Габриэле Д-Аннунцио
«Наслаждение. 6 часть.»

"Наслаждение. 6 часть."

- Вы были счастливы два года тому назад. С намеренным упрямством он ответил:

- Не знаю, не помню.

Роща была таинственна в зеленых сумерках. Стволы и ветви вздымались змеиными узлами и сплетениями. Нередкий лист сверкала в тени изумрудным глазком.

Несколько помолчав, она прибавила:

- Кто была эта Елена?

- Не знаю, не помню. Не помню ничего. Я вас люблю. Люблю вас одну. Больше ничего не знаю; больше ничего не помню; больше ничего не жажду, кроме вашей любви. Ни малейшая ниточка не связывает меня больше с прежней жизнью. Я теперь вне мира, всецело затерян в вашем существе. Я - в вашей крови и в вашей душе; я чувствую себя во всяком трепете ваших вен; я не прикасаюсь к вам и все же сливаюсь с вами, как если бы беспрерывно держал вас в своих объятиях, у моих уст, у моего сердца. Я вас люблю и вы любите меня; и это длится от века, продлится в веках, навсегда. Подле вас, думая о вас, живя вами, я проникнут чувством бесконечности, чувством вечности. Я люблю вас и вы меня любите. Не знаю иного; не помню иного...

На ее печаль и на ее подозрение от проливал волну пламенного и нежного красноречия. Она слушала его, стоя у колонн широко террасы, открывающейся на опушке рощи.

- И это - правда? Это - правда? - повторяла она беззвучным голосом, который был как слабое эхо внутреннего крика души. - И это - правда?

- Правда, Мария; и только это - правда. Все остальное сон. Я вас люблю и вы меня любите. Вы обладаете мною, как я обладаю вами. Я мак глубоко убежден, что вы - г моя, что не прошу у вас ласки, не прошу никакого доказательства любви. Жду. Превыше всего мне радостно повиноваться вам. Я не требую от вас ласки; но чувствую ее в вашем голосе, в вашем взгляде, в ваших позах, в малейших ваших движениях. Все, что исходит от вас, опьяняет меня, как поцелуй; и, касаясь вашей руки, я не знаю, сильнее ли мое чувственное наслаждение, или же подъем моего духа.

Легким движением он положил свою руку на ее руку. Обольщенная, она дрожала, ощущая безумное желание приникнуть к нему, отдать ему наконец свои уста, поцелуй, всю себя. Ей показалось (потому что она верила словам Андреа), что таким движением она привязала бы его к себе последними узами, нерасторжимыми узами. Чудилось, она лишается чувств, растворяется, умирает. Точно все тревоги уже пережитой страсти переполнили ей сердце, увеличили тревогу наличной страсти. Точно в это мгновение ожили все волнения, которые она изведала с тех пор, как узнала этого человека. Розы Скифанойи снова зацвели среди лавров и пальм виллы Медичи.

- Я жду, Мария. Не требую от вас ничего. Держу мое обещание. Жду высшего часа. Чувствую, что он пробьет, потому что сила любви непобедима. И исчезнет в вас всякий страх, всякий ужас; и слияние тел будет казаться вам столь же чистым, как и слияние душ, потому что одинаково чисто всякое пламя...

Своею обнаженною рукою он сжимал ее руку в перчатке. Сад казался пустынным. Из дворца Академии не доносилось никакого шума, никакого голоса. В безмолвии был ясно слышен плеск фонтана посередине площади; к Пинчио стрелою протянулись аллеи, как бы замкнутые в двух стенах из бронзы, на которой не умирала вечерняя позолота; неподвижность всех форм вызывала образ окаменелого лабиринта, верхушки тростника вокруг бассейна были неподвижны, как статуи.

- Мне кажется, - сказала сиенка, примкнув ресницы, - что я не террасе в Скифанойе, далеко, далеко от Рима, одна... с тобою. Закрываю глаза, вижу море.

Она видела, как из ее любви и из безмолвия возникал великий сон и разливался в сумерках. Под взглядом Андреа она замолчала; и слегка улыбнулась. Она сказала - с тобою! Произнося это слово, закрыла глаза, и ее рот показался более лучезарным, точно в нем сосредоточился и свет, скрытый ресницами и веками.

- Мне кажется, что все предметы не вне меня, но что ты создал их в моей душе для моей радости. Эту глубокую иллюзию я чувствую в себе всякий раз, когда передо мной зрелище красоты и когда ты близ меня.

Она говорила медленно, с отдельными перерывами, точно ее голос был как запоздалое эхо другого неуловимого голоса. Поэтому ее слова отличались своеобразным оттенком, приобретали таинственный звон, казалось, доносились из самых затаенных глубин существа; то не был обычный несовершенный символ, то было глубокое, более живое выражение, трансцендентное, с более широким значением.

"С ее уст, как с полного медвяною росою гиацинта, капля за каплей ниспадает жидкий шепот, заставляющий чувства замирать от страсти, сладкий, как перерывы в подслушанной в экстазе музыке миров". Поэт вспоминал стихи Перси Шелли. Он повторил их Марии, чувствуя, что его побеждает ее волнение, что он проникается чарою часа, восторгается обликом вещей. Когда он хотел обратиться к ней с мистическим ты, им овладел трепет.

- Ни в одной из самых возвышенных грез моей души, мне никогда не удавалось вообразить себе подобную высоту. Ты превыше всех моих идеалов, ты сверкаешь ярче всех сияний моей мысли, ты озаряешь меня светом, который почти невыносим для меня...

Она стояла у перил, положив руки на камень, подняв голосу, бледнее, чем в то памятное утро, когда она шла среди цветов. Слезы переполняли ее полузакрытые глаза, сверкали из-под ресниц; и, глядя так перед собою, сквозь пелену слез она видела, как небо становилось розовым.

В небе как бы шел дождь из роз, как в тот раз, когда в октябрьский вечер за холмом Ровильяно умирало солнце, зажигая пруды в лесу Викомиле. "Розы, розы и розы падали всюду плавно, густо и мягко, наподобие снежного вихря на заре". Вечно зеленая и лишенная цветов вилла Медичи принимала на вершинах своих суровых древесных стен бесчисленные мягкие лепестки, ниспадавшие с небесных садов.

Она повернулась, чтобы идти вниз. Андреа следовал за нею. Молча шли к лестнице; смотрели на раскинувшийся между террасой и Бельведером лес. Казалось, что сияние удержалось на опушке, где вздымаются две сторожевых гермы, и не могло разорвать темноты; казалось, что эти деревья ветвились в другой атмосфере или в темной воде, в морской глубине, похожие на растения океана.

Внезапный страх овладел ею; она спешила к лестнице, прошла пять или шесть ступеней; остановилась растерянная, дрожа, слыша в тишине, как биение ее крови раздавалось с чудовищным шумом. Вилла скрылась из виду; сдавленная двумя стенами, влажная, серая, поросшая травою лестница была печальна, как лестница в подземной тюрьме. Она увидела, как Андреа неожиданным движением нагнулся к ней, чтобы поцеловать ее в губы.

- Нет, нет, Андреа... Нет!

Он протягивал руки, чтобы удержать ее, привлечь.

- Нет!

Страстно она схватила его руку, поднесла ее к губам; страстно поцеловала ее два раза, три раза. Потом, как безумная, бросилась вниз по лестнице к дверям.

- Мария! Мария! Остановитесь!

Они очутились лицом к лицу у запертой двери, бледные, тяжело дыша, охваченные ужасною дрожью, смотря друг другу в искаженные глаза, слыша шум своей крови в ушах, готовые задохнуться. И в одно и то же время в дружном порыве обнялись, поцеловались.

Боясь лишиться чувств, прислонясь к двери, с движением последней мольбы она сказала:

- Не надо больше... Умираю.

Один миг стояли лицом к лицу, не прикасаясь друг к другу. Казалось, что над ними тяготело все безмолвие виллы, в этом тесном, окруженном высокими стенами месте, похожем на раскрытый гроб. Было ясно слышно глухое и отрывистое карканье собиравшихся на крыше дворца или носившихся в воздухе ворон. И странное чувство страха снова овладело сердцем женщины. Она бросила вверх, на верхний край стен испуганный взгляд. Собралась с силами, сказала:

- Теперь можем уйти... Можете открыть. Впопыхах у задвижки ее рука встретилась с рукою

Андреа.

И так как она прошла мимо двух каменных колонн под жасмином без цветов, Андреа сказал:

- Смотри! Жасмин цветет.

Она не повернулась, но улыбнулась; и улыбка была печальна, полна теней, которые возникали в этой душе при внезапном воспоминании написанного на балконе имени. И в то время как она шла по таинственной аллее, чувствуя, что поцелуй взволновал всю ее кровь, неумолимая тревога запечатлевала в ее сердце это имя, это имя!

XIV

Открывая большой потайной шкаф, таинственную библиотеку, маркиз Маунт-Эджком говорил Сперелли:

- Вы бы потрудились сделать мне рисунки для застежек. Том - in quarto, помеченный Лампсаком, как "Афродиты" Нерсиа: 1734. Резьба мне кажется тончайшей. Судите сами.

Он протянул Сперелли редкую книгу. Была озаглавлена - Gerwetii De Concubitu libri tres, - и украшена сладостными виньетками.

- Вот эта фигура очень важна, - прибавил он, указывая пальцем на одну из виньеток, представлявшую неописуемое соединение тел. Это - новая вещь, которой я еще не знал. Ни один из моих эротических авторов не упоминает о ней...

