СТИХИ и ПРОЗА на poesias.ru 

Кнут Гамсун
«Новая земля (Новь - Ny Jord). 5 часть.»

"Новая земля (Новь - Ny Jord). 5 часть."

Да, она когда-то думала написать роман. Почему и нет? Сегодня выступала одна женщина, завтра другая, и все женщины так красиво писали. Да, да, действительно, как-то пришло в голову, что теперь очередь за нею. И как все поощряли ее к тому! Слава Богу, что она до сих пор об этом не вспомнила. Слава Богу!

"Ты ничего не отвечаешь, Ханка?"

"Нет", сказала она рассеянно, "нет, это ведь правда то, что ты говоришь?"

Она сразу поднялась и посмотрела прямо перед собой. Нет, если бы она могла только знать, что ей теперь делать. Ехать домой? Да, это было бы самое лучшее. Если бы у неё были родители, то она поехала бы к ним; но у неё не было их; собственно говоря, у неё никого не было. Да, она должна отправиться к Тидеману, к купцу Тидеману, где она раньше жила..

И, с почти исчезающей улыбкой, она протянула Иргенсу руку, простилась с ним.

Он почувствовал себя облегченным её спокойным обращением с ним и крепко пожал её руку. Она была удивительно разумная женщина и относилась в вещам так, как это следовало. Никаких сцен, никаких упреков, полных отчаяния;- прощайте, сказанное с улыбкой. Он хотел отвлечь ее от её горя и говорил, чтобы хоть немного рассеять ее о вещах, близко касавшихся его, о его писательских планах. Да! он пошлет ей свою следующую книгу, в ней она снова найдет его. И, как уже сказано, - о романе ей следует подумать... Но чтоб доказать ей, что его дружба вечна, несмотря на то, что их отношения кончились, он еще раз попросил ее поговорит с журналистом Грегерсеном об отзыве о его стихотворениях. Это ведь чорт знает что такое, ни разу не было заметки. И опять тут замешан Паульсберг; Паульсберг завистлив, он всеми силами мешал тому, чтобы газеты занимались кем-нибудь другим, кроме него. Хочет она оказать ему эту большую услугу? Ведь нельзя же допустить, чтоб он сам говорил бы с Грегерсеном, для этого он черезчур горд, он не может унизиться...

"Да", возразила она, с застывшей улыбкой, "я с ним говорила; я хорошо помню, что я говорила Грегерсену что-то в роде этого". И не смотря по сторонам она прямо через всю комнату вышла в дверь.

Но, как только она вышла, она опять открыла дверь и, не говоря ни слова, снова вошла в комнату. Она подошла к зеркалу, висевшему между двумя окнами, и начала перед ним поправляться.

"Пожалуйста", сказал Иргенс: "вот зеркало, оно немного пыльное, но..."

Она сняла шляпу и поправила немного волосы, потом обтерла рот платком. И это время он стоял и смотрел на нее; она приводила его в удивление. Это, конечно, прекрасно иметь сильную волю и не поддаваться горю, но эта беспечность была неделикатна, во всяком случае неделикатна. Он думал, что она настолько глубока, что разрыв с ним захватит ее сильнее, и вот теперь она стоит и поправляет свой туалет с самым серьезным видом. Он не мог понять этого равнодушие, оно огорчило его, огорчило его, действительно, глубоко, и глубоко оскорбленный, он заметил ей, что он все еще пока в комнате, - странно, что она, повидимому, совсем этого не замечает...

На это она ничего не отвечала; но отойдя от зеркала она остановилась на минутку посреди комнаты, устремила взгляд на. его ботинки и сказала устало и равнодушно: "Разве ты не понимаешь, что между нами все кончено"

Однако внизу, на улице, очутившись в сутолоке людей и экипажей, она не выдержала и начала плакат. Она опустила вуаль и направилась в самые узкие переулки, чтобы спрятаться. Она шла очень быстро, согнувшись, разбитая, и плечи её подергивались от слез. Нет, для неё все темно, что ей теперь делать? Она спешила дальше, сошла с тротуара и пошла прямо по мостовой, шепча и плача. Могла ли она вернуться домой к Андрею и детям? А что если дверь закрыта? У неё было два дня для того, чтобы нанять комнату, а теперь Андрей может быть потерял всякое терпение. Она должна спешить, дверь еще может быть была открыта!

Каждый раз, когда она вынимала носовой платок, она чувствовала, что у неё в кармане письмо. Это был конверт со ста кронами, он лежал за дне кармана и шуршал... Но, Боже мой, если у неё был бы кто-нибудь, в кому она могла пойти, какая-нибудь хорошая подруга! Из всех знакомых, которые были у нея, она никого не хотела видеть, о нет, достаточно их было с нея! Целые дни и годы она была среди них и слышала их разговоры, видела их дела. Вот Мильде, вот и Паульсберг, вот актер Норем, и Иргенс, и Грегерсен, все они говорили о своих делах и друг друга осуждали. Нет, нет, с этой компанией она покончила: ничто не заставить ее вернуться туда... И к Олэ Генрихсен ведь она тоже не может итти, и просить совета? Нет, нет, этого она не могла...

Теперь Андрей был вероятно в конторе; она не видела его два дня; как-то не случалось, он вероятно все время был занят. Она взяла от него сто крон, несмотря на то, что он разорен.

Нет, нет, как она не подумала об этом раньше! Она выпросила у него сто крон. "Да", сказал он, "будь так добра, пойдем со мной в контору, так как у меня нет денег с собой". И тогда он открыл шкаф и взял сто крон, может быть последнее, что оставалось в кассе. Прости меня, Андрей! Потом он протянул ей кредитную бумажку и не забыл сказать "пожалуйста", хотя у него, может быть, и не было больше денег. Его волосы слегка поседели, и он имел вид, будто провел бессонную ночь, но несмотря на это он не жаловался. Он говорил гордо и спокойно. Она удивлялась ему, ей казалось, что она видит его в первый раз... Нет, эти сто крон она не хочет оставит у себя; видит Бог, она никогда бы у него их не просила! Может быть, если она принесет их обратно, Андрей простит ей? Ах, если бы он это сделал! Очень ли она помешает ему, если она сейчас войдет в контору? Она не будет его задерживать...

Фру Ханка вытерла глаза под вуалью и продолжала свой путь. Когда она стояла перед конторой мужа, она поколебалась минутку. А что, если он укажет ей на дверь. Он, может быть, узнает, зачем она пришла. Нет, нет, он не укажет ей на дверь... От конторщиков она узнала, что Тидеман в конторе.

Она постучала и прислушалась. Да, он сказал: войдите. Она тихо вошла. Он стоял там у конторки и посмотрел на дверь; тотчас же он оставил перо.

"Прости, я мешаю, вероятно, тебе", сказала она поспешно.

"Нет", ответил он: "совсем нет!"

Целая куча писем лежала перед ним; он стоял там высокий и прямой, облокотившись одной рукой о свой стол. Нет, он не очень поседел! И теперь глаза его не были утомленными.

Она вытащила свои сто крон и сказала:

"Я хотела вернут тебе их обратно. Ты должен простит меня, что я просила у тебя деньги теперь, когда ты так в них нуждаешься: мне раньше это не пришло в голову. Это было так нехорошо с моей стороны".

"Нет, дорогая", сказал он и посмотрел на нее удивленно, "оставь деньги при себе. Сто крон больше или меньше ничего не значит для дела".

"Но будь так добр... Я все-таки хочу тебя попросит взять их обратно".

"Да, если оне тебе ни на что не нужны... Благодарю тебя".

Ах, он благодарил ее. Как она была довольна, что у неё еще были деньги и она могла их ему отдать. Она преодолела свое волнение и в замешательстве поблагодарила его, положив кредитку на стол.

Она продолжала стоят. Когда она увидала, что он опять берется за перо, улыбаясь она сказала ему тихим голосом:

"Прости меня, что это так долго тянется... это так долго нанять комнату, но..."

Но она не могла больше владеть собой; голос совершенно отказывался повиноваться ей, и она отвернулась, вынимая свой носовой платок.

"Но ведь это не спешно, комнаты?" сказал он "время терпит, не правда ли?"

"Да, да, благодарю, если я только смею благодарить".

"Если ты смеешь? Этого я не понимаю. Ведь это не я... Я хочу только способствовать достижению твоих желаний".

Она боялась, что расстроила его, потому она поспешила сказать:

"Ну хорошо! Я не думала, что... Нет, я мешаю тебе, прости меня!" И она быстро вышла в дверь.

III.

Тидеман не знал покоя с тех пор, как случилось с ним это несчастье. С утра до вечера он бывал на ногах, бумаги, счета, векселя, акции кишели вокруг него, постепенно он все приводил в порядок. Олэ Генрихсен во всякое время, по первому слову, был готов помочь ему; он выплатил ему деньги за дачу и взял на себя многия из его дел; теперь в его делах было больше порядку.

Обнаружилось, что фирма Тидеман не имела основного капитала, чтобы работать, хотя у неё была широко раскинута деятельность и она делала обороты. Люди еще никогда не слышали о такой безумной покупке ржи, как та, в которую ринулся Тидеман. Его или жалели, или смеялись над ним, - как приходилось. Тидеман предоставил шуму улечься, он работал, высчитывал и все время был на ногах. Итак, у него был невероятно большой запас ржи, которую он купил черезчур дорого. Но рожь всегда была рожью, он не мог сесть с ней на мель, он продавал ее постепенно и тихо по рыночным ценам и терял свои деньги, не теряя присутствия духа. Его неудача не удручала его.

Теперь ему предстояло еще выдержать последний натиск американской фирмы, а для этого ему пришлось прибегнут к помощи Олэ Генрихсен; после этого он постарается один вести это дело. Его мечтой было сократить дело до первоначального его вида, чтобы опять понемножку довести его до высоты. Это ему должно удаться; в его голове были еще планы, он не напрасно был купцом с самых малых лет.

Тидеман собрал свои бумаги и отправился к Олэ. Был понедельник; оба они утром отправили свою почту и теперь были свободны. Тидеману нужно было немного попозже пойти в банк, - он закрывался в пят часов.

Как только он показался в дверях, Олэ оставил перо и пошел к нему навстречу. Для них всегда было праздником, когда им удавалось быт вместе, тотчас же было принесено вино и сигары, все было по прежнему. Тидеман не хотел мешать, напротив, он предложил помочь, в чем может; но Олэ отказался, потому что у него не было никакой спешной работы.

У Тидемана были с собой бумаги. Он начинает становиться довольно бессовестным и приходит, как только представляется малейший повод...

Олэ прервал его, смеясь:

"Ты никак не можешь не извиняться каждый раз".

"Я надеюсь в будущем реже приходить, теперь я освобождаюсь от Америки".

Олэ подписал и сказал:

"Ну, а как в общем?"

"Да все по старому".

"Твоя жена еще не уехала?"

"Нет еще, ей довольно трудно найти помещение. Да, пусть она не стесняется временем, в конце концов она найдет где-нибудь... Что я хотел сказать? Да, где фрекен Агата?"

"Я этого не знаю. Она пошла гулять, Иргенс был здесь и увел ее".

Пауза.

"Ты отказался от твоей мысли ограничить свое дело", сказал опять Олэ. "У тебя еще все твои служащие?"

"Нет, я от неё не отказался и не откажусь. Я был принужден оставит у себя на некоторое время моих людей, я не мог их сразу рассчитать; они должны иметь время подыскать себе места. Но теперь они скоро уйдут, я оставляю лишь одного человека в конторе".

"Я повторяю тебе, это еще вопрос, поступаешь ли ты правильно в этом отношении, Андрей. Я не хочу пробовать тебя учит. Но если ты теперь сложишь руки, после того, как ты привык вести большие дела, то ты потеряешь кредит и тебя отодвинуть в сторону. Это постоянно так бывает".

