СТИХИ и ПРОЗА на poesias.ru 

Джованни Боккаччо
«Декамерон. 9 часть.»

"Декамерон. 9 часть."

Увидав их, король изумился и в нерешительности ожидал, что бы это означало. Девушки подошли скромно и, застыдившись, поклонились королю, а затем направились к месту, где был спуск к пруду; та, у которой была сковорода, поставила ее на землю, так же как и все другие снаряды, взяла шест, который держала ее товарка, и обе вошли в пруд, вода которого была им по плечи. Один из домочадцев мессера Нери быстро развел там огонь, поставил сковороду на таган и, налив в нее олея, стал поджидать, пока девушки выбросят ему рыбы. Одна из них шарила в тех местах, где, знала, прячутся рыбы, а другая держала наготове сети; в непродолжительное время, к величайшему удовольствию короля, внимательно следившего за всем, они наловили много рыбы и побросали слуге, а он клал ее почти живой на сковороду; затем, следуя наставлению, стали выбирать самые красивые и бросать их на стол перед королем, графом Гвидо и отцом. Эти рыбы прыгали по столу, что удивительно как потешало короля, а он в свою очередь хватал некоторые из них и бросал их, шутя, обратно молодым девушкам; так шутили они некоторое время, пока слуга не изжарил тех, которые были ему отданы; по приказанию мессера Нери их поставили перед королем, скорее как закуску, нежели как дорогое и редкое кушанье.

Видя, что рыба изжарена и они довольно половили, девушки вышли из пруда; их белая тонкая одежда прилипла к телу, почти вовсе не скрывая их нежных форм, и каждая, захватив вещи, принесенные с собою, стыдливо пройдя мимо короля, вернулась домой.

Король, и граф, и те, что прислуживали, сильно засмотрелись на этих девушек, и каждый из них хвалил про себя их красоту и сложение, а кроме того, их любезность и приветливость, но особенно приглянулись они королю. Он так внимательно осмотрел каждую часть их тела, когда они вышли из воды, что если б кто-нибудь кольнул его тогда, он бы и не почувствовал. Продолжая думать о них далее, еще не зная, кто они и что с ними, он почувствовал, что в его сердце поднимается горячее желание понравиться им, вследствие чего понял, что влюбится, если не примет предосторожностей; а он и сам не знал, какая из двух больше ему приглянулась, так они во всем были похожи друг на друга. Пробыв некоторое время с этими мыслями, он обратился к мессеру Нери и спросил, кто те две девушки; на это мессер Нери ответил: "Государь мой, это мои две дочки-близнецы, из которых одной имя - Джиневра-красотка, а другой Изотта-белокурая". Король очень похвалил их, побуждая его выдать их замуж. На это мессер Нери ответил, что это для него невозможно. Уже не оставалось ничего подать к ужину, кроме фруктов, когда явились обе девушки в прекраснейших тафтяных платьях, с большими серебряными блюдами в руках, полными разных плодов, какие в ту пору года водились, и поставили их на стол перед королем. Сделав это, они, отступив несколько, принялись петь песню, начинавшуюся такими словами:

Куда я пришла, о Амур,

О том рассказать невозможно.

Они пели так сладко и приятно, что королю, с удовольствием смотревшему на них и их слушавшему, казалось, что сюда спустились и поют все ангельские лики. Пропев, они, коленопреклонясь, почтительно попросили короля отпустить их, и, хотя их удаление было ему и неприятно, он тем не менее, по-видимому, охотно то дозволил.

Когда кончился ужин и король с своими спутниками, сев на коней, покинули мессера Нери, они, беседуя о том и о сем, вернулись в королевский дворец. Здесь, скрывая свое увлечение и не будучи в состоянии, какие бы ни являлись важные дела, забыть красоту и прелести красавицы Джиневры, из любви к которой он полюбил и похожую на нее сестру, король так завяз в любовных сетях, что почти ни о чем ином не мог и думать, и, выставляя иные поводы, свел тесную дружбу с мессером Нери, очень часто посещая его прекрасный сад, чтобы увидеть Джиневру. Не будучи в состоянии терпеть долее и не находя иного способа, он набрел на мысль похитить у отца не одну девушку, а обеих, и рассказал о своей любви и о своем намерении графу Гвидо, который, как человек почтенный, отвечал ему: "Государь мой, я сильно удивляюсь тому, что вы мне говорите, и более чем кто-либо другой, так как, мне кажется, я лучше всех знал ваши нравы с вашего младенчества и по сей день. Мне казалось, что в пору вашей юности, когда любовь должна была всего легче запустить в вас свои когти, я никогда не знавал за вами подобной страсти; услышать, что теперь, когда вы уже близки к старости, вы отдались любви, такая для меня новость и так странно, что представляется мне чуть не дивом; и, если б мне пристало упрекать вас, я хорошо знаю, что бы я вам сказал, приняв во внимание, что вы еще во всеоружии, в королевстве недавно забранном, среди народа незнакомого и полного обманов и предательств, всецело заняты великими заботами и важными делами, не успели еще утвердиться, а среди скольких дел нашли место для прельстительной любви! Это дело не великодушного короля, а малодушного юноши. Кроме того, что гораздо хуже, вы говорите, что намерены похитить обеих девушек у бедного рыцаря, который почтил вас в доме своем более, чем то позволяли его средства, который, дабы еще более учествовать вас, показал вам своих дочерей почти голыми, доказывая тем, как велико его доверие к вам и твердое убеждение, что вы - король, а не хищный волк. Неужели у вас так скоро исчезло из памяти, что насилия, учиненные женщинам Манфредом, открыли вам доступ в это царство? Какое совершилось когда-либо предательство, более достойное вечных мук, как не то, что у человека, вас чествующего, вы отнимаете и его честь, и надежду, и утешение? Что бы сказали о вас, если б вы это сделали? Вы, может быть, думаете, что было бы достаточным извинением сказать: я поступил так потому, что он гибеллин. Разве справедливость королей такова, чтоб поступать так с теми, кто бы они ни были, кто таким образом отдается в их руки? Я напомню вам, король, что величайшая вам слава, что вы победили Манфреда, но много выше победить самого себя; потому вам, которому достоит исправлять других, следует победить себя; обуздайте свое желание и не пожелайте загрязнить таким пятном, что приобретено с такою славой".

Эти слова горько уязвили душу короля и тем более опечалили его, чем более он считал их правдивыми; потому, глубоко вздохнув, он сказал: "Граф, я поистине полагаю, что хорошо искусившемуся воину всякий другой враг, как бы силен он ни был, представится слабее и победить его легче, чем собственное вожделение; но хотя мое горе велико и потребуются непомерные силы, ваши слова так меня возбудили, что мне следует показать вам на деле, прежде чем пройдет много дней, что как я умел побеждать других, так сумею обуздать и самого себя".

После этих речей, спустя немного, король вернулся в Неаполь, как для того, чтобы лишить себя возможности поступить нечестно, так и для того, чтобы вознаградить рыцаря за почет, полученный у него, и как ни трудно было ему сделать другого обладателем того, чего он сильно добивался для себя, тем не менее он решился выдать замуж обеих девушек, не как дочерей мессера Нери, а как своих собственных. Дав им, с согласия мессера Нери, великолепное приданое, он выдал красавицу Джиневру за мессера Маффео да Палицци, а белокурую Изотту за мессера Гвильельмо делла Манья, именитых рыцарей и больших баронов; выдав их, он невыразимо печальный отправился в Апулию и в постоянных трудах так подавил свое страстное вожделение, что, разорвав и сломав цепи любви, пока жил, остался свободным от этой страсти.

Явятся, быть может, такие, которые скажут, что для короля было делом маловажным выдать замуж двух девушек, и с этим я соглашусь, но я назову великим и величайшим делом, что так поступил влюбленный король, выдав замуж ту, которую он любил, не взяв от своей любви ни листка, ни цветка, ни плода. Вот как поступил великодушный король, высоко наградив именитого рыцаря, похвально почтив любимых девушек и мужественно победив самого себя.

Новелла седьмая

Король Пьетро, узнав о страстной любви к нему больной Лизы, утешает ее, выдает ее впоследствии за родовитого юношу и, поцеловав ее в лоб, навсегда потом зовет себя ее рыцарем

Фьямметта дошла до конца своей новеллы, и много было похвал мужественному великодушию короля Карла, хотя одна из дам, там бывших, гибеллинка, и не хотела похвалить его за это, когда Пампинея, по приказанию короля, так начала: - Уважаемые дамы, нет такого рассудительного человека, который не сказал бы о достойном короле Карле того же, что и вы, за исключением той, которая не благоволит к нему по другой причине; но так как мне припомнился поступок, может быть, не менее заслуживающий одобрения, чем этот, поступок его противника с одной нашей девушкой флорентийкой, я хочу рассказать вам о нем.

В то время, когда французы были изгнаны из Сицилии, жил в Палермо один наш флорентиец аптекарь, по имени Бернардо Пуччини, человек богатейший, у которого от жены была всего одна дочка красавица и уже на выданье. Когда король Пьетро Аррагонский сделался властителем острова, устроил с своими баронами в Палермо удивительное празднество, и когда на этом празднике выехал на турнире, на каталонский манер, случилось, что дочка Бернардо, по имени Лиза, увидала его, ристающего, из окна, где она находилась вместе с другими дамами, и он так удивительно ей понравился, что, взглянув на него раз-другой, она страстно в него влюбилась.

Когда кончился праздник, она, живя в доме отца, ни о чем другом не в состоянии была помышлять, как о своей великой и высокой любви; то, что особенно печалило ее в этом деле, было сознание своего низкого положения, которое не дозволяло ей предаться какой бы то ни было надежде на счастливый исход; тем не менее она не желала удержать себя от любви к королю, а из боязни еще большей неприятности не осмелилась ее обнаружить. Король того не заметил, да ему и не было до того никакого дела, что доставляло ей невыносимую печаль, более чем можно себе представить. Вследствие этого вышло, что ее любовь постоянно росла, одно гореванье присоединялось к другому и, не будучи в состоянии более выдержать, красавица захворала и воочию таяла со дня на день, как снег на солнце. Ее отец и мать, огорченные этим обстоятельством, помогали ей, чем могли, и постоянными утешениями, и врачами, и лекарствами; но это было ни во что, потому что она, как бы отчаявшись в своей любви, предпочитала расстаться с жизнью.

Случилось, что, когда отец предлагал ей исполнить всякое ее желание, у ней явилась мысль объявить, коли возможно, королю и свою любовь и свое намерение, прежде чем умереть; поэтому она попросила однажды отца позвать к ней Минуччьо д'Ареццо. В то время Минуччьо считался лучшим певцом и музыкантом, которого охотно принимал у себя король Пьетро, и Бернардо представилось, что Лиза желает его видеть, дабы послушать немного его пения и музыки; потому он дал ему о том знать, а тот, человек очень любезный, тотчас же пришел к ней. Утешив ее несколькими ласковыми словами, он нежно сыграл на своей скрипке плясовую песенку, а затем стал петь канцоны; для любви девушки это были огонь и пламя, тогда как он думал ее утешить. После этого девушка заявила, что хочет сказать ему несколько слов наедине, почему, когда все удалились, она обратилась к нему: "Минуччьо, я избрала тебя вернейшим хранителем одной моей тайны, ибо, во-первых, надеюсь, ты никогда не обнаружишь ее никому, кроме того, о ком я скажу тебе, а затем, дабы ты помог мне, чем можешь; прошу тебя о том. Итак, ты должен знать, мой Минуччьо, что в тот день, когда наш король Пьетро устроил великий праздник по поводу своего восшествия на престол, я увидела его, когда он был на турнире, в такое роковое мгновение, что в моей душе загорелась к нему любовь, доведшая меня до того состояния, в каком ты меня видишь; сознавая, как мало приличествует моя любовь королю, не будучи в силах не то что отогнать ее, но и умалить, и тяжко ощущая ее бремя, я предпочла, как меньшее горе, умереть, что и сделаю. Правда, я умерла бы страшно огорченной, если он наперед о том не узнает, а так как я недоумеваю, через кого было бы удобнее сообщить ему об этом моем намерении, чем при твоем посредстве, я и желаю поручить это тебе и прошу не отказать мне, а когда ты это исполнишь, дать мне о том знать, дабы, умирая утешенной, я освободилась от этих бед". Так сказав со слезами, она умолкла.

Удивился Минуччьо величию ее духа и ее жестокому намерению; ему было очень жаль ее, когда внезапно у него явилась мысль, как удобнее он мог бы услужить ей, и он сказал: "Лиза, даю тебе мое честное слово, в котором, будь уверена, ты никогда не обманешься; хвалю тебя также за твой высокий замысел, что ты обратила свое сердце к столь великому королю, предлагаю тебе мою помощь, которой надеюсь так устроить, если только ты успокоишься, что не пройдет трех дней, как я принесу тебе вести, которые будут тебе особенно милы; а чтобы не терять время, я пойду и начну действовать". Лиза, снова и усиленно попросив его и обещав успокоиться, сказала, чтобы он шел с Богом. Уйдя от нее, Минуччьо направился к Мико да Сиэна, очень хорошему в то время сказителю в стихах, и своими просьбами побудил его сочинить следующую канцону:

Иди, Амур, иди к владыке моему,

Поведай про мои мученья,

Скажи, что к смерти я пришла, из спасенья

Скрывая страсть мою к нему.

Молю тебя, Амур, о, сжалься надо мною!

Спеши туда, где он, мой господин, живет;

Скажи, что день и ночь его я всей душою

Желаю и люблю: так много он дает

Мне высшей сладости. И страшно мне - не скрою,

Что в гроб огонь меня сведет,

В котором я горю; жду не дождусь, чтоб тот

Час наступил, когда избавлюсь от терзаний

Стыда, боязни и желаний...

Молю, скажи, что он - виновник злу всему.

Амур, с минуты той, как я в него влюбилась,

Во мне ты поселил не мужество, а страх,

Не позволяющий, чтоб я хоть раз решилась

Открыто о моих желаньях и мечтах

Сказать тому, чья власть так страшно проявилась.

И смерть идет ко мне - смерть тяжкая. Но ах,

Быть может, о моих мучительных скорбях

Он был бы рад узнать, чтоб к благу

Моей души в ней поселить отвагу.

Пред ним уж не давать таиться ничему.

Но так как, о Амур, тебе угодно было

Настолько твердости не дать на долю мне,

Чтоб сердце - чрез посла иль знаками - открыло

Владыке своему, что скрыто в глубине,

То я молю тебя, мой повелитель милый,

Пойти к нему, о том ему напомнить дне,

Когда увидела его я на коне,

С копьем и со щитом, на доблестном турнире,

И стал он мне с тех пор всего дороже в мире,

И боль сердечную лишь смертью я уйму.

Эти слова Минуччьо тотчас же положил на нежную и жалобную мелодию, какую требовало их содержание, и на третий день отправился ко двору, когда король Пьетро был еще за столом; король и попросил Минуччьо спеть ему что-нибудь под звуки своей скрипки. Потому он начал петь свою канцону, так нежно себе подыгрывая, что все, сколько их ни было в королевском покое, были, казалось, поражены и слушали молча и внимательно, а король чуть ли не более других. Когда Минуччьо кончил свою песню, король спросил его, откуда она взялась, ибо ему казалось, что он никогда ее не слыхал. "Государь мой, - отвечал Минуччьо, - не прошло и трех дней с тех пор, как сложены были и слова и музыка", а когда король спросил, для кого, он ответил: "Я никому не смею открыть этого, кроме вас". Желая о том узнать, король, когда убрали со стола, позвал его в свою комнату, где Минуччьо по порядку рассказал ему все, что слышал. Король сильно тому порадовался, много похвалил девушку и сказал, что такой достойной девушке следует оказать сострадание; пусть отправится к ней от его имени, утешит ее и скажет, что в тот же день под вечер он непременно придет посетить ее.

