СТИХИ и ПРОЗА на poesias.ru 

Чарльз Диккенс
«Барнеби Радж (BARNABY RUDGE). 06.»

"Барнеби Радж (BARNABY RUDGE). 06."

ГЛАВА ШЕСТЬДЕСЯТ ШЕСТАЯ

Несмотря на то, что мистер Хардейл всю прошлую ночь не сомкнул глаз и перед тем несколько недель сторожил по ночам в доме вдовы, а спал только днем, урывками, он сейчас с утренней до вечерней зари искал племянницу повсюду, где, как он думал, она могла найти приют. За весь день он, кроме глотка воды, ничего в рот не брал и даже не присел: метался по городу, наводя справки. Он искал Эмму, где только возможно, и в Чигуэлле, и в Лондоне, у купцов, с которыми вел дела, и у всех своих друзей. Мучимый тяжкой тревогой и страхом, он ходил от одного члена магистрата к другому и, наконец, отправился к самому министру. Единственным утешением для мистера Хардейла были слова этого сановника, заверившего его, что правительство, вынужденное воспользоваться высшими правами королевской власти, решило принять крайние меры; что, вероятно, уже завтра выйдет указ, предоставляющий войскам неограниченные полномочия для подавления бунта; что король, министры, обе палаты парламента и, разумеется, все честные люди, независимо от их религиозных убеждений, горячо сочувствуют пострадавшим католикам, которым во что бы то ни стало будет дано справедливое удовлетворение. А главное - министр сказал, что другие католики, чьи дома сожжены бунтовщиками, тоже потеряли своих детей и родственников, но, насколько ему известно, потом всех удалось разыскать. Он обещал принять к сведению жалобу мистера Хардейла, дать соответствующие указания судебным инстанциям, высшим и низшим, и сделать все, что в его силах, чтобы ему помочь.

Хотя эти утешительные вести не могли изменить случившегося и подавали мало надежды на благополучный исход несчастья, более всего угнетавшего мистера Хардейла, он был от души благодарен министру и за них и за сочувствие к его тяжелому положению.

Когда он вышел на улицу, наступал уже вечер, а ему негде было приклонить голову. Войдя в какую-то гостиницу близ Чаринг-Кросса, он приказал подать себе ужин и приготовить постель.

Его больной, измученный вид поразил хозяина и лакеев. Заметив этой думая, что его принимают за бедняка без гроша в кармане, он вынул кошелек и положил его на стол, но хозяин дрожащим голосом возразил, что не в деньгах дело. Если гость - один из тех, кого преследуют бунтовщики, он не может, не смеет его приютить. У него семья, дети, и его уже дважды предупреждали, чтобы он с разбором пускал постояльцев. Он горячо просил извинить его, - но что ему делать?

Ничего, разумеется. Мистер Хардейл понимал это лучше, чем кто бы то ни было. Он так и сказал хозяину и ушел из гостиницы.

Твердя себе, что ему следовало это предвидеть после неудачи сегодня утром в Чигуэлле, где ни один человек не решился взяться за лопату, хотя он предлагал щедрую плату за раскопку развалин его дома, мистер Хардейл шел по Стрэнду, никуда больше не заходя: из гордости он не хотел нарываться на новый отказ, да и благородство не позволяло ему навлечь опасность на какого-нибудь честного купца или ремесленника, который не решится отказать ему в пристанище.

Он свернул на одну из улиц близ набережной и в задумчивости брел по ней, вспоминая о том, что случилось много лет назад. Вдруг он услышал, как из окна верхнего этажа какой-то слуга крикнул другому в доме напротив, что бунтовщики подожгли Ньюгетскую тюрьму.

Ньюгет! Тюрьма, где сидит тот злодей! Мистер Хардейл почувствовал, что силы вмиг вернулись к нему, прежняя энергия возросла вдесятеро. Неужели это возможно? Неужели Раджа выпустят, и над ним, Хардейлом, после всех пережитых страданий будет до самой смерти тяготеть темное подозрение, что он убил родного брата?

Он и сам не заметил, как очутился перед тюрьмой, Вся улица была запружена сплошной темной движущейся массой людей, и столбы пламени взвивались высоко в воздух. Голова у мистера Хардейла пошла кругом, перед глазами плясали огненные кольца. Вдруг он почувствовал, что его взяли под руки двое мужчин, и стал яростно вырываться.

- Ну, ну, придите в себя, дорогой сэр! - сказал один из них. -

Пойдемте-ка отсюда, на нас уже обращают внимание. Что вы можете сделать против такой толпы?

- Этот джентльмен никогда рук не опускает, - сказал второй, увлекая его в сторону. - И мне это нравится. Люблю таких!

Им удалось затащить его в какой-то двор у самой тюрьмы. Мистер Хардейл всмотрелся в их лица и снова сделал попытку вырваться, но почувствовал, что совсем ослабел и еле держится на ногах. Тот, кто первый заговорил с ним, был уже знакомый ему старик, с которым он столкнулся в прихожей лорд-мэра.

Второй был Джон Груби, так мужественно защитивший его в Вестминстере.

- Какими судьбами вы здесь? - спросил он слабым голосом. - И как случилось, что мы встретились?

- Мы увидели вас в толпе, - отозвался виноторговец, - Ну, идемте с нами. Ради бога, пойдемте отсюда! Вы, кажется, знаете моего спутника?

- Да, знаю, - сказал мистер Хардейл, в каком-то остолбенении глядя на Джона Груби.

- Ну, так он может вам подтвердить, что я - человек надежный, -

продолжал старик. - Он служит теперь у меня. Как вы, наверно, знаете, он раньше служил у лорда Гордона, но ушел от него. Из чистой доброжелательности и сочувствия к преследуемым он сообщил мне и другим намеченным жертвам все, что знал, о планах бунтовщиков.

- Но позвольте вам напомнить, сэр, я сделал это с одним условием: против милорда не свидетельствовать, - вставил Джон, вежливо прикоснувшись к шляпе. - Его сбили с толку, но он добрый человек, сэр, и вовсе не хотел того, что случилось!

- Мы это обещание дали и, конечно, сдержим его. Это - вопрос чести, -

ответил старый виноторговец. - Идемте же, сэр, прошу вас!

Джон Груби, не теряя времени, избрал другой способ убеждения. Он взял мистера Хардейла под руку, хозяин его сделал то же самое, и они силой увели его прочь со всей быстротой, на какую были способны.

Мистер Хардейл ощущал странную пустоту в голове, и ему так трудно было на чем-нибудь сосредоточить путавшиеся мысли, что он вспоминал о присутствии своих спутников только в те мгновения, когда смотрел на них. По-видимому, пережитые тревоги, которые и сейчас не оставляли его, подействовали на мозг.

Чувствуя, что мысли и язык не слушаются его, он позволил своим спутникам вести себя, куда хотят, и всю дорогу с ужасом думал, не сходит ли он с ума.

Виноторговец, как он уже сказал мистеру Хардейлу при первой встрече, жил на Холборн-Хилл, где у него были большие склады и велась обширная торговля. Они вошли в его дом с черного хода, чтобы не привлечь ничьего внимания, и поднялись наверх в комнату, окна которой выходили на улицу; окна эти, однако, как и все другие в доме, забиты были изнутри досками для того, чтобы с улицы дом казался необитаемым. Здесь мистера Хардейла уложили на диван. Он был в беспамятстве. Но Джон немедленно привел лекаря, и тот пустил ему кровь, после чего мистер Хардейл стал понемногу приходить в себя. Он был, однако, так слаб, что не мог подняться, и его без труда уговорили остаться ночевать. Не теряя ни минуты, уложили его в постель, заставили поесть, принять лекарство. Под влиянием выпитого очень крепкого снотворного он скоро уснул, на время забыв свое горе.

Виноторговец, почтенный и добрый человек, сам и не думал ложиться: получив несколько грозных предупреждений от бунтовщиков, он в тот вечер выходил именно для того, чтобы из разговоров в толпе узнать, когда они собираются напасть на его дом. Он всю ночь просидел в кресле в той же комнате, дремал только урывками и выслушивал донесения Джона Груби и других верных слуг, ходивших на разведки. Для них в соседней комнате был приготовлен обильный ужин, которому и старый хозяин, несмотря на все свое беспокойство, время от времени отдавал честь.

Уже с самого начала донесения были довольно тревожные, а чем дальше, тем более зловещими они становились. В эту ночь неистовство черни и погромы в городе достигли таких размеров, что прежние беспорядки казались сущими пустяками.

Первой была весть о взятии тюрьмы и бегстве всех заключенных. Когда они шли по Холборну и соседним улицам, лязг цепей доносился до горожан, которые заперлись в своих домах. Этот жуткий концерт, слышный повсюду, напоминал звон множества наковален. Зарево пожара так ярко светило сквозь стеклянную крышу в доме виноторговца, что во всех комнатах и на лестницах было светло как днем, а отдаленный рев толпы, казалось, сотрясал стены и потолки.

Наконец стал слышен приближающийся топот, наступили минуты страшной тревоги. Толпа подошла к дому, остановилась... Но после троекратного оглушительного крика двинулась дальше. И хотя в эту ночь бунтовщики несколько раз проходили мимо, всякий раз вызывая новую панику в доме, до разрушений дело не дошло - у них и без того дела было по горло. Вскоре после первого их появления один из разведчиков примчался с известием, что толпа остановилась перед домом лорда Мэнсфилда* на Блумсбери-сквер.

За первым вестником вернулся второй, за вторым - третий, а там снова первый; из их донесений постепенно стала ясна вся картина. Чернь, собравшись у дома лорда Мэнсфилда, потребовала, чтобы ей отперли, и, не дождавшись ответа (так как в эти самые минуты лорд и леди Мэнсфилд спасались бегством с черного хода), взломала двери и ворвалась внутрь. Затем громилы принялись яростно уничтожать имущество лорда и подожгли дом в нескольких местах.

Погибло все - роскошная мебель, серебро, драгоценности, великолепная картинная галерея, коллекция рукописей, редчайшая из всех частных коллекций в мире, и, что ужаснее всего (ибо эта потеря была совершенно невозвратима) -

единственная в своем роде библиотека юридических книг с собственноручными заметками судьи почти на каждой странице, заметками огромной ценности, ибо это были плоды ученых изысканий и опыта целой жизни.

