Эмиль Золя
«Труд. 8 часть.»

"Труд. 8 часть."

- О, нет, нет! Что вы говорите! Вы же знали убеждения моего мужа; он из могилы встанет, если я выдам нашу дочь за рабочего, сына бедняков, сына этой несчастной Натали, которая вечно выпрашивала мясо в долг и которую муж столько раз выгонял из лавки, потому что ей нечем было платить!

И тут г-жа Даше чуть слышным дрожащим голосом рассказала своей собеседнице о пытке, которую ей приходится выносить. Муж является ей по ночам. Даже после смерти он деспотически властвовал над женой, дьявольски бранил и грозил ей во сне. Несчастная г-жа Даше, безличная, запуганная женщина, не могла найти покоя, даже овдовев: поистине ей не везло.

- Выдай я Жюльенну против воли мужа, - сказала она в заключение, - он наверняка будет каждую ночь являться мне, ругать и бить меня.

Она заплакала; г-жа Митен несколько подбодрила г-жу Даше, заверив ее, что как раз наоборот: кошмары ее прекратятся, если вокруг нее будут жить счастливые люди. Тут к собеседницам приблизилась своей неуверенной походкой Натали, вечно унылая г-жа Фошар - та самая, которая некогда с трудом выпрашивала для своего мужа четыре литра вина, его обычную порцию. Теперь Натали уже не страдала от бедности. Она занимала с мужем в Крешри один из светлых домиков; Фошар, разбитый, отупевший, недавно оставил работу. У Натали жил также ее брат Фортюне; ему было всего сорок пять лет, но бессмысленная, однообразная, отупляющая работа, которую он с пятнадцати лет выполнял на "Бездне", превратила его в полуслепого, глухого старика.

Поэтому, несмотря на то, что новая система пенсий и взаимопомощи обеспечивала Натали безбедное существование, ей все-таки жилось невесело: печальный обломок прошлого, она осталась с двумя инвалидами, или, как она говорила, с двумя детьми на руках. То был наглядный урок, живой пример позора и страданий наемного труда, завещанный молодому поколению.

- Вы не видали моих мужчин? - спросила Натали у г-жи Митен. - Я потеряла их в толпе... А, вот и они.

Показались Фошар и Фортюне; они шли неверной походкой, поддерживая друг друга; Фошар казался живой развалиной, призраком обесчещенного и мучительного труда. Фортюне был моложе, но такой же расслабленный и отупевший. Они шли среди толпы, кипящей новой жизнью, силой и надеждой, среди ароматных скирд, где покоились хлебные запасы целого города, шли тихонько, не понимая обращенных к ним слов, не отвечая на поклоны.

- Дайте им погулять на солнышке, это им полезно, - проговорила г-жа Митен. - Но ваш-то сын зато крепок и весел?

- О, да! Луи чувствует себя превосходно, - ответила г-жа Фошар. - В теперешние времена сыновья не похожи на отцов. Посмотрите, как он танцует!

Ему никогда не знать ни холода, ни голода.

Булочница, всегда славившаяся не только красотой, но и добрым сердцем, решила устроить судьбу пары, которая, так нежно улыбаясь, танцевала неподалеку от нее. Она подвела одну мать к другой, усадила г-жу Фошар рядом с г-жой Даше и так растрогала последнюю, что та сначала заколебалась, а затем и вовсе сдалась. По словам красивой булочницы, г-жа Даше страдала только от того, что была одинока: ей нужны внуки, которые, ласкаясь, влезали бы к ней на колени, и тогда все привидения исчезнут.

- Ах, боже мой! Я согласна! - воскликнула наконец бедная старушка. - Но только при том условии, что меня не оставят одну. Я ведь никому не перечила, это он не хотел.

Но раз уж вы все на этом настаиваете и обещаете меня защитить, я согласна.

Когда Луи и Жюльенна узнали, что матери согласны на их брак, они прибежали к ним и, плача и смеясь, бросились обнимать их. И ко всеобщей радости прибавилась новая радость.

- Как можно разделить этих молодых людей! - сказала г-жа Митен. - Ведь они с самого детства были будто предназначены друг для друга. Я только что дала согласие на брак моего Эвариста с Олимпией Ланфан; я до сих пор помню, как она совсем малюткой приходила к нам в булочную и мой малыш угощал ее пирожными. Так и этот Луи Фошар: сколько раз я видела, как он бродил перед вашей мясной лавкой, госпожа Даше, и играл с вашей Жюльенной! Молодые Лабоки, Бурроны, Ланфаны и Ивонно, свадьбы которых мы теперь празднуем, росли в дружбе в то самое время, когда их родители рвали друг другу глотки;

и вот сегодня наконец взошел богатый урожай любви.

Г-жа Митен смеялась добрым смехом; от нее до сих пор будто веяло ароматом того вкусного, теплого хлеба, среди которого она жила, когда еще была красивой белокурой булочницей. А волна радости вокруг нее поднималась все выше и выше; стало известно, что тут же, на празднике, обручились друг с другом Себастьян Буррон и Агата Фошар, Николя Ивонно и Зоя Боннер. Любовь, всемогущая любовь все шире раздвигала круг примирения, окончательно сливала воедино все классы. Это она оплодотворила равнину, одарила деревья таким количеством наливных плодов, что ломались ветви, покрыла поля таким изобилием хлебов, что скирды высились храмом мира от края до края равнины.

Любовь таилась в могучем запахе плодородной земли, она была покровительницей счастливых браков, которым предстояло дать начало бесчисленным, более свободным и более справедливым поколениям. И уже настал вечер, зажглись звезды, а праздник все продолжался; любовь торжествовала, сближая сердца, сливая и к друг с другом, среди песен и плясок этого маленького ликующего народа, двинувшегося навстречу грядущему единству и гармонии.

Но в этом расширяющемся царстве братства оставался человек, который молчаливо и непримиримо держался в стороне; то был человек старого поколения

- мастер-плавильщик Морфен; он не мог, не хотел понять того, что совершалось вокруг. Он по-прежнему жил, подобно первым потомкам Вулкана, в своей горной пещере, около домны, работой которой руководил; теперь он хшл один, как отшельник, желающий пребывать вне времени, порвав всякие связи с подрастающими поколениями. Уже тогда, когда его дочь Ма-Бле покинула старика и, осуществляя свою мечту о любви, ушла к Ахиллу Гурье, прекрасному принцу ее синих ночей, Морфен почувствовал, что новые времена отняли у него лучшую часть его существа. Затем другая любовная история лишила его сына Пти-Да: добрый могучий великан вдруг увлекся Онориной, дочерью трактирщика Каффьо, маленькой, бойкой и живой брюнеткой. Морфен, полный презрения к этим подозрительным людям, к этой семье отравителей, гневно отказался дать свое согласие на брак; супруги Каффьо, впрочем, платили Морфену таким же презрением, тщеславно противясь браку своей дочери с рабочим. Однако Каффьо, неизменно ловкий и изворотливый, первый пошел на уступки. Закрыв свою винную торговлю, он только что получил выгодную должность инспектора в кооперативных складах Крешри; его старые грехи были почти забыты, и теперь он преувеличенно подчеркивал свою преданность новым идеям и поэтому не мог противиться браку Пти-Да и Онорины; такое сопротивление могло бы повредить ему. Тогда Пти-Да, побуждаемый страстью, нарушил запрет отца. Это привело к страшной ссора, к полному разрыву отношений между отцом и сыном. И с тех пор мастер-плавильщик, замуровавшись в своей горной пещере, подобно неподвижному и грозному призраку ушедших веков, жил лишь для того, чтобы руководить работой домны, и нарушал молчание только во время работы.

Шли годы. Морфен, казалось не старился. Это был все тот же победитель огня, колосс с огромной опаленной головой и пламенными глазами; его нос напоминал орлиный клюв, щеки, казалось, опалила лава; искривленный, теперь вечно безмолвный рот был все так же красен, как ожог. Казалось, ничто человеческое не могло больше проникнуть в глубину того жестокого одиночества, в котором он замкнулся, когда увидел, что его дети братаются с новыми людьми, людьми завтрашнего дня. У Ма-Бле родилась от Ахилла очаровательная девочка Леони, становившаяся с годами все милее. Онорина подарила Пти-Да крепкого, прелестного мальчика Раимона. умного маленького мужчину, которому скоро уже предстояло стать женихом. Но дед не смягчился, он отталкивал от себя детей, он даже упорно отказывался видеть их. Эти события происходили в ином мире и не могли тронуть его сердце. Но по мере того, как в Морфене угасали человеческие привязанности, в нем все более возрастала та почти отцовская страсть, которую он всегда испытывал по отношению к своей домне. Он видел в ней как бы свое собственное гигантское дитя; день и ночь, час за часом, следил он за огненным пищеварением чудовища, в недрах которого ревело неугасимое пламя.

Малейшее нарушение правильной работы домны, малейшее потускнение расплавленного металла повергало Морфена в трогательное беспокойство; он не спал ночи напролет, наблюдая за правильным функционированием фурм, работал с самоотверженностью влюбленного, среди пылающих углей, не чувствуя, казалось, их нестерпимого жара. Лука, думая, что Морфен стал уже слишком стар, предложил ему уйти на покой; но у него не хватило духа настаивать на своем предложении, когда он увидел, какой трепетный протест, какое неутешное горе вызвали его слова в этом подвижнике мучительного труда, гордившемся тем, что он отдал всю силу своих мускулов безвестному труду покорителя огня. Было очевидно, что неизбежный ход событий все равно заставит Морфена уйти на покой; Лука был добр и чувствовал сострадание к Морфену: он решил подождать.

Морфен уже ощущал нависшую над ним угрозу. Он знал о научных изысканиях своего хозяина Жордана, стремившегося заменить тяжелую, варварскую, медленно и трудно работающую домну легкими и быстродействующими батареями электрических печей. Мысль о том, что могут потушить и разломать колоссальную, горящую столько лет домну, потрясала Морфена. Мастер постоянно осведомлялся о результатах изысканий Жордана; он встревожился, узнав о первом его достижении: об открытом Жорданом способе сжигать уголь по выходе из шахты под котлами машин и передавать полученное электричество в Крешри посредством кабелей, без всякой утечки. Но себестоимость электричества все же оставалась настолько высокой, что не приходилось и думать о применении его к плавке железной руды: таким образом, победа Жордана, к радости Морфена, оказалась бесплодной. В течение следующих десяти лет Морфен с тайной усмешкой принимал каждую новую неудачу Жордана, будучи убежден, что огонь сумеет постоять за себя, что он никогда не уступит этой силе, этому таинственному грому, от которого не видно даже молнии. Мастер желал поражения своему хозяину, мечтая о посрамлении тех аппаратов, которые Жордан день за днем строил и совершенствовал. Но вдруг нависшая над Морфеном угроза стала неотвратимой: прошел слух, что Жордан осуществил наконец свою великую задачу: он открыл способ непосредственно претворять содержащуюся в угле тепловую энергию в энергию электрическую, минуя промежуточную форму энергии механической; иными словами, он упразднил паровую машину, это столь громоздкое и дорогое посредствующее звено. Теперь задача была решена, себестоимость электричества настолько уменьшалась, что появлялась возможность с выгодой применить его к плавке железной руды. Уже устанавливали первую батарею электрических печей, и Морфен в отчаянии, мрачно и упорно бродил вокруг своей домны, словно собираясь защищать ее.

Однако Лука не захотел сразу пушить доменную печь: он решил сначала убедиться на опыте в преимуществах электрических печей. Около шести месяцев домна и электрические печи работали параллельно; эти месяцы были ужасны для старого мастера-плавильщика: он чувствовал, что дорогое ему чудовище, за которым он наблюдал, обречено. Все покинули домну, никто уже не поднимался к ней на гору, все с радостным любопытством теснились внизу, вокруг электрических печей, которые занимали так мало места, а работали, по общему отзыву, так хорошо и быстро. Морфен был по-прежнему непримирим; он даже не захотел спуститься вниз - посмотреть на вновь изобретенные печи, - он презрительно называл их детскими игрушками. Разве мог быть развенчан прежний способ выплавки руды, свободный и яркий огонь, давший человеку власть над миром? Еще вернутся к этим гигантским печам, пламя которых неугасимо пылало в течение веков. Морфен остался у домны один, с несколькими рабочими, молчаливыми, как и он; он только глядел сверху на навес, под которым помещались электрические печи; единственными минутами счастья были для старого мастера те, когда по ночам он озарял далекие горизонты ослепительно сверкающими потоками расплавленного металла.

Но вот наступил день, когда Лука обрек доменную печь смерти: опыт показал меньшую выгодность этого столь громоздкого сооружения по сравнению с электрическими печами. Было решено произвести еще одну, последнюю плавку, а затем дать печи потухнуть, после чего снести ее. Об этом предупредили Морфена; мастер ничего не ответил, его бесстрастное бронзовое лицо не отражало бушевавшей в его душе бури. Такое непоколебимое спокойствие испугало окружающих; Ма-Бле, взяв с собою свою уже взрослую дочь Леони, поднялась на гору повидаться с отцом; та же заботливая мысль пришла и Пти-Да: он захватил с собой своего взрослого сына Раймона. Вся семья, как в былые дни, собралась в пещере; перед гигантом-отцом, сияя голубыми глазами, стояла его дочь, стоял его сын, добрый колосс, чье сердце почуяло веяние грядущего; а кроме них, здесь находились теперь очаровательная внучка старика и его одаренный живым умом внук - представители нового поколения, деятельно трудившегося для всеобщего счастья. Дед не оттолкнул детей, как он это делал раньше; хотя он поклялся никогда не видеть их, на этот раз он уступил. Он разрешил им обнять и поцеловать себя. Но он не вернул детям их ласки: он казался живущим уже вне времени, как герой давно минувших эпох, в котором умерло все человеческое. Эта сцена происходила мглистым и холодным осенним днем; черный креп ранних сумерек спускался с бледного неба, окутывая темную землю. Морфен встал с места, он нарушил свое вечное молчание лишь для того, чтобы сказать:

- Идемте! Меня ждут: будет еще плавка.

Это была последняя плавка. Все прошли вместе с Морфеном к домне. Там, еле видные в сумраке, уже ждали рабочие: началась обычная работа: лом, как всегда, вонзился во втулку из огнеупорной глины, вновь расширилось выходное отверстие домны, бушующий поток расплавленного металла вновь ринулся огненными ручьями вдоль прорытых в земле канав и наполнил пылающими лужами изложницы. Вновь загорелась над этими бороздами, над этими огненными полями непрерывная жатва искр: вспыхивали синие воздушно-легкие огоньки, вычерчивали пленительно тонкие линии золотые ракеты; казалось, то цветут васильки среди золотых колосьев. Ослепительное, как солнечный свет, сияние выхватило из унылого сумрака домну, смежные постройки, дальние боклерские крыши, беспредельный горизонт. Затем все погасло, вновь сгустился сумрак ночи; то был конец: старая домна потухла навеки.

Морфен смотрел на это зрелище молча и неподвижно; он стоял в полумраке, похожий на одну из соседних, смутно видневшихся скал.

- Отец, - сказала мягко Ма-Бле, - теперь здесь больше не будет работы, тебе пора спуститься к нам. Твоя комната уже давно готова.

- Отец, на этот раз тебе уж придется отдохнуть, - сказал, в свою очередь Пти-Да. - Тебе готова комната и у нас. Ты будешь жить попеременно то в доме сестры, то у меня, разделяя свой досуг между нами.

Старый мастер молчал. Наконец у него вырвался мучительный вздох, похожий на глухое рычание.

- Ладно, я спущусь, посмотрю... - сказал он. - Ступайте.

