Бласко-Ибаньес Висенте
«Бодега (La bodega). 5 часть.»

"Бодега (La bodega). 5 часть."

Сеньор Фермин с восторгом гитариста созерцал руки Пакорро Орла и весь был поглощен этим занятием. Никто не видел, как ушла Мария де ла Луц.

Дюпон вошел в прессовальню, ступая осторожно, и открывая двери с кошачьей мягкостью, сам не зная, зачем.

Он заглянул в квартиру приказчика: никого. Он думал, что дверь в комнату Марикиты заперта; но она подалась при первом его движении. Постель была пуста и вся комната в порядке, как будто никто не входил в нее, Та же пустота в кухне. Он ощупью перешел в большую комнату, служившую спальней рабочим. Ни души! Он высунул голову в отделение прессов. Разсеянный свет с неба, проникая сквозь окна, бросал на пол несколько беловатых пятен. В тишине этой Дюпону показалось, что он слышит звук дыханья, слабое движение кого-то, лежащего на полу.

Он вошел. Ноги его наткнулись на брезент и на тело на нем. Став на колени, чтоб лучше видеть, он угадал скорее осязанием, чем зрением, что перед ним Мария де ла Луц, скрывшаеся сюда. Наверно ей неприятно было возвращаться в свою комнату в таком постыдном состоянии.

При прикосновении рук Луиса, это тело, погруженное в дремоту опьянения, точно проснулось. Прелестное лицо повернулось, глаза сверкнули на минуту, стараясь удержаться открытыми, и горячия губы прошептали что то на ухо молодому сеньору. Ему послышалось как будто:

- Рафаэ... Рафаэ...

Но больше ничего...

Обнаженные руки сомкнулись над шеей Луиса.

Мария де-ла Луц все падала и падала в черную бездну бессознательности и падая с отчаяньем цеплялась за эту поддержку, сосредоточивая на ней всю свою волю и не чувствуя своего беспомощного тела.

VII.

В начале января стачка рабочих распространилась по всему округу Хереса. Сельские рабочие примкнули к виноградарям. Так как в зимние месяцы серьезных земледельческих работ не производилось, то помещики относились к этому конфликту довольно спокойно.

- Ну, сдадутся, - говорили они.- Зима суровая, а голод силен.

В виноградниках уход за лозами производился приказчиками и наиболее преданными хозяину рабочими, пренебрегавшими угрозами стачечников, которые называли их предателями и грозили мщением.

Богатые люди, несмотря на свою заносчивость, испытывали некоторый страх. По своему обыкновению, они заставили мадридские газеты изобразить стачку в Хересе самыми мрачными красками и раздуть ее чуть не в народное бедствие.

На власти сыпались упреки в бездействии, и с такой тревогой и криками, что можно было подумать, будто каждый богач сидел, запершись, в своем доме и отстреливался от воинственной и кровожадной черни. Правительство, по обыкновению, отправило вооруженную силу, чтобы положить конец этим жалобам и нареканиям, и в Херес прибыли новые отряды полицейских, две роты линейной пехоты и эскадрон кавалерии, соединившиеся с войсками, стоящими в Хересе.

Порядочные люди, как их называл Луис Дюпон, блаженно улыбались, видя столько красных панталон на улицах. Звон сабель по троттуарам звучал в их ушах небесной музыкой, и когда они входили в клубы, души их расцветали при виде офицерских мундиров вокруг столов.

Те, что несколько недель тому назад, оглушали правительство своими жалобами, точно их душили эти толпы, находящиеся в округе, с сложенными руками, не решавшиеся войти в Херес, теперь стали заносчивы и хвастливы до жестокости. Они издевались над истощенными лицами забастовщиков, над их глазами, сверкавшими нездоровым блеском голода и отчаяния.

Кроме того, власти считали, что наступил момент заставит повиноваться себе страхом, и полиция забирала лиц, игравших видную роль в рабочих ассоциациях. Каждый день в тюрьме прибавлялись люди.

- Сейчас сидит уже больше сорока человек, - говорили в собраниях наиболее осведомленные.- Когда будет сто или двести, все пойдет гладко, как по маслу.

Выходя по ночам из клубов, сеньоры встречали женщин, закутанных в грубые плащи, или в поднятых на голову юбках, протягивавших к ним руку.

- Сеньор, мы ничего не ели... Сеньор, голод нас убивает... У меня трое ребятишек. а муж, с этой забастовкой, не приносить хлеба в дом.

Сеньоры смеялись, ускоряя шаги. Пусть им дадут хлеба Сальватьерра и другие проповедники. И смотрели чуть-ли не влюбленными глазами на проходящих по улице солдат.

- Будьте вы прокляты, сеньоры!- стонали несчастные женщины в отчаянии. - Даст Бог, когда-нибудь сила будет на стороне честных людей...

Фермин Монтенегро с грустью наблюдал ход этой глухой борьбы, которая неизбежно должна была кончиться каким-нибудь крахом; но он держался вдали, избегая сношений с мятежниками, так как его учителя, Сальватьерры, не было в Хересе. Он молчал и в конторе, когда, в его присутствии, друзья дона Пабло выражали жестокие желания репрессии, которая напугала бы рабочих.

С тех пор, как он вернулся из Малаги, отец, каждый раз, что его видел, рекомендовал ему осторожность. Он должен молчать; в конце концов, они ели хлеб Дюпонов, и неблагородно с их стороны выражать сочувствие несчастным, хотя бы они и жаловались основательно. Кроме того, для сеньора Фермина, все гуманные стремления сосредоточивались в доне Фернандо Сальватьерра, а он отсутствовал. Его держали в Мадриде под постоянным надзором, чтобы он не уехал в Андалузию. И приказчик Марчамалы, раз не было дона Фернандо, считал стачку лишенной всякого интереса, а стачечников - армией без знамени и полководца, ордой, которая неминуема будет уничтожена и принесена в жертву богачам.

Фермин повиновался отцу, соблюдая осторожную сдержанность. Он оставлял без ответа выходки товарищей по конторе, которые, зная его дружбу с Сальватьеррой, чтобы подольститься к хозяину, издевались над бунтовщиками. Он избегал показываться на Новой Площади, где собирались группы городских забастовщиков, неподвижные, безмолвные, взглядом ненависти провожавшие сеньоров, умышленно проходивших там с высоко поднятой головой и с выражением угрозы в глазах.

Монтенегро перестал думать о стачке, отвлеченный другими, более важными событиями.

Однажды, при выходе из конторы, отправляясь обедать в дом, где он квартировал, он встретил управляющего Матанцуэлы.

Рафаэль повидимому дождался его на углу площадки, фасад которой занимали бодеги Дюпона. Фермин давно не видел его. Он нашел его несколько изменившимся, с заострившимися чертами и окруженными темным кольцом, ввалившимися глазами. Платье его было грязно от пыли и висело на нем небрежно, как будто он забыл все свое щегольство, стяжавшее ему славу первого франта среди деревенских кавалеров.

- Да, ведь, ты болен, Рафаэль? Что с тобой? - воскликнул Монтенегро.

- Горе, - лаконически ответил тот.

- В прошлое воскресенье тебя не было в Марчамале, и в позапрошлое то же. Уж не поссорился ли ты с моей сестрой?..

- Мне надо поговорит с тобой, только долго, очень долго, - сказал Рафаэль.

Здесь, на площади, это невозможно, в гостиннице тоже, потому что то, что он хотел сказать ему, должно остаться в тайне.

- Ладно, - сказал Фермин шутливо, догадываясь, что дело идет о каких-нибудь любовных страданиях.- Но, так как мне нужно есть, мы пойдем к Монтаньесу и там ты выложишь все свои огорчения, которые тебя душат, а я буду подкреплять свои силы.

Проходя мимо самой большой комнаты в ресторане Монтаньеса, они услышали звон гитары, хлопанье в ладоши и женские крики.

- Это молодой синьор Дюпон, - сказал им слуга, - он тут с друзьями и красавицей, которую вывез из Севильи. Сейчас начинается кутеж, да так и пойдет теперь до утра, а то и дальше.

Оба приятеля выбрали самый отдаленный кабинет, чтобы шум пирушки не мешал их разговору.

