленное; в руках держал он апельсины, завязанные в носовой платок. Уходя, он не заикнулся о том, кому они предназначаются, а потому мы все решили, что он просто забыл у нас свой узелок. Хэм с апельсинами побежал догонять его, но вскоре вернулся с ними и объявил, что они оставлены были для моей Пиготти. После этого Баркис аккуратно являлся каждый вечер, всегда в одно и то же время и всегда с узелком, о котором он никогда не упоминал и всегда оставлял в уголке, за дверью. Эти знаки внимания были очень разнообразны и оригинальны; помнится, фигурировали тут и свиные ножки, и огромная подушка для булавок, чуть не полмеры яблок, пара серег из черного янтаря, испанский лук, ящичек с домино, канарейка в клетке, целый окорок ветчины...

Вообще ухаживания мистера Баркиса носили совершенно своеобразный характер. Редко, бывало, промолвит он слово, большей же частью сидит все у камина, приблизительно в такой же позе, как сиживал и на своих козлах и, уставившись, смотрит на работающую против него Пиготти. Однажды вечером, повидимому пылая любовью, он схватил кусочек воска, которым Пиготти вощила свою нитку, положил его в жилетный карман и унес с собой. Потом ему всегда доставляло огромное удовольствие вытаскивать из кармана липкий кусочек полурастаявшего воска, подавать его Пиготти, а затем, когда та навощит нитку, снова, прятать его в карман. Казалось, он был в восторге от такого способа ухаживания, при котором всякие разговоры были излишни. Изредка гуляя с Пиготти по берегу, он далее здесь не находил нужным вести беседу, а ограничивался тем, что время от времени справлялся у своей спутницы, "довольно ли удобно" чувствует она себя. Помню, что иногда после его ухода Пиготти, закрыв лицо передником, по полчаса заливалась смехом.

Да вообще и всех нас более или менее забавляло это сватовство, за исключением бедной миссис Гуммидж, которой, по-видимому, оно напоминало давно прошедшее аналогичное ухаживание ее "старика".

Уже скоро должен был я уезжать, когда вдруг было объявлено, что мистер Баркис и Пиготти собираются предпринять увеселительную прогулку, в которой и мы с Эмми примем участие. Тревожно спал я перед этим, взволнованный предстоящим удовольствием провести с Эмми целый день. Все мы в это утро встали очень рано и, когда еще сидели за завтраком, увидели издали мистера Баркиса на козлах небольшой колымаги.

На Пиготти, как всегда, было чистенькое скромное траурное платье; Баркис же в своем новом синем сюртуке был великолепен. Видимо, портной не поскупился: обшлага на этом сюртуке отличались такой длиной, что перчатки в самую холодную погоду являлись излишними, воротник был так высок, что поднимал волосы почтенного извозчика до самой макушки, блестящие пуговицы поражали своей величиной. Костюм дополняли бархатный, цвета темной замши жилет и светло-коричневые панталоны. Мистер Баркис, облаченный по все это, казался мне образцом респектабельности.

Когда все мы столпились у крыльца, я заметил, что мистер Пиготти запасся старым башмаком, который надлежало на счастье бросить нам вслед. Выполнение этого обычая мистер Пиготти хотел поручить миссис Гуммидж.

- Нет, Дэниэль! Пусть кто-нибудь другой возьмет это на себя, - ноющим голосом сказала миссис Гуммидж. - Я одинокая, горемычная женщина, и все, напоминающее мне о том, что другим живется не так тяжело, как мне, еще хуже меня расстраивает.

- Полноте, старина! - закричал мистер Пиготти. - Нате, бросайте!

- Нет, нет, Дэниэль, - охая и покачивая головой, проговорила миссис Гуммидж, - я слишком остро чувствую свое положение. Вы - другое дело, Дэниэль, - вам ничего не делается наперекор, и потому лучше вы сами кидайте этот башмак.

Но тут Пиготти, которая, поспешно перецеловав всех, уже взгромоздилась на колымагу (где мы сидели с Эмми на двух маленьких стульях), крикнула, что бросить башмак должна именно миссис Гуммидж. И она сделала то, что от нее требовали; но, к сожалению, я не могу умолчать о том, что при этом миссис Гуммидж не преминула омрачить наше праздничное настроение: заливаясь слезами, она бросилась в объятия Хэма, вопя, что ей давно известно, каким бременем является она для всех, и что было бы всего лучше немедленно отправить ее в богадельню. Я, по правде сказать, нашел мысль эту очень основательной и полагал, что Хэму следовало бы привести ее в исполнение.

Как бы то ни было, мы отправились в нашу увеселительную экскурсию. Первую остановку мы сделали у церкви. Мистер Баркис, привязав лошадь к ограде, вошел с Пиготти в церковь, а нас они оставили в колымаге. Я воспользовался этим, чтобы, обняв Эмми за талию, предложить ей, ввиду моего скорого отъезда, быть весь день сегодня как можно ласковее друг с другом и провести его как можно радостнее. Она согласилась на это и позволила даже себя поцеловать, а я, помнится, тут пришел в полнейший экстаз, стал уверять ее, что никогда не полюблю никого и готов пролить кровь каждого, кто только осмелится добиваться ее любви.

Как весело потешалась маленькая Эмми над всеми этими уверениями! С каким видом превосходства эта крошечная волшебница объявила мне, что я "глупый мальчик", а вслед за тем она так обворожительно рассмеялась, что, любуясь ею, я совсем позабыл об оскорблении.

Мистер Баркис и Пиготти, пробыв в церкви довольно долго, наконец вышли оттуда, и мы поехали дальше. Дорогой мистер Баркис повернулся ко мне и сказал, подмигивая (признаться, я не ожидал, что он способен подмигивать):

- А помните, какое имя написал я внутри повозки?

- Клара Пиготти, - ответил я.

- А какое имя смог бы я там написать теперь?

- Клара Пиготти, - ответил я.

- Клара Пиготти-Баркис! - объявил он, заливаясь хохотом, от которого затряслась вся его колымага.

Словом, оказалось, что они обвенчались, - за этим они и заходили в церковь. Пиготти хотела, чтобы все произошло как можно тише, и потому на бракосочетании, кроме причетника, явившегося свидетелем, никто не присутствовал. Моя Пиготти несколько сконфузилась, когда мистер Баркис так внезапно объявил о их браке, и начала меня крепко обнимать, как бы показывая этим, что любовь ее ко мне неизменна. Однако вскоре она стала сама собой и, судя по ее словам, была очень рада, что все теперь уже кончено.

Мы свернули на проселочную дорогу и подъехали к маленькому трактиру, где нас ждали. Мы здесь превосходно пообедали и прекрасно провели время. Если б Пиготти в течение последних десяти лет ежедневно выходила замуж, то и тогда не могла бы она держать себя более непринужденно. Она была совершенно такою же, как всегда. Так, перед чаем пошла она прогуляться со мной и Эмми, в то время как мистер Баркис философски покуривал свою трубку и, думаю, наслаждался созерцанием своего счастья. Повидимому, созерцание это возбудило у него аппетит, ибо, несмотря на то, что за обедом он съел большое количество свинины с овощами и едва ли не пару жареных цыплят, когда мы вернулись к чаю, он потребовал еще вареной холодной ветчины и преспокойно стал уписывать ее за обе щеки.

Вскоре после того, как стемнело, мы снова взобрались на нашу колымагу и, уютно усевшись, пустились в обратный путь, глядя на звезды и беседуя о них. Разумеется, главным руководителем в этих астрономических беседах был я и, надо признаться, в значительной степени просветил тут мистера Баркиса. Я выложил ему все свои познания, но, вздумай я ему рассказать какие угодно небылицы, не сомневаюсь, что он всему бы поверил, до того он был высокого мнения о моей учености. Он даже заявил своей жене, что я настоящее чудо - вундеркинд.

Когда тема о звездах истощилась, или вернее сказать, истощились умственные силы мистера Баркиса, мы с Эмми завернулись в старый плед и так просидели до конца нашего путешествия. Ах, как я любил ее!

Было уже довольно поздно, когда мы подъехали к старой барже. Мистер и миссис Баркис здесь попрощались с нами и спокойно поехали к себе домой. Тут только я впервые почувствовал, что потерял мою Пиготти. Не находись я под одной кровлей с маленькой Эмми, конечно, у меня было бы очень тяжело на душе.

И мистер Пиготти и Хэм как нельзя лучше понимали, что должен был я переживать, и изо всех сил старались вкусным ужином и своим радушием развлечь меня. Эмми подошла ко мне и впервые за все мое теперешнее пребывание села рядом со мной на ящике. Это явилось самым дивным заключением дивного дня.

Был ночной прилив, и вскоре после того, как мы легли в постель, мистер Пиготти и Хэм отправились на рыбную ловлю. Мысль, что в уединенном домике я единственный защитник Эмми и миссис Гуммидж, делала меня очень отважным. Помню, как жаждал я, чтобы на нас набросился лев или змей, или какое-либо другое злобное чудовище, дабы я смог поразить его и покрыть себя славой! Но так как ни одно из подобных чудовищ не бродило по ярмутскому побережью, то мне пришлось всю ночь довольствоваться только снами о драконах.

Утром появилась Пиготти. Она так же, как всегда это делала, окликнула меня в окошко. Можно было подумать, что извозчик Баркис был таким же сном, как и драконы. После завтрака она увела меня к себе, в свой собственный прекрасный домик. Из всей его мебели наибольшее впечатление на меня произвела старинная конторка из какого-то темного дерева, стоящая в гостиной. (Надо сказать, что гостиной этой пользовались в исключительных случаях, а обыкновенно проводили время на кухне с изразцовым полом). Крышка у заинтересовавшей меня конторки откидывалась, и получался письменный стол.

Этим утром, уходя от мистера Пиготти, я распрощался с ним, с Хэмом, с миссис Гуммидж и с маленькой Эмми. Целый день провел я у Пиготти и потом остался у нее ночевать. Уложила она меня в маленькой комнатке в мезонине. У изголовья кровати на полочке лежала книга о крокодилах. Помню, как здесь Пиготти сказала мне:

- Пока я жива и кров этот будет моим, вы, дорогой мой Дэви, всегда найдете эту комнатку в таком виде, словно я жду вас каждую минуту. Ежедневно я буду убирать ее, как бывало убирала вашу детскую, сокровище мое. И поезжайте вы хоть в Китай, это будет делаться все так же.

Всем сердцем чувствовал я, как искренне и верно любит меня моя старая няня. Я старался изо всех сил выразить ей свою благодарность, но особенно красноречивым я не мог быть, ибо Пиготти говорила все это, крепко-крепко обнимая и прижимая меня к себе; к тому же, в это самое утро мне надо было уезжать домой. И в это утро моя дорогая няня с мужем отвезли меня в повозке в Блондерстон. У ворот нашего дома они простились со мной, и простились, видимо, с тяжелым сердцем. С каким ужасом смотрел я на эту отъезжавшую повозку! Она увозила с собой мою Пиготти и бросала меня одного под вязами, перед домом, откуда уж никто больше не выглянет ко мне не только с любовью, но даже с ласковой улыбкой...

По возвращении моем домой Мордстоны совершенно перестали обращать на меня внимание. Я был до того заброшен, что и сейчас не могу думать об этом без содрогания. То было полное одиночество, без дружеского участия, без товарищей моих лет, без всякого общества. По целым дням я был предоставлен своим унылым, безрадостным думам; кажется, даже и теперь, когда я пишу это, те думы отбрасывают на бумагу какую-то мрачную тень...

Помнится, в то время я отдал бы все на свете, лишь бы меня отослали в самую строгую из всех когда-либо существовавших школ! Лишь бы стали меня учить чему бы то ни было, как бы то ни было и где бы то ни было! Но на это, повидимому, не было никакой надежды. Мордстоны ненавидели меня и злобно, сурово и упорно пренебрегали мною. Повидимому, денежные дела мистера Мордстона в этот период были неважны, по не это играло тут роль. Он просто не переваривал меня и, отстраняя меня от себя, по всей вероятности, хотел избавиться от неприятной мысли, что у него существуют какие-то обязательства относительно меня, и это, должно быть, ему удавалось.

В сущности, физически меня не мучили - не били и не морили голодом, но я испытывал постоянную нравственную пытку. День за днем, неделя за неделей, месяц за месяцем на меня абсолютно никто не обращал ни малейшего внимания. Я и теперь иногда с недоумением спрашиваю себя, что стали бы делать они, если бы в то время я вдруг заболел. Предоставили бы они мне лежать попрежнему одному в своей комнате или предприняли бы что-нибудь?

Когда мистер и мисс Мордстон бывали дома, я ел за их столом, а в их отсутствие - в одиночестве. Я мог, когда мне заблагорассудится, слоняться вокруг дома и по окрестностям. Против этого братец и сестрица ничего не имели; они запрещали только мне с кем-либо заводить знакомства, боясь, вероятно, что я стану жаловаться. Поэтому, хотя доктор Чиллип и часто звал меня к себе, мне редко удавалось провести вечерок в его кабинете при больнице. С каким наслаждением я набрасывался там на неизвестные мне книги, от которых несло лекарствами, или толок в ступке под наблюдением добряка-доктора какие-нибудь снадобья!

Вероятно, по тем же самым причинам, к которым еще присоединялась давнишняя неприязнь к Пиготти, мне редко позволяли бывать у моей бывшей няни. Верная своему обещанию, она раз в неделю приезжала ко мне, и всегда с каким-нибудь гостинцем. Виделись мы с ней или дома, или где-нибудь поблизости. Но в каком я бывал отчаянии, когда мне запрещали навестить мою Пиготти! Все-таки изредка мне удавалось вырваться к ней, и тут я мог убедиться в том, что мистер Баркис был скряга, или, как мягко выражалась о нем Пиготти, "скуповат". У него была куча денег, которые он держал в сундучке под кроватью, причем уверял, что там одни его старые панталоны да сюртуки. Достояние свое он так упорно скрывал от всех взоров, что для того, чтобы выманить хотя бы ничтожную долю его, надо было прибегать к хитрости. И вот каждую субботу бедной Пиготти приходилось ломать себе голову над тем, как ей добыть денег на недельные расходы.

Все время прекрасно сознавая, что, при моей заброшенности, из меня ровно ничего не может выйти, я, без сомнения, был бы самым несчастным существом на свете, но будь у меня старых моих друзей - книг. Они одни были моим утешением. И я так же был верен им, как они мне: я читал их и перечитывал без конца.

Однажды бродил я, погруженный в свои невеселые думы, не обращая внимания на все окружающее (привычка, развившаяся вследствие моего образа жизни), как вдруг, повернув на тропинку близ нашего дома, я натолкнулся на мистера Мордстона. Он прогуливался с каким-то джентльменом. Я смутился и хотел было пройти мимо, когда джентльмен этот окликнул меня:

- Кого я вижу! Эй, Брукс!

- Нет сэр, я Давид Копперфильд, - возразил я.

- Вздор! И не говорите мне этого! Вы Брукс из Шеффильда, - настаивал джентльмен, - это ваше имя.

