Эмиль Золя
«Человек-зверь. 7 часть.»

"Человек-зверь. 7 часть."

На четвертый день Жаку позволили вставать и проводить часа по два в кресле у окна. Когда он немного высовывался из окна, он мог видеть узенькую полоску перерезанного железной дорогой садика, которая осталась по эту сторону полотна. Она отделялась от железнодорожного полотна низенькой стеной и вся поросла шиповником с бледно-розовыми цветами. Он припоминал ночь, когда, встав на цыпочки, смотрел через забор; и снова видел перед собою довольно большой участок земли по другую сторону дома, окруженный только живою изгородью, через которую он тогда пролез; видел Флору, которая на пороге полуразрушенной оранжереи разрезала ножницами запутавшиеся веревки. Ах, эта страшная ночь, как тогда переживал он ужас своей болезни! Эта Флора, с ее высоким, гибким станом воительницы и пылающим взглядом, стояла перед ним как живая. По мере того, как возвращалась к нему память, образ Флоры становился все явственнее. Сперва Жак не упоминал ни одним словом о катастрофе, и никто из окружающих из осторожности не решался заговорить о ней. Но теперь перед ним воскресала каждая подробность, он восстановил все, он только об этом и думал с такой настойчивостью, с таким постоянством, что когда он сидел у окна, его единственным занятием было отыскивать следы катастрофы, наблюдать за действовавшими в ней лицами. Где же Флора? Отчего он не видит ее у шлагбаума с сигнальным флажком в руках? Он не посмел никого расспрашивать, и тягостное ощущение, которое он испытывал в этом зловещем доме, казавшемся ему населенным привидениями, от этого еще больше усилилось.

Однажды утром в присутствии Кабюша, помогавшего Северине, Жак решился спросить:

- А где же Флора? Она больна?

Захваченный врасплох этим вопросом, Кабюш не понял движения Северины и решил, что она велит ему отвечать правду.

- Бедняжка Флора! Она умерла.

Жак, содрогаясь всем телом, глядел попеременно на Северину и Кабюша. Поневоле пришлось сказать ему все. Они рассказали о самоубийстве молодой девушки, бросившейся в туннеле под поезд. Похороны матери пришлось отложить до вечера, чтобы отвезти ее в Дуаявиль вместе с дочерью. Там, на маленьком кладбище, они покоились теперь рядом, вместе с погибшей раньше младшей сестрой Флоры, милой, несчастной Луизеттой, которая также умерла насильственно, оскверненная кровью и грязью. Три несчастные жертвы, погибшие в пути, стертые с лица земли, как бы унесенные страшным вихрем проносящихся мимо поездов!

- Господи, умерла, - тихо повторял Жак, - и несчастная тетка Фази, и Флора, и Луизетта!

Услышав это имя, Кабюш, помогавший Северине оправлять постель, инстинктивно поднял глаза на молодую женщину. Он растрогался от нахлынувших на него воспоминаний о былом нежном чувстве; теперь новая любовь захватила его всего, и он не сопротивлялся ей, чувствительный и недалекий, как добрый пес, который готов в огонь и в воду за случайную ласку. Северина, знавшая трагическую историю его любви к Луизетте, бросила на него сочувственный взгляд. Кабюш был тронут; передавая Северине подушки, он случайно коснулся рукою ее руки и, растерявшись, задыхаясь, прерывающимся голосом отвечал Жаку.

- Что же, ее обвиняли, что она умышленно вызвала катастрофу?

- Нет, нет... Но вы понимаете, она все-таки была виновата...

И Кабюш рассказал, что ему было известно. Он ровно ничего не видел, так как был еще в комнате покойницы, когда лошади тронули и втащили телегу, нагруженную каменными глыбами, на полотно железной дороги. У самого Кабюша совесть была не совсем спокойна: ему не следовало оставлять лошадей, и тогда не произошло бы несчастья. Следствие по поводу крушения поезда объяснило все простым упущением со стороны Флоры. После того, как девушка наказала себя сама таким жестоким образом, дело на том и кончилось. Железнодорожное начальство не сместило с должности даже Мизара, который со своим смиренным, заискивающим видом сумел выпутаться, взвалив все на покойницу. Она всегда все делала по-своему, ему приходилось неоднократно выходить из будки и самому опускать шлагбаум. К тому же выяснилось, что он утром перед катастрофой выполнял свои обязанности с величайшей аккуратностью. В ожидании, пока Мизар женится вторично, ему разрешили взять в качестве сторожихи у переезда знакомую ему пожилую женщину, Дюклу, жившую по соседству. Она была прежде служанкой в какой-то гостинице и скопила себе не совсем честным путем маленький капиталец, на проценты с которого теперь и жила.

Когда Кабюш вышел из комнаты, Жак взглядом удержал Северину. Он был очень бледен.

- Ты знаешь, что Флора сама погнала лошадей и поставила телегу с каменными глыбами поперек пути?

Северина побледнела.

- Что ты мне рассказываешь, милый!.. У тебя жар, тебе надо опять лечь в постель...

- Ты думаешь, у меня бред? Нет, пойми, я видел Флору так же ясно, как вижу теперь тебя. Она сдержала лошадей и не дала им перетащить телегу через рельсы... Сила у нее была огромная...

У Северины подкосились ноги, она тяжело опустилась на стул.

- Господи боже, как все это страшно... Это просто чудовищно... Я теперь спать не смогу.

- Черт возьми, дело совершенно ясно, - продолжал Жак. - Она, очевидно, хотела в этой свалке убить нас обоих... Она давно уже на меня сердилась и ревновала к тебе. К тому же голова у нее, как говорят, была не совсем в порядке. Мало ли что ей могло взбрести на ум!.. Сколько убийств разом! Сколько крови... Вот шальная!

Глаза его широко раскрылись, губы нервно подергивались. Жак замолчал, они с минуту сидели друг против друга, не говоря ни слова. Потом, с усилием отрываясь от страшных картин, которые представлялись им обоим, он продолжал вполголоса:

- Вот как, значит, она умерла... Поэтому-то она и является теперь мне. С тех пор, как я пришел в себя, мне все время кажется, будто она здесь. Еще сегодня утром мне показалось, что она стоит у моего изголовья, я даже обернулся. Она умерла, а мы с тобой остались живы. Только бы она не отомстила нам теперь!

Северина вздрогнула.

- Замолчи, замолчи! Ты совсем сведешь меня с ума!

С этими словами она вышла из комнаты; Жак слышал, как она спустилась вниз, к другому раненому. Он остался у окна и снова весь ушел в созерцание полотна дороги, домика сторожа с большим колодцем и участковой сторожевой будки, маленькой, тесной, сколоченной из досок, в которой Мизар автоматически, как во сне, выполнял свою однообразную работу. Целыми часами разглядывал Жак все это, как будто искал разрешения какой-то задачи и не находил его, а в то же время ему казалось, что от этого разрешения зависела его судьба.

Особенно на Мизара он никак не мог наглядеться. Плюгавый, смиренный, землисто-бледный, весь сотрясавшийся в припадке подозрительного кашля, Мизар отравил-таки жену, здоровенную, крепкую женщину, одолев ее наконец, как одолевает жук-точильщик развесистое дерево. Очевидно, в продолжение многих лет, во время своих нескончаемых двенадцатичасовых дежурств, он только и думал о том, как извести жену и прикарманить ее деньги. После каждого электрического звонка, дававшего знать о приближении поезда, он должен был подавать сигнал рожком. Затем, после прохода поезда, он нажимал кнопку, заграждавшую путь на его участке, и сообщал на следующий участок о приближающемся поезде. Нажимая другую кнопку, он давал знать на предыдущий участок, что путь свободен. Все это были чисто механические движения, которые в конце концов обратились в привычку, никак не нарушавшую растительную жизнь его организма. Неграмотный, тупой, он никогда ничего не читал и потому в промежутки от звонка до звонка сидел словно в оцепенении, опустив руки и уставив глаза куда-то в пространство. Он почти все время сидел в своей будке, находя единственное развлечение в том, чтобы растянуть как можно дольше свой завтрак. Затем на него опять находило тупое оцепенение. Он сидел без всяких мыслей и боролся с постоянно одолевавшей его дремотой, а иногда даже засыпал с открытыми глазами. Ночью, чтобы не поддаваться этой непреодолимой дремоте, он должен был вставать и ходил, переваливаясь, словно пьяный, с ноги на ногу. Таким образом, глухая борьба с женой из-за спрятанной тысячи франков, которая должна была достаться тому из двух, кто переживет другого, служила в течение многих месяцев единственным предметом тяжеловесных размышлений этого отшельника. Трубил ли он в сигнальный рожок, нажимал ли ту или другую кнопку сигнальных приборов, автоматически заботясь о безопасности стольких жизней, он думал лишь о том, как отравить жену. Сидел ли он недвижно, опустив руки и сонно моргая, он думал опять-таки о том же. Других мыслей у него не было: он убьет ее, обшарит все, и деньги достанутся ему.

Жак удивлялся, что не замечал в Мизаре никакой перемены. Значит, можно убить, не испытав никаких потрясений, и жизнь будет продолжаться, как обычно. Действительно, Мизар снова впал в обычное полусонное состояние, приняв притворно-равнодушный вид человека немощного, избегающего всяких волнений. В глубине души он чувствовал, что хотя и уморил жену, но она все-таки его одолела. Он потерпел поражение: тщетно переворачивал он весь дом, но не нашел ни одного сантима. Теперь на его землистом лице одни только глаза, беспокойные, ищущие, выдавали его озабоченность. Ему постоянно мерещился пристальный взгляд покойницы, которая с наводившей ужас усмешкой твердила ему: "Ищи, ищи!.." И он искал. Он не имел ни минуты покоя, разыскивая тайники, где могли быть спрятаны деньги, перебирая мысленно все возможные укромные местечки, исключая те, которые были уже осмотрены, пылая лихорадочным жаром, как только на ум ему приходило новое, еще не осмотренное место. Тогда ему становилось невтерпеж, он бросал все и устремлялся на новые бесполезные поиски. Это была месть, пытка, становившаяся под конец невыносимой, нечто вроде мозговой бессонницы; она держала Мизара в непрестанном напряжении, он без конца обдумывал одну и ту же неотвязную и неизменную, как ход часов, мысль. Трубя в рожок один раз для поездов по правому и два раза для поездов по левому пути, он искал. Подчиняясь сигнальным звонкам, нажимая кнопки сигнальных аппаратов, открывая и закрывая путь поездам, он искал. Он искал, искал, постоянно и беспрерывно, днем, от поезда до поезда, когда его тяготило безделье; ночью, когда, одолеваемый сном, сидел в своей будке, как одинокий изгнанник, сосланный на край света, в непроглядный мрак безлюдных пустырей. Старуха Дюклу, которая была теперь назначена сторожихой у шлагбаума на переезде, хотела выйти замуж за Мизара и поэтому усиленно за ним ухаживала; она была очень обеспокоена постоянной его бессонницей.

Раз ночью Жак, который понемножку уже ходил по комнате, встал и подошел к окну. Он увидел, что в доме у Мизара кто-то ходит с фонарем. Очевидно, Мизар продолжал заниматься своими поисками. В следующую ночь машинист снова выглянул в окно и, к удивлению своему, узнал Кабюша в темной фигуре, стоявшей на дорожке под окном соседней комнаты, где спала Северина. Жак сам не мог отдать себе отчета, почему это его не рассердило, а, напротив, вызвало в нем необъяснимую грусть и жалость к каменотесу: этому большому дурню, стоявшему под окном, как верная собака, которую не пускают в хозяйские комнаты, положительно не везет. В самом деле, Северииу нельзя было назвать красивой, но в ее тонкой фигуре, черных, как смоль, волосах и бледно-голубых, точно барвинки, глазах были скрыты, по-видимому, могущественные чары, если даже такой дикарь, как этот неотесанный богатырь, мог увлечься ею до того, что проводил ночи у ее дверей, словно робкий мальчишка. Жак припоминал теперь разные факты, припомнил, с каким усердием каменотес помогал Северине, с какой рабской преданностью глядел на нее. Да, без сомнения, Кабюш любил и страстно желал ее. На следующий день, наблюдая за Кабюшем, Жак подметил, как он потихоньку поднял шпильку, выпавшую из волос Северины, и крепко зажал ее в кулаке. Жак вспомнил при этом свои собственные страдания, все муки страсти, все то смутное и ужасное, что возвращалось теперь к нему вместе со здоровьем.

Прошло еще два дня. Неделя, протекшая со времени катастрофы, подходила к концу, и, как предсказывал врач, раненые могли уже приступить к своим служебным обязанностям. Однажды утром машинист, сидя у окна, увидел, как промчался мимо на совершенно новеньком паровозе его кочегар Пекэ и сделал приветственный жест, как бы приглашая Жака. Но Жак не торопился, его удерживала пробудившаяся с новой силой страсть, тревожное ожидание чего-то, что непременно должно случиться. В тот же самый день он снова услышал в нижнем этаже свежий, молодой смех, который наполнил весь мрачный дом радостным оживлением, напоминавшим веселый шум и гам в пансионе для молодых девиц во время перемены. Он узнал голоса сестер Довернь, но не сказал ничего Северине, она вообще целый день пробыла внизу и заглянула к Жаку только на несколько минут. Вечером в доме опять водворилось мертвое молчание. Северина была бледнее обыкновенного и казалась необычайно серьезной. Жак внимательно взглянул на нее и спросил:

- Итак, он уехал? Сестры увезли его?

Она отрывисто ответила:

- Да.

- И наконец мы теперь одни, совсем одни?

- Да, совсем одни... Завтра нам надо будет расстаться. Я должна вернуться в Гавр. Наша лагерная стоянка в этой пустыне кончается.

Жак продолжал пристально смотреть на нее, нерешительно улыбаясь, и наконец спросил:

- Ты, кажется, сожалеешь об его отъезде?

Северина вздрогнула, хотела возразить, но он прервал ее:

- Я не собираюсь с тобой ссориться. Ты видишь, я вовсе не ревнив. Как-то раз ты сказала мне, помнишь, чтобы я убил тебя, если ты мне изменишь, но, правда, ведь я не похож на любовника, способного убить свою возлюбленную... Но подумай, ведь ты постоянно сидела внизу. Я почти не видел тебя. В конце концов я вспомнил, как твой муж говорил мне, что ты когда-нибудь непременно отдашься этому молодцу, и притом без всякой любви, лишь бы отрешиться от старого.

Она уже не пыталась возражать и медленно повторила два раза:

- Да, отрешиться, отрешиться от старого...

Ив порыве неудержимой откровенности она продолжала:

- Да, это правда... Мы с тобой можем говорить друг другу все, нас связывает многое... Этот человек преследовал меня несколько месяцев. Он знал, что я живу с тобой, и думал, что я легко отдамся и ему. Теперь он снова принялся повторять мне, что влюблен в меня до смерти. Он так благодарен за мои заботы о нем, он говорил со мной так нежно, что я, действительно, одно мгновение мечтала о возможности полюбить и его и начать что-то новое... лучшее, спокойное... Да, быть может, без любви, но в полном покое...

Она замолчала и после некоторого колебания продолжала:

- Видишь ли, мы с тобой теперь уперлись в стену. Дальше для нас нет пути. Наши мечты об отъезде, надежда жить богато и счастливо там, в Америке, - все это блаженство, которое зависело только от тебя, стало невозможным, ведь ты не мог... Я ни в чем тебя не упрекаю. Напротив, даже лучше, что этого не случилось. Я хочу только, чтобы ты понял, что с тобою у меня нет никакого будущего: завтра будет то же, что вчера, - те же огорчения, те же страдания.

Он не прерывал ее и, только когда она замолчала, спросил:

- Значит, поэтому ты и сошлась с Довернем?

Северина походила по комнате, пожала плечами.

- Нет, я с ним не сошлась. Я тебе говорю это просто, без всяких уверений, и я убеждена, что ты мне поверишь, так как нам нет никакой надобности лгать друг другу... Нет, я была не в состоянии сделать это, точно так же, как и ты был не в силах сделать то, другое дело. Тебя удивляет, что женщина не смогла отдаться мужчине, когда она уже все обсудила и нашла, что это будет для нее выгодно? Я и сама, признаться, всегда так считала. Мне ничего не стоило в былое время приласкать мужа или тебя, если я чувствовала ваше страстное желание. А вот на этот раз я не могла. Довернь целовал мне только руки, он ни разу не поцеловал меня в губы, клянусь тебе. Он ждет меня в Париже. Бедняжка так грустил перед отъездом, что я не хотела отнимать у него последнюю надежду.

