Крашевский Иосиф Игнатий
«Чудаки. 4 часть.»

"Чудаки. 4 часть."

После его отъезда мы откровенно разговорились с моим добрейшим и честнейшим сторожем. Чуть Юрий переступил порог, конюший бросил на меня умоляющий взгляд и, целуя руки, сказал тихо:

- Ты сердишься на меня?

- Да, если бы я могла на вас сердиться, потому что есть за что.

- Бедное дитя, - продолжал он, - вот как вы отворачиваетесь от горького лекарства! Но, - прибавил он, воодушевляясь, - признайся мне чистосердечно, что, черт возьми, ты любишь его?

Этот вопрос он задал с таким беспокойством, что хотя я должна была бы сознаться, но у меня не хватило духа огорчить его. Как женщина, я отделалась от этого вопроса пожатием плеч.

- Но он ветрогон, повеса, ни к чему негоден! Кутила, пьяница, игрок! - закричал он. - Просто несчастье, где он вмещается! Ему ни на грош нельзя верить!

- Почему нельзя? - спросила я.

- Посмотри только, что он оставил за собою, и будешь иметь понятие, чего можно ожидать от него в будущем: долги, порванные карты, разбитые бутылки и брошенных любовниц.

- Ведь это обыкновенная жизнь нашей бедной молодежи, - возразила я. - Откуда нам взять ангелов? Почему не верить в исправление?

- А, ба, ба, ба! Верить в исправление! Да, да, исправление - великое слово! О, да, он исправится, пока ты ему не наскучишь и пока он не прокутит твоего имения.

- Но отчего пан конюший не хочет верить в исправление?

- Оттого, что не верю. Не лучше ли избрать моему ангелу такого жениха, которому не нужно исправляться, вот, как Ян Граба?

- Прекрасный молодой человек, превосходный, чрезвычайно милый, честный, умнейший; только не для меня!

- Почему? Почему нет? Что это такое не для меня, не для другого! По старопольскому обычаю, сударыня, сосватаем, и квит!

- О, из этого ничего не будет: я выйду за кого захочу, или же вовсе не выйду замуж. Если вы меня любите, то ломайте себе голову, не дремлите, чтобы я не полюбила того, кого вы не хотите, потому что...

- Вот почему, - вскричал он, - я и хотел выслать этого соколика, как будто я вперед предчувствовал! Нельзя ни за минуту ручаться, я это\сам знаю! Один взгляд, слово... Ни в чем ручаться нельзя. Ну, судьба сыграла со мною шутку. Ей-Богу, даю слово честного шляхтича, что панна Ирина неравнодушна к нему!

- Может быть, - ответила я, - ведь я тоже женщина: что запрещают, - того я хочу. Зачем пан конюший сделал из него запрещенный плод?

Он взялся за голову.

- Я вижу это! Я вижу! Это просто несчастье! Неравнодушна! Запрещенный плод! Прекрасное яблоко, которое червь проточил насквозь!!.. О, я это предчувствовал, говорил он про себя, этого еще мне не доставало! Бог наказал меня!

Я села молча; он быстро шагал по комнате, думал, ворчал.

- Есть, кажется, характер, но можно ли верить? Он благородной крови, а впрочем, черт его знает! Но все же он ни к чему негоден: нет, не хочу, не хочу! Я буду всю жизнь мучиться, умирать от страха!

- Ведь он сделал смело шаг к исправлению, - подхватила я, позволив ему прежде излить свою желчь, - ведь вы сами признаете в нем благородство?

- Однако я не хочу его, не хочу! - вскрикнул старик. - Всю жизнь бояться за него: к чему мне это!..

- А если я этого непременно желаю?

- Если ты заупрямишься, ей-Богу, я пущу себе пулю в лоб! Я перебила его, закрывая ему рот.

- Не горячитесь, пан конюший. Вместо того, чтобы осуждать его, не убедившись положительно, не лучше ли обратить на него внимание, следить за ним, но не проклинать преждевременно!

- Что толку, если сегодня он играет роль степенного, а завтра запоет другое.

- Позвольте, папаша, - прибавила я, зная, что он любит, когда я называю его этим именем, с детства данным, - позвольте вам напомнить принцип, который я часто слышала от вас: "Что молодое пиво, пока не вышумит, ни к чему не годится; что молодостью каждый должен переболеть, равно как и корью, коклюшем".

- Да, и оспою, после которой остаются знаки; но я предпочитаю привитую.

Он задумался.

- Впрочем, кто знает, - прибавил он, смягчившись, - может быть после брожения он устоится, ведь в нем хорошая кровь Суминов.

Я расхохоталась.

- Чего вы смеетесь? Хорошая кровь! Вы теперь все над этим смеетесь; но я этому верю; много вещей совершается по крови: по роду куры чубатые.

- Слава Богу, если из ничего что-нибудь да выйдет.

- Черт его знает! А если он заикнется на самом предисловии? - прибавил старик, и задумался, прохаживаясь взад и вперед по комнате; потом подошел ко мне и сказал с серьезным видом:

- Знаешь что, моя милая, дай мне, по крайней мере, слово, что ничего не предпримешь, пока я не дам тебе своего согласия.

- Эх, - ответила я, - разве вы меня не знаете, папаша? Разве я такая легкомысленная?

- Это правда, ты не легкомысленна! Ну, ничего с ней не сделаешь! Всегда на своем поставит. Подожди, я за ним буду хорошо следить, присматриваться к нему, но если что-нибудь замечу...

Я поцеловала его в лоб, но вместо благодарности за эту нежность, он вскочил, как угорелый.

- Ей-Богу! - закричал он. - Сто тысяч бочек зайцев! Она уже любит его! Иначе не ласкалась бы!

Смеясь, я убежала в другую комнату, а старик, ворча, вскочил в бричку и уехал.

Вот тебе важная сцена из драмы моей жизни. Я его люблю! Да, люблю его! Отгадал старик, хотя право я сержусь за это на себя и на него.

Но за что я люблю его, зачем? - Сама не знаю. Любовь всегда без логики. Он не красив (но не думай, что и дурен), но к чему все это...

Прошу тебя, Фанни, добрейший друг мой, помолись за меня, чтобы это первое чувство было и последним, чтобы мне не приходилось более бороться с ним... (Конец письма оторван).

XVII. Юрий к Эдмунду

Только первый шаг был труден: теперь я уже бываю в Румяной; но помня подозрения, которым я подвергался, зная свое положение, я никогда не решусь сказать ей, что происходит в моем сердце. Я буду любить, мечтать, страдать и молчать; я рад, что могу ее видеть.

С достопамятной встречи с пани Лацкой, Петр избегает меня, я долго не мог его поймать. Были минуты, когда я боялся его - такое у него было грозное и мрачное лицо, как у разбойника. Наконец, вчера излил он в сарказмах накопившуюся желчь и заговорил со мною о посторонних вещах, но не умел соблюсти хладнокровие, и до чего только касался, везде звучал стон разбитого сердца. Я не осмелился спросить его о испытанном впечатлении, он тоже не вспоминал о нем, но на лице заметны были страдания после этой встречи - он все видел перед собою ее отвернувшееся лицо. Наконец, поговорив со мною, и не простившись, он вдруг ушел в лес.

Я поехал в Румяную. Здесь я терплю пытку, притворяясь равнодушным; иначе дед осудит меня, скажет, что единственная моя забота - жениться на богатой; однако ж я никогда так мало не желал богатства, как теперь. Богатство - условная вещь. Для одного богатство заключается в достатке хлеба и соли, для другого - в бричке и лошадях, для иного в серебряных блюдах; подымая выше, в мраморах и картинах, во французских поварах и в стотысячном доходе и так далее до бесконечности. Кто на одну степень выше нас, тот богат. Человек считается только до тех пор богатым, пока не явится в нем новое желание, пока он не свыкнется с новостью. Будь он богат, как Крез, но если освоился с тем, что имеет - начинает чувствовать себя бедным. Итак с самого начала мы должны усвоить себе эту истину, и сбросить оковы, которые возлагает на нас жажда богатства.

Ирина принимает меня с вежливой холодностью; ни словом, ни улыбкой, ни взглядом она не обнаружит того, что происходит в ее сердце. Я хорошо тогда назвал ее королевой, потому что она и над собою отлично владеет. Безумец я! Кто знает, может быть, ей нечего скрывать - это вернее всего! Хотя я убежден, что из этого ничего не выйдет, в чем и дед меня уверяет, однако мне приятно здесь посмотреть на нее, поговорить, и сказать до свидания. А завтра? Зачем думать о завтрашнем дне: завтра, если мне будет слишком тяжело, я изнурю себя трудом. Опять со мною делаются чудеса. К ним я причисляю посещение моим дедом Западлисок. Он с любопытством рассматривал мое хозяйство, расспрашивал о распределении моего времени. Обращение его со мною было очень ласково. Но моим прошлым он трясет, как грязною тряпкой перед глазами, только реже, деликатнее и не с такою злобою, как прежде.

Отчего он так заботится обо мне, - право не знаю. Недавно я видел Мальцовского, который, под предлогом охоты, появился в Западлисках, взял моего Станислава и расспрашивал обо мне, пробовал даже напоить его. Откуда это любопытство? Мальцовский рекомендовал мне какого-то дворового, которого я прежде видел в Тужей-Горе - немолодого человека. Я принял его, потому только, что дед прогнал его за плохой надзор за дичью. Он ропщет на вспыльчивость конюшего, однако отзывается о нем с почтением. Это старый слуга Суминов, знает моего отца, пускай имеет у меня кусок хлеба.

Но я слишком подробно исповедываюсь тебе, и если уж так, то сообщу тебе еще о двух несчастиях конюшего. Он избран в предводители, - борется с желанием остаться дома, и с потребностями, вызывающими его на службу. Капитан, разумеется, ездил поздравлять его и объявил, с искренними объятиями, что он тоже не мало способствовал к возвышению деда в это достоинство.

- Чтобы вас черт взял! - вскричал мой дед.

Но капитан еще не такую состроил с ним штуку: пограничные столбы готовили моему деду величайшую беду. Представь себе, их вбивали именно в то время, когда я первый раз был в Румяной. Капитан, пользуясь отсутствием конюшего, подкупил слуг его, других подпоил, прорезал линии от одной насыпи к другой, и теперь прав, потому что представители конюшего присутствовали при межевании. Вследствие нового раздела, он занял его любимые тенета, которые он берег, как зеницу ока, Заямье, где единственные козы во всей окрестности Тужей-Горы. Трудно описать отчаяние, гнев, бешенство, и горе конюшего, когда он узнал об этом; он мигом поскакал к капитану. Капитан притворился невинным агнцом, точно он ничего не знает.