Тидеман задумался.

"Да", сказал он, "мой кредит в данную минуту не велик. Это правда, но может быть работой я его опять подниму, ведь я никого не обманул. Нет, я хочу сократить дело, это решено! Я хочу некоторое время иметь меньше дела на руках и до известной степени сосредоточить все внимание на некоторых вещах. Мне кажется, что это пойдет хорошо. Прежде у меня это было в больших размерах, дело было для целой семьи, теперь же это для детей и для меня; но я надеюсь, что это будет так же солидно, как и прежде".

Они продолжали говорить о деле. Тидеман приказал большую часть ржи смолоть, чтобы облегчить сбыт, теперь это шло вдвое скорее; он продавал и потерял, но все-таки деньги он получал. Больше не было речи о том, чтобы закрыть дело; кроме того у него зародился маленький план, пока он еще не совсем созрел, не стоит о нем говорить. Ведь не напрасно стоишь изо дня в день по горло в деле, порой может прийти в голову удачная мысль. Вдруг он сказал:

"Если бы я знал, что это тебя не огорчит, то я хотел бы поговорить с тобой об одной вещи, касающейся тебя лично... Ты извини меня, что я это говорю, но у меня есть на это свои основания. С ним, с Иргенсом... ты не должен бы пускать Агату так много гулять; фрекен Агата гуляет очень часто с ним; другое дело, если бы и ты ходил с ними. Конечно, в гуляньи нет ничего дурного, но... Да, таково мое мнение, не сердись, что я это сказал".

Олэ уставился на него с раскрытым ртом, потом громко рассмеялся:

"Милый Андрей, милый Андрей, что ты хочешь этим сказать? Ты с таким недоверием стал теперь относиться к людям".

Тидеман перебил его:

"Я хочу тебе только сказать Олэ, что это не в моих привычках заниматься сплетнями", сказал он серьезно.

Пауза. Олэ все смотрел на него. Что такое с Тидеманом? Его глаза загорелись от гнева и, говоря это, он с шумом поставил свой стакан. Сплетни? Ну, конечно, Тидеман не занимался сплетнями, но теперь он с ума сошел, совсем с ума сошел.

"Я очень далек от того, чтобы иметь желание набросить на кого-нибудь тень", сказал он, "за фрекен Агату я не боюсь, она сумеет поступит, когда это нужно будет; но тем не менее... Ну не сердись; я не буду больше про это говорить".

"Собственно говоря, ты прав, могут возникнуть всякие разговоры и сплетни, если прогулки постоянно будут повторяться", сказал Олэ. "Я об этом не думал; но теперь, когда ты это говоришь, то... - Благодарю тебя, Андрей. Я при случае намекну Агате".

Больше об этом не говорили. Разговор опять перешел на дела Тидемана. Как он теперь устраивается? Он все еще обедает в ресторанах?

- Да, по временам. Что же ему делать. В продолжение некоторого времени ему еще придется обедать в ресторане, а то всякие разговоры могут повредить Ханке. Люди будут говорить, что это её вина, что она последние годы не вела хозяйства, а вот теперь, как только она ушла, он, Тидеман, нанимает кухарку и сидит благоразумно дома. Кто знает, до чего могут дойти сплетни. У Ханки не много друзей. Нет, что касается его, люди не должны иметь поводов обвинять... Тидеман усмехнулся при мысли, что он опровергнет все сплетни. "Несколько дней тому назад она была у меня, она была в конторе", рассказывал Тидеман.

"Я думал, что это опять какой-нибудь счет, какое-нибудь несчастное деловое письмо - а это была она. Это было несколько дней тому назад. Знаешь, что она хотела? Она пришла со ста кронами. Да, она сберегла их. Конечно, это, собственно говоря, мои деньги, в случае чего можно было бы это сказать; но, несмотря на это, она могла ведь их оставить у себя. Но она увидела, что мне приходится туго... Последние дни она никуда не выходила; это меня удивляет, я этого не понимаю; но девушка говорит, что она иногда обедает у себя наверху. Кроме того, она работает; она постоянно что-нибудь делает".

"Послушай, Андрей, меня нисколько не удивляет, если у вас скоро все пойдет хорошо. Очень может быть, что она совсем и не уедет".

Тидеман смерил своего друга глазами:

"Ты так думаешь? Разве не ты говорил как-то, что я не перчатка, которую по желанию можно от себя отбросить или снова надеть. Видишь ли, я теперь думаю так, как ты думал тогда. Во всяком случае и разговора об этом быть не может; но если б и мог быть, то ведь не шутки же ради, Олэ, я так долго страдал. Я решился дать ей свободу, и она взяла ее. Ах, да, с её стороны не было никаких возражений, она охотно взяла ее. Когда я обеднел и разорился, я распутал узел и сказал: теперь, к сожалению, я не могу тебе доставлять средства, как я бы этого хотел, Ханка, я не могу дольше брать на себя ответственность удерживать тебя, ты свободна. И на это она сказала да, и ушла. Но, впрочем, другого и ожидать было нельзя; лучше об этом не говорить. Все прошло, она так же мало думает вернуться, как и я о том, чтоб снова взят ее к себе... Да, да, она не совсем избегает меня, а это радует меня; это был удивительный случай с деньгами; я всегда буду благодарен ей за это".

Но Тидеман вдруг поднялся и начал прощаться, ему нужно в банк и нужно торопиться.

Олэ продолжал стоять у конторки. Судьба Тидемана заставляла его задуматься. А где была Агата? Она обещала быть через час дома, а теперь уже прошло два часа. Нет, конечно, не было ничего дурного в прогулках самих по себе, но - Тидеман был прав!.. У Тидемана были свои основания на это, он так сказал, но - что хотел он этим сказать?... Вдруг у Олэ мелькнула мысль: может быть Иргенс разбил его счастье? За это нельзя было ручаться. В городе не говорили об этом, нет, Олэ ничего об этом не слышал, все так привыкли видеть фру Ханку то с одним, то с другим из знакомых, этим она ускользала от сплетен. Но очень может быть, что это был Иргенс. Красный галстук? Да, не он ли носил красный галстук? Теперь Олэ нашел, что подразумевал Тидеман, когда он говорил с известным подчеркиванием об опасных поездках на острова в июле. И действительно, Агата потеряла всякую охоту сопровождать его в контору, ей постоянно теперь хочется выходить, гулять в приятной компании и именно в этой приятной компании осматривать местности и вещи. Нет, Боже мой, ведь это же не могло быт причиной для подозрений? Тидеман ведь тоже говорит, что Агата будет знать, как ей поступить, когда это нужно будеть. Да, относительно Агаты у него не было сомнений, было бы несправедливым набросить на нее тень; но, все-таки, эти прогулки дают повод к разговору... Разве она не пожалела, что он не поэт? "Как жалко, Олэ, что и ты также не поэт", она сказала. Но после этого она так нежно и мило объяснила, что все это была шутка; нет, она была невинна, как дитя, но эти постоянные прогулки с Иргенсом должны быть запрещены, ради неё же самой... Только через час пришла Агата. Ея лицо было свежее, и разгоряченные глаза блестели. Она бросилась на шею к Олэ, она постоянно это делала, когда перед этим гуляла с Иргенсом. Олэ снова просиял, у него нехватало храбрости огорчит ее; он только попросит ее, не хочет ли она для него больше оставаться дома. Он просто не может этого переносить, когда её так долго нет дома. Это сильнее всяких рассуждений, он ни о чем другом думать не может, как только о ней.

Агата слушала внимательно и обещалась принят это во внимание. Да, да, он прав.

"И если я могу еще о чем-то тебя попросить, то вот о чем! Не можешь ли ты менее часто бывать с Иргенсом, ну хот немного. Я ничего не хочу сказать этим дурного, Агата; но немного меньше, чтоб люди не говорили бы об этом. Иргенс мой большой друг, но... Да, да не принимай близко к сердцу, что я тебе сказал".

Тогда она повернула к нему свою голову, схватила его обеими руками и приблизила к себе, посмотрела ему в глаза и сказала:

"Ты не веришь, что я тебя люблю, Олэ?"

Теперь он смутился, он черезчур был близок к ней, он запнулся и отступил на шаг:

"Любишь ли? Ха-ха, нет, Агата! Неужели ты думаешь, что я хотел упрекнут тебя в этом. Ты не поняла, что я сказал, - это ради людей, ради людей! Но это было поразительно глупо; я не должен был бы упоминать об этом: ты начнешь теперь думать об этом, ты может быть совсем не будешь теперь встречаться с Иргенсом. Прошу тебя, пусть все останется по старому, ты не должна порывать с ним, это привлекло бы еще больше внимания. Нет, это тонкий, недюжинный человек, и ты должна признавать его за такового. А то, что я сказал... я ничего не сказал ничего. Хорошо?"

Но у неё была потребность объясниться: она так же охотно пойдет и с другим, как и с Иргенсом, это просто так случилось сегодня. Она преклоняется перед его талантом, этого она не скрывает, но ведь не она одна; кроме того, она чувствует к нему жалость, потому что он домогался премии и не получил ея. Ей жалко было его, и больше ничего, ровно ничего...

"Довольно", крикнул Олэ.- Разве она совсем... Разве он хотел сказать что-нибудь дурное? Короче говоря, все должно остаться по старому, и они не будут больше об этом говорить... Да, а что касается свадьбы, ведь нужно теперь условиться насчет дня; ему нужно теперь поехать в Англию, а потом, что касается его, то он готов! И было бы самым лучшим, если она поедет домой, пока его здесь не будет, а когда все будет готово, он приедеть за ней. После свадьбы они опять приедут в город. А для свадебного путешествия найдется может быт время будущей весной!

Агата счастливо улыбалась и была согласна на все. Странное, неопределенное желание зародилось в ней: лучше она останется здесь, пока он не вернется; а тогда они вместе поедут в Торахус. Она сама не знала, как явилась у неё эта тайная мысль, но желание остаться здесь не было настолько сильным, чтоб стоило о нем упоминать; пуст все будет по желанию Олэ; она заметила ему, что он должен поторопиться с возвращением из Англии; её глаза были широко раскрыты и невинны; она положила одну руку на его плечо, а другая покоилась на конторке, когда она с ним говорила.

И это ей он хотел намекнуть! Тидеман был прав, - она знает, что ей делать, когда это нужно будет.

IV.

Прошло больше недели прежде, чем показался опять Иргенс. Заметил ли он какое-нибудь недовольство? Или надоели ему эти прогулки? Он пришел как-то раз после обеда к Олэ в контору. Был ясный солнечный день, но ветер сильно дул, и пыль поднималась по улицам. Он очень сомневался, что фрекэн Агата выйдет в такую погоду, а потому он сказал:

"Сегодня такой сильный ветер, я хотел бы с вами пойти на гору, на самую высокую точку, фрекэн Линум. Вы, по всей вероятности, никогда не видали такого зрелища, - пыль, как дым, поднимается над городом".

Олэ быстро подтвердил то же самое; это во всяком случае очень интересно, ей бы нужно это посмотреть... Олэ при других обстоятельствах сказал бы на это нет, вся эта пыль была нездорова и неприятна, но Иргенсу хотелось наверх, на высоту, - казалось, ветер это его сфера; иначе он не стал бы так говорит; ветер, который шумел на море в гавани, и заставлял биться маркизы на окнах! Кроме того, он хотел показать Агаае, что он с своей стороны ничего не имеет против этого... Хорошо. Пусть она сделает эту прогулку.

И Агата отправилась.

"Я целую вечность вас не видел", сказал Иргенс.