Она не ошиблась. Жак верил ей и видел, что она его не обманывает. Его снова охватило тревожное чувство, безумный трепет желания; при мысли, что теперь они остались вдвоем, вдали от всего остального мира, он сгорал в пламени страсти. Ему захотелось освободиться из этой сети, и он воскликнул:

- Но ведь у тебя есть еще обожатель - Кабюш! Резким движением она повернулась к нему.

- Ах, так ты тоже заметил... Да, это правда, есть еще и Кабюш. Я не могу понять, что с ними со всеми сделалось... Этот никогда не сказал мне ни единого слова, но я вижу, как он ломает себе руки, когда мы с тобой целуемся, или всхлипывает где-нибудь в углу, если слышит, что я говорю тебе "ты". Он тащит у меня все - перчатки и носовые платки - и уносит эти сокровища в свое логовище... Но ты ведь не считаешь меня способной связаться с этим дикарем? Он такой громадный, мне было бы просто страшно... К тому же он ни о чем не просит... Нет, такие здоровенные, неотесанные болваны, если они робкого десятка, умирают от любви, не смея ничего потребовать. Ты мог бы оставить меня на целый месяц под его охраной, и он не решился бы дотронуться до меня пальцем. Я даже могу поручиться чем угодно, что он не тронул и Луизетты.

При воспоминании о Луизетте взоры их встретились, они умолкли. В памяти их воскресло все прошлое: их встреча у судебного следователя в Руане, первая чудесная поездка в Париж, встречи в Гавре, вся история их любви и все, что было с ней связано, и хорошее и ужасное. Северина так близко подошла к Жаку, что он ощущал ее теплое дыхание.

- Нет, я не могла бы принадлежать ему ни за что на свете, - продолжала Северина. - Пойми, я не могла бы сойтись теперь больше ни с кем... И хочешь знать, почему? Я чувствую это и уверена, что не ошибаюсь: потому, что ты взял меня всю целиком. Я не могу найти другого, более подходящего слова; именно взял, как берут обеими руками какую-нибудь вещь, которую уносят с собой, которой пользуются постоянно, как своей собственностью. До тебя я была ничья. Теперь я твоя и останусь твоей, даже если стану не нужна тебе, даже если сама захочу уйти от тебя... Я не могу объяснить тебе этого как следует. Так уж мы столкнулись с тобой. Другие мужчины меня пугают, внушают мне отвращение, с тобой же это - для меня дивное наслаждение, настоящее небесное счастье... Да, я люблю только тебя одного и не могу полюбить никого другого!

Она протянула руки, она хотела сжать его в своих объятиях, положить ему голову на плечо, прильнуть губами к его губам. Но он схватил ее за руки и отстранил от себя, чувствуя с ужасом, что знакомая ему зловещая дрожь пробегает у него по всем членам и кровь горячей волной приливает к голове. В ушах у него звенело, он слышал как будто удары молота, неясный шум громадной толпы. Все начиналось как раньше, когда с ним бывали тяжелые припадки. С некоторого времени он не мог обладать Севериной при дневном свете и даже при свете свечи. Он боялся, что обезумеет, если увидит ее нагое тело. А сейчас в комнате горела лампа, ярко освещавшая их обоих; под расстегнувшимся капотом он увидел ее белую грудь, и его охватила дрожь, он начинал терять самообладание.

Северина продолжала с пламенной мольбой:

- Нет нужды, что жизнь наша словно приперта к стене. Пусть я не жду от тебя ничего нового и знаю, что завтрашний день принесет нам те же огорчения и ту же муку, какие были и вчера и сегодня. Все равно мне не остается ничего иного, как тянуть лямку своей жизни и страдать вместе с тобой. Мы вернемся в Гавр и будем жить, как живется, лишь бы иногда ты был моим, совсем моим, хоть на часок... Знаешь, я уже целых три ночи не сплю и мучаюсь у себя в комнате, я так хочу к тебе... Но ты был еще болен и потом был какой-то мрачный, угрюмый... я не смела... А сейчас, хочешь, я останусь у тебя? Это будет просто чудесно, я свернусь в малюсенький клубочек, я тебе не помешаю. А потом подумай: ведь это последняя ночь... В этом доме мы все равно что на краю света. Кругом ни души. Послушай, как все тихо. Никто сюда не придет, мы здесь одни, до того одни, что если бы даже умерли друг у друга в объятиях, до завтрашнего дня никто об этом не узнает...

В исступлении страсти, пламенея от ласк Северины, Жак уже протягивал пальцы к ее горлу, но она привычным жестом потушила лампу. Он схватил ее на руки и отнес на постель. Это была самая пламенная из их любовных ночей, самая прекрасная, единственная, когда они чувствовали, что сливаются друг с другом, переставая существовать порознь. Истомленные счастьем, разбитые до того, что, казалось, они больше уже не чувствовали собственного тела, они не могли уснуть и так остались друг у друга в объятиях.

И как тогда, в ночь признания в Париже, в комнате тетушки Виктории, так и в эту ночь Жак молча слушал, а Северина, прильнув к нему, без конца шептала ему на ухо. Может быть, в этот вечер, перед тем как погасить лампу, она инстинктивно ощутила веяние смерти. До этого дня она беззаботно улыбалась, не сознавая, что в объятиях любовника ей грозит смерть. Но сейчас в необъяснимом страхе она прильнула к его груди, ища защиты.

- Ах, мой милый, если бы только ты смог, как мы были бы счастливы там... Нет, нет, я вовсе не требую, чтобы ты сделал то, чего не можешь сделать, я только жалею о нашей неосуществившейся мечте!.. Вот только что мне вдруг стало очень страшно. Не знаю, почему-то мне кажется, что мне угрожает какая-то опасность. Разумеется, это ребячество, но я теперь ежеминутно оглядываюсь, точно тут кто-то есть и хочет меня убить". Мой милый, ты моя единственная защита. В тебе вся моя радость, ты смысл моей жизни...

Жак безмолвно прижал ее к своей груди; свое волнение, свое искреннее желание быть с нею всегда добрым, свою страстную любовь - все вложил он в это объятие. И он только что хотел ее убить! Если бы она не потушила лампу, он, несомненно, задушил бы ее... Нет, ему не выздороветь, припадки повторяются без определенного повода, он сам не может найти и уяснить себе их причину. Вот сейчас, почему у него снова возникло желание убить, ведь он знал, что Северина верна ему, любит его безгранично и так доверчиво? Или, быть может, чем больше она любила его, тем больше он ее желал, и в слепом эгоизме самца он готов был уничтожить ее, потому что мертвая она принадлежала бы ему всецело.

- Скажи мне, милый, отчего я так боюсь? Что может мне угрожать, ты знаешь?

- Нет, нет, успокойся, тебе ничего не угрожает!..

- Иногда я вся дрожу. Мне постоянно чудится позади какая-то опасность, я чувствую ее... Отчего мне страшно?..

- Нет, нет, не бойся! Я люблю тебя и никому не позволю тебя обидеть. Ты чувствуешь, как нам сейчас хорошо вдвоем?

Они помолчали.

- Ах, милый, - продолжала она ласковым, нежным шепотом. - Если бы все наши ночи были такими же, как эта, и длились бы бесконечно и мы с тобой всегда вот так были бы вместе... Знаешь, мы могли бы продать этот дом и уехать с деньгами к твоему приятелю, ведь он все еще ждет тебя. Всякий раз, перед тем как заснуть, я мысленно устраиваю там нашу жизнь... Там каждая ночь была бы такой, как сегодня. Я была бы твоя, мы засыпали бы друг у друга в объятиях... Но я знаю, ты не можешь... Я говорю тебе это не для того, чтобы тебя мучить, а потому лишь, что это рвется у меня против воли из сердца.

В нем вновь возникла внезапная решимость убить Рубо; он убьет его, чтобы не убивать Северину. И как раньше, он думал, что эта решимость непоколебима.

- Я не мог, - прошептал он, - но теперь смогу. Ведь я обещал тебе!

Северина слабо возразила:

- Нет, пожалуйста, не давай никаких обещаний... Нам обоим становится только еще тяжелее потом, когда оказывается, что у тебя опять не хватило духу... И это так ужасно! Нет, нет! Лучше не надо...

- Зачем ты говоришь так, ведь ты сама знаешь, что это необходимо. Именно потому я и найду в себе силы... Я хотел переговорить с тобой об этом, и вот теперь мы и поговорим, мы здесь совершенно одни и можем быть спокойны, что даже сами не различим цвет наших слов.

Вздыхая, она согласилась, ее сердце билось так сильно, что Жак чувствовал его биение.

- Я и в самом деле хотела такой развязки до тех пор, пока она мне казалась невыполнимой. Теперь, когда ты серьезно решился, у меня жизни не будет.

Оба замолчали, как будто под гнетом принятого ими страшного решения. Вокруг царило угрюмое молчание сурового, безлюдного края. Им было жарко, их влажные, сплетенные тела слились... Жак нежно целовал Северину в шею...

- Пусть он придет сюда, - сказала Северина шепотом. - Я могу его вызвать под каким-нибудь предлогом. Не знаю, под каким именно, придумаем после... Ты дождешься его здесь, спрячешься где-нибудь, и дело устроится само собою, ведь здесь уже, наверное, никто не помешает... Так мы и сделаем, да?

Не переставая целовать ее в шею, он послушно отвечал:

- Да, да...

Но Северина продумывала и взвешивала все подробности своего плана, и по мере того, как план этот развертывался у нее в голове, она дополняла и совершенствовала его.

- Но только знаешь, милый, будет очень глупо, если мы не примем всех необходимых мер предосторожности. Если вести дело так, что нас на следующий же день арестуют, то, по-моему, лучше ничего и не начинать... Знаешь, где-то я читала, не помню хорошенько, где, но, вероятно, в каком-нибудь романе, что всего благоразумнее подстроить так, чтобы это имело вид самоубийства... Он за последнее время стал такой странный, мрачный, рассеянный, никто не удивится, если узнает, что он лишил себя жизни в этом доме... Надо только придумать такую обстановку, чтобы факт самоубийства казался правдоподобным... Так ведь?..

- Да, разумеется...

Она раздумывала; ей не хватало воздуха, так крепко он ее целовал.

- Да, надо что-нибудь такое, что скрыло бы следы... Знаешь, мне пришла в голову мысль: если бы, например, рана у него была на шее, мы могли бы. вдвоем донести его до полотна дороги и положить поперек пути. Понимаешь, мы положили бы его на рельсы, чтобы первым же поездом ему начисто отрезало голову. Пускай себе потом разыскивают. Ведь шея у него будет тогда раздавлена, и никакой раны нельзя будет отыскать. Что ты на это скажешь, хорошо ведь я придумала?

- Да, очень хорошо.

Оба они оживились, Северина даже почти развеселилась, гордясь своей изобретательностью. Жак страстно целовал ее.

- Нет, оставь, погоди немного... Я думаю, милый, что так будет все-таки еще не совсем хорошо. Если ты останешься здесь со мной, то самоубийство покажется подозрительным. Тебе надо уехать. Слышишь? Ты уедешь завтра, но Кабюш и Мизар должны быть свидетелями твоего отъезда, чтобы это был для всех установленный факт. Ты сядешь в поезд в Барантене, выйдешь, под каким-нибудь предлогом в Руане, а затем, когда стемнеет, вернешься сюда. Я впущу тебя с черного хода. Отсюда до Руана всего только четыре мили. Чтобы пройти их, тебе потребуется часа три. Вот теперь все улажено. Тебе стоит только захотеть, и все будет сделано.

- Да, я окончательно решился!

Теперь Жак лежал неподвижно, он раздумывал. Несколько времени прошло в молчании. Они лежали, как бы подавленные тем, что собирались совершить и что теперь казалось им уже окончательно решенным. Северина теснее прижалась к Жаку, он обнял ее, но она разжала объятия.

- Но под каким предлогом вызвать его сюда? - сказала она. - Он дежурит днем, значит, сможет выехать из Гавра не раньше чем восьмичасовым вечерним поездом. Здесь он будет к десяти часам вечера. Это, собственно, нам на руку... Да, чего же лучше: Мизар говорил, что послезавтра утром кто-то приедет смотреть дом. И прекрасно, завтра с утра пошлю мужу телеграмму, что присутствие его здесь необходимо. Вечером он будет здесь. Ты отправишься в Барантен пораньше и вернешься из Руана еще до его приезда. Ночи теперь безлунные, и ничто помешать нам не может... Все устраивается как нельзя лучше, да, как нельзя лучше!

- Да, великолепно!

Уже, не сдерживая своей страсти, они бурно отдались друг другу. Когда они наконец заснули, все еще держа друг друга в объятиях, заря только что начала заниматься, и мрак еще окутывал их своим черным покровом, скрывая их друг от друга. Жак проспал до десяти часов утра, как убитый, без сновидений. Когда он открыл глаза, Северины не было, она одевалась в своей комнате. Яркие снопы солнечных лучей, врываясь в комнату, зажигали красные занавески кровати, красную обивку стен, и комната казалась охваченной пламенем. Весь дом дрожал от громыхания пронесшегося мимо поезда. Этот поезд, вероятно, и разбудил Жака. Спросонья он в изумлении глядел на ослепительно яркое солнце, на струившееся повсюду красное зарево. И тогда он вспомнил все: сегодня ночью, когда это яркое солнце исчезнет, он убьет.

Днем все прошло именно так, как было условлено. Перед завтраком Северина попросила Мизара отнести в Дуанвиль телеграмму на имя ее мужа, а часа в три пополудни Жак в присутствии Кабюша стал собираться в дорогу. Он вышел с таким расчетом, чтобы сесть на Барантенской станции в поезд, отходивший четырнадцать минут пятого. Каменотес проводил машиниста до станции; он невольно искал сближения с Жаком, как бы обретая в любовнике частицу женщины, к которой питал страсть. В Руане, куда Жак прибыл без двадцати минут пять, он остановился поблизости от вокзала, в гостинице, которую содержала его землячка. Он сказал ей, что хочет на другой день повидаться кое с кем из товарищей, а затем поедет в Париж и приступит опять к работе. Комнату он заказал себе в первом этаже; окно ее выходило в глухой, безлюдный переулок. В шесть часов вечера он ушел к себе, говоря, что сейчас же ляжет спать, так как слишком понадеялся на свои силы и очень устал. Он действительно лег в постель, но минут через десять незаметно вылез из окна и, приперев ставню так, чтобы можно было тем же путем вернуться в комнату, поспешно выбрался из города на дорогу, которая вела в Круа-де-Мофра.

Четверть десятого Жак снова очутился перед уединенным домом, стоявшим наискось от полотна железной дороги. Ночь была очень темная, ни один луч света не проникал сквозь плотно запертые ставни мрачного дома, который казался совершенно заброшенным. Жака опять словно что-то кольнуло в сердце. Ему стало невыразимо грустно, как будто от предчувствия неизбежной беды, ожидавшей его там. Как было заранее условлено, он бросил один за другим три маленьких камешка в ставни красной комнаты, а затем перешел к задней стороне дома, где перед ним тихонько растворилась дверь. Войдя в дом, он тщательно запер за собою дверь и стал ощупью подниматься по лестнице; впереди слышался шорох легких шагов. Наверху, при свете стоявшей на столе большой лампы, он увидел уже смятую постель и брошенную на кресло одежду Северины. Сама Северина, в одной рубашке, босая, была уже причесана на ночь. Густые волосы, собранные высоко на голове, оставляли шею совершенно открытой.

- Как, ты уже легла? - с удивлением спросил он.

- Конечно, так будет гораздо лучше... Видишь ли, мне пришла в голову мысль: если я отворю ему дверь совсем раздетая, у него не явится никаких подозрений. Я скажу ему, что у меня мигрень. Мизару я тоже сказала, что больна. Все это потом мне пригодится... Когда завтра утром его найдут на рельсах, я смогу утверждать, что не выходила из комнаты.

Жак, у которого дрожь пробежала по телу, начал сердиться.

- Нет, нет, оденься... Ты должна встать. Ты не можешь оставаться так...

Северина удивленно улыбнулась.

- Милый, но почему?.. Не беспокойся, уверяю тебя, мне вовсе не холодно... Видишь, я вся теплая...