Монтенегро заказал себе обед, и слуга накрыл стол в комнатке, пахнущей вином и похожей на каюту. Немного погодя он вернулся с большим подносом, заставленным рюмками. Это было угощение от дона Луиса.

- Сеньорито, - сказал слуга, - услышав, что вы здесь, и посылает вам это. Кроме того, вы можете кушать, что угодно, за все заплачено.

Фермин поручил ему сказать дону Луису, что зайдет к нему, как только пообедает и, закрыв дверь каютки, остался один с Рафаэлем.

- Ну, милый человек, - сказал он, указывая на блюда, - начнем с этого.

- Я не буду есть - отвечал Рафаэль.

- Как не будешь? Глупости... впрочем, ты питаешься воздухом, как все влюбленные... Ну, а пить-то, все-таки, будешь?

Рафаэль сделал жест, как бы удивляясь праздности вопроса. И, не поднимая глаз от стола, начал с ожесточением опустошать стоявшие перед ним рюмки.

- Фермин, - сказал он вдруг, смотря на друга покрасневшими глазами - Я сумасшедший... я совсем сошел с ума.

- Вижу, - флегматично ответил Монгенегро, не переставая есть.

- Фермин; мне кажется, какой-то демон нашептывает мне на ухо самые ужасные вещи. Если бы твой отец не был моим крестным, и если бы ты не был ты, я давно уже убил бы твою сестру, Марию де-ла-Луц. Клянусь тебе вот этим, моим лучшим другом, единственным наследством моего отца.

И раскрыв заскрипевшую пружиной старую наваху, он свирепо поцеловал блестящее лезвие с красноватым вытравленным рисунком.

- Ну, ну, не так сильно, - сказал Монтенегро, пристально смотря на друга.

Он уронил вилку, и красный туман поплыл перед его глазами. Но эта гневная вспышка продолжалась всего минуту.

- Ба, - проговорил он, - верно, ты сумасшедший, но еще безумнее тот, кто станет считаться с тобой...

Рафаэль залился слезами. Наконец-то глаза его могли дать выход накоплявшимся в них слезам, которые, стекая, падали в вино.

- Правда, Фермин, я сумасшедший. Храбрость и... ничего: я трус. Посмотри, на что я похож, мальчишка со мной справится. Отчего я не убиваю Марикиту? Если б Бог дал мне силы на это! Потом ты убил бы меня, и все бы мы отдохнули.

Отдаленный звон гитары, вторившие её ритму голоса, и постукиванье каблуков танцовщицы точно сопровождали падение слез парии.

- Однако, в чем же дело? - воскликнул Фермин с нетерпением.- Что такое? Говори же, и перестань шагать, точно ханжа на процессии святого Погребения. Что у тебя вышло с Марикитой?

- То, что она меня не любит! - крикнул Рафаэль с выражением отчаяния.- Она не обращает на меня внимания! Мы порвали и она не хочет меня видеть!

Монтенегро улыбнулся. И это все? Ссоры влюбленных, капризы девушки, которая сердится, чтобы оживить однообразие длинной помолвки. Плохая погода пройдет. Он знает это по слухам. Он говорил с скептицизмом практичного молодого человека, на английский образец, врага идеальных романов, длящихся годами и бывших одной из традиций его родины. За ним не было известно ни одной любовной историй в Хересе. Он довольствовался тем, что брал, что мог, изредка, для удовлетворения своих желаний.

- Это всегда полезно телу, - продолжал он.- Но связи с тонкостями, вздохами, страданиями и ревностью - никогда! Мне время нужно на другое.

И Фермин шутливым тоном пытался утешить друга. Эта буря пройдет. Капризы женщин, которые дуются и притворяются, что сердятся, чтобы их больше любили! В день, когда он всего менее этого ожидает, Мария де-ла-Луц придет к нему и скажет, что все это было шуткой, чтобы испытать его любовь, и что она любит его больше прежняго.

Но парень отрицательно качал головой.

- Нет; она меня не любит. Все кончилось, и я умру.

Он рассказал Монтенегро, как кончилась их любовь. Она позвала его однажды ночью поговорить у решетки, и с лицом и голосом, воспоминание о которых до сих пор наполняло трепетом бедного малаго, объявила ему, что между ними все кончено. Иисусе Христе! Вот так новость, чтоб получить ее так сразу, врасплох!

Рафаэль вцепился в решетку, чтобы не упасть. Потом пустил в ход все: мольбы, угрозы, слезы; но она оставалась непоколебимой, с улыбкой, от которой делалось страшно, и отказывалась продолжать их любовные отношения. О, женщины!..

- Да, братец мой, - сказал Фермин.- Негодяйки. И хотя речь идет о моей сестре, но я не делаю исключений. Поэтому я беру от них, что мне нужно и избегаю связей... Но какую же причину тебе привела Марикита?...

- Что больше меня не любит; что то, что она ко мне чувствовала, погасло сразу. Что не питает ко мне ни крошки симпатии, и не желает лгать, притворяясь в любви... Как будто любовь может погаснуть так сразу, как свеча!..

Рафаэль вспомнил конец их последнего свидания. Устав умолять, плакать, уцепившись за решетку, становиться на колени, как мальчишка, он разразился в отчаянии угрозами. Да простит ему Фермин, но в эту минуту он чувствовал себя способным на преступление. Девушка, утомленная его просьбами, испуганная его проклятиями, в конце концов захлопнула окно. И так до сих пор!

Два раза он ездил в Марчамалу днем под предлогом дел к сеньору Фермину; но Мария де-ла-Луц пряталась, как только слышала топот его лошади на дороге.

Монтенегро слушал в раздумии.

- Может, у неё другой жених?- сказал он.- Может, она в кого-нибудь влюбилась?

- Нет; этого нет, - поспешно ответил Рафаэль, как будто эта уверенность служила ему некоторым утешением.- Я и сам подумал так в первую минуту, и уже видел себя в тюрьме в Хересе, а потом и на каторге. Того, кто у меня отнимет мою Марикилью де-ла-Лу, я убью. Но, ах, никто ее у меня не отнимает, а она сама уходит... Я целыми днями караулил издали башню Марчамалы. Сколько я выпил в кабаке у дороги рюмок, которые превращались в яд, когда и видел, что кто-нибудь поднимается или спускается по дороге в виноградник?.. Я целые ночи валялся между лозами с ружьем на готове, решив всадить заряд в брюхо первому, кто подойдет к решетке... Но видел только однех овчарок. Решетка была закрыта. А в это время мыза Матанцуэиы оставалась без присмотра, хотя мое отсутствие, с этой стачкой, очень вредно. Меня там никогда нет: бедный Юла справляется один; если хозяин узнает, он меня прогонит. У меня глаза и уши только для того, чтобы ревновать твою сестру, и я знаю, что нет никакого жениха, что она никого не любит. Я даже скажу тебе, она мне верна, видишь, какой я глупый!.. Но, проклятая, ни хочет меня видеть и говорит, что не любит меня.

- Но ты, верно, чем-нибудь ее обидел, Рафаэль? Не рассердилась ли она за какую-нибудь шалость с твоей стороны?

- Нет: и не это. Я невиннее младенца Иисуса и агнца на его руках. С тех пор, как я сошелся с твоей сестрой, я не смотрю ни на одну девушку. Все мне кажутся безобразными, и Марикилья это знает. Последнюю ночь, когда я просил ее простить меня, сам не знаю, за что, и спрашивал, не обидел ли я ее чем-нибудь, бедняжка плакала, как Магдалина. Сестра твоя хорошо знает, что я не виноват перед ней ни вот столечко. Она сама говорила: "Бедный Рафаэль! Ты хороший! Забудь меня; ты был бы несчастен со мной?" И закрыла окно...

Парень застонал при этих словах, а друг его, кончивший есть, задумчиво оперся головой на руку.

- Но, однако, - пробормотал Фермин, - я не понимаю этой загадки. Марикилья бросает тебя и не имеет другого жениха: жалеет тебя, говорит, что ты хороший, показывая этим, что имеет к тебе некоторое чувство, и закрывает перед тобой окно. Чорт разберет этих баб! И что в них, проклятых, за злость!..