Минуччьо, очень счастливый тем, что понесет девушке столь приятную весть, отправился к ней, не останавливаясь, с своей виолой и в беседе с ней наедине передал все, что было, а затем спел и песню под звуки виолы. Девушка была так обрадована и довольна этим, что тотчас же явственно обнаружились громадные признаки ее выздоровления, и, тогда как никто из домашних ничего не знал и не подозревал, принялась с страстным желанием поджидать вечера, когда надеялась увидеть самого повелителя.

Король, как государь великодушный и добрый, несколько раз передумывал потом обо всем, слышанном от Минуччьо, и, отлично зная и девушку и ее красоту, ощутил еще более сострадания, чем прежде; сев на коня в вечерний час, будто выехал на прогулку, он прибыл к месту, где находился дом аптекаря; попросив, чтобы ему открыли прелестный сад, принадлежавший аптекарю, он слез с коня и по некотором времени спросил Бернардо, как поживает его дочь и не выдал ли он ее замуж. Бернардо отвечал: "Государь мой, она не замужем, к тому же была, да еще и теперь больна; правда, начиная с девятого часа она удивительно как поправилась". Король тотчас же понял, что означает это улучшение, и сказал: "Клянусь, большой было бы утратой, если бы свет лишился теперь столь прелестного создания, мы желаем пойти посетить ее". Вскоре затем, сопровождаемый двумя лишь спутниками и Бернардо, он вошел в ее комнату и, вступив в нее, приблизился к постели, где, несколько поднявшись, девушка ожидала его с нетерпением; взяв ее за руку, он сказал: "Мадонна, что это значит? Вы молоды и должны были бы утешать других, а вы позволяете себе болеть! Мы просим вас, чтобы из любви к нам вам угодно было ободриться настолько, чтобы вам поскорее выздороветь". Девушка, почувствовав, что ее рук коснулся тот, кого она более всего любила, хотя и застыдилась несколько, тем не менее ощутила такую радость в душе, как будто побывала в раю, и как сумела ответила: "Государь мой, желание перенести при моих слабых силах страшную тяжесть было причиной этого недуга, от которого, по вашей милости, вы скоро увидите меня свободной". Один лишь король понимал тайный смысл речей девушки и все более ценил ее и несколько раз внутренне проклинал судьбу, сделавшую ее дочерью такого человека; оставшись с ней некоторое время и еще более утешив ее, он удалился.

Это человеколюбие короля очень похвалили и вменили его в большую честь аптекарю и его дочке, которая была так счастлива, как когда-либо была счастлива дама с своим милым. Поддержанная надеждой на лучшее, она, выздоровев в несколько дней, стала красивее, чем когда-либо. Когда она поправилась, король, обсудив с королевой, какую награду следует ей воздать за такую любовь, сев однажды на коня в сопровождении многих из своих баронов, отправился к дому аптекаря и, войдя в сад, велел позвать аптекаря и его дочь; между тем явилась и королева со многими дамами, приняли девушку в свое общество, и пошло большое веселье. По некотором времени король и королева позвали Лизу, и король сказал ей: "Достойная девушка, великая любовь, которую вы к нам питали, заслужила вам от нас великую честь, и мы желаем, чтобы ради любви к нам вы ею удовлетворились; а честь эта в том, что, так как вы девушка на выданье, мы желаем, чтобы вы избрали мужем того, кого мы вам дадим, причем я намерен, несмотря на это, всегда называться вашим рыцарем, ничего иного не требуя от такой любви, кроме одного поцелуя". Девушка, лицо которой все раскраснелось от стыда, принимая желание короля за свое собственное, ответила тихим голосом: "Государь мой, я совершенно уверена, что если бы узнали, что я в вас влюбилась, большинство признало бы меня помешанной, полагая, быть может, что я сошла с ума и не понимаю моего положения, да к тому же и вашего; но Господь, который один ведает сердца смертных, знает, что в то мгновение, когда вы мне впервые понравились, я сознавала, что вы король, а я дочь Бернардо аптекаря и что мне плохо пристало устремлять пыл души к такой высоте. Но как вам лучше меня известно, никто не влюбляется по должному выбору, а по вожделению и желанию; силы мои несколько раз противились этому закону, но не имея возможности противиться, я вас любила, люблю и буду всегда любить. Правда, когда я почувствовала, что любовь к вам овладела мною, я тотчас же решила всегда делать ваше желание моим; поэтому я не только охотно приму и буду чтить мужа, которого вам угодно будет мне дать и который доставит мне честь и положение, но если б вы сказали, чтобы я пребывала в огне и была уверена, что это вам угодно, мне это было бы в удовольствие. Иметь короля своим рыцарем - вы сами знаете, насколько это мне пристало, потому на это я ничего более и не отвечу; а поцелуй, единственный, которого вы желаете от моей любви, не будет вам предоставлен без позволения государыни королевы. Тем не менее за такую ко мне благость, какую оказали мне вы и государыня королева, здесь присутствующая, Господь да пошлет вам за меня и милости и награду, потому что мне нечем воздать вам". И она умолкла.

Королеве очень понравился ответ девушки, и она показалась ей столь умной, как говорил король. Велев позвать отца и мать девушки и узнав, что они довольны тем, что он намеревался сделать, король призвал одного молодого человека, родовитого, но бедного, по имени Пердиконе, и, подав ему кольца, велел ему, не отнекивавшемуся, обручиться с Лизой. Кроме многих дорогих украшений, которые подарили девушке король и королева, король тотчас же дал жениху Чеффалу и Калатабеллоту, два хороших и доходных поместья, говоря: "Это мы даруем тебе в приданое за женой; что мы намерены сделать для тебя, это ты увидишь со временем". Так сказав и обратившись к девушке, он прибавил: "Теперь мы желаем сорвать тот плод, какой подобает нам взять от вашей любви". И, взяв в обе руки ее голову, он поцеловал ее в лоб. Пердиконе, отец и мать Лизы и она сама, довольные, устроили великий пир и веселую свадьбу, и, как утверждают иные, король очень точно соблюл обещание, данное девушке, потому что, пока был жив, всегда назывался ее рыцарем и на какое бы военное дело ни отправился, никогда не носил другого знамения, кроме того, какое посылала ему молодая женщина.

Такими-то поступками уловляются сердца подданных, другим же дается повод к благому деянию и приобретается вечная слава. А на такие дела немногие ныне или лучше никто не направляет стрел своего духа, ибо большая часть властителей сделалась жестокими и тиранами.

Новелла восьмая

Софрония, считающая себя женой Джизиппо, замужем за Титом Квинцием Фульвом; с ним она отправляется в Рим, куда Джизиппо приходит в нищем виде; полагая, что Тит презирает его, он утверждает, с целью умереть, что убил человека. Признав Джизиппо и желая его спасти, Тит говорит, что убийца - он; услышав это, совершивший преступление выдает себя сам, вследствие чего Октавиян всех освобождает. Тит выдает за Джизиппо свою сестру и делит с ним все свое достояние

Когда Пампинея перестала сказывать и каждая из дам, а всех более та, что была гибеллинкой, похвалили короля Пьетро, Филомена начала по приказу короля: - Великодушные дамы, кто не знает, что во власти королей сделать, лишь бы они захотели, великие дела и что от них особенно требуют великодушия? Итак, кто, имея возможность, делает, что ему надлежит, поступает хорошо, но не следует тому слишком удивляться, ни возвышать его великими похвалами, как надлежало бы то делать относительно другого, от которого вследствие его малой мощи менее и требуется. Потому, если вы так многословно восхваляете деяния короля и они представляются вам прекрасными, я ничуть не сомневаюсь, что вам должны еще более нравиться и быть вами одобрены деяния людей, нам подобных, когда они равны поступкам короля или и превосходят их; оттого я и решилась рассказать вам в новелле об одном похвальном и великодушном деле, бывшем между двумя гражданами друзьями.

Итак, в то время, когда Октавиян Цезарь, еще не прозванный Августом, правил Римской империей в должности, называемой триумвиратом, жил в Риме родовитый человек, по имени Публий Квинций Фульв, который, имея одного сына, Тита Квинция Фульва, одаренного удивительными способностями, отправил его в Афины изучать философию, поручив его, как только мог, одному именитому человеку, по имени Кремету, своему старинному другу. Тот поместил Тита в своем собственном доме, в сообществе с своим сыном, по имени Джизиппо, и оба они, Тит и Джизиппо, были отданы Креметом в обучение философу, по имени Аристиппу. Когда молодые люди, жили и общались вместе, их характеры оказались настолько сходными, что между ними возникло великое братство и дружба, никогда впоследствии ничем не нарушавшаяся, кроме смерти. Ни у одного из них не было ни радости, ни покоя, как лишь когда они бывали вместе. Вместе они начали свои занятия, и каждый из них при одинаково блестящих способностях восходил на славную высоту философии ровным шагом и с великой похвалой.

Такую жизнь продолжали они вести к величайшему утешению Кремета, почти не считавшего одного из них более себе сыном, чем другого, в течение трех лет, в конце которых случилось, как то бывает со всеми живущими, что Кремет, уже старый, скончался, чем одинаково опечалились оба юноши, точно они теряли общего отца, и друзья и родные Кремета не знали, кого из них двух следовало более утешать в приключившейся утрате. По прошествии нескольких месяцев случилось, что друзья Джизиппо и его родные пришли к нему и вместе с Титом стали его убеждать взять себе жену и нашли ему девушку удивительной красоты, происходившую от именитых родителей и афинскую гражданку, лет около пятнадцати, по имени Софронию. Когда приблизилось время, назначенное для свадьбы, Джизиппо попросил однажды Тита пойти вместе посмотреть на нее, так как он ее еще не видал; прибыв в ее дом, когда девушка села между ними, Тит, будто судья красоты невесты своего друга, стал внимательно ее разглядывать, и так как все в ней безмерно ему нравилось и он много расхваливал ее про себя, он, не дав того заметить никому, так сильно воспылал к ней, как не пламенел еще никогда ни один влюбленный в женщину.

Пробыв с ней некоторое время, они вернулись домой. Здесь Тит, войдя в одиночку в свою комнату, начал размышлять о понравившейся ему девушке, пылая тем больше, чем более останавливался на этой мысли. Заметив это и глубоко вздохнув, он начал говорить сам с собою так: "О, как жалка твоя жизнь, Тит! Куда и во что вложил ты свою душу, любовь и надежду? Разве не понимаешь ты, что за привет Кремета и его семьи, за тесную дружбу между тобой и Джизиппо, с которым она обручена, тебе следует чтить эту девушку, как сестру? Почему же ты любишь? Куда позволяешь увлечь себя обманчивой любви, куда обольщающей надежде? Открой духовные очи и прозри самого себя, несчастный! Дай место разуму, обуздай похотливое вожделение, умерь болезненные желания и направь на другое твои мысли; воспротивься в самом начале своему сладострастию и побори самого себя, пока еще есть время; ты не должен желать этого, это нечестно; того, чему ты намерен следовать, если б ты даже был уверен, что его достигнешь (а ты не уверен), тебе надлежало бы бежать, приняв во внимание, чего требуют истинная дружба и долг. Что же ты намерен делать, Тит? Ты оставишь бесчестную любовь, если захочешь поступить, как должно". Затем, вспомнив Софронию, он изменял свои мысли в обратные и, осуждая все сказанное, говорил: "Законы любви могущественнее всех других; они разрушают не только законы дружбы, но даже и Божеские: сколько раз случалось, что отец любил свою дочь, брат - сестру, мачеха - пасынка? Это дела более чудовищные, чем любовь к жене друга, приключавшаяся тысячу раз. Кроме того, я молод, а молодость всецело подчинена законам любви. То, что нравится Амуру, должно нравиться и мне; честные дела пристали более зрелым людям, я же не могу желать ничего иного, как чего желает Амур. Красота ее достойна любви каждого, и если я ее люблю, а я молод, кто может по справедливости порицать меня? Я люблю ее не потому, что она принадлежит Джизиппо, а люблю я ее и стал бы любить, кому бы она ни принадлежала. В том вина судьбы, что отдала она ее моему другу Джизиппо, а не кому-либо другому, и если она должна быть любима (а она должна, и по праву, за свою красоту), Джизиппо, узнав о том, должен быть более доволен, что люблю ее я, а не кто-либо другой".

От этих рассуждений он возвращался, высмеивая себя, к противоположным, от этих к тем, от тех к этим; так он провел не только эти день и ночь, но многие другие, пока не утратил с того сон и аппетит и слабость не принудила его слечь. Джизиппо, который уже несколько дней видел его задумчивым и теперь увидал больным, был крайне этим огорчен, не отходил от него ни на шаг, старался всяким способом и попечением ободрить его, часто и настоятельно спрашивая его о причине его задумчивости и недуга. Но так как Тит не однажды отвечал ему побасенками, что Джизиппо заметил, а Тит чувствовал, что его понуждают, среди слез и вздохов ответил таким образом: "Джизиппо, если бы богам было угодно, мне было бы гораздо приятнее умереть, чем жить, как подумаю я, что судьба поставила меня в необходимость проявить мою доблесть, а я вижу, к величайшему моему стыду, что она побеждена; конечно, я в скором времени ожидаю подобающего мне за то воздаяния, то есть смерти, что мне милее, чем жизнь, памятуя о моей низости, которую я, не могущий и не долженствующий скрывать от тебя что бы то ни было, открою тебе не без великой краски стыда". И, начав сначала, он открыл ему причину своих дум и самые думы и их борьбу, и какие из них взяли окончательно верх и как он погибает из-за любви к Софронии, причем утверждал, что так как он понимает, насколько это ему неприлично, он решился, в виде покаяния, умереть и уверен, что вскоре того добьется.

Когда Джизиппо услышал это и увидел его плачущим, некоторое время призадумался, ибо и он был увлечен красотою девушки, хотя и не так сильно, но затем немедленно решил, что жизнь друга должна быть ему дороже Софронии. Итак, вызванный к слезам его слезами, он ответил ему, плача: "Тит, если бы ты сам не нуждался в утешении, как нуждаешься, я принес бы тебе жалобу на тебя самого, как на человека, нарушившего нашу дружбу тем, что так долго скрывал от меня твою роковую страсть; и хотя это казалось тебе нечестным, тем не менее и нечестные дела также не следует скрывать от друга, как и честные, ибо кто друг, тот радуется вместе с другом о честном, а нечестное тщится удалить из души друга. Но в настоящее время я этим ограничусь, а обращусь к тому, что, по моему мнению, наиболее необходимо. Что ты страстно любишь Софронию, мою невесту, я тому не удивляюсь, скорее удивился бы, если б того не было, зная ее красоту и благородство твоего духа, тем более способного увлечься страстью, чем превосходнее то, что нравится. И как ты по праву любишь Софронию, так несправедливо жалуешься (хотя того не выражаешь) на судьбу, что она предоставила ее мне, ибо твоя любовь показалась бы тебе честной, если бы она принадлежала кому-либо другому, а не мне; но если ты рассудителен, как всегда, скажи мне, мог ли бы ты более благодарить судьбу, если бы она предоставила ее кому-либо другому, а не мне? Кто бы ни обладал ею и как бы честна ни была твоя любовь, тот любил бы ее скорее для себя, чем для тебя, чего не следует ожидать от меня, если ты считаешь меня другом, каков я есть; причина та, что с тех пор как мы в дружбе, я не помню, чтобы у меня было что-либо, что не было бы одинаково твоим, как и моим. Если бы дело зашло так далеко, что его нельзя было бы устроить иначе, я поступил бы с ним так же, как поступал с другими, но оно еще не в таком положении, и я могу сделать ее исключительно твоей, что и сделаю, ибо я не понимаю, почему стал бы ты дорожить моей дружбой, если бы в деле, которое можно честно устроить, я не сумел бы сделать мое желание твоим. Правда, Софрония - моя невеста, и я сильно любил ее и с большой радостью ожидал свадьбы; но так как ты, как более меня понимающий, с большей страстностью стремишься к такому сокровищу, как она, будь уверен, что она вступит в мой покой твоей, а не моей женой. Потому оставь твои думы, прогони печаль, верни утраченное здоровье, бодрость и веселье и отныне весело ожидай награды за твою любовь, более достойную, чем моя".