Продолжал разговаривать, рассуждая о подробностях, водя по линиям рисунка этим своим беловатым пальцем, волосатым на первой фаланге и кончающимся острым блестящим ногтем, несколько посинелым, как ноготь у четвероруких. Его слова проникали в уши Сперелли с жестоким треском.

- Это голландское издание Петрония великолепно. А вот это - "Erotopaegnon", напечатанный в Париже в 1798. Вы знаете поэму, приписываемую, Джону Уилксу, под заглавием "An essay on woman?"(27) Вот издание 1763 года...

Собрание было редчайшее. Обнимало всю французскую пантагрюэлеву литературу и рококо: приапеи, эсхатологические фантазии, монахологию, комические восхваление, катехизисы, идиллии, романы, поэмы от "Сломанной трубки" Вадэ до "Опасных связей", от "Аретина" Огюстена Карраша до "Горлиц" Зельма, от "Открытий бесстыдного стиля" до "Фобла". Обнимало все наиболее утонченное и наиболее низкое, что создал в веках человеческий ум в толкование священного гимна богу Лампсака: Salve, sancte pater.(28)

Коллекционер брал книги с полок и, не переставая говорить, показывал их молодому другу. Его развратные руки начинали ласкать развратные книги в кожаных переплетах и в переплетах из драгоценных тканей. Он то и дело тонко улыбался. И в его серых глазах под огромным выпуклым черепом мелькала молния безумия.

- У меня имеется также первое издание "Эпиграмм" Марциала, венецианское издание Винделино ди Спира, in folio. Вот оно. А вот Бо, переводчик Марциала, комментатор пресловутых трехсот восьмидесяти двух непристойностей. Что вы скажете о переплетах? Застежки работы мастера. Эта композиция приапов - высокого стиля.

Сперелли слушал и смотрел в своего рода остолбенении, которое мало-помалу переходила в ужас и боль. Его глаза ежеминутно привлекал висевший на стене, на красной Камчатке портрет Елены.

- Это портрет Елены, кисти сэра Фредерика Лейтона. Но вы взгляните сюда, весь Сад! "Философский роман", "Философия в будуаре", "Преступления любви", "Злоключения добродетели"... Вы, конечно, не знаете этого издания. Напечатано за мой счет Гериссеем, эльзевиром XVIII века, всего в ста двадцати пяти экземплярах на бумаге императорской японской фабрики. Божественный маркиз заслужил такую славу. Фронтисписы, заглавия, прописные буквы, все украшения обнимают все самое изысканное, что нам известно в эротической иконографии. А застежки каковы!

Переплеты были поразительны. Кожа акулы, шероховатая и жесткая, как на рукоятке японских шпаг, покрывала бока и корешки; застежки и щитки были из бронзы с большой примесью серебра, в высшей степени изящной резной работы, и напоминали самые красивые железные изделия XVI века.

- Автор, Фрэнсис Реджгрейв, умер в сумасшедшем доме. Это был гениальный юноша. У меня же все его этюды. Я их покажу.

Коллекционер увлекался. Он ушел в соседнюю комнату за альбомом с рисунками Фрэнсиса Реджгрейва. На ходу он слегка припрыгивал и ступал неуверенно, как человек, пораженный первичным параличом, началом болезни спинного мозга; а его туловище оставалось прямым и не сопровождало движения ног, подобно туловищу автомата.

Андреа Сперелли беспокойным взглядом провожал его до самого порога. Оставшись один, был охвачен ужасным волнением. Комната, обитая темно-красным Дамаском, как комната, в которой отдалась ему Елена два года тому назад, показалась ему теперь трагической и зловещей. Может быть то были те же самые обои, которые слышали слова Елены: - Ты мне нравишься! - В открытом шкафу были видны ряды похабных книг, затейливые переплеты с фаллическими символами. На стене висел портрет Леди Хисфилд рядом с копией "Нелли О'Брайен" Джошуа Рейнолдса. Из глубины полотна обе женщины смотрели с тем же жаром страсти, с тем же огнем чувственного желания, с тем же волшебным красноречием; у обеих был двусмысленный и загадочный рот Сивиллы, рот неутомимых и неумолимых пожирательниц душ; как у обеих же был мраморный, непорочный, сверкающий неизменною чистотою лоб.

- Бедный Реджгрейв! - сказал лорд Хисфилд, возвращаясь с папкой рисунков в руках. - Без сомнения, он был гений. Никакой эротической фантазии не превзойти его. Смотрите!.. Смотрите!.. Какой стиль! Ни один художник, думается мне, не приближался в изучении человеческой физиономии к той же глубине и остроте, каких достиг этот Реджгрейв в изучении фаллоса. Взгляните!

Он удалился на мгновение, чтобы закрыть выход. Потом вернулся к столу у окна; и стал перелистывать собрание перед Сперелли, не переставая говорить, указывая заостренным, как оружие, обезьяньим ногтем на подробности каждой фигуры.

Он говорил своим языком, придавая началу каждой фразы вопросительный оттенок, а каждому заключению - ровный, приторный каданс. Иные слова резали ухо Андреа, как резкий звук железного скребка, как скрип стального клинка о стекло.

А рисунки покойного Френсиса Реджгрейва проходили.

Были чудовищны; казались видением терзаемого эротоманией могильщика; развертывались, как страшная пляска смерти и Приапа; изображали сто видоизменений одного мотива, сто эпизодов одной драмы. И действующих лиц было двое: Приап и скелет, phallus и rictus.

- А вот это - высшая страница, - воскликнул маркиз Эджкемб, показывая последний рисунок, на который сквозь окно падала в это мгновение слабая улыбка солнца.

И действительно это была композиция чрезвычайной фантастической силы: пляска женских скелетов в ночном небе в сопровождении бичующей Смерти. По бесстыдному лику луны пробегало черное, чудовищное облако, нарисованное с силою и мастерством, достойными карандаша Окусаи; поза мрачной корифеи, выражение ее черепа с пустыми глазницами отличались поразительной живостью, живою реальностью, каких в изображении Смерти не достиг ни один другой художник; и вся эта комическая вакханалия вывихнутых скелетов в распущенных юбках, под угрозой хлыста обнаруживала ужасающую лихорадочную дрожь, овладевшую рукою рисовальщика, овладевшее его мозгом ужасающее безумие.

- А вот книга, вдохновившая Фрэнсиса Реджгрейва на это беспримерное произведение. Великая книга!.. Редчайшая из редчайших. Вам не известен Даниэль Маклизиус?

Лорд Хисфилд протянул Сперелли трактат "О любовном бичевании". Распространяясь о жестоких наслаждениях, он все больше раскалялся. Плешивые виски начинали краснеть, жилы на лбу надувались и его несколько искаженный рот ежеминутно морщился. А руки, ненавистные руки жестикулировали короткими, но возбужденными жестами, тогда как локти оставались неподвижными неподвижностью паралитика. В нем без покрывала просыпалось нечистое, мерзостное, жестокое животное. В воображении Сперелли всплывали все ужасы английского распутства: подвиги Черной Армии, black army, на лондонских тротуарах; бешеная охота на "зеленых дев"; публичные дома Вест-Энда и Халфуэн-Стрит; пышные палаты Анны Роземберг, Джеффри; потайные герметические комнаты с мягкою обивкой от пола до потолка, где заглушаются резкие крики, вырванные у жертвы пыткою...

- Мемпс! А, Мемпс! Вы одни?

То был голос Елены. Она тихо постучалась в одну из дверей.

- Мемпс!

Андреа вздрогнул, вся кровь заволокла ему глаза, зажгла лоб, наполнила шумом уши, как если бы внезапное головокружение должно было охватить его. Грубый порыв встревожил его; как бы при свете молнии, в его душе мелькнул развратный образ; его мозг сумрачно пронзила преступная мысль; но один миг его взволновала какая-то кровожадная похоть. Среди волнения, вызванного этими книгами, этими фигурами, словами этого человека, из слепых глубин его существа снова вырвался тот же инстинктивный порыв, который он уже испытал когда-то на скаковом кругу после победы над Рутоло, среди острых испарений дымившейся лошади. Призрак любовного преступления смутил его и исчез, мимолетнейший, как вспышка молнии: убить этого человека, завладеть этой женщиной силою, утолить таким путем ужасную плотскую жажду, потом убить себя.

- Я не один, - сказал муж, не открывая двери. - Через несколько минут я приведу в гостиную графа Сперелли, он здесь.

Он поставил в шкаф трактат Даниэля Маклизиуса; запер папку с рисунками Френсиса Реджгрейва и унес ее в соседнюю комнату.

Андреа отдал бы что угодно, лишь бы избавится от ожидавшей его пытки, и в то же время эта пытка влекла его. И его взгляд еще раз устремился вверх на красную стену, на темную картину, где сверкало бескровное лицо Плены с пристальными глазами, с ее ртом Сивиллы. Из этой повелительной неподвижности исходило острое и беспрерывное очарование. Эта единственная бледность трагически господствовала над всей красной тенью комнаты. И еще лишний раз он почувствовал, что его печальная страсть неизлечима.

Его охватило отчаянное беспокойство. - Стало быть, он никогда больше не будет обладать этим телом? Стало быть, она решила не сдаваться? И ему вечно придется носить в себе огонь неудовлетворенного желания? - Вызванное в нем книгами лорда Хисфилда возбуждение ожесточало боль, разжигало жар. В его душе проносился смутный вихрь эротических образов: нагота Елены вплеталась в группы позорных виньеток Коини, принимала уже знакомые по минувшей любви сладострастные позы, выгибалась в новых позах, отдавалась животному разврату мужа. Ужасно! Ужасно!