- Да это пан добродзей, ваши собственные слуги прорезали эти линии и повбивали столбы - есть свидетели.

- Мои люди?! Сто тысяч батальонов чертей! Разве они потеряли головы! С ума сошли! Отрезали мое Заямье!

- Но, ведь по всей справедливости тенета мне принадлежат.

- Клянусь жизнью, они не принадлежали вам, не принадлежат и не будут принадлежать!

- Но ведь линия доказывает.

- Что вы, капитан, суетесь с этою линией! Линия, линия, я знать ее не хочу! Вы пропустили и прорезали свою линию через мой бор. О, из этого ничего не будет!

- Напротив, пан добродзей, будет: что взято - то свято.

- Отрезано?

- Да, отрезано, - сказал капитан. - Я не отдам, как пана предводителя люблю и уважаю.

- Я вас прошу не называть меня предводителем, и лучше не любите меня, но отдайте мои тенета. Разве вам самим не будет стыдно? Вы сами знаете...

- Я знаю только то, где линия начинается и где кончается, но что Богу угодно назначить мне за ее пределами, в этом его святая воля. Я простой человек, пан предводитель, ничего не знающий, и потому вы столько лет владели этим местом. Все пользуются моею простотой.

- Итак, вы не хотите отдать мне тенета?

- Могу ли я, сами рассудите (я не хочу другого судьи), отказаться от того, что мне сам Бог дал? Пан предводитель, не сердитесь! Гнев ничего не поможет. Я вас, моего благодетеля, люблю и уважаю, ножки ваши целую, но этот кусок хлеба, в поте лица заработанный мною - это мой клочок земли: могу ли я отдать его?

- Он не ваш! - закричал дед.

- Пан маршалек, извините, теперь он мой: столбы стоят, которые ваши собственные люди вбивали.

- С ума они сошли, бездельники, или он их подкупил?

- Пан маршалек, в состоянии ли я, бедняк, подкупить слуг такого пана, как пан предводитель? Я бедный шляхтич, я вашим экономам издали кланяюсь.

- Последнее слово, - сказал дед, подойдя ближе, - отдадите ли вы мое Заямье?

- Я раз сказал: как люблю и уважаю пана добродзея не отдам. Даю слово шляхтича, следовательно, говорить нечего!

Мой дед, вне себя от гнева, выскочил в сени (я был свидетелем этой сцены в Куриловке); он хотел вспрыгнуть в бричку, не простившись с хозяином, но капитан задержал его на пороге:

- Не сердитесь, пан предводитель, гнев ничего не поможет. Что сделано - сделано! Не оставляйте же мою хату с гневом в сердце.

- Чего вы хотите, сто тысяч чертей? Чтобы я благодарил вас? Отдайте мне мою собственность, и убирайтесь к черту, а не хотите - Так будет тяжба!

- Хотя у меня сердце кровью обольется, прибегая к этому последнему средству, но я угнетен, обижен, что мне остается делать? Любя и уважая вас, я должен, однако, защищаться.

- Итак, тяжба?

- Я не виноват!

- Так кто же виноват?

- Судьба, случай, fatum; но позвольте мне сказать вам еще одно слово: ведь право долголетнего владения считается за мною.

- Во имя Отца и Сына, когда же это вы владели Заямьем?

- Я же охотился там.

- Это так.

- И по плану оно мое.

- Хорошо, хорошо! - повторил мой дед, дрожа от гнева.

- А ваши честные и добросовестные слуги, которым известна местность и право владения, сами вбивали столбы.

- Хорошо, хорошо, увидим!

- Только не сердитесь, - прибавил капитан, - вы знаете как я вас люблю...

- А, люби себе, кого хочешь, но оставь меня в покое с твоей любовью!

Говоря это, старик сел в бричку и уехал. На другой день началось дело. Капитан трет руки, кланяется так, что позвоночник трещит, улыбается и торжествует.

Мне жаль бедного старика; сколько неприятностей его постигло вдруг: он исхудал, сгорбился, переменился в лице, даже охота его не занимает более. Не знаю, будет ли он хорошим предводителем? Пан Граба, по обязанности, как он говорит, сидит у него, чтобы учить его, как он должен предводительствовать. С горестью конюший приезжает в Румяную, и здесь, вдобавок ко всему, застает он меня, человека, который его беспокоит, которого он не любит. Я знаю, что каждое посещение мое сильно его тревожит. Кроме того, я замечаю, что ему кажется, будто я сердит на него. Напротив, я уважаю его и любил бы даже, если бы он позволил любить себя. При всей оригинальности его характера, странной живости, несвойственной его летам, грубой простоте - он добрый, честный человек и очень чувствителен. Ирина ласкает старика, как только может, но это только одна капля в море: столько у него горя!

Пани Лацкая опять появляется в залу; и узнать нельзя, что она была больна, такая же теперь, как и прежде: холодная, саркастическая, равнодушная ко всему. Я полагал, что она будет расспрашивать меня, но стыдится ли она, или думает, что никто не видел того, что происходило с нею, молчит, и не заикнется. Я рассказывал подробно Ирине историю ее компаньонки с Петром и теперешнюю жизнь его. Это чрезвычайно заинтересовало ее: всякое необыкновенное явление производит на нее сильное впечатление; она захлопала в ладоши и сказала мне:

- Ах, я непременно хочу видеть это подземелье, - музей этого человека.

- Трудно, - ответил я, - он дик, неприступен, в особенности для женщин.

- Какое мне дело, - сказала она, - вы должны все это устроить; делайте, как хотите, но я должна быть в городище и видеть пана Петра.

- Это довольно трудная задача, в особенности уговорить пана Петра, чтобы позволил посмотреть на себя. Потом, как же вы поедете? Одной невозможно, а пани Лацкая не захочет сопутствовать вам? - спросил я смело.

Ирина задумалась.

- Пани Лацкая? - сказала она. - Попробуем, а может быть...

И грустная улыбка проскользнула на ее устах.

- Приготовьте только пана Петра к нашему визиту, - прибавила она, - а обо мне не заботьтесь.

Что мне делать? Попробую, авось удастся мне удовлетворить ее желание: о, как я был бы счастлив!

Прощай! Я отправляюсь искать пана Дольского и подделаться к нему.

Твой Юрий.

XVIII. Ирина к мисс Ф. Вильби

д. 5 июня 18... Румяная.

Милая Фанни, в этом письме ты мало услышишь обо мне. Я не могу ничего нового сообщить тебе; к несчастию, все идет по-старому. Я люблю его еще более (если это возможно!), потому что чаще вижу его. Этот человек обворожил меня: если бы я не любила его - сколько недостатков, сколько слабостей я насчитала бы в нем без всякого труда.

Конюший, как стоглазый Аргус, смотрит за нами и все еще уговаривает ехать за границу. Юрий тот же: в первом письме я представила его смелым и остроумным молодым человеком; теперь он очень переменился, и перемена эта, кажется, прочна, потому что происходит от разумного решения. Я нахожу, что он слишком холоден, равнодушен, слишком серьезен и никогда не обнаружит словом того, что происходит в его сердце, хотя я уверена, что он любит меня. Правда, его положение запрещает ему обличить свое чувство словом, движением или малейшим признаком; но зачем же владеть так собою? Я скорее прощу ему смелость, даже дерзость, но покорность его перед судьбой выводит меня из терпения. Приходится мне первой сделать шаг, чтобы вывести его из этого оцепенения. Выслушай меня и рассуди.

С некоторого времени у меня гостит бедная женщина, пани Лацкая: женщине этой, как говорят, судьба была мачехой (обыкновенно на судьбу сваливают вину с собственных плеч). В молодости ее страстно полюбил человек с сильными страстями; она оттолкнула его, потому что он был беден. Она не могла перенести даже мысли о будущем, состоящем из лишений, жертв и тихого счастья! Бог наказал ее за это: тот, за которого она вышла для богатства, прокутил все, бросил ее, а что всего хуже или лучше (как ты рассудишь?), первая любовь к человеку, которого она оттолкнула, не потухла в ней до настоящего времени.

Теперь она свободна, но отравленная жизнь ее тянется как длинный, знойный день, томительному жару которого нет конца: ничто ее не занимает, ничем она не интересуется, никого не ожидает. Нужно же случиться, чтобы первый ее обожатель жил около нас, по соседству с Румяной. Он сделался из отчаяния чудаком, живет в совершенной независимости; занятия его: охота, странствование по могилам старых полей сражений, по развалинам замков и кладбищ; он собирает древние обломки, смеется над людьми и ворчит...

Я захотела видеть его непременно; Юрий, рассказывая мне о нем, расшевелил женское любопытство. Я не стыжусь общей нашей слабости; я поручила Юрию устроить это знакомство и выпросить позволения видеть какие-то подземелья, которые этот чудак избрал себе в жилище. Юрий видно, не мало трудился, чтобы удовлетворить мое желание. Однажды, в условное время, я ехала на пасеку с моей маленькой воспитанницей Юзей без пани Лацкой, и остановилась возле шалаша, чтобы отдохнуть. Пан Петр Дольский (это фамилия нашего чудака) хотел сначала убежать, но я остановила его несколькими словами; он посмотрел на меня, потом остался. В несколько секунд я успела завести с ним оживленный разговор* ободрить и выпросить обещание принять меня в городище, которое служит ему жилищем. Сверх ожидания мне удалось.

- Но вы будете одни, с этим ребенком? - спросил он.

- А если я буду не одна, и не с этой маленькой? - возразила я, думая о пани Лацкой, которую я хотела сблизить с ним.

- Тогда я вас не приму, - сказал он спокойно.

- Неужели вы до такой степени будете невежливы с дамами? - спросила я.

- Зачем же мне быть вежливым с дамами, если я их не люблю? Это будет лицемерие.

- От имени женщин я благодарю вас.

- Есть исключения, - сказал он, улыбаясь.

- К исключениям принадлежат всегда присутствующие лица. Я не хочу быть такого рода исключением.

Ему стало досадно.

- Я говорю искренно. Отчего вы не хотите принадлежать к исключению?

- Я не считаю себя ни лучше, ни хуже других женщин, - ответила я. - Если вы меня принимаете, отчего же не хотите принять другую, которая приедет со мною и даже знакома с вами?