Когда Тит услышал такие речи Джизиппо, то насколько их ласкающая надежда приносила ему радости, настолько устыдило его справедливое соображение, раскрывавшее ему, что чем большее было великодушие Джизиппо, тем неприличнее казалось воспользоваться им. Потому, не переставая плакать, он, с трудом говоря, ответил ему: "Джизиппо, твоя великодушная и истинная дружба ясно указывает, что надлежит делать моей; да не попустит Бог, чтобы ту, которую он даровал тебе, как более достойному, я когда-либо принял от тебя, как свою. Если бы он усмотрел, что она подобает мне, то ни ты, ни кто другой не должны сомневаться, что он никогда не предоставил бы ее тебе. Итак, пользуйся радостно твоим избранием, разумным советом и его даром и предоставь мне изнывать в слезах, которые он мне уготовил как недостойному такого блага; эти слезы я либо поборю, и это будет тебе приятно, либо они поборют меня, и я буду вне мучения".

На это Джизиппо отвечал: "Тит, если наша дружба может дать мне право заставить тебя последовать моему желанию, а тебя побудить исполнить его, вот то, на чем я хочу особенно проявить ее; если ты не согласишься добровольно на мои просьбы, я устрою при помощи того насилия, какое дозволено употребить на пользу друга, что Софрония будет твоей. Я знаю, как могучи силы любви, знаю, что не однажды, а много раз они доводили любящих до бедственной смерти, и вижу тебя столь близким к ней, что ты не был бы в состоянии ни вернуться вспять, ни побороть слезы, а, идя далее, пал бы побежденный, - и я без всякого сомнения вскоре последовал бы за тобой. Итак, если бы я не любил тебя вообще, твоя жизнь дорога мне уже потому, чтобы я сам мог жить. Софрония будет твоей, ибо другой, которая так бы понравилась тебе, не легко найти, а я, без усилия, обратив свою любовь на другую, удовлетворю и тебя и себя; может быть, я не был бы в этом деле столь великодушным, если б жены встречались так же редко и с таким же трудом, как встречаются друзья, но так как мне легко найти другую жену, не иного друга, я предпочитаю (не скажу: утратить ее, ибо, уступив ее тебе, я ее не утрачу, а отдам другому, от хорошего к лучшему) передать ее, чем потерять тебя. Потому, если мои просьбы в состоянии на тебя подействовать, прошу тебя, прекратив это горевание, в одно и то же время утешить себя и меня и с надеждой на лучшее приготовиться насладиться тою радостью, которой жаждет твоя горячая любовь к любимому предмету".

Хотя Тит и стыдился согласиться, чтобы Софрония стала его женой, и потому еще оставался непоколебимым, но любовь увлекала его, с одной стороны, с другой - побуждали уговоры Джизиппо, и он сказал: "Вот что, Джизиппо, я не знаю, что и сказать, побуждает ли меня скорее мое или твое желание, если я исполню то, что, как ты, уговаривая меня, утверждаешь, столь тебе приятно; так как твое великодушие таково, что побеждает мой понятный стыд, я так и поступлю, но будь уверен в одном, что я делаю это не как человек, не сознающий, что получает от тебя не только любимую женщину, но с нею и свою жизнь. Да устроят, коли возможно, боги, чтобы к твоей чести и благу я еще мог показать тебе, как приятно мне то, что ты делаешь относительно меня, сострадая мне более, чем я сам".

На эти речи Джизиппо сказал: "Тит, если мы желаем, чтобы это дело удалось, следует, по моему мнению, держаться такого пути. Как тебе известно, после долгих переговоров моих родственников с родственниками Софронии она стала моей невестой, потому, если б я теперь же пошел сказать, что не хочу ее себе в жены, вышла бы величайшая неприятность, и я разгневал бы и ее и моих родных; до этого мне было бы мало дела, если бы я был уверен, что через это она станет твоей, но я опасаюсь, если покину ее таким образом, чтобы ее родители не выдали ее тотчас же за кого-нибудь другого, которым окажешься, быть может, не ты, и таким образом ты утратишь то, чего я не приобрел. Потому мне кажется, если ты на это согласен, что мне следует продолжать уже начатое, ввести ее в мой дом, как мою жену, и сыграть свадьбу, а затем мы сумеем устроить, что ты будешь тайно спать с ней, как с своей женой. Впоследствии, в свое время и в своем месте мы объявим о совершившемся; если оно будет им по нраву, то хорошо, если нет, то дело все же будет сделано, и так как его нельзя будет переделать обратно, им придется поневоле удовлетвориться".

Этот совет понравился Титу, вследствие чего Джизиппо принял ее в свой дом, как жену, когда Тит уже выздоровел и был в силах. После большого пиршества, когда настала ночь, женщины оставили молодую на ложе ее мужа и удалились. Комната Тита была рядом с комнатой Джизиппо, из одной можно было перейти в другую; потому, когда Джизиппо был у себя и потушил все свечи, он, потихоньку отправившись к Титу, сказал ему, чтобы он шел лечь с своей женой. Увидев это и пораженный стыдом, Тит готов был раскаяться и отказывался идти, но Джизиппо, готовый всей душой, не только на словах, угодить его желанию, все же направил его туда после долгого спора. Едва Тит улегся в постель, обнял девушку и, словно шутя с нею, тихо ее спросил, хочет ли она быть его женой. Та, полагая, что это мессер Джизиппо, сказала: да, после чего он надел ей на палец красивый богатый перстень со словами: "А я желаю быть твоим мужем". Затем, совершив брак, он долго и любовно наслаждался с нею, причем ни она и никто другой не догадался, что с ней спал кто-то другой, а не Джизиппо.

Пока брак Софронии и Тита находился в таком положении, отец его Публий скончался, вследствие чего ему написали, чтобы он немедленно вернулся в Рим присмотреть за своими делами; потому он решил с Джизиппо отправиться туда, взяв с собою Софронию. А этого нельзя да и невозможно было сделать прилично, не открыв ей положения дела. И вот, позвав ее однажды в комнату, они откровенно объяснили ей все, как есть, в чем Тит удостоверил ее, рассказав о многом бывшем между ними обоими. Она, посмотрев на того и на другого с выражением некоторого негодования, принялась плакать навзрыд, жалуясь на обман, учиненный ей Джизиппо, и прежде чем рассказать о том в его доме, отправилась к своему отцу и здесь объяснила ему и матери, как она и они были обмануты Джизиппо, причем утверждала, что она жена Тита, а не Джизиппо, как они полагали. Это крайне оскорбило отца Софронии, и он и его родня долго и настоятельно жаловались на то родным Джизиппо, и были от того долгие и великие распри и смуты. Джизиппо стал ненавистным своим и родным Софронии, и всякий говорил, что он заслуживает не только порицания, но и сурового наказания, а он утверждал, что поступил честно и что родные Софронии должны были бы благодарить его за то, ибо он выдал Софронию за лучшего, чем он сам. С другой стороны, Тит все это слышал и переносил с большим огорчением, а так как он знал нравы греков, что они продолжают шуметь и грозить, пока не встретят человека, который бы им ответил, и тогда становятся не только скромными, но и униженными, он и решил, что не следует более оставлять их брань без ответа; обладая мужеством римлянина и разумом афинянина, ловким способом собрав родителей Джизиппо и Софронии в одном храме, он вошел туда, в сопровождении одного лишь Джизиппо, и стал так говорить поджидавшим его: "Многие философы полагают, что все, совершаемое смертными, делается по распоряжению и промышлению бессмертных богов, почему некоторые думают, что все, что происходит или когда-либо произойдет, совершается по необходимости, хотя и есть иные, вменяющие эту необходимость лишь совершившемуся. Если взглянуть на эти мнения с некоторым вниманием, ясно будет, что порицать дело, которое уже нельзя изменить, не что иное, как желать показаться мудрее богов, относительно которых нам следует верить, что они вечно разумно и без всякого заблуждения располагают и правят нами и всеми нашими делами. Потому вы легко можете усмотреть, сколь неразумным и глупым высокомерием представляется порицание их действий, и каких, и каковых оков заслуживают те, которые позволяют своей дерзости увлечь себя до этого. По моему мнению, все вы таковы, если правда, что, как я слышал, вы говорили и постоянно говорите по поводу того, что Софрония стала моей женой, тогда как вы отдали ее за Джизиппо, не принимая в соображение, что от века ей было назначено стать женой не Джизиппо, а моей, как теперь обнаружилось на деле. Но так как разговоры о сокровенном провидении и промысле богов кажутся многим трудными и тяжелыми для понимания, то, предположив, что они не вмешиваются ни в какие наши дела, я хочу снизойти к людским решениям, говоря о которых мне придется совершить два деяния, крайне противные моему обыкновению: во-первых, похвалить несколько самого себя, а во-вторых, несколько попрекнуть или унизить других. Но так как ни в том, ни в другом случае я не желаю удаляться от истины и того требует настоящее дело, я так и поступлю.

Ваши сетования, вызванные более гневом, чем разумом, с вечным ропотом и даже криками поносят, язвят и осуждают Джизиппо за то, что он по своему усмотрению отдал мне в жены ту, которую вы по вашему усмотрению отдали ему, тогда как я думаю, что его надо за это много похвалить, и вот по каким причинам: во-первых, за то, что он поступил, как подобает поступить другу, во-вторых, потому, что он поступил разумнее, чем поступили вы. То, что священные законы дружбы требуют, чтобы один друг делал для другого, объяснять это не входит теперь в мое намерение, и я довольствуюсь лишь тем напоминанием, что узы дружбы гораздо сильнее связи кровной или родственной, ибо друзьями мы имеем таких, каких выбрали сами, а родственников, каких дает судьба. Потому если Джизиппо ценил более мою жизнь, чем ваше благоволение, так как я ему друг, каковым я себя считаю, никто не должен тому удивляться.

Но перейдем ко второй причине, по поводу которой мне придется с большей настоятельностью доказать вам, что он был разумнее вас, ибо, мне кажется, вы мало разумеете о промысле богов, еще менее понимаете дела дружбы. Итак, говорю, что по вашему усмотрению, совету и решению Софрония была отдана Джизиппо, юноше-философу, решение Джизиппо отдало ее тоже юноше-философу; по вашему совету она была отдана афинянину, а по совету Джизиппо - римлянину; по вашему - родовитому юноше, а по совету Джизиппо еще более родовитому; по вашему - богатому юноше, а по совету Джизиппо - еще более богатому; по вашему - молодому человеку, не только не любившему, но едва знавшему ее, по совету же Джизиппо - юноше, который любил ее больше всякого своего счастья и своей жизни.

А что все, сказанное мною, правда и более достойно поощрения, нежели то, что сделали вы, это мы разберем в частностях. Что я так же молод и такой же философ, как Джизиппо, это могут засвидетельствовать без долгих разговоров и мое лицо и мои занятия. Мы одного возраста и в занятиях всегда шли равным шагом. Правда, он афинянин, а я римлянин. Если стать спорить о славе городов, я скажу, что я из города свободного, он из города, обязанного данью; скажу, что я из города, властвующего над всем миром, он из города, подвластного моему; скажу, что я из города, цветущего военной славой, властью и ученостью, тогда как свой он сможет похвалить за одну лишь ученость. Кроме того, хотя вы и видите здесь во мне лишь очень скромного ученика, я произошел не из подонков римской черни: мои дома и публичные места Рима наполнены древними изображениями моих предков, и вы найдете, что римские летописи полны многих триумфов, которые Квинции водили на римский Капитолий; слава нашего имени не только не пришла в ветхость, но в настоящее время цветет более, чем когда-либо. Я умолчу из стыдливости о моих богатствах, памятуя, что честная бедность - древнее и богатое наследие благородных граждан Рима и хотя она и осуждается во мнении простых людей и превозносятся сокровища, ими я изобилую не как скупец, а как любимец судьбы.

Я хорошо знаю, что вам было и должно быть приятно породниться здесь с Джизиппо, но нет никакой причины, чтобы вы менее дорожили мною в Риме, приняв во внимание, какого гостеприимного хозяина вы будете иметь там во мне, полезного, заботливого и сильного покровителя как в делах общественных, так и в частных. Итак, кто же, оставив в стороне свое желание и сообразуясь с рассудком, похвалит ваши решения, а не решения моего Джизиппо? Уж, конечно, никто. Стало быть, Софрония достойным образом выдана замуж за Тита Квинция Фульва, родовитого, древнего и богатого гражданина Рима и друга Джизиппо, и потому тот, кто о том горюет и на то жалуется, не поступает, как должно, и не знает того, что делает.

Найдутся, быть может, такие, которые скажут, что они пеняют не на то, что Софрония стала женой Тита, а на способ, каким это сталось, тайно, украдкой, без ведома о том друзей или родичей. Это не чудо и не новость. Я охотно оставлю в стороне тех, которые избирали себе мужей против воли отцов, и тех, которые бежали с своими любовниками, быв любовницами, прежде чем стать женами, и тех, которые обнаружили свой брак беременностью или родами ранее, чем признанием, и тем сделали его необходимым; всего этого не случилось с Софронией, напротив, Джизиппо отдал ее Титу в порядке, скромно и честно.

Иные скажут, что выдал ее замуж, кто не имел на то права. Это глупые, женские жалобы, происходящие от малого разумения. Не в первый раз судьба пользуется различными путями и новыми орудиями, чтобы привести дела к определенным целям. Какое мне дело, если башмачник, а не философ распорядился моим делом по своему разумению, тайно или открыто, если оно окончилось хорошо? Следует остеречься, если башмачник неразумен, чтобы он более не брался за дело, а за сделанное поблагодарить его. Если Джизиппо удачно выдал замуж Софронию, то жаловаться на него и на тот способ, каким он это сделал, излишняя глупость. Если вы не доверяете его разуму, берегитесь, чтобы он более не выдавал замуж других, а на этот раз поблагодарите.

Тем не менее вы должны знать, что я не искал ни хитростью, ни обманом запятнать честь и чистоту вашей крови в лице Софронии, и хотя я тайно взял ее себе в жены, я явился не как вор похитить ее девственность и не как враг желал овладеть ею бесчестно, отказываясь от вашего родства, а как горячо влюбленный в ее чарующую красоту и добродетель, и зная, что если бы я искал ее тем порядком, который вы, быть может, имеете в виду, я не получил бы ее, много любимую вами, из опасения, что я увезу ее в Рим. Итак, я воспользовался тайной сноровкой, которая может быть открыта вам в настоящее время, и побудил Джизиппо согласиться от моего имени на то, к чему сам он не был расположен; затем, хотя я и любил ее горячо, я искал соединения с ней не как любовник, а как муж, приблизившись к ней, как то она сама может поистине свидетельствовать, не прежде, как обручившись с ней, с произнесением обычных слов, кольцом, спросив ее, желает ли она иметь меня своим мужем, на что она отвечала утвердительно. Если ей кажется, что она обманута, то порицать подобает не меня, а ее, не спросившую меня, кто я.

Вот то великое зло, великое прегрешение и великий проступок, содеянный Джизиппо, другом, и мною, любящим, - что Софрония тайно стала супругой Тита Квинция; за это вы его терзаете, угрожаете ему и строите ему ковы! Что бы вы могли учинить ему большее, если бы он отдал ее простолюдину, проходимцу или слуге? Какие цепи, тюрьмы и пытки сочли бы вы достаточными? Но оставим это пока; наступило время, которого я еще не чаял, ибо отец мой умер и мне необходимо вернуться в Рим; вот почему, желая взять с собой Софронию, я открыл вам то, что, быть может, держал бы еще в тайне от вас; если вы разумны, вы перенесете это добродушно, если бы я захотел вас обмануть или оскорбить, то, наглумившись над ней, мог бы покинуть ее; но сохрани Бог, чтобы такая подлость могла когда-либо посетить душу римлянина!