"Нет", возразила она, "я теперь постоянно дома и сделалась очень прилежной. Очень скоро я поеду на родину".

"Как?" сказал он быстро и остановился.

"Да, да... правда, что я скоро вернусь, но..."

Они продолжали итти. Иргенс стал задумчив.

"Знаете", сказал он, "сегодня черезчур ветрено, мы не можем даже слышат, что говорим друг другу; пойдемте лучше наверх в парк. Я знаю одно место..."

"Да, как хотите", сказала она.

Они нашли защищенное место, там не было ни одной души.

Иргенс сказал: "Откровенно вам сказать, я совсем не собирался тащить вас сегодня на горы. Я только боялся, что вы не пойдете со мной, вот почему я приглашал вас на гору, как я это говорил там внизу, в конторе. Я хотел вас видеть".

Пауза.

"Ах, так?.. Впрочем я уже перестала вами удивляться", сказала она.

"Хорошо, фрекэн Агата; вот уже десять дней с тех пор, как я говорил с вами последний раз. Это так давно".

"Но ведь это не моя вина... Ну да не будем больше об этом говорить", быстро прибавила она. "Скажите мне, между прочим, почему вы постоянно на меня нападаете, это нехорошо с вашей стороны. Мне так хотелось бы, чтоб мы были друзьями, но..."

"Но ничем больше, нет... я понимаю;.. Этого недостаточно для того, кто страдает. Нет, вы впрочем этого не знаете, вы никогда этого не испытали. Что-то постоянно, постоянно стремится в тебе преступить запрещенное. Это стремление заглянуть в лицо своей судьбе. И если бы я должен был отдать все за это мгновение, я бы отдал. Лучше короткий час провести вместе с вами, фрекэн Линум, чем жить еще долгие годы без вас".

"Да, да, да, Боже мой, но теперь уже поздно, вы это знаете! К чему же говорить об этом?"

Тогда он сказал твердо и медленно:

"Нет, это не черезчур поздно".

Тогда она посмотрела на него и поднялась, он тоже встал; они пошли; каждый из них был углублен в свои мысли; не сознавая, что они делают, они ходили по парку, не обращая внимания на людей. Они сделали круг и опять вернулись в свое укромное место и сели.

"Мы ходим в кругу", сказал он, "я заключаю вас в круг".

"Послушайте", сказала она с влажными глазами, "это последний раз, что я с вами иду, так будьте же добры, да? Ведь я скоро уеду". Но, как раз в ту минуту, когда он хотел ей ответить, весь преисполненный любви, кто-то прошел мимо их скамейки. Это была одинокая дама, у неё в руке была ветка, и этой веткой она ударяла по платью при каждом шаге, который она делала. Она медленно приближалась, и была молода, Иргенс знал ее, он поклонился, встал со скамейки и низко снял шляпу.

Дама, покраснев, прошла мимо.

Агата спросила:

"Кто это дама?"

"Да это дочь моей хозяйки", отвечал он. "Вы сказали, что я должен быт добрым. Да, дорогая..."

Но Агата хотела иметь более точные сведения о даме: значит, она живет там, где и он, в доме? Что она делала? А что это за личность была его хозяйка?

Иргенс давал ответы. Совсем как ребенок, чье любопытство было заинтересовано каким-нибудь случаем, Агата заставляла рассказывать ей об этих совершенно незнакомых ей людях из No 5 по улице Транес. Она удивлялась тому, что дама покраснела, что Иргенс так изысканно вежливо поклонился ей. Она не знала, что Иргенс постоянно платил за свою квартиру этим молчаливым способом, кланяясь своим хозяевам на улице.

"Она недурна, но только у неё веснушки", сказала она. "Она была даже красивой, когда покраснела; не правда ли?"

Иргенс сказал да; она мила, но у неё нет ни одной ямочки, - существует только одна, у которой есть ямочки...

Агата быстро посмотрела на него; его голос действовал на нее, слова достигали цели, она полузакрыла глаза. В следующую минуту она почувствовала, что склоняется к нему и что он целует ее; никто из них не говорил ни слова, вся её тревога исчезла, она теперь была покойна в своем наслаждении.

Никто им не мешал; ветер глухо свистел и замирал над парком. Но вот, наконец, опять прошел человек, Агата отшатнулась и стала смотреть на камешки, пока проходил человек; она была так естественна, она не обнаруживала ни малейшего волнения. Она поднялась наконец и пошла; теперь только она начала размышлять; слезы катились из глаз, и глухо, рассеянно она бормотала:

"Нет, Боже мой, что я наделала!"

Иргенс хотел сказать, хотел говорить, смягчить удар; это случилось, потому что должно было случиться; он так страстно любит ее; она должна понять, что это ведь не шутка с его стороны... И действительно, видно было, что он теперь не шутит,

Но Агата ничего не слышала, она все повторяла и повторяла слова, полные отчаяния и инстинктивно направилась по дороге вниз, в город. Казалось, она спешила домой.

"Дорогая Агата, послушайте меня"...

Она резко перебила его:

"Молчите же, молчите!"

И он замолчал.

При выходе из парка, ветер сорвал с неё шляпу, она бросилась за нею, но не могла ее поймать - она полетела опять в парк. Наконец, у дерева Иргенс поймал ее.

Минутку она стояла и смотрела, но потом она тоже начала бежать, и когда они оба встретились под деревом, её прежнее замешательство почти совсем исчезло. Иргенс протянул ей шляпу, и она поблагодарила. У неё был сконфуженный вид.

Потом они пошли дальше.

Они прошли кусочек дороги по усыпанной щебнем площадке. Агата повернулась и пошла спиной к ветру. Вдруг она остановилась, она увидела Гольдевина, он шел вдоль парка по направлению к Тиволи, согнувшись, как бы желая спрятаться. Значит, он еще не уехал домой!

И Агата с ужасом подумала, что если он был в парке и видел ее? На мгновение в её мозгу мелькнула мысль; он, может быть, шел из парка, хотел подождать, когда они скроются из виду, но он не рассчитал времени, ветер сорвал шляпу с головы и задержал их на несколько минут; теперь он черезчур рано вышел. Как он согнулся. На открытом месте, он нигде не мог спрятаться.

Агата позвала его, но ветер отнес её крик в сторону; она помахала ему рукой, но он сделал вид, что не видит, и не поклонился. Тогда не говоря Иргенсу ни слова, она побежала вниз по холму, крепко держала шляпу и бежала. Внизу у первой улицы она догнала Гольдевина. Как ей пришлось бежать! И ветер поднимал ей юбки до колен.

Он остановился и поклонился, как всегда с выражением грустной радости и тронутый до глубины души. Он был одет бедно.

"Вы - вы не смеете за мной шпионить", сказала она, с трудом дыша, хриплым голосом. Она стояла перед ним разгоряченная, сердитая, сердитая, как ребенок, что ей пришлось так бежать, чтоб догнать его.

Он открыл рот, но не мог сказать ни звука, он не знал, что ему делать.

"Вы слышите?"

"Да... Вы может быть были больны, вы совсем не выходили... Нет, я право не знаю, как..."

Его беспомощные слова тронули ее; близкая к тому, чтобы заплакать, глубоко тронутая, она сразу переменилась:

"Милый Гольдевин, простите!"

Она просила у него прощения. Он ничего не мог на это ответить, и он начал говорить как будто сам с собою.

"Простите... Нет, не будем об этом говорит... Но почему вы плачете? Если бы я вам не встретился, то..."

"Нет это было именно хорошо", перебила она, "я хотела вас встретить, я всегда думаю о вас, но никогда вас не вижу; я очень часто скучаю по вас".

"Не будем об этом говорит, фрекэн Агата; вы знаете, что мы с вами рассчитались. Я желаю вам всего хорошего, всего хорошаго".

Гольдевин на вид был опять спокоен; он даже начал говорит о совершенно безразличных вещах. Какая была ужасная буря! Бог знает, каково придется сегодня кораблям на море...

Она слушала и отвечала; его спокойствие подействовало также и на нее, она тихо сказала:

"Итак, вы еще не уехали домой Гольдевин? Я уже больше не прошу вас приходит к нам; это все равно ни к чему не поведет. Несколько дней тому назад Олэ и мне так хотелось, чтобы вы были с нами на одной прогулке, но вас никак нельзя было найти?"

"Нет, я уже с тех пор говорил с господином Генрихсеном и объяснил ему, что в то воскресенье с меня взяли слово быть в одном маленьком обществе, на обеде... Итак, вы хорошо поживаете?"

"Да, благодарю вас, и вы также?"

"Мне кажется, что я так давно вас не видел? Да, я думаю... я хочу сказать, последнее время вы не каждый день выходили".

"Нет, я теперь умница и сижу дома. Впрочем, я скоро еду домой". И опять ее охватило беспокойство: что, если этот человек, с которым она здесь стояла и разговаривала, был в парке и все видел. Она спросила, насколько могла равнодушно. "Нет, посмотрите, как гнутся верхушки деревьев в парке. Но, несмотря на это, там, наверху, совсем защищено от ветра".

"В парке? Я не был там... Нет, я вижу, что ваш спутник ждет вас, вы должны итти. Это Иргенс, если я не ошибаюсь?"

Слава Богу, она была спокойна, он не был в парке. Она ничего не слышала, ни на что не отвечала. Тут подошел Иргенс, ему надоело ждать; но об этом она не беспокоилась. Она опять обратилась к Гольдевину.

"Итак, вы говорили после нашей прогулки с Олэ, почему же он мне ничего про это не сказал?"

"Ах, ну как он может обо всем думать!

Дел у него так много в голове, фрекэн Агата, так много дел. Дело ведь такое громадное; по крайней мере я вынес такое представление, когда был в конторе. Удивительно! Нет, человеку можно простить, если он забывает такие мелочи. Мне хотелось бы вам одно сказать: он вас больше любит, чем кто-либо другой. Он... Да, не забывайте этого. Вот то, что я хотел вам сказать".

Эти слова тронули ее; в одну минуту всплыл образ её жениха, и она воскликнула, увлеченная: "Да, не правда ли? Ах да, он так удивительно добр ко мне. Нет, если подумать... Да, я иду", крикнула она Иргенсу и кивнула ему. "А когда я вас опять увижу, Гольдевин? Скоро, не правда ли? Ну, посмотрим".

Она протянула ему руку, простилась и ушла.

Теперь она начала очень спешит; она извинилась перед Иргенсом, что ему пришлось так долго ждать, и торопилась из всех сил.

"Как вы решите!" сказал он.

"Да, мне нужно домой. Уф! как ветер дует!"

"Агата!"

Она взглянула на него, его голос дрогнул; горячая дрожь пробежала по ней. Нет, она не в состоянии дольше оставаться спокойной; её глаза опять полузакрылись, что-то потянуло ее к нему, её рука коснулась его руки, она пошла близко с ним.

Он опять назвал ее нежно по имени, и она отвечала ему, как бы покоряясь:

"Оставьте меня теперь на некоторое время. Но что мне делать? Я буду вам так благодарна, если вы оставите меня теперь немного в покое!"

Он замолчал.

Они все дальше спускались в город, в конце улицы был виден дом Генрихсена. Она тотчас же очнулась; что она такое сказала? Она обещала что-нибудь? Нет, нет, ничего. И, отвернувшись, она сказала:

"То, что случилось сегодня... Вы поцеловали меня. Я раскаиваюсь в этом, видит Бог, Да, это огорчает меня!.."

"Тогда выберите наказание!" сказал он горячо.

"Нет, я не могу вас наказать. Но вот вам моя рука, что я скажу Олэ, если вы еще раз сделаете что-нибудь подобное".

И она протянула ему руку.