Еще целые две недели, несмотря ни на какие уговоры, не покидал Морфен домны. Он следил за ее медленным охлаждением, как следят за агонией близкого человека. Он каждый вечер ощупывал ее рукой, чтобы убедиться, что домна еще не совсем умерла. И пока он ощущал в ней слабую теплоту, он упорно сторожил ее, как сторожат останки друга, которые уступают только небытию. Но явились рабочие ломать домну. Морфен, стиснув зубы, решился: он покинул свою пещеру, спустился в Крешри и направился уверенным шагом - шагом побежденного, но еще мощного старца прямо к обширному застекленному навесу, под которым помещалась батарея электрических печей.

В это время там как раз находились Жордан и Лука, а также Пти-Да, на которого было возложено руководство плавкой; Пти-Да помогал его сын Раймон, уже ставший квалифицированным рабочим-электриком. Работа электрических печей еще требовала постоянного надзора и улучшения; поэтому Жордан почти не выходил из-под навеса, стремясь довести до совершенства новый способ плавки, который потребовал от него столь продолжительных изысканий и опытов.

- А! Мой старый Морфен! - воскликнул он весело. - Наконец-то вы образумились!

Лицо старого героя, напоминавшее цветом чугун, осталось бесстрастным;

он ограничился словами:

- Да, господин Жордан, мне захотелось посмотреть на вашу машину.

Лука бросил на Морфена слегка встревоженный взгляд; он приказал следить за ним, после того как узнал, что мастера застали склонившимся над колошником домны, наполненным пылающими углями: Морфен, казалось, собирался прыгнуть в этот ужасающий ад. Один из рабочих удержал старика; мастер, видимо, хотел принести в дар чудовищу свое столько лет калившееся в огне старое тело, словно гордость толкала его искать смерти в пламени, в том пламени, которое он так любил и которому с такой верностью служил более полувека.

- В ваши годы похвально быть любознательным, мой дорогой Морфен, -

сказал Лука, не спуская с него глаз. - Посмотрите-ка на эти игрушки!

В батарею входило десять электрических печей; она представляла собою десять выстроенных в ряд красных кирпичных кубов, в два метра вышины и в полтора метра ширины каждый. Над ними виднелась арматура мощных электродов -

толстых угольных цилиндров, с которыми были соединены кабели электрической передачи. Устройство электрических печей было чрезвычайно просто.

Бесконечный винт, управляемый при помощи рукоятки, подавал руду и всыпал ее во все десять печей. Вторая рукоятка включала ток, поднимавший температуру печей до необыкновенного уровня в две тысячи градусов; такая температура позволяла расплавить двести килограммов металла в пять минут. Поворотом третьей рукоятки приподнимались платиновые дверцы на каждой печи, и десять чугунных болванок, по двести килограммов каждая, выгружались на движущуюся металлическую ленту, усыпанную мелким песком, которая и уносила их наружу, на свежий воздух.

- Ну, что скажете, мой добрый Морфен? - продолжал Жордан, радуясь, как ребенок.

Он ознакомил Морфена с производительностью печей. Каждые пять минут выгружалось по десяти таких чугунных игрушек, в двести килограммов каждая;

это составляло двести сорок тонн чугуна в день, если печи работали десять часов в сутки. То была изумительно высокая производительность, в особенности если принять во внимание, что домна, работая непрерывно днем и ночью, не выплавляла и третьей части этого количества. Поэтому электрические печи редко работали больше трех-четырех часов; в том-то и заключалось удобство, что их можно было тушить и зажигать, смотря по надобности, и в несколько минут получать с их помощью нужное количество сырья. А какая легкость управления, какая чистота, какая простота! Почти уже не было пыли: необходимый для плавки металла углерод получался из самих электродов.

Выделялись только газы; шлака собиралось чрезвычайно мало, и, чтобы его удалить, достаточно было ежедневно очищать печи. Исчез колосс-варвар, за пищеварением которого приходилось следить с такой тревогой! Исчезли и все многочисленные и громоздкие вспомогательные органы, которыми приходилось окружать его: приспособления очищающие, согревающие, продувающие домну, непрерывный ток воды. Уже не грозили заторы и охлаждения брюха гиганта. Ушли в прошлое времена, когда порча фурмы приводила к необходимости разрушать и потрошить пылающее чудовище. Кочегарам уже не нужно было наблюдать за колошником, плавильщикам уже не приходилось бить по глиняной втулке; всей этой маленькой армии рабочих уже не надо было жариться в огне расплавленного металла, вечно быть начеку, работать днем и ночью. Батарея в десять электрических печей вместе с движущейся металлической лентой занимала всего пятнадцать метров в длину и пять в ширину, свободно помещалась под большим застекленным навесом, веселым и блестящим. Чтобы пустить батарею в ход, достаточно было бы приставить к ней трех детей: одного - к рукоятке, управлявшей бесконечным винтом, другого - к рукоятке, управлявшей электродами, третьего - к рукоятке, управлявшей работой движущейся ленты.

- Что вы скажете! Что вы скажете! - повторял торжествующе Жордан.

Старый мастер глядел неподвижно и безмолвно на электрические печи. Уже наступала ночь, навес окутывался сумраком; было что-то поразительное в той механической, плавной равномерности, с которой работала батарея. Холодные, темные печи, казалось, дремали, пока маленькие тележки, движимые бесконечным винтом, одна за другой высыпали в них руду. Каждые пять минут раскрывались платиновые дверцы, десять потоков добела раскаленного металла зажигали пожаром сумрак, и металлическая лента медленным, непрерывным движением увлекала десять болванок чугуна, над которыми среди золотых колосьев цвели васильки. Внезапно и все же периодически повторявшееся озарение, солнечное сияние, через равномерные промежутки времени заливавшее ослепительным светом все кругом, представляло собой необычайное зрелище.

Пти-Да, дотоле молчавший, захотел дать отцу несколько разъяснений. Он показал старому мастеру на спускавшийся сверху массивный кабель электрической передачи.

- Видишь, отец, вот здесь проходит электричество; ток так силен, что если разорвать проходящие в кабеле проволоки, все взлетит на воздух, как от удара молнии.

Лука засмеялся; невозмутимость Морфена успокоила его.

- Не говорите таких вещей: вы нас всех перепугаете. Ничто не взлетит на воздух: опасность грозит лишь тому, кто неосторожно коснется проволок. Ну, а потом - кабель крепок.

- Да, что верно, то верно! - поддержал Пти-Да. - Здоровые надо иметь руки, чтобы разорвать его.

Морфеи, по-прежнему бесстрастный, сделал несколько шагов вперед; теперь ему достаточно было поднять руку, чтобы коснуться кабеля. Несколько мгновений он стоял неподвижно; его сожженное лицо оставалось непроницаемым.

Но вдруг в его глазах вспыхнуло такое пламя, что Луку снова охватила тревога и смутное предчувствие катастрофы.

- Ты говоришь, нужны здоровые руки? - сказал наконец Морфен. - А ну-ка, парень, посмотрим.

И прежде чем кто-либо успел помешать ему, старик схватил кабель своими закаленными огнем руками, не уступавшими железным щипцам. Нечеловеческим усилием он скрутил и разорвал его, как разорвал бы раздраженный великан бечевку детской игрушки. Раздался удар грома: проволоки соприкоснулись, брызнула ослепительная искра смертоносного разряда. Навес погрузился во тьму, послышалось падение грузного тела: это рухнул на землю, точно подрубленный дуб, сраженный насмерть старый колосс.

Бросились за фонарями. Жордан и Лука, потрясенные, могли лишь установить факт смерти; Пти-Да разразился горестными возгласами и рыданиями.

Старый мастер лежал лицом к небу; внешне он нисколько не изменился: казалось, гигант был отлит из чугуна, над которым огонь был уже не властен.

Одежда на нем горела, пришлось затушить ее. Видимо, старик не захотел пережить дорогое ему чудовище, древнюю домну, чьим последним приверженцем он оставался. С Морфеном кончался первый период борьбы людей с природой, когда человек, укротитель огня, покоритель металлов, сгибаясь под рабским игом мучительного труда, гордился тем, что его многовековая изнурительная работа приближает человечество к грядущему счастью. Старый мастер не хотел даже слушать о том, что наступили новые времена, когда победа справедливо распределенного труда сделала доступным для каждого, хоть отчасти, то спокойствие, ту свободную радость, то ликующее наслаждение, которое вкушали дотоле лишь немногие избранные, в то время как огромное большинство нечеловечески страдало. И теперь Морфен пал, пал, как непримиримый и упорный герой древнего, грозного, непосильного труда, как Вулкан, прикованный к своей наковальне; он умер, так и не прозрев, оставшись врагом всего того, что несло ему свободу, гордясь своим рабством, отказываясь из чувства ложного стыда от облегчения своих страданий и своей работы. Сила нового века, та молния, которой он бросил вызов, поразила его, - он навеки заснул.

Шли годы. И вот справили еще три свадьбы; они окончательно перемешали классы, еще теснее сблизили друг с другом членов этого маленького, все разраставшегося братского, мирного народа. Старший сын Луки и Жозины Илер Фроман, крепкий малый двадцати шести лет, женился на дочери Нанэ и Низ восемнадцатилетней Колетте, цветущей маленькой блондинке; таким образом кровь Делаво растворилась в крови Фроманов и Жозины, некогда несчастной, умиравшей с голоду у порога "Бездны". И еще одна представительница семьи Фроманов, семнадцатилетняя Тереза, третий ребенок Луки, высокая, красивая и веселая девушка, вышла замуж - за девятнадцатилетнего Раймона, сына Пти-Да и Онорины Каффьо; на этот раз кровь Фроманов смешалась с кровью Морфенов, героических тружеников, и с кровью Каффьо, олицетворявших в прошлом торговлю, рухнувшую под ударами Крешри. Наконец, дочь Ахилла Гурье и Ма-Бле, прелестная двадцатилетняя Леони, вышла замуж за своего ровесника Северена, младшего брата Люсьена Боннера; этот брак соединил умирающую буржуазию с народом, с суровыми безропотными тружениками былых времен и с тружениками-революционерами, вступившими на путь освобождения.

Снова были устроены пышные празднества; счастливым потомкам Луки и Жозины предстояло плодиться и размножаться, содействуя заселению нового Города, воздвигнутого Лукой ради спасения Жозины, а вместе с нею и всего народа от ужасной нужды. Казалось, струился поток любви, поток бытия; он разливался все шире, удесятеряя урожай, вызывая к жизни все больше людей, утверждая все больше правды и справедливости на земле. Победоносная любовь, молодая и веселая, увлекала пары, семьи, весь Город к грядущей гармонии, к наконец-то завоеванному счастью. С каждым браком расцветал среди зелени новый белый домик; и волна белых домиков ни на мгновение не останавливалась, она окончательно заливала и сметала прежний Боклер. Старый, зачумленный квартал, омерзительные лачуги, где в течение столетий изнемогал наемный труд, был давно снесен, давно оздоровлен; его заменили широкие улицы, окаймленные смеющимися фасадами, усаженные деревьями. Теперь и буржуазная часть города находилась под угрозой: появление новых улиц позволило расширить и использовать для других нужд старые здания супрефектуры, мэрии, суда, тюрьмы. Только древняя, ветхая церковь не изменилась: потрескавшаяся, грозившая обрушиться, она стояла среди пустынной площади, похожей на поле, заросшее крапивой и чертополохом. Доходные, переходившие по наследству особняки постепенно исчезали; их место заступали более приветливые, более благоустроенные дома, разбросанные по огромному Городу-саду, оживленные изобилием света и воды. Так возникал и ширился Город, осиянный славой Город;

улицы его простирались все дальше и дальше, и он уже достигал соседних полей плодородной Руманьи.

III

Прошло еще десять лет, и любовь, сочетавшая все эти пары, торжествующая, плодоносящая любовь вызвала в каждой семье к жизни целый цветник детей - вестников грядущего. С каждым новым поколением все больше правды, справедливости и мира должно было воцаряться на земле.

Луке уже минуло шестьдесят пять лет; по мере того как он старился, его охватывала страстная, все возраставшая любовь к детям. Теперь, когда живший в нем строитель нового Города, создатель нового народа увидел осуществление своей мечты о грядущем Городе, Лука посвятил все свои мысли, все свое время детям: ведь дети - это грядущее. Ведь это дети Луки и его друзей, их внуки и, тем более, их правнуки станут когда-нибудь тем разумным, тем мудрым народом, в котором воплотится идеал справедливости и доброты, грезившейся Луке. Нельзя перевоспитать зрелых людей, унаследовавших от прошлого определенные верования и привычки. Но можно воздействовать на детей, освобождая их от ложных представлений, помогая им расти и развиваться сообразно тому естественному закону эволюции, который они несут в себе. Лука ясно чувствовал: каждое поколение должно быть шагом вперед, оно все больше увеличивает власть человека над природой, создает все больше мира и счастья.

И Лука с доброй улыбкой говаривал, что из всего его маленького народа, двинувшегося в поход против старого мира, самыми могучими и победоносными завоевателями являются дети.

Два раза в неделю, по утрам, Лука, как и прежде, обходил Крешри;

наиболее заботливое внимание он уделял школе и даже яслям, где находились самые крошечные ребятишки. Со школы и яслей и начинал он обычно свой обход: сразу же после ясного восхода солнца его тянуло полюбоваться на всю эту здоровую и смеющуюся детвору. Обходы Луки преследовали две цели: надзор и ободрение; он являлся всегда в различные дни недели, и каждый его приход был радостным сюрпризом для шумного детского мирка; дети обожали Луку, своего веселого и доброго дедушку.

Однажды, во вторник, прелестным весенним утром решив навестить своих милых детей, как он называл их, Лука направился к школе. Было восемь часов, солнце струилось золотым дождем среди молодой зелени, Лука неторопливо шел по аллее; вдруг, когда он проходил мимо дома Буажеленов, до его слуха донесся милый его сердцу голос, звавший его. Лука остановился.

У калитки сада стояла Сюзанна: завидя Луку, она вышла из дома.

- Прошу вас, друг мой, зайдите на минутку... У бедняги снова припадок;

я очень беспокоюсь.

Она говорила о своем муже Буажелене. Одно время Буажелен попробовал взяться за работу: ему было неловко за свою праздность среди этого человеческого улья, гудящего всеобщим трудом. Лень начала тяготить его, охота и верховая езда уже не могли заполнить его досуг. По просьбе Сюзанны, все еще надеявшейся на перерождение Буажелена, Лука поручил ему несложную работу по инспектированию главных складов. Но человек, с рождения чуждый всякого труда, привыкший к праздности, уже не властен над собою и не может приноровиться к правильному, размеренному образу жизни. Буажелен вскоре убедился в том, что регулярный труд ему не по силам. Мысли его разбегались, тело переставало повиноваться, дремотное изнеможение охватывало его. Это ужасное бессилие было мучительно для Буажелена; мало-помалу он вернулся к пустоте своего прежнего существования, к праздным, одинаково бесплодным дням. Но теперь Буажелен уже не мог одурманивать себя развлечениями и роскошью; и тогда им овладела унылая, беспросветная, все возраставшая тоска.

Так он и состарился и, отупевший, растерявшийся от всего того неожиданного и необычайного, что совершалось вокруг него, казался человеком, попавшим на другую планету.

- У него бывают припадки буйства? - спросил Лука у Сюзанны.

- О, нет, - ответила та. - Он только очень мрачен, вечно всех подозревает; мне кажется, безумие вновь охватывает его.

Дело в том, что праздная жизнь, которую вел Буажелен в Крешри - городе деятельности и труда, - омрачила его рассудок. Бледный, растерянный, подобный призраку, он с утра до вечера неприкаянно бродил по кипящим жизнью улицам, по гудящей школе, по гулким мастерским; на каждом шагу ему приходилось уступать дорогу, отскакивать в сторону из страха, как бы людской поток не захватил и не унес его. Все кругом усердно работали, полные радости и здоровья, которые дает труд, один только он ничего не делал. Буажелену так и не удалось приспособиться к окружающему; рассудок его не выдержал постоянного соприкосновения с этим новым миром: видя, что среди бесчисленных тружеников он один не работает, Буажелен вообразил, что он - господин, владыка этого народа, что все вокруг - рабы, работающие на него, накопляющие для него неисчислимые богатства, которыми он может располагать по своему усмотрению. Старое общество рухнуло, но мечта о капитале осталась жить в Буажелене; и он превратился в капиталиста-безумца, капиталиста-бога, обладателя всех капиталов мира, считавшего людей жалкими рабами, кующими его эгоистическое счастье.