Шум в комнате, где происходила пирушка, усилился, и пронзительный женский голос, с металлической вибрацией, донесся до друзей:

Она покинула меня!.. Злая гитана!

Когда я больше всего любил ее.

Рафаэль не мог больше слушать. Народная песня раздирала ему душу своей наивной грустью. Он залился слезами, всхлипывая, как ребенок, словно песня была его собственной историей, и ее сочинили после того, как его прогнали от решетки, за которой сосредоточилось счастье всей его жизни.

- Слышишь, Фермин?- проговорил он между вздохами.- Это про меня. Со мной случилось то же, что с беднягой из песни. Если жалеют щенка, если его любят, его не бросают, его визг внушает жалость, а я, человек, созданье Божье, меня выбрасывают на улицу! любила, теперь не люблю! хот издохни с горя! Господи Иисусе! неужели я еще не умер!..

Они долго молчали. Погруженные в свои мысли, они уже не слышали шума пирушки, женского голоса, продолжавшего петь песню.

- Фермин, - сказал вдруг Рафаэль.- Ты - единственный, который может устроит все.

Для этого он дожидался его при выходе из конторы. Он знал его влияние на семью. Мария де ла Луц уважала его больше, чем отца, и восторгалась его ученостью. Воспитание в Англии, и похвалы приказчика, видевшего в своем сыне ум, почти равный уму его учителя, производили большое впечатление на девушку и примешивали к её любви к брату большую дозу преклонения. Рафаэль не решался говорить с крестным: он его боялся. Но на Фермина он надеялся и доверялся ему вполне.

- Что ты ей велишь сделать, она сделает... Ферминильо, не покидай меня, помоги мне. Ты мой заступник; я хотел бы поставить тебя на алтарь и зажечь тебе свечи и отслужить молебен. Фермин, святой мой, миленький: не оставь меня, защити меня. Утоли эту скорбь души; поддержи меня, иначе я погибну и попаду на каторгу или в сумасшедший дом.

Монтенегро рассмеялся над слезливыми причитаниями приятеля.

- Ладно, ладно: будет сделано, что можно, только перестань реветь и не причитай, точно мой принципал, дон Пабло, когда ему говорят о Боге. Я повидаю Марикиту: поговорю с ней о тебе и скажу этой негоднице, что она заслуживает. Ну, что, доволен ты?..

Рафаэль вытер слезы и улыбался с детской простотой, показывая широкие, блестящие, белые зубы. Но радость его была нетерпелива. Когда Фермин думает поехать к Мариките?

- Поеду завтра. Мы сейчас очень заняты в конторе с ликвидацией годовых счетов. Особенно приходится возиться с английскими счетами.

Парень сделал недовольный жест. Завтра!.. Еще ночь не спать, плакать над своим несчастьем, от ужасной неизвестности, можно-ли ему надеяться на что-нибудь или нет.

Монтенегро смеялся над огорчением приятеля. Однако, как любовь забирает людей! Ему хотелось хорошенько отшлепать этого парня, как капризного ребенка.

- Нет, Фермин; заклинаю тебя твоим спасением. Сделай это для меня; ступай сейчас же, и ты избавишь душу от мучения. В конторе тебе ничего не скажут: сеньоры тебя любят; ты у них все равно, что родной сын.

И он осаждал нежными словами, его горячими просьбами, чтобы он сейчас же повидался с своей сестрой. Монтенегро уступил, побежденный тревогой молодого человека. Он поедет в Марчамалу сегодня же, и скажет старшему конторщику, что заболел его отец. Дон Рамонь добрый человек и посмотрит на это сквозь пальцы.

Нетерпеливый Рафаэль заговорил тогда о том, что дни в январе очень коротки, и о том, что нужно пользоваться временем.

Фермин позвал слугу, который удивился скромности приятелей, предлагая им потребовать чего нибудь еще. За все заплачено! Дон Луис имел открытый счет!

Выходя, Рафаэль отправился прямо на улицу, боясь, что хозяин увидит его с красными глазами. Фермин заглянул в комнату, где пировали, и выпив рюмку, предложенную Дюпоном, убежал, хотя дон Луис тащил его за фалды, чтобы он остался.

Часов около пяти Фермин приехал в Марчамалу. Рафаэль вез его на своей лошади. От нетерпения, он все время нервно шевелил каблуками, подгоняя животное.

- Да ты загонишь ее, варвар!- кричал Монтенегро, прижимаясь грудью к плечу всадника.- Мы, ведь, вдвоем очень тяжелы!"

Но Рафаэль думал только о предстоящем свиданьи.

- Я бы хотел везти тебя на колеснице самого Ильи Пророка, Ферминильо, чтобы ты поскорее увидел ее.

Они остановились у трактира на дороге, недалеко от виноградника.

- Хочешь, чтобы я подождал тебя?- спросил Рафаэль.- Я тебя с удовольствием подожду до самого дня Страшного Суда.

Ему хотелось поскорее узнать решение девушки. Но Фермин не пожелал, чтобы он его дожидался. Он решил ночевать на винограднике и пошел дальше пешком, в то время, как Рафаэль кричал ему, что приедет за ним завтра.

Увидев сына, сеньор Фермин спросил его с беспокойством, не случилось-ли чего-нибудь в Хересе. "Ничего, отец". Он пришел с ночевкой, потому что его отпустили из конторы на недостатком работы. Старик поблагодарил его за посещение, но беспокойство, с которым он встретил прибытие сына, не улеглось.

- Я думал, когда увидел тебя, что в Хересе случилось что-нибудь дурное; но если еще ничего не случилось, то скоро случится. Я отсюда знаю все; всегда находятся приятели с других виноградников, которые забегают рассказать мне, что думают забастовщики. А кроме того, в кабаке погонщики передают все, что слышали.

И приказчик рассказал сыну о большом собрании, которое рабочие хотели устроить на следующий день на равнинах Каулины. Никто не знал, кто отдал это распоряжение, но призыв передавался из уст в уста по всем деревням и горным поселкам, и соберутся многия тысячи людей, все рабочие в округе Хереса, даже с границ провинции Малаги.

- Настоящая революция, сын мой. Всем верховодить какой то неизвестный человек, молодой малый, которого зовут Мадриленко, и который говорит, что надо убит богачей и распределить все городские богатства. Люди точно помешались: все верят, что завтра восторжествуют, и что всем бедствиям конец. Мадриленко пользуется именем Сальватьерры, точно действует по его приказанию, и многие уверяют, будто его видели, будто дон-Фернандо прячется в Хересе и появится в момент революции. А ты что об этом слышал?

Фермин покачал головой с недоверчивым видом. Сальватьерра писал ему несколько дней тому назад, не выражая намерения вернуться в Херес. Он сомневался, чтобы известие о его приезде было верно. К тому же ему казалась неправдоподобной самая эта попытка возстания. Это будет только лишним бедствием, среди многих, выдуманных на горе голодным рабочим. Безумно пытаться завладеть городом, набитым войсками.

- Увидите, отец, когда они соберутся в Каулине, все сведется к крикам и угрозам, как на обыкновенных собраниях. А о доне-Фернандо не беспокойтесь. Я убежден, что он в Мадриде. Он не так неразсчетлив, чтобы компрометировать себя таким безумием.

- Я тоже так думаю; но на всякий случай, не связывайся ты завтра с этими сумасшедшими, если они войдут в город.

Фермин смотрел во все стороны, ища глазами сестру. Наконец, из дома вышла Мария де ла Луц, улыбаясь своему Фермину, и встретила его восклицаниями радостного изумления. Молодой человек внимательно смотрел на нее. Ничего! Если б он не говорил с Рафаэлем, то никогда бы не догадался о печальном окончании их романа.

Прошло более часа, а ему все не удавалось поговорит наедине с сестрой. По пристальным взглядам Фермина, девушка, должно быть, догадалась о его мыслях. Она старалась казаться равнодушной, но лицо её то бледнело, становилось прозрачным, как воск, то краснело от приливавшей к нему крови.