- Хотите пройдем туда? - спросил маркиз, появляясь на пороге, придя в себя и спокойный. - Стало быть вы сделаете рисунки для застежек к моему Гервецию?

Андреа ответил:

- Попытаюсь.

Он не мог подавить внутренней дрожи. В гостиной Елена смотрела на него с любопытством, с раздражающей улыбкой.

- Что вы там делали? - спросила она его, продолжая улыбаться по-прежнему.

- Ваш супруг показывал мне драгоценности.

- Ах!

У нее был язвительный рот, насмешливый вид, явное издевательство в голосе. Уселась в широкий диван, покрытый бухарским ковром, с бледными подушками и с пальмами из тусклого золота на подушках. Сидела в мягкой позе, смотря на Андреа из-под соблазнительных ресниц, этими глазами, которые, казалось, были залиты каким-то чистейшим и нежнейшим маслом. И стала говорить о светских вещах, но таким голосом, который проникал в сокровеннейшие тайники юноши, как невидимый огонь.

Два или три раза Андреа поймал устремленный на жену блестящий взгляд лорда Хисфилда, взгляд, где, казалось, был избыток всей только что смешавшейся грязи и низости. Почти при каждой фразе Елена смеялась язвительным смехом с какою-то странною легкостью, не смущенною желанием этих двух мужчин, только что воспламенившихся фигурами развратных книг. И при свете молнии преступная мысль еще раз пронеслась в душе Андреа. Он дрожал всем телом.

Когда лорд Хисфилд встал и ушел, то хриплым голосом, схватив ее за кисть руки, придвигаясь к ней настолько, что обдавал ее бурным дыханием, он сказал:

- Я теряю рассудок... Я схожу с ума... Ты мне нужна, Елена... Я хочу тебя...

Гордым движением она освободила руку. Потом с ужасной холодностью сказала:

- Я попрошу моего мужа дать вам двадцать франков. Уйдя отсюда, вы будете иметь возможность утолить свой жар.

Сперелли вскочил на ноги, посинев. Возвращаясь, лорд Хисфилд спросил:

- Вы уже уходите? Что с вами?

И улыбнулся молодому другу, так как он знал действие своих книг.

Сперелли поклонился. Елена, не смущаясь, подала ему руку. Маркиз проводил его до порога, тихо говоря:

- Напоминаю вам о моем Гервеции.

На подъезде в аллее увидел подъезжающую карету. Высунувшись в окно, с ним раскланялся господин с большою русою бородою. Это был Галеаццо Сечинаро. И тотчас же в душе у него всплыло воспоминание о майском базаре с рассказом о сумме, предложенной Галеаццо, чтобы заставить Елену вытереть о его бороду прекрасные смоченные шампанским пальцы. Ускорил шаг, вышел на улицу: у него было тупое и смутное чувство как бы оглушительного шума, ускользавшего от тайников его мозга.

Было послеполуденное время в конце апреля, жаркое и сырое. Среди пушистых и ленивых облаков солнце то появлялось, то исчезало. Истома южного ветра сковала Рим.

На тротуаре Сикстинской улицы он увидел впереди себя даму, медленно направлявшуюся к церкви Св. Троицы, узнал Донну Марию Феррес. Взглянул на часы: было, действительно, около пяти; недоставало нескольких минут до обычного часа свидания. Мария, конечно, шла во дворец Цуккари.

Он прибавил шагу, чтобы нагнать ее. Когда был близко, окликнул ее по имени:

- Мария! Она вздрогнула.

- Ты здесь? Я поднималась к тебе. Пять часов.

- Без нескольких минут. Я бежал дожидаться тебя. Прости.

- Что с тобой? Ты очень бледен, на тебе лица нет... Откуда ты?

Она нахмурила брови, пристально сквозь вуаль всматриваясь в него.

- Из конюшни, - ответил Андреа, выдерживая взгляд, не краснея, точно у него больше не было крови. - Одна из лошадей, очень мне дорогая, повредила себе колено по вине жокея. И, стало быть, в воскресенье ей нельзя будет участвовать в дерби. Это огорчает меня. Прости. Замешкался и не заметил. Но ведь еще несколько минут до пяти...

- Хорошо. Прощай. Я ухожу.

Были на площади Троицы. Она приостановилась, чтобы проститься с ним, и протянула руку. Складка между ее бровями все еще не расходилась. При всей ее великой нежности у нее порою бывало почти резкое нетерпение с гордыми движениями, преображавшими ее.

- Нет, Мария. Приходи. Будь нежна. Я иду наверх ожидать тебя. Пройдись до решетки Пинчо и возвращайся назад. Хочешь?

На часах Св. Троицы пробило пять.

- Слышишь? - прибавил Андреа. После легкого колебания, она сказала:

- Приду.

- Спасибо. Я люблю тебя.

- Люблю тебя. Расстались.

Донна Мария продолжала свой путь; пересекла площадь, вошла в обсаженную деревьями аллею. Время от времени, вдоль стены над ее головою ленивое дуновение ветра взрывало шелест в зеленых деревьях. Во влажном теплом воздухе расплывались и исчезали редкие волны благоухания. Облака казались ниже; несколько стай ласточек пролетело над самой землей. И все же в этой изнурительной тяжести было нечто мягкое, смягчавшее подавленное страстью сердце сиенки.

С тех про, как она уступила желанию Андреа, ее сердце трепетало счастьем, перемешанным с глубоким беспокойством; вся ее христианская кровь воспламенялась никогда еще не пережитыми восторгами страсти и леденела от ужасов греха. Ее страсть была невыразимо глубока, чрезмерна, беспредельна; и так жестока, что часто на долгие часы лишала ее памяти о дочери. Порою, она доходила до того, что забывала Дельфину; пренебрегала ею! И потом у нее бывал обратный прилив угрызений, раскаяния, нежности, с которыми она покрывала поцелуями и слезами голову изумленной дочери, рыдая с мучительной болью, как над головой умершей.

В этом огне все ее существо очищалось, становилось утонченнее, обострялось, приобретало чудесную чувствительность, своего рода ясновидящую ясность, вызывавший в ней странные мучения дар угадывания. Почти при всяком обмане со стороны Андреа, она чувствовала тень на душе, испытывала неопределенное беспокойство, которое, сгущаясь, иногда принимало вид подозрения. И подозрение разъедало ее, делало поцелуи горькими, всякую ласку едкой, пока не рассеивалось под порывами и жаром непостижимого любовника.

Она была ревнива. Ревность была ее неумолимым терзанием, ревность не к настоящему, а к прошлому. Из этой жестокости, которую ревнивые существа проявляют по отношению к самим себе, ей хотелось бы читать в памяти Андреа, раскрыть все воспоминания, видеть все следы, оставленные прежними любовницами, знать, знать. С ее уст чаще всего, когда Андреа молчал, срывался следующий вопрос: - О чем ты думаешь? - И когда она произносила эти слова, в ее душе и в ее глазах неизбежно появлялась тень, неизбежно поднимался из сердца поток печали.

Так и в этот день при неожиданном появлении Андреа, разве в глубине у нее не шевельнулось инстинктивное подозрение? Больше: в ее душе пронеслась ясная мысль, мысль, что Андреа возвращался от леди Хисфилд из дворца Барберини.

Она знала, что Андреа был любовником этой женщины, знала, что эту женщину звали Еленой, знала, наконец, что она была Еленой вышеупомянутой надписи "Ich lebe!.." Двустишие Гете звонко раздавалось в ее сердце. Этот лирический крик давал ей меру любви Андреа к этой прекраснейшей женщине. Должно быть, он любил ее беспредельно!

По дороге под деревьями она вспоминала появление Елены в концертном зале в Сабинском дворце и плохо скрытое смущение давнишнего любовника. Вспоминала свое ужасное волнение, когда однажды вечером во время бала в австрийском посольстве графина Старинна при виде Елены, сказала ей: - Тебе нравится Хисфилд? Она была великим жаром нашего друга Сперелли и, думаю, еще и продолжает быть.

"Думаю, еще и продолжает быть". Сколько пыток из-за одной фразы! Она неотступно провожала глазами великую соперницу в изящной толпе. И не раз ее взгляд встречался со взглядом той, и она чувствовала неопределенную дрожь. Потом в тот же вечер они были представлены друг другу баронессой Бекгорст и обменялись в толпе простым поклоном головы. И молчаливый поклон повторялся и впоследствии в тех очень редких случаях, когда Донна Мария Феррес-и-Капдевила появлялась в светских гостиных.

Почему же сомнения, усыпленные или погашенные волною опьянения, возникали с такою силой? Почему ей не удавалось подавить, удалить их? Почему же при малейшем толчке воображения в глубине ее закипало все это неизвестное беспокойство?

По дороге под деревьями она чувствовала, как тревога возрастала. Ее сердце не было довольно; возникшая в ее сердце мечта - в то мистическое утро под цветущими деревьями в виду моря - не оправдалась. Наиболее чистая и наиболее прекрасная часть этой любви осталась там, в пустынном лесу, в символической чаще, которая беспрерывно цветет и приносит плоды, созерцая бесконечность.

У обращенной к Сан-Себастьянелло ограды она остановилась. Древнейшие падубы с такою темною зеленью, что она казалась черною, протянули над фонтаном искусственную, безжизненную крышу. На стволах были широкие раны, набитые известкою и кирпичом, как отверстия в стенах. - О, юные толокнянки, сияющие и дышащие светом! - Вода, изливаясь с верхней гранитной чаши в расположенный под нею бассейн, издавала время от времени взрыв рыданий, как сердце, которое наполняется тоскою и затем разражается слезами. - О мелодия Ста Фонтанов, вдоль лавровой аллеи! - Город лежал, как вымерший, как бы схороненный под пеплом невидимого вулкана, безмолвный и зловещий, как город уничтоженный чумою, огромный, бесформенный, со вскинутым над ним, как облако, Куполом. - О, море! О, ясное море!