Он взял и пожал ее; и в ту же самую минуту он нагнулся и поцеловал ее несколько раз, как раз под самыми её окнами. Голова у неё кружилась, она с трудом открыла дверь и вбежала по лестнице.

V.

Олэ получил телеграмму, ускорившую его поездку в Лондон. Двадцать четыре часа напролет он проработал, как вол, чтоб кончить дела; он читал, распоряжался, бегал по банкам, раздавал приказания своим служащим, давал инструкции своему главному приказчику, который на это время должен был стоять во главе дела. Пароход Хуллера стоял теперь в гавани и нагружался товаром, он отходил через несколько часов.

Агата сопровождала его из конторы в контору, расстроенная и грустная, заглушая свои чувства; она не говорила ни слова, чтоб не мешать ему, но все время она смотрела на него с полными слез глазами. Они порешили на том, что она на другой день, с утренним поездом поедет домой.

Старый Генрихсен ходил молча и спокойно: он заметил сыну, что ему нужно торопиться. Каждую минуту с пристани приходит человек и приносит донесения с парохода; теперь пароходу остается принят еще партию ворвани и тогда он будет готов к отходу. Это займет 3/4 часа. Наконец, Олэ прощается. Агата была в накидке и в шляпе, она хотела проводит его на пристань.

Но как раз в последнюю минуту в дверь вошел Ойэн. Он привязал к лорнету красный шнурок, и этот красный шнур висел у него на груди. В последнее время его нервность перешла в новую форму: он теперь. не мог иначе считать, как парными числами, два, четыре, шесть; у него теперь был темный костюм с светлыми пуговицами, бросавшимися в глаза и это доставляло ему некоторое облегчение. Этот черный, невидимый шнурок у лорнета - разве можно быт уверенным, что имеешь шнурок у пенснэ, раз его не видишь. Нужно быт в постоянном страхе, не оставлено ли пенснэ дома. Теперь, по крайней мере, он знает, что он у него; мысль о красном шнурке успокоила его.

Молодой человек пришел в контору с трудом дыша. Он несколько раз извинился; он мешает?

"Я слышал, ты уезжаешь, Олэ Генрихсен?" сказал он. "Я только что узнал это на улице, и при этом я почувствовал точно удар в сердце. Мне действительно не везет, как я ни стараются, это не дает мне ни куска хлеба. Откровенно говоря, я не надеюсь кончить мою книгу.

Я не должен был бы так открыто говорит об этом; это мне и Мильде говорил сегодня: не говорите об этом, сказал он, собственно говоря, это значит вооружить против себя людей. Да, но что мне делать. Если ты можешь мне помочь, Олэ, то сделай это".

Олэ схватился за карман, чтобы достать ключи, и пошел к денежному шкапу. Но он уже отдал ключи отцу. Он выразил нетерпение и сказал, что хорошо было бы, если бы Ойэн на минутку раньше пришел к нему, как раз теперь нужно уезжать. Сколько ему нужно?- Хорошо! И Олэ дал отцу короткое указание. Старый Генрихсен открыл шкап и деньги были перед ним, но он хотел иметь более точные указания, он начал расспрашивать. Олэ пришлось поспешить, и он сам сосчитал деньги.

Ойэн быстро сказал:

"Я хочу дать тебе росписку. Где у тебя перо? Новое перо, я всегда пишу лишь новыми перьями".

"Да, хорошо, оставь это до другого раза".

"Но мне бы хотелось дать тебе росписку, знаешь.- Ведь ты имеешь дело с честным человеком".

"Разумеется. Милый Ойэн, как можешь ты так говорит..- Да, да, хорошо, так еще раз прощай".

Но Ойэн достал рукопись из кармана и сказал:

"Олэ, это мое последнее стихотворение. Действие происходит в Египте. Оно будет прочитано на-днях. Ты должен иметь экземпляр, потому что ты действительно помогал мне. Вот, пожалуйста. О, не стоить благодарности; для меня это удовольствие".

Наконец Олэ вышел; Агата провожала его.

"Видела ты, как Ойэн радовался, что он мог мне дать это стихотворение?" спросил он. "Ужасно жалко его, это большой талант, да, удивительный талант. Я, кажется, был нетерпелив с ним, я жалею теперь об этом. Это еще хорошо, что он еще застал меня. О чем ты думаешь, Агата?"

Она ответила тихо:

"Ни о чем, но когда же ты опять будешь здесь Олэ?"

"Милая, добрая Агата, ведь я еду только в Лондон", сказал он, также расчувствованный: "будь спокойна, я не останусь там долго". Он обнял ее за талию и ласкал, ласкал, пока они шли по улице и называл ее уменьшительными именами: "маленькая женка, маленькая добрая женка". Но вот загудел пароход. Олэ взглянул на часы, ему оставалось четверть часа. Он должен еще заглянут к Тидеману.

Как он только вошел к Тидеману, он сказал: "Я еду в Лондон. Я тебя об одном попрошу, Андрей: будь так добр и заглядывай иногда к старику. Я ему дал хорошего помощника, но все-таки".

"Хорошо", отвечал Тидеман. "Не хотите ли вы присест фрекен? Вы ведь еще не уезжаете?"

"Да, завтра", отвечала Агата.

Олэ вспомнил последния известия с биржи: рожь опять начала повышаться, он пожелал своему другу успеха и пожал ему руку.

Рожь повысилась незначительно, жатва в России не могла, конечно, способствовать повышению цен на рынке, однако повышение, хотя и не особенно значительное, было, а для громадного запаса Тидемана это имело очень большое значение.

"О, да! я еще балансирую, насколько возможно", сказал он радостно: "и этим я большей частью обязан тебе. Да, это так. Но если данные не обманывают, я не останусь у тебя в долгу". И он начал рассказывать, что теперь он принимает участие в небольшом деле по постройке кораблей. Для него это было большим и очень приятным удовлетворением; он теперь опять может немного шевелит руками...

"Но подробнее мы об этом поговорим, когда ты вернешься. Счастливого пути, Олэ!"

"А если что-нибудь случится", сказал тот, "то телеграфируй".

Тидеман проводил парочку до дверей. Олэ и Агата были тронуты его поведением. Потом он встал у окна и кивал им, когда они проходили мимо; после этого он опять подошел к своей конторке и принялся за свои книги и бумаги. Прошло четверть часа; затем он увидел, как Агата одна возвращалась с пристани. Олэ уехал.

Тидеман начал ходить по комнате, что-то бормоча и высчитывая. Его взгляд упал на длинный счет в раскрытой на конторке книге, это был счет Иргенса. Тидеман равнодушно, посмотрел на это; это был старый долг, вино и деньги, и опять вино, и опять деньги, это продолжалось с прошлаго года, Он никогда еще ничего не заплатил, рубрика кредита оставалась пустой. Безвозвратный долг, безвозвратный долг! Тидеман вспомнил, как Иргенс имел обыкновение говорить о своих долгах; он нисколько не скрывал, что у него было долгу около двадцати тысяч, он сознавался в этом честно и с улыбкой на лице. Что же ему было делать? Ведь нужно же жить. Это очень жалко, что обстоятельства принуждали его к этому, страна маленькая, народ бедный; он сам бы очень хотел, чтобы это было иначе, и он искренно поблагодарил бы того человека, который пришел бы и заплатил за него долги. Но человек этот не приходил. - Делать нечего, говорил он, ему придется продолжать нести свое бремя. Но, впрочем, большинство имело настолько такта и чувства деликатности, что знали, с кем имеют дело. Они не требовали от него денег, они уважали талант; но порой случалось, что какой-нибудь портной или виноторговец посылали ему счет и портили этим самое лучшее настроение. Он должен был останавливаться даже, если он был в самом разгаре писания стихов, он должен был отвечать, давать отчет. Как, к нему пришли со счетом? Пожалуйста, положите его туда, он просмотрит это, когда ему нужна будет бумага. Ах так, она с роспиской? Да, тогда он должен честно отказаться принят ее, у него в доме никогда не бывает росписки. - Возьмите ее пожалуйста с собой и скажите, что я кланяюсь и благодарю...

Тидеман опять начал ходить взад и вперед.

По ассоциации идей, мысли его перешли к Ханке и разводу. Бог знает, чего она ждет, она еще не уехала, она оставалась тихо и скромно во втором этаже, была с детьми и шила им целый день маленькие платьица. Один раз он встретил ее на лестнице, она несла в руках хлеб и много маленьких пакетов; она отошла в сторону и извинилась; но они не говорили друг с другом.

Да, о чем она, собственно говоря, думает? Он не хочет ее прогонять, но ведь это не может так постоянно продолжаться. Самое странное было то, что она обедала дома, она перестала ходить в ресторан. Боже мой, может быть у неё на это не было денег; как-то раз он послал ей с горничной наверх сто крон. Но ведь это не может длиться целую вечность. Неужели у неё нет денег, и она не хочет об этом ему говорить? Он открыл свой карманный календарь и увидел, что больше месяца прошло с тех пор, как он расстался с Ханкой; теперь, конечно, эти несколько несчастных крон давно были израсходованы; вероятно, она из своих денег купила детям материи и всяких вещей.

Тидеману вдруг стало даже жарко от волнения. Нет, она не должна нуждаться, - слава Богу, ведь он не совсем разорен. Он собрал все деньги, которые у него были, вышел из конторы и поднялся наверх, во второй этаж. От горничной он узнал, что Ханка была в своей маленькой комнате, средней комнате, выходившей на улицу. Было четыре часа.

Он постучал и услыхал, что она крикнула: "Войдите".

Ханка сидела за столиком и собиралась обедать. Она вскочила.

"Нет... - я ведь думала, что это девушка", запнулась она. Яркая краска залила все её лицо, и она смущенно посмотрела на стол. Она начала все прибирать, покрывала кушанья бумагой, раздвигала стулья и все повторяла: "Здесь такой беспорядок, я совсем не ожидала... я не знала..."

Он просил извинить его, что он пришел так не во время, у него маленькое дело; она должно быть уже давно без денег. Вот он принес ей немного, пустяки... И при этом он положил конверт на стол.

Она отказывалась принять эти деньги; у неё вполне достаточно, она покажет ему, что у неё есть деньги, много денег, те двести крон еще, не тронуты. Она хотела даже их ему вернуть.

Он посмотрел на нее, пораженный. Ведь у неё были кольца! Нет, на левой руке у неё уже нет кольца. Где она его оставила? На лбу у него появилась морщина, и он спросил:

"Где ты оставила свое кольцо Ханка?"

"Это не то, которое я получила от тебя", быстро отвечала она: "оно у меня, посмотри: это другое, его не жаль". Тидеман сказал:

"Я никогда не думал, что ты была вынуждена сделать что-нибудь подобное, а то я бы давно..."

"Нет, я не была к этому вынуждена, Андрей, я сделала это просто по собственному желанию. У меня есть деньги, у меня лежит много денег, я не могу всего истратить... Но ведь это же ничего, твое кольцо у меня".

"Это кольцо, или другое... Нет, это мне не нравится. Я хотел бы, чтоб твои вещи оставались нетронутыми. У меня совсем не так плохо обстоят дела, хотя мне и пришлось распустить часть своих служащих".

Она опустила голову, он начал смотреть в окно; когда он снова обернулся, он заметил, что она со стороны наблюдает за ним; широко раскрытый взгляд покоился на нем, он смутился, откашлялся и снова повернулся к окну. Нет, теперь он не мог говорить о том, что ей нужно переехать... пусть она еще останется на некоторое время; это ведь её дело. Он хочет только посоветовать ей бросить это странное ведение хозяйства на собственный счет, ведь это не имело смысла; и, кроме того, за это короткое время она очень похудела.

"Не сердись на меня, но ведь тебе нужно было бы... если не ради других, то хоть ради тебя самой..."