Сеньор Фермин пошел вниз по косогору, навстречу нескольким погонщикам, ехавшим по дороге. Острым зрением крестьянина он различил их издали. Это были друзья, и он хотел узнать через них, что говорилось о завтрашнем митинге.

Оставшись одни, брать и сестра обменялись взглядами в принужденном молчании.

- Мне надо поговорить с тобой, Марикита, - сказал, наконец, молодой человек решительно.

- Так начинай, когда хочешь, - ответила она спокойным тоном.- Я сразу догадалась, когда увидела тебя, что ты приехал не даром.

- Нет, здесь нельзя. Отец может вернуться, а то, о чем мы будем говорить требует времени и спокойствия. Пойдем, погуляем.

Оба пошли вниз по косогору, в сторону, противоположную дороге. Они спускались между лозами, направляясь к линии кактусов, ограничивавших с этой стороны огромный виноградник.

Мария де ла Луц несколько раз пыталась остановиться, не желая итти так далеко. Она хотела переговорить как можно скорее, чтобы избавиться от мучительной неизвестности. Но брат не желал начинать разговора, пока они находились на земле, состоящей под наблюдением их отца.

Они остановились у самых кактусов, возле большой бреши; за ней виднелась развесистая оливковая роща, сквозь ветви которой просвечивало солнце.

Фермин посадил сестру на пригорок и, став перед ней, сказал с нежной улыбкой, чтобы расположить ее к откровенности:

- Ну-ка, дурочка: скажи мне, почему ты порвала с Рафаэлем? за что ты прогнала его, как собаку, и причинила ему такое горе, что бедняга от него чуть не умирает?

Мария де ла Луц хотела обратит все дело в шутку, но лицо её было бледно, и улыбка скорее находила на печальную гримасу.

- Потому что я не люблю его; потому что он мне надоел! Он дурак и мне наскучил. Разве я не вольна любить кого хочу?

Фермин заговорил с ней, как с взбунтовавшейся девочкой. Она лжет, это видно по лицу. Она не может скрыть, что по прежнему любить Рафаэля. Во всем этом есть что-то, что ему нужно знать, ради блага их обоих, и чтобы снова помирить их. Неправда это отвращение! Неправда это упорство вздорной девушки, с каким Марикита старалась оправдать свой разрыв с Рафаэлем! Она ведь не злая, и не может так жестоко относиться к своему бывшему жениху. Что? неужели так порывают с любовью, начавшейся почти в детстве? Так прогоняют человека, продержав его целые годы, можно сказать, пришитым к своей юбке? В её поведении есть что то, чего он не может объяснить себе, и что она непременно должна сказать. Разве он не единственный её брать и не лучший её друг? Разве она не рассказывала ему всего, чего не решалась сказать отцу, из уважения, которое он внушал ей?...

Но девушка оказалась нечувствительной к нежному и убедительному тону брата.

- Ничего этого нет, - возразила она решительно и выпрямилась, собираясь встать.- Все это ты сам выдумал. А есть только то, что мне надоело это жениханье, я не желаю выходить замуж и решила пронести жизнь с отцом и с тобой. Кого я найду лучше вас? Конец всяким женихам!

Брат слушал эти слова с выражением недоверия. Опять неправда! Почему ей вдруг надоел человек, которого она так любила? Что за могущественная причина с такой быстротой уничтожила её любовь? Ах, Марикита! Он не так глуп, чтоб удовольствоваться бессмысленными отговорками.

И так как девушка, чтоб скрыть смущенье, возвысила голос, и снова упрямо повторила, что она вольна над своими чувствами и может делать, что ей угодно, то Фермин начал раздражаться.

- А, фальшивая девчонка! Жестокая душа! Каменное сердце! Ты думаешь, можно бросать мужчину, когда вздумается, после того, как продержала его столько лет у решетки, сводя с ума сладкими словечками и уверяя, что любишь его больше жизни? И за гораздо меньшее многим попадало кинжалом в сердце... Кричи: повтори еще, что поступишь, как тебе угодно: я думаю об этом несчастном, который, в то время, как ты говоришь, как потаскушка, бродит здесь, плача, как ребенок, он самый храбрый мужчина в Хересе. И все это из-за тебя!.. из-за тебя, которая ведет себя хуже гитаны! из-за тебя, вертушка!

Возбуждаясь под влиянием гнева, он заговорил о печали Рафаэля, о слезах, с которыми он умолял его о помощи и о беспокойстве, с которым он дожидался результата его вмешательства. Но ему не пришлось много говорить. Мария де-ла Луц, перейдя внезапно от упорства к отчаянию, залилась слезами, усилившимися по мере того как Фермин описывал любовное отчаяние её жениха.

- Ах, бедняжка! - стонала девушка, забыв всякое притворство.- Ах, Рафаэль души моей!..

Голос брата смягчился.

- Ты любишь его, разве ты не видишь? ты его любишь. Ты сама себя выдаешь. Зачем заставлять его страдать? К чему это упорство, которое его приводит в отчаяние, а тебя заставляет плакать?

И молодой человек, склонившись над сестрой, осыпал ее мольбами, или сильно тряс за плечи, предчувствуя важность тайны, которую скрывала Марикита и которую он, во что бы-то ни стало желал узнать.

Девушка молчала. Она стонала, слушая брата, как будто каждое его слово проникало ей в душу, сжимая ее болью раскрывшихся ран; но не произносила ни слова: она боялась сказать слишком много и только плакала, наполняя рыданиями вечернюю тишину.

- Говори, - крикнул повелительно Фермин.- Скажи что-нибудь. Ты любишь Рафаэля, любишь, может быть, больше прежняго. Почему ты расстаешься с ним? Почему ты его прогоняешь? Вот что меня интересует; твое молчание меня пугает. Почему? Почему? Говори же, говори, не то я убью тебя.

И он грубо толкнул Марию де-ла Луц, которая, точно не в силах удержаться от волнения, упала на пригорок, закрыв лицо руками.

Солнце начало садиться. Вишневого цвета диск виднелся сквозь ветви оливок, как сквозь черные жалюзи. Последние, скользящие по земле лучи его окрасили оранжевым сиянием колоннаду оливковых стволов, низкие кусты и траву и изгибы девичьяго тела, распростертого на земле. Колючая оболочка кактусов топорщилась, как блестящая эпидерма.

- Говори, Марикита! - загремел голос Фермина. - Скажи, почему ты это делаешь. Говори, ради своей жизни! Смотри, ты сводишь меня с ума! Скажи же это своему брату, своему Фермину!

Голос девушки прозвучал слабо, смущенно, точно издалека.

- Я не люблю его... потому что очень люблю. Я не могу любит его, потому что люблю слишком сильно, чтобы сделать его несчастным.

И, как бы осмелев от этих сбивчивых слов, Марикита поднялась, пристально смотря на Фермина полными слез глазами.

Он мог бить ее, мог убит, но она не станет разговаривать с Рафаэлем. Она поклялась, что, если будет недостойна его, то покинет его, хотя бы это истерзало её душу. Было бы преступлением вознаградить такую сильную любовь, внеся в их будущую жизнь нечто такое, что могло бы оскорбить Рафаэля, такого доброго, благородного, любящаго.

Наступило долгое молчание.

Солнце скрылось. Теперь черные ветви оливок выделялись на фиолетовом небе с легкой золотистой каймой у самого горизонта.

Фермин молчал, устрашенный дыханьем таинственной истины, прикосновение которой, ему казалось, он уже ощущал.

- Стало быть, - произнес он с торжественным спокойствием, - ты считаешь себя недостойной Рафаэля... Ты избегаешь его, потому что в жизни твоей появилось нечто, что может оскорбить его, сделать его несчастным.

- Да, - ответила она, не опуская глаз.

- И что же это такое? Говори: я думаю, твой брат должен знать это.

Мария де-ла Луц снова закрыла лицо руками. Никогда она не скажет, она сказала уже довольно. Это мученье было выше её сил. Если Фермин сколько-нибудь любит ее, он должен уважать её молчание, оставит ее в покое, который ей очень нужен. И звук её рыданий снова нарушил безмолвие сумерок.