В то время как громилы с ликующими криками плясали вокруг огня, прибыли, наконец, солдаты в сопровождении члена магистрата (слишком поздно, ибо зло уже совершилось) и принялись разгонять толпу. Прочитан был Закон о мятеже, но толпа не унималась, и солдатам отдан был приказ стрелять. Первый залп уложил шестерых мужчин и одну женщину, ранил много других. Затем, снова зарядив мушкеты, дали второй залп, но на этот раз, видимо, в воздух, так как никто не упал. Тут только толпа, устрашенная стонами и поднявшейся суматохой, стала разбегаться, и солдаты ушли, оставив на Земле убитых и раненых. Однако стоило им уйти, как бунтовщики возвратились и, неся впереди убитых и раненых, двинулись по улицам, превратив это шествие в какую-то жуткую комедию: мертвецам вложили в руки оружие, чтобы их принимали за живых, а шедший впереди парень изо всей мочи звонил в обеденный колокол, взятый в доме лорда Мэнсфилда.

Разведчики видели, как эта толпа встретилась с другой, возвращавшейся после таких же разгромов в иных местах, и, оставив мертвецов и раненых на попечении нескольких человек, все, объединившись, двинулись к загородному дому лорда Мэнсфилда в Син-Вуде, между Хэмстедом и Хайгетом, с намерением разрушить и этот дом, а потом устроить такой пожар, чтобы его видно было во всем Лондоне. Но это им не удалось - их опередил в пути отряд кавалерии, и они, отступая еще стремительнее, чем наступали, вернулись в город.

Теперь на улицах Лондона появилось множество отдельных банд, и каждая действовала, как ей вздумается. Сразу вспыхнул добрый десяток домов, в том числе дом сэра Джона Фильдинга и двух других судей, и четыре дома на Холборне, одной из самых людных улиц Лондона. Все дома пылали одновременно и до тех пор, пока не сгорели дотла: толпа перерезала пожарные шланги и не давала пожарникам тушить огонь. В одном доме близ Мурфилдса поджигатели нашли в комнате несколько клеток с канарейками и бросили их в огонь. Бедные птички, как рассказывали потом очевидцы, кричали, как дети, и какому-то мужчине стало их так жалко, что он бросился было спасать их, но толпа рассвирепела, и он чуть не поплатился жизнью.

В том же доме один из бандитов, ломавший в комнате мебель и вместе с другими разрушавший все, нашел куклу, невинную детскую игрушку, и выставив ее на показ толпе, объявил, что это идол, которому поклонялись хозяева дома.

В это время другой молодец со столь же чуткой совестью (это они оба придумали бросить канареек в огонь и изжарить живьем), усевшись на перилах, ораторствовал на тему об основах истинного христианства, повторяя все, что почерпнул из брошюры, выпущенной Союзом Протестантов. А лорд-мэр, засунув руки в карманы, взирал на все это, как зритель на представление, и, кажется, был чрезвычайно доволен тем, что у него такой удобный наблюдательный пункт.

Вот какие сведения принесли старому виноторговцу его слуги, когда он сидел у постели мистера Хардейла, настолько измученный собственными заботами и тревогами, напуганный криками черни, заревом пожаров и стрельбой, что у него и сон пропал.

Описанные выше события, освобождение арестантов из Новой тюрьмы в Клеркенуэле и бесчисленные грабежи на улицах, когда бунтовщики не были заняты другим, - все происходило еще до полуночи, а мистер Хардейл спокойно спал и, к счастью для него, ничего не знал об этом.

ГЛАВА ШЕСТЬДЕСЯТ СЕДЬМАЯ

Необычайный вид был у города, когда ночной мрак рассеялся и его сменила утренняя заря.

Всю ночь никто и не думал ложиться. Охватившая город тревога так явно отражалась на лицах людей, истомленных к тому же бессонницей (ведь за немногими исключениями все, кому было что терять, не спала с самого понедельника), что какой-нибудь приезжий подумал бы, будто в Лондоне свирепствует чума или другая страшная эпидемия. Вместо веселого утреннего оживления - безмолвие смерти. Лавки не отпирались, закрыты были все склады, конторы; стоянки кэбов и портшезов были пусты. На медленно просыпавшихся улицах не грохотала ни одна телега, ни один фургон, не слышно было криков разносчиков, везде царила гнетущая тишина. Народу на улицах было много уже с самого рассвета, но все скользили неслышно, как тени, словно пугаясь звука собственных шагов. Улицы казались каким-то сборищем призраков, и у дымящихся развалин люди стояли молча, сторонясь друг друга, не смея даже шепотом порицать бунтовщиков, боясь, как бы их в этом не заподозрили.

В доме Лорд-Президента* на Пикадилли, в Ламбетском дворце*, в доме Лорд-Канцлера* на Грейт-Ормондстрит, на Королевской бирже, в Банке, в Ратуше, в Судах и Судейских-Иннах - во всех помещениях окнами на улицу в районе Вестминстера и парламента еще до зари были расставлены войска; отряд конной гвардии гарцевал по Пелес-Ярд, а в парке разбился настоящий лагерь -

там стояло под ружьем полторы тысячи солдат и пять батальонов милиция. Тауэр был укреплен, мосты подняты, пушки заряжены и наведены, - крепость эту готовили к обороне два полка артиллерии. Большой отряд солдат охранял Нью-Ривер-Хэд, так как, по слухам, бунтовщики грозились отрезать главные трубы водопровода, чтобы нечем было тушить пожары. На Птичьем Рынке, в Корнхилле и еще нескольких важных пунктах улицы были перегорожены железными цепями, расставлены караулы в некоторых церквах Сити, а также частных домах

(в том числе и в доме лорда Рокингема* на Гровенор-сквер*). Дома эти были укреплены так, словно им предстояло выдержать осаду, и в окнах торчали ружья.

Взошедшее солнце осветило пышные апартаменты, полные вооруженных людей, впопыхах кое-как нагроможденную в углах мебель (до нее ли было в эти страшные дни), оружие, сверкавшее в конторах Сити между столами, табуретами, пыльными книгами, маленькие кладбища в переулках и на глухих улицах, где солдаты лежали на траве среди могил или укрывались в тени единственного старого дерева, пирамиды мушкетов, блестевших в утреннем свете, и одиноких часовых, ходивших взад и вперед во дворах, теперь безмолвных, но вчера еще гудевших отголосками кипучей деловой жизни. Везде караульные посты, войска и грозные приготовления.

Чем дальше, тем больше необычайного можно было наблюдать на улицах города. Когда в положенный час отперли ворота Флитской тюрьмы и тюрьмы при суде Королевской Скамьи*, на них оказались наклеенными предупреждения бунтовщиков, что тюрьмы будут сожжены этой ночью.

Тюремное начальство, отлично понимая, что это далеко не пустые угрозы, вынуждено было отпустить на свободу всех узников, разрешив им забрать свой скарб. И весь день те арестанты, у которых в тюрьме была своя мебель, перетаскивали ее кто куда, многие - прямо в лавки старьевщиков, где охотно продавали все за жалкие гроши, которые те предлагали. Среди людей, сидевших в тюрьме за долги, были совсем дряхлые, которые пробыли здесь так долго, что на воле у них не осталось ни близких, ни друзей, и они были совершенно забыты всеми, умерли для мира. Несчастные умоляли не гнать их из тюрьмы, а если уже иначе нельзя, отправить в какую-нибудь другую. Но тюремное начальство не соглашалось, боясь рассердить чернь. Эти люди в лохмотьях, едва волоча ноги в стоптанных башмаках, не зная, куда идти, бродили по давно не виденным, полузабытым улицам, и плакали, не радуясь свободе. Так гнусный тюремный режим превращает людей в жалкие, опустившиеся существа.

Даже среди трехсот узников, бежавших из Ньюгетской тюрьмы, нашлись такие (их, правда, было немного), которые, отыскав своих тюремщиков, сами отдавались им в руки, боясь пережить хотя бы еще одну такую ночь ужасов и предпочитая им заключение и кару за побег. А много было и таких, которые, испытывая неодолимую тягу к месту своего долгого заключения или, быть может, желая насладиться зрелищем его разрушения и упиться местью, приходили сюда среди бела дня и бродили вокруг своих бывших камер. Человек пятьдесят было здесь схвачено в первый же день, но участь их не отпугнула остальных, и они, несмотря ни на что, приходили смотреть на развалины. Всю следующую неделю на них устраивали облавы по нескольку раз в день и забирали их по двое и по трое. Из пятидесяти, арестованных в первый день, некоторые были захвачены в тот момент, когда пробовали снова поджечь стены, но большинство приходило сюда, по-видимому, только для того, чтобы побродить около пепелища; многих застали спящими среди развалин, другие беседовали или выпивали и закусывали, как в любимом трактире.

Не только на воротах тюрем, но и на жилых домах до часу дня появились такие же угрожающие объявления. Позднее бунтовщики возвестили о своем намерении захватить Банк, Монетный двор, Вулвичский арсенал и королевские дворцы. Объявления эти разносил один человек. В лавки такой вестник входил и просто клал бумажку на прилавок, сопровождая это иногда грубым ругательством или угрозой, а в частных домах он, постучавшись, всовывал объявление в руки прислуге. Несмотря на расставленные во всех частях города караулы и на множество войск в парке, вестники эти весь день безнаказанно занимались своим делом. Так же спокойно ходили по Холборну два парня, вооруженные железными прутьями из ограды дома лорда Мэнсфилда и собирали деньги в пользу мятежников. С той же целью разъезжал верхом по Флит-стрит какой-то верзила, принимавший только золото. Затем по городу распространился слух, испугавший жителей гораздо сильнее, чем все возвещенные заранее планы бунтовщиков (хотя они понимали, что эти планы, если они осуществятся, приведут к национальному банкротству и всеобщему разорению): говорили, что бунтовщики намерены выпустить из Бедлама всех сумасшедших. Эта весть вызывала в воображении людей страшные картины, грозила новыми невообразимыми ужасами, перед которыми бледнели самые тяжкие потери и мучения, и способна была самых нормальных людей довести до безумия.