Тут я стал внимательно всматриваться в этого джентльмена. Смех его мне показался знакомым, и я, в свою очередь, признал в нем мистера Квиньона, которого видел в Лоустофте, когда мы с мистером Мордстоном ездили туда еще до... но лучше не вспоминать, когда именно это было.

- Как вы поживаете, Брукс, и где учитесь? - спросил мистер Квиньон. При этом он положил мне на плечо руку и, повернув меня, заставил итти вместе с ними.

Не зная, что ответить, я нерешительно взглянул на мистера Мордстона.

- Он теперь дома, - ответил мой отчим за меня, нигде не учится. - Я, право, не знаю, что с ним и делать, трудный для воспитания субъект.

Говоря это, он на мгновенье остановил на мне хорошо знакомый мне двуличный взгляд, затем в глазах его появилось что-то зловещее, и он, нахмурив брови, с явным отвращением отвернулся от меня.

- Гм... - промычал мистер Квиньон, как мне показалось, внимательно вглядываясь в нас обоих. - А ведь погода очень недурна, - сказал он.

Наступило молчание. Я только начал обдумывать, как бы мне высвободить плечо из-под руки мистера Квиньона и поскорее унести свои ноги, когда он снова заговорил:

- Вы, наверно, попрежнему очень смышленый мальчуган, - ведь правда, Брукс?

- Да, смышлености у него хоть отбавляй, - раздраженным тоном заметил мистер Мордстон. - Послушайте, отпустите его, пусть себе идет своей дорогой, - он, наверно, не поблагодарит вас за эту остановку.

После этих слов мистер Квиньон выпустил мое плечо, и я побрел домой. Входя в палисадник, я обернулся и увидел, что мой отчим стоит, прислонившись к ограде кладбища, а мистер Квиньон что-то ему говорит. Оба они тут посмотрели мне вслед, и я почувствовал, что разговор шел именно обо мне.

Мистер Квиньон остался у нас ночевать. На следующее утро, кончив завтрак, я отодвинул свой стул, собираясь уйти из комнаты, когда мистер Мордстон остановил меня. Он с важным видом пересел к письменному столу, за которым уже что-то делала его сестра. Мистер Квиньон, засунув руки в карман, подошел к окну и принялся смотреть на улицу. А я стоял и глядел на всех.

- Давид, - начал мистер Мордстон, - когда человек молод, в этом мире нужно действовать, а не хандрить и бездельничать...

- Как делаете это вы, - добавила его сестрица.

- Джен Мордстон, пожалуйста, предоставьте мне говорить... Так вот, Давид, я сказал, что когда человек молод, надо действовать, а не хандрить и бить баклуши. Это особенно относится к мальчику с вашими наклонностями, так нуждающемуся в исправлении. Такому мальчику нельзя оказать большей услуги, как заставить его сообразоваться с условиями жизни трудящихся, - условиями, которые смогут согнуть и даже переломить его характер.

- Тут уж ваше упрямство не поможет, - опять вмешалась в разговор мисс Мордстон. - Надо сломить ваш характер, и он будет сломлен. Раз это признано необходимым, это будет сделано, - добавила она.

Бросив на сестру взгляд, в котором одновременно были и укоризна и одобрение, мистер Мордстон продолжал;

- Вероятно, Давид, вы знаете, что я человек небогатый. Во всяком случае, вам это известно теперь. Вы уже получили порядочное образование. Образование дорого стоит, но если б даже я и был в состоянии платить за вас, то и тогда, по моему глубокому убеждению, для вас не было бы выгодно учиться в школе. Вам в жизни предстоит борьба за существование, н чем раньше вы это начнете, тем будет лучше.

У меня, помнится, мелькнула тут мысль, что такая борьба до известной степени уже для меня началась.

- При вас, наверно, иногда упоминалось о конторе, - продолжал мистер Мордстон.

- О какой конторе, сэр? - спросил я.

- О конторе виноторговли "Мордстон и Гринби", - пояснил отчим.

На лице моем, верно, было недоумение, и он скороговоркой прибавил:

- Да, наверно, вы что-нибудь слышали о конторе, или о торговом деле, или о подвалах...

- Мне, действительно, кажется, что я что-то слышал о торговом деле, сэр, - сказал я, вспоминая то, что я смутно знал о его с сестрой доходах. - Но только я не знаю хорошенько, когда я это слышал.

- Это совершенно неважно, когда вы слышали, - возразил мистер Мордстон, - но знайте, что всем этим делом заведует мистер Квиньон.

Тот продолжал стоять и смотреть в окно, а я с большим почтением бросил взгляд на его фигуру.

- Мистер Квиньон говорит, что у него в деле работает несколько мальчиков ваших лет, и он не видит оснований, почему бы вы не могли работать там на таких же условиях, как они.

- Конечно, в том случае, Мордстон, если для него не предвидится ничего иного, - тихо заметил мистер Квиньон, несколько поворачиваясь к нам.

Сделав нетерпеливый жест, мистер Мордстон продолжал с некоторым даже раздражением:

- Условия службы там таковы, что вы будете достаточно зарабатывать для своего пропитания, и у вас даже будут оставаться карманные деньги. За ваше помещение (я уже позаботился о нем) буду платить я сам. Также я буду оплачивать и стирку вашего белья..

- Отпускать на это деньги буду уж я по своему усмотрению, - перебила его сестрица.

- Я буду также заботиться о вашей одежде, - продолжал мистер Мордстон, - так как пока вы еще не будете в состоянии делать это из своего заработка. Итак, Давид, вы теперь же отправитесь с мистером Квиньоном в Лондон и там начнете пробивать себе дорогу в жизнь.

- Словом, вы пристроены и извольте исполнять свой долг, - провозгласила мисс Мордстон.

Хотя я прекрасно сознавал, что здесь исключительно преследовалась цель избавиться от меня, но я не могу припомнить, обрадовало меня это сообщение или испугало. Вероятно, я так в этот момент взволновался, что мою душу одновременно охватили и радость и страх. Да к тому же, я не имел и времени углубляться в свои переживания, ибо мистер Квиньон уезжал на следующий день.

И вот наступило это завтра.

Как сейчас вижу я себя в момент отъезда, в сильно потрепанной белой шляпчонке c черным крепом в знак траура по матушке, в черной куртке и грубых, жестких вельветовых панталонах. (Мисс Мордстон, очевидно, считала, что в этих панталонах ноги мои будут наилучшим образом вооружены для предстоящей мне борьбы за существование). Вижу себя в таком одеянии, со всем своим имуществом, уложенным в маленький чемоданчик, одиноким, горемычным ребенком (выражаясь стилем миссис Гуммидж), сидящим в почтовом экипаже, который увозит нас с мистером Квиньоном в Ярмут, на лондонский дилижанс.

Все уменьшаются вдали наш дом и церковь... Уже скрылась из виду могила под деревом... А вот наконец исчезает и самый шпиц церкви, вокруг которой когда-то играл я и резвился... Больше ничего не видно.

Небо пусто.

Глава ХI

Я НАЧИНАЮ ЖИТЬ САМОСТОЯТЕЛЬНОЙ ЖИЗНЬЮ, И ЭТО ДОСТАВЛЯЕТ МНЕ МАЛО УДОВОЛЬСТВИЯ

Я достаточно теперь знаю свет, чтобы почти ничему не удивляться, но даже и сейчас до известной степени поражаюсь той легкости, с которой в таком раннем возрасте бросили меня на произвол судьбы. В самом деле, как могло это произойти, чтобы ни одна душа не приняла участия в мальчике, одаренном большими способностями, в высшей степени наблюдательном, быстро все схватывающем, живом, чутком и при этом далеко не крепкого здоровья! А между тем это было так: никто ради меня не шевельнул даже пальцем, и в десять лет я стал маленькой рабочей скотинкой фирмы "Мордстон и Гринби".

Помещение этой фирмы находилось на берегу Темзы, в Блекфрайерском квартале. Благодаря новейшим усовершенствованиям, теперь здесь все очень изменилось, но тогда дом, где помещалась фирма "Мордстон и Гринби", был последним в конце узенькой улицы, которая, изгибаясь, шла вниз, к реке.

Дом этот был старый, ветхий, и при нем была собственная пристань; во время прилива вода подходила к самому дому, а при отливе тут было болото, кишащее крысами.

Комнаты этого дома, когда-то отделанные панелями, а теперь заросшие столетней грязью и копотью, полусгнившие полы и лестницы, возня и визг бегающих по подвалам старых серых крыс, царящие кругом грязь и сырость, - все это рисуется передо мной с такой же ясностью, как в тот злополучный час, когда я, дрожащий, вошел сюда, держась за руку мистера Квиньона.

Фирма "Мордстон и Гринби" имела много клиентов, но самыми крупными покупателями вин и спиртных напитков являлись корабли дальнего плавания. Я позабыл, куда именно совершали свои рейсы эти корабли, но помнится, что некоторые из них ходили в Западную и Восточную Индию. Знаю, что одним из следствий этой торговли спиртными напитками было огромное количество пустых бутылок. Несколько взрослых рабочих и мальчиков были заняты тем, что, рассматривая эти самые бутылки на свет, браковали те, в которых оказывались трещины, а все остальные тщательно мыли и полоскали. Чистые бутылки наливали разными напитками, закупоривали их пробками, наклеивали на них этикетки и запаковывали в ящики. Вот на эту работу вместе с другими мальчиками я и был поставлен.

Нас было всего четверо, считая и меня в том числе. Для меня было отведено место в углу склада, где мистер Квиньон всегда мог видеть меня, стоило ему только встать на табурет в конторе и бросить взгляд в окно, находившееся над его письменным столом. В первое же утро моей самостоятельной жизни, начатой при таких счастливых предзнаменованиях, призван был старший из мальчиков, и ему поручили ознакомить меня с моей работой. Мальчика этого звали Мик Уокер. На нем был рваный передник и бумажный колпак. Он не замедлил сообщить мне, что отец его - лодочник и, ежегодно участвуя в процессии лорд-мэра24, всегда бывает при этом в черной бархатной шляпе. Мик также сказал мне, что главным нашим товарищем по работе будет еще другой мальчик, которого он представил мне под очень удивившим меня именем "Разваренной Картошки". Но вскоре я постиг, что это имя не было дано ему при крещении, а явилось прозвищем, придуманные для него на складе из-за цвета его лица, бледного, как картофель. Отец Разваренной Картошки был водовоз и одновременно нес обязанности пожарного в одном из больших театров, где сестрица Разваренной Картошки исполняла в пантомимах25 роль чертенка.

Нельзя выразить словами тоски, охватившей меня, когда я попал в эту компанию. Я мысленно сравнивал этих новых товарищей, с которыми мне отныне приходилось работать изо дня в день, с товарищами моего счастливого детства. Я уже не говорю о Стирфорте, Трэдльсе и других мальчиках, - вспоминая их, я просто приходил в отчаяние. Чувствовал я, что мои мечты стать образованным, видным человеком рушились. Нет слов, чтобы описать, до чего было ужасно сознавать, что больше нельзя даже ни о, чем мечтать. Как стыдился я своего положения, как угнетала меня мысль, что с каждым днем я буду все больше и больше забывать то, что мне удалось выучить!

В это первое утро, каждый раз, когда Мика Уокера куда-нибудь усылали, я примешивал свои слезы к воде, которой мыл бутылки, и рыдал так, что, казалось, грудь моя готова была разорваться на части.

Часы в конторе показывали половину первого. Все собирались уже итти обедать, когда мистер Квиньон постучал в окно конторы и знаком поманил меня. Войдя в контору, я увидел довольно тучного человека средних лет, в коричневом сюртуке, в черных панталонах в обтяжку и черных башмаках. На его большущей лоснящейся голове было не больше волос, чем на яйце. Лицо, обращенное ко мне, казалось огромным. Костюм его был довольно-таки поношен, но белоснежный воротничек сорочки имел внушительный вид. В руке у него была тросточка, а на пуговице сюртука болтался лорнет26, как я потом узнал - для "шика", так как он никогда им не пользовался.

- Это он самый, - сказал мистер Квиньон, указывая на меня.

- Ах! Так вот это и есть мистер Копперфильд? Надеюсь, что вы в добром здоровье, сэр, - проговорил незнакомец снисходительным тоном, в котором в то же время слышалось нечто, трудно передаваемое словами, - чувствовалось, как будто он делает мне великую честь, вступая со мной в разговор. И это, по правде сказать, произвело на меня большое впечатление.

Я ответил ему, что совершенно здоров и надеюсь, что он также чувствует себя хорошо. На самом же деле я находился в самом печальном состоянии, но не в моем характере было жаловаться.

- Благодарение богу, я вполне в добром здоровье, - промолвил незнакомец. - Мною получено письмо от мистера Мордстона. В нем он просит принять вас к себе. У меня как раз свободна задняя комната, могущая служить, так сказать, спальней... для начинающего свой жизненный путь юнца, которого сейчас имею удовольствие...

Тут незнакомец, доверчиво улыбаясь, помахал рукой и погрузил свой подбородок в воротник сорочки.

- Это мистер Микобер, - представил мне незнакомца мистер Квиньон.

- Гм... это, действительно, мое имя, - отозвался незнакомец.

- Мистер Мордстон знает давно мистера Микобера, - подтвердил мистер Квиньон, - он комиссионер и иногда доставляет нашей фирме заказы. Мистер Мордстон писал ему по поводу вашего помещения, и мистер Микобер согласен взять вас к себе в жильцы.

- Мой адрес, - заявил мистер Микобер: - Виндзорская терраса, Сити-род27... Словом, я... - добавил он тем же любезным, доверчивым тоном, - я живу там...

Я поклонился ему.

- Принимая во внимание, что вы не успели еще много постранствовать по этой столице, - продолжал мистер Микобер, - и что, пожалуй, вам будет нелегко, направляясь в Сити-род, разобраться в лабиринте этого современного Вавилона28, короче говоря, что вы можете заблудиться, - тут мистер Микобер снова доверчиво улыбнулся, - я сочту для себя удовольствием зайти за вами сегодня вечером и познакомить вас с ближайшей дорогой.

Я горячо поблагодарил его, ибо с его стороны было большой любезностью взять на себя этот труд.

- А в котором часу притти мне? - осведомился мистер Микобер.

- Около восьми, - ответил мистер Квиньон.

- Хорошо, - ответил мистер Микобер, - значит, около восьми. Разрешите проститься с вами! Не смею больше вас задерживать.

С этими словами он надел шляпу и, высоко держа голову, с тросточкой подмышкой, вышел. На улице он тотчас же начал напевать сквозь зубы какой-то мотив.

По уходе мистера Микобера мистер Квиньон уже официально сказал мне, что принимает меня на службу фирмы "Мордстон и Гринби", на каковую я должен был работать верой и правдой, помнится, за шесть шиллингов в неделю. Впрочем, в этом я не уверен: быть может, это было и семь шиллингов. Тут же он уплатил мне за неделю вперед (думаю, что из собственного своего кармана). Из этих денег я сейчас же дал шесть пенсов Разваренной Картошке, прося его отнести вечером мой чемодан на Виндзорскую террасу; как ни мал был этот чемодан, а тащить мне его было не под силу. Еще шесть пенсов истратил я на свой обед. Он состоял из пирога с мясом и воды из соседней водокачки. Час, полагавшийся нам на обед, я употребил на прогулку по городским улицам.