Монтенегро впал в такой же отчаяние, как его сестра. После своих негодующих вспышек, он чувствовал себя слабым, разбитым, подавленным этой тайной, которую он мог только предполагать. Он говорил мягко, кротко, напоминая девушке о сильной любви, соединявшей их всю жизнь.

Они не знали матери, и Фермин занимал для малютки пустоту, оставленную этой умершей женщиной, доброе и грустное лицо которой они едва помнили. Сколько раз, в возрасте, когда другие мальчики спят в теплой постели, он заменял ей мать, укачивая ее полумертвый от сонливости, терпеливо перенося её плачь и капризы? Сколько раз, в тяжелые времена, когда у отца не было работы, он подавлял свой голод, чтобы дать ей кусок хлеба, которым угощали его другия дети, товарищи его игр?.. Когда она бывала больна, брат, сам чуть повыше кровати, ухаживал на ней, спал с ней, не боясь заразы. Они были больше, чем братом и сестрой: половину своей жизни они провели вместе, ни один из них не знал, что в его теле было его собственным, а что перешло от другого.

Позже, когда они стали старше, эта братская любовь, упроченная невзгодами печального детства, еще увеличилась. Он не собирался жениться, как будто назначение его в мире было жить рядом с сестрой, видя ее счастливой с таким добрым и благородным человеком, как Рафаэль, и хотел посвятить всю свою жизнь детям, которые у неё были бы... Для Фермина у Марикиты не было тайн. Она бежала к нему, в минуту сомнений, раньше, чем к отцу... А теперь, неблагодарная, равнодушно заставляла его страдать, точно душа её внезапно очерствела, и не хотела открыть тайны своей жизни!

- Ах, бессердечная! Злая сестра!.. Как плохо я тебя знал!

Эти упреки Фермина, высказанные прерывающимся голосом, словно он готов был заплакать, произвели на Марикиту больше впечатления, чем прежния резкие слова и угрозы.

- Фермин... я хотела бы быт немой, чтобы ты не страдал; потому что знаю, что правда доставить тебе страдание. Ах, Иисусе Христе! Разбить сердце обоим людям, которых я люблю больше всего на свете!..

Но, раз брат этого требует, она доверится ему, и пуст будет, что Богу угодно... Она снова поднялась и заговорила, без единого жеста, едва шевеля губами, вперив взор в горизонт, точно была во сне и рассказывала чью то чужую историю.

Спускалас ночь, и Фермину казалось, что весь мрак ни проникает ему в череп, затемняя его мысли, погружая их в мучительную дремоту. Сильный парализующий холод, холод смерти охватил его плечи. Это был легкий ночной ветерок, но Фермину он показался морозным ветром, ледяным вихрем, несущимся с полюса на него, и только на него.

Мария де-ла-Луц продолжала говорить бесстрастно, точно рассказывая о несчастье, постигшем другую женщину. Слова её вызывали быстрые образы в уме её брата. Фермин видел все: повальное пьянство последней ночи сбора винограда, опьянение девушки, падение её инертного тела в углу прессовальни, и затем приход молодого сеньора, воспользовавшагося её падением.

- Вино! Проклятое вино!- говорила Мария де-ла-Луц с выражением злобы, обвиняя в своем несчастии золотую влагу.

- Да, вино, - повторил Фермин.

И мысленно призывал Сальватьерру, вспоминая его проклятия злостному божеству, управлявшему всеми действиями и чувствами порабощенного им народа.

Потом, слова сестры показали ему ужасное пробуждение, исчезновение печальной иллюзии опьянения, негодование, с которым она оттолкнула человека, которого не любила, и который казался ей еще противнее после своей легкой победы.

Все кончилось для Марии де-ла-Луц. Она ясно доказывала это твердостью своих слов. Она уже не могла принадлежать любимому человеку. Она должна была проявлять жестокость, притворяться холодной, заставлять его страдать, как ветреная девушка, но ни открывать ему правды.

Она находилась во власти предразсудка простой женщины, смешивающей невинность с физической девственностью. Женщина могла быть женой только того мужчины, которому приносила, как дань подчинения, неприкосновенность своего тела. Она должна была быть такой же, как её мать, как все хорошие женщины, которых она знала. Девственность тела была так же необходима, как любовь, и если она утрачивалась, хотя бы случайно, без участия её воли, нужно было покориться, склонить голову, сказать прости счастью, и одиноко и печально продолжать жизненный путь, в то время, как несчастный любовник удалялся искать новую урну любви, закрытую и нетронутую.

Для Марии де-ла-Луц зло было непоправимо. Она любила Рафаэля; отчаяние молодого человека усиливало её страсть, но она никогда не заговорит с ним. Она шла на то, чтоб ее считали жестокой, скорее, чем обманут любимого человека. Что скажет на это Фермин. Разве она не должна оттолкнуть своего жениха, хотя бы это и разбило ей сердце?

Фермин молчал, опустив голову и закрыв глаза, с неподвижностью смерти. Он казался трупом, стоящим на ногах. И вдруг в нем проснулся зверь, возстающий и рычащий перед не счастием.

- А, сука, проклятая!- заревел он.- Шкура!...

И самое страшное оскорбление женской добродетели сорвалось с его губ. Он сделал шаг вперед, с блуждающими глазами и поднятым кулаком. Девушка, после мучительной исповеди погрузившаеся в нечувствительность идиотов, не закрыла глаз, не шевельнула головой, чтобы избежать удара.

Рука Фермина упала, не коснувшись ея. То была вспышка бешенства, и только. Монтенегро не считал себя в праве карать сестру. В кровавом тумане, застилавшем его глаза, перед ним блеснули синие очки Сальватьерры, его холодная улыбка беспредельной доброты. Что сделал бы учитель, если б был здесь? Простил бы несомненно; окружил бы жертву безграничным состраданием, которое ему внушали грехи слабых. Кроме того, главным виновником было вино: золотой яд, дьявол янтарного цвета, распространяющий своим ароматом безумие и преступление.

Фермин долго молчал.

- Обо всем этом, - сказал он, наконец, - ни слова отцу. Бедный старик умер бы.

Марикита кивнула в знак согласия.

- Если увидишься с Рафаэлем, - продолжал он, - тоже ни слова. Я знаю его: бедняга попал бы на каторгу по твоей вине.

Предупреждение было излишне. Чтобы избежать мщения Рафаэля, она лгала, притворяясь в жестокой измене.

Ферминь продолжал говорить мрачным тоном, но повелительно, не допуская возражений. Она выйдет замуж на Луиса Дюпона... Он ей противен? Она бегает от него с той ужасной ночи?.. Однако, это единственный выход. С честью его семьи же смеет безнаказанно играть никакой сеньор. Если она не любит его любовью, она будет терпеть его из чувства долга. Сам Луис придет к ней, будет просит её руки.

- Я ненавижу его! Он мне отвратителен!- говорила Марикита.- Пусть он не приходит! Я не могу его видеть!..

Но протесты её разбивались о непоколебимость брата. Она может распоряжаться своими чувствами, но честь их дома выше всего. Остаться незамужней, скрывая свой позор, с печальным утешением, что не обманула Рафаэля, что могло удовлетворить ее. Но он, её брат! Как сможет он жить, видая постоянно Луиса Дюпона, и не требовать у него расплаты за обиду, думая, что этот сеньор еще смеется про себя над своим подвигом, встречаясь с ним?..

- Молчи, Марикита, - сказал он сурово.- Молчи и слушайся.- Раз ты не сумела соблюсти себя, как женщина, предоставь своему брату защитить честь семьи.

Совсем стемнело, и брат и сестра пошли вверх по косогору домой. Это был медленный, мучительный подъем; ноги их дрожали, в ушах звенело, грудь задыхалась, словно их давила огромная тяжесть. Им казалось, что они тащат на спине гигантского мертвеца, который будет давить их всю остальную жизнь.

Они плохо провели ночь. За ужином они испытывали мучение от необходимости улыбаться бедному отцу, следить за его разговором о событиях, готовящихся на следующий день, причем Фермин должен был высказывать свое мнение о митинге мятежников на равнине Каулины.

Молодой человек не мог спать. Он слышал, как по ту сторону перегородки не спит Марикита, как она постоянно ворочается на постели, с мучительными вздохами.