"Да, ты прав", перебила она его, чтоб не дать ему высказаться. "Я знаю, что день проходит за днем, а я не уезжаю. Я тебя всегда буду благодарить, что ты был так терпелив со мной, я благодарна тебе за каждый день, который я могу здесь оставаться..."

Но теперь он забыл, что он хотел ей сказать по поводу ведения хозяйства, и обратил внимание на её последния слова.

"Я этого не понимаю. Ведь теперь у тебя то, что ты хотела; у тебя ничего теперь не стоит на дороге; ты снова можешь быть Ханка Ланге, сколько тебе угодно, я тебя не удерживаю, не правда ли?"

"Нет", возразила; она. Потом она поднялась, подошла на один шаг к нему, протянула ему невольно руку: когда он ее не взял, она смущенно опустила ее и покраснела. Потом она опять села на стул. "Нет, ты меня не задерживаешь, Андрей, и все-таки я хотела тебя просит, не могу ли я здесь остаться... я не могу надеяться на... но могу я здесь остаться еще на короткое время, не надолго? Я чувствую, что я буду другой, чем прежде, во мне произошла перемена - да и в тебе тоже. Я не могу говорит так, как я бы этого хотела..."

Его глаза вдруг помутились. Что все это означало? Его твердость на минутку поколебалась, он застегнул свой сюртук и выпрямился. Нет, разве он перенес все эти страдания в продолжение долгих тяжелых дней и ночей напрасно? Едва ли. Теперь это нужно выяснить. Но теперь Ханка была очень возбуждена; он взволновал ее своим приходом.

"Успокойся, Ханка, ты выражаешься так неясно, ты сама не понимаешь, что ты говоришь".

Быстрая, дикая надежда зародилась в ней.

"Нет, нет", сказала она: "я сознаю каждое слово. Да, если б ты мог забыт, чем я была раньше. Андрей, если бы ты мог быть милостив ко мне на этот раз, в последний раз. Будь милостив, будь милостив ко мне! Целый месяц я стремилась к тебе. Здесь из-за гардин я следила за тобой, когда ты выходил. Я увидела тебя в первый раз на прогулке на катере; помнишь ты эту поездку? Тогда я тебя увидела в первый раз. Я раньше никогда не видела тебя. Ты стоял там у руля, я видела тебя на фоне неба, на фоне воздуха, твои волосы были здесь немного седыми. Я почувствовала себя вдруг такой взволнованной, когда я увидела тебя, и я спросила, холодно ли тебе, для того, чтоб ты мне сказал что-нибудь. И так проходило время. Но в продолжении этих недель я ничего не видела, кроме тебя, ничего; нет, мне 24 года, и я еще никогда ничего подобного не чувствовала. Все, что ты делаешь, все, что ты говоришь... Я слежу за тобой глазами... вот, здесь, в гардине я разрезала несколько петель, чтобы увеличить отверстие, теперь я могу смотреть тебе вслед до самого конца улицы, и когда ты закрываешь или открываешь дверь в контору, я слышу, что это ты. Накажи, накажи меня, но только не отталкивай, не делай этого, Андрей, накажи меня. Для меня это такая большая радость остаться здесь, я буду совсем другой, да..."

Она больше не могла сдерживаться. Она продолжала говорит странные слова, до такой степени взволнованная, что язык её перестал повиноваться. Она поднялась, улыбаясь, со слезами на глазах, голос у неё дрожал, это были какие-то подавленные звуки.

"Нет, остановись", сказал он вдруг, и слезы покатились у него из глаз. Он отвернулся. Его лицо было искажено досадой, что он не может собою владеть. Он стоял и искал слова, ему было тяжело.

"Ты постоянно умела уговаривать меня, но я не обладаю этой способностью, не могу таким же образом отвечать тебе. Наши общие знакомые умеют хорошо говорит, но я этим уверткам не учился... Нет, прости меня, я не хотел тебя оскорбит. Но если ты думаешь, что я теперь займу место другого, - если ты это думаешь!.. Ты хочешь сделать меня каким-то заместителем, Ханка? Нет, я ничего не понимаю. Ты намерена теперь вернуться? Но каким же образом ты вернешься? Нет, я не хочу об этом слышать, Бог с тобой".

"Ты совершенно прав, я это чувствую и я себе постоянно твердила, что это невозможно. Но я все-таки хотела тебя просить. Я была неверна тебе, как и всякому другому, да нет ничего такого, чтобы..."

"Я думаю, что ты можешь положит конец этой сцене; тебе тоже нужен покой".

Тидеман направился к двери, она пошла вслед за ним, глаза её широко были раскрыты.

"Накажи меня", крикнула она ему: "умоляю тебя, будь милосерд, и я буду тебе благодарна. Не уходи; я вижу только тебя одного; я люблю тебя. Когда я здесь, из окна, слежу за тобой, я все еще стою и жду еще после того, как ты завернул за угол; и взяв работу, я все еще оборачиваюсь к окну, чтоб посмотреть, действительно ли ты исчез. Не отталкивай меня, Андрей, не отталкивай меня окончательно! Будь терпелив, я задерживаю тебя, но я еще никогда не испытывала такого страха, как сейчас, послушай меня только минутку, да, я была неверна. Я знаю, что для меня нет надежды. Да, но если бы ты захотел только попробовать, только попробовать... ну скажи что-нибудь... нет, нет, нет, ты уходишь"...

"Было время, ты не обращалась ко мне, когда тебе это было нужно"...

"Нет, но теперь это иначе. Ты околдовал меня. Могу я быт твоей, Андрей?"

Пауза.

Он открыл двери. Она все еще стояла с вопросом в глазах.

"Нет, зачем ты смотришь на меня так? До чего ты хочешь меня довести", сказал он, уже уходя. "Приди в себя, не думай больше об этом. Ты знаешь в продолжение последних годов ты искала утешения где-то на стороне, ты постоянно находила других, к кому ты обращалась, я для тебя не годился. Но ведь я также не так убог, Ханка, чтобы и дальше быть твоей тряпкой. Я постараюсь сделать все возможное для детей, ничего большего ты от меня требовать не можешь".

Она сдалась. А когда он ушел, она молча протянула вслед ему руки и продолжала так стоять. Она слышала его шаги в прихожей, потом на лестнице; он остановился на минутку внизу в сенях, как будто задумался, куда ему итти; Ханка быстро подбежала к окну, но в ту же минуту она услышала, что он пошел в контору. Потом все стихло.

Все погибло. Но разве можно было ожидать что-нибудь другое? Как она могла надеяться и радоваться этой надежде и день и ночь, целый месяц! Нет, нет, это было немыслимо. Он ушел, сказал, что ему нужно было сказать, и ушел; и он не хочет, чтоб она оставалась здесь дольше с детьми...

На следующий день фру Ханка переехала. Она сняла комнату по объявлениям газеты, первую попавшуюся комнату там внизу, около крепости; она покинула свой очаг утром; Тидеман уже вышел, она поцеловала детей и долго плакала; потом она собрала все ключи в конверт и написала письмо своему мужу; когда Тидеман вернулся домой, он нашел на столе эти ключи от шкапов и ящиков, она не забыла оставит даже ключ от входной двери. А рядом с ключами лежало прости, без злобы, без жалобы; каждое слово было благодарностью к нему, просьбой о прощении. А затем: прости, я каждый день буду вспоминать о тебе с благодарностью...

Тидеман снова вышел. Он ходил, бродил по улицам, спустился в гавань и пошел далеко вдоль по набережной. Несколько часов спустя он вернулся по той же самой дороге. Он посмотрел на свои часы, был час. Он пошел к морю. Тут он случайно наткнулся на Гольдевина.

Гольдевин стоял неподвижно на углу в гавани и высунув только голову; когда он увидел, что Тидеман направляется прямо к нему, он вышел на улицу и поклонился.

Тидеман рассеянно посмотрел на него.

Гольдевин спросил:

"Извините пожалуйста, что это не господин Иргенс идет там внизу, - вот господин в сером?"

"Где? Да, кажется, по всей вероятности это он", отвечал Тидеман. И опять уставился на мостовую.

"А дама? Он идет с дамой, это не фрекен Линум?"

"Дама? Да, мне тоже кажется, что это фрекен Линум!"

"Но разве она не хотела сегодня уехать? Я как будто слышал... Она верно передумала".

"Да", сказал Тидеман, "значит она сегодня не уедет".

Гольдевин быстро посмотрел на него, - он верно помешал ему, Тидеман был занят своими собственными мыслями. Он вежливо поклонился и извинился, что помешал ему.

Тидеман пошел дальше.

VИ.

Нет, Агата не уехала, как предполагала раньше. Ей вдруг пришло в голову, что нужно повезти домой какия-нибудь безделушки маленьким сестрам и братьям; она не могла приехать с пустыми руками, а это требовало времени найти подходящия вещи. И, кроме того, это было очень занимательно ходить одной, самостоятельно и смотреть в окна магазинов; весь день ушел на это, а около шести часов вечера, когда она со всем этим покончила, она встретила Иргенса на улице. Он отобрал у неё свертки и пошел провожать ее. Наконец, они взяли экипаж и поехали за город. Было светло и приятно.

Нет, она не должна уезжать на следующий день. И к чему это? Один день больше или меньше не имеет значения. И Иргенс сказал ей прямо в лицо, что его денежные обстоятельства очень грустные в данную минуту, иначе он непременно проводил бы ее... нет, нет, если и не в одном купэ с нею, то по крайней мере, в одном поезде, чтобы до последней минуты быт близко к ней. Но как он уже сказал он черезчур беден для этого.

Она слушала его. Но ведь это просто стыдно, что этому человеку так плохо приходится. Она, конечно, не взяла бы его с собой, - нет. Какое впечатление производит на нее то, что он так откровенно говорит о своих делах. Он не старался казаться лучше, чем он есть; у него не было ложного стыда. Но ничем нельзя этому помочь.

"Я, впрочем, не знаю, насколько обезпечена здесь моя жизнь", сказал он улыбаясь. "Вы рассказали моему другу, Олэ, что я был непослушный по отношению к вам?"

"Это еще не поздно", отвечала она.

Нет, она ничего не рассказывала, ведь она же не ребенок. И кроме того, она теперь уезжает домой, - и конец всей истории.

Они велели извозчику остановиться и они вышли из экипажа; они пошли дальше по дороге и болтали, смеясь и шутя; он просил ее простить ему его безразсудство прошлаго раза, но этим он не хочет сказать, что он забыл, или что он в состоянии забыть это. На вид он был спокоен и ничего не говорил такого, что можно было принят за опрометчивые слова.

"Я люблю вас", сознался он: "но я понимаю, что это безцельно! У меня осталось одно, что меня привязывает к жизни, это - мое перо. Я порой буду писать к вам стихи, и вы не должны на это сердиться. Во всяком случае, это не зависит ни от кого другого, как только от вас". И он тут же спросил ее: "Вы недавно сказали, что я должен дать вам время, вы просили о времени, что вы хотели этим сказать? Или это были одни слова?"

"Да".

Они пошли дальше и вышли на полянку. Тогда Иргенс начал говорить с оживлением о синих лесах, о холмах, о рабочем, который там вдали нагибался и чинил забор. Агата была благодарна ему; она видела, что он делает все возможное, чтоб сдерживаться, он не хотел тревожить ее, она ценила это. Он сказал даже с грустной улыбкой, что если бы ему не было стыдно, то он с удовольствием записал бы несколько строк, которые только что пришли ему в голову: но пусть она не думает, что это - аффектация.

И Иргенс записал несколько строк.

Она заглянула через плечо, хотела видеть, что он пишет, наклонилась к нему и, улыбаясь, с любопытством попросила позволения посмотреть.