Она шаловливо подбежала к нему, хотела обнять его, протянула свои обнаженные руки; рубашка соскользнула с ее плеча, открылась круглая грудь. Жак отшатнулся; тогда она покорно сказала:

- Не сердись. Я сейчас лягу в постель. Не волнуйся, я не простужусь.

Когда она легла в постель и закуталась в простыню до самого подбородка, он как будто немного успокоился. Она же продолжала говорить с ним совершенно спокойным тоном, объясняя свой план:

- Как только он постучит, я сойду ему отворить. Сперва я предполагала дать ему подняться сюда, чтобы ты его встретил тут, но тогда пришлось бы спускать его вниз по лестнице, а это наделало бы нам много хлопот. К тому же здесь пол паркетный, а сени вымощены каменными плитами, и если на них останутся пятна, я тут же их смою... Раздеваясь только что, я вспомнила один роман: автор рассказывает, как человек, убивая своего врага, предварительно разделся сам догола. Понимаешь, ты сможешь потом хорошенько вымыться, а на одежде не окажется ни одной кровинки... Как ты думаешь, не раздеться ли нам обоим совсем, до рубашки?

Жак смотрел на нее, совершенно растерянный. Северина, со своим кротким личиком и ясными девичьими глазами, была, казалось, озабочена единственно лишь благополучным исходом задуманного предприятия. Все это отлично укладывалось в ее голове. А Жак, вообразив себя и Северину совершенно обнаженными, обрызганными кровью убитого, почувствовал, что дрожь охватила его до самых костей.

- Нет, нет, что ты! Разве мы дикари? Отчего бы уж тогда, кстати, не вырвать у него сердце и не съесть его? Ты, значит, очень его ненавидишь?

Лицо Северины внезапно омрачилось. Она вся ушла в хлопоты по подготовке плана, и этот вопрос неожиданно ставил ее перед самим фактом предстоящего убийства. На глазах у нее выступили слезы.

- Я слишком страдала за последние месяцы, я не могу любить его; я уже сто раз, кажется, говорила тебе, что готова решиться на все, только бы не оставаться с этим человеком еще лишнюю неделю. Но ты совершенно прав, ужасно, что мы дошли до этого, видно, нам очень хочется быть счастливыми вместе... Ну, все равно, мы сойдем вниз в темноте. Ты спрячешься за дверь, а когда я открою и он войдет, ты поступишь, как найдешь нужным... Я забочусь об этом потому, что хотела только помочь, чтобы тебе не пришлось самому обо всем думать. Я стараюсь устроить все как можно лучше.

Он остановился у стола, увидав нож, который уже служил орудием убийства мужу Северины и который она положила на стол, очевидно, для того, чтобы Жак убил им теперь ее мужа. Нож был раскрыт, и клинок его сверкал при свете лампы. Жак взял его и осмотрел. Северина молча смотрела на Жака: он держал нож в руках, значит, и говорить о ноже было незачем. И лишь после того, как Жак положил нож обратно на стол, она продолжала:

- Не правда ли, милый, ведь я тебя ни к чему не принуждаю? Еще не поздно, ты можешь уйти.

Он решительно выпрямился.

- Ты считаешь меня такой тряпкой? На этот раз, клянусь, дело будет сделано!

В это мгновение весь дом затрясся от громыхания поезда, промчавшегося вихрем так близко, что казалось, будто он пронесся прямо через комнату.

- Это его поезд, - заметил Жак, - теперь он уже сошел на Барантенской станции и через полчаса будет здесь.

Водворилось долгое молчание. Они видели теперь, как этот человек шел в темноте по узенькой тропинке. Жак стал машинально ходить по комнате, как бы считая шаги того, кто подходил все ближе, ближе. Еще один, еще, еще и наконец последний. Тогда он, спрятавшись за дверь, вонзит ему, как только тот войдет, нож в горло. Северина, завернувшись в простыню до самого подбородка, лежала на спине и пристально следила своими большими глазами за Жаком, ходившим взад и вперед по комнате. Мерные шаги его словно укачивали и убаюкивали ее. Их ритм казался ей отзвуком отдаленных шагов мужа. Один шаг следует безостановочно за другим, ничто теперь не сможет задержать его. Потом она соскочит с постели и пойдет ему отворять босиком, в темноте. "Это ты, мой друг? Входи. Я уже легла..." Но он не успеет даже ей ответить и тут же упадет с перерезанным горлом.

Снова прошел поезд, на этот раз из Парижа. Это был пассажирский поезд, проходивший мимо Круа-де-Мофра через пять минут после поезда прямого сообщения из Гавра. Жак изумился: как, прошло только пять минут? А ведь надо ждать целых полчаса. Он не мог усидеть на месте и снова начал ходить из одного конца комнаты в другой. Он с тревогой спрашивал себя, будет ли он на этот раз в состоянии сделать что нужно. Он знал все перипетии внутренней борьбы, которая неминуемо возникнет в нем: он пережил ее по меньшей мере ужа раз десять. Сперва он полон уверенности и решимости убить; потом начинает чувствовать стеснение в груди, ноги и руки холодеют, наступает полнейший упадок сил, мускулы перестают повиноваться воле. Чтобы подбодрить себя, он повторял доводы, которые приводил неоднократно и раньше: устранить этого человека было для него необходимо, в Америке его ожидало богатство, он будет обладать любимой женщиной. Хуже всего было то, что, увидев Северину нагой, Жак подумал, что и на этот раз ему ничего не удастся, он терял самообладание, как только у него появлялась эта роковая дрожь. Был момент, когда он испугался, что не устоит перед искушением: она сама предлагала себя, и раскрытый нож лежал тут же. Теперь это прошло, решимость его непоколебима. Он убьет. И Жак поджидал Рубо, шагая по комнате от двери к окну, проходя каждый раз мимо постели, на которую старался не глядеть.

Северина по-прежнему неподвижно лежала в этой постели, где они провели прошлой ночью столько блаженных часов. Не поднимая головы с подушки, она молча следила за Жаком, она боялась, что и в эту ночь у него не хватит решимости. Она хотела только одного - покончить со всем, что было, и начать все сызнова, с бессознательным эгоизмом женщины, всецело принадлежащей одному мужчине, которого любит, и безжалостной к другому, который не вызывал в ней никакого желания. Освободиться от него, потому что он мешает, - это казалось ей так естественно. Чтобы осознать всю гнусность преступления, слишком много пришлось бы ей размышлять: как только представление о крови, о самом акте убийства исчезало из ее сознания, она опять спокойно улыбалась, и лицо ее принимало обычное, нежное, покорное и невинное выражение. Она думала, что хорошо изучила внешность Жака, но сейчас в нем было что-то необычное. Он был такой же красивый: густые волнистые волосы, черные, как смоль, усы; карие его глаза по-прежнему сверкали золотистыми искорками, но нижняя челюсть так сильно выдавалась вперед, что придавала лицу какое-то звериное выражение. Пройдя мимо постели Северины, Жак, как будто против воли, взглянул на нее, глаза его заволоклись рыжеватой дымкой, он откинулся назад всем телом. Почему он сейчас так избегает ее? Неужели мужество снова покидает его? Не зная, что в присутствии Жака ей всегда угрожает смерть, Северина объясняла себе беспричинный, инстинктивный страх, который она иногда испытывала, предчувствием близкого разрыва. Внезапно у нее явилось глубокое убеждение, что если теперь Жак не будет в состоянии убить, то убежит от нее и никогда уже не вернется. И она решила, что заставит его убить, сумеет влить в него необходимую энергию. Мимо дома опять проходил поезд, бесконечный товарный поезд, его хвост громыхал в тяжелом молчании комнаты, казалось, уже целую вечность. Приподнявшись на локте, Северина выждала, пока этот вихрь стих в отдалении, среди уснувших полей.

- Еще четверть часа, - заметил Жак вслух. - Он прошел уже Бекурский лес, теперь он как раз на полдороге сюда. Ах, как время тянется!

Он подошел к окну и вдруг увидел, что Северина в одной рубашке стоит возле кровати.

- А если нам спуститься с лампой вниз? - сказала она. - Ты осмотришься в сенях, станешь у двери, я отворю ее, и ты увидишь тогда, как удобнее тебе будет нанести удар.

Жак, дрожа всем телом, отступил назад.

- Нет, нет, не надо лампы.

- Ну что ты, мы же ее спрячем потом. Надо ведь прежде хорошенько осмотреться.

- Нет, не надо. Ложись!

Северина не слушала, она приближалась к Жаку с неотразимой властной улыбкой женщины, убежденной, что желание, которое она внушает мужчине, делает ее всесильной. Ей стоит только обнять его, и он покорится могуществу ее плоти и сделает все, что она захочет. И чтобы сломить его, она продолжала говорить голосом, полным нежной ласки:

- Я не понимаю, милый, что с тобой сделалось. Ты как будто меня боишься, словно избегаешь меня. Если бы ты знал, как мне хочется сейчас прильнуть к тебе, чувствовать, что ты здесь, со мной, и что между нами полное единодушие навсегда, да, именно навсегда... Слышишь?

Она притиснула его к столу, ему некуда было бежать, и он смотрел на нее, ярко освещенную лампой. Никогда еще он не видел ее такою: волосы ее были зачесаны вверх, рубашка сползла с плеч, вся шея была обнажена, обнажена вся грудь. Он задыхался в безнадежной борьбе, уже теряя сознание, волна горячей крови захлестнула его, роковая отвратительная дрожь прошла по всему его телу. Он вспомнил, что позади него на столе лежал раскрытый нож. Он чувствовал этот нож, ему стоило только протянуть руку, чтобы взять его.

Сделав над собой усилие, он проговорил задыхающимся голосом:

- Ложись, умоляю тебя!

Конечно, она не обманулась, он дрожал от страсти, и она гордилась этим. Она не хотела подчиниться ему, она хотела его любви, и он будет ее любить сейчас так сильно, как только сможет, свыше своих сил, до безумия. С шаловливой грацией она все плотнее прижималась к нему.

- Ну, обними же меня... Обними меня крепко, так крепко, как ты меня любишь! Это придаст нам бодрости... Да, бодрость нам очень нужна! Чтобы решиться на то, на что решаемся мы, надо, чтобы мы любили друг друга совсем иначе и гораздо сильнее, чем любят другие. Обними же меня от всего сердца, от всей души...

У него перехватило дыхание... В голове у него гудело, он ничего больше не слышал. Раскаленное железо жгло ему руки и ноги, впивалось в голову, и вот уж не он, кто-то другой владел его телом, попавшим во власть хищного зверя. Его руки перестали повиноваться ему, он был опьянен этой женской наготой. Обнаженная женская грудь прижималась к нему, обнаженная шея тянулась к нему, белая, нежная, непобедимо соблазнительная; теплый одуряющий аромат женского тела доводил его до безумия. Голова у него кружилась в бесконечном вихре, уносившем последние остатки разумной воли.

- Обними же меня, милый, уходят последние секунды. Ведь он придет сейчас. Если он шел быстро, он может постучаться в любую минуту... Ты не хотел, чтобы мы спустились в сени, так по крайней мере запомни хорошенько: я отворю дверь, а ты спрячешься за ней и не жди, а сразу же, сразу... Кончай сразу!.. О, я тебя так люблю, мы будем с тобою так счастливы! Он дурной человек, он меня мучил, он единственное препятствие к нашему счастью... Обними же меня крепче, крепче!.. Поглоти меня всю, чтобы вне тебя я перестала бы существовать!

Жак, не оборачиваясь, нащупывал лежавший позади него на столе нож. Одно мгновение он стоял неподвижно, сжимая нож в руке. Вернулась ли к нему инстинктивная неудержимая жажда мщения за давнишние обиды, ясное воспоминание о которых уже утратилось; быть может, в нем кипела злоба, веками накоплявшаяся у мужчин со времени первого обмана, жертвою которого был доисторический пещерный житель? Он смотрел на Северину безумными глазами, чувствуя в себе лишь непреоборимое стремление умертвить ее, взвалить себе на спину, вырванную у других, как добычу. Врата ужаса растворялись над этой черной бездной страсти... Это была любовь в самой смерти, стремление уничтожить, чтобы обладать полнее.

- Обними же меня, обними...

Она тянулась к Жаку, в страстной мольбе запрокинув лицо, и когда перед ним блеснула, как в ярком пламени пожара, эта обольстительная, белоснежная шея, он с быстротою молнии занес над нею нож. Она увидела сверкнувший клинок и откинулась назад, объятая изумлением и ужасом.

- Жак, Жак... Что с тобой, господи?.. Меня? За что? За что?

Стиснув зубы, не говоря ни слова, он бросился за нею и после короткой борьбы притиснул ее к кровати. Она отступала перед ним, растерянная, беззащитная, в изодранной рубашке.

- За что же, господи, за что?..

Ударом ножа в горло он заставил ее замолчать. Вонзив нож, он повернул его в ране страшным инстинктивным движением ненасытной руки. Это был совершенно такой же удар, как тот, которым был убит Гранморен. Нож вонзился в то же самое место и с такой же неистовой силой. Вскрикнула ли она? Он этого так и не узнал. Парижский курьерский поезд промчался с таким страшным грохотом, что в доме задрожал даже пол, и Северина умерла, как бы сраженная этим пронесшимся бурным вихрем.

Жак неподвижно стоял, глядя на нее, лежавшую теперь у его ног на полу, возле кровати. Громыхание поезда постепенно замирало вдали, глубокая тишина водворилась в красной комнате, а Жак все глядел на Северину. Из широкой раны в горле хлынул красный поток, он струился между грудей, заливал живот и бедро и стекал крупными каплями на паркет. Целая лужа крови образовалась на полу среди красных обоев и красных занавесей. Разорванная рубашка вся пропиталась кровью. Он никогда и не подумал бы, что в этом существе было столько крови. Он не мог оторвать от нее своего взгляда; выражение несказанного ужаса запечатлела смерть на лице этой хорошенькой, кроткой и нежной женщины. Ее черные волосы стали дыбом и казались зловещим мрачным шлемом, черным, как ночь. В голубых, точно барвинки, глазах, раскрывшихся непомерно широко, застыл растерянный вопрос, ужас перед тайной: за что, за что он ее убил? Она была раздавлена, унесена роковой неизбежностью убийства, невольная жертва, которую жизнь затоптала в грязь и кровь; нежная и непорочная, несмотря ни на что, она умерла, так и не поняв, за что же он убил ее.

Вдруг Жак услышал какие-то звуки, напоминавшие звериный рев, хрюканье кабана, рычание льва; то был вздох, вырвавшийся из его собственной груди. Наконец-то, наконец ему удалось выполнить свое страстное желание! Он убил! Да, он это совершил и теперь чувствовал безумную радость, беспредельное наслаждение в удовлетворении так долго томившего его заветного желания Он испытывал огромную гордость самца, он был полновластным господином; убив женщину, он обладал ею теперь, как давно уже мечтал обладать, - всецело, до полного ее уничтожения. Ее больше нет, и никому она принадлежать не будет. С величайшею ясностью вспомнил он о другом зарезанном, о Гранморене, чей труп он видел в ту страшную ночь всего лишь в каких-нибудь пятистах метрах от места, где лежал теперь труп Северины. Это нежное, белое тело, исполосованное красным, - та же бездушная тряпка, сломанная марионетка, мешок, набитый мякиной, в который удар ножа обращает живого человека. Да, это так. Он убил, и труп лежал перед ним на полу. Он опрокинулся так же, как труп Гранморена, но только на спину - ноги раскинуты, левая рука согнута под грудью, а правая, казалось, совсем оторвана от плеча. Жак вспомнил, как сильно билось у него сердце в ту ночь и как он поклялся себе, что и он, в свою очередь, осмелится убить. При виде зарезанного человека в нем разгорелось, как похоть, неудержимое стремление убить. Ах, смело насытить свое заветное желание, вонзить нож в живое человеческое тело! Постепенно, незаметно это желание росло; с тех пор прошел целый год, но каждый час неудержимо увлекал его к неизбежному. Даже в объятиях этой женщины, взращенное ее поцелуями, зрело в нем это глухое желание. Не было ли второе убийство как бы логическим следствием первого?