В условленное время появился мистер Микобер. Я вымыл себе лицо и руки в честь его элегантности, и мы вместе пошли домой - как, мне казалось, я мог уже называть квартиру мистера Микобера. Дорогой мистер Микобер старался запечатлеть в моей памяти названия улиц и наружный вид угловых домов, для того чтобы, идя на следующее утро в контору, я не заблудился.

Дом на Виндзорской террасе во многих отношениях напоминал самого мистера Микобера: такой же потрепанный, как и он, дом этот был с такой же претензией па представительность. Придя к себе, мистер Микобер представил меня миссис Микобер, худощавой поблекшей пожилой даме.

Миссис Микобер сидела внизу, в гостиной (второй этаж был абсолютно не меблирован; чтобы скрыть это от соседей, там всегда на окнах спущены были жалюзи29), и кормили грудного ребенка. Это был один из близнецов. Кстати замечу, что за все время своего пребывания в этом доме я не помню момента, когда бы который-нибудь из близнецов не подкреплялся у материнской груди. Кроме этих младенцев, было еще двое детей: мистер Микобер-младший, лет четырех, и мисс Микобер, лет трех. Семейный круг дополнялся еще служанкой, смуглой девушкой, имевшей, как я потом убедился, обыкновение очень громко пыхтеть. Не прошло и получаса, как девушка эта поведала мне, что она круглая сирота и взята из соседнего работного дома св. Луки.

Предназначавшаяся мне комната находилась в мезонине и выходила во двор. Она была очень мала и скудно меблирована. На стенах виднелись какие-то украшения, напоминавшие мне, при моем пылком детском воображении, булочки.

- До замужества, когда я жила с папой и мамой, я не могла даже себе представить, что мне придется когда-нибудь иметь жильцов, - тяжело дыша, сказала мне миссис Микобер, опускаясь на стул в моей новой комнате, куда она, в сопровождении всего своего семейства, поднялась, чтобы водворить меня. - Но что делать? - продолжала она. - Раз дела мистера Микобера так запутались, надо отрешиться от своих личных воззрений.

- Конечно, мэм, - согласился я.

- Затруднения, обрушившиеся сейчас на мистера Микобера, так велики, что я, право, не знаю, удастся ли ему из них выпутаться, - прибавила моя хозяйка. - Когда я жила дома с папой и мамой, я хорошенько даже не понимала, что такое затруднительное положение, но жизнь всему научит, как часто бывало говорил мой папа.

Не могу теперь хорошенько припомнить, она ли мне рассказала, что господин Микобер служил прежде во флоте, или это я сам почему-то вообразил, но и по сей день я убежден, что мистер Микобер был когда-то морским офицером. Теперь он состоял комиссионером нескольких торговых домов, но, к несчастью, повидимому, почти ничего на комиссионном деле не зарабатывал.

- Если кредиторы мистера Микобера не пожелают отсрочить ему, - продолжала рассказывать миссис Микобер, - им же самим от этого будет хуже. Чем скорее доведут они дело до развязки, тем для нас будет лучше. Из камня ведь крови не выжмешь. Так же точно ничего нельзя будет выжать и из мистера Микобера. Даже судебных издержек не получат с него кредиторы,

Я до сих пор не могу хорошенько понять, чем руководствовалась миссис Микобер, посвящая меня в денежные затруднения своего мужа. Быть может, ранняя моя самостоятельность заставила ее забыть мой детский возраст или, по пословице: "Что у кого болит, тот о том и говорит", она готова была делиться своими горестями чуть ли не с собственными близнецами.

Бедная миссис Микобер! Рассказала она мне, что пробовала и сама что-нибудь зарабатывать, и я нисколько не сомневаюсь в этом. Действительно, на середине входной двери была прибита большая медная доска, на которой было выгравировано: "Пансион миссис Микобер для молодых девиц"; но, однако, я не встречал ни одной девицы, которая приходила бы сюда учиться или обнаруживала бы малейшее желание поступить в пансион миссис Микобер. Не помню даже, чтобы делались какие-либо приготовления к приему этих девиц.

Единственными посетителями, которых мне случалось видеть или слышать, были кредиторы. Вот они приходили во всякое время, и некоторые из них были очень свирепы. Помню, одни из них, с грязной физиономией, - кажется, это был сапожник, - обыкновенно уже с семи часов утра забирался в прихожую и начинал кричать во все горло мистеру Микоберу, еще бывшему в спальне:

- Эй, выходите-ка сюда! Я знаю ведь, что вы дома... платите же мне! Не прячьтесь! Это ведь подло! Будь я на вашем месте, я никогда так низко не поступал бы!.. Платите же, наконец! Отдайте ваш долг, говорят вам! Слышите!..

Видя, что все его красноречие не достигает цели, он в гневе своем доходил до таких слов, как "мошенник", "разбойник". Но так как и это не оказывало никакого действия, то он выбегал на другую сторону улицы и оттуда осыпал бранью окно третьего этажа, где, ему было известно, пребывал мистер Микобер. В подобные минуты мистер Микобер приходил в такое отчаяние, что порой хватался за бритву, желая перерезать себе горло; но через какие-нибудь полчаса он как ни в чем не бывало принимался самым тщательным образом чистить свои ботинки и с более чем когда-либо аристократическим видом уходил из дому, напевая какую-нибудь песенку.

Совершенно такой же эластичностью характера обладала и миссис Микобер. На моих глазах она падала в обморок при появлении сборщика податей в три часа, а в четыре уже преспокойно кушала баранью котлетку в сухарях и запивала теплым элем (все это было куплено на деньги, полученные от залога двух серебряных ложечек).

Однажды, вернувшись домой почему-то раньше обыкновенного, в шесть часов, я попал на опись имущества и застал миссис Микобер лежащей у камина в обмороке (конечно, с одним из близнецов на руках). Волосы у нее все распустились и покрыли ей лицо. Однако мне никогда не случалось видеть миссис Микобер более веселой и оживленной, чем в этот вечер, когда она, сидя у кухонного огня за телячьей котлеткой, безумолку рассказывала мне про своих папу и маму н общество, в котором она вращалась.

В этом доме и с этой семьей проводил я все свое свободное время. Сам я добывал себе завтрак, стоящий мне два пенса: на один пенс я покупал маленький хлебец, а на другой - молока. Другой хлебец и кусочек сыру я прятал в шкаф себе на ужин. Эти завтраки и ужины поглощали значительную часть моего заработка (шесть или семь шиллингов в неделю), а работая целый день на складе, я должен был всю неделю содержать себя на остаток этих денег. Да, я могу поклясться в том, что с утра понедельника до вечера субботы я не слышал ни от кого ни доброго совета, ни одобрения, ни утешения, ни помощи - никакой поддержки...

Предоставленный самому себе, будучи таким неопытным ребенком, я, конечно, делал много неблагоразумных вещей (да и как могло бы это быть иначе!). Зачастую, идя на работу, я при виде вчерашних пирожных, выставленных на продажу за половинную цену у дверей кондитерской, не мог устоять против искушения, затрачивая на эти пирожные деньги, предназначенные на обед. В таких случаях я оставался совсем без обеда и покупал себе булочку или кусок пудинга. Хорошо помнятся мне две лавки, где продавались эти самые пудинги. Смотря по состоянию своих финансов, я заходил то в одну из них, то в другую. В одной лавке пудинг был чудесный, настоящий, с коринкой, "специальный" и дорогой; кусок стоил два пенса, в то время как в другой лавке такой же кусок простого пудинга можно было купить всего за один пенс. Пудинг этот был солидный, тяжелый, клейкий, с крупными изюминками, расположенными на почтительном расстоянии одна от другой. Этот пудинг бывал обыкновенно готов в обеденное время, и я часто им обедал.

Когда же мне удавалось обедать регулярно, и брал в соседней кухмистерской порцию сосисок и хлебец за один пенс или за четыре пенса требовал себе порцию кровавого ростбифа. Иногда вместо обеда я ел хлеб с сыром и запивал пивом в жалкой портерной, находившейся как раз против нашего склада.

Портерная эта, помнится, носила громкое название: "Лев".

Однажды, взяв подмышку хлебец, принесенный из дому и завернутый в бумагу, словно это была книга, я отважился зайти в известный модный трактир близ Дрэри-Лина и заказал себе там порцию бифштекса. Не знаю, что подумал официант при виде такого маленького посетителя, но только он стоял, вытаращив на меня глаза, а потом привел еще товарища, чтобы и тот полюбовался, как я обедаю. Я дал ему на-чай полпенни30 и, но правде сказать, искренно обрадовался бы, если б он отказался принять его от меня.

На чаепитие, кажется, нам полагалось полчаса. Когда у меня бывали деньги, то я покупал себе кружку кофе и бутерброд. Во время безденежья я обыкновенно или любовался колбасными изделиями на Флитстрит, или доходил до самого Конвентгарденского рынка и наслаждался там видом ананасов. Я любил бродить по Адельфи, мрачные арочные проезды которой казались мне загадочными. Помню, как однажды вечером я вынырнул из-под одной из таких арок к реке, где перед трактиром на самом берегу танцовали грузчики угля. Я сел на скамью поглядеть на них. Воображаю, что они обо мне думали!

Я выглядел тогда таким ребенком, был так мал ростом, что, когда случалось заходить в незнакомый трактир и требовать стакан эля или портера, чтобы запить свой обед всухомятку, мне зачастую не решались отпускать эти напитки.

Помню один душный вечер. Зашел я в какой-то бар и, подойдя к прилавку, спросил;

- Скажите, что стоит стакан вашего лучшего, самого лучшего эля? (Это был какой-то особенный для меня день, чуть ли не день моего рождения.)

- Два с половиной, пенса стоит стакан лучшего, "сногсшибательного" эля, - ответил хозяин.

Я тотчас же вынул из кармана деньги и, положив на прилавок, сказал:

- Будьте добры нацедить мне стакан этого самого "сногсшибательного" эля, да только, пожалуйста, так, чтобы пены была целая шапка.

Хозяин со странной улыбкой оглядел меня из-за прилавка с ног до головы и, вместо того, чтобы цедить эль, заглянул за ширму и сказал что-то. своей жене. Та сейчас же вышла с работой и руках, и вместе с мужем они уставились на меня. Как сейчас вижу нас всех троих: хозяин в одном жилете стоит, облокотись на окно, проделанное в решетчатой перегородке, жена показывается из полуоткрытой маленькой двери, а я не без смущения смотрю на них обоих. Они пустились расспрашивать меня, сколько мне лет, как меня зовут, где я живу, где работаю и как я попал к ним. Не желая ни на кого бросать тени, я, помнится, стал придумывать самые фантастические ответы. Затем они нацедили мне эля, но я подозреваю, что это не был тот "сногсшибательный" эль. Жена хозяина вернула мне назад деньги и, видимо, одновременно и любуясь и жалея, поцеловала меня с чисто материнской лаской.

Несомненно, я не преувеличиваю даже бессознательно скудости своих средств и всей тяжести тогдашнего своего положения. Я прекрасно помню, что, когда мистер Квиньон давал мне иногда лишний шиллинг, я сейчас же тратил его на обед или на чай. Помню, как с утра до ночи я, жалкое дитя, работал с грубыми мужчинами и мальчишками. Помню, как, полуголодный, бродил и по улицам. Совсем заброшенный, я при таких условиях только каким-то чудом не стал малолетним бродягой и грабителем.

И все-таки и фирме "Мордстон и Гринби" я был несколько на особом положении. Мистер Квиньон, беспечный и занятый человек, при всей ненормальности условий, в которых я находился, держал себя со мной несколько иначе, чем с другими рабочими. Я с своей стороны никогда не обмолвился ни единым словом о том, как попал сюда, и никогда не подавал виду, что мне что в тягость. Один я знал, до чего мне тяжело, но, страдая втихомолку, делал свое дело. С самого начала понял я, что если не буду работать, как все остальные, ко мне станут относиться с пренебрежением и насмешкой. Вскоре я приобрел известный навык, стал работать по меньшей мере так же хорошо, как любой из моих товарищей мальчиков. Я держал себя с ними запросто, но тем не менее разница в поведении и манерах между нами была так велика, что невольно выделила меня из их среды. Мальчики, да и взрослые рабочие звали меня "барчуком" или "маленьким суффолкнем". Старший упаковщик Грегори и другой взрослый рабочий, возчик Типп, ходивший в красной куртке, иногда звали меня Давидом. Помнится, они делали это из чувства благодарности за то, что я за работой старался развлечь их, рассказывая им что-либо из прочитанного прежде, - уже быстро испарявшегося из моей памяти. Однажды Разваренная Картошка вознегодовал и даже возмутился, что меня выделяют, но Мик Уокер немедленно же осадил его.

Хотя я не питал никаких надежд на то, что мне удастся выйти из этого положения, и даже мечтать об этом перестал, но все же ни на минуту не мирился со своей горькой долей. Чувствовал я себя страшно несчастным. Я вынашивал свои муки в глубине сердца и даже в письмах к Пиготти не признавался в них. Мы часто с нею переписывались, но я молчал - отчасти из любви к ней, не желая ее огорчать, а отчасти потому, что мне было стыдно за себя.

Денежные затруднения мистера Микобера еще усиливали мои душевные муки. Одиночество заставило меня искренне привязаться к этой семье. Помню, что во время прогулки меня обычно угнетала мысль о долгах мистера Микобера, и я, расхаживая, все обдумывал те средства и способы, с помощью которых миссис Микобер мечтала выйти из затруднения.

Суббота была для меня самым приятным днем: идя домой раньше обыкновенного, я ощущал в кармане шесть или семь шиллингов и, проходя мимо окон магазинов, прикидывал в уме, что мог бы я купить на эти деньги. Но и субботние вечера бывали отравлены раздирающими душу рассказами миссис Микобер о безвыходном положении мужа. Такие же разговоры заводила она и по воскресным утрам, в то время как я заваривал в жестяном стаканчике для бритья купленный накануне вечером чай или кофе, а потом долго сидел за своим скромным завтраком.

Случалось сплошь да рядом, что в начале нашей субботней беседы мистер Микобер плакал навзрыд, что нисколько не мешало ему в конце этой же беседы с увлечением распевать какой-нибудь веселый романс. Не раз видел я, как он возвращался домой к ужину в полном отчаянии и, заливаясь слезами, уверял, что ему не избежать долговой тюрьмы, а ложась спать, он уже мечтал о новых венецианских окнах в своей квартире, "если что-нибудь подвернется". (Это, надо сказать, было его любимым выражением.) А миссис Микобер была точно такая же.

Однажды вечером она удостоила меня своим полным доверием.

- Милый Копперфильд, - начала она, - я давно не считаю вас за чужого и поэтому прямо говорю вам, что дела мистера Микобера близки к критической развязке.

Мне было очень тяжело это слышать, и я с самым горячим участием смотрел в покрасневшие от слез глаза миссис Микобер.