Итак, Софрония - моя и по соизволению богов, и в силу человеческих законов, и по похвальному разумению моего Джизиппо, и по моей любовной хитрости, а вы, считающие себя, быть может, более мудрыми, чем боги и другие люди, все это, как видно, неразумно осуждаете и притом двояким способом, крайне мне неприятным: во-первых, удерживая Софронию, на которую у вас не более прав, чем сколько дозволю я, а во-вторых, относясь к Джизиппо, которому вы по справедливости обязаны, как к врагу. Я не предполагаю в данное время раскрывать вам долее, как глупо вы поступаете во всем этом, но хочу посоветовать вам, как друзьям, оставить ваше негодование, отложить всецело гнев и возвратить мне Софронию, дабы я уехал радостно, как ваш родственник, и остался бы вашим; будьте, однако, уверены, что нравится ли вам то, что сделано, или нет, но если вы думаете поступить иначе, я возьму у вас Джизиппо, и если доберусь до Рима, без сомнения, хотя бы и против вашей воли, верну себе ту, которая моя по праву; а что в состоянии сделать негодование римлян, я, постоянно враждуя с вами, покажу вам то на опыте".

Сказав это, Тит встал с разгневанным лицом и, взяв за руку Джизиппо, показывая, с каким небрежением он относится к тем, кто находился в храме, вышел, покачивая головою и угрожая. Те, что остались в храме, частью увлеченные доводами Тита к мысли о родстве и дружбе с ним, частью испуганные его последними словами, решили с общего согласия, что лучше иметь Тита родственником, так как Джизиппо не захотел быть таковым, чем, утеряв для родства Джизиппо, обрести врага в Тите. Потому, отправившись за Титом и найдя его, они выразили ему свое согласие, чтобы Софрония была его женой, он - их дорогим родственником, а Джизиппо - добрым другом; устроив родственный и дружеский пир, они удалились и отправили ему Софронию, а та, как женщина умная, обратив необходимость в долг, быстро перенесла на Тита ту любовь, которую питала к Джизиппо, и отправилась с ним в Рим, где была принята с большим почетом.

Джизиппо остался в Афинах, будучи почти у всех в малом почете; спустя немного времени, вследствие внутренних распрей со всеми своими родичами, бедный и несчастный, он был выслан из Афин и осужден на вечное изгнание. В таком положении, став не только бедняком, но и нищим, Джизиппо кое-как добрался до Рима, чтобы попытать, вспомнит ли его Тит; узнав, что он жив и уважаем всеми римлянами, проведав, где его дом, он стал насупротив, поджидая, чтобы Тит вышел, не осмеливаясь заговорить с ним в нищем образе, в каком обретался, но рассчитывая показаться ему, дабы, признав его, Тит велел позвать его к себе. Но Тит прошел мимо, а Джизиппо, вообразивший, что он его видел и погнушался им, вспомнив, что он когда-то сделал для него, ушел возмущенный и полный отчаяния.

Была уже ночь, а он голодный и без денег, не зная, куда идти, чая более смерти, чем чего иного, зашел случайно в одно очень пустынное место города, где, увидав большую пещеру, остался в ней заночевать и заснул на голой земле, в рубищах, истощенный долгим гореванием. В эту-то пещеру пришли под утро с своей добычей два человека, совершившие ночью покражу, и когда между ними возникла ссора, один из них, более сильный, убил другого и удалился. Все это Джизиппо видел и слышал, и ему показалось, что, не прибегая к самоубийству, он обрел путь к столь желанной им смерти; потому, не уходя оттуда, он остался, пока служители суда, которые уже узнали о случившемся, не явились туда и, свирепые, не увлекли с собой Джизиппо. Он же при допросе показал, что убил - он и не имел потом возможности уйти из пещеры, почему претор, по имени Марк Варрон, приказал казнить его на кресте, по тогдашнему обычаю.

Тит случайно пришел в это время в преторию; взглянув в лицо несчастному осужденному и услыхав причину его осуждения, он тотчас же признал Джизиппо, удивился его жалкой судьбе и тому, как он здесь очутился; страстно желая помочь ему и не видя иного пути к его спасению, как обвинив себя и оправдав его, он быстро выдвинулся вперед и закричал: "Марк Варрон, вороти того несчастного человека, которого ты осудил, ибо он невинен. Я уже и одной виной достаточно оскорбил богов, убив того, которого твои служители нашли мертвым сегодня поутру, и не хочу оскорбить их теперь смертью другого невинного".

Изумился Варрон, и ему было неприятно, что вся претория слышала это, но так как он не мог с честью избегнуть исполнения того, чего требовали законы, то и велел вернуть Джизиппо и в присутствии Тита сказал: "Как мог ты быть столь неразумным, чтобы без пытки сознаться в том, чего ты не совершал, когда дело шло о жизни? Ты показал, что это ты ночью убил человека, а вот он теперь приходит и говорит, что не ты, а он убил его".

Джизиппо, взглянув, узнал, что тот, о котором шла речь, был Тит, и отлично понял, что делал он это для его спасения в благодарность за услугу, полученную от него. Потому, растроганный, он сказал, плача: "Варрон, я в самом деле убил его, и сострадание Тита пришло слишком поздно для моего спасения". Тит же говорил со своей стороны: "Претор, ты видишь, это чужестранец, его нашли безоружным возле убитого; знать, его нищета дает ему повод желать смерти, потому освободи его, а меня, как я того заслужил, накажи".

Варрон дивился настоятельным заявлениям их обоих и, уже предполагая, что ни один из них не преступен, помышлял о способе оправдать их, когда вдруг явился юноша, по имени Публий Амбуст, человек потерянный, известный всем римлянам за отъявленного разбойника, который действительно совершил убийство и знал, что ни один из них не был виновен в том, в чем каждый себя обвинял, но их невинность вложила в его душу такое сострадание, что, побуждаемый им, он приблизился к Варрону и сказал: "Претор, моя судьба понуждает меня разрешить трудный спор между этими людьми; я не знаю, какой из богов побуждает и возбуждает меня внутренне объявить тебе мой проступок; потому знай, что ни один из них не виновен в том, в чем каждый обвиняет себя. Я действительно тот, который убил сегодня под утро того человека, а этого несчастного я видел там спящим, пока я делил воровскую добычу с тем, которого умертвил. Тит не нуждается в моем оправдании, его имя слишком известно, чтобы он мог быть способным на такое дело. Итак, освободи его и наложи на меня наказание, требуемое законами".

Октавиян, уже знавший об этом, велел им явиться всем троим, желая услышать, какая причина побуждала каждого желать быть осужденным, что каждый и рассказал, а он тех двоих освободил, как невиновных, а третьего - ради них. Тит взял с собою своего Джизиппо и, попрекнув его порядком за его робость и недоверие, обнаружил живейшую радость и повел его в свой дом, где Софрония, растроганная до слез, приняла его как брата, утешив его несколько и приодев и вновь обставив, как того требовали его доблести и благородство. Тит прежде всего поделил с ним все свои сокровища и имения и затем дал ему в жены свою молоденькую сестру, по имени Фульвию, после чего сказал ему: "Джизиппо! От тебя теперь зависит, захочешь ли ты жить здесь со мною, или пожелаешь вернуться в Ахайю со всем тем, что я дал тебе". Джизиппо, побуждаемый, с одной стороны, изгнанием из своего города, с другой - любовью, которую питал к благодарной дружбе Тита, решился сделаться римлянином. Так он с своей Фульвией, а Тит с Софронией долгое время весело жили одним домом, становясь изо дня в день, если только это было возможно, все большими друзьями.

Итак, дружба - это дело священнейшее, достойное не только собственного почитания, но и вечной похвалы, как мудрая мать - великодушия и честности, сестра - благодарности и милосердия, враг - ненависти и скупости, всегда готовая, не ожидая просьб, проявить для других те действия, какие желали бы, чтобы проявили для нее. Ее священнейшее влияние крайне редко обнаруживается ныне между двумя лицами, к вине и стыду презренного любостяжания смертных, которое, помышляя лишь о собственной пользе, осудило ее на вечное изгнание за самые крайние пределы земли. Какая любовь, какие богатства, какое родство заставили бы отозваться в сердце Джизиппо страсть, слезы и вздохи Тита с такою силою, что он красивую, благородную, любимую им невесту отдал Титу - если не дружба? Какие законы, какие угрозы, какой страх могли удержать молодые руки Джизиппо в местах уединенных, темных, на собственном ложе от объятий красивой девушки, может быть, и вызывавшей на то порой, - если не дружба? Какие почести, какие награды, какие выгоды заставили бы Джизиппо не заботиться о потере своих родных и родных Софронии, не обращать внимания на оскорбительный ропот черни, пренебрегать издевательствами и насмешками, лишь бы удовлетворить друга, - если не дружба? С другой стороны, что побудило Тита (хотя у него был приличный предлог представиться, что он ничего не видел), рьяно, не колеблясь, искать своей собственной смерти, чтобы спасти Джизиппо от креста, который он сам себе уготовлял, - если не дружба? Что сделало Тита столь великодушным, чтобы разделить без малейшего колебания свое громадное наследие с Джизиппо, у которого судьба отняла его собственное, - если не дружба? Что заставило Тита отдать с готовностью, без всяких сомнений, свою сестру Джизиппо, которого он видел бедняком, дошедшим до крайней нищеты, - коли не дружба? Итак, пусть люди желают себе множества родственников, толпы братьев, большого количества детей, пусть с помощью денег увеличивают количество слуг и пусть не видят, что каждый из них более страшится малейшей опасности и для себя, нежели заботится об устранении больших опасностей отцу или брату, или хозяину, - тогда как друг поступает наоборот.

Новелла девятая

Саладин под видом купца учествован мессером Торелло. Наступает крестовый поход; мессер Торелло дает своей жене срок для выхода замуж. Он взят в плен и становится известным султану своим уменьем ходить за ловчими птицами; тот, признав его и объявив ему, кто он, оказывает ему большие почести. Мессер Торелло заболел и в одну ночь перенесен при помощи волшебства в Павию; во время торжества, которое совершалось по поводу брака его жены, он узнан ею и возвращается с нею к себе домой

Уже Филомена положила конец своему рассказу, и все единодушно восхваляли великодушную благодарность Тита, когда король, предоставляя последнее слово Дионео, так начал говорить: - Прелестные дамы, Филомена, рассуждая о дружбе, несомненно, говорит правду и справедливо посетовала в конце своих речей на то, что ныне она столь мало ценится смертными. Если бы мы были здесь с целью исправлять людские недостатки, либо хотя бы за тем, чтобы порицать их, я продолжил бы ее речи подробным рассуждением; но так как наша цель иная, мне взбрело на ум показать вам в несколько длинном, быть может, но все же занимательном рассказе один из великодушных поступков Саладина, дабы, услышав содержание моей новеллы, если б по недостаткам нашим мы и не могли всецело приобрести чьей-либо дружбы, то по крайней мере ощутили бы наслаждение оказать услугу в надежде, что когда бы то ни было за это нам воспоследует награда.

Итак, скажу, что, как утверждают иные, во времена императора Фридриха Первого христиане устроили всеобщий поход для освобождения святой земли. Услышав о том несколько ранее, Саладин, мужественнейший государь и тогда султан Вавилонии, вознамерился лично посмотреть на снаряжения к этому походу христианских властителей, чтобы лучше успеть приготовиться. Приведя в порядок все свои дела в Египте и делая вид, что собрался в паломничество, он отправился в путь переодетый купцом, взяв с собой только двух главных и самых умных придворных и трех служителей. Он уже проехал многие христианские области и путешествовал по Ломбардии, чтобы перебраться через горы, когда им случилось, на пути между Миланом и Павией, уже вечером повстречать одного дворянина, по имени мессер Торелло д'Истрия, из Павии, который с своими слугами, собаками и соколами ехал в свое прекрасное поместье, находившееся на Тессино, чтобы там пожить. Когда мессер Торелло увидел их, то понял, что они - знатные люди и чужестранцы, и пожелал учествовать их. Потому, когда Саладин спросил у одного из его служителей, сколько еще осталось до Павии и успеет ли он войти в нее, Торелло не дал ответить слуге, а ответил сам: "Господа, вы не успеете добраться до Павии вовремя, чтобы вам можно было вступить в нее". - "В таком случае, - сказал Саладин, - будьте любезны указать нам, так как мы чужестранцы, где бы нам лучше пристать". Мессер Торелло ответил: "Это я сделаю охотно. Я только что хотел отправить одного из моих людей по соседству с Павией по кое-какому делу; я пошлю его с вами, и он отведет вас в такое место, где вы очень удобно пристанете на ночь". Приблизившись к самому сметливому из своих слуг, он наказал ему все, что тому следовало сделать, и отправил его с ними, а сам, поспешив в свое поместье, велел приготовить, как мог лучше, прекрасный ужин и накрыть столы в своем саду; когда все было готово, он вышел к воротам поджидать гостей.

Слуга, рассуждая с знатными людьми о всякой всячине, провел их разными окольными путями в поместье своего господина, так что они того не заметили. Лишь только мессер Торелло увидел их, как вышел им навстречу и сказал, смеясь: "Добро пожаловать, господа!" Саладин, будучи очень проницательным, понял, что рыцарь опасался, что они не примут приглашения, если он пригласит их при встрече, потому и привел их к себе в дом хитростью, дабы они не могли отказать ему провесть с ним вечер; ответив на его приветствие, он сказал: "Мессере, если бы можно было сетовать на учтивых людей, мы посетовали бы на вас, принудившего нас (не говоря о том, что вы замедлили наш путь), ничем не заслуживших вашего расположения, разве одним поклоном, принять столь высокое одолжение, каково ваше". Рыцарь, умный и речистый, отвечал: "Господа, внимание, которое я оказываю вам, будет ничтожно в сравнении с тем, какое, судя по вашему виду, вам подобает, но, в самом деле, вне Павии вы не могли бы пристать ни в одном месте, которое было бы удобно; потому не посетуйте, если вы несколько свернули с пути, дабы у вас было немного менее неудобств".

Пока он говорил, слуги подошли к ним и, когда те слезли с лошадей, приняли и поставили их, а мессер Торелло повел трех знатных мужей в комнаты, для них приготовленные, где приказал их разуть, подать им освежиться тонкими винами и в приятной беседе продержал их до часа, когда можно было и ужинать. Саладин, его спутники и все слуги знали латинский язык, почему они все очень хорошо понимали и их разумели, и каждому из них казалось, что рыцарь - самый приятный, самый учтивый и красноречивый из всех, кого они до тех пор видели, а мессеру Торелло представлялось, с своей стороны, что то были более именитые и важные люди, чем он предполагал ранее, почему он внутренне горевал, что не может учествовать их в этот вечер большим пиром и обществом; он и задумал вознаградить их на следующее утро. Наставив одного из своих слуг относительно того, что он затеял сделать, он послал его к своей жене, женщине умнейшей и великодушной, в Павию, которая была совсем вблизи и где ни одни ворота не запирались; после того, проводив именитых людей в сад, он вежливо спросил их, кто они, на что Саладин ответил: "Мы кипрские купцы, прибыли из Кипра и по нашим делам отправляемся в Париж". Тогда мессер Торелло сказал: "Да будет угодно Богу, чтобы наша страна производила таких же родовитых людей, каких, видно, Кипр производит купцов". Пока разговор переходил от одного предмета к другому, наступило время ужина, почему он пригласил их пожаловать к столу, и, хотя ужин был не предусмотрен, их угостили очень хорошо и в большом порядке. Не прошло много времени, как убрали со стола, а мессер Торелло, заметив их усталость, уложил их отдохнуть в великолепные постели, да и сам вскоре за тем пошел спать.

Слуга, посланный в Павию, исполнил поручение к жене, которая с женским духом, но по-царски распорядившись спешно позвать многих из друзей и служителей мессера Торелло, велела приготовить все необходимое для большого торжества, пригласить на пир, при свете факелов, многих именитейших граждан, собрать тканей, сукон и мехов и устроить полностью все, что муж приказал ей передать. Когда наступил день и знатные люди поднялись, мессер Торелло сел вместе с ними на коней, велел принести своих соколов и, поведя гостей к ближнему броду, показал им, как те летают, когда же Саладин спросил, кто бы отвел их в Павию, в лучшую гостиницу, мессер Торелло сказал: "Я отведу вас, потому что мне надо там быть". Те, поверив ему в том, были очень довольны и вместе с ним пустились в путь.