- Тем хуже, что знакома! - прибавил он живо и посмотрел на Юрия, пожимая плечами. - Болтлив, как старая баба! Вы, вероятно, знаете мою историю, следовательно - нечего лгать перед вами. Вы хотите сблизить нас! К чему, зачем? Чтобы отнять даже воспоминание?

- Нет, чтобы воскресить его.

- Это невозможно: теперь она не та, только напоминает прежнюю.

- А потому вы к ней равнодушны? - спросила я.

- Она другая, похожая на прежнюю, и вместе та же: язык путается, и не может высказать мысли. Это она, но переменившаяся!

- Потому что несчастна, - сказала я тихо.

- Потому что виновата. Разве я счастлив? Я могу сказать, как мексиканский царек: разве я на розах? Увидев ее - что я выиграю?

- Кто знает, может быть счастье, покой?

- Спокойствие, потеряв аппетит, или хлеб - когда зубов нет, - молодое счастье в старые годы! Извините за простоту: я не привык к женщинам. Кроме того, у меня сердце выжжено, голова вскружилась, и этот бородатый бродяга, которого вы видите перед собою, даже во имя того, чем был прежде, не в состояния возбудить никакого участия.

- Кто знает?

- Зачем пробовать? Зачем вторично страдать? Я не хочу! Приезжайте одна с этой малюткой; я приму вас, и это не потому, чтобы я пленился вашей красотой, умом, находчивостью, но меня просил об этом Юрий; а я его, хотя он болтун, очень люблю, почти наравне с Кастором, моей легавой собакой; а это очень много!

Юрий улыбнулся и поклонился, а я приняла выстреленную в упор невежливость без малейшего удивления и оскорбления.

Я все еще настаивала, чтобы он принял меня с пани Лацкой, но Петр ушел в лес, ничего не ответив. Рассчитывая на обстоятельства, я решила завтра приехать на развалины замка с моей компаньонкой, не говоря ей ни слова, куда и к кому я везу ее. Юрий приехал за нами верхом, мы потянулись за ним в лес в кабриолете, а там пешком.

Дольский сидел на своих валах и задумался; когда увидел нас и узнал, сначала он точно одеревенел, не трогался с места, впился только глазами в пани Лацкую, которая побледнела, как стена, и бормотала, облокотясь на меня:

- Что это значит? Где мы? Кто это? Вернемся!

Я не сводила глаз с пана Петра, который, казалось, боролся с самим собою; наконец собравшись с духом, он горько улыбнулся, сошел с своей зеленой скамьи и молча поклонился нам.

Лацкая дрожала как осиновый лист, в глазах ее выражался неописанный испуг; первый раз я видела ее в таком состоянии. Дольский, как будто не зная ее, не говоря и не смотря на нее, медленно повел нас в свое подземелье. Вообрази себе пещеру старого замка, каких много в вашей древней Англии, убежище пустынника и археолога, украшенное со вкусом памятниками древности; кровать из сухих листьев, а над нею отгадай, пожалуйста? - женская перчатка!..

Петр шел впереди, и, остановившись посреди комнаты, в которой жил, сказал с иронией:

- Неправда ли, прекрасные дамы, как все это любопытно, как странно? Это гроб живого человека, что-то вроде сказок старой няни. Пред вами человек, который живет с мертвецами, потому что живые опротивели ему, человек, который отказался от света, и живым зарылся в землю, и все это потому, что одна женщина сказала ему: "Не хочу тебя - ты беден!" Право это очень любопытно! Такую жизнь я веду более десятка лет: как две капли воды, один день похож на другой, и час - на час. Я могу ручаться, что самое лучшее средство унять страдание - это испить чашу горя до самого дна, оставаясь глаз на глаз со своим страданием. А как от колыбели до могилы человеку нужны игрушки и куклы - и у меня есть своя игрушка - смерть. Все, что как я сгнило, умерло и рассыпалось в прах - я собираю и кладу возле себя. Я тоже мертвец, как все меня окружающее: мы постепенно добираемся до конца. Правда, прекрасные дамы, как это любопытно? - спросил он с горькой усмешкой.

M-me Лацкая обмирала, опираясь на мою руку, однако не вырывалась более: ее притягивало какое-то жадное любопытство.

- Все это, - продолжал Петр с возрастающим жаром, - очень странно, а всякая странность чем-нибудь да объясняется: или сумасшествием, или страданием, или глупостью. Знаете ли, что меня загнало сюда? Вы любопытны: извольте я вам скажу. Много лет тому назад, в сосновой и березовой роще стоял небольшой шляхетской дом; в нем жила прекрасная, молодая девушка, а вблизи жил юноша, который любил ее, и думал, безумец, что достаточно одной сильной любви, чтобы быть счастливым. Она немного любила его, как любят обыкновенно то, к чему не привыкли; но когда ему пришлось высказаться перед нею, она сказала ему: "Ты беден, я не могу быть твоей!"

- Ведь правда? - спросил он мою спутницу.

Пани Лацкая упала в обморок. Петр бросился к ней; мы вынесли ее на свежий воздух, брызнули на нее водой, и когда она пришла в себя, бедный скиталец стоял перед нею на коленях, целовал ее руки, называя сладкими и ласковыми именами молодости. Но это продолжалось не долго: после первых слов пани Лацкой опять овладел страх, а паном Петром - отчаяние.

- Ради нарядов, - вскричал он, - ради мишурного убора убить счастье, которое не возвращается, потерять молодость, пожертвовать сердцем, погубить человека! Ах, у тебя никогда не было сердца в груди, - сказал он живо, - и если теперь страдаешь - ты заслужила это!

Сказав это, он, по своему обыкновению, ушел в лес.

Мы с Юрием привезли бледную и растроганную женщину в Румяную. Я очень жалела, что причинила ей столько страданий; но могла ли я ожидать такой развязки?

Юрий говорил мне, что Петр, встретившись с ним на другой день, ужасно выбранил его и, как бешеный, бросился к нему.

- Я был прежде счастлив, - кричал он, - теперь я должен уйти отсюда. Я должен в другом месте искать забвения, спокойствия, и, Бог знает, сыщу ли я его?

С тех пор мы не видели его; Юрий говорит, что он отправился далеко странствовать. M-me Лацкая, сверх ожидания, на другой день возвратилась к своему равнодушию.

В начале этого письма я говорила тебе, милая Фанни, что Юрий холоден и молчалив. Я опасаюсь, судя по умению его владеть собою, есть ли у него сердце, не был ли он слишком расточителен в своих чувствах? Но, с другой стороны, опасаясь подозрений, может ли он обнаруживать свои чувства? Я осуждаю его и в тоже время извиняю; я сама не знаю, чего хочу. Мой опекун уехал на некоторое время, чтобы отказаться от возложенной на него службы и от тяжбы с моим родственником-капитаном. Бедный человек! Вдобавок всех несчастий я и Юрий беспокоим его.

Пиши ко мне, и верь, что я всегда та же.

Ирина.

XIX. Юрий к Эдмунду

Вот почти год, как я в этой стороне; год целый мелькнул, как одна бальная ночь; хотя он и не был слишком весел, но зато полон треволнений и приключений.

Год тому назад мог ли я предугадать, что будет со мною? Ты, верно, удивляешься, что я после длинных и частых писем, пишу теперь редко и мало: верь мне, я в этом не виноват. Чем больше контраста в нашем образе жизни, тем чаще я думаю о тебе, любезный Эдмунд. Но писать? О чем же мне писать? - Об однообразной жизни моей. Весна прошла, лето прошло, и золотистая осень настала, а ревнивая земля велит глядеть на себя и ухаживать за собою. В каждое время у тебя есть на что смотреть, что делать, о чем подумать; ты собираешь добычу вчерашнего труда, и тут же готовишься на завтра. Хозяйство - тяжелая вещь! У нас оно еще тяжелее, потому что должны отдать отчет перед совестью и законом за крестьян, которые нам одним принадлежат, и мы должны быть для них отцами. Посредники между нами и крестьянами - по большей части, люди, не имеющие совести и образования; они исполнители нашей воли; из усердия они часто преступают ее, не повинуются ей, или же портят крестьян ради своих выгод. Нельзя глаз отвести от них. й так ты видишь, что я не ленюсь и не могу лениться, пока избранные мною занятия интересуют меня. В течение этого года я могу сказать, что первый раз встретился глаз на глаз с природой: я видел весну и лето, которые прежде знал только по имени. Живя в соседстве с бесценнейшим чудаком паном Грабой, я постоянно прибегаю к нему за советами, пользуюсь его сообществом и влиянием, которое сильно действует на всех. Он усердно заботится обо мне, помогает с самоотвержением, на которое способно его доброе сердце. Действительно, он редкий человек, общество наше не поняло его, а потому судит о нем строго и несправедливо. Он мужественно переносит свои страдания, не падает духом и не волнует своей крови.

Горько, что с такими качествами он не имеет ни одного друга, никого сочувствующего ему; а все напротив перетолковывают в дурную сторону его поступки и реформы. Молодежь и старики, мужчины и женщины смеются над ним, как над безумцем, как над дураком, сожалеют о нем, как о сумасшедшем и подозревают в лукавстве и лицемерии.

- Ах, пан Граба! - кричат они с самодовольной улыбкой. - Эту чушь сделал пан Граба? Нет ничего удивительного!

Есть такие, которые серьезно уверяли меня, что у него зайчики в голове, и что он не в здравом уме.

- Откуда подобное убеждение? - спросил я.

- Достаточно посмотреть, что он делает.

- Что же он странного делает? - допрашивал я.

- Во-первых, - говорил мне капитан, - что он не может ужиться с своею женой - ангелом терпения; а этого разве мало?

- Знаете ли вы его жену?

- Ведь она первая красавица нашего края, это ангел! Но он был так скуп и так странно с нею обращался, что она вынуждена была его оставить.

- Но не чудила ли она?

- Довольно посмотреть на нее - это просто ангел! Как она добра, как кротка, как прекрасна.

- Что дальше? - спросил я.

- Ну, например, как он обращается с крестьянами своего имения?

- Разве худо?

- Без толку. Народ должен знать дисциплину, а он распустил его до такой степени, что мужик не хочет снимать шапки.

- О, это ужасно!

- Проезжаешь ли мимо корчмы, они не встанут.

- Это поразительно!

- Он избалует их до такой степени, что наши крестьяне под конец тоже зазнаются. То школу устроил, то приют, то то, то се, всех названий не упомнить. Он их только портит.

- Еще что? - спросил я.

- Еще вот что, - прибавил капитан, - хорошо ли такому миллионеру быть скрягой? У него вы не найдете порядочного экипажа, ни ливреи, ни повара, как у других! Приедет ли кто к нему - подадут крупничек, столовое винцо, жиденькое, как водица, и больше ничего. Но на безделушки не жалеет денег, и разоряется.