- За исключением небольшой горбушки голландского сыра, совершенно непригодного для наших крошек, у нас ровно ничего нет в кладовой,- продолжала она. - Я привыкла в доме папы и мамы говорить "кладовая", а тут надо просто сказать, что в доме абсолютно нечего есть.

- Ай-ай! - воскликнул я, страшно огорченный.

В кармане у меня оставалось еще два-три шиллинга из моего недельного заработка, а дело было в среду. Я поспешно вытащил их и горячо стал упрашивать миссис Микобер взять у меня эту маленькую сумму взаймы. Но она и слышать не захотела об этом, поцеловала меня и заставила положить деньги обратно в карман.

- Нет, нет, дорогой мой Копперфильд, ни в коем случае не сделаю я этого, но вы умны не по летам и можете оказать мне услугу в другом роде. Вот ее я приму с благодарностью.

Конечно, я попросил миссис Микобер сказать мне, в чем дело.

- Видите ли, - пояснила она, - я до сих пор сама закладывала наше серебро. В разное время я потихоньку снесла в заклад шесть чайных ложечек, две ложечки для соли и две пары щипцов для сахара. Теперь, с одной стороны меня очень связывают близнецы, а с другой - мне очень нелегко, помня свою жизнь у папы и мамы, заниматься таким делом. В доме остались еще кое-какие мелочи, с которыми можно было бы расстаться. Но у мужа нехватит духа понести их в заклад, а Кликкет (их прислуга, взятая из работного дома), если ей поручить такое деликатное дело, при своей невоспитанности, пожалуй, зазнается. И вот, милый Копперфильд, я хотела вас просить...

Я, конечно, прекрасно понял, чего хочет от меня миссис Микобер, и просил ее располагать мною, как только ей будет угодно.

В этот же вечер мне было поручено снести в заклад наиболее портативные вещи, и с тех пор редкое утро перед уходом на работу я не исполнял подобных поручений. Каждый раз, когда я приносил таким образом полученные деньги, миссис Микобер устраивала маленькую пирушку, и, помню, подаваемое угощение нам казалось особенно вкусным.

Наконец наступила роковая развязка. Однажды утром мистер Микобер был арестован и препровожден в долговую тюрьму "Королевская скамья". Выходя из дому, он заявил мне, что над ним теперь тяготеет десница господня, и я считал, что сердце его в самом деле разбито, да и мое тоже. Потом я узнал, что через несколько часов по прибытии в тюрьму он с большим воодушевлением играл со своими товарищами по заключению в кегли.

В первое же воскресенье после его ареста я должен был навестить его и даже с ним пообедать. Дороги в тюрьму я, конечно, не знал, и пришлось отыскивать ее, расспрашивая прохожих. Долго тащился я, а когда наконец увидел тюремщика, то пришел в такое волнение, что сердце застучало в груди, слезы выступили на глазах, и фигура тюремщика поплыла передо мной.

Мистер Микобер ждал меня у ворот и тотчас же повел в свою комнату, на предпоследнем этаже. Начал он с того, что горько заплакал и стал заклинать меня извлечь урок из его собственной участи и никогда не забывать, что если человек получает в год двадцать фунтов стерлингов и затрачивает из них девятнадцать фунтов и девятнадцать с половиной шиллингов, то он будет счастлив, а вздумай он только истратить хотя бы полупенсом больше двадцати фунтов, он сделает себя навеки несчастным. Преподав мне это нравоучение, он взял у меня взаймы на портер один шиллинг и написал на эту сумму расписку, которую должна была оплатить его жена. Отложив в сторону носовой платок, которым он только что утирал слезы, мистер Микобер совсем развеселился.

Мы сидели с ним у камина, в котором мерцал небольшой огонек, ибо на заржавленную решетку было положено с двух сторон по кирпичу, чтобы сгорало поменьше угля. Тут в комнату вошел его сожитель, так же как и он, попавший сюда за долги. Он принес с собой на обед кусок бараньего филе, купленного на паях. В нашем обеде было что-то цыганское, но у меня осталось о нем приятное воспоминание. Вскоре после обеда я ушел домой, стремясь рассказами о своем посещении утешить миссис Микобер. Увидав меня, она упала в обморок, но потом приготовила в кружечке гоголь-моголь, чтобы утешить им нас обоих, когда мы будем расстроены нашим разговором.

Не знаю уж, право, каким образом и через кого удалось миссис Микобер продать, на благо своего семейства, всю обстановку квартиры. Я, во всяком случае, в этом не играл никакой роли. Проданная мебель тотчас же была увезена из дома на фургоне. Оставлены были только кровать, несколько стульев и кухонный стол. С этой мебелью мы расположились лагерем в двух гостиных опустевшего дома на Виндзорской террасе. Жили мы здесь - миссис Микобер с детьми, сиротка-прислуга и я - уж не помню сколько времени, но что-то довольно долго. Наконец миссис Микобер решила и сама с детьми переселиться в тюрьму, где ее мужу удалось получить отдельную комнату. Проводив все семейство, я запер дом и ключ отнес хозяину, который очень обрадовался, наконец получив его. Кровать была отвезена в тюрьму, а для меня была нанята крошечная комнатка совсем по соседству с тюрьмой, чему я был очень рад, так как до того подружился с Микоберами и так привык делить с ними их горе, что совсем расстаться с этой семьей мне было бы очень тяжело. Cироту также поместили неподалеку, в дешевой комнате. Мое помещение представляло собой, в сущности, каморку иод крышей, с покатым потолком, окно которой выходило на лесной склад. Но когда я очутился в ней и подумал о том, что в делах Микоберов наступил наконец перелом, то я нашел и эту комнатку настоящим раем.

Все это время я продолжал попрежнему работать в торговом доме "Мордстон и Гринби", только вид я теперь имел более запущенный и мог меньше беспокоиться о Микоберах, ибо какие-то родственники или друзья приняли в них участие, и в тюрьме им жилось так, как давно не жилось и на свободе.

Обыкновенно я завтракал с ними, не плмню уж на каких условиях. Не помню также, когда открывались поутpу тюремные ворота. Знаю только, что я вставал частенько в шесть часов утра и, в ожидании, пока откроются эти ворота, проводил время по большей части на старом Лондонском мосту, любуясь через перила на отражение солнца в воде. Вечером я опять приходил в тюрьму и здесь или прохаживался с мистером Микобером по двору, отведенному для прогулок заключенных, или играл в домино с миссис Микобер, выслушивая при этом бесконечные воспоминания о ее папе и маме.

Не могу сказать, знал ли мистер Мордстон, где я жил, как и с кем проводил время. Я никому, во всяком случае, не сообщал об этом в торговом доме "Мордстон и Гринби".

Дела мистера Микобера даже и после критической развязки все еще были чрезвычайно запутаны. Играл тут роль какой-то роковой документ, о котором мне часто приходилось слышать, что, однако, не мешало мне иметь о нем самое смутное представление. Наконец мистеру Микоберу как-то удалось избавиться от этого злополучного документа. Во всяком случае, он перестал быть для него камнем преткновения, и миссис Микобер сообщила мне, что ее родня уговорила мистера Микобера подать в суд прошение о признании его несостоятельным должником и она надеется, что недель через шесть его выпустят из тюрьмы.

- А тогда, - заметил мистер Микобер, присутствовавший также при этом разговоре, - я, с божьей помощью, начну новую жизнь, и она, конечно, пойдет у меня совсем иначе, если... если только что-нибудь подвернется...

Глава ХII

ТАК КАК МНЕ ПОПРЕЖНЕМУ МАЛО УЛЫБАЕТСЯ САМОСТОЯТЕЛЬНАЯ ЖИЗНЬ, ТО Я ПРИНИМАЮ ВАЖНОЕ РЕШЕНИЕ

Наконец, в свое время, прошение мистера Микобера было рассмотрено судом, и суд, признав, что в данном случае несостоятельность отнюдь не была злостной, а вызывалась тяжелыми обстоятельствами, к великой моей радости, постановил его освободить.

Его кредиторы не были неумолимы. Миссис Микобер рассказывала, что даже зловредный сапожник - и тот заявил на суде, что не имеет ничего против мистера Микобера, но что он только хотел бы получить с него свой долг. Такое желание, он полагал, свойственно человеческой природе.

Однако из суда мистер Микобер снова вернулся в тюрьму, - перед окончательным освобождением ему надо было еще выполнить некоторые формальности. Товарищи по заключению встретили его восторженно, и в честь его немедленно был устроен музыкальный вечер. Мы же с миссис Микобер, окруженные ее спящим семейством, в это время наслаждались жареным барашком, запивая его пуншем.

- Знаете, милый Копперфильд, - сказала мне миссис Микобер, - ради такого случая нам с вами надо еще выпить по рюмочке, в память о моих папе и маме.

- А разве они умерли, мэм? - поинтересовался я, выпив немного пунша.

- Мама моя покинула этот мир, - начала рассказывать миссис Микобер, - раньше, чем дела моего мужа запутались, или, лучше сказать, раньше, чем они пришли в окончательное расстройство. Папа еще жил, когда это произошло, и не раз, благодаря тому, что он брал мистера Микобера на поруки, тот избегал тюрьмы. Потом и папа скончался, оплакиваемый многочисленными родственниками и друзьями.

Говоря это, миссис Микобер покачала головой и почтила память умерших родителей слезой, упавшей на одного из близнецов, бывшего у нее в эту минуту на руках.

Тут, считая, что вряд ли мне представится более благоприятный случай узнать от миссис Микобер о том, что меня чрезвычайно интересовало, я обратился к ней:

- Могу ли я, мэм, спросить вас, как вы с мистером Микобером предполагаете устроиться теперь, когда он выпутался из своего затруднительного положения и снова будет на свободе? Есть ли у вас что-нибудь в виду?

- Мои родственники, - ответила миссис Микобер, как всегда, произнося эти два слова торжественным тоном, - придерживаются того мнения, что мистеру Микоберу надо уехать из Лондона и применить свои способности в провинции. Ведь, милый Копперфильд, мистер Микобер - человек очень одаренный, с огромными способностями.

Я заметил, что нисколько не сомневаюсь в этом.

- Да, он человек огромных способностей, - повторила миссис Микобер, - и мои родственники считают, что при некоторой поддержке, такой одаренный человек может быть устроен на службу в таможне. И так как у моих родственников имеются связи в Плимуте, то они желают, чтобы мистер Микобер устраивался именно там, и находят необходимым, чтобы он побывал в Плимуте лично...

- Вероятно, для того, чтобы он был наготове? - высказал я свое предположение.

- Вот именно, - подтвердила миссис Микобер, - чтобы он был наготове на тот случай, если что-нибудь подвернется.

- И вы также думаете ехать с ним, мэм?

События этого знаменательного дня, близнецы, а, быть может, и выпитый пунш - все это привело миссис Микобер в такое возбужденное состояние, что она, разрыдавшись, воскликнула:

- Я никогда не покину мистера Микобера! Правда, он первое время скрывал от меня свое тяжелое материальное положение, но это произошло потому, что, будучи такого сангвинического темперамента, он верил, что сам сможет справиться со всеми своими затруднениями. Правда тоже, что ушли меньше чем за полцены жемчужное ожерелье и браслет, унаследованные мною от мамы, и почти даром спустил он коралловый убор, подаренный мне на свадьбу папой, но все-таки я никогда, никогда не покину мистера Микобера! Нет, нет! - истерически кричала она. - Напрасно и спрашивать меня об этом!

Чувствовал я себя ужасно неловко, - выходило так, как будто я и в самом деле спрашивал ее о чем-нибудь подобном, - и я с большим смущением смотрел на нее.

- У мистера Микобера есть, конечно, свои слабости, - продолжала миссис Микобер, - я не отрицаю, что он непредусмотрителен, не отрицаю я и того, что он скрывал от меня свои доходы, скрывал долги, но тем не менее я никогда не покину мистера Микобера!..

Тут ее речь перешла в настоящий крик, и я так перепугался, что опрометью бросился в тюремный клуб за мистером Микобером. Он сидел здесь в конце большого стола, председательствуя и дирижируя. Пели хором:

Вперед, Доббин,

Вперед, Доббин,

Вперед, Доббин,

Вперед, Доббин,

Веселей, веселей, веселе-е-ей!..

Когда я сообщил ему, что у миссис Микобер истерический припадок, он залился слезами и сейчас же побежал со мной, унося на своем жилете массу головок и хвостиков креветок, которыми только что наслаждался.

- Эмма, ангел мой, что с вами? - закричал он, вбегая в свою комнату.

- Я никогда не покину вас, Микобер! - крикнула она.

- Душа моя, я никогда в этом не сомневался, - заявил мистер Микобер, сжимая ее в своих объятиях.

- Он отец моих детей, отец моих близнецов, он муж мой, любимый... - вопила миссис Микобер, барахтаясь в объятиях своего супруга. - Нет, нет, я ни... ни... ког... да не покину мистера Микобера!..

Мистер Микобер до того был растроган этим доказательством любви своей супруги (я-то давно уж проливал слезы), что самым нежным образом склонился над нею и стал умолять ее успокоиться и взглянуть на него. Но чем усерднее просил он миссис Микобер посмотреть на него, тем упорнее взгляд ее бродил по сторонам, и чем больше молил он ее успокоиться, тем возбужденнее становилась она. Все это довело мистера Микобера до того, что и он стал рыдать, и его слезы смешались с нашими. Наконец мистер Микобер попросил меня выйти на лестницу и посидеть там, пока он будет укладывать в постель свою супругу. Я хотел было распрощаться с ними до завтрашнего дня, но мистер Микобер объявил, что не отпустит меня раньше звонка, служившего сигналом к уходу посетителей. Тогда, взяв с собой стул, я вышел и расположился у окна на лестнице. Вскоре, он появился с другим стулом и уселся подле меня.

- Как чувствует себя теперь миссис Микобер? - осведомился я.

- Очень плохо, ответил он. Это реакция. Сегодня для нас был действительно ужасный день! Подумать только! Мы, совершенно одинокие на свете, лишились всего!

Мистер Микобер пожал мне руку, тяжело вздохнул и заплакал. Все это очень опечалило и вместе с тем разочаровало меня, - я-то ожидал, что мы будем особенно веселы в такой счастливый, долгожданный день. Но оба супруга до того, повидимому, привыкли к своим стесненным обстоятельствам, что теперь они чувствовали себя совсем выбитыми из колеи. Вся эластичность их характера вдруг сразу исчезла, - никогда не видел я их такими подавленными, как в этот вечер. Когда раздался звонок и мистер Микобер проводил меня до ворот, он казался до того глубоко несчастным, что мне положительно страшно было оставлять его одного.

Я так привык к Микоберам во время их горестей, так сдружился с ними, до того себя чувствовал без них одиноким, что мысль о необходимости приискивать себе помещение у чужих людей приводила меня просто и отчаяние. Мне казалось, что я снова брошен на произвол судьбы, в омут своей теперешней жизни; а мерзость ее я успел тогда уже хорошо постигнуть. Все чувства, которые эта жизнь оскорбляла во мне, весь стыд и муки, таившиеся в моей душе, проснулись в ней с новой силой, и я решил, что такую жизнь выносить больше нельзя.