Был уже третий час, когда они достигли города; предполагая, что они направляются в лучшую гостиницу, они прибыли вместе с мессером Торелло в его дом, где уже находилось для приема знатных людей до пятидесяти лучших граждан, которые тотчас же очутились при их уздечках и стременах. Увидев это, Саладин и его спутники слишком хорошо поняли, в чем дело, и сказали: "Мессер Торелло, это совсем не то, о чем мы вас просили; вы уже достаточно сделали для нас в прошлую ночь и гораздо больше, чем мы того желали, потому было бы хорошо, если бы вы дозволили нам продолжать наш путь". На это мессер Торелло отвечал: "Господа, тем, что было сделано для вас вчера вечером, я обязан судьбе более, чем вам, ибо она застигла вас на пути в такой час, что вам пришлось по необходимости войти в мой домишко; что же касается до нынешнего утра, то им я буду обязан вам, а вместе со мною и все эти именитые люди, что вас окружают; и если вам кажется вежливым отказаться пообедать с ними, то вы можете это сделать, если хотите".

Побежденные этими словами, Саладин и его спутники сошли с лошадей и, весело приветствованные именитыми людьми, были отведены в комнаты, роскошно для них приготовленные; сняв свое дорожное убранство и несколько освежившись, они вступили в зал, где все было великолепно снаряжено. Когда подали воду для рук, сели за стол, где их превосходно угостили, в величайшем и прекрасном порядке, множеством кушаний, так что, если бы приехал туда император, невозможно было бы оказать ему большего почета. И хотя Саладин и его спутники были большими господами и привыкли видеть великое, тем не менее много всему дивовались и почитали за величайшее, принимая во внимание состояние рыцаря, о котором знали, что он был простой гражданин, а не синьор.

Когда кончился обед и убрали столы, беседа шла некоторое время о том и о другом; а так как жар стоял сильный, именитые павийские горожане пошли, по усмотрению Торелло, отдохнуть, а сам он, оставшись со своими тремя гостями, вошел вместе с ними в комнату и, дабы ничто дорогое в его доме не осталось непоказанным им, велел позвать туда свою достойную жену. Та, красивая и высокого роста, украшенная богатыми одеждами, с двумя сынками по сторонам, казавшимися ангелами, подошла к ним и приветливо с ними поздоровалась. Увидев ее, они встали и, приняв ее почтительно, усадили между собою, обласкав ее красавцев сыновей. Когда она вступила с ними в приятную беседу, а мессер Торелло на некоторое время вышел, она приветливо спросила их, откуда они и куда едут, на что знатные люди ответили так же, как отвечали и мессеру Торелло. Тогда дама с веселым видом сказала: "Ну, так я вижу, что моя женская предусмотрительность будет полезна, и потому я прошу вас, как особенной милости, не отказаться и не погнушаться маленьким подарком, который я велю вам сюда принести; но принимая во внимание, что женщины, по малому разумению своему, и приношения дают малые, я прошу вас принять его, более взирая на доброе намерение, чем на достоинство подарка". И, велев принести каждому по две одежды, одну подбитую сукном, а другую мехом, не такие, какие носят горожане или купцы, а синьоры, и три платья из тафты и тонкое белье, сказала: "Примите это, я и мужа своего одела из тех же материй, что и вас; что же касается до других вещей, то, принимая в расчет, что вы вдалеке от ваших жен и тот долгий путь, который сделан, и сколько его еще осталось, зная также, что купцы привыкли к опрятности и холе, я полагаю, хотя все это и малоценно, но может вам пригодиться". Знатные люди изумились, ясно поняв, что, чествуя их, мессер Торелло не хотел упустить ни одной мелочи, и они усомнились, видя роскошь совсем не купеческих одежд, не узнали ли их; тем не менее один из них ответил его жене: "Мадонна, великие это дары, и нам было бы не так-то легко принять их, если бы к тому не принуждали нас ваши просьбы, на которые нельзя ответить отказом". Когда все это устроилось и мессер Торелло вернулся, жена его, поручив их милости Божией, простилась с ними и пошла снабдить их слуг такими вещами, какие им пристали.

Мессеру Торелло удалось после многих просьб добиться от гостей, чтобы они провели у него весь этот день; потому, выспавшись, они облеклись в свои одежды и вместе с мессером Торелло поехали верхом несколько прогуляться по городу, а когда наступил час ужина, великолепно поужинали вместе с другими именитыми гостями. Когда настало время, они пошли отдохнуть; поднявшись с наступлением дня, нашли вместо своих усталых коней три крупные и прекрасные парадные лошади, а также свежих и сильных лошадей для своих слуг. Увидев это, Саладин сказал, обратившись к своим спутникам: "Клянусь Богом, не бывало человека более совершенного, более учтивого и более внимательного, чем этот; и если короли христианские настолько же короли по себе, насколько он - рыцарь, то султан Вавилонии не сможет отразить и одного, не только что всех тех, которые, мы видим, на него снаряжаются". Понимая, что отказу нет места, они, поблагодарив очень вежливо, сели на коней. Мессер Торелло с многими спутниками проводил их за город довольно далеко, и хотя Саладина печалила разлука с мессером Торелло, - так он успел полюбить его, - тем не менее, торопясь в путь, он попросил его вернуться. А тот, хотя ему трудно было расставаться с ними, сказал: "Господа, я так и сделаю, коли вам угодно, но скажу вам следующее: я не знаю, кто вы, и не хочу знать о том больше, чем то вам желательно, но кто бы вы ни были, на этот раз вы не оставите меня в уверенности, чтобы вы были купцами. Да хранит вас Бог!" Саладин, уже простившийся со всеми спутниками мессера Торелло, отвечал ему: "Мессере, еще может случиться, что мы покажем вам свой товар и тем утвердим вас в вашей уверенности. С Богом!"

Так Саладин с спутниками и уехал с величайшим желанием, если только он будет жив и не разорен в войне, которой ждал, оказать мессеру Торелло не меньше почести, чем тот оказал ему; и много он беседовал с спутниками о нем, его жене и всех его делах и поступках, еще более расхваливая все. После того как не без больших трудов он объехал весь Запад, сел на корабль и, вернувшись с своими спутниками в Александрию, вполне ознакомленный с делами, стал приготовляться к обороне.

Мессер Торелло вернулся в Павию и долго размышлял, кто бы могли быть те трое гостей, но никогда не добрался, даже приблизительно, до истины. Когда наступило время крестового похода и со всех сторон делались большие приготовления, мессер Торелло, несмотря на просьбы и слезы своей жены, также решился отправиться; приготовив все, что нужно, и садясь на коня, он сказал своей жене, которую сильно любил: "Жена, как видишь, я иду в этот поход столько же для мирской чести, как и для спасения души; поручаю тебе все наши дела и нашу честь; а так как, насколько я уверен в том, что иду, настолько нет уверенности, что вернусь, ввиду тысячи случаев, могущих произойти, я хочу попросить тебя об одном одолжении: что бы со мной ни случилось, если ты не будешь иметь верного известия о моей жизни, то подожди меня, не выходи наново замуж в течение одного года, одного месяца и одного дня, считая с сегодняшнего, когда я уезжаю". Жена, сильно плакавшая, ответила: "Мессере Торелло, не знаю, как перенесу я горе, в котором вы меня оставляете, уезжая; но если жизнь моя окажется сильнее его и с вами бы что-либо приключилось, вы можете жить и умереть в уверенности, что я буду жить и умру женою мессера Торелло, верною его памяти". На это мессер Торелло сказал: "Я вполне уверен, жена, что если то будет зависеть от тебя, все будет так, как ты мне обещаешь; но ты молода, красива, хорошего рода, у тебя много достоинств и они повсюду известны; вот почему я не сомневаюсь, что многие из знатных и именитых людей, если возникнут обо мне сомнения, станут просить тебя в замужество у твоих братьев и родных; а от их приставаний хотя бы ты и желала, ты не сможешь защититься, и тебе придется насильно уступить их желанию. Вот та причина, по которой я прошу у тебя этого срока, а не более долгого". Жена отвечала: "Я сделаю все, что могу, из того, что вам сказала, а если б мне и пришлось поступить иначе, я наверно исполню то, что вы мне приказываете. Молю Бога, чтобы он за это время не привел ни меня, ни вас до такой крайности". Сказав это, дама с плачем обняла мессера Торелло и, сняв с своего пальца кольцо, отдала его ему, говоря: "Если случится, что я умру раньше, чем увижу вас, то, глядя на него, вспоминайте меня". Взяв его, он сел на коня и, попрощавшись с каждым, направился в путь.

Добравшись со своими спутниками до Генуи и сев в галеру, он выехал и немного времени спустя достиг Акры, где пристал к другому войску христиан, в котором мало-помалу начались великие болезни и смертность. Пока она длилась, хитростью или удачей Саладина, только почти все спасшиеся христиане были им взяты без боя и распределены и посажены в тюрьмы по разным городам. В числе прочих был взят и мессер Торелло и посажен в тюрьму в Александрии. Не будучи известным никому и боясь, чтобы кто-нибудь не признал его, он, вынужденный необходимостью, занялся приручением птиц, на что он был большой мастер, почему весть о нем дошла до Саладина, который, велев освободить его из тюрьмы, удержал его при себе в качестве сокольничего. Мессер Торелло, которого Саладин не называл иным именем, как христианин, и которого не узнавал, так же как и тот его, жил душой в Павии и несколько раз пытался бежать, но ему не удавалось; вот почему, когда некие генуэзцы прибыли послами к Саладину для выкупа своих сограждан и уже намеревались возвратиться, он надумал написать своей жене, что он жив и постарается насколько возможно скоро вернуться к ней, и чтобы она ожидала его; так он и сделал и настоятельно упросил одного из послов, которого знал, устроить так, чтоб письмо попало в руки аббата Сан Пиетро в Чьель д'Оро, который был ему дядей.

Пока мессер Торелло находился в таком положении, случилось однажды, что, когда Саладин беседовал с ним о своих птицах, тот улыбнулся и сделал движение, на которое Саладин, еще находясь в его доме в Павии, обратил особое внимание. При этом движении Саладину вспомнился мессер Торелло, он стал пристально всматриваться в него, и ему показалось, что это он и есть; потому, оставив прежний разговор, он сказал ему: "Скажи мне, христианин, из какой ты страны Запада?" - "Государь мой, - ответил мессер Торелло, - я ломбардец, из города, называемого Павией, человек бедный и низкого происхождения". Когда Саладин услышал это, то, почти уверившись в том, в чем сомневался, сказал себе радостно: "Господь дал мне случай доказать ему, как дорого мне было его гостеприимство", - и, не сказав ему ничего, он велел разложить в одной комнате все свои одежды, повел его туда и промолвил: "Погляди-ка, христианин, нет ли среди этих платьев такого, которые ты когда-либо видел?" Мессер Торелло стал смотреть и заметил те, которые его жена подарила Саладину; не предполагая, однако, что это были именно они, он все-таки сказал: "Государь мой, я не признаю ни одного; правда, вот эти две одежды похожи на те, в которые я был когда-то одет вместе с тремя купцами, остановившимися в моем доме".

Тогда Саладин, не будучи в состоянии удержаться далее, нежно обнял его, говоря: "Вы - мессер Торелло д'Истрия, а я - один из трех купцов, которым жена ваша дала эти платья; теперь настало время упрочить вашу уверенность в том, каков мой товар, как, уезжая, я говорил вам, что может случиться". Услыхав это, мессер Торелло обрадовался, но и устыдился: радовался тому, что принимал такого гостя, стыдился потому, что, ему казалось, он бедно учествовал его. На это Саладин сказал: "Мессер Торелло, так как сам Бог послал вас ко мне, знайте, что теперь не я, а вы здесь хозяин". Оба радостно приветствовали друг друга, а Саладин, повелев его облечь в царственные одежды, вывел его к своим на?большим баронам, много говорил в похвалу его доблести и приказал, чтобы каждый, кому дорога милость его, чествовал его, как его собственную особу, что каждый отныне и делал, но более других те два синьора, которые были в его доме товарищами Саладина.

Величие неожиданной славы, в какой очутился мессер Торелло, отвлекло немного его мысли от Ломбардии, тем более что он твердо был уверен, что письмо его дошло до дяди. В тот день, когда Саладин взял в плен стан и войско христиан, умер среди них и был погребен некий рыцарь из Прованса, не важный по достоинствам, которого звали мессер Торелло ди Диньес; вот почему каждый из войска, где мессера Торелло д'Истрия знали за его благородство, услыхав, что "мессер Торелло скончался", подумал, что то мессер Торелло д'Истрия, а не Диньес; присоединившееся к тому взятие в плен не позволило разуверить заблуждавшихся; потому многие итальянцы вернулись с этим известием, а между ними нашлись и такие самонадеянные, которые осмелились говорить, что видели его мертвым и были при погребении. Все это, дойдя до жены и родственников его, было причиной величайшей, невыразимой печали не только для них, но для каждого, кто его знал.

Долго было бы рассказывать, каковы и сколь велики были горе, печаль и слезы его жены, которая после нескольких месяцев постоянного горевания стала сетовать менее, когда за нее начали свататься многие из именитейших людей Ломбардии, а братья и родные принялись убеждать ее снова выйти замуж. В этом она много раз отказывала с величайшим плачем, но, наконец, ей пришлось, вынужденной, поступить, как желали ее родные, с тем условием, что она останется, не выходя замуж, столько времени, сколько пообещала мессеру Торелло.

Пока в Павии дела его жены находились в таком положении и оставалась, быть может, неделя до срока, когда она должна была выйти замуж, случилось однажды, что мессер Торелло встретил в Александрии человека, которого он видел, как он вместе с послами садился на галеру, шедшую в Геную; потому, велев позвать его, он спросил, каково было их путешествие и когда они прибыли в Геную? На что тот ответил: "Господин мой, несчастное путешествие совершила галера, как то я слышал на Крите, где остался, потому что поблизости Сицилии поднялся опасный северный ветер, отбросивший их к отмелям Берберии, и никто не спасся, и между прочим погибли там и оба мои брата". Мессер Торелло, поверив его словам, которые были вполне правдивы, вспомнив, что срок, испрошенный им у жены, истекает через несколько дней, и рассчитав, что о его положении в Павии ничего не знают, был уверен, что жена его снова вышла замуж, и потому впал в такую печаль, что потерял охоту есть и слег в постель, решившись умереть. Когда Саладин, очень его любивший, услыхал о том, пришел к нему и, после многих настоятельных просьб узнав причину его печали и болезни, много порицал его, что он не сказал ему о том раньше, а затем попросил его успокоиться, уверяя, что если он его послушает, все так устроится, что к назначенному сроку он будет в Павии. И он рассказал ему, как он это устроит.

Мессер Торелло поверил словам Саладина и, наслышавшись много раз, что это возможно и часто делалось, начал бодриться и стал просить Саладина, чтобы он поторопился. Саладин приказал одному из своих некромантов, искусство которого уже испытал, чтоб он нашел способ перенести в одну ночь мессера Торелло на кровати в Павию, на что некромант отвечал, что все будет исполнено, но что для его же блага мессера Торелло надо усыпить. Устроив это, Саладин вернулся к мессеру Торелло и, найдя его твердо решившимся попасть, коли то возможно, в Павию к поставленному сроку, а если нет, то умереть, сказал ему так: "Мессер Торелло, если вы сердечно любите жену вашу и боитесь, как бы она не стала женою другого, то, видит Бог, я не могу вас порицать за это, так как изо всех когда-либо виденных мною женщин она - та, чьи нравы и обычаи и уменье держать себя (оставим в стороне красоту, которая есть не что иное, как бренный цветок) заслуживают, по моему мнению, наибольшей похвалы и любви. Мне было бы очень приятно, так как судьба привела вас сюда, если б все то время, какое суждено вам и мне, мы прожили вместе, как равные властители, в управлении царством, которым я владею; но если уж Бог не судил мне того, ибо вам запало в душу или умереть, или очутиться к назначенному сроку в Павии, мне было бы крайне желательно узнать о том вовремя, дабы я мог доставить вас в дом ваш с теми почестями, с тем торжеством и той свитой, какая достоит вашей доблести; но так как и это мне не дано, а вы хотите быть там тотчас же, я вас доставлю, как могу и тем способом, о каком говорил". На это мессер Торелло сказал: "Государь мой, и без этих слов дела ваши достаточно доказали мне ваше благоволение, которое в такой высокой степени я никогда не заслужил; в полной вере ко всему, что вы говорили, если бы даже вы того не высказали, я буду жить и умру; но так как я уже принял такое решение, прошу вас, чтобы то, что вы желаете для меня сделать, было сделано скорее, потому что завтра последний день, когда меня обязаны ждать". Саладин ответил, что без сомнения все уже готово.