Так проходил день: освобожденные арестанты тащили из тюрем свои пожитки, по улицам метались горожане, спасавшие свое имущество, вокруг развалин безмолвно стояли кучки людей, деловая жизнь в городе замерла, а размещенные повсюду солдаты бездействовали. И вот день прошел. Впереди была ночь, которой все ожидали со страхом.

В семь часов вечера Тайный Совет выпустил, наконец, торжественное воззвание, в нем объявлялось, что назрела необходимость прибегнуть к вооруженной силе, и военному командованию дан прямой и категорический приказ немедленно пустить в ход все средства для подавления беспорядков.

Верноподданным короля предлагалось в эту ночь оставаться дома вместе с домочадцами. Каждому солдату на посту выдали тридцать шесть патронов. Забили барабаны, и к заходу солнца все войска были уже под ружьем.

Эти решительные меры побудили городские власти созвать Муниципальный Совет, который выразил благодарность военному командованию за предложенную помощь, принял эту помощь и поручил руководство военными действиями двум шерифам. Во дворце королевы с семи часов были удвоены караулы, в коридорах и на лестницах расставлены дежурные лейб-гвардейцы, привратники и лакеи, получившие строгий приказ сторожить всю ночь, и все двери были заперты. В Тэмпле и других Судебных Иннах учащиеся сами охраняли ворота, забаррикадировав их большими камнями, вывороченными для этой цели из мостовой. В Линкольне-Инне они уступили нортумберлендской милиции* под начальством лорда Алджернона Перси большой зал и другие помещения, а в некоторых кварталах Сити горожане решили защищаться сами, я отряды их имели если не очень устрашающий, то достаточно бравый вид. Несколько сот отважных джентльменов, вооружившись до зубов, засели в учреждениях и, надежно заперев ворота, предлагали бунтовщикам (за глаза, разумеется) прийти сюда на свою погибель. Все эти приготовления, происходившие одновременно иди почти одновременно, закончились, когда уже смеркалось. Улицы были сравнительно пусты, а перекрестки и главные магистрали охранялись войсками, по всем направлениям разъезжали группами офицеры, разгоняя прохожих и строго предупреждая всех, чтобы они сидели дома и, услышав пальбу, не подходили к окнам. В таких местах, где легко могла собраться большая толпа, поперек улиц были протянуты цепи и стояли войска. Когда все предосторожности были приняты и уже совсем стемнело, военное командование стало ожидать результатов с некоторой тревогой и тайной надеждой, что такая блестящая демонстрация сил уже сама по себе устрашит бунтовщиков и предотвратит новые беспорядки.

Однако они жестоко ошиблись в расчете: бунтовщики, до того появлявшиеся на улице только небольшими компаниями, которые не давали фонарщикам зажигать фонари, теперь поднялись все, как бушующее море, - видимо, наступление темноты было для них заранее условленным сигналом. Они хлынули на улицы в стольких местах разом и с такой непостижимой стремительностью, что командиры воинских частей сперва растерялись, не зная, куда кинуться и что делать. Во всех частях города один за другим вспыхивали пожары - казалось, мятежники решили опоясать Лондон огненным кольцом и, постепенно сжимая это кольцо, сжечь его весь дотла. Не было улицы, на которой не кишела бы сплошная масса людей, и так как толпа состояла только из бунтовщиков, то солдатам казалось, будто вся столица ополчилась против них и они должны воевать с целым городом.

Через два часа огонь уже пылал в тридцати шести местах - тридцать шесть огромных пожаров! Горели тюрьма Боро на Тули-стрит, тюрьма Королевской Скамьи, Флитская и Брайдуэлская. Чуть не на каждой улице шел бой, везде гремели выстрелы из мушкетов, заглушавшие вопли и рев толпы. Стрелять начали на Птичьем Рынке, где улица была заранее перегорожена цепями. Первый же залп уложил на месте человек двадцать, и солдаты поспешно унесли трупы в церковь св. Милдред, а потом, снова начав стрельбу, стали энергично преследовать толпу, которая уже отступала, устрашенная кровавой расправой. Около Чипсайда солдаты пошли в штыки.

Улицы Лондона представляли жуткое зрелище. Крики громил, вопли женщин, стоны раненых и неумолчная пальба сливались в ужасный, оглушительный аккомпанемент к тому, что творилось на каждом углу. Самые жаркие бои завязывались там, где улицы были перегорожены, и здесь погибло больше всего народу. Впрочем, почти на всех главных улицах происходила такая же расправа и лилась кровь.

На Холборнском мосту и на Холборн-Хилл было особенно страшное столпотворение: здесь два бурных людских потока, стремившихся из Сити, -

один через ЛедгетХилл, другой через Ньюгет-стрит, - сливались в такую сплошную массу, что каждый залп валил множество людей. Стоявшая тут воинская часть стреляла по всем направлениям - то по Флитскому рынку, то по Холборну, то по Сноу-Хилл, беспрерывным огнем сметая с улиц все и всех. Здесь же в нескольких местах бушевали пожары, - словом, сосредоточились, казалось, все ужасы этой страшной ночи.

Двадцать раз бунтовщики под предводительством человека с топором в руке, скакавшего на сильной и крупной лошади, которая вместо попоны покрыта была взятыми в Ньюгете цепями, звеневшими и лязгавшими на каждом шагу, пытались проложить себе здесь дорогу через заслон и поджечь дом виноторговца. Все двадцать раз их отбрасывали назад с большими потерями, но они снова и снова наступали, и хотя человек, который вел их, всем бросался в глаза и представлял удобную мишень, так как только он один сидел на лошади, ни одна пуля его не задела. Всякий раз, как дым рассеивался, всадник оказывался по-прежнему в седле и, потрясая топором над головой, хрипло созывая товарищей, мчался вперед так бесстрашно, как будто он был заговорен от пуль.

Это был Хью. Его видели везде, где только дрались бунтовщики. Он возглавлял две атаки на Банк, помогал взламывать кассы на заставах моста Блэкфрайерс и швырял оттуда деньги прямо на улицу, в толпу, собственными руками поджег две тюрьмы, был везде и повсюду, всегда впереди и в действии, налетал на солдат, ободрял своих, и железная музыка цепей, покрывавших спину его лошади, слышна была даже в страшном шуме стычек, из которых он выходил цел и невредим. Ему просто удержу не было. Дадут отпор здесь, - он уже дерется там. Отброшенный в одном месте, немедленно налетает на другое. Когда их в двадцатый раз отогнали с Холборна, он повел огромную толпу прямехонько к собору св. Павла; здесь, напав на солдат, охранявших за железной оградой партию арестованных, заставил их отступить, освободил пленников и с этим новым пополнением помчался обратно, подгоняя всех дикими криками, обезумев от вина и возбуждения.

В такой давке и сумятице нелегко было бы самому лучшему наезднику усидеть на лошади, а этот безумец, хоть и скользил по ее спине (он ездил без седла), как лодка по морским волнам, но ни разу не свалился и все время направлял лошадь, куда хотел. Сквозь самую гущу свалки, по трупам и горящим обломкам, по мостовой и тротуарам, то поднимаясь на какие-нибудь ступени, чтобы быть на виду у своих, то прорываясь сквозь толпу, так плотно сбитую, что, кажется, иголку между людьми воткнуть было некуда, он несся вперед, как будто для него не существовало никаких препятствий, которых он не одолел бы одним усилием воли. И быть может, отчасти поэтому он оставался цел: его исключительная смелость внушала солдатам уверенность, что он - один из тех вожаков, о ком говорится в расклеенном повсюду приказе, и им хотелось взять его живьем. Оттого, вероятно, миновали его пули, которые могли бы оказаться меткими.

В этот вечер виноторговец и мистер Хардейл, которым стало уже невмоготу сидеть взаперти и слышать весь этот шум, не видя, что творится, вылезли на крышу и, укрываясь за рядом дымовых труб, осторожно выглянули оттуда на улицу, почти надеясь, что после стольких неудачных атак бунтовщики, наконец, отошли. Но вдруг громкие крики возвестили, что часть осаждающих подступила к дому с другой стороны, и через минуту зловещий лязг проклятых цепей убедил скрывавшихся на крыше, что и тут вожаком является Хью. Солдаты ушли вперед, на Флитский рынок, чтобы там разогнать толпу, и те, кто осаждал дом виноторговца, смогли подойти к нему беспрепятственно.

- Ну, теперь все кончено, - сказал виноторговец мистеру Хардейлу. -

Пятьдесят тысяч франков пропадут в один миг. Ничего не поделаешь, надо спасаться - и дай бог, чтобы нам это удалось!

Первой их мыслью было проползти по соседним крышам, постучаться в какое-нибудь чердачное окно, а когда их впустят, сойти вниз на улицу и спастись бегством. Однако яростный крик внизу и поднятые к ним лица показали беглецам, что их заметили, а мистера Хардейла даже узнали. Это Хью, увидев его в ярком блеске пожара, от которого на улице было светло, как днем, громко назвал его по имени и поклялся, что теперь он не уйдет из его рук.

- Друг мой, не заботьтесь обо мне, - сказал мистер Хардейл виноторговцу, - и, ради бога, спасайтесь, бегите!

Не скрываясь больше, он повернулся лицом к толпе, туда, где стоял Хью, и пробормотал про себя:

- Что ж, иди сюда! Крыша высока, и если схватимся здесь с тобой, погибну не один я, а ты тоже!

- Это безумие, чистейшее безумие! - воскликнул виноторговец, оттаскивая его назад. - Да образумьтесь вы, сэр, и слушайте, что я вам скажу. Теперь, если я постучусь в чье-либо окно, меня уже не услышат. А если и услышат, никто не решится помочь мне. Но через погреба есть выход в переулок - этим ходом вкатывают и выкатывают бочки с вином. Мы с вами успеем сойти туда раньше, чем они ворвутся в дом. Не раздумывайте, не теряйте ни секунды, идем! Ради себя, ради меня, наконец, идемте, дорогой сэр!