"Да, охотно! Да, это просто пустяк, она может смотреть. Ничего путного из этого не выйдет, пока он не придет домой и не сядет за стол; тогда может быт ему и повезет, если все пойдет хорошо. Нет, когда он не один, тогда ничего из этого не выходить.

- Но у него нет ничего такого, что он мог бы прочесть?

- Нет, ничего. Кроме того, он никогда не читает вслух, никогда. Еще ни один человек этого не слыхал; это было против его принципов; пуст это делают другие.

Она соглашалась с ним.

"Знаете ли вы, между прочим", сказал он: "теперь, когда вы стояли так близко ко мне, почти прикасаясь ко мне головой, я просил вас в душе, остаться так стоять, и вот, почему я так долго уклонялся показать вам написанное".

"Иргенс", сказала она вдруг взволнованным голосом: "что было бы, если б я сказала - да?"

Пауза.

Они посмотрели друг на друга.

"Было бы то, что... что вам пришлось бы сказать - нет - тому другому".

"Да... Но теперь это слишком поздно, да, слишком поздно... Об этом и думать нельзя... Если это может вас утешить... Не вы один смущены... я хочу сказать, вы дороги мне, но тем не менее..."

К этому ответу он отнесся так радостно. Он схватил её руку и пожал ее молча с счастливым взглядом и в то же самое мгновение он оставил ее.

И так они шли по дороге; никогда еще они не были так близки друг другу; когда они подошли к новому забору, работник посмотрел на них и снял шапку. Потом они постояли перед какими-то воротами, посмотрели минутку друг на друга и, не говоря ни слова, повернули обратно. Не говоря ни слова.

Они снова сели в экипаж. На обратном пути Иргенс в руках держал все маленькие свертки, он не двигался и не был навязчивым; она была тронута этой принужденной сдержанностью, у него даже руки были, волей-неволей, связаны, и когда он снова попросил со не уезжать на следующий день, она обещала остаться.

Когда нужно было заплатит за экипаж, он напрасно рылся в своих карманах, он не нашел денег и должен был в конце концов попросить ее заплатит извозчику. И она сделала это с благодарностью, она сама не догадалась это сделать. Так досадно, у него был такой смущенный вид. Она, как ребенок, радовалась тому, что могла достать деньги из кармана и заплатил за него...

На следующий день они встретились уже утром. Они шли по гавани, болтали вполголоса, в груди каждого работало сдержанное волнение, их взоры были нежны, они смотрели друг на друга, как бы лаская. А когда Иргенс увидал Гольдевина, стоявшего на своем углу и подкарауливавшего, то ни словом не упомянул о своем открытии, чтоб не тревожить ее. Он сказал только:

"Как досадно, что мы с вами не простой рабочий народ, на нас глазеют, нигде не оставляют в покое. Не судьба мне вести никому незаметное существование, а это имеет свои неприятные стороны".

И она согласилась с ним. Она вспомнила, что и рабочий вчера в деревне стоял перед ним с шапкой в руках; вероятно, он знал Иргенса, - так далеко за городом знали, кто он такой.

Они уговорились, что вечером пойдут в Гранд; так давно они там не были; действительно, последнее время она так мало выходила. Вдруг он сказал:

"Нет, пойдемте со мной, ко мне наверх, там мы можем болтать спокойно и уютно".

"А разве это можно?" спросила она.

- Конечно, почему же нет. Средь бела дня. Они без всяких церемоний пойдут наверх. И тогда он всегда, всегда будет думать о том, что она была там и сохранит это воспоминание навсегда.

И робкая от радости и страха она пошла вместе с ним.

Заключение.

I.

Мильде и Грегерсен шли вниз по улице; было время обеда, и они направлялись в Гранд. Они говорили о портрете Паульсберга, написанном Мильде, купленном теперь Национальной галлереей, говорили также об актере Норем, и об одном из его коллег, найденном в водосточной канаве; о фру Ханке, о которой теперь говорил весь город, что наконец она развелась со своим мужем. Но разве можно было ждать что-нибудь другое? Разве она не терпела целые четыре года там, внизу, в лавках! Оба друга хотели узнать её адрес, чтоб посетить ее, осчастливить; она должна видеть, что все их симпатии на её стороне. Но никто из них не знал адреса.

Потом они заговорили о политике. А положение было таково, что Стортинг разошелся по домам, не постановив окончательного решения. "Новости" изменили в самую последнюю минуту, оне отговаривались ответственностью и несвоевременностью своих главнейших требований; доведя подстрекательство до высшей точки, газета, как всегда, вдруг отказалась от своего основного мнения.

"Нет, чорт возьми, что можем мы сделать с нашей воинственностью!" сказал Грегерсен о "Новостях" серьезно и с убеждением: "Нам остается только ждать".

"Да", сказал также Мильде: "ничего другого не остается".

Они вошли в Гранд. Там уже сидел Ойэн со своими покатыми плечами и красным шнурком от пенснэ. Он рассказывал своим постоянным спутникам, обоим стриженым поэтам о своих новых произведениях, - трех или четырех стихотворениях в прозе: спящий город, мак, вавилонская башня, текст к картине. Нет, вы представьте себе, - одна архитектура вавилонской башни! И нервным движением Ойэн нарисовал спираль над головой.

"Жест был черезчур быстрый", перебил его Грегерсен: "ведь вавилонская башня не представляется тебе в виде часовой стрелки? Нет, ее нужно представлять себе, как спираль с громадным диаметром". И Грегерсен описал несколько огромных кругов вокруг себя.

Вскоре после этого пришел Паульсберг с женой, тогда сдвинули два столика и составили колонию; Мильде взял на себя все издержки. У него оставались еще деньги от первой половины премии. Паульсберг не мог удержаться, чтоб не напасть тотчас же на Грегерсена по поводу перемены политики "Новостей". Недавно он сам написал очень сильную статью для "Новостей", а теперь газета окончательно забыла его? Да, как это понимать? Скоро честным людям будет стыдно писать для этой газеты. Паульсберг был действительно зол и высказывал свое мнение без стеснения.

Грегерсен молчал. Он сказал только, что "Новости" изложили свои доводы в сегодняшнем номере.

- Доводы? Да, но какие это доводы? Паульсберг покажет ему, какого рода эти доводы. Кельнер, сегодняшния "Новости"!

И пока они ждали газету, Мильде объявил, что действительно доводы довольно жалкие, почти ничего. Речь шла о восточной границе, об увеличении войска, да о вмешательстве других держав.

"А не прошло и четверти часа, Мильде, как ты был такого же мнения, как и "Новости", сказал Грегерсен.

Теперь Паульсберг начал читать газету, пункт за пунктом, он втихомолку зло смеялся и посматривал на окружающих. Да, ну разве это не замечательно, что такая газета, как "Новости", говорит о какой-то ответственности? Эга вся статья и написана-то для подписчиков... И Паульсберг бросил газету. Нет, в жизни нужно немного, хоть немножечко придерживаться честных взглядов. Если постоянно потворствовать вкусу толпы, это поведет к упадку страны. Он не побоится завтра же днем пойти в "Новости" и объявит это.

После этого наступило молчание. Почти никогда никто не слыхал, чтоб Паульсберг сказал так много за раз, - все смотрели на него, даже посетители, пившие пиво за соседними столиками, поворачивали головы и прислушивались; все знали Паульсберга, и всем было очень интересно послушать, что думает этот человек о текущих событиях. Итак, значит Паульсберг не был согласен с "Новостями", - это все слышали. Ни один порядочный человек не мог писать для них.

Бедного журналиста также поразили серьезные слова Паульсберга; он держал в руках "Новости" и признался, что в принципе он согласен с Паульсбергом; всегда будет что-то, что называется честностью, этого нельзя отрицать. Во всяком случае, ведь не он же был причиной последнего колебания "Новостей", но с другой стороны, как сотрудник, он не может отклонить от себя все обвинение.

"Я думаю", сказал в заключение Ларс Паульсберг тем же серьезным голосом: "я думаю, что если бы некоторые личности и газеты были бы единодушны на этот раз, то Стортинг что-нибудь да сделал бы раньше, чем разойтись; и, по всей вероятности, был бы положен конец нашему несчастному спору. Но этим личностям и газетам их собственные интересы были дороже, и Стортинг разошелся по домам. Теперь должен быть самый строгий траур по всей стране, чтобы показать людям, что мы что-то потеряли, чего-то лишились. Ведь больше всего от этого удара страдаем мы же, мы, молодежь".

Опять наступило молчание. Все принимали близко к сердцу то, что они слышали. Все черты Паульсберга выражали в данную минуту, как глубоко его огорчал поступок газет и Стортинга; он забыл даже свое обыкновенное позирование с опущенной головой и задумчивым лицом, которое производило впечатление на всех кто его видел. Теперь это был возмущенный, глубоко оскорбленный человек, высоко державший голову и высказывающий все, что накопилось у него на душе. Только после долгой паузы Мильде рискнул попробовать свое вино; все три писатели все еще продолжали сидеть молча. Но журналист, этот веселый сотрудник несчастной газеты, не мог больше выдержать этого, он указал на какое-то объявление в "Новостях" и прочел, смеясь: ищут девушку, желавшую пополам с кем-нибудь снять комнату".

"Хи-хи, девушку, желавшую снят пополам с кем-нибудь комнату"...

"Грегерсен, не забывайте, что здесь дамы", сказал Ларс Паульсберг, тоже смеясь.

На этот раз серьезное настроение исчезло; все начали говорит, перебивая друг друга, и даже Ойэн рискнул поздравить Паульсберга с покупкой его портрета Национальной галлереей. Это почти равняется принятию в Академию. Во всяком случае, это не черезчур рано.

Принесли еще вина, много вина. Мильде угощал всех очень обильно и чокался со всеми присутствующими. Грегерсен опять напился до хорошего настроения и начал говорит глупости, коверкать по привычке слова. Он находил, что в зале становилось жарко и чувствуется смесь всевозможных запахов, как рыбных, так и мясных. Кто знает, были ли вычищены сегодня плевательницы? Грегерсен не церемонился темами.

Теперь маленький Ойэн опять хотел начат говорит про поэзию; Мильде посмотрел на Паульсберга, невольно сделавшего гримасу; повидимому, он не был в настроении слушать взгляды Ойэна на поэзию. А Мильде прямо сказал: нет, лучше уж будем говорить о Суэцком канале.

Этот короткий отказ страшно оскорбил Ойэна. Если бы его оба ученика не слышали этого, он бы только улыбнулся, и дело бы этим и ограничилось, но теперь он не мог молчать, он говорил резко все, что пришло ему в голову.

- У Мильде замечательная способность во время и не во время быть нахальным. Кто спрашивал его мнение относительно Бодлэра?

Мильде отвечал ему, чувствуя за собою поддержку Паульсберга, и произошла одна из обыкновенных ссор, но только грубее, чем когда-либо. Не было больше фру Ханки, умевшей вовремя прекращать всякие вспышки, раздавались короткие, очень недвухсмысленные слова, понятные для всех; Мильде наконец сказал, что поэзия Ойэна не что иное, как обыкновенное Бодлэровское воспаление мозга. На это Ойэн ничего не возражал, он с шумом поставил стакан на стол, заплатил и вышел. Он взволнованно дрожал под своим тонким плащом, направляясь к двери. Его оба спутника сопровождали его.

"Он просто невыносим, этот человек со своими стихотворениями в прозе", сказал Мильде, чтоб оправдаться: "я не могу понять, как он может говорить о своих пустячках, когда у него перед самым носом сидит такой человек, как Паульсберг. Впрочем, я его успокою сейчас, похлопаю его по плечу, - и пожалею, что он не получил премию тогда"... Тут вдруг он вспомнил фру Ханку: "не хватает здесь фру Ханки; она совершенно исчезла, никто не знает её адреса? Да, вы вероятно слышали, что она наконец развелась с мужем. Она сняла комнату и получает от мужа каждый месяц определенную сумму".