На другой день, намереваясь отправить его в следующую ночь, он велел устроить в большой зале прекрасную, роскошную постель из матрацев, которые были, по их обычаю, все из бархата и парчи, сверху приказав положить одеяло, вышитое по известному рисунку крупным жемчугом и драгоценными камнями, которые здесь впоследствии оценили в несметное сокровище, и две подушки, какие подобной постели приличествовали. Сделав это, он распорядился, чтобы на мессера Торелло, уже окрепшего, надели платье на сарацинский образец, богатейшее и красивейшее, какое кто когда-либо видел, а голову повязали, по их обычаю, одной из его длинных повязок. Был уже поздний час, когда Саладин с многими из своих баронов направился в ту комнату, где находился мессер Торелло, и, сев рядом с ним на кровати, начал почти плача говорить так: "Мессер Торелло, близится час, который должен разлучить меня с вами, и так как я не могу ни сопутствовать вам, ни дать вам спутника, ввиду того способа путешествия, который предстоит вам и того не допускает, мне надо проститься с вами здесь в комнате, для чего я и пришел. Потому, прежде чем препоручить вас Богу, я попрошу вас, во имя любви и дружбы, существующей между нами, чтобы вы памятовали меня; и если то возможно, прежде чем истекут наши дни, чтобы вы, приведя в порядок свои дела в Ломбардии, хоть один раз приехали повидаться со мною, дабы я мог хоть на этот раз, порадовавшись свиданию с вами, исправить тот недочет, который ваш спех заставляет меня совершить теперь; а пока это случится, да не будет вам в труд извещать меня письмами, и о чем бы вы ни пожелали попросить меня, я наверное исполню все более охотно, чем для кого-либо из живущих".

Мессер Торелло не мог удержать своих слез и, так как они мешали ему, отвечал в немногих словах, что ему невозможно когда-либо запамятовать его благодеяния и его доблесть и что он без сомнения исполнит, что он ему повелел, если у него хватит жизни. После того Саладин, нежно обняв и поцеловав его, с великим плачем сказал ему: "Бог да сопутствует вам!" - и вышел из комнаты, а затем все другие бароны попрощались с ним и вместе с Саладином направились в тот зал, где была приготовлена постель.

Так как было уже поздно и некромант дожидался, чтобы привести свое дело в исполнение, и торопил их, явился врач с напитком и, уверив Торелло, что дает его ему для подкрепления, велел выпить; прошло немного времени, как он заснул. Так, спящего, его и отнесли на прекрасную кровать, по приказанию Саладина, который возложил на нее большой красивый венец дорогой цены, с таким знамением, что впоследствии все ясно уразумели, что то послал Саладин жене мессера Торелло. Затем он надел на палец мессера Торелло перстень, в который вделан был карбункул, так блестевший, что казалось, зажжен факел; его стоимость едва ли можно было определить. Далее он велел опоясать его мечом, украшения которого оценить было бы нелегко; сверх того он приказал приколоть ему спереди пряжку, где были жемчужины, подобных которым никогда не видели, и много других драгоценных камней; с того и другого бока велел поставить два больших золотых сосуда, полных дублонов, а кругом его много ниток из жемчуга, перстней и поясов и другие вещи, о которых долго было бы рассказывать. Устроив все это, он снова поцеловал мессера Торелло, а некроманту сказал, чтобы он поторопился; вследствие чего, в присутствии Саладина, кровать, как была с мессером Торелло, умчалась, а Саладин остался, беседуя о нем со своими баронами.

Уже мессер Торелло очутился, как о том и просил, в церкви св. Петра в Чьель д'Оро в Павии, со всеми вышереченными драгоценностями и украшениями, и еще спал, когда позвонили к заутрени, и ключарь, войдя в церковь со свечой в руке, тотчас же увидел богатый одр и не только изумился, но, ощутив величайший страх, бросился бежать назад; увидев его бегущим, аббат и монахи удивились и спросили его, какая тому причина. Монах все рассказал. "Эх, - сказал аббат, - ведь ты уже не мальчик, не новичок в этой церкви, а так легко пугаешься! Пойдем-ка мы посмотрим, кто тебе устроил буку". Затеплив несколько свечей, аббат со всеми своими монахами вошли в церковь и увидели ту кровать, столь чудную и богатую, а на ней спящего рыцаря; пока, нерешительные и боязливые, они, не подходя к постели, рассматривали роскошные драгоценности, случилось, что сила напитка иссякла и мессер Торелло, проснувшись, испустил глубокий вздох. Как увидели это монахи, а с ними вместе и аббат, перепуганные, бросились все бежать, крича: "Господи, помилуй!"

Мессер Торелло, раскрыв глаза и осмотревшись, ясно понял, что он там, куда просил Саладина себя доставить, чем он был очень доволен; вследствие этого, поднявшись и сев, он внимательно рассмотрел, что было вокруг него, и хотя щедрость Саладина и ранее была ему известна, теперь она представилась ему большею, и он более ее познал. Тем не менее, не переменяя положения, слыша, что монахи бегут, и поняв почему, он принялся кликать аббата по имени, прося его не бояться, ибо он - Торелло, его племянник. Услышав это, аббат еще более устрашился, ибо считал его умершим за несколько месяцев назад, но по некотором времени, успокоенный хорошими доводами, слыша, что его все еще зовут, он, положив на себя знамение креста, пошел к нему. Мессер Торелло сказал ему: "Отец мой, чего вы боитесь? Я жив, по милости Божьей, и вернулся сюда из-за моря". Хотя у него была большая борода и он сам в арабской одежде, аббат по некотором времени все-таки признал его и, совсем уверившись, взял его за руку и сказал: "Сын мой, добро пожаловать!" И он продолжал: "Тебе нечего дивиться нашему страху, потому что нет в этом городе человека, который не был бы совершенно уверен, что ты умер, настолько, что, скажу тебе, мадонна Адалиэта, твоя жена, побежденная просьбами и угрозами своих родных, против своего желания, снова выходит замуж и сегодня утром должна отбыть к новому супругу; и свадьба и все, что нужно для торжества, уже готово".

Встав с богатой постели и радостно приветствовав аббата и монахов, мессер Торелло попросил всех, чтобы они никому не сказывали о его возвращении, пока он не устроит одного своего дела. Затем, велев припрятать драгоценные вещи, он рассказал аббату все, что с ним было до этой поры. Аббат, радуясь его удаче, вместе с ним возблагодарил Господа. Затем мессер Торелло спросил аббата, кто такой новый муж его жены. Аббат объяснил ему; на это мессер Торелло сказал: "Прежде чем узнают о моем возвращении, я намерен посмотреть, как будет держать себя на этой свадьбе моя жена; потому, хотя и не в обычае, чтобы духовные люди ходили на такие пиры, я желаю, чтобы из любви ко мне вы так устроили, чтобы нам туда явиться". Аббат ответил, что сделает это охотно, и, когда настал день, послал сказать молодому, что он с товарищем желают быть на его свадьбе; на что тот отвечал, что ему это очень приятно.

Когда настал час обеда, мессер Торелло, в том платье, в каком был, отправился с аббатом в дом молодого, причем всякий, кто его видел, глядел на него с удивлением, но никто не признал, а аббат всем говорил, что это - сарацин, посланный султаном к французскому королю в качестве посла. И вот мессера Торелло посадили за стол как раз напротив его жены, на которую он смотрел с величайшим удовольствием, и ему казалось по лицу, что она опечалена этой свадьбой. Она также смотрела на него порой, не потому, чтобы хотя бы сколько-нибудь его признала, ибо тому препятствовали и большая борода, и невиданный наряд, и прочное убеждение, в котором она находилась, что он умер. Когда мессеру Торелло показалось, что настало время испытать, помнит ли она его, он снял с руки кольцо, подаренное ему женою при его отъезде, и, велев позвать мальчика, прислуживавшего ей, сказал ему: "Скажи от меня молодой, что в моей стране существует обычай: когда какой-нибудь чужеземец, как я, обедает на пиру у какой-нибудь молодой, какова она, она посылает ему, в знак того, что ей приятно его присутствие за столом, кубок, полный вина, из которого сама пьет, а когда гость отопьет из него сколько ему угодно и закроет кубок, молодая выпивает, что осталось". Мальчик передал это поручение даме, которая, как женщина воспитанная и умная, полагая, что он - человек очень именитый, и желая показать, что ей приятно его присутствие, велела взять большой позолоченный кубок, стоявший перед нею, и, наполнив вином, поднести гостю, что и было сделано.

Мессер Торелло, положив себе в рот ее перстень, устроил так, что во время питья опустил его в кубок, чего никто не заметил, и, оставив в нем немного вина, закрыл его и отослал даме. Та взяла его, чтобы вполне исполнить его обычай, открыла и, когда поднесла ко рту, увидела перстень; молча она бросила на него взгляд и узнала, что это - тот самый, который она дала мессеру Торелло при его отъезде; взяв его и внимательно присмотревшись к тому, кого считала чужеземцем, и уже признав его, она, точно бешеная, опрокинула стол, что был перед нею, крича: "Вот мой хозяин, это воистину мессер Торелло". И, бросившись к столу, за которым он сидел, не обращая внимания на свои платья и на то, что было на столе, она перекинулась через него, насколько могла, крепко обняла мужа, и ничьим словом, ни делом нельзя было оторвать ее от его шеи, пока мессер Торелло не сказал ей, чтобы она немного опомнилась, потому что времени обнять его ей предоставлено будет вдоволь.

Тогда она встала, и между тем как все на свадьбе были смущены, а отчасти и более чем когда-либо обрадованы возвращением такого рыцаря, все по его просьбе умолкли, а мессер Торелло рассказал всем, что с ним приключилось со дня его отъезда до настоящего времени, прибавив в заключение, что достойному мужу, который, считая его умершим, взял за себя его жену, не может быть неприятно, если он, оказавшись живым, возьмет ее назад. Молодой, хотя и несколько смущенный, ответил прямо и по-дружески, что в его власти поступить со своей собственностью, как ему заблагорассудится. Дама оставила там перстень и венец, полученный от нового супруга, надела перстень, вынутый из кубка, а также венец, присланный ей султаном; выйдя из дому, где находились, они с торжественностью брачного шествия отправились в дом мессера Торелло и здесь долгим и веселым праздником утешили неутешных друзей, родных и всех граждан, смотревших на него почти как на чудо. Мессер Торелло уделил часть своих драгоценностей тому, кто понес свадебные издержки, аббату и многим другим, известил с разными посланцами Саладина о своем счастливом возвращении на родину, признавая себя его слугою и другом, и много еще лет жил с своей достойной супругой, изощряясь более прежнего в подвигах великодушия.

Таков-то был конец бедствий мессера Торелло и его милой жены, такова награда за их приветливые и всегда готовые щедроты. Многие стараются их творить, но хотя у них есть на то средства, они так неумелы, что прежде чем сотворить их, заставляют платить за них более, чем они стоят; потому, если им не выпадает за то награды, тому нечего удивляться ни им самим, ни другим.

Новелла десятая

Маркиз Салуццкий, вынужденный просьбами своих людей жениться, берет за себя, дабы избрать жену по своему желанию, дочь одного крестьянина и, прижив с ней двух детей, уверяет ее, что убил их. Затем, показывая вид, что она ему надоела и он женится на другой, он велит вернуться своей собственной дочери, будто это - его жена, а ту прогнать в одной рубашке. Видя, что она все терпеливо переносит, он возвращает ее в свой дом, любимую более, чем когда-либо, представляет ей ее уже взрослых детей и почитает ее и велит почитать как маркизу

Когда кончилась длинная новелла короля, всем, по-видимому, сильно понравившаяся, Дионео сказал, смеясь: "Добродушный человек, ожидавший следующей ночи, чтобы сбить поднятый хвост призрака, не дал бы двух грошей за все похвалы, расточаемые вами мессеру Торелло!" Затем, зная, что ему одному осталось говорить, он начал: - Мягкосердые мои дамы, мне кажется, нынешний день посвящен был королям и султанам и тому подобным людям; потому, дабы не слишком отдалиться от вас, я хочу рассказать об одном маркизе, не о великодушном подвиге, а о безумной глупости, хотя в конце из нее и вышел прок. Я никому не посоветую подражать ей, потому что большою было несправедливостью, что из того ему последовало благо.

Давно тому назад в роде маркизов Салуццо был старшим в доме молодой человек, по имени Гвальтьери, который, будучи не женат и бездетен, ни в чем ином не проводил время, как в охоте за птицами и зверями, ни мало не помышляя ни о женитьбе, ни о потомстве, за что его следует считать очень мудрым. Это не нравилось его людям, и они несколько раз просили его жениться, дабы ему не остаться без наследника, а им без правителя, причем предлагали найти ему такую жену и от таких отца и матери, что на нее можно было бы возложить добрые надежды, а он был бы ею очень доволен. На это Гвальтьери отвечал им: "Друзья мои, вы понуждаете меня к тому, чего я решился никогда не делать, соображая, как трудно найти жену, привычки которой подходили бы к нашим, как велико число неподходящих и как трудно жить тому, кто нашел жену, ему не соответствующую. Если вы говорите, что с уверенностью познаете дочерей по нравам отцов и матерей и оттуда заключаете, что дадите мне такую, которая мне понравится, то это - глупость, ибо я не понимаю, как можете вы узнать их отцов и тайны их матерей; а хотя бы вы их и знали, дочки часто бывают не похожи на отцов и матерей. Но так как при всем этом вам угодно связать меня этими узами, я также изъявляю на то согласие, а для того, чтобы мне жаловаться пришлось на себя, а не на других, если б дело вышло худо, я сам хочу найти себе жену, причем заявляю, что, если вы не станете почитать ее как госпожу, кого бы я ни взял, вы почувствуете, к великому своему урону, как тяжело мне, против моего желания, брать жену по вашей просьбе". Почтенные мужи ответили, что они согласны, лишь бы он решил жениться.

Гвальтьери давно уже приглянулись нравы одной бедной девушки из деревни, соседней с его домом, а так как она показалась ему очень красивой, он заключил, что с нею он получит утешение в жизни; потому, не ища далее, он вознамерился жениться на ней; велев позвать к себе ее отца, он согласился с ним, большим бедняком, что возьмет ее себе в жены. Устроив это, Гвальтьери собрал всех своих друзей в окрестности и сказал им: "Друзья мои, вам хотелось и хочется, чтоб я решился жениться, и я готов сделать это скорее, чтобы угодить вам, чем из желания иметь жену. Вы помните, что вы мне обещали, то есть удовлетвориться и почитать своей госпожой, кого я возьму, кто бы она ни была, и вот наступило время сдержать мое вам обещание, и я желаю, чтобы и вы исполнили ваше. Я нашел девушку себе по сердцу очень близко отсюда, которую я хочу взять в жены и через несколько дней ввести ее в свой дом; потому позаботьтесь, чтобы свадебное торжество было прекрасно и как почетно вам встретить невесту, дабы я мог почесть себя довольным исполнением вашего обещания, как и вы можете почесть себя исполнением моего".

Добрые люди, обрадовавшись, ответили, что это им по сердцу и что, кто бы она ни была, они примут ее как госпожу и как госпожу станут чествовать. После этого все стали снаряжаться к тому, чтобы устроить прекрасное, большое и веселое празднество; то же сделал и Гвальтьери. Он велел приготовить великолепную и роскошную свадьбу и пригласить множество друзей, родных и именитых и других людей по соседству; а кроме того, велел скроить и сшить много красивых и дорогих платьев по росту одной девушки, которая казалась ему одинакового сложения с той, на которой он намеревался жениться; он приготовил, помимо того, пояса, кольца и дорогой красивый венец и все, что требуется для молодой.