В то время как он говорил это и тащил мистера Хардейла за собой, они успели еще раз взглянуть на улицу. Достаточно было одного беглого взгляда, чтобы увидеть, что творилось в толпе, облепившей дом со всех сторон. Все те, у кого в руках были какие-нибудь орудия, проталкивались вперед, готовясь ломать двери и окна, другие уже несли горящие головни с ближайшего пожарища, третьи, закинув головы, следили за беглецами на крыше и указывали на них товарищам. Толпа неистовствовала и гудела не меньше бушевавшего кругом огня.

Беглецы видели людей, жаждавших добраться до драгоценных запасов крепкого вина, которые, как всем было известно, хранились в подвалах этого дома;

видели раненых, которые заползали в подъезды напротив и умирали, брошенные, одинокие среди этой массы людей. Здесь перепуганная женщина пыталась спастись бегством, там метался потерявший родителей ребенок, а неподалеку от него какой-то пьяный, не сознавая даже, что смертельно ранен в голову, дрался, как бешеный, из последних сил. Все это - и даже такие обыкновенные подробности, как человек без шапки, и другой, нагнувшийся за чем-то, и двое, пожимавшие друг другу руки, - беглецы успели отчетливо разглядеть, но в следующий миг, укрывшись за трубу, каждый из них видел уже только бледное лицо другого да багровое небо над головой.

Мистер Хардейл уступил мольбам виноторговца скорее потому, что решил защищать его, а не из страха за себя. Поспешно вернувшись в дом, они сошли по лестнице в подвал. Снаружи уже гремели удары по ставням, под входную дверь подсовывали ломы, стекла вылетали из рам, сквозь каждую пробоину врывался багровый свет, а в каждую щель и замочную скважину так ясно слышны были голоса громил, что мистеру Хардейлу и его спутнику казалось, будто им хрипло шепчут угрозы в самые уши. Только что оба успели сойти в подвал и закрыть за собой дверь, как толпа ворвалась в дом.

Под сводами погреба царил полный мрак, а они не захватили с собой ни факела, ни свечи, боясь, как бы свет не выдал их. Пришлось двигаться ощупью.

Но они недолго оставались в темноте. Скоро стало слышно, как толпа ломится в дверь погреба, и беглецы, оглядываясь, увидели в отдалении людей, разбежавшихся по всем его закоулкам с пылающими факелами. Одни уже сверлили дыры в бочках, другие разбивали большие чаны и, ложась, пили вино прямо из ручейков, растекавшихся по земле.

Мистер Хардейл и виноторговец еще ускорили шаг. Они уже дошли до последнего подвала, за которым был выход на улицу, как вдруг им навстречу блеснул яркий свет и раньше, чем они успели броситься в сторону или повернуть обратно и спрятаться где-нибудь, к ним подошли двое мужчин. Один из них нес факел и, увидев беглецов, удивленно прошептал: "Вот они!"

В тот же миг оба вошедших сняли то, что было у них намотано на головах.

И мистер Хардейл увидел перед собой Эдварда Честера, а затем, когда виноторговец, ахнув, произнес имя второго, узнал в этом втором Джо Уиллета.

Да, это был тот самый Джо (только без одной руки), который, бывало, каждые три месяца приезжал на серой кобылке платить по счету краснолицему виноторговцу. И сейчас этот самый краснолицый виноторговец, некогда живший на Темз-стрит, глядел ему в лицо и повторял его имя.

- Дайте руку! - сказал Джо тихонько и взял его за руку, не дожидаясь согласия удивленного джентльмена. - Смело пожмите мою, это рука друга... и сильная, хотя у нее уже нет пары. Как же вы прекрасно выглядите, сэр, и как еще бодры! Здравствуйте, мистер Хардейл! Мужайтесь, сэр, мужайтесь, мы их непременно разыщем. Будьте покойны, мы не теряли времени даром.

В тоне Джо было столько искренности и дружелюбия, что мистер Хардейл невольно протянул ему руку, хотя присутствие его здесь казалось ему довольно подозрительным. А от Джо не укрылся взгляд, брошенный мистером Хардейлом на Эдварда Честера, который держался поодаль. И, глядя на Эдварда, но обращаясь к мистеру Хардейлу, Джо сказал напрямик:

- Времена меняются, мистер Хардейл, и сейчас надо уметь отличать друзей от врагов. Должен вам сказать, что, если бы не этот джентльмен, вы, вероятно, были бы сейчас мертвы или в лучшем случае тяжело ранены.

- Что вы такое говорите? - промолвил мистер Хардейл.

- Говорю, во-первых, что нужно было немало смелости, чтобы сунуться в толпу разбойников и выдавать себя за таких, как они... впрочем, об этом распространяться не стану, потому что и я тоже в этом участвовал. А во-вторых, скажу, что свалить с лошади у всех на глазах того парня - это уж, конечно, было настоящее геройство!

- Какого парня? У кого на глазах?

- Какого парня, сэр? Да того, кто на вас так взъелся! - воскликнул Джо.

- Отчаянный он и злой, как двадцать чертей. Я его давно знаю. Попади он в дом, уж он отыскал бы вас непременно, здесь или в любом месте. Другие на вас не так злы, и если не увидят, так и не вспомнят про вас. Им бы только нализаться до бесчувствия. Однако не будем терять времени. Вы готовы?

- Конечно, - отозвался Эдвард. - Гасите факел, Джо, и вперед! Да помалкивайте, прошу вас.

- Помолчу я или не помолчу, а дело само за себя говорит, - пробормотал Джо. Бросив горящий факел на землю и затоптав его, он взял мистера Хардейла за руку. - Славное и смелое дело!

И мистер Хардейл и почтенный виноторговец были так ошеломлены и так торопились выбраться отсюда, что больше не задавали вопросов и молча шли за своими проводниками. Во время последовавшего затем короткого совещания с виноторговцем насчет того, какой дорогой лучше выйти, выяснилось, что Джо и Эдварда впустил в дом с черного хода Джон Груби, который сторожил на улице с ключом в кармане и которого они посвятили в свой план. В ту самую минуту, как они входили, на улице появилась кучка бунтовщиков, поэтому Джон поспешил опять запереть дверь и побежал за солдатами, отрезав таким образом Джо и Эдварду путь к отступлению.

Впрочем, кучка громил, зная, что дверь с фасада уже взломана и думая только о том, как бы поскорее добраться до вина и водки, не стала ломиться с черного хода, а обошла кругом и вместе с остальными проникла в дом с Холборна. Таким образом, в узком переулочке за домом не было ни одной живой души. И когда беглецы ползком пробрались подземным ходом, указанным виноторговцем (это был попросту наклонный трап для скатывания в подвал бочек), и не без труда, сняв цепь, подняли люк, они вышли на улицу беспрепятственно, никем не замеченные. Джо все так же крепко держал под руку мистера Хардейла, а Эдвард - виноторговца, и они побежали, сторонясь лишь по временам, чтобы пропустить других беглецов или нагонявших их солдат. Солдаты иногда останавливали их и начинали допрашивать, но стоило Джо шепнуть им слово, и они тотчас отпускали всех четверых.

ГЛАВА ШЕСТЬДЕСЯТ ВОСЬМАЯ

Прошлой ночью, когда горела Ньюгетская тюрьма, Барнеби и его отец, которых спасители передавали из рук в руки, скоро очутились в Смитфилде, позади всей толпы. Они стояли и смотрели на огонь, как люди, внезапно пробужденные от сна. Прошло несколько минут раньше, чем они вспомнили, где находятся и как сюда попали. Тут только оба сообразили, что у них в руках инструменты, впопыхах кем-то сунутые для того, чтобы они могли разбить свои кандалы. А они-то столько времени стояли и смотрели на пожар, не сделав этого!

Будь Барнеби один, он, несмотря на то, что был крепко скован, непременно бросился бы обратно к тюрьме искать Хью, который теперь представлялся его омраченному уму в ореоле спасителя и верного друга. Таково было его первое побуждение, но, когда он понял, как его отец боится оставаться на улице, этот страх заразил и его и внушил горячее желание укрыться как можно скорее в каком-нибудь безопасном месте.

Отыскав на рынке укромный уголок между загонами для скота, Барнеби стал перед отцом на колени и принялся сбивать с него кандалы, то и дело отрываясь от работы, чтобы погладить его по щеке или улыбнуться ему. Он пришел в бурный восторг, увидев, наконец, отца освобожденным, и тогда только принялся разбивать собственные кандалы. Скоро и они с громким лязгом упали на землю.

Покончив с этим делом, отец и сын пошли прочь от рынка, пробираясь между стоявшими здесь группами людей; каждая такая группа окружала какую-нибудь согнувшуюся фигуру, заслоняя ее от глаз прохожих, но не могла заглушить стука молотка о железо, выдававшего, что эти люди были заняты тем же, чем только что занимался Барнеби. Беглецы направились к Клеркенуэлу, оттуда в Излингтон, ближайшее место, где можно было выйти за город, и скоро очутились в поле. Долго ходили они здесь, пока не нашли на выгоне близ Финчли какой-то сарайчик с травяной крышей - должно быть, он был когда-то построен для пастуха, а теперь заброшен. В этом сарайчике Барнеби с отцом остались ночевать.

На другое утро они снова стали бродить вокруг, а Барнеби, сбегав за две-три мили, туда, где виднелось несколько домишек, купил хлеба и молока.

Не найдя нигде лучшего убежища, они вернулись в ту же лачугу и легли спать.