Она чувствовала, как тревога возрастала. Из вещей исходила для нее какая-то темная угроза. Ею овладело то же самое чувство страха, которое она переживала на раз и на раз. В ее христианской душе пронеслась мысль о каре.

И все же при мысли, что любовник ждал ее, она задрожала в самой глубине своего существа; при мысли о поцелуях, о ласках, о безумных словах, она почувствовала, как ее кровь воспламенялась, как ее душа замирала. Трепет страсти победил трепет страха Божьего. И она направилась к дому возлюбленного, дрожа, подавленная, точно шла на первое свидание.

- Ах, наконец-то! - воскликнул Андреа, обнимая ее, впивая дыхание ее запыхавшихся уст.

Потом, взяв ее за руку и прижимая ее к груди, сказал:

- Чувствуешь мое сердце. Если бы та не приходила еще одну минуту, оно разбилось бы.

Она приложилась щекою к месту руки. Он поцеловал ее в затылок.

- Слышишь?

- Да, оно говорит со мной.

- Что же оно говорит?

- Что ты не любишь меня.

- Что говорит? - повторил юноша, кусая ее в затылок, мешая ей выпрямится.

Она рассмеялась.

- Что любишь меня.

Сняла накидку, шляпу, перчатки. Стала нюхать цветы белой сирени, наполнявшие высокие флорентийские вазы, те, что на картине Боттичелли в Боргезе. Двигалась по ковру чрезвычайно легким шагом; и ничего не было прелестнее движения, с которым она погрузила лицо в нежные кисти цветов.

- Возьми, - сказала она, откусив зубами верхушки и держа ее во рту, у губ.

- Нет, я возьму с твоих уст другой цветок, менее белый, но более вкусный...

Среди этого благоухания они поцеловались долгим, долгим поцелуем.

Увлекая ее, несколько изменившимся голосом он сказал:

- Пойдем туда.

- Нет, Андреа, поздно. Сегодня, нет. Останемся здесь. Я приготовлю тебе чай; а ты будешь долго и нежно ласкать меня.

Она взяла его за руки, сплела свои пальцы с его пальцами.

- Не знаю, что со мною. Чувствую, как мое сердце до того переполнено нежностью, что я готова плакать.

В ее словах была дрожь; ее глаза стали влажными.

- Если бы я могла не покидать тебя, остаться здесь на целый вечер!

Глубокое уныние сообщало ей оттенки неопределенной грусти.

- Думать, что ты никогда не узнаешь всей, всей моей любви! Думать, что я никогда не узнаю твоей! Ты любишь меня? Говори мне это, говори всегда, сто раз, тысячу раз, не уставая. Любишь?

- Разве же ты не знаешь?

- Не знаю.

Она произнесла эти слова таким тихим голосом, что Андреа едва расслышал их.

- Мария!

Она молча склонила голову ему на грудь; прислонилась лбом, как бы ожидая, чтобы он говорил, чтобы слушать его.

Он смотрел на эту бедную голову, поникшую под бременем предчувствия; чувствовал легкое давление этой благородной и печальной головы на своей очерствевшей от лжи, скованной обманом груди. Тяжелое волнение сдавило его; человеческое сострадание к этой человеческой муке сжало ему горло. И это доброе движение души разрешилось в слова, которые лгали, сообщило лживым словам дрожь искренности.

- Ты не знаешь! Ты говорила тихо; дыхание замерло на твоих устах; что-то в глубине тебя возмутилось тем, что ты говорила; все, все воспоминания нашей любви восстали против того, что ты говорила. Ты не знаешь, что я люблю тебя!..

Она стояла, поникнув, слушая, сильно дрожа, узнавая, думая, что узнает во взволнованном голосе юноши истинный звук страсти, опьяняющий звук, который она считала не поддающимся подделке. И он говорил ей почти в ухо в тишине комнаты, обдавая ее шею горячим дыханием с перерывами, которые были слаще слов.

- Лелеять одну единственную мысль, упорную, обо всех часах, обо всех мгновениях... не понимать другого счастья, кроме того, сверхчеловеческого, которое уже одно твое присутствие изливает на мое существо... жить целый день в беспокойном ожидании мига, когда снова увидишь тебя... лелеять образ твоих ласк, когда ты ушла и снова обладать тобою в виде почти созданной тени... чувствовать тебя во сне, чувствовать тебя на своем сердце живою, действительною, осязаемой, слитой с моею кровью, слитой с моею жизнью... и верить только в тебя, клясться только тобою, полагать все мою веру только в тебе и мою силу, и мою гордость, весь мой мир, все, о чем мечтаю, и все, на что надеюсь...

Она подняла залитое слезами лицо. Он замолчал, останавливая губами теплые капли на щеках. Она плакала и смеялась, погружая ему в волосы дрожащие пальцы, растерянно, с рыданием:

- Душа моя!

Он усадил ее; стал на колени у ее ног, не переставая целовать у нее веки. Вдруг он вздрогнул. Почувствовал на губах быструю дрожь ее длинных ресниц, подобно беспокойному крылу. Это была странная ласка, вызывавшая невыносимое наслаждение; это была ласка, которою когда-то ласкала его Елена, смеясь, много раз подряд подвергая любовника маленькой нервной боли щекотки; и Мария переняла ее у него же, и часто под такою ласкою, ему удавалось вызвать образ другой.

Он вздрогнул, Мария же улыбнулась. И так как на ресницах у нее еще висела ясная слеза, она сказала:

- Пей и эту!

Он выпил, она же бессознательно смеялась. От слез она стала почти весела, спокойна, полна грации.

- Я приготовлю тебе чай, - сказала.

- Нет, сиди здесь.

При виде ее на диване в подушках, он воспламенялся. В его уме внезапно наложился образ Елены.

- Дай мне встать, - умоляла Мария, освобождая свой бюст из его крепких объятий. - Хочу, чтобы ты выпил моего чаю. Увидишь. Запах проникнет тебе в душу.

Она говорила о дорогом, присланном ей из Калькутты чае, который она подарила Андреа накануне.

Встала и уселась в кожаное кресло с Химерами, где еще изысканно тускнел "розово-шафрановый" цвет старинного стихаря. На маленьком столе еще сверкала тонкая майолика Кастель-Дуранте.

Приготовляя чай, она наговорила столько милых вещей с полным самозабвением расточала свою доброту и свою нежность; простосердечно наслаждалась этой милой, тайной близостью, этой тихой комнатой, этой утонченною роскошью. Позади, как позади Девы на картине Сандро Боттичелли, поднимались хрустальные чаши, увенчанные кистями белой сирени; и ее руки архангела скользили по мифологическим рисункам Люцио Дольчи и гекзаметрам Овидия?

- О чем ты думаешь? - спросила она Андреа, сидевшего близ нее на ковре, прислонясь головою к ручке кресла.

- Слушаю тебя. Говори еще!

- Больше не хочу.

- Говори! Рассказывай мне много, много...

- О чем?

- О том, что ты одна знаешь.

Он убаюкивал ее голосом волнение, вызванное другою; заставлял ее голос оживить образ другой.

- Чувствуешь? - воскликнула Мария, обливая душистые листья кипятком.

С паром в воздухе разливался острый запах. Андреа вдыхал его. Потом, закрывая глаза, откидывая назад голову, сказал:

- Поцелуй меня.

И при первом соприкосновении губ он так сильно вздрогнул, что Мария была поражена.

- Смотри. Это - любовный напиток. Он отклонил предложение.

- Не хочу пить из этой чашки.

- Почему?

- Дай мне ты сама... пить.

- Но как?

- А вот. Набери глоток и не проглатывай.

- Еще слишком горячо.

Она смеялась этой причуде любовника. Он был несколько расстроен, смертельно бледен, с искаженным взглядом. Подождали, пока чай остынет. Мария ежеминутно касалась губами края чашки, чтобы попробовать; потом смеялась коротким звонким смехом, который казался не ее смехом.

- Теперь можно пить, - объявила.

- Теперь выпей большой глоток. Вот так.

Она сжимала губы, чтобы удержать глоток; но большие глаза ее от недавних слез блестевшие еще больше смеялись.

- Теперь лей понемногу.

И с поцелуем он выпил весь глоток. Чувствуя, что задыхается, она торопила медленно пившего, сжимая ему виски.

- Боже мой! Ты хотел задушить меня.

Томная, счастливая откинулась на подушку, как бы желая отдохнуть.

- Какой вкус ты чувствовал? Заодно ты выпил и мою душу. Я совсем пуста.

С пристальным взглядом он задумался.

- О чем ты думаешь? - вдруг, приподнимаясь, снова спросила Мария, кладя ему палец по середине лба, как бы для того, чтобы задержать невидимую мысль.

- Ни о чем, - ответил. - Не думал. Наблюдал в себе действие любовного напитка...

Тогда-то и ей захотелось попробовать. С упоением пила из его рта. Потом, прижимаясь рукою к сердцу и глубоко вздохнув, воскликнула:

- Как мне нравится!

Андреа дрожал. Разве это не был оттенок Елены - того вечера, когда она отдалась? Не те же слова? Он смотрел на ее рот.

- Повтори.

- Что?

- То, что сказала.