- Какие же это безделушки?

- А вот, например, книжонки, картинки, ружья, старый хлам и другие глупости. Поверите ли, я слышал от достоверных людей, что за одну, вот этакую... картинку он заплатил, пустяки - триста червонцев!! Мне даже показывали эту штучку: ничего особенного, я не дал бы и трех грошей. Он ни в чем не имеет здравого смысла. А скучный, ай, ай! За тысячу верст нужно бежать! Начнете ли вы говорить с ним хоть о погоде, то из нее даже он извлекает нравоучение для вас. Мы все боимся его как огня, и бежим от него как от чумы.

Вот каково мнение о человеке, который только один себя понимает, не прощает себе ни одной слабости и не забывает никакой обязанности.

На одном вечере, когда приглашали меня к картам, и я отказался, говоря, что я отрекся от них, Самурский воскликнул, смеясь:

- Сейчас видно, что вы сосед пана Грабы: это его уроки! Какое безрассудство отречься от карт! Ха, ха! Эх, не стоит и говорить. Как можно отделяться от общества и хотеть быть умнее других? Я не говорю проиграться, но так, ради развлечения, играть.

- Скажите мне, пожалуйста, какая польза в игре?

- Развлечение, и этого довольно, чтобы убить время.

- Разве вас время в нашем обществе до такой степени обременяет, что вы хотите, как можно скорее, от него избавиться? Кто тяготится жизнью, чтобы убивать ее? Надоела ли она вам и вы хотите избавиться от нее хоть картами?

- Я знаю, что вы меня переговорите; но правда-правдой: ведь весь свет играет, и без карт люди не могут обойтись. Это невинная, небольшая игра.

- Но от нее доходят до большой.

Пан Самурский не хотел слушать меня и сел за свой несчастный преферанс. Надо мною смеются теперь, как над учеником пана Грабы; пускай смеются. Я ввел у себя по посессии все улучшения, которые позаимствовал у Грабы; после минутного недоверия народ охотно принял их и теперь благодарен мне. Большая разница между снисхождением и справедливостью. Не следует снисходить злу, и я этого не делаю, потому что этим я поощрял бы его, и я спокойно засыпаю, чувствуя, что совесть моя чиста.

Не правда ли, дорогой Эдмунд, что этот год очень переменил меня: мысли и слова, которые ты читаешь в моих письмах, недавно были мне самому непонятны. Я не понимал их значения; жил, как жилось, расходуя жизнь на развлечения; теперь я мыслю, тружусь и, страдая, я счастливее прежнего.

Ты будешь смеяться, старый ветреник! Смейся, но не сожалей обо мне. Вообрази себе, что даже Стась, этот образец городского слуги, лентяй, картежник, при мне уже очень переменился; все его пороки слились в одну сильную безвредную страсть - охоту. Как меня, так и его ты не узнал бы. Он носит лисью шубейку, как Мальцовский, козловые сапоги, и хотя все еще прямо держится и чисто одевается, но лицо его переменилось и приняло более мужественное выражение: он загорел, огрубел, пьет водку, ест колбасу и не скучает по Сасской кемпе (Место гулянья близ Варшавы.). Даже начинает понимать, что лакированные сапоги не нужны для счастья и что без них можно быть честным человеком.

- Не хочешь ли возвратиться в Варшаву? - спросил я его.

- Успеем еще возвратиться, барин, но теперь мне не к спеху: вот, как-то я освоился с этой жизнью.

- Помнишь ли, как тебе было невтерпеж, как ты хотел бежать отсюда?

- Теперь другое дело, барин, мы на своем хозяйстве, и охота здесь хороша.

Я улыбнулся. Станислав уже привился на этой земле, а еще удивительнее, что он стал серьезнее: он понемногу подражает мне. Это хорошо; двойная польза из этой реформы; даже те, которые не хотят, - идут за нами, как Панурговы овцы. Слава Богу!

Несмотря на убедительные просьбы конюшего, Ирина никуда не уехала. Лето просидела в деревне, и кажется, осенью и зимой тоже не собирается в город, потому что нисколько об нем не скучает. Я бываю в Румяной, мы все еще на одной ступени, - хорошие друзья, и больше ничего. О том, что в сердце происходит - я не пишу: кто об этом пишет?

Всякий день, всякий час у меня усиливается желание быть с нею; я не знаю, перенес ли бы я разлуку? Однако ж, несмотря на эти чувства, которые волнуют мою грудь, я не могу ни слова промолвить! Она богата, я беден! Я буду молчать, пускай только не прогоняют меня.

Мой дед уже более снисходителен ко мне. Странно, как этот человек все знает, что у меня делается, точно, невидимкой следом ходит за мною. Впрочем, мы редко видимся, но по разговору я узнаю, что ему известен каждый мой шаг. Неужели у меня есть домашний шпион? Недавно мне пришлось платить часть денег за посессию по уговору; я еще не распродавал запасов, и признаться, мне трудно было бы расплатиться, если бы я не был уверен, что добрейший Граба поможет мне. Когда я именно собирался к нему, приехал дед и после короткой беседы сказал: я привез тебе денег.

- Денег? - спросил я.

- Ведь тебе нужно заплатить за посессию, а я слышал, что ты еще не распродавал продуктов, потому что июнь обманул тебя?

- Это правда, - ответил я, - но я имею возможность...

- Сделать заем! Ну, так займи у меня.

- Нет, дорогой пан конюший; я вам очень благодарен, но...

- Все еще прежние церемонии?

- Да, иначе нельзя, - возразил я.

Он посмотрел на меня и более не настаивал.

- У кого же ты займешь? - спросил он.

- У пана Грабы.

- Так ты предпочитаешь занять у него, нежели у меня - твоего деда?

- Он не заподозрит меня в выпрашивании милостыни.

- Эх, не делай этих глупых отговорок. Зачем, прошу тебя, портить кровь старику?

Я замолчал; он ходил по комнате.

- Ведь почти год, как ты с нами? - спросил он.

- Да, иначе нельзя, - возразил я.

- Ну, а в город поедешь?

- Зачем мне ехать? Нет интереса.

- Да так, немного повеселиться?

- Теперь это мне не по вкусу.

- Смотрите, какой философ!

И все он ходил и ворчал что-то под нос; в промежутках только я слышал:

- Черт его знает! Черт его знает!

Из разговора я узнал от конюшего, что он отлично высчитал, сколько раз я был в Румяной, и как долго там сидел.

- Откуда вы имеете эти известия? - спросил я.

- Откуда? Разве соседи не знают, кто где сидит?

- Отчего же я не знаю, что делается в доме пана конюшего?

- У тебя другое в голове.

- То что и у вас - хозяйство.

- Эге! Здорово живешь! Зачем лгать? Старого воробья на мякине не надуешь!

- В чем же вы можете меня обвинять? В делании фальшивых ассигнаций?

Он пожал плечами и замолчал, потом сказал, садясь:

- Вот столько уже времени здесь живешь, а с родными не познакомился.

- С какими родными?

- С бедными Суминами из Замалинного.

- Да, я виноват, - ответил я, - но я исправлю ошибку и поеду к ним.

- Ну, так поезжай со мною!

- С большим удовольствием.

- Я скажу тебе под секретом, - прибавил он, моргая глазами и всматриваясь в меня, какое впечатление на меня произведут его слова, - они добрые люди, но чрезвычайно бедны, и столько их, как зернышек в маковице. Люди меня осуждают за то, что я хочу записать свое имение или моей воспитаннице, или тебе.

- Я никакой записи не приму, - ответил я ему решительным тоном.

- Ну, я это знаю, - говорил он, - ты не примешь, а панне Ирине нечего подбавлять, у нее своего достаточно! Гм?

- Разумеется, - ответил я, - бедным оно нужнее, чем ей!

- И ты с этим согласен? - спросил он.

- О, я вполне одобряю мысль пана конюшего.

- Хи, хи! Тебе кажется, что дед банкрот, потому что в истертом сюртуке ходит. Ну! А Тужегорщина, пускай говорят, что хотят - это золотое яблоко, любезнейший, в особенности для хорошего хозяина; да вытряси карманы и капиталишки найдутся, и на двух великопольских имениях я имею кое-что, да и наличными найдется, а скирды и хлебные магазины стоят тоже не малый грош.

Я равнодушно слушал эти вычисления и перебил старика словами:

- Верю, верю, зачем считать? Много ли, мало ли, лучше отдать беднейшим и более нуждающимся.

- Итак ты поедешь к ним?

- С величайшим удовольствием.

На другой день вместе с паном конюшим мы собрались за несколько миль от Тужей-Горы в Замалинное; по дороге, как догадываешься, мы охотились, потому что старик без ружья и собаки ни шагу не сделает. Я должен описать тебе этот бедный дом, чтобы дополнить физиологические очерки этого края. Замалинное, это небольшая деревушка ближе к Волыни; с одной стороны она примыкает к полесским лесам, с другой к украинским полям.

Говоря об имениях, помещики обыкновенно выражаются: "Это золотое яблоко"; здесь всякое имение, сколько-нибудь хорошее, должно непременно так называться; но деревню, в которой три владельца, называют "мелочью". У бедных же Суминов было всего только три или четыре хаты. Старый их дом стоит среди деревни, окруженный высоким забором, как в те времена, когда из-за ограды стреляли в татар, с огромными воротами, крытыми соломой, и с всегда запертой калиткой. Перед ним небольшой двор, усаженный сиренью, далее фруктовый сад, в котором широко разрослись яблони и старые грушевые деревья. Около конюшни колодезь, и тут же, на глазах, все хозяйство.

По старопольскому и старосветскому обычаю, хотя и по моде, здесь висят на кольях от забора лоханки, маслобойки, у порога лежат дойники, ночвы; холст растянут на узкой косе луга, а гусь с гусятами, индюшки, куры и утки смело ходят между крыльцом, конюшней и флигелем, имеющим вид мужичьей избы. Везде видна трудолюбивая бедность.

Чуть нас заметили в воротах, как белые фигурки с крыльца вскочили в дом, а из дому еще в большем количестве опять на крыльцо. В дверях раздался крик: "Пан конюший, пан конюший!", и люди из пекарни, из конюшни высунули головы, чтобы увидеть редкого и дорогого гостя.

Мы остановились у крыльца, где уже успела собраться вся семья, кроме тех, которые были в поле заняты работами или надзором за работой. Бедная семья всегда многочисленна: Бог посылает ей то богатство, которому часто завидуют люди, живущие под золочеными крышами.