Один бог знает, что побуждало Барнеби так трогательно заботиться о Радже и оберегать его: туманные ли представления о сыновнем долге и любви, непостижимый ли голос природы, внятный ему так же, как и людям светлого и высокоразвитого ума, или неясные воспоминания о том, как товарищи его детских игр говорили о своих отцах, любящих и любимых, или какие-то смутные ассоциации, связывавшие в его уме этого человека с вдовьей жизнью матери, ее слезами, ее постоянной грустью. Несомненно одно - что какие-то безотчетные мысли и ощущения, постепенно пробуждаясь, рождали в душе Барнеби глубокую жалость, когда он смотрел на изможденное лицо Раджа, наполняли слезами его глаза, когда он наклонялся поцеловать отца, заставляли сторожить его спящего и с каким-то грустным умилением заслонять его от солнца, обмахивать веткой, успокаивать, когда тот вздрагивал во сне, - о, какой это был беспокойный сон! - и мечтать о том, как будет счастлива мать, когда они встретятся и заживут все вместе. Весь тот день Барнеби сидел подле спящего Раджа, и в каждом шелесте ветерка ему чудились ее шаги, он ждал, что вот-вот на тихо колышущейся траве увидит ее тень. Он принялся плести венок из полевых цветов, чтобы порадовать ее, когда она прядет, и отца, когда тот проснется, и время от времени, наклонясь над спящим, слушал его сонное бормотание, недоумевая, почему сон его так тревожен, когда вокруг мирная тишина. Солнце село, наступила ночь, а Барнеби, занятый своими мыслями, все сидел, так спокойно, как будто в мире не было других людей, как будто под черным облаком дыма, нависшим над огромным городом вдали, не скрывались пороки и преступления, борьба не на жизнь, а на смерть и множество причин для тревоги, как будто впереди все было светло и ясно.

Но вот наступило время идти в город за слепым (Барнеби был в восторге от этого поручения) и привести его в их убежище. Отец наказал ему соблюдать всяческую осторожность для того, чтобы его никто не выследил и не пошел за ним на обратном пути. Барнеби выслушал все наставления, повторил их несколько раз, чтобы запомнить. Он раза два-три еще возвращался с дороги, чтобы удивить отца неожиданным появлением, и заливался при этом беззаботным смехом, но, наконец, ушел, оставив отца на попечение Грипа, которого принес с собою на руках из тюрьмы.

И всегда быстроногий, Барнеби сейчас шагал быстрее обычного, так как ему хотелось поскорее вернуться. Все же он пришел в город, когда везде уже пылали пожары, тревожа ночь зловещим светом. То ли потому, что теперь он пришел сюда один, без своих недавних товарищей и не для стычек и разрушения, или на него так подействовало блаженное уединение в поле и те мысли, в которых он провел весь день, но Лондон показался ему адом, населенным сонмами бесов. Преследуемые беглецы, пожары и жестокие разгромы, ужасные вопли раненых и оглушительный шум - неужели в этом заключалась великая, благородная миссия доброго лорда?

Как ни был он потрясен страшным зрелищам, он все же сумел отыскать жилище слепого. Оно было заперто и пусто. Барнеби ждал долго, но никто не появлялся, Наконец он ушел оттуда и, узнав от прохожих, что стреляют солдаты и что в городе много убитых, направился к Холборну, где, по слухам, собралось больше всего бунтовщиков. Он хотел поискать Хью и уговорить его уйти из города, подальше от опасности.

Ошеломление и ужас Барнеби возросли в тысячу раз, когда он очутился в самом водовороте и уже не как участник, а как зритель, увидел все, что творилось. И здесь-то, среди толпы, возвышаясь над всеми, у осажденного дома сидел на лошади Хью и отдавал распоряжения!

Подавленный всем, что видел, изнемогая от жары, грохота и воя вокруг, Барнеби прокладывал себе дорогу в толпе, где многие узнавали его и с приветственными криками отодвигались, чтобы дать ему пройти. Скоро он почти добрался до Хью, который яростно выкрикивал какие-то угрозы, но какие и но чьему адресу, Барнеби в такой суматохе не мог разобрать. В эту минуту толпа ринулась в дом. а Хью вдруг (в толчее невозможно было разглядеть, как это случилось) мешком свалился с лошади.

Барнеби добежал до него, когда Хью уже поднялся, шатаясь. К счастью, Барнеби успел окликнуть его, иначе Хью, уже замахнувшийся топором, рассек бы ему череп надвое.

- Барнеби, это ты? А кто же сшиб меня с лошади?

- Не я.

- А кто? Кто, я спрашиваю? - закричал Хью, дико озираясь кругом. - Где он? Покажите мне его!

- Ты ушибся, - сказал Барнеби (Хью действительно получил удар в голову, а когда падал, лошадь стукнула его копытом). - Пойдем со мной.

Он взял лошадь под уздцы, повернул ее и оттащил Хью на несколько шагов.

Они очутились в стороне от толпы, которая хлынула с улицы в погреба виноторговца.

- А где же... где Деннис? - спросил вдруг Хью, остановившись и сильной рукой удерживая Барнеби на месте. - Где он пропадал весь день? И почему вчера ночью в тюрьме ушел от меня? Скажи сейчас же, где он, - слышишь?

Взмахнув своим опасным орудием, он покачнулся и опять грохнулся наземь как бревно. Совсем одурев от пьянства и удара в голову, он через минуту подполз к бежавшему в канаве ручью горящего спирта и стал пить этот спирт, как воду. Но Барнеби оттащил его и заставил подняться. Хотя Хью едва держался на ногах, он кое-как доковылял до лошади и взобрался на нее. После нескольких тщетных попыток освободить лошадь от ее гремящей сбруи, Барнеби сел на нее позади Хью, схватил поводья и, повернув в Лезер-лейн, до которой было рукой подать, пустил напуганную лошадь крупной рысью.

На повороте он в последний раз оглянулся и увидел зрелище, которое нелегко было забыть, - даже в его слабую память оно врезалось на всю жизнь.

Дом виноторговца и с полдюжины соседних домов представляли собой один громадный пылающий костер. Всю ночь никто не пытался тушить пожар или хотя бы помешать огню переброситься на другие строения, но сейчас отряд солдат принялся сносить два старых деревянных дома поблизости, которые каждую минуту могли загореться и способствовать быстрому распространению пламени.

Грохот валившихся стен и тяжелых балок, дикий рев и ругань, отдаленная пальба, искаженные безумным отчаянием лица тех, чьи жилища были в опасности, метавшиеся повсюду перепуганные люди, спасавшие свое добро, и над всем этим

- багровое от огня небо, такое страшное, как будто наступил конец света и вся вселенная объята пламенем, воздух, полный пепла, дыма, потоков искр, воспламенявших все, на что они попадали, жгучий удушливый пар, гибель всего живого, померкшие звезды и луна и словно сожженный небосвод - все создавало картину такого ужаса, что казалось - господь отвернул свой лик от мира, и никогда больше на землю не сойдет тишина и кроткий небесный свет.

Здесь можно было увидеть еще кое-что похуже, страшнее пламени и дыма и даже безумной, неутолимой ярости черни. По всем канавам, да и в каждой трещине и выбоине мостовой текли потоки палящего, как огонь, спирта.

Запруженные стараниями бунтовщиков, потоки эти затопили мостовую и тротуар и образовали большое озеро, куда десятками замертво падали люди. Лежали вповалку вокруг этого рокового озера мужья и жены, отцы и сыновья, матери и дочери, женщины с детьми на руках или младенцами у груди, и пили, пили до тех пор, пока не умирали. Одни, припав губами к краю лужи, пили, не поднимая головы, пока не испускали дух, другие, наглотавшись огненной влаги, вскакивали и начинали плясать не то в исступлении торжества, не то в предсмертной муке удушья, потом падали и погружались в ту жидкость, что убила их.

И даже это было еще не самым страшным, не самым мучительным родом смерти в ту роковую ночь. Из горящих погребов виноторговца, где пили, черпая вино шляпами, ведрами, ушатами, башмаками, некоторых вытаскивали еще живыми, но охваченными с головы до ног пламенем. Они в нестерпимой муке кидались туда, где было хоть что-нибудь похожее на воду, тела их, шипя, погружались в это мерзкое озеро, выплескивая оттуда жидкий огонь, который, растекаясь по земле, охватывал на пути все, не щадя ни живых, ни мертвых.

Так в последнюю ночь бунта - ибо эта ночь была его последней ночью -

злосчастные жертвы бессмысленного разгула страстей сами превращены были в пепел тем пожаром, который они зажгли, и прах их усеял улицы Лондона.

Всю эту картину вобрал в себя прощальный взгляд Барнеби, и она неизгладимо запечатлелась в его душе. Он спешил поскорее уйти из города, где творились такие ужасы, и, опустив голову, чтобы не видеть даже отблесков пожара на тихих улицах предместья, скоро вышел на безлюдную дорогу за городом.

Остановившись в полумиле от сарайчика, где ночевал его отец, он не без труда втолковал Хью, что надо слезать, утопил в стоячем прудке цепи, которыми была навьючена лошадь, и отпустил ее на волю. После этого он, поддерживая Хью, как мог, медленно повел его дальше.

ГЛАВА ШЕСТЬДЕСЯТ ДЕВЯТАЯ

Была уже поздняя и очень темная ночь, когда Барнеби со своим спотыкавшимся на каждом шагу спутником подошел к тому месту, где оставил отца. Завидев их, тот отступил в темноту и стал быстро уходить, не доверяя, видимо, даже сыну. Барнеби заметил это и несколько раз окликнул его, говоря, что ему нечего бояться, но, когда это не помогло, он оставил Хью, который тяжело шлепнулся на землю, и побежал за отцом.

Радж крадучись продолжал идти, пока Барнеби его не догнал, а тогда он обернулся и сказал тихо, но грозно:

- Не тронь меня! Пусти! Я знаю, ты все рассказал ей, и вы сговорились выдать меня.

Барнеби молчал и только смотрел на него во все глаза.

- Ты виделся с матерью!

- Да нет же, нет! - с живостью воскликнул Барнеби. - Я очень давно ее не видел, сам не знаю, сколько времени. Наверное, целый год. Разве она пришла?

Отец минуту-другую пристально смотрел на него, потом подошел поближе и

(так как, глядя в лицо Барнеби и слушая его, нельзя было ему не поверить)

спросил:

- А что это за человек с тобой?

- Это Хью, Хью - ты же его знаешь. Он тебя не обидит. Неужели ты боишься Хью? Ха-ха-ха! Боишься моего сердитого крикуна Хью!

- Кто этот человек, я тебя спрашиваю? - перебил Радж так свирепо, что Барнеби сразу перестал смеяться и невольно попятился, глядя на него со страхом и недоумением.