- Зачем?

- Это слово звучит так нежно, когда ты произносишь его... Ты не можешь понять... Повтори.

В неведеньи она улыбалась, немного смущенная странным взглядом возлюбленного, почти робко.

- Ну, хорошо... мне нравится!

- А я?

- Что?

- А я... тебе?

Ошеломленная, она смотрела на возлюбленного, который в судорогах корчился в ногах у нее в ожидании слова, что он хотел вырвать у нее.

- А я?

- Ах! Ты... мне нравишься.

- Так, так... Повтори. Еще!

В неведении она соглашалась. Он ощущал муку и неопределенное наслаждение.

- Зачем ты закрываешь глаза? - спросила она не из подозрения, а лишь с тем, чтобы он выразил свое ощущение.

- Чтобы умереть.

Он положил голову ей на колени, оставаясь в таком положении несколько минут, молчаливый, сумрачный. Она тихо ласкал его волосы, виски, лоб, где при этой ласке шевелилась подлая мысль. Вокруг них комната мало-помалу погружалась в сумрак; носился смешанный запах цветов и напитка; очертания сливались в одну гармоничную и богатую внешность вне действительности.

После некоторого молчания Мария сказала:

- Встань, любовь моя. Я должна покинуть тебя. Поздно.

Он встал, прося:

- Останься со мной еще на минутку, до вечернего благовеста.

И снова увлек ее на диван, где в тени сверкали подушки. Внезапным движением он повалил ее в тени, сжал ей голову, осыпал лицо поцелуями. Его жар дышал почти злобой. Он воображал, что сжимает голову другой, и воображал эту голову запятнанной губами мужа; и не чувствовал отвращения, но еще более дикое желание. Из наиболее низменных глубин инстинкта всплывали в его сознании все смутные ощущения, испытанные им при виде этого человека; в его сердце, как смешанная с грязью волна, всплывало все бесстыдное и нечистое; и вся эта грязь переходила в поцелуями на щеки, на лоб, волосы, шею, рот Марии.

- Нет, пусти! - вскрикнула она, с усилием освобождаясь из крепких объятий.

И бросилась к чайному столу зажечь свечи.

- Будьте благоразумны, - прибавила она, несколько задыхаясь, с милым видом гнева.

Он остался на диване и молча смотрел на нее.

Она же подошла к стене возле камина, где висело маленькое зеркало. Надела шляпу и вуаль перед этим тусклым стеклом, похожим на мутную, зеленоватую воду.

- Как мне неприятно оставлять тебя сегодня вечером!.. Сегодня больше, чем всегда... - подавленная грустью часа, прошептала она.

В комнате лиловатый свет сумерек боролся со светом свеч. На краю стола стояла холодная, уменьшившаяся на два глотка чашка чаю. Сверху высоких хрустальных ваз цветы казались белее. Подушка дивана сохраняла еще отпечаток лежавшего на ней тела.

Колокол Св. Троицы начал звонить.

- Боже мой, как поздно! Помоги мне надеть плащ, - возвращаясь к Андреа, сказало бедное создание.

Он снова сжал ее в своих объятиях, повалил ее, осыпал бешеными поцелуями, слепо, страстно, не говоря ни слова, с пожирающим жаром, заглушая плач на ее устах, заглушая на ее устах и свой почти непреодолимый порыв крикнуть имя Елены. И над телом ничего неподозревающей женщины совершил чудовищное святотатство.

Несколько минут оставались обвившись. Погасшим и опьяненным голосом она сказала:

- Ты берешь мою жизнь!

Она была счастлива этим страстным насилием. Сказала:

- Душа, душа моя, вся-вся моя! Сказала, счастливая:

- Я чувствую биение твоего сердца... такое сильное, такое сильное!

Потом со вздохом сказала:

- Дай мне встать. Я должна уходить.

У Андреа было бледное искаженное лицо убийцы.

- Что с тобою, - нежно спросила она. Он хотел улыбнуться ей. Ответил:

- Я никогда не испытывал такого глубокого волнения. Думал, что умру.

Подошел к одной из ваз, вынул связку цветов, передал их Марии, провожая ее к выходу, почти торопя ее уходить, потому что всякое движение, всякий взгляд, всякое слово ее причиняло ему невыносимую муку.

- Прощай, любовь моя. Мечтай обо мне! - сказало бедное создание на пороге со своею беспредельной нежностью.

XV

Утром 20-го мая Андреа Сперелли шел вверх по залитому солнцем Корсо; перед дверью в Кружок его окликнули.

На тротуаре стояла кучка его друзей, любовавшихся на прохожих дам и злословивших. Тут были Джулио Музелларо, Людовико Барбаризи, герцог Гримити, Галеаццо Сечинаро; был и Джино Бомминако; и несколько других.

- Ты не знаешь о событии этой ночи? - спросил его Барбаризи.

- Нет. Какое же событие?

- Дон Мануэль Феррес министр Гватемалы...

- Ну?

- Был уличен в разгаре игры в мошенничестве.

Сперелли совладал с собой, хотя кое-кто из присутствовавших смотрел на него с некоторым лукавым любопытством.

- А как?

- При этом был и Галеаццо, даже играл за тем же столом.

Князь Сечинаро начал передавать подробности.

Андреа Сперелли не прикидывался безразличным. Наоборот, слушал с внимательным и серьезным видом. Наконец сказал:

- Мне это очень неприятно.

Оставался несколько минут в группе; потом стал прощаться с друзьями, чтобы уходить.

- Какой дорогой идешь? - спросил Сечинаро.

- Домой.

- Я тебя провожу немного.

Пошли по направлению к улице Кондотти. Корсо, от Венецианской площади до площади Народа, был как ликующая река света. Дамы в светлых весенних нарядах проходили вдоль сверкающих витрин. Прошла княгиня Ферентино с Барбареллой Вити под кружевным зонтиком. Прошла Бьянка Дольчебуоно. Прошла молодая жена Леонетто Ланцы.

- Ты знавал этого Ферреса? - спросил Галеаццо молчавшего Сперелли.

- Да, познакомился в прошлом году, в сентябре в Скифанойе у моей сестры Аталета. Жена - большая подруга Франчески. Поэтому происшедшее мне очень неприятно. Следовало бы постараться по возможности меньше предавать это гласности. Ты оказал бы мне большую услугу, если бы помог мне...

Галеаццо выказал сердечную готовность.

- Думаю, - сказал он, - что скандала отчасти можно было бы избежать, если бы министр просил отставки у своего правительства, но немедленно, как ему и было предложено председателем Кружка. Но беда в том, что министр отказывается. Сегодня ночью у него был вид оскорбленного человека; возвышал голос. Но доказательства были налицо! Следовало бы убедить его...

По дороге продолжали говорить о происшествии. Сперелли был благодарен Сечинаро за сердечную готовность. Благодаря этой интимности, Сечинаро был расположен к дружеской откровенности.

На углу улицы Кондотти заметили госпожу Маунт-Эджком, шедшую по левому тротуару вдоль японских витрин этой своей плавной, ритмической и очаровательной походкой.

- Донна Елена, - сказал Галеаццо.

Оба смотрели на нее; оба чувствовали очарование этой походки. Но взгляд Андреа проникал сквозь платье, видел знакомые формы, божественную спину.

Догнав ее, вместе поклонились; прошли дальше. Теперь они не могли смотреть на нее, но она смотрела на них. И Андреа чувствовал последнюю пытку идти рядом с соперником на глазах у оспариваемой женщины, думая, что эти глаза может быть наслаждались сравнением. Мысленно, он сам сравнил себя с Сечинаро.

У последнего был воловий тип белокурого и синеглазого Лючио Веро; и между великолепными золотистыми усами и бородой у него краснел лишенный всякого духовного выражения, но красивый рот. Он был высок, плотен, силен, не тонко, но непринужденно изящен.

- Как дела? - спросил его Андреа, подстрекаемый к этой смелости непобедимым любопытством. Подвинулось приключение?

Он знал, что с этим человеком можно вести подобный разговор.

Галеаццо повернулся к нему с полуудивленным и полувопросительным видом, потому что не ожидал от него подобного вопроса, и менее всего в этом столь легкомысленном, столь спокойном тоне. Андреа улыбался.

- Ах, да, с каких пор длится моя осада! - ответил бородатый князь. - С незапамятных времен, возобновляясь много раз, и всегда без успеха. Являлся всегда слишком поздно: кое-кто предупредил меня в завоевании. Но я никогда не падал духом. Был убежден, что рано или поздно придет и мой черед. И действительно...

- Ну и что же?

- Леди Хисфилд благосклоннее ко мне, чем герцогиня Шерни. Надеюсь, буду иметь вожделеннейшую честь быть занесенным в список после тебя...

Он разразился несколько грубым смехом, обнажая белые зубы.

- Полагаю, что мои индийские подвиги, оповещенные Джулио Музелларо, прибавили к моей бороде героическую ниточку непреодолимой храбрости.

- Ах, твоя борода должна дрожать от воспоминаний в эти дни...

- Каких воспоминаний?

- Вакхических.

- Не понимаю.

- Как! Ты забыл о пресловутом базаре в мае 84 года?

- Ах, вот что! Ты меня надоумил. В эти дни исполнится третья годовщина... Но ведь тебя-то не было. Кто же рассказал тебе?

- Ты хочешь знать слишком много, дорогой.

- Скажи мне, прошу тебя.

- Думай лучше, как бы поискуснее использовать годовщину. И сейчас же поделись со мною известиями.

- Когда увидимся?

- Когда хочешь.