Страшный грохот, от которого задрожал весь дом, оторвал Жака от немого созерцания мертвой. Что это, уж не выламывают ли дверь, хотят его арестовать? Но вокруг было прежнее глухое безмолвие. Да ведь это проходил поезд! Сейчас внизу постучит человек, которого он хотел убить. Жак совершенно забыл о нем. Он еще ни о чем не сожалел, но уже удивлялся своему безрассудству. Что же произошло? Как могло случиться, что женщина, которую он любил и которая страстно его любила, лежит здесь, на полу, с перерезанным горлом, а муж, служивший препятствием к его счастью, все еще жив и шаг за шагом приближается к дому? Он не дождался этого человека. Под влиянием привитых воспитанием принципов и гуманных идей, постепенно приобретенных целым рядом поколений, он щадил его в течение нескольких месяцев. Но в ущерб личным интересам самого Жака в нем одержал верх наследственный инстинкт насилия, та потребность убить, которая в. первобытных лесах заставляла одного зверя бросаться на другого. Разве к убийству приходят путем рассуждений? Нет, убийство - это инстинктивный порыв, голос крови, пережиток древних схваток, вызванных необходимостью жить и радостным чувством своей силы. Жак ее чувствовал ничего, кроме пресыщения и усталости. Он старался понять, что произошло, он не ощущал даже удовлетворения - ничего, кроме удивления и горького сознания непоправимого. Ему становился невыносим вид несчастной жертвы, она преследовала его своим взглядом, в котором выражались ужас и недоумение. Он отвел глаза, но вдруг увидел другую белую фигуру, стоявшую в ногах кровати. Кто это? Двойник убитой? Нет, то была Флора. Она являлась уже ему во время горячечного бреда после катастрофы. Без сомнения, она торжествовала, чувствуя себя теперь отмщенной. Оледенев от ужаса, Жак спрашивал себя, почему он медлит в этой роковой комнате. Он убил, до отвала, допьяна напился отвратительного вина преступления. И, споткнувшись о нож, брошенный на пол, Жак бросился вон из комнаты, вихрем сбежал по лестнице, распахнул настежь парадную дверь, словно маленькая дверь черного хода была слишком узка для него, и выбежал в темноту. Топот его бешеного бега вскоре замер вдали. Он не оборачивался. Темный дом, стоявший наискось у полотна железной дороги, остался позади, открытый и покинутый всеми, отданный во владение смерти.

В эту ночь Кабюш, по обыкновению, перелез через забор и бродил под окнами Северины. Зная, что она поджидает мужа, он не удивился, заметив полоску яркого света, пробивавшегося через щель в ставнях. И вдруг он остолбенел от изумления: с крыльца спрыгнул человек и бросился, как сумасшедший, бежать прямо в поле. О погоне за этим человеком нечего было и думать: он исчез из виду прежде, чем Кабюш успел прийти в себя. Встревоженный, растерянный, стоял Кабюш перед дверью, широко раскрытой в черную дыру просторных сеней. Что случилось? Может быть, войти? В доме царило тяжелое молчание, не нарушавшееся ни одним звуком, не было заметно никаких признаков жизни, только наверху ярко горела лампа. Ему стало страшно.

Наконец Кабюш решился войти в сени и ощупью поднялся по лестнице. Перед дверью красной комнаты, также растворенной настежь, он снова остановился. Спокойный свет лампы наполнял комнату. Кабюшу показалось издали, что на полу перед кроватью лежит куча женских юбок. Северина, по-видимому, уже легла. В страшном волнении он потихоньку окликнул ее. Сердце у него усиленно билось, он задыхался. Потом он увидел кровь, понял все и бросился в комнату со страшным воплем. Боже, это была она! Зарезана, брошена в беспомощной наготе! Ему показалось, что она еще дышит. Он был в таком отчаянии, испытывал такой мучительный стыд при виде того, как она умирает совершенно обнаженная, что в порыве братского чувства схватил ее на руки, поднял и положил на постель. Когда он разомкнул объятия - единственное проявление нежного чувства с его стороны, - он был покрыт ее кровью, залившей его руки и грудь. В эту минуту он заметил Рубэ и Мизара. Подойдя к дому, они увидели, что все двери раскрыты настежь, и решили войти оба, Рубо задержался, так как остановился побеседовать с железнодорожным сторожем, который затем проводил его, продолжая начатый разговор. Оба, остолбенев, смотрели на Кабюша, у которого руки были в крови, как у мясника.

- Рана точь-в-точь такая же, как была у председателя окружного суда, - сказал наконец Мизар.

Вместо ответа Рубо кивнул головой. Он не мог оторвать глаз от Северины, на лице которой застыло выражение несказанного ужаса; черные волосы ее стояли дыбом, а голубые, широко раскрытые глаза, казалось, все еще спрашивали: за что?

XII

Три месяца спустя, в теплую июньскую ночь, Жак вел гаврский курьерский поезд, вышедший из Парижа в половине седьмого вечера. Новая машина, Э 608, досталась ему, как говорил он сам, совсем еще девственной. Машинист начинал уже осваиваться со всеми ее особенностями. Она была капризна и непослушна, как молодая лошадь, которую надо хорошенько объездить, прежде чем она станет ходить в упряжи. Жак часто с сожалением вспоминал о своей Лизон и отпускал крепкое словцо по адресу новей машины. Ему приходилось все время неусыпно следить за ней, не выпуская из рук регулятора. Однако в эту ночь погода была такая мягкая, что машинист был настроен более снисходительно и, с наслаждением вдыхая полной грудью прохладный воздух летней ночи, разрешал машине некоторые неровности в ходу. Никогда еще он не чувствовал себя так хорошо, как теперь. Он не испытывал никаких угрызений совести и наслаждался ощущением мирного, блаженного покоя.

Обычно он в дороге никогда не разговаривал, теперь же подшучивал над Пекэ, который по-прежнему ездил с ним кочегаром:

- Что это вы нынче даже не вздремнули? У вас такой вид, как будто вы принадлежите к обществу трезвости.

Действительно, Пекэ, против обыкновения, казался совершенно трезвым и очень сумрачным. Он хмуро ответил:

- Кому надо глядеть, тому дремать нельзя.

Жак взглянул на него подозрительным взглядом человека, у которого совесть нечиста. На прошлой неделе он попал в объятия любовницы своего товарища, этой ненасытной Филомены, давно уже заигрывавшей с ним. В нем говорило при этом не одно лишь мимолетное чувственное любопытство, ему .хотелось главным образом произвести над собою опыт: окончательно ли он исцелился с тех пор, как удовлетворил свое ужасное стремление?.. Сможет ли он обладать этой женщиной, не испытывая при этом желания всадить ей нож в горло? Уже два раза встретился он с Филоменой и не испытал ни болезненного возбуждения, ни дрожи. Настроение у него было радостное, вид довольный и спокойный; он был счастлив, что стал наконец таким же человеком, как все.

Пекэ, отворив дверцы топки, хотел подбросить на решетку свежего угля, но Жак остановил его:

- Нет, не надо, не к чему ее торопить: она и так идет хорошо.

Кочегар сердито проворчал:

- Да, нечего сказать, хороша эта дурацкая машина - настоящая дрянь! Как можно сравнить с ней покойницу, нашу старую Лизон? Вот та была ловкая, послушная! А эта просто потаскуха, дать бы ей хорошего пинка в зад.

Жак, не желая сердиться, старался не возражать. Он чувствовал, что прежняя согласная жизнь втроем окончательно расстроилась; со смертью Лизон прекратилась дружба между машинистом, кочегаром и паровозом. Теперь завязывались ссоры из-за пустяков: из-за слишком плотно привернутой гайки, из-за неловко подброшенной лопатки угля. Жак обещал себе быть осторожнее с Филоменой, не желая доводить дело до открытой войны с кочегаром; на узкой, ходившей ходуном площадке паровоза такая война могла плохо кончиться. Пекэ в благодарность за то, что машинист к нему не привязывался, позволял порою вздремнуть и отдавал ему остатки взятой с собою провизии, был прежде для Жака преданным псом, готовым вцепиться за него в горло первому встречному. Они жили друг с другом, как братья, молча перенося ежедневные опасности и понимая друг друга без слов. Но эта совместная жизнь угрожала сделаться адом в случае серьезной размолвки между машинистом и кочегаром. Железнодорожному обществу пришлось на прошлой неделе развести одну такую парочку, ездившую на шербургском курьерском поезде. Там тоже вышла неприятность из-за женщины. Машинист стал грубо обращаться с кочегаром, а кочегар перестал ему повиноваться. Дорогой между ними завязывались ссоры, доходившие до драки, и тогда они совершенно забывали о вагонах с пассажирами, которые неслись за ними на всех парах.

Пекэ дважды еще открывал дверцы топки и подбрасывал свежий уголь, очевидно, стараясь таким неповиновением вызвать Жака на ссору. Жак притворялся, что не замечает этого и занят исключительно управлением паровоза. Тем не менее он ради предосторожности каждый раз повертывал маховичок инжектора, уменьшая давление пара. Погода стояла такая прекрасная, и свежий ветерок, дувший прямо в лицо во время движения поезда, был так приятен в эту теплую июньскую ночь! По прибытии в Гавр, пять минут двенадцатого, Жак и Пекэ занялись уборкой паровоза, по-видимому, с прежним товарищеским согласием. Когда они выходили из депо, чтобы отправиться на ночлег на улицу Франсуа-Мазелин, Жака окликнул чей-то голос:

- Что это вы так торопитесь? Зайдите хоть на минутку!

Это была Филомена, поджидавшая Жака в дверях своего дома. Увидев Пекэ, она с досадой передернула плечами, но решила позвать их обоих; ради удовольствия перекинуться несколькими словами со своим новым возлюбленным стоило вытерпеть даже присутствие старого любовника.

- Оставь нас в покое, слышишь!.. - прикрикнул на нее Пекэ. - Не надоедай нам, мы хотим спать!..

- Нечего сказать, любезно! - весело возразила Филомена. - Господин Лантье, однако, не тебе чета: он не откажется выпить у нас рюмочку... Правда ведь, господин Лантье?..

Машинист хотел из осторожности отклонить приглашение, но кочегар внезапно переменил свое намерение и решил зайти к Филомене, уступая желанию убедиться собственными глазами, насколько основательны его подозрения. Они вошли в кухню; Филомена поставила на стол рюмки и бутылку водки и, понизив голос, сказала:

- Только не шумите, брат спит наверху, а он не любит, когда я принимаю гостей.

Разливая водку в рюмки, она тут же добавила:

- Кстати, вы знаете, жена кассира, старушка Лебле, сегодня окочуриласъ. Я говорила, что она не выдержит в этой темной квартире. Это настоящая тюремная камера. Она целых четыре месяца злилась, как бешеная собака, что из окон ничего не видать, кроме цинковой крыши... А потом, когда она уже перестала вставать со своего кресла, она не могла больше шпионить за мадмуазель Гишон и господином Дабади, и это ее окончательно добило; ведь это у нее вошло в привычку. Должно быть, она и умерла со злости, что ей не удалось их выследить.

Филомена выпила залпом рюмку водки и со смехом добавила:

- Я уверена, что они живут вместе. Только уж больно они ловки, умеют хоронить концы. Думаю, однако, что эта крошка, госпожа Мулен, видела их как-нибудь вечерком. Но ее нечего бояться, она не проболтается: во-первых, она слишком глупа, а во-вторых, ее муж - помощник начальника станции...

Она перебила себя возгласом:

- Ах, да, кажется, на будущей неделе в Руане будет разбираться дело Рубо?..

Жак и Пекэ слушали ее молча. Кочегар находил Филомену что-то необычайно болтливой. Когда она оставалась с ним вдвоем, она не бывала такой разговорчивой. Он не спускал с нее глаз, в нем закипала ревность при виде возбуждения, в которое приводило ее присутствие его начальника,

- Да, - ответил машинист совершенно спокойным тоном, - меня вызвали в суд в качестве свидетеля.

Филомена подошла к Жаку, радуясь случаю прикоснуться к нему хоть локтем.

- Меня тоже вызывали как свидетельницу, - сказала она. - Ах, господин Лантье, меня расспрашивали о вас: видите ли, хотели узнать сущую правду о ваших отношениях с бедняжкой Севериной; так вот, когда меня расспрашивали, я сказала следователю: "Да ведь он, сударь, ее обожал. Он не мог причинить ей никакого зла". Ведь сколько раз доводилось мне видеть вас вместе, я, по совести, могла дать такое показание.

- Ну, - сказал Жак равнодушно, - я был в этом отношений совершенно спокоен. Я в точности, по часам указал, как проводил время в тот роковой день... Меня уволили бы, если бы могли хоть в чем-нибудь заподозрить.

Водворилось молчание, все трое медленно опорожнили свои рюмки.

- Просто страшно становится, - продолжала Филомена. - Подумайте, ведь какой зверь этот Кабюш, он был весь залит кровью бедняжки Северины. Бывают же такие идиоты! Убивать женщину только потому, что питаешь к ней страсть, как будто дело от этого подвинется вперед. Ведь ее-то все равно уже нет!.. Я всю жизнь не забуду, как полицейский комиссар Кош явился прямо на станцию арестовать господина Рубо. Я была как раз там. Господин Рубо на другой же день после похорон жены совершенно спокойно приступил к своим обязанностям, а ровно через неделю вдруг подходит к нему господин Кош и, хлопнув его по плечу, говорит, что, по предписанию судебного следователя, должен отправить его в тюрьму. Представьте себе, ведь они были неразлучны и по целым ночам играли вместе в карты. Ну, правда, на то он и полицейский комиссар; он даже отца с матерью на гильотину поведет, если начальство прикажет. Такое уж у него поганое ремесло! Впрочем, господину Кошу все это, как с гуся вода, Я недавно еще видела его в Коммерческом кафе. Он неспокойно тасовал карты, а до приятеля ему столько же дела, сколько до турецкого султана...

Пекэ, стиснув зубы, изо всех сил ударил кулаком по столу.

- Тысяча чертей! Если бы я был на месте этого рогоносца Рубо... Вот вы жили с его женой, другой парень ее убил, а его отдают под суд... Тут прямо лопнешь со злости!

- Дурачина ты! - воскликнула Фидемева. - Ведь его обвиняют, будто он подговорил Кабадша, убить жену, говорят, он хотел завладеть ее имуществом; а у Кабюша, говорят, нашли часы председателя окружного суда Гранморена, помните, того самого господина, которого полтора года тому назад зарезали в вагоне. Так вот эти два убийства связали вместе и выдумали какую-то темную историю, темнее бутылки с чернилами. Я не могу вам рассказать все подробно, но это было напечатано в газете на целых двух столбцах.

Жак рассеянно слушал ее. Наконец он проговорил:

- К чему нам ломать над этим голову? Нас ведь это не касается. Если уж судьи не доищутся, в чем тут дело, то мы тем более ничего не узнаем.

Бледность разливалась по его лицу, и в раздумье он сказал:

- Жаль только бедную Северину... Ах, бедная, бедная женщина!..

- А вот я бы... - резко сказал Пекэ, - у меня у самого есть жена, и если бы кто-нибудь вздумал до нее дотронуться, я задушил бы обоих: и ее и любовника. Пусть бы мне потом отрубили голову, наплевать мне на это.

Снова водворилось молчание. Филомена, наполняя рюмки, принужденно, рассмеялась, пожимая плечами. Но на самом деле она была не на шутку испугана и искоса наблюдала за Пекэ. Он страшно опустился, был очень грязен и ходил положительно в лохмотьях с тех пор, как тетушка Виктория, из-за перелома ноги став калекой, должна была оставить свою службу сторожихи в дамской уборной парижского вокзала и поступила в богадельню. У Пекэ не было уже снисходительной и матерински заботливой хозяйки, снабжавшей его пятифранковыми монетами и чинившей ему белье для того, чтобы гаврская любовница не могла обвинять ее в неряшливости. Филомена, очарованная щеголеватостью и чистоплотностью Жака, посмотрев на Пекэ, поморщилась.

- Неужели ты собираешься удушить свою парижскую жену?! - осведомилась она, поддразнивая кочегара. - Едва ли только кто-нибудь решится ее у тебя похитить!..

- Все равно, ее или другую! - проворчал Пекэ.

Филомена чокнулась с ним и продолжала шутливым тоном:

- За твое здоровье. Смотри же, принеси мне твое белье, я его выстираю и починю. Ты теперь в таком виде, что не делаешь особенной чести ни мне, ни ей... За ваше здоровье, господин Лантье!