- Какой ты строгий! Я тебя боюсь, хоть ты мне и отец. Зачем ты так говоришь со мной?

- Я жду ответа, - сказал Радж, стряхнув руку Барнеби, которую тот положил ему на рукав в робкой попытке умилостивить его. - А ты только зубы скалишь да сам пристаешь с вопросами. Кого ты вздумал привести сюда, где мы прячемся, несчастный дурак? И где же слепой?

- Не знаю. Его дом заперт. Я ждал, ждал, но никто не пришел. Чем же я виноват? А сюда я привел Хью, славного Хью, который ворвался в эту мерзкую тюрьму и выпустил нас с тобой. Ага, теперь ты будешь рад ему, да?

- Почему он лежит?

- Он ушибся, упав с лошади. И много выпил. У него все кружится перед глазами - поля, деревья... кружится и кружится! И земля уходит из-под ног.

Ты ведь его помнишь? Узнаешь? Смотри!

Они успели уже тем временем вернуться к тому месту, где лежал Хью, и оба, наклонясь, заглянули ему в лицо.

- Да, припоминаю, - буркнул Радж. - Но зачем ты его привел?

- Если бы он остался там, его бы убили. Там стреляют и кровь течет...

Ох! Скажи, отец, тебе тоже бывает дурно, когда ты смотришь на кровь? Ага, я по твоему лицу вижу, что бывает! Вот и мне тоже. На что ты смотришь? Что там такое?

- Ничего, - глухо ответил убийца. Отступив на шаг, он с отвисшей челюстью смотрел широко открытыми глазами куда-то поверх головы сына. -

Ничего.

Он стоял так еще минуту-другую с тем же выражением на лице, потом медленно осмотрелся по сторонам, как человек, потерявший что-то, и, весь дрожа, направился к сараю.

- Можно внести его, отец? - спросил Барнеби, все еще недоумевая.

Ответом был только подавленный стон. Радж улегся на землю в самом темном углу, с головой завернувшись в плащ.

Убедившись, что Хью никак не удастся разбудить и поднять на ноги, Барнеби поволок его по траве в сарай и уложил на охапке сена и соломы, служившей ему постелью. Но сначала он сбегал к ближнему ручью за водой и обмыл рану Хью, умыл ему руки и лицо. Сделав все это, он улегся и сам между отцом и Хью и глядел на звезды, пока не уснул.

Рано утром его разбудило солнце, пение птиц и жужжанье насекомых. Отец и Хью еще спали, и Барнеби тихонько вышел подышать чудесным свежим воздухом.

Но он чувствовал, что его измученной душе, угнетенной страшными картинами прошлой ночи и многих предыдущих ночей, еще тяжелее от красоты летнего утра, которая раньше так его радовала и восхищала. Он вспомнил те блаженные дни, когда бегал с собаками по лесам и полям, и глаза его наполнились слезами. Он

- прости его, боже! - не чувствовал за собой никакой вины и все еще верил в правоту того дела, в которое его впутали, в тех, кто защищал это дело. По теперь в душу его нахлынули тревога, сожаления, тяжкие воспоминания и, впервые в жизни, горечь сознания, что нельзя изменить случившегося, которое принесло людям столько горя и страданий. Думал он и о том, как счастливы были бы они все - отец, мать, он и Хью, - если бы могли уйти вместе и поселиться в каком-нибудь тихом местечке, где люди не знают таких ужасов.

Может быть, слепой, который так умно рассуждал про золото и сказал ему, что знает великие тайны, научил бы их, как жить не терпя нужды. Когда эта мысль пришла Барнеби в голову, он еще больше пожалел что не встретился вчера со слепым. Именно об этом он думал, когда отец подошел сзади и тронул его за плечо.

- А, это ты! - сказал Барнеби, вздрогнув и очнувшись от задумчивости.

- Я, конечно. Кто же еще?

- А я было подумал: не слепой ли? Мне до зарезу нужно поговорить с ним.

- Да и мне тоже. Без него я не знаю, куда бежать и что делать, а засиживаться здесь нельзя, это - смерть. Тебе придется опять сходить за ним и привести его сюда.

- Так мне идти? - обрадовался Барнеби. - Вот хорошо-то!

- Но смотри - приведи только его одного. Жди у его дверей хотя бы весь день и ночь, не возвращайся без нею.

- Не беспокойся, я непременно его приведу! - весело закричал Барнеби. -

Непременно!

- А эту мишуру ты сними, - сказал отец, срывая с его шляпы перья и обрывки лент. - И накинь мой плащ. Да смотри будь осторожен... Впрочем, они там так заняты, что на тебя и внимания не обратят. Насчет обратного пути тебе нечего беспокоиться: слепой уж сумеет пройти повсюду безопасно.

- Еще бы! - подхватил Барнеби. - Конечно, сумеет! Он умный человек. И знаешь, отец, он может научить нас как разбогатеть. Ого, я его знаю!

Он постарался одеться так, чтобы его не узнали, и вмиг был готов. В свою вторую экспедицию он отправился уже немного утешенный, оставив Хью, который все еще лежал на полу в пьяном забытьи, и отца, шагавшего взад и вперед у сарая.

Убийца, осаждаемый тревожными мыслями, смотрел ему вслед, пока он не скрылся, потом снова стал шагать взад и вперед. Его пугал каждый шелест ветерка в листве, каждая легкая тень пробегавших облаков на усеянном маргаритками лугу. Он жаждал благополучного возвращения сына, от которого зависела и его собственная безопасность и жизнь, но вместе с тем чувствовал облегчение от того, что на время от него избавился. Он был так поглощен неотвязными думами о своих тяжких преступлениях, об их настоящих и будущих последствиях, что в своем сосредоточенном эгоизме совсем не думал о Барнеби и не испытывал никаких отцовских чувств. Но при всем том присутствие сына было для него пыткой, вечным укором. В его блуждающих глазах он словно видел страшные образы той ночи, странная внешность Барнеби, его недоразвитый ум -

все способствовало тому, что он казался убийце как бы порождением его греха.

Ему были невыносимы взгляды Барнеби, его голос, его прикосновения. Но в том отчаянном положении, в каком он очутился, он не мог расстаться с Барнеби - с ним была связана единственная возможность избежать виселицы, единственная надежда на спасение.

Занятый этими мыслями, он все ходил и ходил весь день, почти не присаживаясь, а Хью по-прежнему лежал в забытьи на полу в сарае. Наконец, когда уже садилось солнце, вернулся Барнеби. Он вел слепого и о чем-то очень серьезно толковал с ним.

Радж пошел им навстречу и, отослав сына к Хью, который только что поднялся, взял за руку слепого и медленно повел его к сараю.

- Зачем было посылать за мной именно его? - сказал Стэгг. - Ведь таким манером ты мог его потерять быстрее, чем нашел.

- Не самому же мне было идти? - возразил Радж.

- Гм!.. И то верно. Во вторник ночью я был у тюрьмы, но не мог найти вас в толпе. И прошлой ночью я тоже дома не сидел. Хорошая был работа той ночью, веселая и прибыльная, - добавил он, позвякивая деньгами в кармане.

- А виделся ты с...

- С твоей почтенной супругой? Виделся.

- Да ты скажешь мне, наконец, все или нет?!

- Сейчас все расскажу, - со смехом обещал слепой. - Извини - люблю, когда ты сердишься. Это доказывает, что человек еще не выдохся.

- Ну, что же, она согласна дать показания, которые могут меня спасти?

- Нет, - выразительно ответил слепой, повернувшись к нему лицом, - не согласна. Вот слушай, как было дело. Когда ее любимый сынок убежал от нее, она была при смерти - лежала в беспамятстве, и все такое. Я узнал, что она в больнице, и, с твоего позволения, прямо туда к ней явился. Разговор был недолог: она очень слаба, да н около постели толклись разные люди, так что говорить было не совсем удобно. Однако я сказал ей все, как мы с тобой условились, и очень красочно описал положение юного джентльмена. Она пробовала меня разжалобить, но (как я и сказал ей) это был только напрасный труд. Она, конечно, плакала и охала, - у женщин без этого не обходится. Но вдруг - откуда -взялась и сила и голос! - сказала, что бог поможет ей и ее ни в чем не повинному сыну, и богу она будет жаловаться на нас, - что она тут же сделала, и, смею тебя уверить, в самых красноречивых выражениях. Я дал ей дружеский совет не очень-то рассчитывать на помощь с неба, так как оно далеко, и хорошенько подумать. Сообщил ей свой адрес. Выразил твердую надежду, что она пошлет за мной - не позднее завтрашнего полудня. Когда я уходил, она была в обмороке, не знаю - настоящем или притворном.

Окончив свой рассказ, который он вел с перерывами, так как щелкал орехи, которых у него, по-видимому, был полный карман, слепой вытащил фляжку, отхлебнул глоток и протянул ее Раджу.

- Не хочешь? Вправду не будешь? - сказал он, почувствовав, что Радж оттолкнул фляжку. - Ну, тогда угостим того храброго джентльмена, которого вы приютили. Эй, вояка!

- Черт возьми, скажешь ты, наконец, что мне делать? - проворчал Радж, удерживая его.

- Что делать? Ничего нет проще: часа через два отправляйся вдвоем с юным джентльменом (он пойдет очень охотно, я уже по дороге надавал ему добрых советов) на приятную прогулку при лунном свете. Уходите как можно дальше от Лондона и дай знать, где вы остановитесь, остальное предоставь мне. Она обязательно сдастся, долго ей не выдержать. Ну, а насчет того, что тебя могут опять забрать, я тебе вот что скажу: из Ньюгета сбежал не ты один, сбежало триста человек. Ты это помни и будь спокоен.

- Нам надо как-то прожить. А как?

- Как? - повторил слепой. - Чтобы жить, надо есть и пить. А еду и питье можно добыть за деньги. Деньги? - Он хлопнул себя по карману. - 3я деньгами, что ли, дело стало? Да ведь денег теперь на улицах хоть пруд пруди! Только бы черти помогли, чтобы эта потеха не скоро кончилась, - золотые настали денечки, есть где разгуляться, есть и чем поживиться, только загребай! Эй, вояка! Где ты там? Пей, угощайся!