Когда настал день, назначенный им для свадьбы, Гвальтьери в половине третьего часа сел на коня, а с ним и все, явившиеся почтить его; распорядившись всем нужным, он сказал: "Господа, пора отправиться за невестой". Пустившись в путь, он вместе со всем обществом прибыл в деревушку; подъехав к дому отца девушки, он встретил ее, поспешно возвращавшуюся с водой от колодца, чтобы затем отправиться вместе с другими женщинами посмотреть на приезд невесты Гвальтьери. Когда Гвальтьери увидел ее, окликнув ее по имени, то есть Гризельдой, спросил, где ее отец, на что она стыдливо ответила: "Господин мой, он дома". Тогда Гвальтьери, сойдя с коня и приказав всем дожидаться его, вступил в бедную хижину, где нашел ее отца, по имени Джьяннуколе, которому сказал: "Я пришел взять за себя Гризельду, но наперед желаю расспросить ее кое о чем в твоем присутствии". И он спросил ее, станет ли она, если он возьмет ее в жены, всегда стараться угождать ему, не сердиться, что бы он ни говорил и ни делал, будет ли ему послушна, и многое другое в том же роде; на все это она отвечала, что будет. Тогда Гвальтьери, взяв ее за руку, вывел ее из дома, велел в присутствии всего своего общества и всех других раздеть ее донага и, распорядившись, чтобы ему доставили заказанные им платья, приказал одеть ее и обуть поскорее, на ее волосы, как были всклокоченные, возложить венец, и затем, когда все на то дивились, сказал: "Господа, вот та, которую я намерен взять себе в жены, если она желает иметь меня мужем". Потом, обратившись к ней, застыдившейся на себя и смущенной, он спросил ее: "Гризельда, хочешь ли ты меня мужем себе?" На что она ответила: "Да, господин мой". - "А я хочу взять тебя себе женою", - сказал он и в присутствии всех повенчался с ней. Посадив ее на выездного коня, он привез ее в почетном сопровождении в свой дом. Тут был свадебный пир, великолепный и богатый, и празднество такое, как будто он взял дочь французского короля.

Казалось, молодая вместе с одеждами переменила и душу и привычки. Она была, как мы уже сказали, красива телом и лицом и, насколько была красивой, настолько стала любезной, столь приветливой и благовоспитанной, что казалось, она - дочь не Джьяннуколе, сторожившая овец, а благородного синьора, чем она поражала каждого, кто прежде знавал ее. К тому же она была так послушлива и угодлива мужу, что он почитал себя самым счастливым и довольным человеком на свете; также и в отношении подданных своего мужа она держалась так мило и благодушно, что не было никого, кто бы не любил ее более себя и не почитал от души, и все молились за ее счастье, благополучие и возвышение; и как прежде обыкновенно говорили, что Гвальтьери поступил не особенно разумно, взяв ее в жены, так теперь признавали его за разумнейшего и рассудительнейшего человека на свете, потому что никто другой, за исключением его, не смог бы никогда угадать ее великие достоинства, скрытые под бедным рубищем и крестьянской одеждой. Одним словом, не прошло много времени, как она сумела не только в своем маркизстве, но всюду устроить так, что заставила говорить о своих достоинствах и добрых делах, обращая в противное все, что говорили из-за нее против ее мужа, когда он на ней женился.

Недолго прожила она с Гвальтьери, как забеременела и в урочное время родила девочку, чему Гвальтьери очень обрадовался. Но вскоре после того странная мысль возникла в его уме, а именно желание долгим искусом и невыносимым образом испытать ее терпение, и он начал укорять ее словами, представляясь рассерженным, говоря, что его люди крайне недовольны тем, что она низкого рода, особенно же увидев, что у ней пошли дети; что они очень опечалены рождением девочки и только и делают, что ропщут. Когда жена услышала эти речи, не изменившись в лице и ни в чем не изменив своему доброму намерению, сказала: "Господин мой, поступи со мною так, как ты найдешь более удобным для своей чести и покоя; я буду довольна всем, ибо знаю, что я ниже их и не была достойна той почести, до которой ты, по своей милости, возвел меня". Этот ответ очень понравился Гвальтьери, так как он увидел, что она ничуть не возгордилась от почета, какой оказывали ей он или другие.

Немного времени спустя, передав в общих словах жене, что его подданные не могут выносить девочки, рожденной ею, он, научив одного из своих домочадцев, послал его к ней, а тот, очень опечаленный с вида, сказал ей: "Мадонна, если я не желаю себе смерти, мне следует исполнить повеление моего господина. Он повелел, чтобы я взял вашу дочку и чтобы я..." Более он не сказал. Жена, услыхав эти слова, видя лицо слуги и вспомнив мужа, поняла, что ему было приказано убить девочку; потому, быстро вынув ее из колыбели, она поцеловала и благословила ее, и хотя ощущала в сердце страшное горе, не изменившись в лице, передала ее в руки слуги со словами: "Возьми, исполни в точности все, что поручил тебе твой и мой господин, но не оставляй ее так, чтобы ее растерзали звери или птицы, если только он не приказал тебе этого". Слуга, взяв девочку, сообщил Гвальтьери все, что отвечала жена, а он, удивляясь ее твердости, отправил его с ребенком в Болонью к одной своей родственнице, с просьбою, чтобы она, никому не говоря, чья это дочь, тщательно ее воспитала и обучила нравам.

Случилось после того, что жена снова забеременела и в урочное время родила мальчика, чему Гвальтьери очень обрадовался, но так как ему недостаточно было уже сделанного, он нанес жене еще бо?льшую рану, сказав ей однажды с гневным видом: "Жена, с тех пор как ты родила этого сына, я никоим образом не могу ужиться с моими людьми, - так горько они печалуются на то, что внук Джьяннуколе будет им после меня господином; вследствие этого я и боюсь, если только не желаю быть изгнанным, как бы не пришлось мне в другой раз сделать то же, что я сделал, а, наконец, и покинуть тебя и взять другую жену". Жена выслушала его с невозмутимым духом и ничего иного не ответила, как только: "Господин мой, лишь бы ты был доволен и удовлетворено твое желание, а обо мне не думай, ибо ничто мне не дорого, как лишь то, что, я вижу, тебе по сердцу". Немного времени спустя Гвальтьери таким же образом, как посылал за дочкой, послал за сыном и, так же притворившись, что велел убить его, отправил на воспитание в Болонью, как отправил девочку, к чему жена отнеслась не с иным видом и не с иными речами, как то сделала относительно дочки, тогда как Гвальтьери сильно дивился, утверждая про себя, что никакой другой женщине того не учинить, что чинила она; если б он не видел ее страстной любви к детям, пока он допускал ее, он подумал бы, что поступает она так по равнодушию, тогда как теперь он познал, что она действует как женщина мудрая. Его подданные, полагая, что он велел умертвить детей, сильно его порицали, почитая его человеком жестоким, а к жене возымели величайшее сожаление, она же ничего другого не сказала женщинам, соболезновавшим ей об убитых детях, как лишь то, что ей приятно, что в угоду их родителю.

Когда прошло несколько лет по рождении девочки и Гвальтьери показалось, что настало время в последний раз испытать терпение жены, он сказал многим из своих, что никоим образом не может выносить долее Гризельду как жену, сознавая, что поступил дурно и по-юношески, взяв ее за себя; потому он употребит все старания, чтобы получить от папы разрешение взять другую супругу, а Гризельду оставить, за что многие почтенные люди сильно его укоряли. На это он ничего иного не ответил, как только то, что так быть должно. Жена, услышав про это и ожидая, что ей, по-видимому, придется вернуться в отцовский дом, а может быть, и пасти овец, как то делала прежде, и видеть в объятиях другой женщины того, которого она так много любила, сильно опечалилась про себя, но тем не менее, как она выдержала и другие напасти судьбы, так с твердым видом решилась выдержать и эту. Не по многу времени Гвальтьери велел доставить себе подложные письма из Рима и показал их своим подданным, будто в них папа разрешал ему взять другую жену и покинуть Гризельду. Потому, велев позвать ее к себе, он в присутствии многих сказал ей: "Жена, вследствие позволения, данного мне папой, я имею право взять другую супругу, а тебя оставить, а так как мои предки были большие люди и властители этих областей, тогда как твои всегда были крестьянами, я желаю, чтобы ты более не была мне женой, а вернулась бы в дом Джьяннуколе с тем приданым, которое ты мне принесла, а я возьму себе затем другую, которую найду более себе подходящей".

Услышав эти слова, жена не без величайшего усилия, наперекор женской природе, удержала слезы и отвечала: "Господин мой, я всегда сознавала, что мое низкое происхождение никоим образом не соответствует вашему благородству, признавала, что чем я была с вами, то было от вас и от Бога, и никогда не делала и не считала своим дарованного мне, а всегда представляла его себе одолженным; вам стоит только пожелать его обратно, и мне должно быть приятным и приятно отдать его вам: вот ваш перстень, которым вы со мной обручились, возьмите его. Вы приказываете мне взять с собою принесенное мною приданое; чтобы сделать это, вам не надо будет плательщика, да и мне не будет необходимости ни в мешке, ни в вьючной лошади, ибо у меня еще не вышло из памяти, что вы взяли меня нагой; если вы считаете приличным, чтобы все увидели это тело, которое носило зачатых от вас детей, я уйду нагая, но прошу вас в награду за мою девственность, которую я сюда принесла и которой не уношу, чтобы вам благоугодно было позволить мне взять с собою по крайней мере одну рубашку сверх моего приданого".

Гвальтьери, которого более разбирал плач, чем что-либо другое, сохраняя суровое выражение лица, сказал: "Так возьми с собой рубашку". Все, кто там были, просили его дать ей платье, дабы ту, которая была ему женой в течение более чем тринадцати лет, не увидали выходящей из его дома столь бедным и позорным образом, как если б она вышла в одной рубашке; но их просьбы были напрасны, потому жена в сорочке, босая и с непокрытой головой, поручив всех милости Божией, вышла из его дома и вернулась к отцу среди слез и стонов всех, кто ее видел. Джьяннуколе, никогда не веривший, что Гвальтьери станет держать его дочь своей женой, и ежедневно ожидавший этого события, сберег ей одежды, которые она сняла в то утро, когда обручился с ней Гвальтьери; потому, когда он принес их ей, она их надела и стала заниматься мелкой работой по отцовскому дому, как то делала прежде, мужественно перенося суровые напасти враждебной судьбы.

Когда Гвальтьери все это устроил, он дал понять всем своим, что взял за себя дочь одного из графов Панаго, и, приказав делать большие приготовления к свадьбе, послал сказать Гризельде, чтобы она пришла к нему. Когда та явилась, он сказал ей: "Я намерен ввести в дом ту, которую недавно взял за себя, и хочу чествовать ее первый приезд, а ты знаешь, что у меня в доме нет женщин, которые сумели бы прибрать комнаты и сделать многое другое, что требуется для такого торжества; потому ты, ведающая эти домашние дела лучше всех других, приведи в порядок все, что необходимо, пригласи дам, каких сочтешь нужным, и прими их, как будто бы ты здесь была хозяйкой; затем, когда кончится свадьба, можешь вернуться к себе домой". Хотя каждое из этих слов было ударом ножа в сердце Гризельды, не настолько отказавшейся от любви, которую она к нему питала, как отказалась от счастья, она ответила: "Господин мой, я согласна и готова", и, войдя в своем платье из грубого романьольского сукна в тот дом, из которого незадолго вышла в одной сорочке, она принялась выметать и прибирать комнаты, велела повесить в залах ковры и разложить настилки, занялась приготовлением кухни и, точно она была последней служанкой в доме, ко всему приложила руки; только тогда она отдохнула, когда все приготовила и всем распорядилась, как то подобало. После того, велев пригласить от имени Гвальтьери всех дам в округе, стала ждать празднества, и когда наступил день свадьбы, несмотря на то, что на ней было рубище, с вельможным духом и вежеством приветливо встретила явившихся дам.

Гвальтьери, который тщательно воспитывал своих детей в Болонье, у своей родственницы, выданной в дом графов Панаго, и у которого дочка, уже двенадцатилетняя, была красавица, какой еще никто не видал, а сын - шести лет, послал в Болонью к своему родственнику, прося его, чтобы он с дочерью его и сыном приехал в Салуццо, привез бы с собою богатую и почетную свиту и всем бы говорил, что везет молодую девушку ему в жены, не открывая никому, кто она такая. Именитый родственник, устроив все, как просил его маркиз, пустился в путь и спустя немного дней вместе с девушкой, ее братом и знатной свитой прибыл к обеденному часу в Салуццо, где нашел всех местных жителей и много соседей из окрестности, поджидавших новую жену Гвальтьери. Когда она, встреченная дамами, вступила в залу, где были накрыты столы, Гризельда, в чем была, приветливо вышла ей навстречу и сказала: "Добро пожаловать, государыня". Дамы, много, но напрасно просившие Гвальтьери либо дозволить Гризельде остаться в какой-нибудь комнате, либо ссудить ей одно из бывших ее платьев, дабы она не выходила таким образом к его гостям, были посажены за стол, и им стали прислуживать. Все разглядывали девушку, и каждый говорил, что Гвальтьери сделал хороший обмен, но в числе прочих хвалила очень и Гризельда ее и ее маленького брата.

Гвальтьери, который, казалось, вполне убедился, насколько того желал, в терпении своей жены, видя, что никакая новость не изменяет ее ни в чем, и будучи уверен, что происходит это не от худоумия, ибо он знал ее разум, решил, что настало время вывести ее из того горестного состояния, которое, как он полагал, она таит под своим непоколебимым видом. Потому, подозвав ее в присутствии всех, он сказал, улыбаясь: "Что ты скажешь о нашей молодой?" - "Господин мой, - ответила Гризельда, - мне она очень нравится, и если она так же мудра, как красива, в чем я уверена, я нисколько не сомневаюсь, что вы проживете с ней самым счастливым человеком в мире; но прошу вас, насколько возможно, не учиняйте ей тех ран, какие вы наносили той, другой, что была когда-то вашей, так как я уверена, что она едва ли перенесет их, как потому, что она моложе, так и потому еще, что она воспитана изнеженно, тогда как та, другая, уже с малых лет была в постоянных трудах". Гвальтьери, видя, что она твердо уверена, что девушка станет его женой, а тем не менее ничего, кроме хорошего, не говорит, посадил ее рядом с собою и сказал: "Гризельда, теперь настало тебе время отведать плода твоего долготерпения, а тем, кто считал меня жестоким, несправедливым и суровым, узнать, что все то, что я делал, я клонил к предвиденной цели, желая научить тебя быть женой, их - уменью выбирать ее и блюсти, себе - приобрести постоянный покой на все то время, пока я буду жить с тобой, чего, когда я брал себе жену, я страшно боялся, что не достигну; вот почему, дабы испытать тебя, я тебя язвил и оскорблял, ты знаешь, сколькими способами. И так как я ни разу не видал, чтобы ни словом, ни делом ты удалилась от того, что мне угодно, и, мне кажется, я получу от тебя то утешение, какого желал, я намерен вернуть тебе разом, что в продолжение многих лет отнимал у тебя, и уврачевать величайшей нежностью те раны, которые я тебе наносил. Потому прими с радостным сердцем ту, которую считаешь моей женой, и ее брата как твоих и моих детей: это - те, которых ты и многие другие долго считали жестоко убитыми мною; а я - твой муж, который более всего на свете тебя любит и, полагаю, может похвалиться, что нет никого другого, кто бы мог быть так доволен своей женой, как я".