Впереди стояла толстая старушка, мать пана Сумина, рожденная Завиская, по имени Тереза. На ней был ситцевый капот и белый коленкоровый чепчик с широкими желтыми лентами. Ее доброе и веселое лицо обличало наклонность к болтливости. За ней невестка, женщина средних лет, недурная собою, но немного бледная и худощавая, - тоже в капоте, но без чепчика, и с маленьким ребенком на руках. Двое ребятишек немного постарше держались за ее платье; две молодые девушки выглядывали через двери, а два мальчика в школьных мундирчиках ожидали у столба, краснея, как яблоки, в ожидании целования руки пана конюшего. Всех я насчитал семь; но старшие девочки, да еще одна, которой я прежде не посчитал, были сестры пана Яна Сумина и дочери старой пани Терезы. Все с криком бросились к нам, но немного сконфузились, заметив незнакомого. Наконец, когда они узнали, что я тоже Сумин, их родственник, приехавший нарочно познакомиться с ними, то сейчас бросились целовать меня - меньшие в руки, а старшие в лицо. Старушка, не зная какими словами приветствовать меня, с улыбкой только кланялась, никак не предполагая, что я поцелую ей руку; но когда я это сделал - она обняла меня, как сына! О, как приятен материнский поцелуй!

Самого хозяина и главы семейства не было дома; он пошел в поле к сеятелям. За ним послали девочку, пасущую гусей, чем воспользовавшись, целое стадо вошло в сени и гоготало; один гусь смелее других заглядывал даже в комнату.

Нас усадили на самом удобном и почетном месте. Весь дом зашевелился. Ты не имеешь понятия о внутреннем устройстве шляхетского дома, и потому я тебе опишу его, тем более, что теперь идет дождь - нет нужды ехать в поле. Первая тесная комната называется гостиной (но она заменяет собою и другие). Ты не найдешь здесь мягкой мебели, развешенных занавесей и паркета, на который ступить страшно - этой мертвой физиономии зала, приводящей в дрожь и делающей такое грустное впечатление, как вход в подземелье. Напротив, здесь кипит жизнь; тут расставлена мебель, там брошена работа, далее платочек на диване, и выдвинут ящик в столе; веретено старушки перед креслом, обложенным подушками, детская люлька, которую старшие дети сейчас же вынесли, занимала тоже уютный уголок; и работы девушек были спрятаны при нас. Бедная и старая мебель - памятник древности, с которою связаны воспоминания, - мы привыкли к ней, живя среди этой немой свидетельницы наших слез. - На камине часы, по стенам портреты матрон с книжками и четками в руках; подбритые чуприны стариков и генеалогическое дерево, вырастающее из утробы рыцаря. Старушка сейчас указала мне на нем веточку и листик с именем моего деда. Рядом с гостиной - комната, в которой живет бабушка с внучками, а далее комната самих хозяев; с ними маленькие дети; напротив - горница для трех барышень, а возле них - комната для мальчиков: вот весь дом. Из комнаты хозяев идет стеклянный вход в сад, чтобы, по крайней мере, летом не ходить через комнату бабушки. При этой бедности свободно и весело, и видно, что хотя Бог не сыплет золотом, но Его святое благословение почило над бедным домом. Мне все здесь понравилось: и веселая, болтливая бабушка, и сама хозяйка, немного грустная, болезненная, но чрезвычайно гостеприимная, радушная ко всем, и девочки, поминутно краснеющие, как свежие яблочки, смелые и наивные, и гимназисты, бойко смотрящие в глаза, проворные, игривые. Сначала нас называли не иначе как панами, но конюший и я протестовали против этого, и просияла радость, когда "дедушка и братец" послышались в семье.

Наконец, в комнату вошел пан Сумин, загоревший, усталый, весь в поту; почти к ногам поклонился деду, сзывал людей, просил жену и мать хорошо принимать дорогих гостей. Он был средних лет мужчина, видно, что не ленив, с открытым лицом, с голубыми глазами и светлорусыми усами, которые при загоревших щеках казались белы, как лен. Мы поцеловались, как братья. Сейчас завязался разговор, но о чем? - Об их хозяйстве, и об их жизни: о чем же другом говорить им? Бабушка хвастала своими внучками и дочерьми; отец велел гимназистам декламировать стихи, нам были показаны вышиванья девушек по канве и зубы самого младшего ребенка. Володя настаивал, чтобы непременно с ним пойти в сад посмотреть груши и качели. За нами целой вереницей потянулись и прочие дети.

Их беззаботная веселость рассеяла мою грусть - я резвился с ними, как мальчик. Мы кругом обегали садик; мне показали березу Иоанны, грушу Володи, вишню Юзи, цветы Юлии и Елены и самодельные игрушки мальчиков. Рассмотрев все это, мы вернулись в комнаты, где уже накрывали столы, отворяли комоды, стирали пыль с парадных чашек; блестящий самовар кипел, и кофе варилось на камине для пана конюшего. Бабушка, в веселом расположении духа, смеялась без умолку, рассказывая что-то пану конюшему. Пан Сумин перебивал ее, рассказывая о своих хлопотах по хозяйству.

Я пришел в то время, как он рассказывал, что выдавал по две мерки ячменя, а пани Тереза припоминала конюшему, что она старше его пятью годами.

Не нужно было слуг, чтобы подавать разные разности - дети сами суетились, били, проливали второпях; но нельзя было лишить их удовольствия прислуживать гостям.

Я представляю маленький образчик разговора.

- Кажется вы, брат, взяли в посессию Западлиски?

- Да, скоро год будет.

Пани Тереза. Западлиски! Подождите, они теперь принадлежат Дольским. Я знаю, их два брата; прежде они были бедны: младший где-то пропал в полку, а старший женился на Бадыльской, кажется из графского рода. Взял за женою имение, потому что она была единственная дочь, в родстве с Пржиемскими; это был прекрасный древний род, но сошел на женскую линию. Я даже помню...

Пан Сумин. Как идет ваше хозяйство?

Я. Обыкновенно, как у нового хозяина: приезжайте, брат, сами увидите, и посоветуете мне в чем-нибудь.

Пан Сумин. С большим удовольствием могу служить брату.

Конюший. К нему стоит на охоту ехать: лес просто диво.

Пан Сумин. Брат охотник?

Я. Если бы было время, но хозяйство...

Пан Сумин. О, и я тоже! И еще вдобавок дети, редко соберешься на охоту; впрочем, не без того, чтобы не поехать.

Пани Сумина. Не жалуйся, любезный, ты охотишься довольно часто.

Конюший. Разве это много, несколько часов в неделю, и то урывками - даже труда не стоит.

Пани Сумина. Пан конюший, слышно, каждый день охотится?

Конюший. Что прикажете делать старому лентяю? Вот шатаюсь по лесам, да гоняюсь за дичью. Ну, и ко мне приезжайте, пан Ян.

Пан Ян. Когда бы мне закончить посевы, да хлопцев отвести в школу.

Конюший. Ну, вот, это не скоро будет! Как же то ваши хлопцы учатся в школе?

Пан Ян. Старший перешел с похвальным листом, благодаря Бога, а младший если бы не болел, то взял бы такую же награду, не правда ли? - Мальчик покраснел, спрятался в уголок и с улыбкой смотрел на мать.

Пани Сумина. Бог не дал здоровья ни мне, ни детям моим, - это одно только мое желание; несмотря что они румяны, однако, нежны, как барские дети. Мой Володя немного здоровее, но я еще более боюсь за него, потому что таким точно был и другой, пока не получил лихорадки, которая изнурила его так, что он до сих пор не может поправиться.

- Ох, не жалуйтесь, пани Янова, - перебила ее старушка, которой надоело молчать. - Когда вырастут, соберутся с силами. Помните ли, пан конюший, мою молодость? Уже не мало лет прошло, это было еще за Понятовского. Благодаря Бога, я теперь довольно полна, а бывало покойница моя мать, Кунигунда из Драбских, всегда полагала, что я не выросту, до такой степени я была худа. Однажды сам князь Сапега, будучи в доме моих родителей...

Подали кофе. Кто бросился разливать, кто подавать, кто кормить, тот сахару добавлял, другой превозносил сухарики. Дети положили на стол ручонки, оперлись подбородками о его края и с детским любопытством смотрели на разные лакомства, но не наскучали, хотя сухарики им не давали покоя.

Чем только нас не угощали: и грушами, и яблоками, кофе, чаем, медом, орехами, булочками, сухариками, крендельками и разным пирожным; словом все, что только было в доме, выложили на стол, и всего нужно было попробовать. Грушу привил сам хозяин, отводни яблони привезла пани Янова, орехи в Замалинном имели особенный вкус, мед был лучше липца. Мы ели с аппетитом, чему хозяева были очень рады. Среди веселой беседы незаметно, как прошло время. Настали сумерки и все наперебой просили нас остаться ночевать; но конюший, сказав каждому приятное слово, раздав детям гостинцы и пану Яну тоже что-то в руку, собрался ехать домой. Все провели нас на крыльцо, усадили в экипаж и стояли, пока мы не исчезли из глаз. Я с искренним чувством простился с этой доброй семьей. Другой заметил бы здесь много смешного; но не смешны ли мы тоже в своем роде? В наше время честные, откровенные и гостеприимные люди - редкость. Я восхищался привязанностью матери, трудолюбием отца, которым он содержит всю семью; в бабушке я уважал христианскую беззаботность и спокойствие духа среди бедности. Даже дети увлекали меня своей наивностью и простотой.

Мы уже были за воротами, когда к ним подъехал какой-то всадник; я не мог его узнать, мне показалось, будто это был Ян Граба; но что ему здесь делать? Конюший говорил, что он его хорошо заметил и что он ему поклонился.

Будет с тебя на сегодняшний день. Прощай,

твой Юрий.