Горланя так развязно, с наглостью, свидетельствовавшей, что среди общей разнузданности и беспорядка он чувствует себя в своей стихии, слепой ощупью добрался до сарая, где Хью и Барнеби сидели на полу.

- Пусти ее вкруговую, - крикнул он, протягивая Хью свою фляжку. - Все канавы в Лондоне текут нынче вином и золотом. Гинеи и водка хлещут даже из водосточных труб. Пей хоть все до дна, не жалей!

Хью был совсем без сил, грязен, весь в копоти и пыли, охрип так, что мог говорить только шепотом; волосы его слиплись от крови, кожа была словно иссушена лихорадкой, все тело в синяках, ранах и ушибах. Тем не менее он взял фляжку, поднес ее ко рту и стал пить. Вдруг в сарае потемнело: какая-то фигура заслонила вход. Перед ними стоял Деннис.

- Ну, ну, не сердись, братец, - примирительно сказал этот субъект, когда Хью перестал пить и смерил его недружелюбным взглядом. - Я тебя, братец, ничем не обидел. А, и Барнеби здесь? Как поживаешь, Барнеби И еще два джентльмена! Ваш покорный слуга, джентльмены. Надеюсь, я вас не стесню.

Говорил он самым дружеским и непринужденным тоном, однако почему-то никак не решался войти и стоял за порогом. Он сегодня приоделся: правда, на нем был тот же черный костюм, вытертый до ниток, но на шее красовался желтовато-белый платок сомнительной чистоты, а на руках - большие кожаные перчатки, какие надевают садовники для работы. Башмаки были свеженачищены и украшены ржавыми пряжками, чулки на коленях подвязаны новыми бечевками, и во всех местах, где недоставало пуговиц, их заменяли булавки. В общем, Деннис чем-то напоминал полицейского сыщика, сильно потрепанного, но всеми силами старавшегося сохранить приличествующий его профессии вид.

- А вы нашли себе укромное местечко, - сказал мистер Деннис, достав ветхий носовой платок, сильно смахивавший не то на недоуздок, не то на удавку, и с нервной суетливостью утирая им лоб.

- Видно, не такое уж укромное, раз ты и здесь нас нашел, - угрюмо отрезал Хью.

- Видишь ли, братец, - возразил Деннис с самой дружелюбной улыбкой, -

если не хочешь, чтобы я знал, куда ты держишь путь, никогда не привешивай своей лошади такие колокольчики. Мне их звон издавна хорошо знаком - и слух у меня тонкий. Вот и весь секрет. Ну, как ты, брат?

Он уже успел подойди ближе и решился даже сесть рядом с Хью.

- Я? - отозвался Хью - Скажи-ка лучше, где ты пропадал вчера? Зачем ушел от нас в тюрьме и куда ? И чего это ты вздумал тогда таращить на меня глаза да грозить мне кулаком, а?

- Я грозил кулаком! Грозил тебе, брат! Да что ты! - воскликнул Деннис, осторожно отводя грозно занесенную над ним руку Хью.

- Ну, не кулаком, так палкой. Не все ли равно!

- Бог с тобой, братец, и не думал! Как мало ты меня знаешь! После этого я не удивлюсь, - добавил Деннис тоном огорченного и невинно оскорбленного человека, - если ты вообразишь, что раз я просил оставить в тюрьме тех четверых, значит я решил изменить нашему знамени.

Хью, выругавшись, подтвердил, что именно так он и думает.

- Что ж, - меланхолическим тоном промолвил мистер Деннис, - по-твоему выходит, что никому нельзя верить. Чтобы я, Нед Деннис, как меня окрестил родной отец, изменил нашему делу!.. Это твой, что ли, топор, братец?

- Мой, - ответил Хью все так же сердито. - И ты бы попробовал его на своей шкуре, если бы попался мне прошлой ночью. Не тронь его, положи на место.

- Попробовал бы его на своей шкуре, - повторил мистер Деннис, все еще не выпуская из рук топора и с рассеянным видом пробуя пальцем острие. - А я-то работал все время, себя не жалея! Нет правды на свете! И ты даже не угостишь меня глоточком из этой бутылки, а, Хью?

Хью протянул ему фляжку. Но не успел Деннис поднести ее ко рту, как Барнеби вскочил и, знаком велев всем молчать, быстро выглянул наружу.

- Что там такое, Барнеби? - спросил Деннис, покосившись на Хью. Он отставил фляжку, но топор по-прежнему сжимал в руке.

- Тсс! - шепотом сказал Барнеби. - Что-то там блестит за кустами!

- Как! - крикнул палач во все горло и вдруг обхватил руками его и Хью.

- Неужели солдаты?

В тот же миг в сарай ворвались вооруженные люди, и отряд конницы, промчавшись по полю, остановился у дверей.

- Вот, джентльмены, - сказал Деннис (его одного не тронули солдаты, схватившие всех остальных),- эти двое молодых - те самые, за которых назначена награда. А этот - беглый арестант. Уж ты меня извини, братец, -

обратился он к Хью с притворным смирением. - Сам виноват - ты вынудил меня так поступить. Ведь ты не захотел уважить самые разумные законы нашей страны, вздумал подрывать основы нашего общества. Клянусь душой, я готов иной раз спрятать в карман милосердие, а закон соблюсти... Если вы их будете держать крепко, джентльмены, так я, пожалуй, свяжу их сам - думаю, что справлюсь с этим лучше, чем вы.

Новое происшествие задержало на несколько минут эту процедуру. Слепой, у которого слух был так остер, что служил ему лучше, чем большинству зрячих

- глаза, еще раньше Барнеби уловил шорох в кустах, за которыми двигались солдаты. Испугавшись, он незаметно выскользнул из сарая и спрятался, а теперь, со страху должно быть, потерял способность ориентироваться и пустился бежать у всех на глазах по открытому лугу.

Один из офицеров крикнул, что этот самый человек накануне участвовал в разграблении дома. Слепому громко приказали сдаться, но он побежал еще быстрее. Через несколько секунд он был бы уже в безопасности и никакая пуля не догнала бы его. Но раздалась команда, и солдаты дали залп.

После залпа - мгновение мертвой тишины: люди притаили дыхание, все глаза были устремлены на слепого. Когда загремели выстрелы, все увидели, как он вскинулся, точно от испуга, но не остановился и ничуть не замедлил бег.

Он пробежал еще добрых сорок ярдов и вдруг, ни разу не пошатнувшись, не дрогнув, ничем не обнаружив, что его оставляют силы, упал на землю, как подкошенный.

Несколько человек бросились к тому месту, где он лежал, и палач с ними.

Все произошло так быстро, что даже дым от выстрелов не успел рассеяться и вился в воздухе, медленно поднимаясь кверху легким облачком - казалось, это душа умершего отлетает с земли. На траве алело несколько капель крови (их прибавилось, когда труп перевернули) - вот и все.

- Послушайте, что же это? - сказал палач, становясь на одно колено подле трупа и с безутешным видом глядя то на офицера, то на солдат. - Хороша картина, нечего сказать!

- Отойдите, не мешайте, - бросил ему офицер. - Сержант, обыщите тело!

Сержант вывернул карманы убитого и, вытряхнув их содержимое на траву, насчитал, кроме каких-то иностранных монет и двух колец, сорок пять золотых гиней. Все это завязали в носовой платок и унесли, а тело пока оставили на месте, поручив шестерке солдат под начальством сержанта отнести его в ближайшую харчевню.

- Ну-с, а вы что же? - сказал сержант, хлопнув Денниса по спине и кивая на офицера, шедшего к сараю.

На это мистер Деннис ответил только: "Оставь же меня!" - и затем повторил те слова, что сказал минуту назад:

- Хороша картина, нечего сказать!

- Да вам-то что? Не ваша забота, - сухо заметил сержант.

- А чья же, если не моя? - возразил Деннис, вставая.

- Не знал, что вы такой жалостливый, - сказал сержант.

- Жалостливый! - повторил Деннис. - Жалостливый! Да вы гляньте на него.

По-вашему, это называется соблюдать законы? Изрешетили человека пулями, вместо того чтобы повесить его честь честью, как настоящего британца! Будь я проклят, если знаю, на чьей стороне мне теперь быть! Вы ничуть не лучше тех.

Что будет с Англией, если военные власти начнут этак вот распоряжаться вместо гражданских? Имел право этот несчастный, как английский гражданин, в свой последний час пройти через мои руки? Где же его права, я вас спрашиваю Я здесь, я готов был выполнить свою обязанность. Хорошие же настали времена, если уже мертвецы в обиде на нас вопиют к небу, а мы спим себе спокойно, как ни в чем не бывало. Ну и дела!

Трудно сказать с уверенностью, утешило ли Денниса хоть сколько-нибудь то, что он собственноручно связал арестованных. По всей вероятности, да. Во всяком случае, это занятие на время отвлекло его от грустных размышлений и дало его мыслям более подходящее направление.

Троих арестованных отправили в Лондон не вместе: Барнеби и его отец шли пешком под конвоем пехоты, а Хью, крепко привязанного к лошади, повезли другой дорогой под надежной охраной целого отряда конницы. Да и за тот короткий промежуток времени, что прошел до их отправки, они не имели возможности перекинуться ни словом, так как их держали порознь и строго следили за ними. Хью видел только, как Барнеби шел среди солдат, низко опустив голову и, проходя мимо, попытался махнуть ему на прощание закованной рукой, но и тут не поднял глаз. Сам же Хью бодрился, стараясь уверить себя, что, куда бы его ни заперли, товарищи ворвутся в тюрьму и освободят его. Но, когда они приехали в Лондон, а в особенности, когда Хью увидел, как на Флитском рынке, который совсем недавно был главным оплотом бунтовщиков, войска расправляются с последними остатками банд, он понял, что надежды нет и что его ждет смерть.

ГЛАВА СЕМИДЕСЯТАЯ

Закончив свое дело без всяких затруднений и без малейшего ущерба для себя, вернувшись к мирной и пристойной частной жизни, мистер Деннис решил полчасика отдохнуть и развлечься в женском обществе. С таким приятным намерением он направил стопы к тому дому, где все еще под замком томились Долли и мисс Хардейл и куда, по приказанию мистера Саймона Тэппертита, была доставлена и мисс Миггс.