Как только рассвело, Фермин вышел из Марчамалы и отправился в Херес, не простившись с своими. Спустившись на дорогу, первое, что он увидел возле кабака, был Рафаэль, верхом на коне, стоящий посреди дороги, как кентавр.

- Раз ты скоро возвращаешься, значит, тебе есть сказать мне что-нибудь хорошее, - воскликнул парень, с наивной доверчивостью, от которой у Фермина чуть не выступили слезы на глазах. - Ну, говори, же скорее, Ферминильо, чем кончилось твое посольство?

Монтенегро пришлось делать огромное усилие, чтобы солгать и скрыть смутными словами свое волнение.

Дело идет так себе, не совсем плохо. Он может быть спокоен: бабьи капризы, без всяких оснований. Он настоит на том, чтобы все уладилос. Самое важное, что Марикита любит его по прежнему. В этом он может быть уверен.

Какой радостью просияло лицо парня!

- Ну, Ферминильо, садись скорее, милый, голубчик! я отвезу тебя в Херес, как самого Господа Иисуса. У тебя больше таланта, красноречия и больше мозгов, чем у всех адвокатов Кадикса, Ceвильи и даже Мадрида вместе... Недаром я к тебе обратился!...

Лошадь скакала галопом, подгоняемая Рафаэлем. Ему нужно было скакать, с силой вдыхать воздух, нет, чтоб дать исход своей радости, в то время, как Фермин, за его спиной, чуть не плакал, видя радость этого наивного человека, слушая песни, которые он посвящать милой, считая ее снова своей, благодаря брату. Чтобы удержаться на лошади, Фермину пришлось схватиться за пояс Рафаэля, но он сделал это с некоторым угрызением, как бы стыдясь прикосновения к этому доброму и простодушному существу, доверие которого ему невольно приходилось обманывать.

Они расстались при въезде в Херес. Рафаэль поехал на мызу. Он хотел быть там, узнав о том, что готовилось днем на равнине Каулины.

- Будет свалка, и большая. говорят, что сегодня они все поделят и все сожгут, и что слетит больше голов, чем в битве с маврами. Я поеду в Матанцуэлу и первого, кто явится с плохими намерениями, встречу выстрелами. В конце концов, хозяин есть хозяин, и дон Луис для того и держит меня, чтоб и защищал его интересы.

Для Фермина было новой пыткой видеть твердое спокойствие, с каким приятель его говорил о своем решении вступить в бой с теми, кто позволит себе малейшее посягательство на собственность его хозяина. Ах, еслиб наивный юноша, горящий желанием исполнить свой долг, знал то, что знает он!..

Фермин провел весь день в конторе за работой, но мысли его были далеко, очень далеко; он механически переводил письма; не вникая в смысл слов и ставя цифры, как автомат.

Изредка он поднимал голову и пристально смотрел на дона Пабло Дюпона, сквозь открытую дверь его кабинета. Принципал рассуждал с доном Рамоном и другими сеньорами, богатыми помещиками, которые приходили с испуганным видом, но успокаивались и, в конце концов, смеялись, слушая заносчивые слова миллионера.

Монтенегро не прислушивался, хотя голос дона Пабло, кипевший злобой, несколько раз разносился по всей конторе. Говорили, должно быт, о митинге в Каулине; известие о нем пришло из деревень в город.

Несколько раз, когда Дюпон оставался один, Фермин испытывал искушение войти... но сдерживался. Нет: не здесь. Нужно было говорит наедине. Он знал его вспыльчивый характер. От неожиданности он начал бы кричать, и все служащие в конторе услышали бы.

В начале четвертого часа, пробродив довольно долго по улицам, чтобы прошло некоторое время между выходом из конторы и визитом к хозяину, Фермин направился к великолепному отелю вдовы Дюпон.

В качестве старого служащего он свободно прошел внутрь ограды. На минуту он остановился на дворе с белыми аркадами, среди массивных платанов и пальм. В одной из ниш журчала струйка воды, падающая в глубокий бассейн. Это был фонтан с претензией на памятник: сталактитовая гора с гротом, и в нем Лурдская Богоматерь из белаго мрамора; посредственная статуя, с внешней манерностью французской скульптуры, которую хозяин отеля считал чудом искусства.

Фермину было достаточно сказать о себе, чтобы его сейчас же провели в кабинет к сеньору. Лакей поднял шторы на окнах, чтобы было посветлее. Дон Пабло, прислонившись к стене, стоял над телефонным аппаратом, держа трубку около уха. Он жестом указал своему служащему, чтобы тот сел, и Фермин, опустившись в кресло, стал осматривать эту комнату, в которой никогда не был.

В большой золоченой раме, украшенной головой Святого Петра и папскими гербами, заключался самый знаменитый диплом фирмы, папская грамота, жалующая папское благословение в час смерти всем Дюпонам, до четвертого поколения. Далее, не менее в ослепительных рамах, виднелись все другия отличия, дарованные дону Пабло, стол же почетные, скол и святые; пергаменты с большими печатями и красными, синими или черными надписями; титулы командора ордена св. Григория, ордена Pro culesiae et Pontifice, и Пиана; дипломы кавалера Странноприимцев Святого Иоанна и Гроба Господня. Письма, удостоверявшие подлинность крестов Карлоса III и Изабеллы Католички, пожалованных царственными особами после их посещений бодеги Дюпонов, занимали более темные стены, и были вставлены в менее бросающиеся в глаза рамы, с скромностью, которую гражданская власть должна проявлять по отношению к представителям Бога, и уступая место, точно пристыженные, всем почетным титулам, выдуманным церковью, и сыпавшимся на дона Пабло.

Дюпон не принимал от Рима только дворянского титула. Друзья его предлагали в его распоряжение всю геральдику: графа, маркиза, герцога, что угодно. Святой отец милостью Божьей сделал бы его даже князем, если же ему не нравилось его имя, то ему стоит выбрать любое из святцевь.

Но сын доньи Эльвиры упорно отказывался от этого отличия. Церковь выше всего!.. Но историческое дворянство тоже было делом Божиим. И, гордясь материнским родом, он иронически улыбался, говоря о папском дворянстве, и презирал промышленников и богатых выскочек, чванящихся своими титулами римского происхождения. Он намеревался просит для себя гораздо большаго: древний и славный титул маркиза де-Сан-Дионисио не имел наследников со смерти его знаменитого дяди Торрероэля, и его то желал получит дон Пабло.

Оставив телефон, дон Пабло поздоровался с Фермином, жестом помешав ему встать.

- В чем дело, голубчик? Какия-нибудь новости? Знаешь что-нибудь о собрании в Каулине?.. Мне только что сказали, что со всех сторон подходят группы? Их уже около трех тысяч.

Монтенегро сделал безразличный жест. Его нисколько не интересовало это собрание: он пришел по другому делу.

- Меня радует, что ты думаешь так, - сказал дон Пабло, садясь к столу, под дипломом папского благословения.- Ты всегда был немножко красным, я тебя знаю, и мне нравится, что ты не вмешиваешься в эти истории. Я говорю это тебе, потому что люблю тебя, и потому, что им всем влетит... здорово влетит.

И он потирал руки, радуясь наказанию, которое понесут мятежники.

- Ты так восхищаешься Сальватьеррой, приятелем твоего отца. Можешь поздравить себя с тем, что его нет в Хересе. Потому что, если б он был здесь, то это было бы его последним подвигом... Но, однако, Ферминильо, в чем же дело?

Дюпон устремил взгляд на своего служащего, и тот начал объясняться с некоторой застенчивостью. Он знал давнишнее расположение, которое дон Пабло и вся его семья питали к семье бедного приказчика Марчамалы. Любовь важных господ, за которую они, бедные и униженные, не знали, чем отблагодарить. Кроме того, Фермин ценил характер своего принципала: его религиозность, неспособность мириться с пороком и несправедливостью. Поэтому, в трудный момент для его семьи, он прибегает к нему, за поддержкой, за моральным советом.

Дюпон смотрел на Монтенегро изподлобья, думая, что он мог притти к нему, только побуждаемый чем нибудь очень важным.