XX. Эдмунд к Юрию

Вчера мы были у Мари на большом званом обеде, который давал Станислав N. Был разговор о тебе; мы пили за твое здоровье. Воспоминание о тебе и последнее письмо преодолели мою лень - я сел писать. Бедный мой поселянин, несчастный Цинцинат! Вскоре мы будем воспевать тебя в акафистах: "Преподобный Сумин, моли Бога о нас!" Что с тобой сделалось! Я со страхом смотрю на тебя с тех пор, как ты облекся в мантию философа-хозяина и превратился в добродетельного человека. Боюсь за себя, чтобы и со мной не случилось такой беды. Боже, и я скучал бы, как ты! Ну, признайся, наконец, любезный, положа руку на сердце, ведь ты ужасно скучаешь, только, сжав зубы, не хочешь признаться. Нет, со мной этого не будет - я не дурак! Теперь ни за что не поеду в деревню: она точно смола, дотронься только до нее - прилипнешь. Я люблю город, в нем я живу как рыба в воде. Преподобный мученик Сумин, ты мне уже надоел своею моралью, своими физиологическими картинами, и ребяческой наивностью. Ты цветешь осенью, любезный! Пиши ко мне о чем-нибудь другом. Ты сам, твой Граба, конюший, пан Петр просто сумасшедшие; пани Лацкая какая-то замерзшая героиня; вся вереница твоих полесчан просто костью в горле стоит у меня.

Расскажи какую-нибудь другую новость. Кончай скорее с своей Ириной, с которой вы вместе напоминаете баснословную историю Колеандра с Леонильдой: смотрите друг на друга и не можете сказать того, что вы прекрасно знаете. В девятнадцатом ли это столетии! Сколько мне помнится - ты ее страстно любишь, зачем же медлить? Разве хочешь, чтобы она досталась другому? Это непременно наступит, если ты будешь откладывать. Женись, приезжай в Варшаву и брось твое несносное Полесье. Этот совет дает тебе искреннейший друг

Эдмунд.

P. S. Я писал в дурном расположении духа - проигравшись, и был несовсем здоров: обед у Мари повредил мне. Извини, мне лень переписывать письмо, пиши, о чем хочешь, только пиши - твои письма нужны мне, я привык к ним; после обеда я сажусь в кресло и, читая их, засыпаю. Они не вредят моему пищеварению. Пиши о чем-нибудь и женись, если можешь. - Dixi.

XXI. Юрий к Эдмунду

Вчера я был в Румяной; застал одну только m-me Лацкую у камина, молчаливую и скучную, как всегда. Я спросил об Ирине, она ответила, что Ирина нездорова.

- Нездорова? Лежит в кровати?

- Нет, она не лежит, но у нее болит голова и нервное расстройство (причем, она пожала плечами). Впрочем, я не знаю, что с нею.

- Но нет никакой опасности?

- О, нет! Ей только нездоровится.

Вдруг растворилась дверь и вошла Ирина. Она действительно была расстроена и краснее обыкновенного; грусть пробивалась на ее прекрасном лице.

- Вы больны? - спросил я. - Я не хочу вас беспокоить: здравствуйте и прощайте.

- О, нет, я вас прошу остаться m-r Georges. Я только чувствую слабость и усталость; впрочем, мне ничего.

Мы сели; m-me Лацкая взяла книжку, которую она прежде читала, прошлась по комнате, незаметно улыбаясь, и ушла.

Сначала разговор был общий: меня спросили о Грабе, о конюшем, даже о капитане; опершись на спинку кресел, Ирина имела изнуренный и страдальческий вид. Я вторично хотел проститься, но она опять удержала меня.

- Вы мне нужны, - сказала она, - разве вы этого не видите?

- Как опахало от мух - опахало от скуки.

- Кто ж скучает? - спросила она. - Вы можете думать, что хотите.

Она пожала плечами.

- Вот уже год, как мы знакомы, а вы, как вижу, вовсе еще не знаете и не понимаете меня.

Я молчал.

- Видите, - сказала она, наклоняясь, чтобы поднять книгу, - вы мне нужнее, нежели сами предполагаете. Эта книга - это письма Якова Ортиса. Я вас прошу почитать мне ее.

- Такую грустную книгу!

- Как я - будет кстати.

- Вы грустны?

- Какой вопрос! Никто не хочет понять меня; бывают иногда минуты, что я сама себе не доверяю. Ну, читайте, пожалуйста.

Я начал. Не знаю, читал ли ты письма Якова Ортиса. Ирина остановилась на письме 29-го апреля, и я должен был начать от слов, которые странно изображали мое настоящее положение.

"Vicino a lei sono, si piena delia esistenza..."

(Я близок к ней - столь полной жизни).

Я прочел до места, в котором Ортис изображает себя и ее:

"La pazza figura ch'io ho quand'ella siede lavorando, ed io leggo!"

Ирина именно тогда взяла работу, мы посмотрели друг на друга; она грустно улыбнулась, я продолжал читать:

"Я переведу тебе то, что мы читали, ты знаешь итальянский язык по одним либретто."

"Какой у меня забавный вид, когда она сидит и работает, а я читаю". Перебиваю свое чтение за каждым словом, а она "читайте далее"; я возвращаюсь к чтению, но, не закончив двух страниц, читаю все скорее, и кончаю одним невнятным бормотаньем: - "Тереза сердится".

- Вы, в самом деле, читаете так скоро и невнятно, как Ортис, - перебила Ирина, - хотя перед вами сидит не Тереза.

- Прикажете читать тише? - спросил я.

- Да, тише. Ах, какой вы скучный с своей покорностью. Читайте, как хотите.

Я продолжал читать; но далее следовали картины, полные чувств, которые при ней воспламеняли меня.

Опасно читать любимой женщине книгу, в которой изображается душевная борьба, и ты не смеешь сказать ей об этом: губы, глаза, голос поминутно обличают твое внутреннее состояние. Мы прочли историю Лореты и остановились на 14 мае. Я прежде еще читал письма Якова Ортиса, и потому не хотел продолжать дальше.

- Вы первый раз читаете эту книгу? - спросил я.

- Первый.

Я хотел как-нибудь вывернуться от письма 14 мая, но не было возможности; нечего делать - нужно было продолжать. Слова любви на сладкозвучном, приятном и певучем языке, полные нежного чувства, сильно подействовали на мое сердце, я с трудом удерживал собственные мысли, которые чуть не сорвались у меня с языка, и читал:

"Si Lorenzo odilo! La mia bocca e umida ancora di un baccio di Teresa..."

(Если бы Лоренцо мог это слышать? Мои уста еще влажны от поцелуя Терезы).

Ирина склонила голову к работе; я перескочил к другому письму того же числа.

"О quante volte ho ripigliata la penna, e non ho potuto continuare..."

(О сколько раз я снова брал перо, и не мог продолжать...).

- Я тоже не могу продолжать! - закрывая книгу, воскликнул я.

- Вы? Что ж это значит?

Я... чуть было уже не проговорился, что не могу читать при ней хладнокровно, когда буря в сердце, но удержался:

- Отчего вы не можете читать? - спросила она опять.

- Оттого, что не хочу, это такая скучная вещь. Дайте я там прочту что-нибудь другое.

- Но мне нравится Ортис.

- Я не люблю его - он растянут и монотонен; по крайней мере, пропустим несколько страниц.

Она пожала плечами.

- Я вижу, - прибавила она, - что вы неслыханный скромник. Ведь я знаю, что Ортис имел влажные уста от поцелуя Терезы; будем читать описание этого момента - это любопытно в художественном отношении: передать чувства на бумаге, сжать их в словах - дело хорошего художника.

- Ах, вы холодны, как лед! - воскликнул я. - Вы смотрите на эту книгу чувств с критической точки зрения; он изгнанник, и потому он верно изображает в ней свое сердце.

- И вы думаете, что можно писать сердцем? - равнодушно спросила она.

- Почему же нельзя?

- Потому что кто чувствует, тот не пишет; выражения чувств - это одно лишь воспоминание. Кто сел писать, тот уже перестрадал и перечувствовал.

Я молча перелистывал книгу.

- В отношении искусства, - прибавил я, - Ортис не сравнится с Вертером.

- Вертера писал художник, который сам никогда не чувствовал (доказательство - жизнь этого Юпитера), но превосходно знал анатомию чувств, как Cuvier, который, не видя мастодонтов, отгадывал их организацию.

- Можно ли так строго судить того, кто создал любовницу Фауста?

- Конечно, потому что жизнь писателя - это камень испытания.

- Нет, вы ошибаетесь; мне кажется, что жизнь поэта разделяется на две категории: обыденная и праздничная жизнь; часто между ними целый мир противоречий: в одном теле заключены два человека. Поэт не может в течение всей своей жизни обладать даром вдохновения.

- Все же хоть тусклая искра остается в нем навсегда.

- Мы затронули слишком высокий вопрос.

После минутного молчания она прибавила: "читайте дальше".

У меня выпала из рук книга, я смотрел на нее глазами, какими смотрел Яков на Терезу; но пугливая любовь боялась сойти с языка, не зная, что ее ждет. По глазам только можно было прочесть мое желание. Я чувствовал, что нужно было или уйти, или же все высказать в одном слове.

Ирина бросила на меня магический и испытующий взгляд, который, казалось, готов был вырвать тайну из моей груди. В беспамятстве я схватил шапку.

- Куда вы? - спросила она.

- Я?.. Не знаю... (сам не помню, что ответил, бросил опять шапку, и сел вдали на стул).

- Что с вами?

В отчаянии, как молния, промелькнула у меня мысль сказать ей все, а потом уехать, уехать навсегда.

- Вы меня спрашиваете? - возразил я с лихорадочным беспокойством. - Год уже, как я гляжу на вас, страдаю, молчу - этого довольно, даже слишком много. Пускай осуждают меня, пускай говорят, что хотят, наконец, оттолкните вы меня с презрением, - удивлю ли я вас, если сорвется с моих уст давно давящее меня слово - люблю!

Ирина была, видимо, взволнована; голос замер на моих устах, я чувствовал, что решается моя участь, но не знал чем закончить и быстро подошел к Ирине.

Она молча подняла свои красноречивые глаза; долго, долго смотрела на меня, и наконец, подала свою дрожащую руку.

Это была минута настоящего блаженства и немого счастья; нет слов, чтобы выразить ее и никто не в состоянии описать этой торжественной минуты. Ее дрожащая рука в моей руке - это был брак перед Всевидящим Оком; потому что такая женщина, как она, не подает напрасно руки мужчине, не связав ее навсегда с судьбой любимого человека.

Мы долго еще сидели - она на диване, я возле нее на стуле, в торжественном и упоительном молчании. Наконец, она встала и слабым голосом проговорила:

- Можно ли тебе верить? Неужели ты, ради минутного, легкомысленного счастья, сделаешь своей игрушкой всю жизнь женщины?

Я не нашелся, что ответить, клятвы оскорбили бы ее и меня; но по глазам моим и по нескольким несвязным словам она видела, что я не лгал. Я уехал в упоении, как безумный; еще теперь пишу в горячке, вероятно, уже последнее письмо - счастливые не пишут. Прощай,

Юрий.