Сказав это, он обнял ее и поцеловал и, поднявшись вместе с ней, плакавшей от радости, направился туда, где дочка сидела, пораженная всем, что слышала: нежно обняв ее, а также и ее брата, они вывели из заблуждения ее и многих других, там бывших. Обрадованные дамы, встав из-за стола, пошли с Гризельдой в ее комнату и, при лучших предзнаменованиях сняв с нее рубище, облекли ее в одно из ее прекрасных платьев и снова отвели в залу, как госпожу, какой она казалась даже и в лохмотьях. Здесь она необычайно порадовалась на своих детей, и, так как все от того развеселились, утехи и празднества умножились и продлились на несколько дней; а Гвальтьери все сочли мудрейшим, хотя полагали слишком суровыми и невыносимыми испытания, которым он подверг свою жену; но мудрее всех они сочли Гризельду.

Граф Панаго вернулся через несколько дней в Болонью, а Гвальтьери, взяв Джьяннуколе от его работы, поставил его, как тестя, в хорошее положение, так что он жил прилично и, к великому своему утешению, так и кончил свою старость. А он затем, выдав свою дочь за именитого человека, долго и утешаючись жил с Гризельдой, всегда почитая ее, как только мог.

Что можно сказать по этому поводу, как не то, что и в бедные хижины спускаются с неба божественные духи, как в царственные покои такие, которые были бы достойнее пасти свиней, чем властвовать над людьми? Кто, кроме Гризельды, мог бы перенести с лицом, не только не орошенным слезами, но и веселым, суровые и неслыханные испытания, которым подверг ее Гвальтьери? А ему было бы поделом, если б он напал на женщину, которая, будучи выгнанной из его дома в сорочке, нашла бы кого-нибудь, кто бы так выколотил ей мех, что из этого вышло бы хорошее платье.

Новелла Дионео кончилась, и дамы достаточно о ней наговорились кто в одну сторону, кто в другую, та порицая одно, другая кое-что хваля в ней, когда король, поглядев на небо и увидев, что солнце уже склонилось к вечернему часу, не вставая с места, начал говорить: "Прелестные дамы, я полагаю, вам известно, что ум человеческий не в том только, чтобы держать в памяти прошедшие дела или познавать настоящие, но что мудрые люди считают признаком величайшего ума уметь предвидеть, при помощи тех и других, и дела будущего. Завтра, как вы знаете, будет две недели с тех пор, как мы вышли из Флоренции, чтобы несколько развлечься для поддержания нашего здоровья и жизни, избегая печалей и скорби и огорчений, какие постоянно существовали в нашем городе с тех пор, как наступила эта моровая пора; это мы, кажется мне, совершили пристойно, ибо, насколько я мог заметить, хотя здесь и были рассказаны новеллы веселые и, может быть, увлекавшие к вожделению и мы постоянно хорошо ели и пили, играли и пели, что вообще возбуждает слабых духом и к поступкам менее чем честным, несмотря на это, я не заметил никакого движения, никакого слова и ничего вообще ни с вашей стороны, ни с нашей, что заслуживало бы порицания, и мне казалось, я видел и слышал только одно честное, постоянное согласие, постоянную братскую дружбу, что, без сомнения, мне крайне приятно, к чести и на пользу как вам, так и мне. Потому, дабы вследствие долгой привычки не вышло чего-либо, что обратилось бы в скуку, и дабы не дать кому-либо повода осудить наше слишком долгое пребывание, я полагаю, так как каждый из нас получил в свой день долю почести, еще пребывающей во мне, что если на то будет ваше согласие, было бы прилично нам вернуться туда, откуда мы пришли. Не говоря уже о том, что коли вы хорошенько поразмыслите, наше общество, о котором уже проведали многие другие вокруг, может так разрастись, что уничтожится всякая наша утеха. Потому, если вы согласны с моим советом, я сохраню венец, мне данный, до нашего ухода, который я полагаю устроить завтра; если бы вы решили иначе, у меня уже наготове тот, кого я увенчаю на следующий день".

Много было разговора между дамами и молодыми людьми, но, наконец, они признали полезным и приличным совет короля и решили сделать так, как он сказал; вследствие этого, велев позвать сенешаля, он поговорил с ним о том, что ему делать на следующее утро, и, распустив общество до часа ужина, поднялся. Поднялись дамы и другие, и, не иначе, как то делали обычно, кто предался одной утехе, кто - другой. Когда настал час ужина, они сели за него с великим удовольствием, после чего принялись петь, играть и плясать; когда же Лауретта повела танец, король приказал Фьямметте спеть канцону, которую она так и начала приятным голосом:

Когда б любовь могла существовать одна,

Без ревности, - я женщины б не знала

Счастливее меня, кто б ни была она.

Коль женщине милы в любовнике красивом

Веселость юноши, иль мужа мощь и смелость,

Иль славный дух, иль нравов чистота,

Слова в течении своем красноречивом,

Ума испытанная зрелость,

Все, чем душе дается красота, -

Так без сомнения я из влюбленных та,

На благо чье судьба все те дары послала

Тому, по ком томлюсь, надеждами полна.

Но так как спору нет, что женщины другие

Нисколько мне умом не уступают,

То трепещу от страха я,

Всего ужасного жду для своей любви я,

Боясь, что и себе другие пожелают

Того, кем жизнь похищена моя.

И вот, в чем для меня блаженство бытия,

В том и источник слез, и бедствий всех начало,

Которым я навек обречена.

Когда б властитель мой внушал мне столько ж веры

Умением любить, как доблестью душевной,

Я ревности не знала б никакой;

Но все мужчины - лицемеры,

Менять предмет любви готовы ежедневно.

Вот это-то и губит мой покой.

И смерти я желаю всей душой.

Какую б женщину я с ним ни повстречала, -

Боязнь быть кинутой во мне уж рождена.

Поэтому всех женщин ради Бога

Молю не делать мне обиды этой кровной.

Но если вздумает любая между них

Мне этот вред нанесть, открыв себе дорогу

К нему посредством слов, иль ласкою любовной,

Иль знаками, и о делах таких

Узнаю я, - пусть мне лишиться глаз моих,

Коль я не сделаю, чтобы она прокляла

Свое безумие на вечны времена.

Когда Фьямметта кончила свою канцону, Дионео, бывший рядом с нею, сказал, смеясь: "Вы сделали бы большое удовольствие, объявив всем о своем милом, дабы по неведению у вас не отняли бы владение, так как вы уж очень на то гневаетесь". После этого было спето несколько других канцон, и, когда прошла почти половина ночи, все, по распоряжению короля, отправились отдохнуть. Когда же настал новый день, все поднялись и, после того как сенешаль отправил их вещи, пошли под руководством благоразумного короля по дороге во Флоренцию. Трое молодых людей, оставив семерых дам в Санта Мария Новелла, откуда с ними вышли и, распростившись с ними, отправились искать других развлечений, а они, когда показалось им удобным, разошлись по своим домам.

Заключение автора

Благородные юные дамы, в утешение которых я предпринял столь долгий труд, мне кажется, что по милости Божьей, пришедшей мне на помощь по вашим благочестивым молитвам, не по моим, полагаю, заслугам, я вполне совершил то, что в начале этого труда обещал исполнить; с благодарностью за это, во-первых, Богу, а затем и вам, мне следует дать отдых перу и усталой руке. Но прежде, чем я то им дозволю, я намерен кратко возразить по поводу кое-чего, что иная из вас или и другие могли бы высказать, как бы побуждаемые молчаливыми вопросами; хотя мне кажется, и я в том уверен, что рассказы эти не дают на то большего права, чем другие, напротив, я, помнится, доказал в начале четвертого дня, что они его не дают.

Может быть, иные из вас скажут, что, сочиняя эти новеллы, я допустил слишком большую свободу, например, заставив женщин иногда рассказывать и очень часто выслушивать вещи, которые честным женщинам неприлично ни сказывать, ни выслушивать. Это я отрицаю, ибо нет столь неприличного рассказа, который, если передать его в подобающих выражениях, не был бы под стать всякому; и, мне кажется, я исполнил это как следует. Но предположим, что дело обстоит именно так (ибо я не намерен с вами тягаться, вы бы меня победили); я утверждаю, что в объяснение того, почему я так сделал, у меня наготове много причин. Во-первых, если в иной новелле есть кое-что такое, то того требовало качество рассказов, на которые, если взглянуть рассудительным оком человека понимающего, то станет очень ясно, что иначе их и нельзя было рассказать, если б я не пожелал отвлечь их от подходящей им формы. Если, быть может, в них и есть малая доля чего-либо, какое-нибудь словцо, более свободное, чем прилично женщинам-святошам, взвешивающим скорее слова, чем дела, и тщащимся более казаться хорошими, чем быть таковыми, - то я говорю, что мне не менее пристало написать их, чем мужчинам и женщинам вообще говорить ежедневно о дыре и затычке, ступе и песте, сосиске и колбасе и тому подобных вещах. Не говорю уже о том, что моему перу следует предоставить не менее права, чем кисти живописца, который, без всякого укора, по крайности справедливого, не только заставляет св. Михаила поражать змея мечом или копьем, св. Георгия - дракона в какое угодно место, но изображает и Христа - мужчиной и Еву - женщиной, а Его самого, пожелавшего ради спасения человеческого рода умереть на кресте, пригвожденным к нему за ноги не одним, а двумя гвоздями. Кроме того, ясно можно видеть, что все это рассказывалось не в церкви, о делах которой следует говорить в чистейших помыслах и словах (хотя в ее истории встречаются во множестве рассказы, куда как отличные от написанных мною), и не в школах философии, где не менее потребно приличие, чем в ином месте, и не где-нибудь среди клириков или философов, - а в садах, в увеселительном месте, среди молодых женщин, хотя уже зрелых и неподатливых на россказни, и в такую пору, когда для самых почтенных людей было не неприличным ходить со штанами на голове во свое спасение.

Рассказы эти, каковы бы они ни были, могут вредить и быть полезными, как то может все другое, судя по слушателю. Кто не знает, что для всех смертных вино - вещь отличная, как говорит Чинчильоне, Сколайо и многие другие, а у кого лихорадка, тому оно вредно? Скажем ли мы, что оно худо, потому что вредит лихорадочным? Кто не знает, что огонь очень полезен, даже необходим смертным? Скажем ли мы, что он вреден потому, что сжигает дома, деревни и города? Так же и оружие охраняет благополучие тех, кто желает жить в мире, и оно же часто убивает людей, и не по своей вредоносности, а по вине тех, которые злобно им орудуют. Ни один испорченный ум никогда не понял здраво ни одного слова, и как приличные слова ему не на пользу, так слова и не особенно приличные не могут загрязнить благоустроенный ум, разве так, как грязь марает солнечные лучи и земные нечистоты - красоты неба. Какие книги, какие слова, какие буквы святее, достойнее, почтеннее, чем Священное Писание? А было ведь много таких, которые, превратно их понимая, сами себя и других увлекали в гибель. Всякая вещь сама по себе годна для чего-нибудь, а дурно употребленная может быть вредна многим; то же говорю я о моих новеллах. Кто пожелал бы извлечь из них худой совет и худое дело, они никому в том не воспрепятствуют, если случайно что худое в них обретется и их станут выжимать и тянуть, чтобы извлечь его; а кто пожелает от них пользы и плода, они в том не откажут, и не будет того никогда, чтоб их не сочли и не признали полезными и приличными, если их станут читать в такое время и таким лицам, ввиду которых и для которых они и были рассказаны. Кому надо читать "Отче наш" либо испечь пирог или торт своему духовнику, та пусть их бросит, ни за кем они не побегут, чтобы заставить себя читать, хотя и святоши рассказывают порой и делают многое такое.

Явятся также и такие, которые скажут, что здесь есть несколько новелл, которых если б не было, было бы гораздо лучше. Пусть так; но я мог и обязан был написать только рассказанные, потому те, кто их сообщил, должны были бы рассказывать только хорошие, хорошие бы я и записал. Но если бы захотеть предположить, что я был и их сочинителем и списателем (чего не было), я скажу, что не постыдился бы того, что не все они красивы, потому нет такого мастера, исключая Бога, который всякое бы дело делал хорошо и совершенно; ведь и Карл Великий, первый учредитель паладинов, не столько их сумел натворить, чтобы из них одних создать войско. Во множестве вещей должны быть разнообразные качества. Нет поля, столь хорошо обработанного, в котором не находилось бы крапивы, волчцев и терния, смешанного с лучшими злаками. Не говоря уже о том, что, принимаясь беседовать с простыми молодухами, а вы большею частью таковы, было бы глупо выискивать и стараться изобретать вещи очень изящные и полагать большие заботы на слишком размеренную речь. Во всяком случае, кто станет их читать, пусть оставит в стороне те, что ему претят, а читает, какие нравятся. Все они, дабы никого не обмануть, носят на челе означение того, что содержат скрытым в своих недрах.

Будет, думается мне, еще и такая, которая скажет, что есть между ними излишне длинные. Таковым я еще раз скажу, что у кого есть другое дело, тот делает глупо, читая их, хотя бы они были и коротенькие. И хотя много прошло времени с тех пор, как я начал писать, доныне, когда я дохожу до конца моей работы, у меня тем не менее не вышло из памяти, что я преподнес этот мой труд досужим, а не другим; а кто читает, чтобы провести время, тому ничто не может быть длинным, если оно дает то, для чего к нему прибегают. Короткие вещи гораздо приличнее учащимся, трудящимся не для препровождения, а для полезного употребления времени, чем вам, дамы, у которых остается свободного времени столько, сколько не пошло на любовные утехи. Кроме того, так как никто из вас не едет учиться ни в Афины, ни в Болонью или Париж, следует говорить вам подробнее, чем тем, которые изощрили свой ум в науках.

Я вовсе не сомневаюсь, что явятся и такие, которые скажут, что рассказы слишком наполнены острыми словами и прибаутками и что было неприлично человеку с весом и степенному писать таким образом. Этим лицам я обязан воздать и воздаю благодарность, ибо, побуждаемые добрым рвением, они пекутся о моей славе. Но я хочу так ответить на их возражение: сознаюсь, что я - человек с весом, и весился много раз в моей жизни, потому, обращаясь к тем, которые меня не весили, утверждаю, что я не тяжел, наоборот, так легок, что не тону в воде; и что, принимая во внимание, что проповеди монахов, с укоризнами людям за их прегрешения, по большей части наполнены ныне острыми словами, прибаутками и потешными выходками, я рассудил, что все это не будет не у места в моих новеллах, написанных с целью разогнать печальное настроение дам. Тем не менее, если б они оттого излишне посмеялись, их легко может излечить плач Иеремии и покаяние Магдалины или страсти Господни.

А кто усомнится, что найдутся и такие, которые скажут, что у меня язык злой и ядовитый, потому что я кое-где пишу правду о монахах? Тех, кто такое скажет, надо извинить, так как нельзя поверить, чтобы их побуждала какая иная причина, кроме праведной, ибо монахи - люди добрые, бегают от неудобств из любви к Богу, мелят от запасов и не проговариваются о том, и если бы от всех не отдавало козлом, общение с ними было бы куда как приятно. Тем не менее я сознаюсь, что все мирское не имеет никакой устойчивости и всегда в движении и что, может быть, подобное случилось и с моим языком, о котором недавно одна моя соседка (ибо я не доверяю своему суждению, которого, по возможности, избегаю во всем, меня касающемся) сказала, что он у меня лучший и сладчайший на свете; и в самом деле, когда это случилось, оставалось написать лишь немногие из этих новелл. Тем, которые судят столь враждебно, довольно будет и того, что сказано.

А теперь, предоставляя каждой говорить и верить, как ей вздумается, пора положить предел словам, умиленно возблагодарив того, кто после столь долгого труда своею помощью довел нас до желанного конца. А вы, милые дамы, пребывайте, по его милости, в мире, поминая меня, если, быть может, кому-нибудь из вас послужило на пользу это чтение.

Джованни Боккаччо - Декамерон. 9 часть., читать текст

См. также Джованни Боккаччо (Giovanni Boccaccio) - Проза (рассказы, поэмы, романы ...) :

Фьямметта. 1 часть.
Перевод M. A. Кузмина Начинается книга, называемая элегией мадонны Фья...

Фьямметта. 2 часть.
Что общего у тебя с любовными делами? От тебя я получила высокие прекр...