Тут Грегерсен воскликнул в приступе распущенности и веселия.

"Вы все время толкаете меня ногой, фру Паульсберг".

"Что вы, постыдитесь..."

"Нет, правда, вы толкаете меня ногой под столом, хе-хе. Я не принципиальный противник этих толчков, красивые женщины не жалуют принципиальных противников"... И Грегерсен смеялся от всей души над тем, что он сказал. Он опять перешел к своему коньку: к жеманству, к пороку, так процветающему в настоящее время. "Да, не правда ли? Ну можно разве шевельнуться, быть человеком? Нет!" И Грегерсен снова смеялся и был весел.

Паульсберг, сидевший долго молча, и сознавший свою несправедливость по отношению к своему другу, которого он упрекнул политикой "Новостей", тоже теперь смеялся и был доволен, что Грегерсен так веселится. Он чокнулся с ним, - у него опять к нему просьба; он был далек от желания поссориться с Грегерсеном. Некоторое время спустя он опять чокнулся с ним и сказал:

"Чорт возьми, ты ведь понимаешь, что когда я ругал "Новости", я не имел в виду тебя, тебя лично".

И Грегерсен, который был теперь пьян и очень любезен, все прекрасно понимал; он ударил Паульсберга по плечу и говорил ему: "дорогой друг, дорогой друг. За кого ты меня считаешь, за олуха?"

- Нет, Паульсберг, видит Бог, не считал его за олуха. Тут же он отвел Грегерсена в сторону и сказал ему:

"Послушай, старый друг, недавно в одной немецкой газете был похвальный отзыв о моем "Прощении грехов", не можешь ли ты попробовать как-нибудь втиснут это в "Новости". Ты этим оказал бы мне большую услугу, - я пришлю тебе это в переводе. Ведь это же может представлять для людей интерес, что вот один из наших писателей начинает пользоваться успехом за границей".

Грегерсен пообещал сделать все возможное. Во всяком случае недостатка в его доброй воле не будет. Разумеется, отзыв этот должен быт упомянуть.

Они снова вернулись на свои места, но Мильде, настороживший уши, слышал, о чем говорили оба друга; он был уверен в том, что он не ослышался: Паульсберг непременно хотел иметь отзыв в "Новостях".

Теперь Паульсберг устроил свое дело и хотел итти домой. Но Мильде упрямился и протестовал. Теперь уходит? Вот те на, нет, это не совсем хорошо.

Паульсберг снисходительно улыбнулся:

"Мильде, ты все еще не достаточно знаешь меня", сказал он. "Раз я сказал что-нибудь, то я так и поступаю".

Это Мильде должен был знать, но все-таки он попробовал еще раз удержать Паульсберга. Ничего не помогло; у него нет времени, у него масса дел; теперь еще несколько газет хотят иметь его статьи, он завален работой.

Паульсберг с женой удалились, но при выходе они встретили в дверях трех человек; тогда они снова вернулись к столику, чтобы поздороваться со старыми знакомыми: эти трое были Гранде, Норем, а с ними пришел и Гольдевин.

Но фру Гранде не было с ними, фру Гранде никогда не бывала с ними.

Гольдевин говорил что-то обоим; он продолжал разговор, еще начатый на улице, он поклонился всей компании кивком головы и прежде, чем остановиться, высказал, что ему хотелось. Адвокат этот, - замечательное ничтожество, который сам не мог ничего сделать или сказать что-нибудь путное, испытывал удовольствие в том, что заставлял говорить этого дикаря из деревни. Он кивал головой, слушал, спрашивал, противоречил только для того, чтоб слушать, что тот ответит. Теперь он встретил Гольдевина на улице Транес и начал с ним разговор. Гольдевин рассказал ему, что он скоро уедет, до всей вероятности, уже завтра с вечерним поездом. Он опять едет в Торахус; он едет между прочим туда только для того, чтобы отказаться от своего учительского места, он получил теперь место на севере, хочет попробовать. - Но если он, так сказать, на отлете, то нужно же им осушить стаканчик, сказал адвокат. Таким образом он увлек с собой Гольдевина. А перед Грандом они встретились с Норем.

Гольдевин также говорил о Стортинге и о текущих делах; он опять обвинял молодежь в том, что она не тронулась с места и ни слова не сказала по поводу всех последних глупостей. Боже мой, и какая теперь молодежь, просто вырождение какое-то!

"Он опять плохо настроен до отношению к нам, как я вижу", сказал тихо Мильде.

А Паульсберг осушил стакан и возразил, смеясь:

"Ах, вы должны терпеливо к этому относиться. Нет, нам нужно итти домой, Николина, его я слушать не хочу".

И Паульсберг с женой оставили Гранд".

II.

Гольдевин уселся в некотором отдалении; вид у него был очень угрюмый, на нем было то же платье, в котором он весной приехал в город, и его волосы и борода не были острижены. Платье было совсем изношенное, и недоставало нескольких пуговиц.

Журналист подозвал его ближе к столу.

- Что он пьет? Ах, только пиво! Ну, как он хочет.

"Гольдевин покидает нас скоро", сказал адвокат: "он едет может быть завтра, а сегодня вечерком нужно нам выпит стаканчик вместе... Садитесь сюда, Гольдевин, здесь есть место".

"А ты, Норем", сказал Мильде: "чорт знает, что про тебя говорят! В водосточной яме, в беспомощном положении, в водосточной яме".

"Да", отвечал Норем, "ну и что же дальше?"

"Да... ничего, но все-таки"... Гольдевин окинул равнодушным взглядом кафе. Длинный лысый учитель имел такой вид, будто ему не особенно хорошо пришлось во время его пребывания в городе; он сделался таким худым и жалким, а вокруг его блестящих глаз легла синяя тень. Он жадно пил из своей кружки и говорил даже, что давно ему не нравилось так пиво, как сегодня. Он был искренно благодарен.

"Да, вернемся к нашему разговору", сказал адвокат: "нельзя же сказать без всяких дальнейших рассуждений, что дело обстоит так плохо с вашей молодой Норвегией".

"Нет", отвечал Гольдевин, "вообще не нужно никогда судить слишком голословно. Нужно всегда стараться отыскать, что именно является основанием какому-нибудь явлению".

"Ну и что же?"

"А то, что составляет основу нашего теперешнего состояния. Это, как я уже сказал, наша наивная вера в силы, которых у нас нет. У нас, в сущности, нет ни одной такой области, в которой мы были бы господами положения, единственное исключение составляет может быть торгово-промышленная область, действительно процветающая. Ну, а в общем? Мы стали довольствоваться очень малым; а каким образом это случилось? Не находится ли это в связи с основами нашего положения? У нас была громкая и гордая речь десять - пятнадцать лет тому назад, но тогда у нас было на это право; однако, мы так привыкли к этой громкой и гордой речи, что ведем ее и теперь, не имея на то права. Идем дальше. Газеты говорят нам, что мы храбрые молодцы и вожаки. Посмотрите немного вокруг себя на наших вожаков и вы увидите, насколько мы малым довольствуемся".

"Вот недавно Стортинг разошелся по домам. Его вызывали, в него стреляли, а чем он ответил на все это?"

"Они собрали свои бумаги и пошли домой. Наша журналистика не осталась в долгу с ответом; как только ее вызвали на это, она отвечала, она отвечала резко, мужественно: "кажется, ты кричишь? Берегись, сейчас раздастся выстрел!" Однако, никакого выстрела не раздалось. Стортинг расходится до домам. И я спросил себя, удовлетворились ли бы мы этим десять - пятнадцать лет тому назад? Я не думаю. Мы, по всей вероятности, отвернулись бы от всех этих мелочей, от злобы карликов, от показной политики, и мы потребовали бы настоящего и достойного дела. Нет, наша сила и храбрость существуют лишь в теории, мы пугаем на словах, но мы не действуем. Наша молодежь бросается на литературу и на красивые платья, в этом её честолюбие, а на что-нибудь иное она не способна. Было и у нас свое время, но оно прошло, и мы низвергнуты, а теперь торговая жизнь должна нас опять поставит на ноги".

"Подумаешь, как хорошо вы все это знаете!" начал горячо журналист.

Но Мильде тихонько перебил его, он нагнулся к нему и шепнул несколько слов: "Зачем к этому возвращаться, пускай себе человек говорит дальше. Хе-хе, он верит в то, что говорит, он весь дрожит от волненья, желая убедить. Для нашего времени это довольно редкое явление".

Вдруг адвокат спросил его:

"А читали вы последнее стихотворение Ойэна?"

"Нет", отвечал Гольдевин.

"О, это замечательно, из Египта; вот я вспомнил одну строку: "в этом море песку, где нет никого, не раздается ни единого звука, кроме шума вечного песчаного дождя о мою шляпу, и хрустения, постепенного хрустения колен верблюдов..." Но потом идет самое важное, - склеп, пыль, мумия. Да, непременно нужно было бы это послушат".

"Я помню этого молодого человека, я встретил его в первый раз в Торахусе, у него была совершено исписана вся грудь рубашки. О, да. Потом я его видел 17-го мая, и мы поклонились друг другу; он говорил, что он очень нервный, он шел домой, чтоб лечь спать"...

"Само собою разумеется", вмешался журналист. "Когда Ойэн устал, тогда он идет спать. Такой уж он странный".

"Ну, а последнюю книгу Иргенса вы, вероятно, читали? Я не знаю, спрашивал ли я вас об этом?"

"Да, я читал Иргенса. Почему вы спрашиваете меня об этом?"

"Ах, просто так", отвечал адвокат. "Мне только непонятно, отчего вы такого дурного мнения о нашей молодежи, раз вы знакомы с её произведениями. Ведь это первоклассные писатели..."

"Постоянно говорят мне о писателях; нельзя ни о чем говорил, чтоб снова не вернуться к писателям. Как будто все дело в том, чтоб иметь двух-трех человек, умеющих писать. Прежде всего вопрос, какого рода это стихотворство?"

"Во всяком случае... Я позволил бы себе сказать... Это первоклассные писатели".

"Но почему речь постоянно идет ни о чем другом, как только о писателях?"

"В этом же кружке есть человек, недавно потерявший громадные суммы денег на ржи. Это было плохо, ему очень не повезло. Но знаете ли, что этот самый человек теперь делает? Эта потеря не сломила его, теперь он хлопочет о новом вывозе товаров. Я знаю это от его людей; он предпринял теперь вывоз дегтя, вывоз норвежского дегтя за границу. Да, но о нем не говорят".

"Нет, я сознаюсь, мои знания торговой жизни очень ничтожны, но..."

"Ваши знания не должны были бы быть такими слабыми, господин адвокат, просто у вас черезчур мало симпатии к... Здесь так много первоклассных писателей, здесь Иргенс, здесь Ойэн, здесь Паульсберг, уже не считая всех других; это молодая Норвегия. Я встречаю иногда их на улице; они мчатся мимо меня, как должны мчаться поэты мимо простого смертного человека, они полны новых идей, они пахнут одеколоном, короче говоря, они не оставляют ничего желать лучшаго. А когда они приходят сюда в Гранд, то все остальные замолкают, когда они начинают говорить: тише, - говорит писатель! а когда они возвращаются домой, то опять то же самое: тише в доме, писатель пишет! Люди узнают их издали и снимают шляпы, а газеты извещают нацию о том, что писатель Паульсберг совершил поездку в Хенефос.

Но теперь уже Грегерсен не мог больше сдержаться; это ведь он написал заметку о поездке в Хенефос; он крикнул:

"У вас отвратительная манера говорить наглости, у вас вид, будто вы ничего другого..."