Подойдя к дому, Лука увидел, что Буажелен, уже одетый, стоит на пороге.

В семьдесят лет Буажелен остался все тем же тщеславным щеголем: он был одет с прежней тщательностью, гладко выбрит, в глазу его торчал монокль. Но неуверенный взгляд, безвольные очертания рта говорили о внутренней опустошенности. В руке у Буажелена была трость; он слегка сдвинул на ухо нарядную шляпу; видимо, он собрался уходить.

- Как! Уже на ногах, уже в путь! - воскликнул с притворной веселостью Лука.

Буажелен измерил его подозрительным взглядом.

- Что поделаешь, мой милый! - ответил он, помолчав. - Мой капитал и все эти работники приносят мне несколько миллионов дохода в день; но все меня обкрадывают: как же я могу спокойно спать! Приходится или самому за всем следить, или терять сотни тысяч франков в час.

Сюзанна сделала отчаянный знак Луке.

- Я советовала ему не выходить сегодня, - сказала она. - К чему все эти утомительные хлопоты!

Муж прервал ее.

- У меня множество хлопот не только с текущими доходами, - продолжал он, - приходится думать об уже накопленных деньгах, об этих миллиардах, к которым ежедневно прибавляются новые миллионы. Я начинаю путаться, я уже не знаю, как мне жить, что делать с этим колоссальным состоянием. Ведь мне нужно так или иначе поместить его, не правда ли? Нужно распоряжаться им, следить за тем, чтобы меня не слишком уж обворовывали. О, вы не имеете ни малейшего представления об этом бремени! Я несчастлив, бесконечно несчастлив

- несчастнее, чем бедняк, сидящий без огня и хлеба.

Голос Буажелена задрожал от невыразимого страдания, крупные слезы покатились по его щекам. Он был жалок; Луке было тягостно присутствие праздного щеголя в его трудовом Городе; однако вид Буажелена тронул его до глубины души.

- Ну, денек-то вы можете отдохнуть, - сказал он. - Я согласен с вашей супругой: на вашем месте я остался бы дома - любоваться розами своего сада.

Буажелен вновь окинул Луку подозрительным взглядом. Потом, как бы уступая желанию довериться близкому человеку, он сказал:

- Нет, нет, мне необходимо выйти из дому... Дело не только в надзоре за моими рабочими и даже не в том, как лучше распорядиться состоянием. Нет!

Меня больше всего заботит мысль о том, куда бы спрятать деньги. Подумайте только, ведь речь идет о многих миллиардах! Они нигде не помещаются, я не могу найти для них достаточно просторного хранилища. Вот мне н пришла в голову мысль поискать где-нибудь глубокую яму... Только никому не говорите: никто не должен об этом знать.

Лука похолодел от ужаса; он взглянул на Сюзанну; та стояла бледная, едва сдерживая слезы; Буажелен, воспользовавшись их неподвижностью, быстро проскользнул между ними и удалился. Довольно бодрым шагом он углубился в озаренную солнцем аллею и исчез. Лука хотел было догнать Буажелена, чтобы силой вернуть его домой.

- Уверяю вас, мой друг, вы напрасно позволяете ему бродить на свободе.

Каждый раз, когда я вижу его блуждающим по Городу - около школы, вокруг мастерских и складов, - меня охватывает предчувствие какого-то несчастья, какой-то мучительный катастрофы.

Это предчувствие уже давно томило Луку, но только сейчас он решился признаться в нем Сюзанне. Ничто не могло быть тягостнее для него, чем видеть, как этот потерянный, впавший в детство старик, который бредит негой и роскошью, слоняется среди его маленького трудового народа. Буажелен казался Луке последним протестом прошлого, блуждающим призраком умершего общества, и каждый раз, встречая Буажелена, он с тревогой провожал его глазами.

Сюзанна постаралась успокоить Луку:

- Он безобиден, клянусь вам. Я боюсь только за него: он бывает так мрачен, так несчастлив из-за этих мнимых денег, удручающих его, что я опасаюсь, как бы не охватило его внезапное желание покончить с собой. Но как могу я держать этого безумца взаперти? Ведь он счастлив только вне дома. Это было бы попросту бесполезной жестокостью: он дик и пуглив, как убежавший с занятий школьник, и даже ни с кем не заговаривает.

Сюзанна не в силах была больше сдерживаться; слезы потекли по ее щекам.

- Несчастный! Я много из-за него выстрадала, но никогда еще так не мучилась, как сейчас!

Узнав, что Лука идет в школу, Сюзанна выразила желание сопровождать его. Она также состарилась: ей уже минуло шестьдесят восемь лет; но она по-прежнему осталась здоровой, проворной, деятельной, отзывчивой, вечно готовой помочь другим. Теперь Сюзанне не приходилось заботиться о Поле - тот уже сам был отцом нескольких детей; и она создала себе более широкую семью: сделалась учительницей пения в первом классе школы, где учились дети самого младшего возраста. Преподавание приносило Сюзанне много радости; она с восхищением пробуждала любовь к музыке в этих чистых душах, где пело детство. Сюзанна была хорошей музыкантшей; к тому же она не притязала на то, чтобы обогатить своих учеников множеством знаний, а просто хотела сделать для них пение привычным и естественным, каким оно является для лесных птиц, для всех существ, живущих весело и свободно. И она добивалась изумительных результатов: ее класс звенел радостью, как птичник; детвора, выходившая из него, наполняла другие классы, мастерские, весь Город постоянным щебечущим ликованием.

- Но сегодня не ваш урок, - заметил Лука.

- Знаю, - ответила Сюзанна, - я только хочу заставить этих ангелочков прорепетировать одну песню. Кроме того, нам нужно кое-что обсудить с Сэрэттой и Жозиной.

Сюзанна, Сэрэтта и Жозина стали неразлучными подругами. Сэрэтта сохранила за собой руководство центральными яслями, наблюдая за содержавшимися там детьми: одни еще лежали в колыбели, другие только начинали ходить. Жозина ведала мастерской шитья и домоводства; она превращала девушек, посещавших школу, в хороших жен, хороших матерей, способных вести хозяйство. Помимо того, Сюзанна, Сэрэтта и Жозина составляли втроем нечто вроде совета, обсуждавшего наиболее важные вопросы, касавшиеся жизни женщин в новом Городе.

Лука с Сюзанной прошли аллею и очутились на обширной площади, где стоял Общественный дом, окруженный зеленеющими лужайками; на лужайках росли кусты и были разбиты цветочные клумбы. Теперь Общественный дом уже не походил на прежнее скромное здание: то был настоящий дворец с широким многоцветным фасадом, в котором, радуя глаз, сочетались расписная керамика, фаянс и железо. Обширные залы для собраний, для игр, для зрелищ давали людям возможность чувствовать себя там свободно, как дома, братски общаться друг с другом в те частые праздники, которыми весело перемежались трудовые будни.

Вне круга семейной жизни, которую все проводили на свой лад, в глубине своего уютного домика, существование каждого члена ассоциации сливалось с существованием других: всякий жил общей жизнью, мало-помалу осуществляя идеал социальной гармонии. Поэтому домики были скромны; зато огромный Общественный дом ослеплял красотой и роскошью, подобающими царственному жилищу народа-властелина. Он непрерывно расширялся, сообразно вновь возникавшим запросам, и постепенно становился городом в городе. Позади него вырастали библиотеки, лаборатории, залы для учебных занятий и публичных лекций, и это давало каждому возможность свободно работать над своим образованием, производить научные изыскания и опыты, распространять уже открытые истины. Были там и помещения для физических упражнений, не говоря уже о великолепных бесплатных банях с ваннами и бассейнами, наполненными той свежей и чистой, сбегавшей с Блезских гор водой, неисчерпаемое изобилие которой составляло источник чистоты, здоровья и вечной радости для нового Города. Но больше всего расширилась школа: в ней обучалось уже несколько тысяч детей; она превратилась в целый мирок, с множеством разбросанных зданий рядом с Общественным домом. Во избежание нежелательного скопления детей школу разделили на многочисленные отделения; у каждого отделения был свой дом с выходящими в сад окнами. Это был как бы город детства и юности, в нем воспитывались дети всех возрастов, начиная от крохотных малышей, еще лежащих в колыбели, до юношей и девушек, изучающих ту или иную специальность по окончании пятиклассной школы, где им давалось законченное образование и воспитание.

- О, я всегда начинаю с начала, - сказал Лука со своей доброй улыбкой,

- первым делом я захожу к моим маленьким друзьям, которые еще не отняты от груди.

- Так оно и должно быть! - подхватила, развеселившись, в свою очередь, Сюзанна. - Я иду с вами.

Они свернули направо - в павильон, стоявший в саду, среди роз; там простиралось царство Сэрэтты: сотня колыбелей и столько же креслиц на колесиках. Сэрэтта наблюдала и за соседними павильонами, но с особой охотой она задерживалась в первом; здесь находились три внучки и один внук Луки;

Сэрзтта обожала их. Лука и Жозина, зная, как благотворно для Города общественное воспитание детей, подали пример: согласно их желанию, внуки их с самого начала воспитывались вместе с другими детьми. В павильоне как раз находились Сэрэтта с Жозиной. И та и другая уже состарились: первой минуло шестьдесят пять, второй - пятьдесят восемь. Жозина была по-прежнему гибкой, хрупкой и грациозной; только побледнели ее великолепные золотые волосы.

Сэрэтта, казалось, не состарилась, - это часто случается с худыми темноволосыми девушками, так и не вышедшими замуж; годы придали ей очарование неувядаемой юности, деятельной доброты. Сюзанна была старше их обеих: ей минуло шестьдесят восемь лет; и она стала под старость еще более привлекательной; к тому же лицо ее и раньше пленяло не красотой, а выражением возвышенного ума и благородства, смягченного снисходительностью и задушевной кротостью. Все три женщины окружали Луку, как три преданные сестры: одна была любящей супругой, две другие - подругами, полными страстного самоотвержения.

Войдя с Сюзанной в ясли, Лука увидел, что Жозина держит на коленях двухлетнего малыша; стоявшая тут же Сэрэтта осматривала его правую ручонку.

- Что это с моим маленьким Оливье? - спросил встревоженный Лука. - Он поранил себя?

То был младший из внучат Луки - Оливье Фроман, родившийся от брака его старшего сына Илера Фромана с Колеттой, дочерью Нанэ и Низ. Заключенные некогда браки приносили ныне плоды, заполняя ясли и школу возрастающей волной русых и темных головок - морем детворы, стремившимся навстречу грядущему.

- О, это простая заноза, - сказала Сэрэтта. - Мальчик, вероятно, занозил себе руку о сиденье креслица... На, вот она!

Ребенок слегка вскрикнул, но тут же засмеялся. Четырехлетняя, уже свободно бегавшая девчурка подбежала к малышу с распростертыми руками, будто желая схватить и унести его.

- Потрудись оставить его в покое, Мариетта! - испуганно крикнула Жозина. - Братишка тебе не кукла, Мариетта запротестовала, уверяя, что она будет вести себя, как хорошая девочка. И Жозина, добрая бабушка, смягчилась; она посмотрела на Луку, и оба улыбнулись, радуясь при взгляде на всю эту детвору, выросшую из их любви.

Сюзанна подвела к ним двух девочек - четырехлетних блондинок: то были две другие внучки Луки и Жозины - два близнеца, Елена и Берта. Они родились от второй дочери Луки и Жозины - Полины, вышедшей замуж за Андре Жолливе; Андре после исчезновения Люсиль и трагической смерти капитана Жолливе вырос под присмотром своего деда, председателя суда Гома. Из пяти детей Луки и Жозины трое - Илер, Тереза и Полина - уже вступили в брак; двое, Шарль и Жюль, были женихами.

- А этих крошек вы забыли? - сказала весело Сюзанна.

Елена и Берта бросились на шею Луке - они обожали его. Мариетта ухватилась за его ноги, пытаясь вскарабкаться на деда. Даже крошка Оливье тянул к Луке свою исцеленную ручонку и кричал, неудержимо требуя, чтобы дедушка посадил его к себе на плечи. Полузадушенный Лука пошутил:

- Замечательно, милый друг! Но вы еще не привели сюда Мориса, вашего соловья, как вы его называете. Они набросились бы на меня уже впятером. Боже мой! Что станет со мной, когда их будут десятки?

Он опустил на землю близнецов и Мариетту - всех этих прелестных, розовощеких и ясноглазых детей, - взял на руки Оливье и высоко подбросил его в воздух; тот завизжал от восхищения. Затем Лука снова усадил мальчика в креслице.

- Ну, будьте благоразумны, - сказал он, - нельзя же вечно играть, я должен заняться и другими.

Сэрэтта повела Луку по залам, Жозина и Сюзанна - отправились вместе с ними. Эти обиталища детворы были очаровательны: белые стены, белые колыбели, одетые в белоснежные платьица дети - всюду белизна, весело блестевшая в лучах солнца, вливавшегося в высокие окна. И здесь струилась вода, чувствовалась ее кристальная свежесть, слышалось ее журчание; казалось, через ясли протекают прозрачные ручьи, поддерживавшие исключительную чистоту, царившую во всем. Повсюду веяло благоуханием невинности и здоровья.

Иногда из колыбели слышались крики, но чаще всего - лишь милый лепет; звучал серебристый смех детей, которые уже учились ходить, подобно птенцам, впервые расправляющим крылья. Здесь же жил своей наивной и потешной жизнью другой, безмолвный маленький народец: то были игрушки - куклы, паяцы на веревочках, деревянные лошадки, колясочки. Игрушки принадлежали всем детям, мальчикам и девочкам; все малыши жили одной дружной семьей; они росли с пеленок рядом, как сестры и братья, как будущие мужья и жени, которым до могилы предстояло жить вместе.

Иногда Лука останавливался, и у него вырывалось восхищенное восклицание: "Что за прелестная девчушка! Что за прелестный мальчуган!" Он иногда ошибался и смеялся над собой: мальчик оказывался девочкой, и наоборот.

- Как! Еще два близнеца? - сказал он, остановившись перед одной из колыбелей. - Какие очаровательно красивые дети, и как они похожи друг на друга!

- Да нет же, нет! - воскликнула весело Сэрэтта. - Просто к этой девочке пришел в гости мальчик из соседней колыбели. Мы часто обнаруживаем по нескольку ребятишек в одной кроватке; они держат друг друга за руки и улыбаются.

Все развеселились при мысли о том богатом урожае дружбы и любви, который дадут в будущем эти общительные малыши. Сюзанна сначала испытывала боязнь, даже отвращение к совместному воспитанию и образованию мальчиков и девочек; но теперь она изумлялась тем поразительным результатам, которых удалось достичь таким путем. Раньше мальчикам и девочкам разрешали быть вместе до семи - восьми лет; потом их изолировали друг от друга, воздвигали между ними непроходимую стену, растили их в полном неведении друг о друге; и в брачный вечер, когда грубо бросали женщину в объятия мужчины, лицом к лицу стояли уже два чуждых друг другу существа, два врага. Их образ мыслей оказывался настолько несхожим, словно они принадлежали к двум различным расам. Покров тайны необычайно разжигал чувственные вожделения, буйный порыв самца встречал лицемерную сдержанность самки - разыгрывалась борьба между двумя враждебными существами с различными устремлениями, с противоположными интересами. А теперь у семейных очагов царствовали мир и спокойствие;

супругов соединяла не только любовь, но и братское взаимопонимание, основанное на созвучии ума и чувства. Но еще до этого, уже в школе, совместное обучение давало прекрасные результаты, изумлявшие Сюзанну; это обучение порождало как бы соревнование: мальчики становились более кроткими, девочки - более решительными; и те и другие приобретали свободное, полное, дружеское представление друг о друге, впоследствии это помогало супругам слиться у семейного очага в одну душу, в одно существо. Опыт доказал необоснованность опасений Сюзанны: не было ни одного случая проявления чувственного вожделения; наоборот, нравственная чистота возросла; и было чудесно видеть, как эти мальчики и девочки, пользуясь предоставленной им свободой, усердно изучают те предметы, которые они сочли для себя наиболее полезными и интересными.