Я прекрасно сознавал, что никто, кроме меня самого, не может вывести меня из этого положения. Мне редко приходилось слышать о мисс Мордстон и никогда - о ее брате. Два или три раза были получены на имя мистера Квиньона для меня посылки с новым или починенным платьем. В каждой из таких посылок был обыкновенно лоскуток бумаги такого содержания: "Д. М. уверена, что Д. К. добросовестно работает и как следует исполняет свой долг". И никогда при этом ни малейшего намека на то, что я когда-либо смогу выйти из положения чернорабочего.

На следующий день, будучи еще очень взволнованным всем происшедшим, я убедился, что миссис Микобер имела основания говорить о своем отъезде. Они только на неделю сняли помещение в том доме, где я жил, а затем должны были уехать в Плимут. Мистер Микобер в тот же день после полудня побывал в конторе у мистера Квиньона и сообщил ему, что уезжает из Лондона и потому в день своего отъезда принужден будет расстаться со мной. При этом он отозвался обо мне с наивысшей похвалой (ее, мне кажется, я действительно заслужил). Мистер Квиньон сейчас же вызвал возчика Типпа, человека женатого и имевшего у себя свободную комнату, и уговорился с ним, чтобы он после отъезда Микоберов взял меня к себе па квартиру. Мистер Квиньон имел полное основание думать, что я лично ничего не имею против этого, ибо, хотя мое решение тогда уже было принято бесповоротно, я против сделки этой не возражал.

Пока мы жили с Микоберами под одной кровлей, я проводил с ними все вечера. Мне кажется, что по мере того, как приближались минуты расставания, мы все нежнее и нежнее относились друг к другу. В последнее воскресенье они пригласили меня к себе обедать. Была жареная свинина с яблочным соусом и пудинг. Я принес в виде прощального подарка маленькому Вилькинсу Микоберу деревянную лошадку, а его сестрице Эмми - куклу. Сиротке, которую увольняли, я дал на прощанье шиллинг.

Мы очень хорошо провели этот день, хотя и грустно было при мысли о предстоящей разлуке.

- Милый Копперфильд, - сказала мне миссис Микобер, никогда не смогу я думать о времени, когда дела мистера Микобера находились в таком печальном состоянии, не вспоминая о вас. У вас столько было всегда деликатности... Не квартирантом были вы, а другом.

- Дорогая моя, - обратился к жене мистер Микобер,- у Копперфильда (последнее время он стал называть меня по фамилии) есть сердце, чтобы сочувствовать беде своего ближнего, когда над ним нависли тучи. У Копперфильда есть на плечах голова, которая способна думать, и руки - золотые руки... короче говоря, громадные способности управляться с движимым имуществом, которое нужно спустить.

Я горячо поблагодарил его за такой отзыв и сказал, как мне грустно расставаться с ними.

- Дорогой мои юный друг, - снова заговорил мистер Микобер, - я старше вас, и у меня есть жизненный опыт и... вообще есть опыт тяжелых переживаний... В настоящую ми нуту и до тех пор, пока что-нибудь не подвернемся мне, чего, надо сказать, ежечасно ожидаю, я могу только дать вам совет... и этот совет тем более ценен, что... одним словом, сам я никогда им не пользовался и потому...- тут мистер Микобер, до этого момента сияющий и улыбающийся, вдруг нахмурился и докончил: - стал тем жалким горемыкой, которого вы видите перед собой.

- Микобер, дорогой мой! - закричала его супруга.

- Да, стал тем жалким горемыкой, которого вы видите перед собой, - повторил мистер Микобер, уже забывшись и снова улыбаясь. - И вот мой совет вам, продолжал он: никогда не надо откладывать на завтра того, что можно сделать сегодня. Промедление - это вор, крадущий у вас время. Хватайте его за шиворот!

- Это было правилом моего покойного папы,- заметила миссис Микобер.

Для того чтобы его нравоучение оказало еще большее воздействие, мистер Микобер с наслаждением выпил стакан пунша и стал насвистывать народный плясовой мотив.

На следующее утро я застал все семейство Микоберов в конторе дилижансов и с отчаянием смотрел на то, как они занимают места наверху и сзади дилижанса.

- Да благословит вас господь, милый Копперфильд!- сказала мне миссис Микобер. - Никогда я не забуду всего этого, - вы понимаете, что я хочу сказать, - и даже не смогла бы забыть, если бы и захотела этого...

- Прощайте, Копперфильд, - проговорил мистер Микобер. - Желаю вам счастья и благополучия. Если в грядущие годы я услышу, что моя горестная судьба послужила вам предостережением, то буду знать, что я жил на свете не напрасно. Если же что-нибудь подвернется мне (в чем я почти уверен), для меня будет великой радостью улучшить ваше будущее.

Мне кажется, что, в то время как миссис Микобер со своими детьми сидела на задней скамейке дилижанса, а я, стоя на дороге, пристально смотрел на них, с глаз ее спала как бы туманная завеса, и она поняла вдруг, каким, в сущности, был я ребенком. Думаю я это потому, что она тут совершенно по-новому, по-матерински взглянула на меня. Знаком показала она мне, чтобы я поднялся к ней, и, обняв меня за шею, поцеловала так, как будто я был ее сыном. Едва успел я соскочить, как дилижанс тронулся, и теперь виднелись только платки, которыми они махали мне. Еще минута... и все исчезло. Некоторое время мы с сиротой простояли посреди дороги, рассеянно глядя один на другого, а потом, пожав друг другу руки, разошлись. Она, по всей вероятности, вернулась в работный дом св. Луки, а я пошел начинать свой тяжкий день в торговом доме "Мордстон и Гринби".

Но таких тяжелых дней я ни в коем случае не собирался проводить там много. Нет... Я решил бежать, уйти каким угодно способом в деревню, к единственной родственнице, какая только осталась у меня на свете, - к моей двоюродной бабушке, мисс Бетси, - и, разыскав ее, поведать ей все свои беды.

Сам не знаю, как такая отчаянная мысль пришла мне в голову. Но, придя в голову, она там крепко-накрепко засела. У меня далеко не было уверенности, что из этого плана выйдет что-нибудь хорошее, но тем не менее я твердо решил привести его в исполнение.

С той ночи, как эта мысль пришла мне в голову и не дала мне заснуть (после того как я узнал, что Микоберы уезжают из Лондона), я бесчисленное количество раз мысленно перебирал то, что рассказывала мне матушка об обстоятельствах, сопровождавших мое появление на свет. Бывало, я с наслаждением слушал этот матушкин рассказ и даже заучил его на намять. В нем бабушка являлась каким-то грозным существом, которое появилось совершенно неожиданно и исчезло бесследно. Но в рассказе этом была одна черточка, о которой я любил вспоминать, и она, вероятно, и пробудила во мне тень какой-то надежды на успех. Я никак не мог забыть, что матушке показалось, будто бабушка ласково погладила ее красивые волосы. Быть может, это ей только почудилось, но тем не менее я создал себе целую картину того, как грозная бабушка была тронута матушкиной юной красотой - красотой, которую я так живо помнил и так горячо любил. И вот именно эта черточка как бы смягчила все мои представления о грозной бабушке. Быть может, благодаря этому и зародилась в моем мозгу сначала мысль, а потом решимость обратиться к ней.

Так как я даже не знал, где обретается бабушка, то написал длинное письмо Пиготти и в нем, как бы между прочим, спрашивал ее, не помнит ли она, где обитает мисс Бетси, объяснив ей, почему меня это интересует: я-де недавно слышал, что какая-то Тротвуд живет там-то (я привёл какое-то название наобум), так не она ли уж это. Дальше в этом послании я написал моей няне, что мне очень, очень нужно полгинеи и, если она даст мне эти деньги взаймы, я буду чрезвычайно ей благодарен; тут я еще прибавил, что впоследствии расскажу ей, для чего именно так нужны мне эти деньги.

Пиготти не заставила меня долго ждать ответа, и как все ее письма, и это было полно любви и преданности ко мне. В письмо она вложила полгинеи (со страхом думал я, чего только стоило моей дорогой няне добыть ее из заветного сундука своего супруга!) и сообщила мне, что мисс Бетси живет где-то около Дувра, но сама она хорошенько не знает, в самом ли Дувре, или близ него, в Хайте, Сандгете или Фолькстоне. Один из наших рабочих, которого я спросил относительно этих деревень, уверил меня, что все они расположены по соседству одна от другой. Этого было с меня довольно, и я тут же решил убежать в конце недели.

Будучи очень честным мальчуганом и не желая оставлять по себе плохой памяти в торговом доме "Мордстон и Гринби", я считал, что обязан проработать до вечера субботы и денег не брать, ибо, поступая на работу, я получил плату за неделю вперед. Вот ввиду этого-то я и взял у Пиготти взаймы пол гинеи на дорожные расходы. Поэтому, когда мы все собрались на складе, ожидая получки, и возчик, как всегда бывало, пошел в контору первым, я, пожав руку Мику Уокеру, просил его, когда он будет получать деньги, передать мистеру Квиньону, что я отправился перевозить свои вещи на новую квартиру, к Типпу. А затем, напоследок попрощавшись с Разваренной Картошкой, быстро скрылся.

Мой чемодан был еще на старой квартире, по ту сторону Темзы. Я заранее приготовил для него на оборотной стороне одного из ярлыков, которые мы наклеивали на винные ящики, такую надпись: "Дувр, контора дилижансов. Давиду Копперфильду. До востребования". Ярлык этот был у меня в кармане, и я собирался прикрепить его к чемодану, как только он будет вынесен из дома. Дорогой я все поглядывал по сторонам, разыскивая кого-нибудь, кто бы взялся доставить мой чемодан в контору дилижансов.

Неподалеку от обелиска32 на Блекфрайерс-стрит33 стояла крошечная тележка, запряженная ослом. Хозяин ее, молодой долговязый парень, повидимому, был очень недоволен тем, что, проходя мимо, я пристально взглянул на него, ибо он крикнул мне какую-то дерзость. Я остановился и сказал ему, что я отнюдь не желал его обидеть, а, напротив, обдумывал, не возьмется ли он за одно дельце.

- Какое такое дельце? - спросил долговязый парень.

- Свезти чемодан, - ответил я.

- А чей чемодан? - продолжал допрашивать парень.

Я объяснил ему, что чемодан этот мой и его надо взять там-то,в конце улицы, и отвезти в контору дуврских дилижансом, и за что я ему предлагаю шесть пенсов.

- Идет! - крикнул парень и тотчас же влез в свою тележку, в сущности представлявшую собой корыто на колесах, и так погнал осла, что я едва поспевал за ним.

У парня был вызывающий вид; не нравилась мне также его манера, разговаривая со мной, жевать какую-то соломинку; но что было делать! - мы уже с ним договорились. Привел я его наверх, в свою комнату. Вместе мы вынесли чемодан и положили его в тележку. Мне не хотелось здесь прикреплять на чемодан ярлык: я боялся, как бы кто из хозяев не проник в мои планы. Поэтому я сказал парню, чтобы он потрудился остановиться, когда подъедет к глухой стене долговой тюрьмы. Не успел я это проговорить, как он громыхая, помчался вперед так, словно и он сам, и мой чемодан, и тележка, и осел - все были охвачены безумием. Я побежал за ним, крича, чтобы он ехал потише, но он не обращал на мои крики ни малейшего внимания, и я, совсем запыхавшись, добежал до условленного места.

Весь красный, взволнованный, я, вынимая из кармана ярлык, выронил мои полгинеи. Для большей безопасности я не нашел ничего лучшего, как положить эту золотую монету себе в рот. Едва успел я прикрепить дрожащими ручонками ярлык к чемодану, как длинноногий парень так ловко ударил меня под подбородок, что золотая монета прямо из моего рта попала в его руку.

- Вот оно что! - воскликнул долговязый с отвратительным смехом, хватая меня за ворот моей курточки. - Тут дело полицией пахнет. А вы улизнуть желаете, не так ли? Нет, нет, негодный воришка, идемте-ка в полицию, идемте!

- Пожалуйста, верните мне мои деньги, - проговорил я в страшном испуге, - и оставьте меня в покое.

- Идемте, идемте в полицию! - настаивал парень.- Там вы им докажете, что все это ваше.

- Отдайте же мне мой чемодан и деньги!- крикнул я, заливаясь слезами, а долговязый парень все продолжал повторять: "Идемте в полицию" и так энергично при этом тащил меня к ослу, словно между этим ослом и полицейским судьей была какая-то связь. Вдруг он сразу переменил свое намерение, вскочил в тележку, сел на мой чемодан, и крикнув мне, что едет прямо в полицию, погнал своего осла во всю прыть.

Я мчался за тележкой так быстро, как только мог. Задыхаясь, я не был в состоянии позвать кого-нибудь на помощь, да, пожалуй, и не осмелился бы это сделать. Так пробежал я с полмили, подвергаясь раз двадцать опасности попасть под лошадь и быть раздавленным. Иногда я совершенно терял из виду наглого пария, затем он снова мелькал перед моими глазами и снова исчезал. А я все мчался и мчался... То меня хлестнет какой-нибудь кучер своим кнутом, то свалюсь я где-нибудь в грязь и, вскочив на ноги, снова мчусь, натыкаясь на прохожих и налетая на столбы... Наконец, выбившись из сил и придя в такое нервное состояние, что мне стало казаться, будто пол-Лондона гонится за мной, я совсем отчаялся догнать долговязого грабителя и предоставил ему увозить мой чемодан и деньги, куда только ему заблагорассудится. Сам же я повернул по направлению к Гриничу, через который, мне было известно, пролегает дорога на Дувр. Я еле дышал и заливался слезами, но все-таки бежал туда, где жила моя бабушка, мисс Бетси. И бежал я к ней, имея очень немногим больше того, с чем появился на свет в ту ночь, когда я своим рождением так оскорбил эту самую бабушку.

Глава ХIII

ПОСЛЕДСТВИЯ МОЕЙ РЕШИМОСТИ

Когда я совсем отчаялся догнать долговязого парня с его ослом и тележкой, у меня, кажется, была дикая мысль бежать до самого Дувра. Но если даже такая мысль и мелькнула у меня, то, скоро опомнившись, я понял всю ее неосуществимость, ибо я совсем выбился из сил и принужден был остановиться на террасе у Кентской дороги. Перед этой террасой, помнится, был бассейн, а посредине его возвышалась какая-то дурацкая статуя, трубящая в раковину. Тут свалился я на крыльце какого-то дома, истомленный и измученный до того, что едва был в состоянии плакать о потере чемодана и полгинеи.