"Я понять не могу, Грегерсен, чего ты горячишься!" заметил ему Мильде. "Ведь сам Паульсберг сказал, что мы должны терпеливо к этому относиться".

Пауза.

"Коротко и ясно", продолжал Гольдевин: "все обстоит, как должно, каждый исполняет свой долг по отношению к писателям. Но теперь является вопрос, достойны ли писатели этого поклонения? Этого я не знаю. Я, может быть, не всех знаю, я пропустил кого-нибудь. Есть ли писатель, затмевающий всех других? Или все сводится к поэзии эскимосов? Я не принимаю во внимание..."

"Послушайте, господин..." начал опять Грегерсен.

"Сейчас, одну минуту... Я не принимаю во внимание последнее стихотворение Ойэна об египетском песке, а так я знаю почти все. И мне кажется, что одна вещь нисколько не умаляет достоинство другой, все одинаково хороши..."

"Если бы вы были правы, это было бы в высшей степени грустно", сказал адвокат.

"Очень грустно, в высшей степени грустно".

"И тут ничего не поделаешь".

"Нет, нет, совершенно верно, мы никак забыть не можем, что мы в свое время имели некоторое право вести гордую и громкую речь; и мы продолжаем это делать. Наши писатели - это не таланты, которых можно читать, - это горящие огненные столбы, это вожаки, - они переводятся на немецкий язык. И по мере того, как это повторяют и повторяют, люди начинают верить этому; но такого рода воображение очень опасно для вас. Молодежь думает, что она на высоте своего призванья, она шуршит шелком, пишет книги и созерцает мир из Гранда. А между тем, в стране происходит политическое осложнение, газеты не остаются в долгу с ответом, но Стортинг расходится по домам. Да, что же дальше!- говорит молодежь, - разве дело не обстоит по прежнему хорошо? Разве не с нами вожаки?"

Наконец Грегерсену удалось вставить свое слово: "Послушайте, вот вы там, я не помню, как вас зовут, - знаете ли вы историю с Бинье и картофелем? Я всегда вспоминаю эту историю, когда слышу вас. Вы так наивны, вы приежаете из деревни и думаете нас в городе чем-то поразить, а совершенно не понимаете того, что ваши взгляды отнюдь не новы. Это взгляды самоучки... Да, знаете, ведь Бинье тоже был самоучка. Да, может быт, вы этого и не знаете, но он был самоучка. Однажды, копая, он напал на кольцо В разрезанной картофелине, - да, вы ведь из деревни, - может быть вы знаете, что весной в картофеле бывают иногда лиловые пятна? И Бинье так был поражен этим лиловым пятном, что он сел и написал целое математическое вычисление по поводу этого. Потом он принес Фарнлэю это вычисление, чтоб он прочитал его и думал, что он сделал величайшее открытие. - Да, это очень хорошо, сказал Фарнлэй, это совершенно верно, что вы сделали, вы верно разрешили этот вопрос. Но, сказал старый Фарнлэй, египтяне знали это тысячу лет тому назад... Тысячу лет тому назад это уже было известно, ха-ха-ха. И я всегда думаю об этой истории, каждый раз, когда я слышу вас... Не сердитесь на меня".

Пауза.

"Нет, я не сержусь на вас", возразил Гольдевин. "Но если я вас хорошо понимаю, то мы с вами одинакового мнения. Я говорю только то, что вы уже знаете, не так ли?"

Грегерсен тряхнул сердито головой и обратился к Мильде:

"Нет, это невозможно!" сказал он. Он сделал глоток и снова продолжал разговор с Гольдевином. Он кричал громче, чем это нужно было, наклонялся к нему и кричал: "Боже мой, неужели вы не понимаете, что вы с вашими взглядами, с вашими взглядами самоучки просто смешны? Вы думаете, это ново, что вы тут нам толкуете? Для нас это старо, мы знаем все это и смеемся над этим... Я!... Я не хочу больше с вами говорить!"

Грегерсен быстро поднялся.

"Ты платишь?" сказал он Мильде.

"Да, но разве ты уже уходишь?"

"Да, во-первых, мне нужно итти в редакцию, а во-вторых, довольно с меня всего этого. И во-вторых, и в-третьих, и в девятых довольно этого с меня! Прощайте!"

И, покачиваясь, Грегерсен вышел из комнаты, чтобы итти в редакцию.

Было шесть часов. Трое мужчин, оставшихся за столом, сидели некоторое время молча. Гольдевин искал пуговицу, как бы желая застегнуться, чтобы уйти, но, не найдя ея, он посмотрел в окно, чтобы отвлечь от этого внимание и сказал:

"Да, уже становится поздно, как я вижу"...

"Вы же не собираетесь итти?" перебил его адвокат: "Кельнер, пива! Нет, давайте придем к одному с вами соглашению. Отнимают у нас наших писателей; этим самым уничтожают нас; потому что ведь это писатели делают нас тем, что мы есть". Мильде вдруг сказал то же самое; ведь это писатели делают нас известными за границей, они светятся, как огненные столбы, они наша гордость. Мильде начал разбирал выражение "поэзия эскимосов!" Что нужно понимать под этим? Во всяком случае, он не фанатик, он может терпеть все взгляды".

"Это было бы очень нехорошо, если бы наши писатели делали нас тем, что мы есть", сказал Гольдевин. "Вот наши писатели прохаживаются, и им принадлежит весь мирок нашего маленького города, но гражданская тропинка не достаточно широка для них. Мы радуемся тому, что им нужно там много места, мы оборачиваемся и говорим с удивлением: "посмотрите, как много им нужно места!" Я вижу в этом большую и общую причину, - это то, что мы в последние годы стали довольствоваться малым. Ах да, к сожалению мы довольны чрезвычайно малым. Я все это проследил в газетах, мы не ставим больших запросов и благодарим за малое. Поэзия эскимосов? Нет, это черезчур грубое слово, разумеется; я понимал его не в прямом смысле. Это поразительно, до чего наши писатели благосклонно относятся к самым скверным явлениям жизни! Вот Паульсберг, и Иргенс, и Ойэн, - они не говорят этого, положим, - человеческое существование имеет не одну, а несколько тысяч страниц, и в моей собственной душе есть темные и глубокие уголки, куда я сам еще не заглядывал. Мы должны сделать что-нибудь, чтобы возвести людей туда, где светить солнце, где звучит имя Бога, мы должны заставить молодежь не только наслаждаться любовью, но также, краснея, радоваться ей. Нет, этого они так мало касаются, а если бы они и коснулись больше, так они не справились бы с этим. До людей им нет дела, они пишут о понтонных мостах, о правительственной церкви, о налогах, они пишут стихи об исчезнувших кронах и об египетском песке; нет, Боже мой, наши писатели так редко говорят искренно моей бедной душе. Им не хватает импульса и пространства. Они не чувствуют этого недостатка, и нет никого, кто бы мог открыть им глаза на это. Они говорят, как будто дали нам по крайней мере новую культуру; их скромное самодовольство переходит постепенно в какое-то совершенство, в пафос; они морщат лоб и имеют вид, как будто исполнены благодатью. Поклоняйтесь этим людям, они наша гордость. А газеты постоянно выдвигают их, газеты представляют их какими-то мыслителями, великими умами и проповедниками. День за днем, день за днем они испускают тот же ослиный крик, и самым серьезным образом закидали бы того камнями, кто попробовал бы удержать их самомнение в известных границах. Писатели уже больше не таланты, которых можно читать, ах нет, они глубоко захватывают всю духовную жизнь своего времени, они заставляют Европу думать. Что же тут удивительного, если они сами внушают себе принимать поклонение людей, как нечто должное. Ведь они же великие мыслители, почему же им, известным всему миру, не погулять немного по нашей маленькой стране? В тихия ночи, когда они одни, они улыбаются, может быть, про себя, - это очень вероятно, что в одинокие часы они становятся перед зеркалом, осматривают себя с ног до головы и подсмеиваются. У древних римлян были такие люди, называвшиеся авгурами; это были глубокие и мудрые люди, они следили и объясняли полет птиц. Два таких авгура не могли встретиться на улице без того, чтобы не улыбнуться..."

Адвокат перебил его:

"Вы недостаточно знаете наших писателей, Гольдевин, далеко недостаточно".

"Я попробовал здесь, в городе, немного заглянут в их жизнь; она не настолько скрыта и скромна, чтоб нельзя было немножко ознакомиться с ней. Одна причина заставила меня внимательно следить за нею; та же причина делает то, что я немного резко сегодня говорю. Ах да, я видел кое-что, я очень многое видел. И не раз я спрашивал себя, неужели мы так бедны идеалами? Неужели мы не можем поддерживать свое достоинство? Новая земля, бледная земля; глинистая! Нет, нет, нет, как бы я хотел помочь людям и показать все это им! И в своей писательской жизни они далеко не всегда хорошие люди. К чему им это? Страна маленькая, места мало, а писателям нужно много места. Они ссорятся друг с другом, интригуют, завидуют. Почему не обсуждался сборник стихотворений Иргенса; ни разу даже не упомянули о нем?"

"Мы с Иргенсом не друзья, но мне пришло в голову, что с ним поступили несправедливо. Кто его противник? Коллега, также писатель, втихомолку работающий, как крот у се5я в своей норе? Я не знаю. Но я знаю, что наши писатели стеснены обстоятельствами; я наблюдал за ними здесь, в городе: они мелочны и желчны, они завидуют счастью другого и даже не в состоянии скрыт эту зависть. Достигнув известного возраста и написав известное число книг, они делаются раздражительными и обижаются на то, что страна не доставляет им денежных сумм, нужных им для жизни, они находят даже, что им вредят тем, что нация недостаточно их признает. Они постоянно жалуются: ну вот теперь обнаруживается, как Норвегия обращается со своими великими людьми. А насколько нужнее эта несчастная премия журналистам, этим выбивающимся из сил постоянным труженикам какого-нибудь листка! Журналист делает в один месяц больше работы, чем писатели в целый год. Часто у них есть семьи, и им приходится очень туго; многих судьба очень преследует, они когда-то мечтали о свободной и богатой жизни, а не о том, чтоб сидеть в редакции какой-нибудь газеты, где их анонимная работа пропадает совершенно бесследно и где большинство из них должны страшно напрягать свои силы, иногда даже прибегать к лести, чтоб удержать за собою место. Если им приходит в голову какая-нибудь оригинальная идея, мысль, то она тотчас же должна погибнуть, они помещают ее в какую-нибудь газетную статью, статья эта печатается, и мысль исчезает где-то в пространстве. И что они за это получают? Ах, очень жалкое вознаграждение, жалкое и очень мало радости. Эти люди заслуживают поощрения; и этим никто ничего бы не потерял; результаты сказались бы в свободной и красноречивой газетной литературе. В этом нет ничего невозможного, а насколько больше может сделать честный журналист своей ежедневной работой, стремящейся к чему-то для себя и для своих, чем все эти писатели, которые напишут раз в год книжку, а потом отдыхают и добиваются премий".

В продолжение всего этого разговора актер Норем сидел молча, понуря голову, он изредка поднимал тяжелые веки и устало и лениво курил свою сигару. Наконец, он взглянул на окружающих, поставил на стол свою пустую кружку и сказал!

Кнут Гамсун - Новая земля (Новь - Ny Jord). 5 часть., читать текст

См. также Кнут Гамсун (Knut Hamsun) - Проза (рассказы, поэмы, романы ...) :

Новая земля (Новь - Ny Jord). 6 часть.
Да, Мильде, если ты действительно хочешь меня угостить, то дай, пожал...

Отец и сын
Перевод с немецкого Александра Блока I Прошлой осенью, во время моего ...