- Здесь обручаются чуть ли не с колыбели, - сказала шутя Сюзанна, - и этим исключается развод: юноши и девушки так хорошо узнают друг друга, что уже не сделают необдуманного выбора... Ну вот, милый Лука, и перерыв. Я хочу, чтобы вы послушали, как поют мои ученики.

Сэрэтта осталась среди своих малышей: наступил час купания; Жозина отправилась в швейную мастерскую: многие школьницы охотно проводили там свой перерыв, с удовольствием обучаясь шить платья для своих кукол. За Сюзанной последовал один Лука, она повела его вдоль крытой галереи, куда выходили все пять классов школы.

Эти классы превратились в целый мир. Пришлось их разделить, предоставить для них более просторное здание, а также расширить вспомогательные помещения: залы для гимнастических упражнений, учебные мастерские, сады, куда детей выпускали через каждые два часа порезвиться на свободе. Пройдя через период первых исканий, крешрийская школа окончательно определила свой метод обучения и воспитания - то было свободное обучение;

это делало занятия привлекательными, не лишало школьника его индивидуальности, требуя от него лишь внимательного усвоения свободно избранных и любимых дисциплин; такой метод давал изумительные результаты: с каждым годом в Крешри ширилось новое поколение, все более приближавшееся к правде и справедливости. Это был единственно правильный способ ускорить наступление желанного будущего, воспитать людей, способных воплотить мечту о грядущем дне, людей, освобожденных от лживых догматов, выросших в необходимом соприкосновении с реальной жизнью, усвоивших себе установленные наукой факты, совокупность которых создает правильное представление о мире.

Теперь казалось яснее ясного, что всего логичнее и целесообразнее не сгибать целый класс под ферулой наставника, силящегося навязать свои собственные взгляды пятидесяти школьникам с различным складом ума и душевным обликом.

Преподаватели полагали, что их задача будет выполнена, если они прежде всего сумеют пробудить в учениках жажду знания, а затем направить должным образом их искания, помогая развитию индивидуальных способностей каждого. Школа стала, таким образом, полем опыта, где дети шаг за шагом усваивали сумму человеческих знаний - уже не для того, чтобы бездумно, не переваривая, глотать их, но для того, чтобы в процессе обучения развивать силу собственного разума, по-своему осмысливать знания, а главное, определить в конце концов, к какой более узкой специальности влечет каждого из них.

"Школа должна приучить к занятиям" - никогда еще это изречение не было более уместно, чем в применении к крешрийской школе. Учеников учили там находить свой путь в бесконечном лабиринте человеческого знания, приучали к той систематической умственной работе, которая давала им впоследствии возможность полностью использовать свою волю и свой разум. И все это достигалось занимательностью занятий, здоровой и плодотворной свободой, частыми перерывами между уроками: отдых поддерживал в учениках бодрость и силу.

Луке и Сюзанне пришлось подождать несколько минут, пока закончится урок. Они неторопливо прохаживались по галерее, заглядывая сквозь окна в просторные классные комнаты, где у каждого ученика был свой рабочий столик и свой стул. Руководители школы, желая дать ребенку ощущение большей самостоятельности, отказались от длинных, многоместных пюпитров и скамеек.

Какое веселое зрелище являли собою эти девочки и мальчики, дружно сидевшие рядом! С каким страстным вниманием прислушивались они к словам стоявшего среди них учителя! Он переходил от одного ученика к другому, превращал урок в беседу, порою намеренно вызывал споры! Наказания и награды были отменены;

ученики стремились удовлетворить зарождавшуюся в них жажду славы, соперничая друг с другом в том, кто лучше других поймет слова учителя. Нередко преподаватель, видя, что тот или иной ученик страстно заинтересован затронутой темой, уступал ему слово: тогда урок принимал характер спора, и это было особенно интересно для детей.

Самыми разнообразными путями преподаватели стремились к одной-единственной цели: сделать уроки живыми, вырвать их из плена мертвого книжного знания, вдохнуть в них дыхание жизни, пронизать их страстной мыслью. Отсюда рождалась радость - радость умственного труда, радость познания; и пять классов школы последовательно развертывали перед учениками всю сумму человеческих знаний, точно захватывающую, правдивую драматическую повесть безграничного мира, с которым должен ознакомиться каждый, если он хочет действовать в этом мире и быть счастливым.

Послышался шум: наконец-то наступил перерыв. Каждые два часа в сад врывался буйный, радостный поток школьников обоего пола, непринужденно обращавшихся друг с другом. Мальчики и девочки повсюду были вместе; одни затевали общие игры, другие предпочитали веселую беседу, третьи отправлялись в зал для гимнастики или в учебные мастерские. Звучал ясный, открытый смех.

Одна только игра исчезла в школе: игра в "папу и маму" - ведь все кругом были друзьями. На все остальное достанет времени впоследствии, а пока мальчики и девочки подрастали бок о бок, в неразлучной близости, что давало им возможность лучше узнать и сильнее полюбить друг друга.

Крепкий красивый девятилетний мальчик бросился в объятия Луки с криком:

- Здравствуй, дедушка!

То был Морис, сын Терезы Фроман; она вышла замуж за Раймона Морфена, родившегося от брака доброго гиганта Пти-Да и Онорины Каффьо.

- А, вот и мой соловей!.. - сказала радостно Сюзанна. - А ну-ка, детки!

Пропоем еще раз здесь на лужайке, под этими высокими каштанами, ту чудесную песню, которую мы с вами разучили.

Сюзанну уже окружила кучка смеющихся детей. Среди них были два красивых мальчика и одна девочка; Лука поцеловал их. Одиннадцатилетний Людовик Буажелен родился от брака Поля Буажелена и Антуанетты Боннер; брак этот -

торжество победоносной любви - окончательно довершил слияние некогда враждебных классов. Четырнадцатилетний Фелисьен Боннер был сыном Северена Боннера и Леони, дочери Ахилла Гурье и Ма-Бле - своевольной четы, чья любовь расцвела среди диких и благоухающих скал Блезских гор. Шестнадцатилетняя Жермена Ивонно доводилась внучкой Огюсту Лабоку и Марте Буррон: она была дочерью их сына Адольфа и Зои Боннер; в этой здоровой, красивой, смеющейся брюнетке соединились и примирились друг с другом три потока братской крови: рабочего, крестьянина и мелкого торговца, так долго враждовавших между собой. Луке весело было распутывать клубок этих браков, этих непрестанных переплетений различных родов; он хорошо знал всех этих многочисленных мальчиков и девочек; его восхищало появление все новых и новых отпрысков; с каждым браком их становилось все больше, и они быстро увеличивали население города.

- Вот, послушайте их, - сказала Сюзанна, - это гимн восходящему солнцу: дети приветствуют светило, дарующее нивам плодородие.

На лужайке, среди высоких каштанов, собралось около пятидесяти детей.

Зазвучала песня - чистая, ясная, веселая. Композиция была очень простая: девочка пела куплет, мальчик отвечал ей, хор подхватывал. Но живая радость детей, их наивная вера в солнце, сияющее добротой и светом, сообщали нежное очарование их высоким, слегка пронзительным голосам. У мальчика - Мориса Морфена, отвечавшего девочке - Жермене Ивонно, действительно был, по выражению Сюзанны, ан:гельский, кристально чистый голос, рождавший высокие сладостные звуки, похожие на звуки флейты. Потом вступал хор - перекличка выпущенных на свободу птиц, щебечущих между ветвями. Ничего не могло быть милее и забавнее этого детского хора.

Восхищенный Лука, этот добрый дедушка, смеялся; Морис, сияя гордостью, снова бросился в его объятия.

- Да ты и впрямь поешь, как лесной соловей, мальчуган! Это очень хорошо: придется тебе трудно в жизни, ты запоешь, и песня подбодрит тебя.

Никогда не надо плакать, всегда надо петь.

- И я им это говорю! - воскликнула с присущим ей выражением спокойного мужества Сюзанна. - Все должны петь; я учу их петь здесь, в школе, а потом они будут петь в мастерских, везде; и так всю жизнь. Если народ поет, значит, он полон здоровья и радости.

Сюзанна улыбалась; ее преподавание было лишено всякого оттенка суровости и тщеславного самодовольства; она учила детей среди зелени сада, не мудрствуя лукаво, довольствуясь тем, что открывает доступ в их маленькие души радостной братской песне, ясной красоте гармонии. Ведь в тот день, когда счастливый Город увидит осуществление мечты о справедливости и мире, говорила Сюзанна, он весь будет петь в сиянии солнца.

- Ну, мои маленькие друзья, еще раз! Да соблюдайте же такт, не торопитесь, - у нас есть еще время.

Снова зазвучала песня. Но к концу ее исполнители оробели и сбились. За каштанами, среди купы деревьев, показался человек; он отворачивался, будто прячась. Лука узнал Буажелена и изумился его странному поведению: тот нагибался к земле, шаря между травами, словно ища место для тайника. Но тут же Лука понял, в чем дело: бедняга Буажелен, видимо, искал какое-нибудь укромное местечко, куда бы он мог спрятать свои неисчислимые сокровища, чтобы уберечь их от воров. Обезумевший Буажелен нередко бродил таким образом

- потерянный, дрожащий от страха, не зная, в глубине какой пропасти он сможет скрыть огромное, давившее его своей тяжестью состояние. Глубокая жалость охватила Луку, в особенности, когда он увидел, как встревожились дети при этом жутком появлении: так смятенный полет ночной птицы вспугивает стаю веселых зябликов.

Сюзанна слегка побледнела.

- В такт, в такт, детки! - громко повторила она, - Подхватите заключительную фразу во весь голос, от всей души!

Буажелен, подозрительно озираясь, исчез, подобно мрачной тени, среди цветущих кустов. Успокоенные дети приветствовали последним ликующим криком всемогущее солнце. Лука и Сюзанна похвалили их и отпустили играть. Затем они вместе направились к учебным мастерским, находившимся в другом конце сада.

- Вы видели его? - тихо спросила Сюзанна, помолчав. - Ах, несчастный!

Как я за него беспокоюсь!

Лука выразил сожаление, что он не смог догнать Буажелена и заставить его возвратиться домой.

- Он не пошел бы с вами, - ответила Сюзанна, - вам бы пришлось бороться с ним, а это привлекло бы всеобщее внимание. Повторяю вам, меня тревожит только одно: как бы его не нашли когда-нибудь разбившимся на дне какой-нибудь ямы.

Вновь наступило молчание; Лука и Сюзанна вошли в мастерские. Множество учеников проводило тут часть перерыва: мальчики стругали дерево, шлифовали железо, девочки шили и вышивали; другая группа учеников вскапывала, засевала или выпалывала отведенный поблизости участок земли. В мастерских Лука и Сюзанна вновь встретились с Жозиной; она сидела в просторном зале, где работали швейные машины бок о бок с вязальными и ткацкими станками; ими управляли девочки и мальчики: они работали вместе и по выходе из школы вели ту же общую жизнь, делили друг с другом труды и развлечения, права и обязанности, как они делили раньше школьные занятия. Звучали песни; веселое соревнование одушевляло мастерскую.

- Вы слышите, они поют, - сказала Сюзанна, снова развеселившись. - Они всегда будут петь, мои птички певчие.

Жозина показывала шестнадцатилетней Клементине Буррон, как нужно работать на швейной машинке, чтобы получился определенный узор вышивки.

Девятилетняя Алина Буажелен, стоя рядом, ожидала, пока Жозина покажет ей, как подрубают шов. Клементина была дочерью Себастьяна Буррона и Агаты Фошар;

дедом ее по матери был Фошар, дедом по отцу - Буррон. Алина, младшая дочь Людовика, была внучкой Поля Буажелена и Антуанетты Боннер. Увидев свою бабушку Сюзанну, которая обожала Алину, девочка нежно рассмеялась.

- Знаешь, бабушка, я еще не умею хорошенько подрубать шов, но я уже провожу его совсем прямо... Не правда ли, дорогая Жозина?

Сюзанна поцеловала Алину; Жозина показала девочке, как подрубают шов.

Лука интересовался и этими мелкими работами; он знал, что ничем не следует пренебрегать, что для счастливой жизни необходимо правильное использование времени, необходимо, чтобы все физические и духовные силы человека были направлены к разумному, нормальному устроению жизни. Когда Лука уже прощался с Жозиной и Сюзанной, намереваясь отправиться на завод, к ним присоединилась Сэрэтта; и Лука на несколько минут задержался в цветущем саду в обществе трех этих женщин, трех страстно преданных ему подруг, с такой энергией помогавших ему осуществлять его мечту о царстве доброты и справедливости.

Они немного побеседовали в тени сада, распределяя между собой работу, обсуждая неотложные дела. Все они были согласны в том, что прекрасные результаты, достигнутые в Крешри в области педагогики, объясняются основным принципом, положенным в основу образования и воспитания: в человеке нет дурных страстей, есть лишь силы души и ума; все страсти - чудесные силы: надо только умело использовать их для счастья самого человека и окружающего общества. Разве, вопреки всему, не торжествует победу желание - желание, осуждавшееся религией, желание, которое травили, как хищного зверя, которое подавляли в человеке, которое силились истребить в долгие века аскетизма! А ведь желание - это живое пламя мира, это рычаг, приводящий в движение светила, это поступательный ход самой жизни; исчезновение желания угасило бы солнце, погрузило бы землю в ледяную тьму небытия! Нет плотского вожделения, есть лишь сердце, охваченное пламенем, охваченное жаждой любви, грезой о бесконечном. Нет неистовых, скупых, лживых, жадных, ленивых, надменных людей, есть лишь люди, которым никто не помог направить по верному пути их внутренние силы, их мятущиеся способности, их жажду действия, борьбы и победы. Из скупца можно сделать осторожного, бережливого человека. Из человека несдержанного, завистливого, надменного можно сделать героя, готового пожертвовать собою, чтобы добиться хотя бы мимолетной славы.

Насильственно лишить человека какой-либо страсти-то же самое, что отсечь у него руку или ногу: он уже не цельный человек, он увечный, у него отняли часть его плоти и мощи! Удивительно, что человечество до сих пор не вымерло: ведь в течение стольких столетий религии учили его поклоняться небытию, силясь убить человека в человеке и стремясь привести людей к богу, богу жестокому и лживому, чье царство могло бы наступить лишь тогда, когда человечество было бы повергнуто во прах.

Поэтому в школе, в учебных мастерских и даже в яслях воспитатели не ставили себе целью подавлять зарождающиеся страсти детей, а старались использовать их. За ленивцами ухаживали, как за больными: в них старались пробудить дух соревнования и энергию, приучали усердно заниматься теми предметами, которые они свободно избрали, поняли и полюбили; слишком живым и темпераментным детям поручали более тяжелые работы; зараженных скупостью детей перевоспитывали, обращая на пользу их тягу к бережливости и рассудительности; у завистливых и надменных развивали их способности, помогавшие им справляться с самыми трудными задачами. То, что основанная на лицемерном аскетизме мораль называла низкими инстинктами человека, становилось, таким образом, пылающим очагом, в котором жизнь черпала свое неугасимое пламя. Все живые силы становились на свое место, восстанавливался величавый стройный порядок мироздания, и полноводная река живых существ катила свои воды, увлекая человечество к Городу счастья. Рассеялись бессмысленные выдумки о первородном грехе, о злом человеке, которого, вопреки всякой логике, бог наказывает и спасает на каждом шагу, пугая его ребяческой угрозой ада и суля ему лживый рай; осталось только представление о естественной эволюции высших существ, которые просто борются за свое счастье с силами природы и победят, подчинят себе эти силы в тот день, когда, прекратив братоубийственную борьбу, заживут как могучие братья, наслаждаясь мучительно завоеванной истиной, справедливостью и миром.