- Обедай со мной сегодня; в Кружке, около восьми. Там-то можно будет заняться и другим делом.

- Хорошо. Прощай, золотая борода. Беги!

На Испанской площади внизу лестницы простились; и так как Елена пересекала площадь направляясь к улице Мачелли, чтобы пройти на улицу Четырех Фонтанов, Сечинаро догнал ее и пошел провожать.

После усилия притворства сердце у Андреа сжалось чудовищно, пока он поднимался по лестнице. Думал, что не хватит сил донести его доверху. Но он уже был уверен, что впоследствии Сечинаро расскажет ему все; и ему почти казалось, что он в выигрыше! В каком-то опьянении, в каком-то вызванном чрезмерным страданием безумии, он слепо шел навстречу новым пыткам, все более жестоким и все более бессмысленным, отягчая и усложняя на тысячу ладов свое душевное состояние, переходя от извращенности к извращенности, от заблуждения к заблуждению, от жестокости к жестокости, не в силах больше остановиться, не зная ни мгновения остановки в головокружительном падении. Его пожирала как бы неугасимая лихорадка, которая своим жаром вскрывала в темных безднах существа все семена человеческой низости. Всякая мысль, всякое чувство приносило пятно. Он стал сплошною язвой.

И все же, сам обман крепко привязывал его к обманутой женщине. Его душа была так странно приспособлена к чудовищной комедии, что он уже почти не понимал другого способа наслаждения, другого вида страдания. Это перевоплощение одной женщины в другую перестало быть деянием отчаявшейся страсти, но стало порочною привычкою и, значит, настойчивой потребностью, необходимостью. И отсюда бессознательное орудие этого порока стало для него необходимо, как сам порок. В силу чувственной извращенности он почти был уверен, что реальное обладание Еленой не дало бы ему острого и редкого наслаждения, какое было дано ему этим воображаемым обладанием. Он уже почти не мог больше в сладострастной идее разделить этих двух женщин. И так как он думал, что реальное обладание одною уменьшало наслаждение, то и чувствовал притупленность всех своих нервов, когда при утомленном воображении он находился перед непосредственной реальной формой другой.

Поэтому он не перенес мысли, что с падением Дона Мануэля Феррес он лишится Марии.

Когда к вечеру Мария пришла, он тотчас же заметил, что бедное создание еще не знало о своем несчастии. Но на следующий день она пришла тяжело дыша, встревоженная, бледная, как мертвец; и, закрывая лицо, разрыдалась в его объятиях.

- Ты знаешь?..

Весть разошлась. Скандал был неизбежен, крах был непоправим. Пошли дни отчаянной пытки; в эти дни, оставшись одна после стремительного бегства мошенника, покинутая немногими подругами, окруженная бесчисленными кредиторами мужа, затерянная в законных формальностях описей, среди приставов и ростовщиков и прочей подлой твари, Мария обнаружила героическую гордость, но безуспешно старалась спастись от окончательного краха, разбившего всякую надежду.

И она не хотела никакой помощи от возлюбленного, никогда не говорила о своем мучении с возлюбленным, сетовавшим на краткость любовных свиданий; не жаловалась никогда; еще умела находить для него менее печальную улыбку; хотела еще повиноваться его причудам, со страстью предоставлять осквернению свое тело, проливать на голову убийцы самую горячую нежность своей души.

Все вокруг нее рушилось. Наказание свалилось слишком неожиданно. Предчувствия говорили правду!

И она не сожалела, что отдалась любовнику, не раскаялась, что отдалась ему с такою беззаветностью, не оплакивала своей утраченной чистоты. У нее было одно горе, сильнее всякого угрызения и всякого страха, сильнее всякого другого горя; это была мысль, что она должна удалиться, должна уехать, должна разлучиться с человеком, который был жизнью ее жизни.

- Я умру, друг мой. Иду умирать вдали от тебя, одна-одинешенька. Ты не закроешь моих глаз...

Она говорила ему о своей смерти с глубокою улыбкой, полной убежденной уверенности. Андреа еще зажигал в ней призрак надежды, ронял ей в сердце семя мечты, семя будущего страдания!

- Я не дам тебе умереть. Ты будешь еще моею, долго и долго. Наша любовь еще увидит счастливые дни...

Он говорил с нею о ближайшем будущем. - Поселится во Флоренции; откуда будет часто ездить в Сиену под предлогом научных изысканий; будет жить в Сиене по целым месяцам, копируя какую-нибудь старинную хронику. У их таинственной любви будет скрытое гнездо на пустынной улице в вилле, украшенной майоликой Роббии, окруженной садом. У нее найдется час для него. Иногда же она будет приезжать на неделю во Флоренцию, на великую неделю счастья. Они перенесут свою идиллию на холм Фьезоле, в тихом, как апрель, сентябре; и кипарисы Монтуги будут столь же милосердны, как и кипарисы Скифанойи.

- Если бы это была правда! - вздыхала Мария.

- Ты мне не веришь?

- Да, верю; но сердце подсказывает мне, что все эти вещи слишком сладостные так и останутся мечтою.

Она хотела, чтобы Андреа держал ее долго в своих объятиях, и приникала к его груди, не разговаривая, вся ежась, как бы для того, чтобы спрятаться, движением и с дрожью больного или человека, которому грозят и который нуждается в покровительстве. Просила у Андреа духовных ласк, тех, которые на своем интимном языке она называла "добрыми ласками", тех, которые делали ее нежной и вызывали у нее слезы томления, более сладкие, чем какое бы то ни было наслаждение. Не могла понять, как в эти мгновения высшей духовности, в эти последние скорбные часы страсти, в эти прощальные часы, возлюбленному было мало целовать ее руки.

Почти оскорбленная грубым желанием Андреа, она умоляла:

- Нет, любовь моя! Ты мне кажешься гораздо ближе, теснее связанным со мною, полнее слитым с моим существом, когда ты сидишь рядом, когда берешь меня за руки, когда смотришь мне в глаза, когда говоришь мне вещи, которые ты одни только и умеешь говорить. Мне кажется, что другие ласки отдаляют нас, бросают между мною и тобою какую-то тень... Не умею точно выразить мою мысль... Остальные ласки оставляют меня потом такою печальной, такою печальной - печальной... не знаю... и усталою, такою дурною усталостью!

Она просила смиренно, кротко, боясь не угодить ему. Она только и делала, что вызывала воспоминания, воспоминания и воспоминания, минувшие, недавние, с малейшими подробностями, припоминая самые незначительные мелочи, столь полные значенья для нее. Ее сердце чаще всего возвращалось к самым первым дням Скифанойи.

- Помнишь? Помнишь?

И слезы неожиданно переполняли ее унылые глаза. Однажды вечером, думая о муже, Андреа спросил ее:

- С тех пор, как я знаю тебе, ты всегда была совсем моею?

- Всегда.

- Я не спрашиваю о душе...

- Молчи! Всегда совсем твоею.

И он поверил ей, хотя в этом отношении не верил никому из своих неверных любовниц; у него не было даже тени сомнения в истине ее слов.

Он поверил ей; потому что, пусть и оскверняя и беспрерывно обманывая ее, он знал, что он любим возвышенной и благородною душою, он теперь знал, что перед ним великая и ужасная страсть... Он теперь сознавал это величие, как и свою собственную низость. Он знал, он знал, что любим беспредельно; и порою, в бешенстве своих вымыслов, доходил до того, что кусал губы нежного создания, чтобы не крикнуть имени, которое с непреодолимым упорством поднималось к его глотке; и бедные и страждущие губы обливались кровью, с бессознательной улыбкой, говоря:

- Даже так ты не делаешь мне больно.

До прощания оставалось немного дней. Мисс Дороси отвезла Дельфину в Сиену и вернулась помочь госпоже в последних, самых тяжелых неприятностях и сопровождать ее в дороге. В Сиене, в доме матери, не знали правды. Как ничего не знала и Дельфина. Мария ограничилась посылкой известия о неожиданном отозвании Мануэля его правительством. И готовилась к отъезду; готовилась оставить полные любимыми вещами комнаты в руках аукционных оценщиков, которые уже составили опись и назначили день распродажи: - 20 июня, в понедельник, в десять часов утра.

Вечером 9-го июня, собираясь проститься с Андреа, она искала затерянной перчатки. Во время поисков увидела на столе книгу Перси Биши Шелли, тот самый том, который она брала у Андреа во времена Скифанойи, том, где до поездки в Викомиле, она прочла "Воспоминание", дорогой и печальный том, в котором она подчеркнула ногтем два стиха:

"And forget me, for I can never Be thine!"(29)

Она взяла его с видимым волнением; перелистала, отыскала страницу, след ногтя, оба стиха.

- Never! - прошептала, качая головой. - Помнишь? А ведь прошло едва восемь месяцев!

Несколько задумалась; перелистала книгу еще раз; прочла несколько других стихов.

- Это - наш поэт, - прибавила. - Сколько раз ты обещал свозить меня на английское кладбище! Помнишь? Мы собирались отнести цветов на могилу поэта... Хочешь поехать? Свези меня до моего отъезда. Это будет последняя прогулка.

Он сказал:

- Поедем завтра.

Поехали когда солнце было уже близко к закату. Она держала на коленях связку роз в закрытой карете. Проехали под усеянным деревьями Авентином. Мельком увидели нагруженные сицилийским вином суда, стоявшие на якоре в порту большой Скалы.