Жак вздрогнул, как будто его разбудили. У него, не было никаких угрызений совести; с тех пор, как он убил Северину, он испытывал облегчение, чувство физического покоя, но образ ее возникал иногда перед ним, трогая до слез мягкосердечного человека, уживавшегося в нем рядом с бешеным зверем. Он чокнулся и поспешно проговорил, чтобы скрыть свое смущение:

- Вы знаете, что у нас скоро будет война?

- Быть не может! - воскликнула девушка. - С кем же это?

- Да с пруссаками... Все дело вышло из-за одного их принца, которому хочется сесть на испанский престол. Вчера в Палате только об этом и толковали.

Филомена разволновалась:

- Этого только еще не хватало! Довольно уж, кажется, нас мучили выборами, плебисцитом и уличными бунтами в Париже!.. А если будут драться, ведь всех мужчин заберут?

- Не беспокойтесь, нас не тронут. Нельзя в военное время расстраивать железнодорожную службу... Будет только много возни с перевозкой войск и продовольствия... Ну, что же, если понадобится, будем выполнять свой долг...

С этими словами Жак встал, так как Филомена под столом тихонько наступила ему на ногу. Пекэ, заметив это, весь побагровел и уже сжимал кулаки...

- Ну, пошли спать, нечего засиживаться.

- Да, так-то лучше будет, - пробормотал кочегар.

Он схватил Филомену за руку и стиснул ее с такой силой, что та едва удержалась от крика. Кочегар с яростью допил свою рюмку, а Филомена шепнула на ухо машинисту:

- Берегись, он становится настоящим зверем, когда выпьет.

В это время на лестнице послышались тяжелые шаги, кто-то спускался вниз. Филомена испуганно зашептала:

- Брат! Убирайтесь скорее отсюда... Живо!

Не успели Жак и Пекэ пройти и двадцати шагов, как услышали звук пощечины и пронзительные женские вопли. Филомену наказывали, как девчонку, которая залезла в шкаф, чтобы полакомиться вареньем, и была захвачена на месте преступления. Машинист хотел вернуться, чтобы вступиться за нее, но кочегар удержал его:

- Чего вы? Вам-то что за дело? Черт бы побрал эту негодную девку!.. Хоть бы он укокошил ее совсем!

Придя на улицу Франсуа-Мазелин, Жак и Пекэ улеглись спать, не обменявшись ни одним словом. Комнатка у них была такая узкая, что кровати стояли совсем рядом. Они долго не могли уснуть и лежали с открытыми глазами, и каждый из них прислушивался к дыханию другого.

Разбирательство по делу Рубо должно было начаться в Руане в понедельник. Судебный следователь Денизе торжествовал. В юридических сферах не скупились на похвалы, восторгаясь искусством, с которым он довел до конца это запутанное и темное дело. Произведенное им следствие признавали образцом тонкого анализа, позволившего логическим путем восстановить истину; тут было не одно только мастерство, чувствовался подлинный творческий гений.

Прибыв на место преступления в Круа-де-Мофра через несколько часов после убийства Северины, Денизе тотчас же распорядился арестовать Кабюша. Против Кабюша говорило все: кровь, которою он был весь выпачкан, уничтожающие показания Рубо и Мизара, заявивших, что застали его возле трупа в полубезумном состоянии. На допросе каменотес, от которого потребовали объяснения, для чего именно и каким образом он попал в эту комнату, несвязно рассказал историю, показавшуюся следователю до того нелепой и в то же время избитой, что, слушая ее, он только пожимал плечами. Следователю не раз уже случалось в своей практике выслушивать точь-в-точь такие же рассказы про таинственного убийцу, выдуманные настоящим преступником, который утверждал, будто сам видел, как тот убегал в темноту. Этот оборотень был, вероятно, теперь уже далеко, если он с тех пор все время бежал, не останавливаясь, не так ли? К тому же, когда у Кабюша спросили, как он очутился в такое позднее время возле дома, он смутился и сперва не хотел отвечать, а потом заявил, что просто гулял. Все это напоминало какую-то детскую сказку. Кто же поверит в существование таинственного незнакомца, который, совершив убийство, бежал и оставил все двери открытыми настежь, не взломав ни одного ящика и не унеся даже носового платка? Откуда мог он явиться и с какой целью стал бы он убивать? Узнав при самом начале следствия об отношениях, существовавших между жертвою преступления и Жаком, следователь заинтересовался, где этот последний находился во время убийства. Однако сам обвиняемый заявил, что проводил Жака до Барантенской станции на поезд, отходивший четырнадцать минут пятого, а хозяйка гостиницы в Руане божилась, призывая всех святых в свидетели, что молодой человек лег спать сейчас же после обеда и вышел из своей комнаты лишь на другой день часов в семь утра. Наконец, влюбленный не зарежет без причины женщину, которую обожает и с которой у него никогда не было ни малейшей ссоры. Это было бы нелепо. Нет, нет, очевидно, возможен был только один убийца, сидевший уже раз в тюрьме за убийство, - убийца, застигнутый возле жертвы; руки его были окровавлены, на полу возле него валялся нож. И этот тупоумный скот полагал, что может одурачить следователя своими сказками!

Все же, придя к такому заключению, Денизе, несмотря на свое убеждение в виновности Кабюша и чутье, которое как будто лучше всяких фактических доказательств указывало ему настоящий след, находился в течение некоторого времени в затруднительном положении. При первом обыске в хижине Кабюша в Бекурском лесу не нашли ровно ничего подозрительного. За невозможностью уличить Кабюша в воровстве надо было найти другой мотив к преступлению. Но, снимая допрос с Мизара, следователь неожиданно напал на нужный путь. Мизар рассказал ему, что видел однажды ночью, как Кабюш перелез через забор и подсматривал в окно за г-жой Рубо, которая ложилась спать. Допрошенный, в свою очередь, Жак совершенно спокойно рассказал все, что было ему известно. Он заявил, что каменотес обожал Северину, но не решался высказать ей это и что, обуреваемый страстью, он постоянно следовал за ней по пятам, всегда готовый чем-нибудь услужить. Итак, не могло быть ни малейшего сомнения в том, что Кабюшем руководила только зверская страсть. Теперь можно было вполне ясно представить себе весь ход преступления. Человек, у которого мог быть ключ от двери, входит в дом, но в замешательстве оставляет дверь открытой; набрасываются на жертву, с которой завязывается борьба, кончающаяся убийством; и наконец насилует жертву. Только приход мужа прерывает это зверское насилие. Оставалось еще одно, последнее возражение: казалось странным, почему Кабюш, зная, что Рубо должен прибыть с минуты на минуту, выбрал такое неподходящее время для своего покушения? Впрочем, это возражение, если обсудить его хорошенько, только подтверждало виновность Кабюша: совершенно ясно, что, побуждаемый непреодолимой страстью, Кабюш решил воспользоваться последней минутой, пока Северина оставалась одна в этом уединенном доме; на следующий день она должна была уехать, и он никогда уже не имел бы подходящего случая для выполнения своего намерения. С этого момента уверенность судебного следователя стала совершенно непоколебимой.

Измученный допросами, запутывавшими его в хитро сплетенную сеть, и не подозревая о ловушках, которые ему расставляли, Кабюш упорно держался своего первого показания. Он вышел погулять, подышать свежим ночным воздухом, как вдруг кто-то пробежал мимо него и так быстро скрылся во мраке, что нельзя было даже сообразить, в какую сторону он убежал. Кабюш забеспокоился, взглянул на дом и увидел, что двери открыты настежь. Решившись наконец войти, он нашел на полу возле постели зарезанную Северину. Она не успела еще остыть и, казалось, глядела на него своими большими глазами, так что он счел ее живою. Укладывая ее в постель, он весь обрызгался ее кровью. Кабюш только это и мог сказать и каждый раз повторял одно и то же, не отступая от своего показания даже в самых мелочах, как если бы затвердил наизусть заранее придуманную историю. Когда пыталась сбить его, он тотчас же терялся и молчал, как темный человек, не понимающий, чего, собственно, от него требуют. В первый раз, когда Денизе качал у него допытываться, питал ли он страсть к убитой. Кабюш краснел до ушей, как мальчишка, уличенный в первой сердечной привязанности. Он упорно отрицал, что когда-либо имел в помыслах обладать Севериной. Это казалось ему низким, постыдным! Да и вообще его чувство к Северине было в его глазах таким нежным и чистым, так глубоко запало в его сердце, что он считал совершенно неуместным признаваться в этом чувстве и раскрывать его перед кем бы то ни было. Нет, нет! Он не любил ее, он не желал обладать ею и ни за что не станет теперь, когда ее нет в живых, говорить о том, что ему кажется святотатством. Но упрямство, с которым он отрицал факт, подтвержденный показаниями нескольких свидетелей, только вредило ему. С точки зрения обвинения, Кабюш, разумеется, должен был скрывать свою бешеную страсть к несчастной жертве - страсть, для утоления которой он не остановился даже перед убийством. Сопоставляя все доказательства, следователь хотел вынудить у него признание и неожиданно бросил ему в лицо обвинение в убийстве и насилии. Это привело каменотеса в бешеное негодование. Он убил, чтобы изнасиловать, он, уважавший ее, как святыню! Пришлось вызвать жандармов и держать его за руки, так как он угрожал, что разнесет весь этот проклятый бардак. В высшей степени опасный негодяй и, несмотря на все свое коварство, донельзя раздражительный и злой, а это уже само по себе доказывало, что он способен на всякое преступление.

Следствие находилось в этой стадии, обвиняемый упорно продолжал запираться, с бешенством утверждая, будто Северина убита неизвестным ему человеком, который ночью пробежал куда-то мимо него, когда открытие, сделанное Денизе, дало делу совершенно иной оборот и во много раз увеличило его значение. Денизе говорил о себе, что обладает особым нюхом, помогающим выведывать истину. Движимый каким-то предчувствием, он сам отправился в хижину Кабюша, чтобы произвести вторичный обыск. Он нашел под половицей тайник, где лежало несколько носовых платков и дамских перчаток, а под ними оказались золотые часы, которые следователь тотчас же узнал. Находка эта наполнила его сердце ликованием. Это были часы председателя окружного суда Гранморена, которые следователю не удалось до сих пор найти, несмотря на самые тщательные розыски. Часы были большого формата, с монограммой Гранморена. На внутренней крышке стоял фабричный номер - 2516. Перед глазами Денизе словно сверкнула молния, разом все осветившая, связавшая прошлое с настоящим с такою строгой логической последовательностью, что Денизе пришел в восхищение. Такая находка обещала привести к столь важным, многозначительным результатам, что следователь, умолчав сперва о часах, сообщил Кабюшу только о найденных под половицею носовых платках и перчатках. Каменотес уже готов был сознаться, что обожал Северину и доходил в своем безумном обожании до того, что целовал платье, которое она носила, подбирал и тащил все, что ей случалось уронить, - шпильки, булавки, оторвавшиеся пуговки и крючки, - но непреодолимый стыд помешал ему. Когда же следователь, решивший его сразить, вдруг показал ему часы, он окончательно растерялся. Он прекрасно помнил, как было дело. Он нашел под подушкой у Северины платок и сунул его себе в карман, а по возвращении домой с изумлением увидел, что в платок завязаны большие карманные часы. Потом он все ломал голову, каким образом можно было бы их вернуть. С какой стати, однако, теперь говорить об этом следователю? Ведь тогда нужно будет рассказывать и о других кражах, о белье, которое так хорошо пахло, а признаться в этом ему было стыдно. Да и Денизе все равно ему не поверит. Кабюш, человек простой и бесхитростный, до того запутался в сетях судебного следствия, что сам уже ничего не понимал, все казалось ему каким-то тяжелым кошмаром. Он уже больше не сердился, даже когда его обвиняли в убийстве, и тупо отвечал на каждый вопрос одной и той же фразой: "Не знаю". Как попали к вам перчатки и носовые платки? "Не знаю". Каким образом очутились у вас часы? "Не знаю". Все эти расспросы измучили его, и он хотел только одного - чтобы его больше не томили и поскорее отправили на гильотину.

На следующий же день Денизе приказал арестовать Рубо. Денизе не имел пока никаких основательных данных для его ареста, но отдал этот приказ в минуту вдохновения, непоколебимо веря в свою прозорливость. Многое представлялось следователю еще неясным, но чутье подсказывало ему, что Рубо непременно замешан в обоих убийствах, что он является главным участником и вдохновителем. Захватив при обыске, произведенном у Рубо, завещание, составленное в Гавре у нотариуса Колена, Денизе убедился в правильности своих умозаключений. Завещанием этим Рубо и Северина взаимно отказывали друг другу все свое имущество. Этот документ был составлен ровно через неделю после ввода их во владение домом в Круа-де-Мофра. Все дело воссоздалось тогда в уме следователя с такой логичностью и неопровержимой ясностью, что вытекавший из него обвинительный акт становился положительно неоспоримым; сама истина могла бы показаться не столь правдоподобной, гораздо более фантастической и нелогичной. Рубо был трус и, не смея убить сам, дважды воспользовался рукою Кабюша, этого дикого зверя. В первый раз Рубо, знавший о завещании в пользу Северины, торопясь получить наследство и зная, до какой степени каменотес зол на председателя окружного суда Гранморена, втолкнул в Руане Кабюша в вагон, где находился Гранморен, предварительно сунув ему в руку нож. Поделив между собой десять тысяч франков, соучастники преступления, быть может, никогда более не увиделись бы друг с другом, если бы одно убийство не повлекло за собой роковым образом другое. Вот тут-то именно следователь и выказал такую глубину своего знакомства с психологией преступления, что у знатоков она вызывала восторженное удивление. Денизе заявлял теперь, что все время следил за Кабюшем, так как был убежден, что первое убийство непреложно приведет ко второму. Полтора года оказались достаточным сроком. Семейная жизнь супругов Рубо расстроилась, муж проиграл в карты пять тысяч франков, а жене для развлечения пришлось взять себе любовника. Без сомнения, она отказалась продать Круа-де-Мофра, опасаясь, что муж проиграет вырученные деньги. Быть может, также во время постоянных ссор с мужем она угрожала донести на него в суд. Во всяком случае, многочисленные свидетельские показания вполне установили, что между супругами существовал глубокий разлад. Это наконец привело совершенно логически и ко второму преступлению, являвшемуся, как уже упомянуто было, необходимым следствием первого. На сцену снова явился Кабюш со своей зверской похотью, тогда как муж, оставаясь сам в тени, вложил ему в руку нож, чтобы окончательно присвоить себе этот проклятый дом, из-за которого уже погибла одна человеческая жизнь. Такова была истина, ослепительная истина. Ее подтверждали все обстоятельства: часы, найденные у каменотеса, и главным образом полная тождественность обеих смертельных ран на трупах, доказывавшая, что обе жертвы были поражены одной и той же рукой, одним и тем же орудием - ножом, найденным на полу в красной комнате. Впрочем, относительно этого последнего обстоятельства у судебного следователя оставалось еще некоторое сомнение: создавалось впечатление, что горло Гранморена было перерезано клинком более острым и несколько меньших размеров.

Рубо сначала отвечал на допросах только односложными "да" и "нет". Он был в каком-то полусонном состоянии, казалось, даже не удивлялся тому, что его арестовали, и вообще выказывал теперь полное равнодушие ко всему. Чтобы хоть немного расшевелить его и заставить проболтаться, к нему приставили полицейского агента, с которым он с утра до вечера играл в карты; он был этим очень доволен и больше ничего не желал. Сам он был вполне убежден в виновности Кабюша, который, по его мнению, один только и мог убить Северину. Когда ему задали вопрос, не подозревает ли он Жака, он рассмеялся и многозначительно пожал плечами, показывая этим, что знал об отношениях машиниста и Северины. Однако же, когда Денизе, ощупав Рубо со всех сторон, развернул перед ним всю систему обвинения, запутал его своими сложными вопросами и, стремясь вырвать у него признание, стад доказывать, что он был соучастником Кабюша, Рубо стал держать себя чрезвычайно осторожно. Что за чепуху ему рассказывают? С одной стороны, утверждают, что не он, а каменотес убил председателя окружного суда и что он же убил и Северину, а с другой стороны, в обоих случаях оказывается виновным также и он, Рубо, потому что Кабюш убивал будто бы по его наущению и в его интересах. Такая сложная комбинация поражала Рубо, вызывала у него недоверие. Очевидно, это не более, как ловушка. Ему лгали, чтобы заставить его признаться в первом убийстве, в убийстве Гранморена, Как только его арестовали, он тотчас же понял, что теперь, без сомнения, всплывет старая история. На очной ставке с Кабюшем Рубо объявил, что вовсе его не знает, и подтвердил, что когда увидел его, тот был весь в крови и намеревался изнасиловать свою жертву. Каменотес с негодованием протестовал против его показания, произошла бурная сцена, которая еще больше запутала дело. После этого следователь в течение трех дней продолжал свои бесчисленные допросы; он был совершенно убежден, что оба соучастника сговорились между собой разыграть перед ним комедию взаимной ненависти. Рубо устал от этих допросов и решил, что совсем ничего не будет отвечать, но однажды его прорвало - ему давно уже хотелось так или иначе покончить с этой историей, - и он выложил следователю всю правду, всю истинную правду без прикрас.