- Прекрасно, - сказал наконец Лука, установив сообща со своими собеседницами распорядок дня. - Ступайте, милые, и пусть ваше сердце довершит остальное.

Жозина, Сэрэтта и Сюзанна окружали Луку, точно живое воплощение того задушевного чувства солидарности, той всеобъемлющей любви, которую он хотел разлить среди людей. Взявшись за руки, они улыбались ему; седые, уже достигшие старости, они все еще пленяли красотой - необычайной красотой бесконечной доброты. И когда Лука, покинув их, направился к заводу, они долго еще провожали его нежными взорами.

Заводские помещения еще более расширились за последние годы; их заливали волны свежего воздуха и веселого, оздоровляющего солнечного света.

Всюду протекала свежая вода, омывая плиты, унося малейшие следы пыли; завод, этот дом труда, некогда мрачный, грязный, зловонный, был теперь освещен огромными окнами и блистал изумительной чистотой. Посетителю казалось, будто он входит в город порядка, радости и богатства. Почти вся работа выполнялась машинами. Движимые электричеством, они стояли тесными рядами, подобно армии послушных, неутомимых мощных работников, всегда готовых к труду. Когда их металлические мускулы изнашивались, их попросту заменяли другими; они не знали усталости - и в значительной мере избавляли от нее человека. То была машина-друг, не та машина давно минувших лет, которая конкурировала с рабочим и, понижая заработную плату, увеличивала его нужду, но машина-освободительница, машина, ставшая всеобъемлющим орудием, машина, которая работала за человека в то время, как он отдыхал. Людям, стоявшим около этих могучих тружеников, оставалось только следить за правильностью их работы и поворачивать рычаги, приводящие их в движение. Рабочий день не превышал четырех часов; ни один человек не был занят больше двух часов одним и тем же трудом: его сменял товарищ, а он переходил к другой, промышленной или сельскохозяйственной, деятельности или выполнял какие-либо общественные обязанности. Повсеместное употребление электричества почти упразднило тот грохот, который некогда наполнял заводские цехи: теперь они оглашались лишь веселой песней рабочих, тем звонким ликованием, тем расцветом гармонии, которые люди принесли из школы и которые украшали всю их жизнь. И эти песни у неслышных, мощных и кротких машин, блестевших сталью и медью, говорили о том, как радостен справедливо распределенный труд, лучезарный и спасительный.

Войдя в пудлинговый цех, Лука на минуту остановился, чтобы перекинуться несколькими словами с хорошо сложенным молодым человеком лет двадцати, управлявшим работой одной из печей:

- Ну, как идет дело, Адольф? Вы довольны?

- Конечно, доволен, господин Лука. Два часа моей работы истекают, сейчас можно будет извлекать металл из печи.

Адольф был сыном Огюста Лабока и Марты Буррон. Он работал пудлинговщиком, как и его дед по матери Буррон, в то время уже удалившийся на покой; но Адольфу уже не приходилось среди пылающего огня подолгу разминать кочергой расплавленный металл. Теперь это делала машина; а потом остроумный механизм извлекал сверкающий шар из печи и выгружал его на тележку, которая увозила болванку под молот-ковач; и все это без вмешательства рабочего.

- Вы увидите, - весело продолжал Адольф, - металл получается первосортный, а работа такая простая и приятная!

Он опустил рычаг: дверца печи раскрылась, и в тележку соскользнул раскаленный шар, подобный светилу, воспламеняющему дали огненной полосой.

Адольф улыбался; на его лбу не было ни капли пота, у него был свежий цвет лица, гибкие и тонкие руки, как у человека, не изнуренного чрезмерной усталостью. Тележка тут же подвезла шар к молоту-ковачу новейшего образца;

этот молот, движимый электричеством, работал автоматически, избавляя приставленного к нему кузнеца от утомительной необходимости переворачивать из стороны в сторону положенный под молот кусок металла. Пляска молота была так легка, звенела таким ясным звоном, что казалась музыкальным аккомпанементом веселой песне рабочих.

- Я спешу, - сказал Адольф, вымыв руки. - Пойду на два часа в столярную мастерскую: нужно закончить модель стола она меня сильно занимает.

Адольф был не только пудлинговщиком, но также и столяром: подобно всем молодым людям его возраста, он изучал несколько профессий, чтобы избежать отупляющего влияния узкой специальности. Разнообразный, вечно новый труд становился, таким образом, развлечением и радостью.

- Желаю удачи! - радуясь восторженности Адольфа, крикнул Лука.

- Спасибо, господин Лука. Вы верно сказали: где труд, там и удача!

Но всего приятнее было Луке посещение литейной. Там он чувствовал, как далеко ушел его завод от плавильных печей "Бездны", от этих пылающих, ревущих, точно вулканы, ям, из которых несчастные рабочие, среди палящего жара, вынуждены были извлекать ручным способом по сто фунтов расплавленного металла! Вместо черного, запыленного, омерзительно грязного помещения простиралась огромная, вымощенная широкими плитами и ярко освещенная большими окнами галерея; среди плит открывались симметрично расположенные батареи плавильных печей. Так как печи питались электричеством, они оставались холодными, молчаливыми и чистыми. И здесь почти вся работа выполнялась машинами: машины опускали тигли в печи, вынимали их огненно раскаленными и выливали из них расплавленный металл в формы; приставленные к печам рабочие только наблюдали за ходом плавки. Среди них было и несколько женщин, они заведовали распределением электрической энергии: было замечено, что женщины проявляют больше внимания и аккуратности в обращении с тонкими приборами, требующими особой точности.

Лука подошел к высокой и красивой двадцатилетней девушке: то была Лора Фошар, дочь Луи Фошара и Жюльенны Даше; Лора стояла у электрического аппарата, вся поглощенная работой; она подавала ток в одну из печей; рядом с ней находился молодой рабочий, он наблюдал за ходом плавки и давал указания Лоре.

- Ну, как, Лора? - спросил Лука. - Вы не устали?

- О, нет, господин Лука, это очень интересно. Да и отчего мне уставать?

Ведь только и дела, что поворачивать этот маленький рычажок!

Юноша, работавший рядом с Лорой, подошел к Луке. То был двадцатидвухлетний Ипполит Митен, сын Эвариста Митена и Олимпии Ланфан;

говорили, что Ипполит - жених Лоры Фошар.

- Хотите посмотреть на работу печи, господин Лука? - спросил он. - Мы готовы.

Ипполит пустил машину в ход. Она легко и плавно извлекла из печи пылающие тигли и вылила их содержимое в формы; автоматически подвозившиеся, одна за другой, к тиглям. Рабочие наблюдали за этим процессом; в пять минут все было кончено, и печь загрузили вновь.

- Готово! - сказала Лора, смеясь звонким смехом. - А стоит только вспомнить те страшные рассказы, которыми баюкал меня в детстве бедный дедушка Фошар! Голова его была уже не совсем в порядке: он рассказывал самые жуткие вещи о своей работе у печи, - будто он прожил всю свою жизнь в огне, весь охваченный пламенем. Все старики говорят, что на нашу долю выпало большое счастье.

Лука уже не улыбался; скорбные воспоминания увлажнили слезами его глаза.

- Да, да. Деды ваши много выстрадали. Поэтому-то внукам и живется теперь лучше... Работайте усердно, крепче любите друг друга, и ваши сыновья и дочери будут еще счастливее.

Лука продолжал свой обход; он побывал в цеху, где отливали сталь, в цеху, где находился самый большой молот-ковач, в токарном цеху; повсюду он встречал ту же здоровую чистоту, ту же звонкую радость, тот же легкий и увлекательный труд - результат разнообразия работ и огромной помощи машин.

Рабочий уже не изнемогал под бременем непосильного труда, не был всеми презираемым вьючным животным, он вновь стал сознательным, разумным человеком, свободным и гордым. Последним Лука посетил прокатный цех, находившийся рядом с пудлинговым; там он на минуту остановился, чтобы перекинуться словом с только что вошедшим молодым человеком лет двадцати шести - Александром Фейа.

- Да, господин Лука, я прямо из Комбетт, работаю там вместе с отцом.

Нам нужно было закончить сев: я отработал в поле два часа... А теперь пришел на два часа сюда; есть срочный заказ на рельсы.

Александр Фейа был сыном Леона Фейа и Эжени Ивонно. Одаренный живым воображением, он, отработав свои четыре часа, делал ради собственного удовольствия рисунки для мастерских горшечника Ланжа.

Молодой человек тотчас принялся за работу: на его обязанности лежало наблюдение за прокатными станами, изготовлявшими рельсы. Лука наблюдал за ним с довольным и благожелательным видом. С тех пор, как прокатные станы приводились в движение электричеством, их ужасающий грохот умолк: обильно смазанные маслом, они работали почти неслышно; тишину нарушал только серебристый звон рельсов, падавших по выходе из станов на кучу других, уже готовых, остывающих рельсов. То были характерные для эпохи мира изделия;

рельсы, бесконечные рельсы должны были дать народам возможность перешагнуть через границы и слиться в единый народ, населяющий землю, сплошь изрезанную путями сообщения. Кроме рельсов, здесь изготовлялись и части огромных стальных кораблей - не тех ужасных боевых кораблей, которые несут с собой опустошение и смерть, а кораблей, служащих делу солидарности и братства; они доставляли с материка на материк различные товары и этим умножали богатство огромной человеческой семьи, так что повсюду царило поразительное изобилие.

Изготовлялись здесь и мосты, также облегчавшие сообщение, изготовлялись стальные балки и стропила, поддерживавшие те бесчисленные общественные здания, в которых нуждались примирившиеся между собою граждане: общественные дома, библиотеки, музеи, приюты для малолетних и престарелых, огромные магазины, склады и амбары, обеспечивавшие существование соединившихся наций.

Изготовлялись здесь и бесчисленные машины, всюду, в любой работе, заменявшие человеческие руки: машины возделывали землю, работали в цехах заводов, стремились в бесконечные дали - по дорогам, по волнам, в небесах. И Лука радовался, глядя на всю эту массу железа, отныне служащего мирным целям; в течение веков человечество ковало себе из этого воинственного металла мечи для кровавых битв; позднее, в эпоху последних войн, оно отливало из него пушки и снаряды; а теперь, в эпоху завоеванного наконец мира, оно строит из железа свой новый дом - дом братства, справедливости и счастья.

Перед тем как возвратиться домой, Лука зашел взглянуть на батарею электрических печей, заменившую доменную печь Морфена. Лучи солнца, проникавшие в светлые окна цеха, ярко озаряли батарею; она как раз работала.

Через каждые пять минут движущаяся лента увозила по десяти болванок металла, сверкание которых затмевалось веселым блеском солнца; затем печи с помощью механизмов загружались снова. У электрических аппаратов, подававших энергию в печи, стояли две двадцатилетние девушки: Клодина, дочь Люсьена Боннера и Луизы Мазель, очаровательная блондинка, и красавица-брюнетка - Селина, дочь Арсена Ланфана и Эвлали Лабок. Всецело занятые подачей и выключением тока, девушки при виде Луки ограничились приветливой улыбкой. Однако вскоре наступил перерыв в работе; увидя кучу детей, которые, столпившись у порога, с любопытством заглядывали в цех, девушки двинулись им навстречу.

- Здравствуй, миленький Морис! Здравствуй, миленький Людовик!

Здравствуй, миленькая Алина!.. Значит, занятия кончились, раз вы пришли нас навестить?

Ученикам разрешали свободно бегать по заводу в перерывах между занятиями: предполагалось, что это ближе ознакомит их с трудом и обогатит элементарными познаниями о процессе производства.

Лука был рад снова увидеть своего внука Мориса; он пригласил детей войти в цех. Они засыпали его вопросами; Лука объяснил им устройство печей и даже приказал пустить печи в ход: ему хотелось показать детям, что достаточно Клодине или Селине повернуть рычажок - и из печей польется сверкающим потоком расплавленный металл.

- Знаю, я уже видел это, - сказал девятилетний Морис с важностью смышленого и наблюдательного мальчика. - Дедушка Морфен однажды показал мне работу этих печей... Но скажи, дедушка Фроман, правда ли, что когда-то были печи высотой с гору и что приходилось день и ночь жариться возле них, чтобы выплавить чугун?

Все рассмеялись.

- Конечно, правда! - ответила за Луку Клодина. - Дедушка Боннер часто мне рассказывал об этом; да и тебе следовало бы знать об этих печах, дружок Морис: ведь твой прадед, Морфен Большой, как его называют поныне, был одним из тех героев, что некогда боролись с огнем. Он жил там, наверху, в пещере, и никогда не спускался в город, круглый год следя за своей огромной печью, за этим чудовищем, развалины которого и теперь еще виднеются на склоне горы, подобно руинам древней, разрушенной башни.

Морис, широко раскрыв глаза от удивления, слушал девушку со страстным интересом ребенка, которому рассказывают чудесную волшебную сказку.

- Знаю, знаю! Дедушка Морфен уже говорил мне о своем отце и о доменной печи высотой с гору. Но я решил, что он просто выдумал эту историю, чтобы позабавить нас: ведь он горазд на выдумки, когда ему хочется нас рассмешить!.. Так это, значит, правда?

- Конечно, правда, - продолжала Клодина. - Наверху находились рабочие, которые загружали домну рудой и углем, а внизу вечно хлопотали другие рабочие, наблюдавшие за тем, как бы у чудовища не испортился желудок: это нанесло бы тяжелый ущерб.

- И так продолжалось семь или восемь лет подряд, - сказала другая девушка, Селина, - в течение семи или восьми лет чудовище пылало, как кратер вулкана; нельзя было дать ему хоть чуточку охладиться: охладись домка - и пришлось бы вскрывать ей брюхо, прочищать ее и отстраивать почти заново, а сколько бы ушло на это денег!

- Теперь ты понимаешь, миленький Морис, - сказала Клодина, - что Морфену Большому, твоему прадеду, приходилось нелегко; ведь он все эти семь или восемь лет не отходил от огня, не говоря уже о том, что через каждые пять часов нужно было прочищать кочергой выходное отверстие печи, и оттуда лился огненный поток, возле которого рабочие жарились, как утка на вертеле.

Дети слушали в изумлении; но тут они расхохотались. Вот так, утка на вертеле! Морфен Большой - и вдруг жареная утка!

- Ну, - сказал Людовик Буажелен, - я вижу, тогда не слишком-то весело было работать. Люди, верно, очень уставали.

- Конечно, - подтвердила его сестра Алина, - я рада, что родилась позже: теперь работа - одно удовольствие.

Тем временем лицо Мориса вновь приняло серьезное выражение: он размышлял, стараясь уместить в своей маленькой головке все те невероятные вещи, о которых только что услышал.

- А все-таки дедушкин отец, как видно, был очень сильный, - заключил он наконец. - Может быть, оттого-то теперь живется лучше, что он так много потрудился тогда.

Лука молчал и улыбался; эта верная мысль мальчугана привела его в восхищение. Он поднял Мориса в воздух и поцеловал в обе щеки.

- Ты прав, малыш! И если сам ты будешь работать от всего сердца, твои правнуки будут еще гораздо счастливее... Да и теперь, сам видишь, никто уже не жарится, как утка.

Лука отдал распоряжение, и батарея электрических печей вновь заработала. Клодина и Селина простым движением руки включали и выключали ток. Печи загружались рудой, происходила плавка, и движущаяся лента через каждые пять минут увозила по десяти раскаленных болванок металла. Детям захотелось самим пустить в ход механизм печей; как радостна была для них эта легкая работа после звучавшего, как легенда, рассказа о труде Морфена; труд его казался им подвигом гиганта-страдальца, обитателя исчезнувшего мира.