Близ кладбища вышли из кареты молча, прошли немного пешком до ворот. В глубине души Мария чувствовала, что она не только шла с цветами на могилу поэта, но шла также отыскивать в этой обители смерти какую-то непоправимо утраченную часть самой себя. В глубине души звучал отрывок Перси, прочитанный ночью во время бессонницы, когда она уже смотрела на уходившие в небо кипарисы по ту сторону выбеленной стены.

"Смерть - здесь и Смерть - там всюду Смерть за работою; вокруг нас, в нас, над нами и под нами, - Смерть; и мы - только Смерть."

"Смерть наложила свою печать и свое клеймо на все, что - мы, и на все, что мы чувствуем, и на все, что мы знаем, и чего боимся."

"Сначала умирают наши наслаждения, а потом - наши надежды, а потом - наши страхи: и когда все это умерло, прах отзывает прах, и мы также умираем."

"Все, что мы любим и дорожим, как самими собою, - должно исчезнуть и погибнуть. Такова наша жестокая судьба. Любовь, сама любовь умерла бы, если бы все остальное и не умерло..."

Переступая порог, она взяла Андреа под руку, охваченная легкою дрожью.

Кладбище было пустынно. Несколько садовников поливали растения вдоль стен, молча, беспрерывным и ровным движением покачивая лейками. Печальные кипарисы поднимались в воздухе прямо и неподвижно: и только их вершины, золотые на солнце, трепетали легким трепетом. Среди прямых, зеленоватых, как тибуринский камень, стволов вставали белые гробницы, квадратные плиты, разбитые колонны, урны, арки. С темной массы кипарисов ниспадала таинственная тень и священный покой и почти человеческая нежность, как с твердого камня низвергается прозрачная и благодатная влага. Эта неизменная правильность древесных форм и эта скромная белизна могильного мрамора вызывали в душе чувство глубокого и сладостного покоя. Но среди выпрямленных, как звонкие трубы органа, стволов и среди камней грациозно колебались олеандры, сплошь красные от свежих цветочных кистей. При всяком дуновении ветра осыпались розы, разбрасывая по траве свой душистый снег; эвкалипты наклоняли свои бледные пряди, казавшиеся порою серебристыми; ивы проливали свой мягкий плач на кресты и венки; то здесь, то там кактусы раскрывали свои пышные кисти, похожие на спящие рои бабочек или на снопы редких перьев. И время от времени безмолвие прерывалось криком какой-нибудь затерянной птицы.

Указывая на вершину возвышения, Андреа сказал:

- Гробницы поэта там, наверху, близ той развалины, налево, под последней башней.

Мария отделилась от него, чтобы подняться по узким тропинкам среди низких миртовых изгородей. Она шла впереди, а любовник следовал за нею. Шла несколько усталым шагом; то и дело останавливалась; то и дело оборачивалась назад улыбнуться возлюбленному. Была в черном; на лице у нее была черная вуаль, доходившая до верхней губы; и ее нежная улыбка трепетала под черным крепом, как бы покрываясь траурной тенью. Ее овальный подбородок был белее и чище роз, которые она держала в руке.

Случилось, что, когда она оборачивалась, одна из роз рассыпалась. Андреа нагнулся и стал подбирать лепестки у ее ног на тропинке. Она смотрела на него. Он опустился на колени, на землю, говоря:

- Обожаемая!

Яркое, как видение, в ее душе возникло воспоминание:

- Помнишь, - сказала она, - в то утро, в Скифанойе, когда я бросила тебе горсть листьев в предпоследней террасы? Ты встал на колени на ступеньке, когда я спускалась... Не знаю, но эти дни мне кажутся такими близкими и такими далекими! Кажется, что я пережила их вчера и пережила их сто лет тому назад. Но может быть я видела их во сне?

Среди низких миртовых изгородей, достигли последней пирамиды, налево, где находится гробница поэта и Трелони. Цеплявшийся за древнюю развалину жасмин был весь в цвету; от фиалок же осталась только густая зелень. Верхушки кипарисов доходили до линии взгляда и трепетали в более живом, красном отблеске солнца, которое заходило за черным крестом горы Тестаччио. Фиолетовая туча с каймою пылающего золота плыла в высоте к Авентину.

"Здесь почили два друга, чьи жизни были связаны. Пусть же и память их живет вместе теперь, когда они в гробу, и да будут их кости нераздельны, потому что их сердце в жизни было как единое сердце: for their two hearts in life were single hearted!".

Мария повторила последний стих. Потом под вилянием нежной мысли сказала Андреа:

- Развяжи мне вуаль.

И подошла к нему, несколько закидывая голову, чтобы он развязал узел на затылке. Его пальцы касались ее волос, волшебных волос, которые в распущенном виде, казалось, как некий лес, жили глубокою и нежною жизнью; и в тени которых он столько раз вкушал наслаждение своими обманами и столько раз вызывал вероломный образ. Она сказала:

- Спасибо.

И сняла вуаль с лица, смотря на Андреа несколько помраченными глазами. Она оказалась очень красивой. Круг около глазниц был темнее и глубже, но зато зрачки сверкали более проницательным огнем, густые пряди волос прилипали к вискам, как кисти темных, слегка синеватых гиацинтов. В противоположность им, середина открытого свободного лба сверкала почти лунной бледностью. Все черты стали тоньше, утратили часть их материальности, в этом беспрерывном пламени любви и страдания.

Она завернула в черную вуаль стебельки роз, старательно завязала концы; потом вдыхала запах, почти погрузив лицо в связку. И потом положила цветы на простой камень, где было вырезано имя поэта. И у ее жеста было неопределенное выражение, которого Андреа не мог понять.

Пошел вперед искать гробницы Джона Китса, автора "Эндимиона".

Останавливаясь и оглядываясь назад, на башню, Андреа спросил:

- Где ты взяла эти розы?

Она еще улыбалась, но с влажными глазами:

- Это же твои, розы снежной ночи, вновь расцветшие в эту ночь. Не веришь?

Поднимался вечерний ветер; и позади холма все небо окрасилось в тусклое золото, на котором таяло облако, как бы пожираемое костром. На этом световом поле, стоявшие рядами кипарисы были величавее и таинственнее, сплошь проникнутые лучами и трепетные на острых верхушках. Статуя Психеи в верхнем конце средней аллеи приобрела телесную бледность. Олеандры вздымались в глубине, как подвижные купола из пурпура. Над пирамидою Цестия поднималась прибывающая луна в синем и глубоком, как воды спокойного залива, небе.

Спустились по средней аллее к воротам; садовники еще продолжали поливать растения под стеною, молча, непрерывным и ровным движением покачивая лейками. Двое других крепко вытряхивали бархатную с серебром плащаницу, держа ее за края; и пыль, развеваясь, сверкала. С Авентина доносился колокольный звон.

Мария прижалась к руке возлюбленного не в силах больше совладать с волнением, не чувствуя на каждом шагу почвы под ногами, боясь потерять по дороге всю свою кровь. И как только очутилась в карете, разразилась слезами отчаяния, рыдая на плече у возлюбленного:

- Умираю.

Но она не умирала. И для нее же было бы лучше, если бы она умерла.

Два дня после этого Андреа завтракал с Галеаццо Сечинаро за одним из столов Римской кофейной. Было жаркое утро. Кофейная была почти пуста, погруженная в тень и скуку. Под жужжание мух прислуга дремала.

- Так вот, - рассказывал бородатый князь, - зная, что она любит отдаваться при чрезвычайных и причудливых обстоятельствах, я возьми и дерзни...

Грубо рассказывал о дерзновеннейшем приеме, которым ему удалось завладеть леди Хисфилд; рассказывал без обиняков и стеснения, не опуская ни малейшей подробности, расхваливая знатоку достоинства покупки. Время от времени он останавливался, чтобы вонзить нож в сочное с кровью дымившееся мясо или осушить стакан красного вина. Всякое его движение дышало здоровьем и силой.

Андреа Сперелли закурил папиросу. Не смотря на усилие, ему не удавалось проглотить пищу, победить отвращение желудка, охваченного в верхней части ужасною дрожью. Когда Сечинаро наливал ему вина, он пил вместе и вино и яд.

В известное мгновение князь, хотя и мало чуткий, стал колебаться; смотрел на старинного любовника Елены. Кроме отсутствия аппетита, последний не обнаруживал другого внешнего признака беспокойства; преспокойно пускал в воздух клубы дыма и улыбался веселому рассказчику своею обычною, слегка насмешливой улыбкой. Князь сказал:

- Сегодня она будет у меня в первый раз.

- Сегодня? У тебя?

- Да.

- Этот месяц в Риме поразителен для любви. От трех до шести вечера каждое убежище скрывает парочку.

- И то правда, - прервал Галеаццо, - она приедет в три.

Оба взглянули на часы. Андреа спросил:

- Что же, пойдем?

- Пойдем, - ответил Галеаццо, поднимаясь. - Вместе пройдемся по улице Кондотти. Я иду за цветами на Бабуино. Скажи, ты ведь знаешь, какие цветы она предпочитает?

Андреа расхохотался; и на уста его напрашивалась жестокая острота. Но с беззаботным видом сказал:

- Розы, в те времена. Перед фонтаном расстались.

В этот час Испанская площадь имела уже пустынный летний вид. Несколько рабочих чинили водопровод и куча высохшей на солнце земли при дуновении горячего ветра вздымалась вихрями пыли. Белая и пустынная лестница Троицы сверкала.