XXII. Ирина к мисс Ф. Вильби

Румяная, 11 ноября 18...

Вперед прошу тебя, милая Фанни, не удивляться растянутости моего письма; я хочу тебе открыть все то, что касается меня, чтобы, прочитав мою историю, ты вознесла с молитвою глаза к Всевышнему. Я верю в могущество благословения и в силу желаний истинного друга. В последнем письме (Мы не имеем под руками этого письма) я извещала тебя, сколько мне помнится, что отношения наши не переменились. Мой опекун, хотя не препятствует с прежней злобой Юрию искать моей руки, чему, впрочем, нет явных доказательств, но он предугадывает это инстинктом своей привязанности ко мне, тем не менее пользуется еще всяким случаем, чтобы представить мое будущее в мрачных красках. Но теперь он обратил на него все внимание и даже переменил прежнее, невыгодное о нем мнение, сделался к нему добрей и теперь только молчит.

Однажды, когда разговор зашел об Юрии, конюший отозвался:

- Конечно, и теперь не иначе скажу: он ветрогон и больше ничего; но имеет хорошее основание, характер, в нем течет благородная кровь. Его-то вполне винить нельзя - сирота, пущенный на волю, он шел, куда глаза глядят.

- Слава Богу, вы сами стали оправдывать его.

- Нет, милостивая государыня, вы ошибаетесь, я нисколько не оправдываю его. Он шалопут, вертопрах, но что делать: нужно принять его, каков он ни есть.

- Вы говорите, что его нужно принять? - спросила я с улыбкой.

Старик испугался.

- Напротив, не нужно его брать! Зачем его брать, пускай черти берут его!

Он посмотрел на меня, я улыбнулась.

- А что, - сказал он, - пока я разъезжал по делам, не сделал он тебе втихомолку предложения?

- Нет не он, но я, может быть, сделаю ему предложение, потому что другого исхода не вижу.

- Так вот до чего дошло! Старик ломал руки.

- Он любит меня.

- Ба! Нет ничего удивительного!

- И я его люблю.

Он схватился за голову, побежал по комнате, возвратился назад и воскликнул:

- Не пугай меня! Правду ли ты говоришь?

- Я люблю его, - повторила я опять.

- Теперь только остается, - сказал он с горькой иронией, - поехать в Западлиски и сделать ему предложение, а потом заехать за ним в карете и взять его в Румяную. Прекрасно, прекрасно!

- Ну, а если дошло до этого?

- Это безумие!

- Называйте, как хотите.

- Подожди, по крайней мере, пускай он сделает тебе предложение.

- Но он такой застенчивый, я никогда от него не дождусь этого.

- Он застенчивый? Маленький ребенок, бедняжечка!

- По крайней мере, он никогда ни слова не говорил мне об этом.

- Расчет! Цыганская штука!

- Можно ли так осуждать человека?

- Я не осуждаю его, но боюсь.

- Бог поможет.

- Эх! Знаете ли вы пословицу: береженого - Бог бережет. Я твой опекун и не хочу им быть на одной только бумаге. Помилуй, не делай скандала - ожидай!

- Хорошо, я буду ждать. Он поцеловал мою руку.

- Но если уже на то пошло, вы не будете, папаша, сопротивляться?

Старик подумал.

- Разве ты не делаешь со мной все, что захочешь? Эх, не будь я так слаб, имей я более власти над самим собою, я никогда не согласился бы на этот брак.

После этого разговора он уехал, и как сам сознался мне теперь, поехал прямо в Западлиски. Он уверял Юрия, что во мне нет никаких чувств, что я безжалостно отказала нескольким искателям моей руки, что я живу одним разумом, но не чувством; он надеялся отклонить Юрия от предложения. Усилия его были напрасны, потому что Юрий никогда не был слишком смел со мною. Наконец, настала решительная для меня минута. Я была не совсем здорова, приехал Юрий. Лацкая, по обыкновению, ушла, чтобы не быть свидетельницей нашего разговора, который чрезвычайно раздражал ее. Я просила его читать мне книгу; на столе, как будто нарочно, лежали сочинения Якова Ортиса. Ты верно знаешь Ортиса? Фосколо издал их в первый раз в Лондоне.

Когда мы дошли до страстной сцены между Терезой и Яковом, он не решался читать далее. Я напрасно настаивала, он не хотел продолжать; он не мог скрыть своего волнения; чувство, раздраженное чтением, рвалось наружу. Может быть, и я, потеряв терпение, довела его до неизбежного признания, которого он боялся. Наконец, он открылся - у меня не хватило ни слов, ни силы; молча я подала ему руку, мы разговаривали только глазами. Он любит меня; я почувствовала бы, если бы он лгал: притворство обнаружилось бы в словах, в движениях, но нет, он любит меня! А я... зачем писать? Я люблю его также горячо и всегда буду любить. Пишу эти слова, и у меня потемнело в глазах: человек часто в жизни произносит это слово всегда, но оно бывает так непродолжительно. Грустно, печально, страшно даже на пороге самого счастья!

На другой день мы увиделись только вечером; он приехал с конюшим. Старик целый день провел в Западлисках, но о вчерашнем разговоре ничего не знал. Я встретила их с радостным и сияющим лицом; конюший, посмотрев на меня, вероятно, догадался, потому что все это время он упрекал меня, что я грущу. Действительно, я просияла от радости и помолодела, - такая быстрая перемена не могла быть без причины. Конюший, заметив это, сказал мне мимоходом:

- А может быть, уже сделано предложение?

- Отгадайте? - спросила я шутя.

- Ты готова сама броситься на шею! - сказал он нахмурившись.

- Я? Нет!

- Так он дерзкий! Этого-то я не ожидал.

Чуть заметная грусть и ревность выразились на его лице.

- И так он отнимает тебя! - воскликнул старик. - Ты не будешь любить меня. Он все еще сердится, я сделал ему столько зла!

- Пан Юрий, - возразила я, - вы ведь любите пана конюшего и не помните зла?

Этот неожиданный вопрос озадачил Юрия.

- Без всякого сомнения, я уважаю деда и не помню зла, которое он сделал мне.

- О, нет! Не верю, - ответил конюший, качая головой, - ведь я немало насолил тебе. Теперь нечего вспоминать старое, не правда ли?

- Как теперь? - спросил Юрий.

- Неужели ты думаешь, что я ничего не знаю?

У старого, почтенного Немврода навернулись слезы на глазах.

- Слушай, хлопец, - сказал он серьезно, - против воли Божией не пойдешь, я напрасно ломал бы голову, чтобы разорвать то, что Бог сказал: видно, судьба! Но помни, помни, что это не пустая шутка! Бог дает тебе просто ангела, а не женщину: умную, с характером, красивую, добрую, и если ты не постараешься быть достойным ее, ну, так, знай... если ты не сделаешь ее счастливой, как Бог на небе - отомщу, помни это, о, безжалостно отомщу!

Юрий поцеловал его в плечо; они обнялись; конюший заплакал, потом сел около стола и задумался.

Выслушай еще другую историю, милая Фанни, которую Юрий рассказал мне. Он был тогда у Грабы, когда конюший приехал в своей бричке с таинственным видом и с иронически-злобной улыбкой на устах. Еще у крыльца он спросил:

- Ну, дорогой сосед, где ваш сын?

- Кажется, поехал на охоту, - отвечал Граба.

- Ой ли?

- Мне кажется.

- Теперь не время охотиться. Можете ли вы уделить мне свободный часик?

- Я весь к вашим услугам.

- Можете ли вы поехать со мной за несколько миль?

- С удовольствием. Он обернулся к Юрию.

- Ну, и пан Юрий тоже.

- Я сейчас уезжаю в Западлиски.

- Нет, пан Юрий тоже с нами поедет, - ответил конюший.

- Куда это?

- О, какое любопытство! Узнаете куда!.. Ну, а если б в Замалинное, навестить наших добрых Суминов?

- С большим удовольствием! - ответили оба и поехали все трое.

В этом путешествии скрывалась тайна. Конюший тер руки, с беспокойством все высматривал, скоро ли они приедут. Приближаясь к двору, он высунулся из брички и указал старому Граба на привязанную к забору лошадь:

- Не Сарнечка ли это пана Яна (так называлась его верховая лошадь)?

- Да, в самом деле, - сказал Граба, - это Сарнечка Яна.

- Что пан Ян делает здесь? - смеясь, спросил конюший.

- Что? Он, как и мы, приехал навестить Суминов, - равнодушно ответил отец.

- Кажется, он частенько приезжает сюда?

- Нет ничего удивительного, они очень добрые люди.

Конюший полагал, что Граба будет сильно удивлен, увидав своего сына в бедной хижине, но ошибся в предположении и замолчал. Мы молча подъехали к крыльцу. Конюший прошел на цыпочках через гостиную, ведя за собою пана Грабу.

Старушка, мать Сумина, дремала над чулком; панна Юлия, ее дочь, вышивала в пяльцах у окна; Ян Граба сзади ее читал вслух книгу.

Неудивительно, что они не услышали, когда мы приехали. Конюший указал рукой отцу на эту парочку, как будто хотел сказать: а что? Отец улыбнулся.

В гостиной все уже зашевелилось. Бабушка сорвалась с подушек, воскликнув:

- О, Иисусе Христе, Пресвятая Дева! Пан конюший!

Ян отскочил, покраснел; барышня не успела поклониться - убежала.

Однако понемножку все пришло в нормальный порядок; и хотя на лицах выражалась еще тревога, но спокойный и веселый вид пана Грабы, самой страшной здесь фигуры, вскоре успокоил суматоху в доме. Конюший, полагая, что отцу нужно объяснить какие отношения связывают его сына с бедным шляхетским домом, постоянно преследовал Яна и Юлию вместе. Граба, как будто не замечая этого, был очень весел, с хозяином разговаривал о хозяйстве, с бабушкой о генеалогии, с девицами о цветах. Юлия бросала на него испуганный взгляд, как будто умоляющий о пощаде; сын был грустен, но покоен.

Перед самым почти отъездом, когда все поднялись со своих мест, старый Граба подошел к пани Терезе со следующими словами:

- Я приехал сюда не столько для того, чтобы навестить вас, сколько по другому более важному делу.

Все побледнели; конюший зажал рот, ожидая, что будет.

- Я упросил папа конюшего приехать вместе со мной, чтобы торжественно просить руки вашей дочери для моего Яна.

Старушка от удивления не могла промолвить ни одного слова; она не верила своим ушам, ломала руки и упала в кресло.