Между тем стемнело. Я слышал, как на часах пробило десять, но к счастью, ночь была летняя и погода стояла прекрасная. Когда я отдышался и горло мое перестало судорожно сжиматься, я поднялся и пошел дальше. Хотя я и был в отчаянном положении, но у меня даже не мелькало мысли вернуться назад. Думаю, что подобная мысль не пришла бы мне в голову даже в том случае, если бы Кентская дорога вдруг была завалена, как это бывает в Швейцарии, снежным обвалом. Но, конечно, меня все-таки не могло не смущать то обстоятельство, что у меня за душой было всего навсего три пенса, и те я не понимаю, как уцелели в моем кармане до вечера субботы. Я стал представлять себе, как через два-три дня появится в газетах известие о том, что меня нашли мертвым под каким-нибудь забором. Со страшным трудом, едва передвигая ноги, я продолжал тащиться вперед, пока не добрался до лавчонки, где на вывеске значилось, что здесь покупают мужское и дамское подержанное платье и дают наибольшую цену за тряпки, кости и битую посуду. Хозяин этой лавки сидел у дверей без сюртука и курил. Так как весь потолок лавчонки был увешан множеством сюртуков и панталон и все это еле-еле освещалось двумя сальными свечами, то мое пылкое воображение увидело в человеке, сидящем у порога, какое-то мстительное чудовище, которое перевешало своих врагов и теперь радуется этому.

Благодаря жизненному опыту, вынесенному мной из дружбы с Микоберами, эта лавчонка старьевщика навела меня на мысль, что она может отодвинуть немного мою голодную смерть. Я сейчас же вошел в ближайший переулок, снял с себя жилет, аккуратно свернул его и, держа подмышкой, вернулся к двери лавчонки.

- Пожалуйста, сэр, - обратился я к хозяину, - я уступлю вам это за сходную цену.

Мистер Делобай (это имя, по крайней мере, было на вывеске) взял жилет, поставил свою трубку у косяка двери и вместе со мной вошел в лавку. Тут он пальцами снял нагар с обеих свечей, положил мой жилет на прилавок, тщательно осмотрел его там, затем стал рассматривать его на свет и, наконец, спросил меня:

- Что же вы хотите получить за этот жилетишко?

- Ну, уж вы, сэр, знаете это лучше моего, - скромно ответил я.

- Не могу же я быть одновременно и продавцом и покупателем! - возразил мистер Делобай. - Сами уж назначьте цену за эту вашу тряпицу.

- Как вы находите восемнадцать пенсов? - после некоторого колебания застенчиво проговорил я.

Мистер Делобай свернул жилет и, возвращая мне его, сказал:

- Я ограбил бы свою семью, если б дал вам даже девять пенсов.

Дело принимало неприятный оборот: выходило так, будто я, совершенно посторонний мальчик, вынуждаю мистера Делобая ради меня ограбить свое семейство. Однако я находился в таком затруднительном положении, что вынужден был предложить ему жилетку за девять пенсов.

Мистер Делобай поворчал немного, но все-таки дал мне девять пенсов. Пожелав ему покойной ночи, я вышел с этими девятью пенсами, но без жилетки. Что за беда! Надо только куртку свою застегнуть на все пуговицы - и ничего, сойдет. Правда, я предвидел, что за этой жилеткой последует и куртка и что большую часть пути до Дувра мне придется проделать в одной сорочке и панталонах, да еще при этом надо будет считать себя счастливым, если и в таком виде я доберусь до места.

Нo я как-то гораздо меньше думал об этом, чем можно было бы предположить. Конечно, я знал, что до Дувра очень далеко, чувствовал, насколько жестоко поступил со мной долговязый парень с ослом, но, помнится, когда я выходил из лавочки Делобая с девятью пенсами в кармане, меня не особенно смущали предстоящие в пути трудности.

Тут у меня в голове возник план относительно ночевки, и я решил сейчас же привести его в исполнение. План этот заключался в том, чтобы пробраться на двор Салемской школы и там расположиться между оградой и задней стеной школьного здания, в углу, где, помнится, всегда стоял стог сена. Мне казалось, что хотя мальчики, спящие в том самом дортуаре, где я, бывало, занимался своими повествованиями, и не узнают, что я лежу по соседству, но все-таки вблизи их, вблизи дортуара, который больше не мог приютить меня, я буду чувствовать себя менее одиноким.

День выдался далеко не из легких, и я, поднимаясь к Блекгису, едва волочил ноги. Не сразу удалось мне отыскать Салемскую школу, но вскоре я все-таки нашел ее, нашел и стог сена в углу. Предварительно обойдя все кругом и убедившись, что всюду темно, я забился в сено. Никогда не забуду, каким одиноким почувствовал я себя, впервые проводя ночь под открытым небом.

Но я заснул, как заснула в эту ночь масса бесприютных, от которых запирали двери в домах и на которых лаяли цепные собаки. И снилось мне, что я лежу на моей бывшей кроватке в дортуаре и разговариваю с мальчиками. Вдруг я просыпаюсь в возбужденном состоянии, произнося имя Стирфорта, и чувствую, что сижу на сене, и дико озираясь, гляжу на ярко мерцающие надо мной звезды. Наконец, вспомнив, где я нахожусь в такой неурочной час, я, испугавшись сам не зная чего, вскакиваю и принимаюсь ходить взад и вперед. Но вот звезды бледнеют, занимается заря, и я, успокоенный приближением дня, страшно усталый, бросаюсь на сено и сейчас же засыпаю. Хотя во сне я и чувствую холод, но продолжаю спать до тех пор, пока меня не будят горячие лучи солнца и утренний звон школьного колокола. Если б я мог надеяться, что Стирфорт еще здесь, я непременно забился бы в какой-нибудь уголок и улучил бы минуту, чтобы повидаться с ним наедине, Но я знал, что он давно должен был окончить школу. Трэдльс, может, и был еще здесь, но, очень ценя его сердечную доброту, я в то же время боялся, что он невольно может проговориться и выдать меня. И вот, в то время как ученики мистера Крикля стали подниматься со своих постелей, я потихоньку выбрался из школьной усадьбы и поплелся по пыльной дороге, которая, как я узнал еще в школе, вела в Дувр.

Утро было воскресное, гудели колокола, и окрестные жители шли в церковь. Как мало это утро напоминало воскресные утра, проводимые мною когда-то в Ярмуте!..

В этот день я прошел по большой дороге целых двадцать три мили. Это было очень нелегко при моей непривычке к ходьбе. Как сейчас вижу себя поздно вечером, истомленным, с избитыми ногами, проходящим через Рочестерский мост. Едва волоча ноги, я на ходу ужинаю купленным ломтем хлеба. Соблазняли меня вывески на некоторых домиках: "Здесь имеется помещение для путешественников", но я боялся потратить на такой ночлег последние пенсы. С другой стороны, меня, пожалуй, еще больше пугали злобные взгляды бродяг, которых немало встречалось по дороге. Поэтому-то я искал не крова, а удобного местечка под небесным сводом. С трудом дотащившись до Четема (он ночью представлял собой какое-то фантастическое скопление выбеленных зданий, подъемных мостов, расснащенных судов, похожих на ноев ковчег и стоящих у тинистых берегов реки), я проскользнул на батарейный вал, поросший густой травой, и улегся здесь подле пушки. Наверху по дорожке ходил взад и вперед часовой. Радуясь близости этого часового, который, конечно, так же мало, как и накануне мальчики в школе, подозревал о моем присутствии, я крепко заснул и проспал до утра.

Проснувшись, я почувствовал, что совершенно разбит и особенно ноют распухшие ноги. Когда я стал спускаться к длинной узкой улице, я совершенно растерялся от громкого барабанного боя и движения войск, - они, казалось, собирались оцепить меня со всех сторон. Чувствуя, что если я хочу приберечь силы, чтобы добраться до конца моего путешествия, то в этот день мне надо пройти очень немного, я решил первым долгом заняться продажей своей куртки. Я сейчас же снял эту самую куртку, чтобы привыкнуть обходиться без нее, и неся ее подмышкой, стал разыскивать лавки старьевщиков.

Четем оказался местом очень благоприятным для продажи куртки, ибо он изобиловал лавками подержанных вещей. Торговцы большей частью стояли у дверей, высматривая клиента; но так как у большинства из них среди товара были офицерские мундиры, эполеты и тому подобное, то я, видя, что они торгуют такими ценными вещами, долго бродил, не осмеливаясь предложить им свой товар. Скромность заставила меня искать старьевщика вроде мистера Делобая. Наконец я натолкнулся на такую лавчонку, помещавшуюся на углу грязного переулка, в конце которого было огороженное место, густо заросшее крапивой. На ограде развевалась, очевидно не вместившись в лавчонке, поношенная матросская одежда. Тут же валялись морские койки, заржавленные ружья, клеенчатые шляпы, а на лотках навалено было столько всевозможных заржавленных ключей, что ими, казалось, можно было открыть все замки на свете.

Вот в эту-то лавчонку, низкую и маленькую, скорее затемненную, чем освещенную оконцем, завешенным старой одеждой, я и вошел с бьющимся сердцем, спустившись по нескольким ступенькам, Нельзя сказать, чтобы я почувствовал себя много лучше, когда из грязного логовища, находившегося позади лавчонки, выскочил безобразный старикашка со щетинистой седой бородой и вцепился мне в волосы. От этого страшного старика в грязной фланелевой фуфайке ужасно несло ромом.

- Что здесь вам нужно? - крикнул свирепым голосом старик. - О, глаза мои, кости мои! - начал он причитывать. Что же вам нужно? О, легкие мои, печенка моя! Что же вам нужно, чорт вас побери! О! Гр-р-р... гр-р-р...

Меня так смутили его бессвязные слова, а особенно страшные гортанные звуки, что я не в силах был отвечать.

Тут старик, продолжая держать меня за волосы, еще раз повторил все свои бессмыслицы и горловое клокотанье, проделывая все это с такой энергией, что, казалось, глаза его готовы были выскочить из орбит.

Наконец, собравшись с духом, но продолжая дрожать всем телом, я пробормотал:

- Я хотел спросить вас, сэр, не купите ли вы мою куртку?

- О! Покажите-ка эту куртку! - закричал старик. - Ох, сердце мое все в огне! Покажите же куртку, чорт вас побери! Подайте ее сюда!

Крича это, он выпустил мои волосы из своей костлявой руки, напоминающей когтистую лапу большой птицы, и напялил на свои воспаленные глаза безобразные очки.

Осмотрев куртку, он крикнул:

- А сколько хотите за нее? Гр-р-р... Сколько? Сколько?

- Полкроны, - ответил я, несколько приходя в себя.

- Ох, легкие мои, печенка моя! - закричал старикашка. - Нет! Ох, глаза мои! О, косточки мои! Нет! Восемнадцать пенсов. Гр-р-р-р... гр-р-р...

Каждый раз, когда он испускал эти клокочущие звуки, глаза его, казалось, готовы были выскочить из орбит.

- Ну, хорошо, - сказал я, желая закончить эту сделку, - я согласен на восемнадцать пенсов.

- Ох, печенка моя! - орал старик, бросая куртку к себе на полку. - Убирайтесь из лавки! Слышите, убирайтесь! Гр-р-р-р... Только денег не требуйте. Давайте-ка меняться.

Кажется, никогда в жизни ни до этого, ни потом я не был так перепуган; тем не менее я осмелился сказать старику, что мне необходимы деньги и ничего в обмен на свою куртку взять я не могу. Плату же, если ему угодно, я подожду на улице и торопить его не стану.

Сказав это, я вышел из лавчонки, уселся в уголок в тени и просидел здесь столько часов, что тень сменилась солнечными лучами, а те, в свою очередь, уступили место тени. Терпеливо сидел я, все ожидая, что мне заплатят.

Сомневаюсь, чтобы вообще среди старьевщиков нашелся другой такой сумасшедший пьяница. Я вскоре узнал, что старик этот был хорошо известен всему околотку и про него шла молва, будто он продал свою душу дьяволу. Я понял это из выкриков мальчишек, которые то и дело толкались вокруг лавчонки и, дразня старика, все требовали, чтобы он показал им золото, полученное от сатаны.

- Не прикидывайтесь, Чарли, бедняком! - вопили они. - Мы хорошо знаем, что вы всё врете. Тащите-ка сюда золото, Чарли! Нам ведь известно, что оно зашито у вас в тюфяке. Распорите его и дайте нам хоть немножко этого дьявольского золота! Не дать ли вам кстати пенс? А?

Все это приводило старика в такое бешенство, что он время от времени бросался из лавчонки на мальчишек, а те моментально улепетывали от него. Несколько раз, ослепленный бешенством, он принимал меня за одного из этих мальчишек и так начинал орать, что, казалось, готов был разорвать меня в клочки. Но, во время заметив свою ошибку, он уходил в лавчонку, повидимому, ложился в своем логовище и там начинал завывыть что-то вроде песни о смерти Нельсона. К довершению всех моих бед, мальчишки, видя, как я, полураздетый, терпеливо сижу у дверей лавчонки, вообразили, что я поступил к Чарли в услужение, и потому стали швырять в меня камнями и всячески обижать.

В течение дня старик много раз пытался убедить меня пойти на мену. Он выносил мне из лавчонки то удочку, то скрипку, то треуголку, то флейту, но от всего этого я упорно отказывался и продолжал сидеть, в отчаянии умоляя старика при каждом его появлении, отдать мне деньги или куртку. Наконец он начал уплачивать мне, но делал это полупенсами, так что в течение двух часов мне удалось от него получить не больше одного шиллинга.

- Ох, глаза мои! Ох, кости! - снова начал выкрикивать ужасный старик, высовываясь из лавки после довольно продолжительного перерыва.

- Что, вы уберетесь, если я дам вам еще два пенса? - крикнул он.

- Не могу этого сделать, - ответил я, - ибо умру от голода.

- Ох, легкие мои! Ох, печенка моя!.. А провалитесь вы, получив три пенса? - снова кричал старик.

- Я и так ушел бы, если б это было возможно, - отвечал я, - но мне ужасно нужны деньги.

- О, гр-р-р-р... - проклокотал старик. - А что, с четырьмя уйдете?

Я был до того измучен, до того ослабел, что согласился на это предложение, и, взяв, дрожа, эти злополучные деньги из его костлявой лапы, я ушел от него незадолго до заката солнца. Мне так хотелось есть, так хотелось пить, как никогда в жизни. Истратив три пенса, я вскоре подкрепился настолько, что, прихрамывая, смог пройти в тот вечер еще семь миль.

Ночь эту я опять очень недурно провел под стогом сена. Перед тем как лечь, я вымыл в ручье покрытые волдырями ноги и обложил их свежими листьями. Выйдя на следующее утро на дорогу, я увидел, что она идет среди фруктовых садов и зарослей хмеля. Приближалась осень, и в садах ветви деревьев гнулись под тяжестью созревших яблок, В некоторых местах уже начали собирать хмель. Все кругом мне очень нравилось, и я даже мечтал следующую ночь проспать в хмелевых зарослях: мне казалось, что среди жердей, грациозно увитых хмелем, я, словно в обществе товарищей, не буду чувствовать себя таким одиноким,

Встречные бродяги в этот день были как-то особенно неприятны и внушали мне такой страх, который я и до сих пор не в силах забыть. Некоторые из них были совсем зверского вида. Проходя мимо, они с изумлением пялили на меня глаза. Случалось даже, что кое-кто из них останавливался и кричал мне, чтобы я вернулся побеседовать с ним, а когда я от него удирал, то он бросал мне вслед камни. Особенно запомнился мне один молодой парень, должно быть - лудильщик, судя по жаровне, торчавшей из его дорожной сумки. Вместе с ним шла какая-то женщина. Внимательно осмотрев меня с ног до головы, лудильщик так заорал, чтобы я к нему подошел, что я остановился и стал оглядываться кругом,

- Да идите же сюда, раз вас зовут, - опять крикнул парень, - а не то я сейчас же распотрошу вам брюхо!