А Денизе в этот день был как раз особенно расположен хитрить он сидел у своего письменного стола, прикрыв глаза тяжелыми веками, а его выразительные, подвижные губы вытягивались чуть не в ниточку, так он был доволен собой. Он целый час уже прибегал к самым тончайшим уловкам, стараясь перехитрить этого заплывшего нездоровым желтым жиром толстяка, и находил, что под его тяжеловесной, неуклюжей внешней оболочкой скрывается очень гибкий и коварный ум. Денизе казалось уже, что, выследив Рубо шаг за шагом, он опутал его со всех сторон и наконец поймал в своя сети, но вдруг Рубо с жестом человека, которого вывели из себя, воскликнул, что ему все это надоело и что он предпочитает сознаться, лишь бы только его оставили в покое и не мучили больше. Если хотят во что бы то ни стало сделать из него виновного, то пусть по крайней мере ему придется отвечать за то, в чем он виноват в действительности. Рубо совершенно откровенно сознался в бешеной ревности, охватившей его, когда он узнал о грязных отношениях между своей женой и Гранмореном, рассказал, каким образом он убил председателя окружного суда, и объяснил, почему именно вынул из кармана у трупа десять тысяч франков. Денизе слушал, и опущенные его веки приподнимались, брови хмурились с выражением сомнения, а губы складывались в недоверчивую, насмешливую улыбку. Когда обвиняемый наконец замолчал, следователь откровенно рассмеялся. Однако этот Рубо хитрее, чем можно вообразить. Он берет на себя первое убийство и придает ему характер преступления, совершенного из ревности; таким образом, он стремится очистить себя от всяких подозрений - не только в предумышленной краже, но и в соучастии по делу об убийстве Северины. Это был, конечно, очень смелый ход, который указывал на необыкновенный ум и твердую волю Рубо, но все-таки это не выдерживало критики.

- Послушайте, Рубо, за кого же вы нас принимаете? Ведь мы, слава богу, не дети! Вы утверждаете теперь, будто ревновали жену и совершили убийство в припадке ревности?

- Совершенно верно.

- Вы рассказываете также, будто до женитьбы не имели понятия об отношениях вашей супруги с председателем окружного суда... Разве это правдоподобно? Наоборот, все говорит за то, что вам предложили выгодную сделку, а вы ее, после некоторого обсуждения, приняли. За вас выдают молодую девушку, воспитанную, как барышня, покровитель ее дает ей хорошее приданое и становится также вашим покровителем. Вам известно, что он оставляет ей по завещанию загородный дом, - и вы утверждаете после всего этого, что так-таки ничего, ровнехонько ничего не подозревали! Помилуйте, кто же этому поверит! Тогда ваша женитьба представлялась бы совершенно необъяснимой. Впрочем, чтобы окончательно вас уличить, достаточно констатировать один факт: вы вовсе не ревнивы. Надеюсь, вы и не будете утверждать противное.

- Я говорю истинную правду. Я действительно убил в припадке ревности.

- Каким же образом объясните вы тот факт, что, убив председателя окружного суда за прежние, весьма неясные отношения с вашей женой, которые, впрочем, должны быть признаны совершенно вымышленными, вы позволили жене завести себе любовника, да еще такого здоровенного малого, как Жак Лантье? Все говорили мне об этой связи, и даже вы сами не скрывали от меня, что вам все известно... Как же вы допустили эту связь?

Рубо растерянно уставился в пространство, он не находил никакого удовлетворительного объяснения и наконец проговорил прерывающимся голосом:

- Не знаю... Одного я убил, а другого не тронул!..

- Так не корчите из себя ревнивца и мстителя... Не советую вам также преподносить эту романическую историю господам присяжным, они только плечами будут пожимать... Послушайтесь меня, откажитесь от этой системы, одна только чистая правда и может спасти вас!

Чем больше Рубо упорствовал в своей правде, тем увереннее следователь уличал его во лжи. Все теперь обращалось против него, даже и прежние его показания во время первого следствия по поводу убийства Гранморена. Казалось бы, они должны были подтвердить правдивость признания Рубо, так как он, очевидно, взваливал тогда обвинение в убийстве на Кабюша, но судебному следователю удалось усмотреть в этом только чрезвычайно ловкое соглашение между соучастниками убийства. Следователь анализировал психологическую сторону дела с большим профессиональным интересом. Никогда еще говорил он, не удавалось ему так глубоко проникнуть в тайники человеческой природы; это было скорее ясновидение, чем наблюдение, так как он причислял себя к следователям, обладающим прирожденным талантом сердцеведения и способным одним взглядом ошеломить обвиняемого. Впрочем, в данном случае не было недостатка также в фактических доказательствах, так что в общей сложности получилось нечто подавляющее. Следствие покоилось теперь на прочной основе, и абсолютная его безошибочность была ясна, как день.

Еще больше возросла слава г-на Денизе благодаря тому, что он представил разом следствие по обоим убийствам, тщательно и в глубочайшей тайне обработав имевшийся в его распоряжении обвинительный материал. Со времени шумного успеха плебисцита вся страна была объята тем лихорадочным возбуждением, которое бывает обычно предтечей и предвестником великих катастроф. В обществе конца Второй империи, в политике, а в особенности в печати, постоянно чувствовалось беспокойство, какая-то экзальтация, и даже радость принимала характер болезненного возбуждения. Поэтому, когда после убийства женщины в уединенном доме Круа-де-Мофра стало известно, с какой гениальной прозорливостью руанский судебный следователь снова возбудил сданное было в архив дело Гранморена и установил связь между ним и новым убийством, официальная печать торжествовала. Оппозиционные газеты позволяли себе время от времени подшучивать над легендарным, бесследно исчезнувшим убийцей, который, без сомнения, был изобретен полицией для того, чтобы замаскировать грязное распутство некоторых скомпрометированных важных лиц. Теперь все это получило совершенно иное освещение. Убийца и его соучастник арестованы, репутация бывшего председателя окружного суда Гранморена оказывалась незапятнанной. Газетная полемика возобновилась, страсти разгорались день ото дня не только в Руане, но даже в Париже. Кроме интереса, который представлял сам по себе этот страшный, волнующий роман, обе стороны ждали предстоящего процесса с необычайным возбуждением, как будто раскрытие неоспоримой истины в этом запутанном деле могло укрепить Империю. В течение целой недели газеты были переполнены подробностями и комментариями.

Г-н Денизе был вызван в Париж и явился на улицу Роше, на квартиру старшего секретаря министерства юстиции Ками-Ламотта. Тот принял его стоя в своем строгом кабинете; со времени их последнего свидания Ками-Ламотт похудел и казался еще более усталым. Его скептицизм вызывал в нем грусть, как будто он предчувствовал грядущее крушение режима, которому служил. За последние два дня он выдержал тяжелую внутреннюю борьбу, размышляя, как поступить с письмом Северины, которое сохранил у себя и которое могло бы разбить всю систему обвинения, так как являлось неопровержимым доказательством правдивости последних показаний Рубо. Решительно никто не знал о существовании этого письма, а потому он мог его уничтожить. Однако накануне император сказал ему, что на этот раз требует законного решения дела, независимо от всякого влияния, даже в ущерб правительственному престижу. Может быть, он высказался таким образом под давлением суеверного опасения, что теперь, после плебисцита, всякий неправильный поступок может привести к перемене в его судьбе. Старший секретарь министерства юстиции был свободен от всяких угрызений совести, так как для него все дела мира сего сводились к простейшим махинациям; но, тем не менее, полученное приказание до известной степени смутило его. Он задавал себе вопрос: надлежало ли ему доходить в любви к своему патрону до неповиновения?

Едва Денизе успел войти в кабинет, как с торжествующим видом воскликнул:

- Представьте себе, чутье меня не обмануло: председателя окружного суда убил действительно этот Кабюш!.. Правда, и другой след был не совсем ложным. Я имел сам некоторые подозрения насчет Рубо... Как бы то ни было, теперь они оба у нас в руках.

Ками-Ламотт пристально смотрел на него своими тусклыми глазами.

- Итак, все выводы переданного мне следственного дела доказаны и ваше убеждение непоколебимо?

- Совершенно непоколебимо. Никакие сомнения невозможны. Все цепляется одно за другое. Я не могу припомнить другого случая, в котором, несмотря на кажущуюся запутанность, преступление шло бы путем более логическим, дающим более возможностей предопределить вое заранее.

- Руби, однако же, протестует. Он принимает на себя первое убийство и рассказывает целую историю о там, что его жену лишили невинности и что он убил Гранморена в порыве бешеной ревности. Все это рассказывают также и оппозиционные газеты.

- Да, рассказывают, но, без сомнения, и сами не верят таким сплетням. Хорош этот ревнивец, который старается всячески облегчить своей жене свидания с любовником! Пусть он попробует повторить эту сказку: перед присяжными заседателями, ему ни за что не удастся произвести желаемый скандал!.. Если бы я еще мог привести в подтверждение своих слов какие-нибудь доказательства, дело приняло бы, пожалуй, иной оборот, но никаких доказательств у него нет. Рубо говорит, будто заставил жену написать Гранморену письмо, которое должно было оказаться в бумагах покойного... Но ведь вы, господин старший секретарь, сами разбирали эти бумаги и вы, без сомнения, нашли бы это письмо?

Ками-Ламотт ничего не ответил. Следователь был прав: старая скандальная история могла быть таким путем окончательно похоронена: никто не поверит Рубо, и память председателя окружного суда будет очищена от всякого рода грязных подозрений, а Империя получит от этой шумной реабилитации несомненную выгоду. Кроме того, поскольку этот Рубо признает себя виновным, не все ли равно, в конце концов, правосудию, за какое преступление он будет осужден. Есть еще Кабюш, но если он не омыл рук в крови первого преступления, то, без сомнения, является виновником второго. И наконец, господи боже, надо же отделаться от этой последней иллюзии - правосудия. Стремиться к правосудию - какой самообман! Истина всегда останется скрытой за всевозможными запутанными обстоятельствами. Следует внять голосу благоразумия и подпереть своим плечом падающий общественный строй.

- Ведь вы не нашли его? - повторил Денизе.

Ками-Ламотт снова поднял на него глаза и спокойно, чувствуя себя единственным хозяином положения и беря на себя угрызения императорской совести, ответил:

- Нет, я ничего не нашел.

Любезно улыбаясь, он осыпал судебного следователя самыми лестными похвалами. Лишь едва заметная складка в уголках его губ указывала, что он не сумел окончательно совладать со своей иронией. Никогда, говорил он, в ходе судебного следствия не было обнаружено столько проницательности; вместе с тем он сообщил, что в высших правительственных сферах решено перевести г-на Денизе после летних вакаций в Париж на должность юрисконсульта при окружном суде. С этими словами старший секретарь министерства юстиции проводил своего гостя до самой лестницы.

- Замечательно, что только вы один верно разгадали истинную суть дела. Как бы то ни было, теперь, когда истина обнаружена, ничто не должно останавливать ход правосудия: ни личные интересы, ни даже соображения государственного порядка... Двигайте теперь дело вперед, не обращая внимания на то, какие могут быть от этого последствия...

- В этом и заключается истинный долг магистратуры! - заметил, откланиваясь, Денизе и ушел, весь сияя от радости.

Оставшись один, Ками-Ламотт зажег свечу и вынул из ящика письмо Северины. Свеча горела ярким пламенем. Он развернул письмо и снова прочел две короткие строчки. В его воспоминании воскрес образ изящной голубоглазой преступницы, которая когда-то возбудила в нем такую нежную симпатию. Теперь она сама погибла насильственной смертью. Ему представились все трагические обстоятельства этой смерти. Кому могло быть известно, какую тайну она унесла с собою в могилу? Что такое, на самом деле, истина и правосудие? Иллюзия! Теперь от этой женщины у него оставалось только воспоминание, воспоминание о мимолетном и неудовлетворенном желании. Он поднес письмо к свечке, и, когда бумага вспыхнула, его охватила безотчетная грусть, словно предчувствие неизбежного бедствия. К чему было, в самом деле, уничтожать это фактическое доказательство и отягчать свою совесть таким поступком, коль скоро судьба желала смести Империю, как будет сметена эта щепотка темного пепла, просыпавшегося между его пальцами!

Денизе окончил судебное следствие менее чем через неделю. Он встретил со стороны общества Западной железной дороги самую деятельную поддержку. Ему были доставлены все желаемые документы и свидетельские показания, так как администрация сама желала возможно скорее покончить с неприятным делом, в котором главную роль играл один из служащих общества. Дело это расшатывало весь сложный административный механизм снизу доверху, вплоть до самого правления дороги. Необходимо было как можно скорее отнять член, зараженный гангреной. В камере судебного следователя снова перебывали Дабади, Мулен и другие служащие Гаврской железнодорожной станции. Все они дали самые неблагоприятные показания о поведении Рубо за последние полтора года. Затем на смену им явились начальник Барантенской станции Бесьер, многие из служащих Руанской станции, показания которых относительно первого убийства имели решающее значение, начальник Парижской станции Вандорп, участковый сторож Мизар и обер-кондуктор Анри Довернь. Мизар и Довернь оба отмечали супружескую снисходительность Рубо. А Довернь, за которым Северина ухаживала в Круа-де-Мофра, рассказал даже, что однажды вечером, еще не вполне оправившись от потрясения, он как будто слышал голоса Рубо и Кабюша, толковавших о чем-то друг с другом под окном его комнаты. Показание это объяснило очень многое и опрокидывало всю систему защиты обоих обвиняемых, утверждавших, будто они незнакомы друг с другом. Среди железнодорожных служащих все отзывались о Рубо с величайшим возмущением и очень жалели злополучные жертвы - его молодую жену, измена которой представлялась вполне оправданной, и почтенного старца, чья репутация оказалась теперь очищенной от всех отвратительных обвинений, которые на него возводили.

Новое судебное дело опять разожгло страсти в семье Гранморена, и если, с одной стороны, у Денизе имелась там могущественная союзница, то, с другой стороны, ему приходилось энергично защищать выводы, к которым он пришел. Супруги Лашене торжествовали победу; они всегда доказывали виновность Рубо. Отличаясь невероятной скупостью, они были вне себя от негодования, что дом в Круа-де-Мофра достался Северине, и когда дело об убийстве председателя окружного суда было возбуждено вновь, они обрадовались представлявшемуся случаю опять опротестовать завещание. Для этого имелся только один путь: надо было доказать участие самой Северины в убийстве ее благодетеля. Показания Рубо были им на руку. Они утверждали, что та часть показаний, в которой Рубо заявлял, что жена помогала ему совершить убийство, вполне правильна; но Рубо, по их словам, убил председателя окружного суда не для того, чтобы отомстить за воображаемое оскорбление своей супружеской чести, а единственно лишь с целью грабежа. Судебному следователю пришлось выдержать серьезные столкновения с ними, особенно же с Бертой, которая злилась на свою бывшую приятельницу Северину и возводила на нее самые позорные обвинения. Денизе защищал Северину, раздражаясь и горячась, как только прикасались к его логическому построению, столь искусно созданному, что, по его собственному горделивому заявлению, стоило только переместить в нем хотя бы одну часть, и все немедленно рушилось. По этому поводу в его кабинете произошел крупный разговор между супругами Лашене и г-жой Боннегон. Сестра Гранморена, очень благоволившая прежде к супругам Рубо, теперь, разумеется, отвернулась от мужа, но продолжала отстаивать жену. Г-жа Боннегон всегда была очень снисходительна к любви и красоте, к тому же на нее произвела сильное впечатление трагическая кровавая развязка романа ее воспитанницы. Она высказалась совершенно определенно, выразив при этом величайшее презрение к денежному вопросу, и удивлялась, как ее племянница не стыдится снова оспаривать завещание. Ведь если бы Северина оказалась виновной, то пришлось бы признать правильность также и остальной части показаний Рубо, позорящих память председателя окружного суда. Если бы судебное следствие не выяснило с таким искусством и находчивостью подлинной истины, пришлось бы ее изобрести для спасения семейной чести. Г-жа Боннегон не без некоторой горечи высказалась также о руанском обществе, где этот процесс производил теперь так много шуму, обществе, где она больше уже не царила, так как годы брали свое и она утратила свою роскошную красоту русоволосой богини. Не далее как накануне у жены юрисконсульта окружного суда г-жи Лебук, изящной высокой брюнетки, которая низвергла ее с престола, рассказывали друг другу шепотом веселенькие анекдоты, в том числе также инцидент с Луизеттой, приправленный самыми непристойными выдумками. Тут Денизе вмешался в разговор и сообщил, что Лебук назначен на предстоящую сессию в состав суда присяжных. Супруги Лашене тогда встревожились и замолчали, сделав вид, что уступают. Г-жа Боннегон поспешила их успокоить, выразив полную уверенность, что дело будет разобрано на суде, по совести. Председателем будет старинный ее друг Дебазейль, которого ревматизм заставлял теперь жить одними только воспоминаниями, а вторым заседателем назначен Шомет, отец юного помощника прокурора, состоявшего под ее покровительством. Она была поэтому совершенно спокойна, но когда она упомянула про Шомета, на губах ее промелькнула меланхолическая улыбка. Дело в том, что г-жа Боннегон с некоторого времени сама посылала молодого Шометта к г-же Лебук, чтобы не испортить ему карьеры.