- Ну, хорошо, - сказал он с нетерпением. - К делу, и не будем терять время. Сегодня день необыкновенный. С минуты на минуту меня могут вызвать по телефону.

Фермин сидел с опущенной головой, колеблясь, с страдальческим выражением лица, как будто слова жгли ему язык. Наконец, он начал рассказывать о происшедшем в Марчамале в последнюю ночь сбора винограда.

Вспыльчивый, раздражительный и несдержанный характер Дюпона перешел уже в совершенное бешенство к концу рассказа Фермина.

Эгоизм заставил его прежде всего подумать о себе, о том, чем грозило это происшествие чести его дома. Кроме того, он считал себя оскорбленным недостатком уважения со стороны родственника, и находил, что этот цинический поступок представляет некоторую профанацию его собственной особы.

- В Марчамале такие безобразия! - воскликнул он, вскочив с места. - Башня Дюпонов, мой дом, куда я вожу свою семью, превращен в притон разврата! Нечестивый демон проделывает свои пакостные деяния в двух шагах от часовни, от дома Божия, где ученые священнослужители произносили самые прекрасные проповеди в мире!..

Негодование душило его. Он кашлял, схватившись за стол, как будто гнев грозил ему ударом, и он мог упасть на пол.

Потом начались жалобы коммерческого человека. Так вот на что пошел грабеж его лучших вин, произведенный за его отсутствие его гнусным родственником! Такое безумное хищенье не могло дать другого результата. Напоить вином богатых целую ораву грубых и простых людей! Он достаточно бранил своего кузена, вернувшись в Херес; а теперь, когда он начал забывать об этом безобразии, ему сообщают последний результат его, позор, который помешает ему ступить ногой в Марчамалу. Иисусе! Иисусе! Какой позор для семьи!

- Пожалей меня, Фермин! - кричал дон Пабло. Подумай о том кресте, который я несу. Господ излил все свои дары за меня, своего недостойного слугу. У меня есть богатства, мать - святая, жена христианка и послушные дети; но в этой долине слез счастье не может быть полным: Всевышний желает подвергать нас испытанию, и мое наказание - это дочери маркиза и этот Луис, добыча демона. Наша семья самая лучшая из всех, но эти сумасшедшие заботятся о том, чтобы заставлять нас плакать и мучиться стыдом. Пожалей меня Фермин, пожалей самого несчастного христианина на земле, который, однако, не жалуется, а хвалит Господа!

В нем снова проявился фанатик, близкий к бреду, как только он заговорил о Боге и о судьбе его созданий. И прося Фермина, чтобы тот над ним сжалился, он делал это с такими жестами, что молодой человек боялся, что он станет на колени, и сложив руки, начнет молит его о прощении.

Минутами, несмотря на свое горе, Монтенегро хотелось смеяться над странностью своего положения. Этот могущественный человек молил его о сострадании. Чего же просить ему, пришедшему под влиянием семейного позора?..

Дюпон упал, задыхаясь, на кресло, закрыл голову руками, с легкостью, с которой переходил от беспорядочных и несдержанных поступков к трусливому угнетению.

Но, подняв глаза, он встретился с глазами Ферммна, удивленно смотревшими на него, как бы спрашивая, когда настанет момент, в который он перестанет просить сострадания к себе и начнет жалеть своего подчиненнаго.

- А ты, - спросил он, - что, ты думаешь, я могу здесь сделать?..

Монтенегро отбросил всякую робость, чтобы ответить своему начальнику. Если б он знал, что делать, он не пришел бы беспокоит дона Пабло. Он здесь, чтобы получит совет; более того, чтобы дон Пабло исправил зло, как христианин и кабальеро, так как эти слова у него постоянно на устах.

- Вы глава семьи, и потому я пришел к вам. Вы имеете возможность сделать добро и вернуть честь семье.

- Глава!.. Глава!- пробормотал иронически дон Пабло. И замолчал, как бы ища решения вопроса.

Потом он заговорил о Марии де ла Луц. Она серьозно согрешила и должна много каяться. Ей могло служит извинением перед Богом её необычное состояние, отсутствие воли; но пьянство то же не добродетель, а плотский грех есть грех... Нужно спасти душу несчастной, облегчит ей возможность скрыть свой позор.

- Я думаю, - сказал он после долгих размышлений, - что самое лучшее для твоей сестры поступит в монастырь... Не морщи лица; не думай, что я хочу ее поместить в какой попало монастырь. Я поговорю с моей матерью: мы умеем делать все, как следует. Она поступит в монастырь для благородных, для монахинь из хороших семейств, и вклад будет от нас. Ты знаешь, за деньгами я не стою. Четыре тысячи, пять тысяч дуро... сколько бы ни было. А? мне кажется, это решение не дурно! Там, в уединении, она очистит свою душу от греха. Я смогу тогда брать мою семью на виноградник, не боясь, что она встретится с несчастной, совершившей самый нечистый из грехов, а она будет жить, как госпожа, как невеста Христова, окруженная всеми удобствами, даже с служанкой. Фермин! неправда-ли, это лучше, чем оставаться в Марчамале и готовить обед виноградарям?

Фермин встал, бледный, с нахмуренными бровями.

- Это все, что вы можете сказать? спросил он глухим голосом. Миллионер удивился поведению молодого человека. Что? ему этого кажется мало? У него есть лучшее решение? И с невыразимым удивлением, как бы говоря о чем то несообразном и неслыханном, он прибавил:

- Уж не думал-ли ты о том, что мой кузен должен жениться на твоей сестре!..

- Я только это и думал. Это самое логичное, естественное, это то, что подсказывает честь, единственное, что может сделать такой христианин, как вы.

Дюпон снова вскипел.

- Та! та! вот уже является и христианство по вашему вкусу! Вы, красные, признаете религию одной внешностью, и останавливаетесь на некоторых внешностях, бросая их нам в лицо, когда это вам выгодно. Разумеется, все мы дети одного Бога, и добрые одинаково насладятся его славой; но пока мы живем на земле, социальный порядок, который установлен свыше, требует, чтобы существовали иерархии, и чтобы оне соблюдались, не смешиваясь. Спроси об этом ученого, но настоящего ученого, моего друга, отца Урицмбала, или какого-нибудь высокочтимого монаха, и увидишь, что он тебе ответит то же, что и я. Мы должны быть хорошими христианами, прощать обиды, помогать друг другу милостыней и облегчать ближнему возможность спасти душу; но каждый в том кругу, который ему определен Богом, в той семье, которая ему была назначена при рождении, не преступая разграничительных преград, под предлогов мнимой свободы, настоящее название которой есть своеволие.

Монтенегро делал усилия, чтобы сдержать злобу.

- Моя сестра хорошая и честная девушка, не смотря ни на что, - сказал он, глядя смело в глаза Дюпону, - мой отец самый добродушный и мирный труженик в округе Хереса, я, правда, молод, но не сделал никому зла, и совесть моя спокойна. Монтенегро бедны, но никто не имеет права презирать и безчестить их ради эгоистического удовольствия. Никто, слышите-ли, дон Пабло? никто: и тот, кто попробует это сделать, не останется безнаказанным. Мы не хуже других, и моя сестра, хоть она и бедна, может войти с поднятой головой в семью, которая, хот и обладает миллионами, но имеет среди своих членов таких мужчин, как Луис, и таких женщин, как Маркизочки.

В другой момент злоба Дюпона не остановилась бы ни перед какими проявлениями после угроз и дерзостей его подчиненнаго. Но теперь он, видимо, был напуган взглядом молодого человека, звуком его голоса, дрожащего от угрозы.

- Господи! Господи!- воскликнул он, желая возмутиться, но не возмущаясь и приняв добродушно-кроткий вид.- Подумай, что ты говоришь! Я знаю, что мой кузен и эти две - дурные люди. Достаточно они мне делают неприятностей! Но они носят мою фамилию, и ты должен бы говорит о них с большей почтительностью, потому что они принадлежат к моему дому. К тому же, почем ты знаешь, что им уготовано милостью Всевышняго?.. Магдалина была хуже этих двух несчастных, гораздо хуже, а умерла, как святая. Луис негодяй, но некоторые святые мужи в молодости производили еще худшие безчинства. Взять, например, хотя бы святого Августина, отца церкви, столпа христианства. Святой Августин, будучи молодым человеком...