Я решил, что благоразумнее вернуться. Подходя со смиренным видом к лудильщику, - этим я думал умилостивить его, - я заметил, что у его спутницы подбит глаз.

- Куда идете? - спросил лудильщик, схватив меня закопченной своей рукой за ворот сорочки.

- Иду в Дувр, - пролепетал я.

- Откуда? - продолжал допрашивать лудильщик, еще крепче закручивая сорочку, для того чтобы я не смог от него вырваться.

- Из Лондона, - ответил я.

- Кто вы такой? Воришка, что-ли?

- Н-ет, - пробормотал я.

- Нет, чертенок?! Так знайте: начните только хвалиться своей честностью, я вас тут же убью на месте! - проговорил со свирепым видом лудильщик, грозя мне свободным кулаком и оглядывая меня с ног до головы. - Скажите, есть у вас деньги на полпинты пива? - спросил он, - Коли есть, так гоните сюда, пока я их сам не взял!

Тут я, конечно, отдал бы ему последние свои гроши, если бы не увидел, что женщина, глядя на меня, отрицательно качает головой и беззвучно, одними губами говорит: "Нет".

- Я очень беден, - сказал я, силясь улыбнуться, - у меня нет денег.

- А это что значит? - промолвил лудильщик, так свирепо смотря на меня, что я испугался, не видит ли он уж в моем кармане денег.

- Сэр... - пролепетал я.

- Это что значит? - повторил лудильщик. - На вас шелковый платок моего брата! Давайте-ка его сюда!

И он в один миг сорвал у меня с шеи платок и бросил его женщине. Та расхохоталась, как бы принимая это за шутку, и, бросив платок опять мне, снова кивнула головой и, беззвучно шевеля губами, сказала: "Уходите".

Не успел я последовать ее совету, как лудильщик с такой силой вырвал у меня платок, что я отлетел в сторону, словно перышко; затем, набросив этот платок себе на шею, он с бранью повернулся к женщине и кулаком сшиб ее с ног. Никогда не забуду я, как она свалилась навзничь и неподвижно лежала на каменистой дороге. Шляпка слетела с ее головы, а волосы стали серыми от пыли; не забуду, как, отойдя, я обернулся и увидел, что она сидит вблизи дороги на тропинке и обтирает концом шали кровь с лица, в то время как лудильщик преспокойно шествует своей дорогой.

Это приключение так напугало меня, что потом, когда мне попадался навстречу кто-нибудь из людей подобного рода, я, завидев его издали, сворачивал в сторону и ждал, пока подозрительный прохожий не пройдет подальше. Это случалось так часто, что даже замедляло мое продвижение к Дувру.

Наконец, на шестой день своих странствований я добрался до Дувра. Но удивительная вещь! Когда я, в своих изорванных ботинках, весь в пыли, загорелый, полуодетый очутился в том месте, куда так стремился, я почувствовал себя страшно беспомощным и очень удрученным.

Сперва я стал разузнавать о бабушке у лодочников и получал от них самые разнообразные ответы, Один сказал мне, что бабушка живет на маяке южного мыса и что там она по неосторожности опалила себе бакенбарды. Другой утверждал, что ее вывезли за рейд34 и прицепили к бакену35 у фарватера, где ее можно навещать только между приливом и отливом, Третий рассказывал, что она крала детей и за это посажена в Медстонскую тюрьму. Четвертый же дошел до того, что уверял, будто во время последней бури бабушка села на метлу и умчалась по направлению к Кале. Легковые извозчики, у которых я затем стал справляться, оказались такими же шутниками и грубиянами. А лавочники даже и выслушать меня не желали (очевидно, принимая меня за нищего), а равнодушно говорили: "Ничего нет..."

Тут я почувствовал себя в еще более плачевном положении и более одиноким, чем во все время своих странствований. Все деньги у меня вышли, продавать больше было нечего. Меня мучили голод и жажда, я выбился совсем из сил, и мне казалось, что я был так же далек от своей цели, как если бы оставался в Лондоне. Все утро прошло в этих расспросах, и вот я сидел на крылечке какой-то пустой лавки близ рынка и ломал себе голову над тем, как мне добраться до других мест, о которых в своем письме также упоминала Пиготти, когда вдруг проезжавший мимо легковой извозчик уронил попону; я тотчас же подобрал ее и подал извозчику. Лицо его показалось мне настолько добродушным, что я решился спросить его, не может ли он мне сказать, где живет мисс Тротвуд.

- Тротвуд? - повторил он. - Подождите, фамилия эта мне как будто знакома... Старая леди, да?

- Да, - ответил я, - довольно старая.

- А держится она так прямо? - спросил извозчик, сам выпрямляясь на козлах.

- Да, - подтвердил я, - кажется, что так она держится.

- С нею еще всегда неразлучная большущая сумка, - продолжал описание извозчик, - а сама такая хмурая, и кажется, что вот-вот набросится на вас.

Сердце мое замерло, - я понял, что это была именно бабушка.

- Ну, так вот что я вам скажу, - начал извозчик: - ступайте вон туда, - при этом он бичом указал на холмы. - Идите все прямо и прямо, покуда не дойдете до тех домов, что стоят у самого моря. Там, мне кажется, вы услышите о ней. Навряд только она что-нибудь подаст вам. Вот возьмите хоть одно пенни.

Я с благодарностью принял этот дар и купил на него себе хлеба. Уписывая его за обе щеки, я пошел по направлению, указанному мне случайным другом. Мне пришлось пройти довольно много, прежде чем я увидел дома, о которых он говорил. Подойдя поближе, я вошел в мелочную лавку и спросил, не могут ли мне сказать, где живет мисс Тротвуд. С этим вопросом я обратился к мужчине, который, стоя за прилавком, отвешивал рис какой-то молоденькой девушке. Девушка эта, вообразив, что я спрашиваю ее, быстро повернулась ко мне.

- Вы о моей хозяйке? - проговорила она. - А зачем она вам нужна, мальчик?

- Если позволите, я хотел бы поговорить с ней, - ответил я.

- Вы, верно, просить у нее что-нибудь хотите? - допрашивала меня девушка.

- Нет, право, нет, - сказал я. Но, вдруг вспомнив, что на самом деле я шел к бабушке именно за помощью, я в смущении замолчал и почувствовал, что страшно краснею.

Девушка, которая, судя по ее словам, служила у бабушки, положила рис в маленькую корзинку и вышла из лавки, сказав мне, что если я хочу знать, где живет мисс Тротвуд, то могу итти за ней. Мне этого не нужно было говорить дважды, хотя в это время я и был так смущен и взволнован, что еле держался на ногах. Я пошел за девушкой, и мы скоро подошли к хорошенькому домику с веселыми венецианскими окнами. Перед домиком был маленький, усыпанный гравием дворик, посреди которого виднелся прекрасный цветник. Запах от него шел чудесный, и содержался он в большом порядке.

- Вот это дом мисс Тротвуд, - промолвила девушка, - теперь вы знаете его, и это все, что я могу вам сказать,

С этими словами она вбежала в дом, как бы желая снять с себя всякую ответственность за мое появление. Я остался один у калитки сада и грустно глядел поверх нее на окно гостиной, где кисейная занавеска была немного раздвинута посредине. Большой круглый зеленый экран, прикрепленный к подоконнику, и маленький столик, перед которым стояло большое кресло, навели меня на мысль, что в эту самую минуту бабушка, быть может, грозно восседает именно в этом кресле.

Башмаки мои пришли в самое плачевное состояние: подметки совсем отвалились, а верх потрескался, так что они потеряли даже вид обуви. Шляпа моя, служившая мне в дороге ночным колпаком, до того измялась и погнулась, что самая изломанная кастрюля, валяющаяся в сорном ящике, конечно, не устыдилась бы соседства с ней. Мои панталоны и сорочка, испачканные потом, росой, травой и кентской землей, на которой я ночевал, были, к тому же, так изодраны, что, стоя у калитки бабушкиного палисадника, я вполне мог изображать пугало для птиц. Волосы мои не знали ни гребня, ни щетки с тех пор, как я покинул Лондон. Лицо, руки и шея так загорели от непривычного постоянного пребывания на воздухе и солнце, что стали красно-коричневого цвета. С головы до ног я был покрыт белой известковой пылью, словно только что вылез из печи для обжига извести. И вот в таком виде, прекрасно сознавая то неблагоприятное впечатление, какое должен был я произвести на мою грозную бабушку, я собирался представиться ей.

Так как в гостиной царила полнейшая тишина, то я из этого заключил, что бабушки там не было, и через некоторое время поднял глаза к окну верхнего этажа. В нем я увидел седого, цветущего, очень приятного на вид джентльмена. Прищурив самым потешным образом один глаз, он быстро кивнул мне несколько раз головой, а затем, засмеявшись, отошел от окна. Я и до этого был очень растерян, а тут странное поведение старого джентльмена до того смутило меня, что я было совсем собрался удрать, чтобы обдумать, как мне быть дальше, когда из дома вышла леди в чепчике, поверх которого был повязан еще платок. На ней были садовые перчатки, а в руках она держала нечто, напоминающее сумку сборщика податей, и большущий садовый нож. Я сейчас же догадался, что это мисс Бетси, ибо, выйдя из дома, она так же величественно выступала, как тогда, когда, по рассказам матушки, шла через сад к нашему дому в "Грачах".

- Убирайтесь отсюда! - закричала она, тряся головой и помахивая в воздухе ножом. - Прочь отсюда! Мальчишкам здесь не место!

Сердце мое рвалось наружу, когда я следил глазами за проходившей бабушкой. Она остановилась в углу и стала выкапывать какой-то корешок. А я, совсем упав духом, в полном отчаянии тихонько подошел к ней и слегка дотронулся до нее пальцем.

- Мэм, пожалуйста... - пролепетал я,

Она вздрогнула и посмотрела на меня снизу вверх.

- Пожалуйста, бабушка...

- Ого! - воскликнула мисс Бетси с невыразимым удивлением.

- Простите, бабушка, - я ваш внук.

- Господи ты боже мой! - воскликнула мисс Бетси да так и присела на дорожку.

- Я Давид Копперфильд из Блондерстона в Суффолке, где вы были в ту ночь, когда я родился, и видели мою дорогую мамочку. С тех пор как она умерла, я очень несчастлив. Меня совсем забросили, ничему не учили и отправили в Лондон. Я гам жил совсем один и работал, но моя работа была совсем не по мне. Вот я и убежал к вам. В самом начале пути меня обокрали, я всю дорогу шел пешком и за время моего пути ни разу не ложился в постель.

Tут самообладание вдруг покинуло меня, и я, подняв руки, чтобы показать ей, какой я оборванный и сколько вынес, зарыдал навзрыд... Должно быть, слезы эти накопились у меня за целую неделю.

Все время, пока я рассказывал, бабушка, сидя на песке, с выражением какого угодно чувства, кроме удивления, совершенно не свойственного ей, смотрела на меня, но, когда я разрыдался, она поспешно поднялась, схватила меня за шиворот и потащила в гостиную. Здесь она начала с того, что открыла большой шкаф, достала оттуда несколько бутылок и понемногу стала вливать из каждой из них мне в рот. Думаю, что бутылки ли она хватала наугад, ибо мне живо помнится вкус анисовой воды, анчоусного соуса и подливки для салата, Заставив меня проглотить все эти "укрепляющие" средства, но видя, что тем не менее она не может справиться с моими истерическими рыданиями, бабушка уложила меня на диван, подложила мне под голову свою шаль, а под ноги, чтобы я не испачкал обивку, платок с своей головы. Затем сама она уселась о кресло и, закрывшись экраном, выпалила, словно стреляя из небольшого ружья, что-то вроде "господи, помилуй".

Через некоторое время бабушка позвонила.

- Дженет, - сказала она служанке, когда та появилась на ее звонок, поднимитесь наверх, передайте от меня привет мистеру Дику и скажите, что я хочу с ним поговорить.

Дженет, повидимому, удивилась, заметив, как неподвижно лежу я (боясь, что это будет неприятно бабушке, я не смел пошевельнуться), по сейчас же пошла исполнить данное ей приказание.

Бабушка, заложив руки за спину, принялась ходить взад и вперед по комнате, пока не появился, смеясь, тот самый старый джентльмен, который так потешно щурил глаза, глядя на меня из окна верхнего этажа.

- Ну, мистep Дик, - обратилась к нему бабушка, - не валяйте дурака. Все мы прекрасно знаем, что если вы только захотите, вы можете рассуждать очень умно. Так повторяю - не валяйте же дурака.

Мгновенно лицо джентльмена стало серьезным, и он взглянул на меня так, словно молил не проговориться относительно того, что он выделывал у окна.

- Мистер Дик, - продолжала бабушка, - вы слышали от меня, конечно, о Давиде Копперфильде?.. Не вздумайте говорить, что вы не помните, - ведь мы оба с вами знаем, что у вас прекрасная память.

- О Давиде Копперфильде? - повторил мистер Дик. (У него, мне показалось, не было особенно ясных воспоминаний на этот счет.) - О Давиде Копперфильде... Да, да, конечно, о Давиде...

- Ну, так вот это его мальчик - его сын, - промолвила бабушка. - Он был бы весь в отца, не будь он так похож на свою мать.

- Так это его сын? - опять переспросил мистер Дик. - Сын того самого Давида? Вот как!

- Да, - подтвердила бабушка. - И выкинул он ловкую штучку: взял, да и убежал. Конечно, его сестра Бетси Тротвуд никогда не убежала бы.

Тут бабушка энергично тряхнула головой, очевидно твердо уверенная и в характере и в прекрасном поведении никогда не рождавшейся на свет девочки.

- А-а! Так вы думаете, что она не убежала бы? - спросил мистер Дик.

- Господь с вами! - с возмущением воскликнула бабушка.- Что только вы несете! Да разве может быть даже малейшее сомнение в этом? Она жила бы со своей крестной, и жили бы мы с ней душа в душу. Ну, скажите ради бога, куда и к кому могла бы сбежать его сестра Бетси Тротвуд?

- Никуда, - согласился мистер Дик.

- То-то же! - продолжала бабушка, смягченная этим ответом. - Но зачем же, Дик, вы притворяетесь дурачком, когда ваш ум так же остер, как ланцет хирурга? Итак, вы видите теперь перед собой юного Давида Копперфильда, и я спрашиваю вас, что мне с ним делать?

- Что с ним делать? - тихо переспросил мистер Дик, почесывая себе голову. - Что с ним делать?

- Да, - проговорила бабушка, с важным видом, подняв указательный палец. - Отвечайте, мистер Дик! Мне нужен хороший, основательный совет.

- Что же, будь я на вашем месте, я бы... - начал мистер Дик, задумчиво и вместе с тем как-то рассеянно глядя на меня; тут вид мой словно натолкнул его на какую-то мысль. - Я бы вымыл его, - докончил он.