Когда наконец начался этот громкий процесс, интерес к нему в большой степени снизился в связи со слухами о предстоящей войне, взволновавшими всю Францию. Тем не менее весь Руан целых три дня был в сильнейшем лихорадочном возбуждении. У дверей окружного суда происходила страшная давка. Зал был переполнен главным образом руанскими дамами. Никогда еще старый дворец нормандских герцогов не видел такого скопления публики. Июнь подходил к концу; дни стояли теплые и солнечные. Яркий солнечный свет врывался в зал заседания во все десять огромных окон, обливая своими лучами внутреннюю отделку из резного дуба, белое мраморное распятие, выделявшееся на красном фоне драпировок, вышитых золотыми пчелами, а также знаменитый потолок времен Людовика XII, с деревянной позолоченной резьбой. Еще до открытия заседания в зале задыхались от тесноты. Дамы поднимались на цыпочки, чтобы рассмотреть вещественные доказательства: часы Гранморена, облитую кровью рубашку Северины и нож, которым были совершены оба убийства. Парижский адвокат, защитник Кабюша, также обращал на себя всеобщее внимание. На скамьях для присяжных сидели рядышком двенадцать руанцев, тупые и глубокомысленные, затянутые в черные сюртуки. Когда вошел суд, среди вставшей с мест публики произошла ужасная давка, и председатель вынужден был тотчас же пригрозить, что прикажет очистить зал заседания. Наконец судебное заседание было открыто. Присяжных привели к присяге и начали вызывать свидетелей, что снова возбудило шумное любопытство толпы. Когда, вызвали г-жу Боннегон и г-на де Лашене, море голов заволновалось. Но самое большое впечатление произвел на дам Жак; они не спускали с него глаз. После того, как ввели подсудимых и усадили их, каждого между двумя жандармами, все уставились на них, обмениваясь шепотом различными замечаниями. Вообще оба подсудимых производили впечатление бесчеловечных и низменных злодеев - настоящих разбойников. Рубо, в темном пиджаке, в небрежно повязанном галстуке, сильно постаревший, удивлял знакомых своим отупевшим лицом, лоснившимся от жира. Что касается Кабюша, он как раз соответствовал представлению, которое составили о нем заранее. Одетый в длинную синюю блузу, он казался настоящим олицетворением убийцы; у него были челюсти хищного зверя и такие здоровенные кулаки, что с подобным молодцом было бы небезопасно встретиться в лесу. Это неблагоприятное для подсудимого впечатление еще больше усилилось во время допроса; некоторые из его ответов вызывали в публике ропот негодования. На все вопросы председателя суда Кабюш неизменно отвечал, что он ничего не знает. Он не знал, каким образом очутились у него часы, не знал, почему упустил настоящего убийцу, и только упорно повторял свою историю о таинственном незнакомце, промчавшемся мимо него в темноте. Когда затем ему задали вопрос о его зверской страсти к злополучной жертве, он внезапно пришел в такое бешенство, что жандармы, схватив его за руки, с трудом могли его удержать. Каменотес кричал прерывающимся от волнения голосом, что вовсе не любил Северину и не желал обладать ею, что это чистая ложь и он ни за что не посмел бы оскорбить ее подобной мыслью, так как она была образованная дама, а он человек, сидевший уже в тюрьме и живший с тех пор дикарем. Затем, успокоившись, Кабюш снова погрузился в суровое молчание, давая лишь односложные ответы, и, по-видимому, совершенно равнодушно относился к предстоящей ему участи. Рубо, в свою очередь, неизменно придерживался своих показаний, которые сторона обвинения называла принятой им системой. Он рассказывал, каким образом и отчего убил Гранморена, и вместе с тем категорически отрицал свое участие в убийстве жены. Он говорил отрывистыми, почти бессвязными фразами, обнаруживая такую необычайную забывчивость, что по временам казалось, будто он нарочно прерывает свое показание, чтобы придумать какие-либо правдоподобные детали. Глаза у него были чрезвычайно мутные, а голос какой-то хриплый. Когда же председатель суда стал ему возражать, доказывая нелепость его показаний, Рубо пожал плечами и совершенно перестал отвечать на вопросы. К чему, в самом деле, говорить правду, если логичной оказывалась не правда, а ложь? Такое презрительное отношение к суду очень повредило Рубо. Было замечено также и то обстоятельство, что оба подсудимых нисколько не интересовались друг другом. Это было признано доказательством предварительного соглашения между ними, свидетельствовавшим, что они выработали ловкий план защиты и затем с изумительной стойкостью придерживались этого плана. Оба они утверждали, что незнакомы друг с другом, и даже возводили друг на друга обвинения, очевидно, для того только, чтобы сбить судей с толку. Когда допрос, который председатель суда вел с исключительным искусством, был закончен, Рубо и Кабюш, запутавшись в расставленных им сетях, казалось, выдали себя во всем сами. В тот же день были выслушаны показания еще нескольких, не особенно важных свидетелей. Часам к пяти в зале стало так невыносимо жарко, что две дамы упали в обморок.

На другой день живой интерес вызвали показания некоторых свидетелей. Г-жа Боннегон выступила с большим достоинством и тактом и имела у публики большой успех. С интересом выслушаны были также показания железнодорожных служащих - Вандорпа, Бесьера, Дабади и в особенности Коша, многосложно рассказывавшего про свое знакомство с Рубо, с которым он частенько игрывал в карты в Коммерческом кафе. Анри Довернь повторил свое показание и подтвердил, что, несмотря на состояние полузабытья, в котором он тогда находился, он почти с уверенностью может сказать, что слышал глухие голоса обоих подсудимых, которые сговаривались о чем-то друг с другом. О Северине он высказался чрезвычайно сдержанно, дал понять, что любил ее, но, как порядочный человек, стушевался, узнав, что она отдала свою любовь другому. Когда же наконец ввели этого другого, Жака Лантье, в публике пробежал гул, многие встали с мест, чтобы лучше его рассмотреть, и даже на лицах присяжных выразилось более напряженное внимание. Жак, совершенно спокойный, оперся обеими руками на перила решетки обычным профессиональным жестом машиниста, управляющего паровозом. Вызов в суд, который, казалось, должен был глубоко взволновать его, нисколько не омрачил обычной ясности его мышления, как будто его вызвали по совершенно постороннему для него делу. Он явился для дачи показаний, как человек, ни к чему не причастный и ни в чем не повинный. С тех пор, как он убил Северину, ни разу он не чувствовал отвратительной дрожи, никогда даже не вспоминал о подробностях убийства, как будто совершенно исчезнувшего из его памяти; он был совершенно здоров, весь его организм находился в состоянии полнейшего равновесия. Стоя у свидетельской решетки, он не ощущал никаких угрызений совести, так как не сознавал своей виновности. Ясный взгляд его остановился прежде всего на Рубо и Кабюше. Зная, что Рубо действительно виновен, Жак слегка поклонился ему, не помышляя о том, что в данную минуту был уже открыто признанным любовником его жены. Затем Жак улыбнулся другому подсудимому, ни в чем не повинному Кабюшу, место которого ему следовало бы занимать на скамье подсудимых; этот Кабюш, несмотря на его разбойничий вид, добрый малый, способный работать за десятерых; когда-то Жак сам крепко пожал ему руку. Потом спокойно и непринужденно Жак дал свои показания. Он отвечал коротко и ясно на вопросы председателя суда, чересчур уж обстоятельно осведомлявшегося о его отношениях с убитой. Затем председатель заставил Жака рассказать, как за несколько часов до убийства он отправился из Круа-де-Мофра на Барантенскую станцию, сел там в поезд и прибыл в Руан, где провел ночь в гостинице. Кабюш и Рубо слушали его показание и, по-видимому, вполне его подтверждали. В это мгновение всем троим стало несказанно жутко. В зале суда водворилось мертвое молчание, присяжных охватило какое-то безотчетное волнение, сжимавшее им горло: то веяние безгласной истины пронеслось по залу. На вопрос председателя, что думает Жак о незнакомце, пробежавшем будто бы ночью мимо Кабюша, Жак только покачал головой, как бы не желая губить подсудимого. Вслед за тем произошел инцидент, еще больше взволновавший публику. На глазах Жака выступили слезы и обильно полились по его щекам. Перед ним снова встал образ несчастной, убитой Северины, как он запечатлелся в его памяти: она смотрела на него своими широко раскрытыми голубыми глазами, а черные волосы ее вздымались дыбом от ужаса. Он все еще обожал эту женщину и чувствовал к ней огромную жалость; и теперь он оплакивал ее, не сознавая своего собственного преступления, забыв, где он, не замечая, что на него устремлены взоры толпы. Многие дамы были до того растроганы, что разрыдались. Эта скорбь любовника производила особенно сильное впечатление по сравнению с равнодушием мужа. Председатель осведомился у защиты, не намерена ли она обратиться к свидетелю с какими-нибудь вопросами, но адвокаты ответили отрицательно, и подсудимые в каком-то оцепенении смотрели вслед Жаку, который среди изъявлений общего сочувствия вернулся на свое место.

Третье заседание суда было целиком занято обвинительной речью имперского прокурора и защитительными речами адвокатов. Председатель суда сначала изложил сущность дела, причем, несмотря на свое кажущееся полнейшее беспристрастие, подчеркнул тяжесть обвинения. Что касается прокурора, то он не использовал всех имевшихся у него возможностей: обыкновенно его речи были более убедительны и он меньше увлекался пустым красноречием. В публике приписывали это сильной жаре. Напротив, защитник Кабюша, парижский адвокат, доставил слушателям своей речью большое удовольствие, хотя и не был в состоянии разбить доводов обвинения. Защитник Рубо, уважаемый член руанской адвокатуры, сделал также все, что мог, дабы представить дело в более благоприятном свете. Прокурор чувствовал себя настолько утомленным, что оставил речи защитников без всякого возражения. Когда присяжные удалились в свою комнату, было всего лишь шесть часов; яркий дневной свет врывался в зал через все его десять окон, последние лучи солнца позолотили гербы нормандских городов, размещенные под карнизом зала. Смешанный гул голосов поднялся к старинному золоченому потолку. Железная решетка, отделявшая привилегированные места со скамьями от мест, где приходилось стоять, дрожала от напора нетерпеливой толпы. Тем не менее в зале водворилось благоговейное, молчание, как только вернулись присяжные и члены суда. Приговор допустил для обоих подсудимых смягчающие обстоятельства, а потому Кабюш и Рубо были осуждены лишь на пожизненные каторжные работы. Такой сравнительна мягкий приговор чрезвычайно удивил публику; толпа с шумом стала выходить из зала заседания; послышалось несколько свистков, как в театре, когда зрители остаются недовольны спектаклем.

Вечером в Руане приговор обсуждали с самых разнообразных точек зрения, снабжали его бесчисленными комментариями. Все соглашались, что г-же Боннегон и супругам Лаигене был нанесен чувствительный удар. Только смертный приговор мог, по-видимому, удовлетворить родственников; само собою разумеется, этому помешала враждебная интрига. Называли шепотом г-жу Лебук, у которой в числе присяжных имелось три или четыре поклонника. Правда, муж ее в качестве заседателя держал себя совершенно безупречно, но ни другой заседатель, г-н Шомет, ни сам председатель суда, г-н Дебазейль, не чувствовали себя, по-видимому, в той степени, как это было для них желательно, хозяевами судебных прений. Может быть, впрочем, присяжные, признав для подсудимых существование смягчающих обстоятельств, действовали просто по внушению совести, под давлением тягостного сомнения, которое на мгновение охватило всех, когда по залу пронеслось мрачное дуновение безгласной истины. Во всяком случае, судебному следователю Денизе разбирательство дела доставило новое торжество, так как никто не в состоянии был поколебать шедевр его логики. А семья Гранморена утратила значительную часть симпатий, которыми она пользовалась в руанском обществе, после того, как распространился слух, что, желая вернуть себе дом в Круа-де-Мофра, г-н Лашене, вопреки основным принципам юриспруденции, намеревается возбудить иск об отмене дара, хотя лица, от которого исходил этот дар, уже нет в живых. Такое заведение судебного деятеля вызывало всеобщее удивление.

По окончании заседания Филомена, бывшая в числе свидетелей, подошла к Жаку и уже не отпустила его, повисла на нем, уговаривая провести с ней ночь в Руане. Жак должен был явиться на работу только на следующий день и охотно соглашался пообедать с Филоменой в гостинице у вокзала, где якобы спал в ту ночь, когда было совершено преступление; но он ни в каком случае не мог остаться ночевать, так как должен был непременно вернуться в Париж с поездом, отходившим ночью, без десяти минут час.

- Знаешь что, - говорила Филомена, направляясь под руку с Жаком к гостинице, - я почти готова поклясться, что сейчас только видела здесь нашего общего знакомого!.. Ну да, я видела Пекэ, а ведь он уверял, что и носа в Руан не покажет, потому что все это дело его ни капельки не интересует... Я обернулась на минутку, но только и заметила, что какой-то человек отбежал в сторону, а потом, давай бог ноги.

Но Жак пожал плечами:

- Пекэ теперь кутит в Париже напропалую. Небось, страшно доволен, что по случаю вызова меня в суд неожиданно получил отпуск...

- Может быть, и так... Во всяком случае, надо быть с ним поосторожнее, - когда он озлится, он становится зверем.

Она прижалась к Жаку и, оглянувшись, прибавила:

- А этого ты знаешь, вот что идет за нами?

- Да, знаю, его ты не бойся. Он, должно быть, хочет о чем-нибудь поговорить со мной.

Это был не кто иной, как Мизар; он действительно шел за ними следом от самой Еврейской улицы. Он тоже дал свое показание со свойственным ему полусонным видом, а после того все время вертелся около Жака, не решаясь обратиться к нему с вопросом, который так и срывался у него с языка. Когда парочка исчезла в дверях гостиницы, Мизар вошел туда же и заказал себе стакан вина.

- Вот как? И вы, значит, здесь? - сказал машинист. - Ну что, хорошо вам живется с новой женой?

- Да уж, - проворчал сторож. - Эта негодница сумела поймать меня на удочку... Я, впрочем, уже рассказывал вам это в прошлый раз, по дороге сюда.