Но кто-то появился в дверях цеха, и встревоженные школьники бросились врассыпную. Лука снова увидел Буажелена: тот, стоя на пороге, наблюдал за работой печей подозрительным и гневным взором обеспокоенного хозяина, вечно опасающегося, как бы рабочие не обокрали его. Буажелена часто видели в различных цехах завода; он растерянно бродил повсюду, горюя, что не может сразу осмотреть все огромное пространство завода, и все более и более терял голову при мысли, что терпит каждый день миллионные убытки и все-таки т может сам проследить за работой всего этого множества людей, которые были источником его колоссальных доходов. Рабочих было слишком много, он не мог сразу охватить взором всех и был не в силах управлять своим огромным предприятием: это бремя давило на него, словно каменные своды. Всю жизнь прожив в праздности, он был вконец измучен и сбит с толку своими бесплодными скитаниями по заводу; Лука почувствовал глубокую жалость к Буажелену, он хотел было подойти к нему, попытаться успокоить и незаметно отвести домой.

Но Буажелен был настороже: он отскочил назад и убежал, затерялся в огромных цехах.

Утренний обход Луки был закончен; он вернулся к себе. С тех пор, как город так неудержимо разросся, Луке стало не под силу обходить его целиком: он прогуливался по многочисленным кварталам, следя спокойным и радостным взглядом творца, как его творение расширяется и постепенно захватывает все пространство равнины. В тот день он еще раз заглянул в послеполуденное время на главные склады, а потом, уже в сумерки, зашел на часок к Жорданам. В маленькой гостиной, выходившей окнами в парк, Лука застал Сэрэтту, учителя Эрмелина и аббата Марля; Жордан, завернувшись в большой плед, лежал на диване; глядя на заходящее вдали солнце, он, как всегда, был погружен в размышления. Доктор Новар, этот чудесный человек, недавно умер среди роз своего сада, проболев всего несколько часов; он умер, жалея лишь о том, что ему из удастся дожить до осуществления стольких прекрасных вещей, в которые он сначала не слишком-то верил. И теперь Сэрэтта принимала у себя только учителя и священника - в те редкие дни, когда они уступали старой привычке встречаться друг с другом у Жорданов. Семидесятилетний Эрмелин, выйдя в отставку, доживал свой век, глядя с горечью и озлоблением на то, что совершалось кругом. Он дошел до того, что находил даже аббата Марля слишком умеренным; аббат был старше учителя на пять лет; он видел со скорбью, что церковь его пустеет и его бог умирает, и замыкался в высокомерном, исполненном собственного достоинства молчании.

Лука сел около Сэрэтты - молчаливой, кроткой и терпеливой; учитель старался расшевелить аббата, повторяя свои прежние обвинения, обвинения республиканца-сектанта, приверженца сильной государственной власти.

- Да ну же, аббат! Раз я согласен с вами, поддержите и вы меня!.. Ведь наступает конец света: в детях взращивают страсти, те плевелы, которые мы, воспитатели, некогда, старались вырывать. Если снять узду с анархической личности каждого ребенка, как сможет государство обрести в его лице дисциплинированного гражданина, воспитанного для служения обществу? Если мы, сторонники единственно разумного метода воспитания, не спасем республику, она погибнет.

С тех пор, как Эрмелин стал упорно толковать о спасении республики от тех, кого он именовал социалистами и анархистами, он перешел на сторону реакции и примкнул к священнику: им двигала ненависть к тем, кто обрел свободу без его помощи и не считаясь с его узкими взглядами упрямого якобинца.

- Говорю вам, аббат, что ваша церковь будет сметена, если вы не станете защищаться! - продолжал с еще большим возбуждением Эрмелин. - Конечно, ваша религия никогда не была моей. Но я всегда считал ее необходимой для народа, и, несомненно, католицизм был орудием, превосходно приспособленным для управления массами... Так действуйте же! Мы с вами заодно, отвоюем обратно души и тела, а там посмотрим.

Аббат Марль сначала только медленно покачал головой. Он уже не отвечал, не сердился. Потом он неторопливо сказал:

- Я добросовестно выполняю свой долг: каждое утро я стою у алтаря, даже тогда, когда моя церковь пуста, и молю бога о чуде... Несомненно, он совершит его, если сочтет необходимым.

Эти слова окончательно привели Эрмелина в исступление.

- Ну, знаете, нужно помочь ему, этому вашему богу! Бездействие было бы трусостью.

Сэрэтта, полная терпимости к этим двум людям, двум обреченным, решила вмешаться в разговор.

- Будь здесь милый доктор Новар, - сказала она с улыбкой, - он попросил бы вас не примиряться до такой степени друг с другом, коль скоро это примирение обостряет ваш спор... Вы меня очень огорчаете, друзья мои; я не жду, чтобы вы стали сторонниками наших идей, но я была бы счастлива услышать, что вы хотя бы отчасти признаете ту великую, ныне доказанную опытом пользу, какую они принесли нашему краю.

Учитель и аббат сохранили глубокое уважение к кроткой, до святости доброй Сэрэтте; само их пребывание в маленькой гостиной, в центре нового Города, свидетельствовало о том, какое влияние оказывала на них Сэрэтта. Они даже терпели здесь присутствие Луки, их победоносного противника; впрочем, Лука тактично избегал подчеркивать свое торжество перед лицом этой горькой и жестокой агонии старого мира. Он и на этот раз не вмешался в разговор, а молча слушал, как Эрмелин яростно отрицает все то, что Лука создал, отрицает именно потому, что все осуществилось. То было последнее возмущение принципа авторитарности против личной свободы и социального раскрепощения человека; и такое возмущение было одной из форм тирании; всемогущая церковь и всемогущее государство встали бок о бок: когда-то они алчно оспаривали друг у друга власть над народами, а теперь, когда увидели, что люди хотят сбросить с себя иго и гражданского и религиозного рабства, бывшие соперники готовы были вступить в союз, чтобы общими усилиями вернуть свое утерянное могущество.

- Ну, если вы признаете себя побежденным, аббат, тогда кончено! -

воскликнул Эрмелин. - Мне остается только замолчать, как вы, и умереть в своем углу!

И снова безмолвный священник скорбно покачал головой. Потом он все же сказал:

- Бог не может быть побежден: предоставим ему действовать.

Над парком медленно спускалась ночь; в маленькой гостиной сгущался сумрак; наступило молчание: казалось, повеяло дыханием печального прошлого.

Учитель встал и распрощался. Встал за ним и священник; Сэрэтта, по своему обычаю, хотела было незаметно положить ему в руку немного денег для раздачи бедным. В течение более сорока лет аббат принимал от нее деньги; но на этот раз он отказался.

- Нет, благодарю вас, мадмуазель, оставьте эти деньги у себя, -

медленно и тихо сказал он. - Я не знаю, что мне делать с ними: бедняков больше нет.

О, с какой радостью внимал Лука этим словам! Нет больше бедняков!

Сердце так и дрогнуло у него в груди. Нет больше бедных, нет голодных в этом Боклере, который был когда-то мрачным, нищим городом, где ютился отверженный, умиравший с голоду рабочий люд! Неужели будут до конца исцелены ужасные язвы наемного труда? Неужели исчезнет нужда, а вместе с нею позор и преступление? Оказалось, достаточно было преобразовать труд на справедливых началах - и этим самым уже было достигнуто более правильное распределение богатств. А когда труд станет честью, здоровьем, радостью, тогда в счастливом Городе будет жить братски единое, умиротворенное человечество.

Жордан, закутавшись в плед, по-прежнему неподвижно лежал на диване; его взгляд был устремлен в бесконечную даль: погруженный в размышления, он, казалось, со страстным интересом следил за медленным исчезновением заходящего солнца. По уходе аббата и учителя Жордан вернулся к действительности. Не отрываясь глазами от солнца, он сказал, как во сне:

- Каждый раз, когда я смотрю на закат, меня охватывают бесконечная грусть и жестокая тревога. А что, если солнце не вернется, если оно больше не поднимется над черной, обледеневшей землей? Какая страшная смерть ждет

тогда все живое! Ведь солнце - это отец, это оплодотворитель, зачинатель, без него побеги жизни высохли бы или сгнили. В солнце наша надежда на грядущее облегчение и счастье; если бы оно не помогало нам, жизнь в конце концов неизбежно иссякла бы.

Лука улыбнулся. Он знал, что Жордан, несмотря на свои семьдесят четыре года, уже несколько лет работает над сложнейшей проблемой использования солнечной энергии: Жордан стремился накоплять эту энергию, в обширных резервуарах, откуда он мог бы затем распределять ее, как единственную -

великую и вечную - силу жизни. Настанет время, когда в недрах земли иссякнет уголь: где взять тогда нужную энергию, тот поток электричества, который уже стал необходим для жизни? Благодаря своим первым изобретениям Жордан достиг того, что мог снабжать Город электричеством почти бесплатно. Но какой бы это было победой, если бы ему удалось превратить солнце во вселенский двигатель, черпать непосредственно в нем тепловую энергию, спящую в угле, если бы он мог сделать солнце единственным возбудителем, вечным отцом жизни! Осуществи Жордан это последнее великое открытие, его дело было бы закончено: тогда он мог бы спокойно умереть.

- Будьте уверены, - сказал весело Лука, - солнце завтра взойдет, и вы, в конце концов, похитите у него священный огонь, божественное пламя -

источник вечного созидания и труда.

В окно повеяло вечерней свежестью.

- Тебе не холодно? Не закрыть ли ставни? - спросила брата обеспокоенная Сэрэтта.

Но Жордан сделал отрицательный жест; он только позволил закутать себя до подбородка в большой плед. Казалось, он продолжает жить только чудом, единственно потому, что хочет жить, что отложил свою смерть до вечера того последнего трудового дня, когда, закончив свое дело, обеспечив его дальнейшую судьбу, он сможет наконец уснуть крепким сном честного и довольного собой работника. Сестра оберегала его с удвоенным рвением, окружала брата всевозможными заботами, - поддерживала его существование, чтобы он мог хотя бы два часа в день работать с необходимой физической и умственной энергией; а Жордан благодаря предельной методичности своего труда великолепно использовал каждую минуту из этих двух часов. И бедное, хилое, дряхлое, полумертвое существо, которое могло быть сметено первым же сквозняком, продолжало завоевывать мир и повелевать им одной только силой упорного труда, неуклонно ведущего к цели.

- Вы проживете сто лет, - сказал с дружеской улыбкой Лука.

Развеселился и Жордан:

- Ну, конечно, если это окажется необходимым.

В маленькой гостиной, полной задушевной интимности, снова наступила глубокая тишина. Теплые, чарующие сумерки медленно заливали парк; в глубоких аллеях сгущался мрак. Лужайки словно грезили, на них лежали воздушные отсветы неба; в синеватой дали вырисовывались ускользающие трепетно-легкие очертания высоких деревьев. Наступал час влюбленных: парк и по вечерам оставался широко открытым для них; они приходили сюда в сумерки, покончив с дневной работой.

Никто не смущался зрелищем этих блуждающих пар, этих теней, которые, обняв друг друга, терялись среди зелени. Их вверяли дружественной охране вековых дубов, рассчитывая, что свободная любовь сделает любящих кроткими и целомудренными, а их объятия, объятия будущих супругов, - добровольными и нерасторжимыми. Чтобы полюбить навсегда, достаточно знать, почему и как любишь. Люди, которые свободно и сознательно избрали друг друга, никогда не разлучатся. И теперь среди замирающей дрожи земли, среди свежих благоуханий весны, в темных аллеях, по смутно видневшимся лужайкам уже бродили влюбленные, населяя медленно скользившими видениями все возраставшую тайну сумрака.

Прошло несколько новых пар; Лука узнал некоторые из них; то были юноши и девушки, которых он видел утром в цехах. Две тесно слитые, блуждающие тени, будто плывшие по верхушкам трав, не Адольф Лабок ли это и Жермена Ивонно? А вот эти, склонившиеся головами друг к другу, не Ипполит ли Митен и Лора Фошар? А те двое, так тесно обнявшиеся, что руки их, казалось, никогда не разомкнутся, не Александр ли Фейа и Климентина Буррон? Лука почувствовал нежное волнение: он узнал среди гуляющих двух своих сыновей - Шарля, прижимавшего к груди темноволосую Селину Ланфан, и Жюля, обнявшего за шею светловолосую Клодину Боннер. Молодые, здоровые, красивые люди, вестники новой весны, рожденные для любви пары, в которых зажглось извечным огнем неугасимое желание, - ведь это факел жизни, передаваемый одним поколением другому! Они еще не пошли дальше целомудренной дрожи первого любовного лепета, тех невинных ласк; тех чистых объятий, в которых ищут друг друга неопытные сердца, тех мимолетных поцелуев, сладость которых отверзает небеса. Но жажда ребенка вскоре с неизбежностью соединит, сольет их друг с другом своим всесильным пламенем; и тогда от них родятся новые подданные любви, новые пары, которые когда-нибудь придут в этот парк в пору чарующего пробуждения своей любви. С каждым новым поколением будет воцаряться все больше счастья, все больше свободного чувства и, следовательно, все больше гармонии. Подходили все новые и новые пары: все влюбленные счастливого Города спешили в парк насладиться после трудового дня дивным вечером, среди поэтических лужаек и рощ, полных тайны и благоухания; всюду слышался смех и легкие звуки поцелуев.

Но тут перед окном гостиной остановилась какая-то фигура. То была обеспокоенная Сюзанна; она искала Луку, чтобы поделиться с ним своей тревогой: Буажелен до сих пор не возвратился домой. Никогда еще он не задерживался так поздно.

- Вы были правы, - повторяла Сюзанна, - напрасно я предоставила ему свободу... Ах, несчастный! Ах, вечный ребенок!

Беспокойство Сюзанны передалось Луке; он уговорил ее вернуться домой.

- Буажелен может возвратиться с минуты на минуту, поэтому вам лучше быть дома, - сказал он. - Я же обойду окрестности и сообщу вам о результатах моих поисков.

Взяв с собою двух человек, Лука тотчас же углубился в парк, намереваясь начать поиски со стороны завода. Но он не прошел и трехсот шагов; едва достиг он очаровательного, осененного ивами пруда, как услышал поблизости испуганное восклицание; Лука остановился, из рощицы показалась встревоженная чета влюбленных. Лука узнал своего сына Жюля и светловолосую Клодину Боннер.

- В чем дело? Что с вами? - крикнул он им.

Но они молча исчезли, словно уносимые дыханием ужаса, подобно влюбленным голубкам, чьи ласки смутила какая-то ужасная встреча. Лука углубился по узкой тропинке в рощу, желая узнать, что произошло; но тут у него самого вырвался крик ужаса. Он едва не наткнулся на чье-то темное тело: оно висело на ветке, загородив тропинку. При умирающем свете вечернего неба, в котором уже зажигались звезды, Лука узнал Буажелена.

- Ах, несчастный! Ах, вечный ребенок! - повторил Лука слова Сюзанны.

Эта страшная драма потрясла его до глубины души. Он горестно подумал о том, как мучительно будет это событие для Сюзанны.

С помощью своих спутников Лука поспешно вынул тело из петли и опустил его на землю. Но труп уже успел окоченеть: по-видимому, Буажелен покончил с собой вскоре после полудня, тотчас же после своих бесцельных скитаний по заводу. Лука увидел под деревом глубокую яму: это объяснило ему все; видимо, яму эту вырыл голыми руками Буажелен, намереваясь спрятать в ней те воображаемые огромные сокровища, которые он будто бы скопил, а теперь не знал, куда сложить. Очевидно, он решил, что ему не удастся довести яму до нужных размеров и что необъятная груда его сокровищ не поместится в ней;

тогда, подавленный нестерпимо угнетавшей его заботой об этом все растущем капитале, он и решил тут же покончить с собой. Бесцельные скитания, мучительное безумие праздного человека, не находящего себе места в новом, трудовом Городе, - все это привело Буажелена к трагической смерти. А кругом в сумраке теплой брачной ночи парк наполнялся шорохом ласк, шепотом влюбленных голосов.