- Дженет! - окликнула бабушка служанку, оборачиваясь к ней с выражением спокойного торжества на лице (тогда оно было для меня еще непонятно). - Мистер Дик разрешил все наши недоразумения: приготовьте ванну.

Как ни был я заинтересован этим разговором, но все-таки не мог в то же время не рассматривать бабушку, мистера Дика, Дженет и даже самую комнату. Бабушка была леди высокого роста, с резкими, но правильными чертами лица. В ее лице, голосе, походке, манере себя держать было столько непреклонности и непоколебимости, что этого было больше чем достаточно, чтобы в свое время угнетающим образом подействовать на такое кроткое существо, каким была матушка. Но, несмотря на эту непреклонность и суровость, лицо бабушки было скорее красиво, чем некрасиво. Особенно обратил я внимание на ее быстрые, ясные глаза. Седые ее волосы были расчесаны на пробор, и она носила чепец, который завязывался под подбородком. На ней было хорошо сшитое просторное платье синевато-серого цвета, напоминавшее костюм для верховой езды. У пояса бабушки висели на толстой золотой цепочке с брелоками золотые часы, судя по величине - мужские. Дополняли ее туалет воротничок и манжеты мужского фасона.

Мистер Дик, как я уже упоминал, был седой джентльмен с цветущим лицом. На этом, пожалуй, можно было бы закончить описание его внешности, не будь у него странной манеры держать голову опущенной; причем это вызывалось не старостью, а скорее напоминало мне кого-нибудь из учеников мистера Крикля после произведенной над ним экзекуции. Глаза у него были большие, серые, навыкате. Какой-то водянистый блеск этих глаз, неопределенность взгляда и его покорность бабушке, та детская радость, с которой он принимал ее похвалы, навели меня на мысль, что он не совсем в своем уме. Но если действительно было так, то спрашивается, почему же он здесь? Одет он был обыкновенно: на нем был широкий серый сюртук, такого же же цвета жилет и белые панталоны. У него тоже были часы, а в карманах всегда водились деньги, которыми он имел обыкновение побрякивать, точно хвастаясь ими.

Дженет была прехорошенькой, цветущей, очень опрятной девушкой лет девятнадцати или двадцати. В первую минуту я ничего больше не заметил в ней, но в последствии узнал, что она была одной из многочисленных покровительствуемых бабушкой девушек, которых та брала к себе в дом в услужение, стремясь внушить им ненависть к мужскому полу. Но, увы, ее проповедь завершалась обыкновенно тем, что юная девица выходила замуж за какого-нибудь булочника.

Гостиная была так же опрятна, как сама бабушка и Дженет. Стоило мне сейчас, думая об этой комнате, положить перо, как на меня вдруг пахнуло морским воздухом, смешанным с чудесным запахом цветов. И вижу я перед собой старомодную мебель, так прекрасно вычищенную и отполированную, что на ней не найти и пылинки; у венецианского окна, возле зеленого экрана, стоят неприкосновенное бабушкино кресло и столик; вот ковер, устланный грубой дорожкой; вот кошка, две канарейки, чайник, старинный фарфор, чаша для пунша, полная сухих лепестков роз, большой шкаф, набитый всякими банками и бутылками. И среди всего этого вижу я себя, запыленного, лежащего на диване, удивительно не гармонирующего с окружающей обстановкой.

Дженет только что ушла готовить ванну, как бабушка, почти оцепенев oт негодования, едва смогла прокричать: "Дженет, ослы!" Я, признаться, был очень этим перепуган.

Услышав бабушкин крик, Дженет стремглав, словно дом загорелся, бросилась по лестнице и, выскочив на зеленую лужайку у палисадника, отогнала оттуда двух верховых ослов. Нa них восседали леди, осмелившиеся осквернить копытами своих ослов свежую траву лужайки. Тем временем бабушка тоже выбежала из дому. Схватив за уздечку третьего осла, на котором сидел мальчуган, она вывела его за пределы священной лужайки и тут же выдрала за уши злосчастного юнца-погонщика, отважившегося привести ослов на ее заповедную землю.

Я до сих пор не знаю, имела ли бабушка какие-нибудь законные права на эту самую лужайку, но она решила, что лужайка принадлежит ей, и этого было совершенно достаточно. Появление на ней ослов было для бабушки личной обидой, требующей немедленного возмездия. Чем бы она ни занималась, каким бы разговором она ни была увлечена, стоило появиться какому-нибудь ослу - и все в один миг забывалось, и она моментально набрасывалась на него. Кувшины с водой и полные лейки держались в потайных местах, чтобы немедленно окатить водой мальчишек-правонарушителей. За дверьми были спрятаны палки, пускаемые в ход во время вылазок на лужайку, повторявшихся ежечасно. Война эта с ослами и погонщиками продолжалась непрерывно. Очень может быть, что это доставляло развлечение мальчишкам-погонщикам, возможно также, что наиболее сметливые из ослов, поняв, в чем тут дело, находили известное удовлетворение в проявлении своего упрямства. Знаю только, что, пока поспела ванна, таких тревог было три. Во время последней, и самой отчаянной из них, бабушка вступила в бой с белобрысым малым лет пятнадцати, и только когда она стукнула его песочного цвета голову о свою калитку, мальчик сообразил, в чем дело. Тревоги эти были тем более потешны, что в это время бабушка кормила меня с ложки бульоном. Она была убеждена, что я умираю от голода и потому должен вначале принимать пищу в самых небольших дозах. И вот, я только открою рот, чтобы проглотить бульон, как она, швырнув ложку в мисочку, кричит: "Дженет, ослы!" - и бросается в бой.

Ванна для меня была большим благом, ибо благодаря ночевкам под открытым небом я начинал чувствовать острые боли во всем теле и был так переутомлен и подавлен, что меня все время неудержимо клонило ко сну. Когда я выкупался, бабушка с Дженет облекли меня в сорочку и панталоны мистера Дика и закутали в две или три большие шали. На что я был похож, уж, по правде сказать, не знаю, но тепло мне было чрезвычайно. Все так же чувствуя себя очень утомленным и сонным, я вскоре опять улегся на диван и заснул. Было ли это во сне, или наяву, но я проснулся под влечатлением того, что бабушка наклоняется надо мной, поправляет мне волосы, упавшие на лицо, поудобнее укладывает мне голову, а потом стоит и смотрит на меня. Мне также почудилось, будто бабушка шепчет что-то вроде "хорошенький мальчик" или "бедный мальчик". Однако, когда я проснулся, ничто не подтверждало того, что слова эти бабушка произнесла наяву: она сидела у веницианского окна в своем кресле подле экрана, легко поворачивающегося на стержне, и глядела на море.

Вскоре после того, как я проснулся, мы пообедали, - была, помню, жареная курица и пудинг. Сидя за столом, я сам походил на какую-то связанную птицу и с трудом шевелил руками. Но так как бабушка сама закутала меня, то я уж не жаловался на неудобство. Все это время, помнится, меня чрезвычайно беспокоила мысль, что именно решила бабушка делать со мной; но она обедала в глубочайшем молчании, и только когда глаза ее случайно останавливались на мне, она произносила: "Господи, помилуй нас", что, конечно, отнюдь не могло успокоить меня.

После того как была убрана скатерть и появилась бутылка хереса36 (я тоже получил рюмочку), бабушка снова послала за мистером Диком. Он вскоре присоединился к нам, и, когда бабушка пригласила его выслушать рассказ о моих похождениях (часть их она уже знала от меня раньше), старик постарался, насколько был в силах, принять умный вид.

Пока я рассказывал, бабушка но сводила глаз с мистера Дика, - без этого, я уверен, он непременно заснул бы, - и каждый раз, когда он порывался улыбнуться, бабушка останавливала его недовольным движением бровей.

- Не могу понять, что заставило это бедное, злополучное дитя выкинуть такую штуку - вторично выйти замуж, - промолвила бабушка, когда я окончил свой рассказ.

- Быть может, она влюбилась в своего второго мужа, - сделал предположение мистер Дик.

- Влюбилась? - повторила бабушка. - Что вы хотитe этим сказать? Какая ей была надобность влюбляться?

- А быть может, - подумав немного, сказал, глупо улыбаясь, мистер Дик, - это ей доставило удовольствие.

- Нечего сказать, удовольствие! - отозвалась бабушка. - Действительно, великое удовольствие для бедной девочки беззаветно отдаться негодяю-мужчине, который неминуемо так или иначе должен был обижать ее. Хотела бы я знать, что могла она ждать от этого? Она раз уже была замужем и похоронила Давида Копперфильда, который чуть не с пеленок бегал за "восковыми куклами". У нее родился ребенок... Да, в ту ночь в пятницу, когда родился этот ребенок, который теперь сидит здесь, было, в сущности, двое детей... Спрашивается, чего еще ей было хотеть?

Тут мистер Дик украдкой кивнул мне, как бы желая сказать, что он не в состоянии на это ответить.

- Она даже не сумела родить ребенка такого, какого следовало бы, - продолжала бабушка. - Куда только девалась сестpa этого мальчика, Бетси Тротвуд? Так она и не родилась... Ах, не говорите мне об этом!..

Мистер Дик, казалось, совсем перепугался.

- А этот маленький докторишка с головой набок, - Желинс или как там его звали, - продолжала бабушка, - он только и мог, воркуя, как реполов, все повторять: "Это мальчик, что мальчик". Ну и идиоты же все эти мужчины!

Энергия, с которой проговорила бабушка эту последнюю фразу, испугала не только мистера Дика, но, сказать по правде, и меня тоже.

- И как будто еще было мало, что она не дала появиться на свет сестре этого мальчика, Бетси Тротвуд, - прибавила бабушка, - так она, видите ли, еще второй раз выходит замуж, и за кого же?... за какого-то Мордера!.. (Мор дер - по английски убийца.) и этим совершенно отравляет жизнь своему сыну. И всякий, кроме такого младенца, каким была она, мог предвидеть, что мальчик ее сделается беспризорным бродягой и, не выросши, уже станет Каином37.

Мистер Дик пристально посмотрел на меня, как бы желая убедиться, действительно ли я похож на Каина.

- И у них там была еще женщина с языческим именем. Так вот эта самая Пиготтти, видите ли, также не находит ничего лучшего сделать, как, и свою очередь, выйти замуж, как будто у нее на глазах не было красноречивого примера, сколько зла получается всегда из-за замужества. Так нет же! Ей нужно было, как рассказывает мальчик, и самой сделать такую же глупость. Хочу надеяться, что ее супруг окажется одним из тех милых муженьков, которые колотят своих жен кочергой. О таких часто пишут в газетах.

Я не мог вынести, чтобы так говорили о моей любимой няне да, к тому же, еще делали на ее счет подобные пожелания, и потому я тут же стал уверять бабушку, что она совершенно заблуждается относительно Пиготти и что на свете нет лучше, искреннее, вернее, преданнее и самоотверженнее друга и слуги, чем моя бывшая няня. Я рассказав бабушке, как Пиготти всегда горячо любила нас с матушкой, как матушка перед смертью с благодарностью поцеловала ее и умерла у нее на руках. Я хотел еще прибавить, что смотрю на дом Пиготти, как на свой собственный, что все ее - мое и что я только потому не пошел к ней, что, зная ее материальное положение, боялся обременить собой... Но я не был в силах докончить того, что порывался сказать, и, закрыв лицо руками, опустил голову на стол.

- Ну, хорошо, - промолвила бабушка, - мальчик прав, что заступается за своих близких... Дженет! Ослы!..

Я совершенно уверен, что не будь этих злополучных ослов, мы с бабушкой тогда же сблизились бы, так как она положила свою руку на мое плечо, и я тут так расхрабрился, что мне захотелось броситься ей на шею и просить ее покровительства. И вот, эти ослы и бабушкино возбужденное состояние после схватки на лужайке на время отодвинули все нежные чувства. Бабушка до самого чая, не переставая, с негодованием говорила мистеру Дику о том, что намерена обратиться к отечественным законам и предъявить судебные иски ко всем дуврским владельцам ослов.

После чая мы сидели у окна, очевидно ожидая новых вражеских нападений, (так, по крайней мере, мне казалось по суровому выражению лица бабушки). С наступлением сумерек Дженет опустила шторы, зажгла свечи и поставила на стол доску для игры в трик-трак38.

- А теперь, мистер Дик, - проговорила бабушка с важным видом и с поднятым снова вверх указательным пальцем, - я хочу обратиться к вам еще за одним советом. Взгляните на этого ребенка.

- Сына Давида? - спросил мистер Дик, внимательно и вместе с тем с недоумением глядя на бабушку.

- Именно, - ответила она. - Скажите, что бы вы сделали теперь с ним?

- С сыном Давида? - переспросил мистер Дик.

- Да, с сыном Давида.

- Гм, - промычал мистер Дик, - что бы я... Да я уложил бы его в постель.

- Дженет!- закричала бабушка с таким же торжествующим видом, какой я уже заметил у нее и раньше. - Мистер Дик всегда советует нам то, что надо. Если постель для мальчика готова, отведите его спать.

Как только Дженет доложила, что постель готова, меня сейчас же повели укладывать спать. Повели ласково, но всетаки как пленника: бабушка шла впереди, и Дженет замыкала шествие. Одно только обстоятельство пробудило во мне некоторые надежды: бабушка, остановившись на лестнице, спросила Дженет, отчего это пахнет гарью. Та ей ответила, что, сжигая мою сорочку, она приготовила из нее трут. Но в моей комнате не оказалось иной одежды, кроме той груды вещей, какая была на мне после ванны. Меня оставили с маленьким огарком, который, по словам бабушки, мог гореть ровно пять минут, и заперли мою дверь на ключ. Обдумывая все это, я решил, что бабушка, совершенно не знавшая меня, могла заподозрить, что я вообще склонен к бегству, и потому на всякий случай приняла свои меры, чтобы удержать меня. Комната, где меня уложили, была в верхнем этаже, с видом на море, залитое в это время лунным светом. Помню, после того как огарок погас, я, прочитав вечерние молитвы, долго еще сидел и смотрел на освещенное луной море, словно стремясь прочесть в нем, как в волшебной книге, свою судьбу. Помню затем, с каким благодарным, спокойным чувством смотрел я на свою кровать с белым пологом и как это благодарное чувство еще усилилось, когда я улегся, словно в гнездышко, на мягкую перину и укрылся белоснежной простыней. Помню, как тут рисовались передо мной все уголки, где я дорогой ночевал под открытым небом. Помню, как я молил бога, чтобы никогда больше не быть бесприютным и самому никогда не забывать о таких же бездомных. Помню, как мне все казалось, что я уношусь по этому великолепному, светящемуся в море лунному пути в какой-то мир грез...

Чарльз Диккенс - Давид Копперфильд. Том 1. 02., читать текст

См. также Чарльз Диккенс (Charles Dickens) - Проза (рассказы, поэмы, романы ...) :

Давид Копперфильд. Том 1. 03.
Глава ХIV БАБУШКА РЕШАЕТ, ЧТО ДЕЛАТЬ СО МНОЙ На следующее утро, спусти...

Давид Копперфильд. Том 1. 04.
Глава ХХ В ДОМЕ СТИРФОРТОВ Когда на следующее утро в восемь часов в мо...