Звонок телефона прервал Дюпона, готовившагося рассказать жизнь великого африканца, не обращая внимания на безразличное выражение лица Фермина.

В течение нескольких минут, Дюпон стоял с трубкой у аппарата, издавая веселые восклицания, видимо довольный тем, что ему говорили.

Когда он обернулся к Фермину, то, казалось, уже забыл, за чем тот пришел.

- Они идут, Фермин, - воскликнул он, потирая руки. Мне говорят от алькада, что они двигаются уже к городу с Каулины. Маленький испуг в первую минуту, а потом бум! бум! бум! наказание, которое им нужно, тюрьма, а кое-кому и гаррата, чтобы они стали поосторожнее и оставили нас на время в покое.

Дон Пабло пошел приказать, чтобы заперли двери и окна в нижнем этаже его отеля. Если Фермин не желает остаться, то пусть уходить поскорее.

Хозяин говорил торопливо, думая о вторжении бунтовщиков, и подталкивал Фермина, провожая его до двери, точно совсем забыл о его деле.

- На чем же мы решим, дон Пабло?

- Ах, да! Твое дело... насчет девушки. Увидим: зайди еще раз; я поговорю с матерью. Монастырь - самое лучшее: поверь мне.

И уловив на лице Фермина протестующее выражение, он снова принял смиренный тон.

- Послушай: не думай больше об этом браке. Пожалей меня и мого семью. Неужели у нас не достаточно горя? Дочери маркиза позорят нас, живя со всякой швалью. Луис, который, казалось, стал на хороший пут, - и вдруг такая история!.. И ты еще хочешь огорчить мою мать и меня, требуя, чтобы один из Дюпонов женился на девке из виноградника? Я думал, ты нас больше уважаешь. Пожалей меня, голубчик, пожалей!

- Да, дон Пабло, я вас жалею, - сказал насмешливо Фермин. остановившись в дверях.- Вы достойны сожаления по состоянию вашей души. Моя религия не похожа на вашу.

Дюпон отскочил назад, сразу позабыв о всех своих опасениях. Затронули его самый чувствительный пункт. Да еще собственный его служащий осмеливался говорить ему такие вещи!..

- Моя религия... моя религия, - воскликнул он вне себя, не зная, с чего начать.- Что ты можешь сказать о ней? Завтра поговорим об этом в конторе... а если нет... я готов сейчас же...

Но Фермин не дал ему продолжать.

- Завтра будет трудно, - сказал он спокойно.- Завтра мы не увидимся, и, может быть, никогда... Прощайте, дон Пабло! Я больше не буду беспокоить вас, и вам не придется просит меня о сострадании. То, что я нахожу нужным сделать, я сделаю сам.

И он поспешно вышел из отеля. Когда он очутился на улице, начало уже темнеть.

VIII.

Среди дня, первые группы рабочих прибыли на огромную равнину Каулины. Они приближались черными полчищами, стекаясь со всех сторон горизонта.

Одни спускались с гор, другие шли из поселков на равнине, или из местностей, лежащих по ту сторону Xepeca, и попадали на Каулину, обойдя город. Были люди почти с границ Малаги и из окрестностей Саньгюкар де-ла-Баррамеда. Таинственный призыв разнесся из трактиров и мастерских по всему огромному пространству, и все рабочие поспешно сбегались, считая, что настал час возмездия.

Они бросали свирепые взгляды на Херес. Расплата бедняков была близка, и белый, смеющийся город, город богачей, с его бодегами и миллионами, скоро загорится, освещая ночь заревом своего разрушения.

Вновь прибывшие собирались группами с одной стороны дороги, на равнине, покрытой кустарниками. Пасшиеся на ней быки удалялись вглубь, испуганные этим черным пятном, которое все выростало, питаемое непрестанно прибывавшими новыми группами.

Все стадо нищеты спешило к назначенному месту. Это были загорелые, сгорбленные люди, без малейшего признака жира под блестящей кожей. Сильные скелеты, сквозь натянутую кожу которых обозначались торчащия кости и темные сухожилия. Тела, в которых разрушение было больше питания и отсутствие мышц пополнялось пучками сухожилий, разросшихся от постоянных усилий.

Они были одеты в оборванные плащи, полные заплат, распространявшие запах нищеты, или дрожали от холода, прикрытые одними истрепанными пиджаками. Вышедшие из Хереса, чтобы соединиться с ним, отличались своим платьем, видом городских рабочих, приближаясь по привычкам более к господам, чем к сельским рабочим.

Шляпы, одне новые и блестящия, другия безформенные и выцветшие, с опустившимися полями, оттеняли лица, по которым можно было проследит всю градацию человеческого лица, от идиотского и животного равнодушие до оживленности того, кто родится вполне готовым к борьбе за жизнь.

Люди эти имели отдаленное родственное сходство с животными. У одних лица были длинные и костлявые, с большими бычачьими глазами и кротким, покорным выражением: то были люди-волы, желающие протянуться на борозде и жевать жвачку, без малейшей мысли о протесте, в торжественной неподвижности. У других были подвижные и усатые морды, глаза с фосфорическим блеском кошачьих пород: то были люди-хищники, которые потягивались. раздувая ноздри, словно чуя уже запах крови. А большинство, с черными телами и скрюченными узловатыми, похожими на виноградные лозы конечностями, были люди-растения, навеки связанные с землей, из которой вышли, неспособные ни к движению, ни к мысли, решившие умереть на том же месте, питая свою жизнь только тем, что выбрасывали сильные.

Волнение мятежа, страстная жажда мщения, эгоистическое желание улучшить свою судьбу, казалось, сравняли их всех, придав им фамильное сходство. Многим, выходя из дома, приходилось вырываться из рук жен, плакавших, предчувствуя опасность; но очутившись среди товарищей, они становились заносчивы, смотрели на Херес задорными взглядами, точно собираясь съесть его.

- Идем! - восклицали они. - Хорошо видеть столько честных людей, готовых сделать правильное дело!..

Их было больше четырех тысяч. Члены всякой новой прибывавшей группы, завертываясь в свои рваные плащи, чтобы придать себе большую таинственность, направлялись к тем, что стояли на равнине.

- В чем дело?..

А слышавшие вопрос, казалось, возвращали его взглядом: "Да, в чем дело?" Все были здесь, не зная зачем, ни для чего, не зная достоверно, кто позвал их.

По всему округу разнеслась весть, что в этот день, к вечеру, произойдет великая революция, и они пришли измученные нищетой и преследованиями стачки, принеся с собой старые пистолеты, косы, навахи или страшные серпы, один удар которых мог снести голову.

Они принесли и нечто большее: веру, сопровождающую всякую толпу в первые минуты возстания, доверчивость, которая заставляет воодушевляться самыми нелепыми известиями, преувеличивая их каждый в свою очередь, чтобы обмануть самых себя, и надеясь раздавить действительность тяжестью своих несообразных измышлений.

Инициатива собрания, первая весть о нем, исходила будто бы от Мадриленьо, молодого приезжаго, появившагося в окрестностях Xepeca в самом разгаре стачки и разжигавшего простой народ своими кровавыми проповедями. Никто не знал его, но это был очень красноречивый малый и важная птица, судя по знакомствам, которыми он хвастался. По его словам, он был послан Сальватьеррой, чтобы заменит его в его отсутствие.

Великое социальное движение, которому суждено изменит лицо мира, должно было начаться в Хересе. Сальватьерра и другие, не менее знаменитые люди, уже находились тайно в городе и появятся в решительный момент. Войска примкнуть к революционерам, как только они войдут в город.

Бласко-Ибаньес Висенте - Бодега (La bodega). 5 часть., читать текст

См. также Бласко-Ибаньес Висенте (Vicente Blasco Ibanez) - Проза (рассказы, поэмы, романы ...) :

Бодега (La bodega). 6 часть.
И доверчивые люди, с пылкостью воображения, свойственной их расе, разд...

Брошенная лодка.
перевод с испанского Татьяны Герценштейн Песчаный берег з Торресадодас...