Не желая пугать влюбленных, скользивших легкими тенями среди деревьев, Лука отправил своих спутников в Крешрй за носилками, попросив их никому не рассказывать об ужасном происшествии. Вскоре они возвратились; тело Буажелена укрыли за серыми холщовыми занавесками носилок; печальное шествие направилось по самым темным тропинкам, стараясь остаться незамеченным.

Зловещая смерть, окутанная мраком, безмолвно прошла среди упоительного весеннего пробуждения, трепетавшего новой жизнью. Влюбленные, казалось, так и рождались вокруг: они появлялись на повороте каждой аллеи, из-за каждого куста, среди бесконечного изобилия побегов, приподнимавших грудь исполненной томления земли. Благоухание цветов наполняло воздух, руки искали друг друга, губы сливались в поцелуе с неуловимым шорохом распускающегося цветка. То катился поток жизни, принимая в себя все новые и новые волны; то была непрерывная победа над смертью, безостановочное укрепление грядущего, устремленного к истине, справедливости и счастью.

Сюзанна ждала вестей, стоя у порога своего дома; полная томительной тоски, она глядела вдаль, в ночь. Едва она завидела носилки, как сразу же поняла, в чем дело; у нее вырвался глухой стон. Лука в двух словах рассказал ей о жалкой смерти, которой закончилась бесполезная жизнь Буажелена. Перед Сюзанной еще раз прошла вся эта жизнь, пустая, отравленная и отравляющая, принесшая ей столько горя.

- Ах, несчастный! Ах, вечный ребенок! - только и смогла повторить она.

Произошли еще и другие катастрофы: старое, прогнившее, обреченное на исчезновение общество неудержимо распадалось. Одна из этих катастроф произвела наибольшее впечатление на город; разыгралась она через месяц после смерти Буажелена; однажды, ясным солнечным утром, когда аббат Марль служил обедню только для порхавших по пустой церкви воробьев, крыша храма обрушилась.

Священник давно уже знал, что церковь рано или поздно рухнет ему на голову. Здание церкви отличалось тонким изяществом; оно было построено еще в

XVI веке и с тех пор сильно обветшало, в нем всюду виднелись трещины.

Правда, сорок лет назад починили колокольню; но за недостатком средств пришлось отложить ремонт крыши, хотя полусгнившие балки свода уже прогибались; с той поры все просьбы об отпуске денег оставались тщетными.

Государство, изнемогавшее под бременем долгов, предоставило эту безвестную провинциальную церковь ее собственной участи. Город Боклер отказал во всяком вспомоществовании: мэр Гурье никогда не симпатизировал священникам. Таким образом, аббату пришлось в конце концов самому приняться за сбор той крупной суммы, которая требовалась для ремонта: откладывать его больше не было возможности - церковь со дня на день угрожала обрушиться. Но тщетно аббат обращался к своим богатым прихожанам: верующих становилось все меньше, рвение их остывало. Пока была жива жена мэра, красавица Леонора, ее пылкое благочестие вознаграждало аббата за атеизм ее мужа; смерть Леоноры лишила священника незаменимой поддержки. У него осталась одна г-жа Мазель; но эта почтенная особа от природы была мало склонна к щедрости, к тому же и ее приверженность религии шла на убыль. А когда выяснилось, что ее ренте грозит опасность, она совершенно потеряла голову и вовсе перестала являться в церковь; аббат утратил в ее лице последнюю из своих богатых прихожанок;

отныне церковь посещало лишь несколько женщин, живших в нужде и упорствовавших в своих мечтах о лучшей жизни. Наконец наступил день, когда в Боклере уже не осталось бедных, и тогда церковь окончательно опустела; аббат оказался в ней в полном одиночестве: люди отвернулись от него и от его бога, порожденного заблуждением и нуждой.

И тут аббат Марль понял, что для того мира, с которым он сжился, пробил смертный час. Священник видел, что его снисходительность не спасла буржуазию

- лживую, тлетворную, подточенную язвой бесчестия. Тщетно он прикрывал ее агонию мантией религии - буржуазия умерла позорной смертью. И так же тщетно искал аббат убежища в непогрешимой букве догмата, не желая отступить ни на шаг перед научными истинами; он чувствовал, что наука идет на последний, решительный приступ, что в тысячелетнем здании католицизма уже пробита брешь, что окончательно обнаружилась призрачность догмата, что торжествующая справедливость низводит царствие божие на землю. Новая религия, религия человека, сознательно и свободно распоряжающегося своей судьбой, сметала древние мифы, все те дебри символов, в которых заблудился человек, гонимый страхом перед своей многовековой противницей-природой. Исчезли храмы древних языческих религий, теперь пробил час и католической церкви: братский, единый народ безошибочно искал свое счастье лишь в живой силе солидарности, не нуждаясь в хитроумной системе наказаний и наград. Никто уже не приближался ни к исповедальне, ни к престолу; церковь опустела; и священник, отправляя службу, каждый день видел, как трещины в стенах увеличивались, слышал, как балки крыши трещали все громче. То было непрерывное осыпание, глухая работа разрушения; о близости катастрофы говорили отчетливо раздававшиеся в тишине церкви шорохи и потрескивания. Аббату не удалось достать денег даже на самый неотложный ремонт; и теперь ему оставалось одно: предоставить события их ходу и ждать, когда и для церкви и для него самого наступит естественный конец всего земного. И аббат отправлял богослужение, как подвижник веры, наедине со своим богом, покинутым людьми; а купол церкви между тем все шире и шире разверзался над алтарем.

Однажды утром аббат Марль заметил, что за ночь в куполе появилась новая, огромная трещина. Священник понял, что наступает тот роковой час, которого он ждал в течение долгих месяцев; невзирая на это, он надел свое самое роскошное облачение и стал служить свою последнюю обедню. Крепкий, высокий, с орлиным носом, аббат, несмотря на глубокую старость, держался прямо и твердо. Он служил один, без помощников, переходил с места на место, произносил слова молитвы, совершал установленные движения, словно кругом теснилась покорная его голосу толпа. Но церковь была пуста; одни только сломанные стулья валялись на каменном полу, подобие скамьям, плачевно чернеющим в саду под зимними дождями. Колонны покрылись мхом, у подножия их росла трава. В разбитые окна дул ветер; полусорванная с петель входная дверь открывала доступ домашним животным. Но в тот ясный день победно врывалось в церковь солнце; это казалось неодолимым вторжением жизни, завладевающей трагическими развалинами церкви; под сводами порхали птицы, в каменных складках плащей на старинных статуях святых угнездились колосья овса. Но над алтарем все еще высилось огромное, вырезанное из дерева, раскрашенное и позолоченное распятие; Христос простирал ввысь свое бледное, страдальческое тело, забрызганное черной кровью, капли которой стекали подобно слезам.

Во время чтения евангелия аббат Марль услышал громкий треск. На алтарь посыпались пыль и куски штукатурки. Во время освящения даров треск послышался вновь - резкий, сухой, грозный; здание качнулось, словно перед падением. Тогда священник, собрав всю силу своей веры, из глубины сердца воззвал к богу, прося его совершить то ослепительное, славное и спасительное чудо, которого он, аббат, ждал так долго. Если на то будет воля божья, церковь вновь обретет свою мощь, на крепких столпах восстанет несокрушимый свод. Не нужно каменщиков, довольно будет божественного всемогущества;

возродится великолепное святилище с золотыми часовнями, с пурпурными витражами, со стенной обшивкой из дорогого дерева, с ослепительными мраморными статуями, и бесчисленная коленопреклоненная толпа верующих воспоет псалом воскресения среди тысячи свечей и громоподобного звона колоколов. "О вечный, всемогущий творец! Ты один в силах обновить этот храм и наполнить его вновь обретшими веру прихожанами; восставь же твой царственный дом, если не хочешь сам погибнуть под его развалинами!"

Священник поднял чашу; но чудо, о котором он просил, не совершилось;

произошла катастрофа. Аббат стоял, выпрямившись, подняв вверх обе руки великолепным жестом героической веры, приглашая своего царственного повелителя умереть вместе с ним, если религии наступил конец. Свод раскололся, как от удара молнии; среди ужасающего, громового грохота рухнула в вихре обломков крыша. Колокольня пошатнулась и, в свою очередь, обрушилась, ломая стены и довершая гибель храма. Под ясным солнцем осталась только огромная куча камня и мусора; под ней даже не удалось разыскать тело аббата Марля: прах раздавленного алтаря, казалось, пожрал его плоть и выпил его кровь. Ничего не осталось и от большого деревянного, раскрашенного и позолоченного распятия: оно также распалось прахом. Умерла еще одна религия, последний священник пал в последней церкви за своей последней обедней.

В течение нескольких дней после катастрофы около развалин церкви бродил старый Эрмелин, бывший учитель; он разговаривал вслух сам с собою, как это делают глубокие старики, неотступно одержимые какой-либо мыслью. Смысл его слов был не совсем ясен: казалось, Эрмелин все еще спорит со священником, упрекает аббата в том, что ему не удалось добиться чуда от своего бога.

Вскоре после этого, однажды утром, Эрмелина нашли в постели мертвым.

Позднее, когда место, где некогда высилась церковь, было очищено от развалин, там разбили сад с развесистыми деревьями, тенистыми аллеями, благоухающими лужайками. И в сад этот пришли влюбленные - так же, как тихими вечерами приходили они в крешрийский парк. Счастливый Город все расширялся, дети росли, соединялись в новые и новые пары, и в сумраке ночей их поцелуи вызывали к жизни новых детей для непрерывных грядущих жатв. По вечерам, после веселого трудового дня, на каждом кусте распускались навстречу влюбленным розы. И в этом чарующем саду, где покоились останки религии горя и смерти, теперь буйно расцвела ликующая жизнь.

IV

Прошло еще десять лет; новый Город окончательно сложился, окончательно преобразовал общество на началах справедливости и мира. Наступило двадцатое июня - канун одного из четырех больших праздников Труда, посвященных четырем временам года; в этот день у Боннера произошла странная встреча.

Боннеру исполнилось восемьдесят четыре года; он был патриархом, героем труда. Высокий, прямой, крепкий, с массивной головой и пустыми белыми волосами, он оставался подвижным, здоровым, веселым. Благоденствие его товарищей умиротворило бывшего революционера, теоретического сторонника коллективизма; теперь он пожинал плоды своих многолетних трудоч, видя кругом гармонию достигнутой наконец солидарности, видя счастье своих внуков и правнуков. Он был одним из последних рабочих, помнивших великую борьбу, одним из борцов за то преобразование труда, которое привело к справедливому распределению богатства и полностью вернуло труженику его достоинство и свободную индивидуальность человека и гражданина. Возраст и заслуги Боннера снискали ему глубокое уважение; он гордился тем, что содействовал своим многочисленным потомством слиянию прежде враждебных классов; на закате своей жизни Боннер все еще оказывал благотворное влияние на окружающих своей величавой красотой патриарха и добротою.

В тот день Боннер гулял на закате у входа в ущелье Бриа. Он часто совершал, опираясь на трость, продолжительные прогулки; ему нравилось вновь видеть знакомые места, вспоминать старину. Боннер дошел до того места, где некогда находились ворота уже давно исчезнувшей "Бездны". Тут же был когда-то деревянный мост, перекинутый через Мьонну; теперь от моста не осталось и следа: реку на протяжении ста метров заключили в трубы и засыпали землей, а поверх труб разбили широкий бульвар. Сколько перемен! Кто бы угадал, что здесь некогда находились грязные, мрачные ворота проклятого завода, здесь, на повороте этой спокойной, светлой, окаймленной смеющимися домиками аллеи! Боннер на мгновение остановился - высокий, красивый красотою мощной и счастливой старости; и туг он с изумлением заметил другого старика, понуро сидевшего на скамейке, - оборванного, исхудалого, дрожащего от лихорадки, с изможденным, давно не бритым лицом.

- Неужели нищий? - негромко сказал вслух удивленный Боннер.

Да, это был нищий - нищий, которого впервые за много лет видел Боннер.

Бедняк, несомненно, пришел издалека. Его башмаки и одежда побелели от пыли;

видимо, он шел в течение долгих дней, пока не свалился от утомления у входа в Город. У ног его лежали палка и пустая котомка, выскользнувшие из усталых рук. Он, казалось, был в полном изнеможении и растерянно озирался, как человек, который не может, сообразить, где находится.

Полный сострадания, Боннер приблизился к незнакомцу.

- Не могу ли я чем-нибудь помочь вам, мой бедный друг? Вы выбились из сил и, кажется, находитесь в тяжелом положении?

Пришелец ничего не ответил. Он продолжал растерянно озираться кругом.

- Не голодны ли вы? Не нужна ли вам мягкая постель? Идемте со мной: вы найдете здесь помощь и поддержку.

Нищий, изможденный старик, решился наконец заговорить.

- Боклер, Боклер... Неужто это Боклер? - пробормотал он чуть слышно, будто говоря сам с собою.

- Конечно, Боклер. Вы в Боклере, не сомневайтесь, - заявил улыбаясь бывший мастер-пудлинговщик.

Но при виде все возрастающего удивления, недоверия, тревоги пришельца он понял наконец в чем дело.

- Вы, вероятно, знали Боклер раньше и, может быть, долгое время не были здесь?

- Да, больше пятидесяти лет, - ответил глухим голосом неизвестный.

Боннер рассмеялся добрым смехом.

- Ну, тогда я не удивляюсь, что вам трудно освоиться. Произошли кое-какие изменения... Вот, например, на этом месте стоял некогда завод под названием "Бездна"; там дальше снесли весь Старый Боклер, это гнусное скопище лачуг; вырос обширный новый Город; крешрийский парк превратился в огромный сад и затопил старый город зеленью, видите, как весело выглядывают из нее белые домики... Конечно, приходится напрягать память, раньше чем сообразишь, где что было.

Нищий следил за объяснениями Боннера, последовательно обращая взор к тем местам, на которые с такой добродушной веселостью указывал его собеседник. Но затем он снова покачал головой, не будучи в состоянии поверить тому, что слышал.

- Нет, нет, я ничего не узнаю, это не Боклер... Правда, вот оба отрога Блезских гор, вот ущелье Бриа между ними, а там видна долина Руманьи. Но это

- все, что осталось от прошлого; сады и дома - нездешние, они из какой-то другой, богатой и чудесной страны, которой я никогда не видел... Ну, надо идти дальше: я, видимо, сбился с дороги.

Пришелец поднял с земли свою палку и котомку и тяжело встал со скамьи;

тут его взгляд остановился наконец на дружелюбном, радушном старике, беседовавшем с ним. До сих пор незнакомец был углублен в себя: он озирался как во сне, говорил словно сам с собою. Но теперь, едва взглянув на Боннера, он вздрогнул и онемел; казалось, его охватило желание как можно скорее удалиться. Неужели он, не узнавший города, узнал Боннера? Пламя, внезапно вспыхнувшее на этом неузнаваемом, обросшем всклокоченной бородой лице, поразило Боннера; он внимательно всмотрелся в незнакомца. Где видел он эти светлые глаза, порой загоравшиеся бешеной яростью? Вдруг Боннер вспомнил;

теперь вздрогнул и он, у него вырвался крик, в котором ожило все прошлое:

- Рагю!

Пятьдесят лет Рагю считали мертвым. Так, значит, разбитое, изуродованное тело, найденное в глубине пропасти в Блезских горах на другой день после преступления и бегства Рагю было не его телом? Господи! Рагю остался в живых! Теперь он появился вновь, и при виде этого необычайного воскресения, при виде этого мертвеца, олицетворявшего собой страшное прошлое и вышедшего после стольких лет из могилы, сердце Боннера дрогнуло; на минуту он ощутил страх за будущее.