Андреа поднялся медленно-медленно, приостанавливаясь через каждые две-три ступени, точно он нес огромную ношу. Вернулся к себе; оставался в своей комнате до двух и трех четвертей. В два и три четверти вышел. Пошел по Сикстинской улице и дальше по улице Четырех Фонтанов, оставил позади себя дворец Барберини; остановился несколько в стороне перед ящиками торговца старыми книгами, ожидая трех часов. Продавец, морщинистый и волосатый, как дряхлая черепаха, человечек, предлагал ему книги. Одни за другим доставал свои лучшие тома, клал перед ним, говоря носовым, невыносимо однообразным голосом, оставалось всего несколько минут до трех. Андреа рассматривал книги, не теряя из виду решетки дворца и из-за шума в собственных висках смутно слышал голос книгопродавца.

Из дворцовых ворот вышла женщина, спустилась по тротуару к площади, села на извозчика и уехала по улице Тритона.

За нею спустился и Андреа; снова свернул в Сикстинскую; вернулся домой. Ждал прихода Марии. Бросившись на постель, лежал до того неподвижно, что, казалось, больше не страдал.

В пять пришла Мария.

Задыхаясь, сказала:

- Знаешь? Я могу остаться у тебя весь вечер, всю ночь до завтрашнего утра.

Сказала:

- Это будет первая и последняя ночь любви! Во вторник уезжаю.

Она рыдала на его губах, сильно дрожа, крепко прижимаясь к его телу:

- Устрой, чтобы мне не видеть завтрашнего дня! Дай мне умереть!

Всматриваясь в его искаженное лицо, она спросила:

- Ты страдаешь? Неужели и ты... думаешь, что мы больше не увидимся?

Ему было невыразимо трудно говорить с нею, отвечать. Язык у него онемел, он не находил слов. Чувствовал инстинктивную потребность спрятать лицо, уклониться от взгляда, избежать вопросов. Не знал, чем утешить ее, не знал, чем обмануть ее. Ответил задыхающимся неузнаваемым голосом:

- Молчи.

Поник у ее ног; долго, молча держал ее голову на ее коленях. Она положила руки ему на виски, чувствуя неровный и бурный пульс, чувствуя, что он страдает. И сама она больше не страдала своею собственною болью, но страдала теперь его болью, только его болью.

Он встал; взял ее за руки; увлек ее в другую комнату. Она повиновалась.

В постели растерянная, испуганная на этот сумрачный жар безумного кричала:

- Да что с тобой? Что с тобой?

Она хотела взглянуть ему в глаза, узнать это безумие; но он страстно прятал лицо на груди, на шее, в волосах, в подушки.

Вдруг она вырвалась из его объятий со страшным выражением ужаса во всех членах, бледнее подушки, с более искаженным лицом, чем если бы она только что вырвалась из объятий смерти.

Это имя! Это имя! Она слышала это имя!

Великое безмолвие опустошило ее душу. В ней разверзлась одна из тех бездн, в которых, казалось бы, исчезает весь мир от толчка единственной мысли. Она больше не слышала ничего; она больше ничего не слышала. Андреа кричал, умолял в тщетном отчаяньи.

Она не слышала. Какой-то инстинкт руководил ее движеньями. Разыскала платье; оделась.

Обезумев, Андреа рыдал на постели. Заметил, что она уходила из комнаты.

- Мария! Мария!

Прислушался.

- Мария!

До него донесся стук захлопнувшейся двери.

XVI

Утром 20-го июня, в понедельник, в десять часов, началась распродажа ковров и мебели, принадлежавших Его Высокопревосходительству, полномочному министру Гватемалы.

Было жаркое утро. Лето уже пылало над Римом. По Национальной улице вверх и вниз беспрерывно бегала конка, влекомая лошадьми со странными белыми чепчиками от солнца на головах. Длинные вереницы нагруженных возов загораживали рельсы. В резком свете среди покрытых, как проказой, разноцветными объявлениями стен, звон рожков смешивался с хлопаньем бичей и криками возчиков.

Прежде чем решиться переступить порог этого дома, Андреа долго без цели бродил по тротуарам, чувствуя ужасающую усталость, такую пустую и полную отчаяния усталость, которая почти казалась физической потребностью умереть.

Увидев носильщика, вышедшего из двери на улицу с мягкой мебелью на спине, решился. Вошел, быстро поднялся по лестнице; с площадки расслышал голос продавца.

- Кто больше?

Аукционный прилавок был в самой большой комнате, в комнате Будды. Кругом толпились покупатели. Были, большей частью, торговцы, продавцы подержанной мебели, старьевщики, простонародье. Так как в виду летнего времени любителей не было, то сбегались старьевщики, уверенные, что приобретут драгоценные вещи за дешевую цену. В теплом воздухе распространялся дурной запах от этих нечистый людей.

- Кто больше?

Андреа задыхался. Бродил по остальным комнатам, где оставались только обои на стенах, занавески до портьеры, так как почти вся утварь была собрана в аукционной комнате. Хотя под ногами был густой ковер, он отчетливо слышал звук своих шагов, точно своды были полны эхо.

Разыскал полукруглую комнату. Стены были темно-красного цвета, на котором сверкали редкие крапинки золота; и производили впечатление храма и гробницы; вызывали образ печального и мистического убежища для молитв и смерти. Как диссонанс, в окна врывался резкий свет; были видны деревья виллы Альдобрандини.

Он вернулся в зал распродажи. Снова почувствовал вонь. Обернувшись, в одном из углов увидел княгиню Ферентино с Барбареллой Вити. Поклонился им, подошел.

- Ну, Уджента, что вы купили?

- Ничего.

- Ничего? А я-то вот думала, что вы купили все.

- Почему же?

- Это моя... романтическая идея.

Княгиня стала смеяться. Барбарелла последовала ее примеру.

- Мы уходим. Невозможно оставаться здесь с этим запахом. Прощайте, Уджента. Утешьтесь.

Андреа подошел к столу. Оценщик узнал его.

- Угодно что-нибудь господину графу? Он ответил:

- Посмотрим.

Продажа подвигалась быстро. Он всматривался в окружавшие его лица старьевщиков, чувствовал прикосновение этих локтей, этих ног; чувствовал на себе это дыхание. У него сдавило глотку от тошноты.

- Раз! Два! Три!

Стук молотка раздавался в сердце у него, отдавался мучительным толчком в висках.

Он купил Будду, несколько шкафов, кое-какую майолику, кое-какие материи. В известное мгновение ему почудился звук женских голосов и смеха и шорох женского платья у входа. Обернулся. Увидел Галеаццо Сечинаро с маркизой Маунт-Эджком и за ними графиню Луколи, Джино Бомминако, Джованеллу Дадди. Эти господа и дамы разговаривали и громко смеялись.

Он старался спрятаться, стать меньше в осаждавшей прилавок толпе. Дрожал при мысли, что его заметили. Голоса, хохот доносились до него над потными лбами толпы в удушливой жаре. К счастью через несколько минут веселые посетители удалились.

Он проложил себе дорогу среди столпившихся тел, преодолевая отвращение, делая огромное усилие, чтобы не упасть в обморок. Во рту у него было ощущение как бы невыразимо горького и тошнотворного привкуса, поднимавшегося вверх от разложения его сердца. Ему казалось, что соприкоснувшись со всеми этими неизвестными, он уходил как бы зараженный темными и неизлечимыми болезнями. Физическая пытка и нравственное терзание сливались.

Когда он очутился на улице в резком свете, у него несколько закружилась голоса. Неуверенным шагом пошел искать кареты. Нашел на Квиринальской площади; велел ехать ко дворцу Цуккари.

Но к вечеру им овладело непреодолимое желание еще раз взглянуть на эти пустынные комнаты. Снова поднялся по этим лестницам; вошел под предлогом справиться, отнесли ли носильщики мебель во дворец.

Какой-то человек ответил:

- Несут как раз теперь. Вы должны были встретиться с ними, господин граф.

В комнатах на оставалось почти ничего. В лишенные занавесок окна проникало красноватое сияние заката, как проникал и весь грохот прилегающей улицы. Несколько человек снимали еще последние ковры со стен, обнажая бумажные обои с пошлыми цветами, в которых то здесь, то там виднелись дыры и трещины. Несколько других снимали и скатывали ковры, поднимая густую, сверкавшую в лучах пыль. Один из них напевал бесстыдную песенку. И смешанная с дымом трубок пыль поднималась до потолка.

Андреа бежал.

На Квиринальской площади против королевского дворца играла музыка. Широкие волны этой металлической музыки уносились в воздушном пожаре. Обелиск, фонтан, колоссы высились в красном зареве и покрывались пурпуром, как бы объятые неуловимым пламенем. Огромный Рим с битвою облаков над ним, казалось, озарял все небо.

Андреа бежал, как безумный. Направился по Квиринальской улице, спустился по улице Четырех Фонтанов, прошел мимо дворца Барберини, бросавшего молнии своими стеклами, достиг дворца Цуккари.

Носильщики с криками выгружали мебель из тележки. Некоторые из них с большим трудом уже несли шкаф по лестнице.

Он вошел. И так как шкаф занимал всю ширину лестницы, то ему нельзя было пройти дальше. И он следовал медленно-медленно, со ступени на ступень, до самого входа.

Франкавилла-аль-Маре: июль - декабрь 1888.

КОНЕЦ

Габриэле Д-Аннунцио - Наслаждение. 6 часть., читать текст

См. также Габриэле Д-Аннунцио (Gabriele D'Annunzio) - Проза (рассказы, поэмы, романы ...) :

Невинный (L'Innocente). 1 часть.
Перевод Н. И. Бронштейна Блаженны непорочные... Прийти к судье, сказат...

Невинный (L'Innocente). 2 часть.
В Бадиолу прибыла почта; мы с братом просматривали в бильярдной газеты...