- Я знаю о его привязанности к панне Юлии, знаю, что вы считаете этот брак неровным, и вежливым образом давали ему заметить о напрасном посещении вашего дома; знаю, что Ян с терпением перенес все, любит панну Юлию, и во всех отношениях будет с нею счастлив, и потому прошу руки вашей дочери для моего сына.

Кто в состоянии описать удивление конюшего, радость честной семьи, и чувство, с которым сын бросился отцу на шею, а старушке к ногам. Действительность показалась сном этому бедному семейству; все плакали от радости; Юлия была почти без чувств. Конюший после минутного остолбенения, потому что никогда не ожидал такого конца, схватил Грабу за руку, сильно пожал ее и сказал:

- Сто тысяч чертей! Я никогда не ожидал этого! Да вознаградит тебя Бог!

Это была чисто драматическая сцена. Юрий был свидетелем ее и потом с увлечением рассказывал мне ее весь вечер.

XXIII. Юрий к Эдмунду

И счастливцы пишут иногда, дорогой Эдмунд. Я обещал было тебе не писать более, хотел было замолчать о нашей истории, которая сильно надоела тебе; но дурная привычка заставила меня взять перо: я привык извещать тебя обо всем, касающемся меня. Итак, да будет тебе известно, что через неделю будет моя свадьба с Ириной в домашней каплице, при нескольких только свидетелях. После свадьбы мы вскоре уедем в Польшу в мое бывшее имение, которое теперь выкупил мой дед, которое... Но выслушай все с самого начала; нечего делать, ты должен проглотить еще одно письмо, если бы оно даже задавило тебя.

Я, Ирина, да еще несколько особ были приглашены в Тужу-Гору. Я не знал цели этого приглашения; но, подъезжая к усадьбе, догадался по экипажам и по необыкновенному движению около дома, что здесь готовится особенное торжество. Из старой кухни клубился дым; Мальцовский был во фраке; перед сараем я узнал экипаж моей невесты и живо вбежал в комнаты.

Конюший, в парадном синем платье, в лакированных с кисточками сапогах, обритый, встретил меня с веселою улыбкой. Зала полна была гостей.

Приехали тоже все Сумины из Замалинного, за исключением маленького ребенка, который остался дома с нянькой. Я на первых порах не узнал пана Яна Сумина во фраке и в изысканном наряде; он не был похож на самого себя.

Пани Тереза важно сидела в креслах и объясняла скучной пани Лацкой генеалогию Суминов и связи их с сенаторскими домами. Лацкая смотрела на мух, летающих на потолке... старушка, не обращая на это внимания, унеслась в туманный генеалогический мир.

Дети играли с собаками; взрослые девушки, раскрасневшись, шептались в уголку. Одна только Юлия, более смелая, сидела веселая возле Ирины, которая, посадив Володю к себе на колени, слушала его бойкий рассказ о яблоне, о качели и о их садике в Замалинном.

Граба говорил с Яном Сумином о земледелии; капитан был что-то не в духе, пожимал плечами, ему досадно было, что он, как гость, не может испортить конюшему хорошего расположения духа.

Подали обедать. Все сели за стол, поставленный в зале, и пан конюший вошел с незнакомым лицом, от которого пахло канцелярией и чернилами, и просил нас выслушать его духовное завещание.

Ирина бросилась к деду с просьбой не портить всеобщей веселости счастливого дня печальным чтением предсмертного акта; но конюший, слегка оттолкнув ее, поцеловал в лоб и велел читать.

Вот как распорядился именем наш добрый дедушка. Тужегорщина разделена на две части: одна часть достается Ирине, другая - бедным Суминам, которые, не ожидая этого счастья, все пали к ногам доброму старику. Ян сейчас поднялся и, подавая мне руку, сказал:

- Ты был богат и нуждаешься более в богатстве, чем я. Я поделюсь с тобою своей частью.

- Подожди, какая горячка, - закричал конюший, - ему тоже достанется! Не расточай своего имения, но слушай.

Я молча обнял Яна; а дед, утирая влажные глаза, ушел; и возвратился только, когда читали о сумме, записанной мне на польском имении. Я отказался и не хотел принять записи; но дед схватил меня за руку, крепко сдавил ее и сказал тихо:

- Послушай, это уж не гонор, а неуместное упрямство. Я знаю, что ты не нуждаешься в этой записи, но это моя воля.

Я замолчал, дав себе слово возвратить этот убыток беднейшим, чем я, Суминам. Ирина верно тоже откажется от своей половины Тужегорщины. Но теперь нечего говорить деду об этом. Конюший поставил нам в условии: жить при нем и позволил только на время поехать нам в Польшу.

Нужно было видеть его в этот день, как он был рад, что совершенно примирился со мною; с какою веселостью рассказывал он об охоте, как пил и угощал гостей, как поминутно целовал руки Ирины. Нужно было видеть радостные лица счастливых Суминов, которые из бедняков делаются достаточными людьми, потому что, по завещанию деда, они сейчас вступают во владение своей половиною!

- Ян хороший хозяин, я старик, пускай теперь берет свою часть, а мне позволит только охотиться в лесах и будет давать людей на облаву даже во время уборки хлеба.

- Как, давать людей в жниво? - простодушно спросил Ян.

- А как ты думаешь? - спросил конюший. - Вот как, даже в жниво! Ты хозяйничай себе, как хочешь; но я должен иметь охоту.

Старая пани Тереза толкнула сына, чтобы замолчал. Он, как ревностный хозяин, готов был поспорить с конюшим за облаву, когда нужно убирать хлеб.

Капитан выслушал до конца чтение духовного завещания, пожал плечами и уехал домой, ни с кем не простившись. Сын и отец Грабы еще остались. Вечером конюший сел возле нас, потрепал меня по колену и сказал:

- Ну, слава Богу, что все кончилось. Помнишь ли, как я хотел выпроводить тебя из Тужей-Горы, но мне никак не удавалось; я как будто предчувствовал, что ты отнимешь у меня Ирину. Пускай теперь цыган меня судит: свистун, мот, шалопут - мороз пробегал по коже. А ну, если он понравится? - думал я. - До беды недалеко, а потом, сто тысяч чертей, будет лежать на моей совести, если я допущу до этого. Признайся теперь, любезный Юрий, ты ведь сильно ненавидел меня.

- Нет, но больно было моему сердцу.

- Ты и теперь сердит на меня?

- Теперь, за что?

- Ну, помни же! - И он поцеловал меня, повторяя: - Я рад, что все кончилось, но все еще мурашки бегают по коже. Дай Бог, чтобы все было к добру!

Вечер мы провели с наслаждением.

Четверо нас село в углу комнаты: я, Ирина, Ян и Юлия, и первый раз разговаривали так бесцеремонно в уединении от гостей. Я не только люблю ее, но обожаю; она выше женщины - это ангел, спустившийся на землю на солнечном луче и доставшийся мне. Достоин ли я ее? О, нет! Тысяча людей достойнее меня, но никто не полюбил бы ее так сильно, с таким самоотвержением, как я, никто лучше меня не оценил бы ее.

Последнее письмо я напишу к тебе после свадьбы.

Твой Юрий.

XXIV

Здесь в Полесье мы проводим с женою праздники Рождества Христова. Поздравляю тебя, любезный Эдмунд, с Новым годом. Не могу писать много, прими только мои искренние пожелания. Несколько уже недель, как она моя; пробуждаясь поутру, я всякий день стараюсь припомнить правда ли это - не брежу ли я? Я не верю своему счастью, и не смею верить.

Прощай, дорогой Эдмунд, не пиши более ко мне, - теперь мне некогда отвечать тебе.

Твой Юрий.

ЭПИЛОГ

Следуя общепринятому обычаю, нам остается дополнить повесть, указывая дальнейшую судьбу лиц, с которыми мы познакомили читателей. Легче всего закончить эпилогом старинных сказок: жили долго и счастливо, имели много детей; но теперь уже это не принято.

Итак, мы скажем еще несколько слов о каждом лице.

Соседи не перестали называть Грабу - чудаком; он с своей стороны не переставал заслуживать это название, твердо шел к цели и не жертвовал своими убеждениями, чтобы сыскать популярность, которой многие посвящают всю свою жизнь. Сын пошел по следам отца; брак его с Юлией Су миной принадлежал к тем редким явлениям, которые служат соседям предметом сплетен. Жена пана Грабы поехала заграницу, живет во Флоренции, и выдала дочь замуж за итальянского князька с пустыми карманами. Капитан сидит в Куриловке, придумывает средства, чтобы насолить конюшему, которого по-прежнему ненавидит. Конюший нападает на капитана с такою же злобой, но не может совладать с ним.

Тяжба о Заямьи кончилась скандалом: поляна перешла во владение прежнего владельца, за исключением тех коз, которых капитан застрелил. Теперь готовится другая тяжба: за наводнение куриловских лугов через поднятие тужегорских плотин.

Свадьба Ирины с Юрием совершилась тихо в Румяной. В Тужей-Горе они прожили несколько недель, потом поехали в Польшу. После возвращения, конюший поселился при них, иногда только навещает свою хату, как он выражается; в Румяной прекрасный лес, много дичи. Сумины из Замалинного владеют несколькими хуторами Тужегорщины, по-прежнему преданы своему хозяйству и потому в беспрестанной тревоге. Ян теряет иногда терпение, хочет отдать имение в посессию и возвратиться в Замалинное; но пани Тереза, урожденная Завильская, своим здравым рассудком и бесчисленными примерами умеет урезонить его и отклонить от подобного намерения.

Петр Дольский, после продолжительного странствования, возвратился в свое городище в Западлисках, еще более одичал и грустнее прежнего; он навещает изредка Юрия и ходит с ним на охоту. Пани Лацкая поехала на Украину, а последнее время ее видели в Одессе. Дольский познакомился с конюшим и нашел в нем охотника по сердцу, они сошлись характерами: оба в лесу провели почти всю жизнь и приобрели охотничий инстинкт, который связал их сердца.

Что еще сказать вам? Об остальном догадайтесь, а чтобы повесть не показалась вам длинною...

Крашевский Иосиф Игнатий - Чудаки. 4 часть., читать текст

См. также Иосиф Игнатий Крашевский (Jozef Ignacy Kraszewski) - Проза (рассказы, поэмы, романы ...) :

Ян Собеский. 1 часть.
Записки Адама Поляновского ЧАСТЬ I - Vade retro, satanas! Отойди от ме...

Ян Собеский. 2 часть.
Король во всем слепо повиновался ей, исключая дел, касавшихся войска и...