- Рагю! Рагю! Это ты?

Рагю стоял с палкой в руке, с котомкой за плечами. Но теперь, раз его узнали, ему уже не к чему было уходить: значит, он действительно в Боклере.

- Ну, конечно же, это я, старина Боннер; и если ты еще жив, - а ведь ты на десять лет старше меня, - стало быть, позволительно жить и мне! Правда, я довольно-таки потрепан: хорошо еще, что руки и ноги целы!

Рагю перешел на свой прежний, насмешливый тон:

- Так ты даешь мне честное слово, что этот огромный, пышный сад, эти красивые дома - все это действительно Боклер. Итак, я достиг цели своего путешествия, и остается только поискать какую-нибудь харчевню, где бы мне позволили переночевать на конюшне.

Зачем вернулся Рагю? Какие замыслы гнездились под этим лысым черепом?

Что скрывало это лицо, носившее разрушительные следы стольких лет скитаний и распутства? Боннер встревожился: он почувствовал страх при мысли, как бы Рагю не омрачил завтрашнего праздника какой-нибудь безобразной выходкой. Он не рискнул расспрашивать его, но решил не спускать с него глаз. К тому же жалкий вид Рагю внушал Боннеру живое сострадание.

- Харчевен больше нет, дружище; идем ко мне! Ты поешь досыта и ляжешь спать в чистую постель. Потом мы потолкуем; ты расскажешь мне, чего ты хочешь, и я по возможности постараюсь помочь тебе.

Рагю продолжал насмехаться.

- Чего я хочу? О, это в счет не идет; разве имеют какое-нибудь значение желания старого, увечного нищего? Захотелось повидать вас, заглянуть по дороге в тот край, где я родился. Эта мысль мучила меня, я не мог бы умереть спокойно, не погуляй я еще раз в ваших краях... Ведь это всем позволено, не правда ли? Дороги по-прежнему свободны?

- Конечно.

- Вот я и пустился в путь. О, это было уже немало лет назад! Когда ноги ослабели и нет ни гроша в кармане, двигаешься не очень-то быстро. Но все-таки доходишь до места, как видишь... Ну, ладно, идем к тебе, раз ты приглашаешь меня, как добрый товарищ.

Приближалась ночь; старики, никем не замеченные, медленно прошли через новый Боклер. Рагю продолжал изумляться: он озирался по сторонам, не узнавая ни одного из тех мест, которыми они проходили. Наконец Боннер остановился перед одним из самых красивых домиков, осененным купой развесистых деревьев;

у Рагю вырвалось восклицание, в котором сказалась вся его былая душа:

- Ты, стало быть, разбогател, сделался буржуа? Бывший мастер-пудлинговщик рассмеялся:

- Нет, нет, я как был, так и остался простым рабочим. Но что правда, то правда: мы все разбогатели, все стали буржуа.

Завистливый Рагю насмешливо улыбнулся, будто успокоившись.

- Рабочий - это рабочий, а не буржуа. Если человек продолжает работать, значит, он не разбогател.

- Ладно, дружище, мы еще потолкуем, я объясню тебе, как обстоит дело...

А пока что входи.

В доме, кроме них, не было никого; здесь жила внучка Боннера, Клодина, вышедшая замуж за Шарля Фромана. Папаша Люно давно умер; год назад скончалась и дочь его, сестра Рагю, грозная Туп: она умерла после страшной ссоры с мужем, во время которой у Туп, по ее словам, свернулась вся кровь.

Известие о смерти сестры и отца не возбудило в Рагю особого волнения; он жестом дал понять, что ввиду преклонного возраста умерших это известие не является для него неожиданностью. Когда возвращаешься домой после полувекового отсутствия, не удивительно, что никого не застаешь в живых.

- Мы находимся в доме моей внучки Клодины, дочери моего старшего сына Люсьена, который женился на Луизе Мазель, дочке тех рантье, ты, верно, помнишь их, - сказал Боннер. - Сама Клодина вышла замуж за Шарля Фромана, сына руководителя Крешри. Сейчас они повезли свою восьмилетнюю дочурку Алису в гости к одной из ее теток в Формри и вернутся домой лишь завтра вечером.

И Боннер весело добавил:

- Вот уже несколько месяцев, как дети пригласили меня пожить у них, желая поухаживать за мной... Дом в нашем распоряжении: ешь и пей; затем я уложу тебя спать, а завтра поутру потолкуем.

Рагю оторопело слушал Боннера. Все эти имена, эти браки, эти три стремительно промелькнувшие перед ними поколения ошеломили его. Как понять все это, как разобраться во всех этих новых для него событиях, во всех этих браках и рождениях? Он замолчал и жадно накинулся на холодное мясо и на фрукты; предложенное ему угощение говорило о довольстве и благоденствии;

электрическая лампа заливала комнату ярким светом. Ощущение окружавшего его довольства, видимо, удручало старого бродягу; он казался еще более дряхлым, еще более изможденным; нагнувшись над тарелкой, он алчно ел, искоса озираясь кругом, завидуя тому счастью, которым ему не удалось насладиться. Его подавленное молчание явно свидетельствовало о многолетнем озлоблении, о бессильной жажде мести, о несбывшейся мечте - основать свое торжество на чужом несчастье. Мрачность гостя вновь встревожила Боннера; он спрашивал себя, сколько неведомых приключений пришлось пережить Рагю за пятьдесят лет, и удивлялся тому, как ухитрился тот при такой бедности дожить до столь преклонного возраста.

- Откуда ты? - спросил он его наконец.

- О! Отовсюду! - ответил Рагю, сделав неопределенный жест.

- Должно быть, ты немало повидал стран, людей и вещей?

- О, да! Я побродил по Франции, побывал в Германии, в Англии, в Америке

- пошатался по всему свету.

И перед тем, как отправиться спать, Рагю, закурив трубку, коротко рассказал Боннеру о своей жизни - жизни бродячего рабочего, тяготившегося трудом, ленивца и кутилы. Это был все тот же наемник, развращенный наемным трудом, мечтающий уничтожить своего хозяина единственно для того, чтобы занять его место и, в свою очередь, угнетать других. Для Рано счастье заключалось только в том, чтобы нажить крупное состояние и наслаждаться им, радуясь, что ему удалось использовать в своих интересах нищету обездоленных.

Бунтарь на словах, а на деле человек, трусливо пасующий перед хозяином, нерадивый работник, пьяница, неспособный к постоянному труду, он переходил из мастерской в мастерскую, из страны в страну; отовсюду его выгоняли, а не то он и сам бросал работу в порыве бессмысленного озорства. Никогда ему не удавалось отложить ни гроша на черный день, повсюду его преследовала бедность, с каждым годом он все больше опускался. Пришла старость; казалось чудом, что он, всеми покинутый, не умер с голоду на улице. Почти до шестидесяти лет ему удавалось перебиваться случайными работами. Затем он попал в больницу, должен был в конце концов выписаться из нее, попал в другую. Последние пятнадцать лет он так и жил, от одного дня до другого, не зная сегодня, чем будет сыт завтра. Теперь он нищенствовал; ему не отказывали в куске хлеба, разрешали ночевать на соломе. Ничто в нем не изменилось - ни его затаенное бешенство, ни его исступленная жажда стать хозяином и насладиться богатством.

- Послушай, однако, - сказал Боннер, подавляя желание засыпать Рагю множеством вопросов, - ведь все те страны, через которые ты проходил, должно быть, охвачены революцией? Мы-то здесь обогнали остальных, но ведь и весь мир двинулся в путь, не правда ли?

- Да, да, - ответил своим насмешливым тоном Рагю, - они дерутся, перестраивают общество; тем не менее я всюду подыхал с голоду.

В Германии, в Англии, особенно в Америке Рагю наблюдал забастовки, бурные восстания. Во всех странах, куда его увлекали озлобление и лень, перед ним разыгрывались трагические события. Последние монархии рушились, на их месте возникали республики; благодаря федерациям соседних государств начинали стираться границы между народами. Это напоминало таяние снегов весной, когда открывается оплодотворенная земля и под яркими лучами дружелюбного солнца в несколько дней вырастают и распускаются цветы. Все человечество двинулось вперед, закладывая наконец основы грядущего Города -

Города счастья. Но на долю Рагю, плохого работника, вечно недовольного кутилы, среди всех этих катастроф выпали только невзгоды; часто ему приходилось туго, но ни разу не представился случай ограбить погреб богача и напиться в свое удовольствие. И теперь, когда он превратился в старого бродягу, в старого нищего, он все так же насмехался над этим пресловутым Городом справедливости и мира! Ведь все это не вернет ему молодости, не даст возможности окончить жизнь среди наслаждений, во дворце, окруженным рабами, подобно тем королям, о которых он читал в книжках. И Рагю зло издевался над глупостью тех людей, которые из сил выбиваются, чтобы обеспечить своим правнукам возможность жить хоть в несколько более благоустроенном доме, а ведь сами-то они могут насладиться этим домом разве лишь во сне.

- Однако этот сон в течение многих лет давал людям счастье, - сказал Боннер спокойно. - Но то, что ты говоришь, сейчас уже неверно: дом почти перестроен - прекрасный, здоровый, радостный дом; завтра я покажу его тебе;

ты увидишь, приятно ли в нем жить.

Он объяснил Рагю, что завтра поведет его на один из больших праздников Труда: они происходили в первый день каждого из четырех времен года; эти праздники были для Боклера днями ликования и отмечались особыми увеселениями, соответствующими времени года. Предстоявшему на следующий день празднику - празднику лета - служили фоном все земные цветы и плоды;

ослепляя поражающим изобилием завоеванных Городом богатств, праздник этот справлялся на вольном воздухе, среди царственного великолепия далей, под небом, осиянным пылающим июньским солнцем.

Мрачная тревога вновь охватила Рагю: его грызла тайная боязнь увидеть, что в Боклере осуществилась древняя мечта о счастье человечества. Неужели, пройдя столько стран, где в мучительной борьбе зарождалось новое общество, он найдет это общество уже почти утвердившимся здесь, в своем родном городе, из которого ему пришлось бежать в тот вечер безумия и преступления? Он, как одержимый, искал счастья по всему свету; неужели же оно создавалось здесь, на его родине, во время его отсутствия? И неужели он вернулся лишь для того, чтобы увидеть чужое счастье, - теперь, когда ему уже не дано насладиться радостями жизни? Мысль, что он бесплодно загубил свой век, удручала Рагю еще более, чем усталость и нужда. Он молча допил стоявшую перед ним бутылку вина. Боннер отвел его в свою комнату - белую, хорошо пахнувшую комнату, в которой стояла большая белая кровать; Рагю шел за мим отяжелевшей походкой;

он страдал при виде этого радушного шчрокого гостеприимства, говорившего о довольстве и счастье.

- Спи крепко, дружище. До завтра!

- До завтра, если только этот треклятый мир не рухнет за ночь.

Лег спать и Боннер; но ему не сразу удалось заснуть. И у него на душе было неспокойно: он неотступно думал, какие могут быть намерения у Рагю. Ему все время хотелось спросить об этом своего гостя в упор, но его удерживала боязнь вызвать Рагю на опасные объяснения. Не лучше ли было выждать, а затем действовать сообразно обстоятельствам? Боннер боялся, как бы не разыгралась какая-нибудь ужасная сцена, как бы этот несчастный бродяга, обезумевший от нужды и страданий, не оскорбил Луку, не оскорбил Жозину, вновь не отважился бы на преступление. Поэтому Боннер поклялся себе ни на миг на отходить от Рагю; он решил сам показать ему весь город, чтобы Рагю не вздумал куда-нибудь отправиться один. В свое намерение - ознакомить Рагю с городом -

Боннер вкладывал разумный расчет: он надеялся парализовать Рагю зрелищем богатства и мощи нового Города и заставить его почувствовать всю бесполезность бешенства и возмущения одиночки. Тогда Рагю уже не решится на враждебную выходку, его поражение будет окончательным. И Боннер наконец заснул; наутро ему предстоял последний бой за гармонию, за мир и всеобщую любовь.

На следующий день уже с шести часов загремели трубы; их звуки понеслись веселым призывом над крышами Боклера, возвещая праздник Труда. В голубом беспредельном июньском небе высоко стояло радостное, могучее солнце. Всюду распахивались окна, сквозь зелень от дома к дому неслись приветствия;

чувствовалось, как ликование охватывает души тружеников нового Города; а призывы труб гремели по-прежнему, будя в садах крик детей и смех влюбленных пар.

Боннер поспешно оделся; он застал Рагю уже на ногах: тот успел вымыться в ванной комнате и надеть чистую одежду, с вечера приготовленную для него гостеприимным хозяином. Рагю отдохнул; он снова усвоил прежний насмешливый тон, явно решившись надо всем потешаться и отрицать, что жизнь в городе изменилась к лучшему. При виде Боннера он засмеялся своим недобрым смехом, оскорбительным и циничным.

- Ну и адский же шум они подняли своими трубами, старина! Это, должно быть, не слишком весело для людей, которые не любят, чтобы их внезапно будили. Неужто в вашей казарме каждое утро гремит такая музыка?

Старый мастер предпочитал зубоскальство Рагю его мрачной замкнутости.

Он мирно улыбнулся.

- Нет, нет, это - только реселое праздничное пробуждение. В остальные дни каждый может спать в безмятежной тишине сколько ему угодно. Впрочем, когда живется хорошо, всегда встаешь рано; одни только инвалиды, к своему огорчению, остаются в постели.

Он добавил с предупредительной добротой:

- Хорошо ли ты спал? Все ли нашел, что тебе было нужно? Рагю и здесь постарался сказать какую-нибудь колкость:

- О, я всюду сплю хорошо; вот уже долгие годы, как я ночую в стогах сена, и это ничуть не хуже самых лучших кроватей... Да и все эти выдумки: ванны, краны с холодной и горячей водой, электрические печки, приводимые в действие одним нажимом кнопки, - все это, конечно, удобно, когда спешишь. А когда спешить некуда, куда приятнее умываться у реки и греться, сидя у доброй старой печки.

Видя, что Боннер не отвечает, Рагю добавил:

- У вас в домах слишком много воды: в них, вероятно, сыро.

О, какое кощунство! Так говорить о текущей, благодетельной, чистой, свежей воде - источнике здоровья, радости и силы Боклера, - омывавшей вечной юностью его улицы и сады!

- Эти потоки воды - наши друзья, добрые феи, подательницы счастья, -

спокойно ответил Боннер. - Ты увидишь сам: они всюду брызжут из-под земли, оплодотворяя Город... Ну, давай сначала позавтракаем, а там и в путь.

Завтрак был великолепен. Светлую столовую заливало своими лучами восходящее солнце; на ослепительно белой скатерти стояли яйца, молоко, фрукты, золотистый, вкусно пахнущий хлеб: видно было, что его месили заботливые машины, питающие счастливый народ. Престарелый хозяин дома относился к своему нищему гостю с чуткой предупредительностью; его радушное гостеприимство сопровождалось такой терпеливой деликатностью, что, казалось, в самом воздухе веяло бесконечной кротостью и добротой.

За едой Боннер и Рагю снова разговорились. Как и накануне, Боннер из осторожности воздерживался от прямых вопросов. Все же он чувствовал, что Рагю, подобно всем преступникам, возвратился к месту своего преступления, снедаемый неодолимой жаждой вновь увидеть его и узнать, что там происходит.

Эмиль Золя - Труд. 8 часть., читать текст

См. также Эмиль Золя (Emile Zola) - Проза (рассказы, поэмы, романы ...) :

Труд. 9 часть.
Жива ли еще Жозина? Что она делает? Взял ли ее к себе в дом спасшийся ...

Человек-зверь. 1 часть.
Перевод с французского В. Ранцова. Ругон-Маккары I Войдя в комнату, Ру...