Жака история эта очень забавляла. Старуха Дюклу, разбитная баба, служившая когда-то в трактире и взятая Мизаром на должность сторожихи у переезда, заметила, что он роется и шарит по всем углам, и тотчас же сообразила, что он, должно быть, ищет деньги, спрятанные покойницей. Ей очень хотелось пристроиться к месту, и она решила женить на себе Мизара. Ей пришла в голову гениальная мысль дать ему понять разными намеками, ужимками и усмешками, что она нашла эти деньги. Сперва Мизар чуть было ее не задушил, но затем сообразил, что если он расправится с ней, как с первой своей женой, прежде чем заполучит деньги в руки, тысяча франков ускользнет от него опять; тогда он сделался очень приветливым и любезным и принялся даже с нею заигрывать. Но она потребовала, чтобы он оставил ее в покое и не смел до нее дотрагиваться. Иное дело, когда она будет его женой: тогда он сразу получит все - и ее и деньги в придачу. Мизар женился на ней, а потом она же над ним насмехалась и называла набитым дураком, который принимает на веру любые выдумки. Впрочем, нет худа без добра; узнав всю историю, она принялась разыскивать деньги вместе с мужем с такой же безумной настойчивостью. Теперь, раз их стало двое, они непременно разыщут эту проклятую тысячу франков! И они продолжали искать.

- И до сих пор вы ничего не нашли? - насмешливо спросил Жак. - Должно быть, старушка Дюклу вам плохо помогает?

Мизар пристально взглянул на машиниста и наконец сказал:

- Вы, разумеется, знаете, где деньги. Скажите мне, где они?

Но машинист рассердился:

- Я ровно ничего не знаю. Тетка Фази ничего мне не передавала. Вы, пожалуй, станете теперь обвинять меня в воровстве.

- Нет, денег-то она вам не дала, это уж наверняка. Вот видите, я из-за них совсем болен. Если вы знаете, где они спрятаны, скажите мне.

- Убирайтесь ко всем чертям! Смотрите, чтобы я не рассказал больше, чем вам желательно... Поищите-ка в ящике с солью, может быть, они там!..

Бледный, с пылающими глазами, Мизар все смотрел на машиниста; это была блестящая мысль.

- В ящике с солью! Верно! А я ведь про него совсем забыл! Под ящиком, наверное, есть тайничок, побегу посмотрю...

Поспешно расплатившись, участковый сторож побежал на вокзал, в надежде, что успеет еще попасть на поезд семь десять. Он торопился в свой маленький низкий домик, чтобы приняться там опять за нескончаемые поиски.

Вечером, после обеда, в ожидании поезда, отходившего без десяти минут час, Филомена уговорила Жака прогуляться. Пройдя несколько темных переулков, они вышли за город. Была жаркая безлунная июльская ночь: Филомена, страстно вздыхая, все тяжелее наваливалась на Жака, почти повиснув на нем. Два раза ей показалось, будто она слышит позади чьи-то шаги; она оборачивалась, но как ни напрягала зрения, ничего не могла различить в темноте. Жак с трудом выносил духоту этой предгрозовой ночи. Все время с момента убийства он испытывал огромное чувство покоя, внутренней уравновешенности, но сегодня за обедом, лишь только Филомена прикоснулась к нему, он снова ощутил возвращение роковой болезни. Быть может, это было просто утомление, нервное состояние, вызванное напряженностью атмосферы. Теперь, когда он всем своим телом чувствовал прижавшееся к нему тело женщины, в нем опять подымалось тревожное желание, соединенное с затаенным ужасом. Но ведь он выздоровел! Он убедился в этом, - Филомена принадлежала ему, и он не испытывал при этом желания убить! Возбуждение его все росло; опасаясь припадка, он хотел вырваться из объятий Филомены, но непроницаемый мрак окутывал ее, и это умерило его тревогу: никогда, даже во время самых сильных приступов, он не стал, бы убивать, не видя хорошенько своей жертвы. И вдруг, когда они проходили по пустынной проселочной дороге, мимо бугра, поросшего густой травой, и Филомена, бросившись на землю, притянула его к себе, в нем опять проснулась чудовищная потребность убить. В исступлении он стал отыскивать в траве что-нибудь, сук или камень, которыми он мог бы размозжить ей череп. Рывком оттолкнул он ее от себя, вскочил и, как безумный бросился бежать; ив это время он услышал позади мужской голос, брань, проклятия, шум борьбы.

- Ах ты, распутная баба! Ну, все ж таки выследил я тебя, хотел поймать с поличным!

- Врешь! Пусти!

- Ты еще запираешься?.. Молодчик-то, что был с тобою, убежал! Но я знаю, кто это, он от меня не уйдет!.. Вот тебе, паскудница, вот!... Посмей только еще запираться.

Жак бежал со всех ног в непроглядном ночном мраке. Он узнал Пекэ, но бежал он не от него, а от самого себя.

Он обезумел от горя; итак, одного убийства для него недостаточно, он не утолил до конца своей жажды кровью Северины, как это казалось ему еще сегодня утром. В нем опять бродит прежнее. Он убьет еще одну женщину, потом другую, и снова, и без конца будет убивать! Если он насытится, то поело нескольких недель оцепенелого спокойствия в нем снова проснется хищный голод, и утолит этот голод только женское тело. Теперь ему незачем было даже видеть, перед собою это соблазнительное женское тело, довольно было чувствовать его запах и теплоту, чтобы явилась неудержимая потребность убить, чтобы в нем проснулся свирепый самец, который не может не растерзать попавшуюся ему самку. Жизнь кончена - впереди только одна глубокая, непроглядная ночь, исполненная беспредельного отчаяния.

Прошло несколько дней. Жак вернулся на свой паровоз; по-прежнему избегал он товарищей, дичился их.

После нескольких бурных заседаний в палате, война была объявлена. На аванпостах уже произошла небольшая стычка, как говорили, удачная для французов. Целую неделю железные дороги день и ночь были загромождены воинскими поездами, служащие положительно выбивались из сил. Расписание не соблюдалось, так как непредвиденные воинские составы нарушали график. Чтобы ускорить передвижение воинских частей, военное ведомство мобилизовало всех лучших машинистов. Таким образом, однажды вечером Жаку, вместо того, чтобы ехать со своим обычным курьерским поездом, пришлось вести из Гавра громадный поезд из восемнадцати вагонов, битком набитый солдатами.

Пекэ явился в депо совсем пьяным. На другой день после того, как он выследил Филомену и Жака, он стал опять ездить на паровозе Э 608 в качестве кочегара. Он не делал никаких намеков на то, что произошло, но смотрел исподлобья, сумрачно, словно не смея взглянуть в глаза своему начальнику. Жак замечал, что в Пекэ росло возмещение, он неохотно повиновался приказаниям и постоянно ворчал сквозь зубы. В конце концов они перестали разговаривать друг с другом. Прошли те времена, когда они по-братски делили все невзгоды своей тяжелой и опасной работы; теперь узенькая вибрирующая площадка, соединяющая паровоз с тендером, может стать полем битвы, где они столкнутся, как враги. Ненависть их росла, она готовы были схватиться друг с другом - и тогда при малейшем толчке они будут сброшены на рельсы с этого крохотного мостика, который в стремительном движении сотрясается у них под ногами. В этот вечер, заметив, что Пекэ пьян, Жак был особенно настороже. Он знал, что Пекэ слишком хитер и не начнет скандала в трезвом виде; но выпив, кочегар превращался в настоящего зверя.

Поезд должен был выйти в шесть часов вечера, но его задержали; когда посадка войск в вагоны окончилась, уже совершенно стемнело. Солдат погрузили, словно баранов, в вагоны для перевозки скота, где вместо скамеек прибиты были просто-напросто доски. Их втискивали в вагоны целыми отделениями, и поезд был так набит, что солдаты сидели друг на друге. Многие за недостатком места вынуждены были стоять и были так стиснуты со всех сторон, что не могли пошевельнуть даже рукою. В Париже их ждал другой поезд, который должен был отправить их дальше, на Рейн. К тому времени, как их усадили в вагоны, они едва держались на ногах от усталости, но перед отправлением поезда им роздали по стаканчику водки, да к тому же многие успели забежать в соседние лавчонки пропустить рюмочку. Лица их побагровели, из вагонов слышались взрывы веселого пьяного хохота. Как только поезд тронулся, солдаты принялись петь.

Жак прежде всего взглянул на небо, окутанное предгрозовой дымкой; звезд не было видно, ночь обещала быть очень темной. Накаленный воздух был неподвижен. Встречный ветер, вызванный движением поезда, обычно очень свежий, казался почти горячим.

На черном горизонте не видно было ни одного огонька, кроме ярко сверкавших сигнальных огней. Чтобы взобраться на большой уклон от Гарфлера до Сен-Ромена, Жак усилил давление пара. Жак уже несколько недель внимательно изучал свою машину, но еще не вполне овладел ею; она была совсем новенькая и часто обнаруживала совершенно неожиданные неровности хода: молодость всегда своенравна. В эту ночь она была особенно капризна и упряма, готова закусить удила и понести из-за нескольких лишних кусочков угля, подброшенных в топку. Обеспокоенный поведением кочегара, Жак, не выпуская из рук маховичка, управляющего переменой хода, тщательно следил за топкой. Отблеск раскаленной докрасна топочной дверцы отбрасывал лиловатые тени на платформу паровоза, слабо освещенную лишь одной лампочкой, висевшей у водомерной трубки. В полутьме Жак с трудом различал Пекэ, но почувствовал дважды, что кто-то дотронулся до него, как будто хотел схватить его за ноги. Должно быть, этот пьяница неловко задел его, - Жак слышал, как Пекэ громко ворчит и смеется, раскалывает уголь чересчур размашистыми ударами молота, неуклюже возится с лопатой. Он ежеминутно отворял дверцы топки и без конца подбрасывал на решетку уголь.

- Довольно! - крикнул ему Жак.

Пекэ притворился, будто не понимает, и усердно продолжал подбрасывать уголь в топку. Машинист схватил его за руку, кочегар обернулся с угрожающим видом; его охватило бешенство, он искал ссоры.

- Не тронь, а не то ударю!.. Мне хочется ехать пошибче, и все тут!

Поезд мчался на всех нарах по плоскогорью, которое тянется от Больбека до Моттевиля. Он должен был идти прямо до самого Парижа, останавливаясь только там, где следовало запасаться водой. Все восемнадцать вагонов, набитых пушечным мясом, неслись, стуча и громыхая, мимо полей, окутанных ночным мраком. Солдаты, которых везли на убой, кричали и пели во все горло так громко, что их песни заглушали громыханье колес. Жак толчком ноги закрыл дверцы топки и, открыв инжектор, заметил, все еще сдерживаясь:

- Под котлом слишком много огня... Проспитесь, если вы пьяны...

Пекэ сейчас же распахнул дверцы и принялся подбрасывать на решетку уголь с такой энергией, словно задался целью взорвать паровоз. Это уже был открытый бунт, неповиновение приказаниям. Он, очевидно, до того озлился, что не ставил ни в грош человеческую жизнь.

Жак нагнулся; он хотел сам опустить стержень поддувала, чтобы уменьшить хотя бы тягу. Пользуясь этим, кочегар вдруг схватил его поперек туловища и сильно толкнул, пытаясь сбросить на рельсы.

- Мерзавец! Так вот ты как!.. Ты, разумеется, стал бы говорить потом, что я нечаянно упал сам? Ах ты, низкий негодяй!

Машинист успел схватиться рукою за стенку тендера, но кочегар поскользнулся, оба они упали на узкую площадку, ходуном ходившую под ними. Молча, стиснув зубы, они старались протолкнуть друг друга через узкое отверстие, загороженное одной лишь железной полосой. Но это было не так-то просто. Паровоз мчался, как бешеный, миновал Барантенскую станцию и влетел в Малонейский туннель, а они, крепко охватив друг друга, боролись на куче каменного угля, ударяясь головою о стенки бака, обжигая ноги о раскаленные дверцы топки.

У Жака блеснула на мгновение мысль: подняться бы, закрыть регулятор, позвать на помощь - единственное средство избавиться от бешеного безумца, помешавшегося от водки и ревности. Он уже терял силы и сознавал, что ему не одолеть рослого и сильного кочегара; волосы у него вставали дыбом от страха при мысли, что в конце концов Пекэ удастся выбросить его на рельсы.

Напрягая последние силы, Жак приподнялся и протянул руку к регулятору, но Пекэ, поняв его намерение, вскочил на ноги и, схватив Жака поперек туловища, поднял его, как ребенка.

- А, ты хочешь остановить?.. Нет, погоди, ты отбил у меня жену, так вот же я тебя теперь вышвырну!

Паровоз мчался вихрем. Поезд с грохотом выскочил из туннеля и летел мимо темных и безлюдных полей. Он пронесся через Малонейскую станцию так быстро, что стоявший на дебаркадере помощник начальника станции даже не увидел на площадке паровоза двух людей, боровшихся не на жизнь, а на смерть.

Сделав последнее усилие, Пекэ сбросил Жака с площадки, но машинист, чувствуя, что летит в пустоту, в отчаянии крепко уцепился за шею кочегара и потянул его за собой. Раздались два страшных крика, которые слились в один и замерли вместе. Их отбросило прямо под колеса; и эти двое, так долго жившие, как братья, еще сжимали друг друга в страшном смертельном объятии, когда их исковерканные, искромсанные трупы были найдены на рельсах.

А паровоз, которым теперь никто не управлял, продолжал мчаться прямо вперед. Капризная и упрямая машина могла наконец дать себе полную волю, как не укрощенная еще ездоком лошадь, которой удалось наконец вырваться на свободу в чистое поле. Воды в котле было достаточно, угля в топке очень много, он разгорался все сильнее, давление паров в котле поднялось до предела, поезд мчался с бешеной скоростью. Уставший обер-кондуктор, наверное, заснул. Пьяный угар солдат, стиснутых в кучу, возрастал; в восторге, что их везут так быстро, они принялись орать еще громче. Поезд, как молния, промелькнул мимо Мароммской станции. Пролетая мимо семафоров и станций, он не подавал никаких свистков и мчался прямо, не разбирая ничего перед собою, как бешеный конь. Он мчался, нигде не останавливаясь, все ускоряя ход, как будто устрашенный собственным громким пыхтением.

В Руане поезд должен был запастись водой; вся станция оцепенела от ужаса, когда мимо нее пронесся в вихре огня и дыма этот обезумевший поезд: паровоз без машиниста и кочегара, с вагонами для скота, переполненными солдатами, оравшими свои патриотические песни. Они отправлялись на войну и спешили туда, к берегам Рейна. Железнодорожные служащие стояли, разинув рот, отчаянно размахивая руками. Все восклицали, что этот бешеный поезд ни под каким видом не пройдет благополучно через Соттевильскую станцию, загроможденную, как все большие станции, постоянно маневрирующими паровозами и вагонами. Бросились к телеграфу, послали по линии предупреждающую депешу, и в Соттевиле успели освободить дорогу, передвинув стоявший на линии товарный поезд на запасный путь. Когда там была получена телеграмма, издали уже слышалось громыхание обезумевшего чудовища. Промчавшись через два туннеля у Руана, поезд в своем бешеном беге мчался все дальше с ужасающей, непреодолимой силой, которую ничто уже не могло сдержать. В одно мгновение он промелькнул мимо Соттевильской станции, не встретив там никакого препятствия, и снова исчез во мраке; его громыхание постепенно замирало вдали.

Но теперь телеграфные аппараты стучали уже по всей линии, и все сердца бились при известии о поезде, который, словно привидение, пронесся мимо Руанской и Соттевильской станций. Все содрогались от страха при мысли, что он неминуемо настигнет идущий впереди курьерский поезд. А воинский состав мчался, словно разъяренный кабан, не обращая внимания на красные огни и ракеты. В Уассели он чуть не раздавил дежурный паровоз, навел ужас на Пон-де-л'Арш; скорость его, по-видимому, нисколько не уменьшалась. Исчезнув из виду, он мчался в непроглядном мраке вперед, все вперед.

Что ему было до жертв, раздавленных на его пути! Несмотря ни на что, он стремился к будущему, стоило ли обращать внимание на пролитую кровь! Он мчался во мраке, без водителя, словно ослепшее и оглохшее животное, которое погнали на смерть. Он мчался, нагруженный пушечным мясом, солдатами, которые, одурев от усталости и водки, орали во все горло патриотические песни.

1890

Эмиль Золя - Человек-зверь. 7 часть., читать текст

См. также Эмиль Золя (Emile Zola) - Проза (рассказы, поэмы, романы ...) :

Чрево Парижа. 1 часть.
Пер. с фр. - Н.Гнедина. 1 По дороге в Париж, среди глубокой тишины и б...

Чрево Парижа. 2 часть.
- Колбасная стоила пятнадцать тысяч триста десять франков, - спокойно ...