Когда мистер Деннис шел по улицам, заложив за спину руки в кожаных перчатках и улыбаясь своим веселым и приятным мыслям, он напоминал фермера, который, прохаживаясь по своим полям, размышляет о будущем урожае в радостной надежде на щедрые дары Провидения. Куда ни глянь - везде груда развалин сулила ему обилие клиентов, которых ему будет поручено

"обработать". Весь город казался ему вспаханной и засеянной нивой, зреющей при самой благоприятной погоде, и он предвкушал уже обильную жатву.

Пожалуй, было бы слишком большой смелостью утверждать, что мистер Деннис, взявшись за оружие и участвуя в погромах с великой целью уберечь Олд-Бейли во всей его неприкосновенности и виселицу во всей ее исконной общественной полезности и моральном величин, предвидел и ясно себе представлял столь удачный конец. Скорее, он считал этот успех одной из тех великих милостей, которые небо неисповедимыми путями посылает добрым людям.

Милость эта распространялась теперь на него лично - ведь виселице предстояла большая работа. И никогда еще мистер Деннис не казался себе таким баловнем и любимцем богини Фортуны, никогда еще не поклонялся так этой богине, уповая на нее со спокойной уверенностью добродетели.

Что его тоже могут арестовать как бунтовщика и покарать вместе с остальными, мистер Деннис считал невозможным, гнал от себя эту мысль, как пустую и дикую фантазию. Он убеждал себя, что его поведение в Ньюгете и услуга, которую он сегодня оказал властям, послужат более чем достаточным опровержением в случае, если его кто-либо опознает как участника бунта; что всякое показание против него людей, которые и сами-то осуждены, не будет, конечно, иметь никакого значения. А если даже, в худшем случае, откроется какая-нибудь совершенная им мелкая оплошность, то исключительная важность его должности и огромная потребность сейчас в его профессиональных услугах безусловно заставят судей посмотреть на эту оплошность сквозь пальцы.

Словом, игра во всех отношениях сыграна превосходно. Он как раз во-время переметнулся на сторону властей, выдал двух самых главных бунтовщиков, да еще важного уголовного преступника в придачу. Да, мистер Деннис был за себя совершенно спокоен и пребывал в прекрасном настроении.

Впрочем, тут надо сделать оговорку: на свете полного счастья не бывает, и даже мистер Деннис не мог быть счастлив вполне. Этому мешало одно обстоятельство, а именно - то, что в доме почти рядом с его домом были насильно заключены Долли и мисс Хардейл. Тут был камень преткновения: если их найдут и освободят, они своими показаниями могут навлечь на него большую опасность. А о том, чтобы выпустить их, взяв с них клятву молчать, и думать было нечего. И, пожалуй, именно эти опасения, а не склонность к дамскому обществу заставили палача поспешить в дом, где томились пленницы. Всю дорогу он от души клял влюбчивость Хью и мистера Тэппертита.

Когда он вошел в жалкое помещение, где были заперты Долли и мисс Эмма, обе девушки молча забились в самый дальний угол. Зато мисс Миггс, чрезвычайно заботившаяся о своей репутации, немедленно упала на колени и принялась громко вопить:

- Боже, что со мной будет? Где мой Симмун? Ах, добрый джентльмен, сжальтесь надо мной, слабой женщиной! - причитала она, выкрикивая эти и другие столь же трогательные жалобы с надлежащим чувством и выразительностью.

- Мисс, мисс! - зашептал Деннис, усиленно маня ее указательным пальцем.

- Подойдите-ка сюда... не бойтесь, я вас не трону. Ну, подойдите же, мой ягненочек!

Как только он открыл рот, мисс Миггс сразу притихла и слушала внимательно, но после столь нежного эпитета снова начала вопить:

- Ох, вы слышите, что он говорит! Называет меня своим ягненочком! О, господи, и зачем я не родилась на свет старым уродом! Зачем мне суждено быть самой младшей из шести детей, которые все уже умерли и лежат в могилках, кроме одной замужней сестры на площади Злотого Льва, номер двадцать семь, второй звонок на...

- Я ведь обещал, что не трону вас. Чего же вы боитесь? - сказал Деннис, указывая ей на стул.

- Мало ли что! - взвизгнула Миггс, ломая руки в отчаянии. - Все может случиться.

- Но я же вам говорю, что ничего с вами не случится, - возразил палач.

- Перестаньте шуметь и сядьте здесь, около меня. Ну же, скорее, моя цыпочка!

Заискивающий тон этих последних слов чуть было не испортил все дело, но, так как Деннис сопровождал их усиленной жестикуляцией, указывая большим пальцем себе за плечо, подмигивал и щелкал языком, то по этим сигналам пугливая дева поняла, что он хочет сказать ей что-то по секрету от мисс Эммы и Долли. Так как любопытна она была чрезвычайно, да и ревность и зависть ее ней ничуть не улеглись, она встала и, беспрерывно вздрагивая, отступая и вертя головой, осторожно подошла к Деннису.

- Садитесь, - сказал палач. И, тут же перейдя от слов к делу, несколько неожиданно и чересчур поспешно толкнул мисс Миггс в кресло, а чтобы окончательно успокоить ее безобидной шуткой, какие он обычно пускал в ход, когда хотел пленить женский пол, выставил правый указательный палец, как бурав или шило, сделав вид, будто хочет ткнуть им собеседницу в бок, что вызвало у мисс Миггс новый вопль и все признаки близкого обморока.

- Скажите, милочка моя, - начал шепотом Деннис, придвинувшись к ней вплотную, - когда здесь был в последний раз ваш ухажер?

- Мой ухажер, сэр? - переспросила мисс Миггс с трогательной грустью.

- Ну, да, Симмун, вы же знаете, - сказал Денни.

- Мой, как же! - воскликнула Миггс в порыве горечи и покосилась на Долли. - Мой, вы говорите, сэр?

Мистер Деннис этого только и ждал, только этого ему и нужно было.

- А, понимаю. Я того и боялся, потому что сам уже кое-что приметил. Это она виновата, переманивает его, - сказал он, глядя на Миггс так ласково, чуть ли не влюбленно, что та (как она потом уверяла) сидела, как на иголках, самых острых уайтчеплских иголках, не зная, какие намерения кроются за его любезностью.

- Я бы себе никогда не позволила так вешаться на шею мужчине, -

воскликнула Миггс, сложив руки и с добродетельным смущением поднимая глаза к небу. - Я не могу быть такой нахальной, как она, - ведь она глазами словно говорит всем мужчинам: "Поцелуй меня". - Тут мисс Миггс даже содрогнулась всем телом. - Ни за какие блага в мире я не пошла бы на это, - добавила она торжественно. - Нет, нет, хотя бы я была Венерой!

- А чем вы не Венера? Уж поверьте, настоящая Венера, - сказал мистер Деннис конфиденциальным тоном.

- Нет, дорогой сэр, я не Венера. - Миггс покачала головой с видом самоотречения, словно намекая, что могла бы быть ею, если бы захотела, но никогда себе этого не позволит. - Нет, дорогой сэр, уж этого вы мне не приписывайте.

В продолжение всего разговора она то и дело оборачивалась туда, где сидели Долли и мисс Хардейл, громко вздыхала и охала, прижимая руку к сердцу, и сильно вздрагивала, чтобы, так сказать, соблюсти приличия и дать им понять, что разговаривает она с посетителем против воли, что с ее стороны это великая жертва для их общего блага. Но сейчас лицо мистера Денниса приняло столь многозначительное выражение, и он так выразительно подмигнул ей, чтобы она придвинулась еще ближе, что она бросила все эти маленькие хитрости и стала слушать его с сосредоточенным вниманием.

- Так когда же Симмун в последний раз приходил сюда? - шепнул ей на ухо Деннис.

- Вчера утром, да и то всего на несколько минут. А третьего дня и вовсе не приходил.

- Вы знаете, что он хочет взять себе вот эту? - сказал Деннис, едва заметным кивком указывая на Долли. - А вас отдать другому?

Первая половина его фразы привела было мисс Миггс в страшное отчаяние, но, услышав вторую, она немного воспряла духом, и слезы ее сразу высохли -

легко было подумать, что такой выход ей по душе и, пожалуй, к этому вопросу можно будет вернуться.

- Но, к несчастью, - продолжал Деннис, от которого ничто не укрылось, -

тот другой тоже в нее втюрился. Да и все равно того арестовали как бунтовщика, так что ему теперь крышка.

Мисс Миггс снова впала в отчаяние.

- Ну, а я, - сказал Деннис, - хочу очистить этот дом и вступиться за вас. Что бы вы сказали, если бы я убрал ее с дороги?

Мисс Миггс, снова просияв, отвечала голосом, прерывающимся от избытка чувств, что соблазны - погибель Сима, но виноват не он, а она (то есть Долли). Мужчины понятия не имеют о тех адских хитростях, какие пускают в ход некоторые женщины, чтобы поймать их в свои сети, и вот попадаются, как Сим.

Она, Миггс, хлопочет не о себе, - о, вовсе нет. Напротив, она желает добра всем. Но она знает, что Сим будет всю жизнь несчастен, если свяжется с какой-нибудь ловкой интриганкой и кокеткой (имен она, Миггс, не станет называть, это не в ее характере) - и потому она тоже считает, что этому надо помешать, и сознается в этом откровенно. Но так как это только ее личное мнение, прибавила Миггс, и могут подумать, что она говорит так из мести, то она умоляет доброго джентльмена прекратить этот разговор. Что бы он ни говорил, она не станет больше слушать, так как решилась выполнить свой долг перед всеми и даже перед своими злейшими врагами. Объявив это, мисс Миггс заткнула уши и энергично замотала головой, чтобы показать мистеру Деннису, что он может говорить сколько сил хватит, но она будет глуха, как стена.

- Так вот что, моя душечка, - сказал мистер Деяние. - Если вы такого же мнения, как и я, то помалкивайте и ни во что не вмешивайтесь, а в нужный момент скройтесь потихоньку. Тогда я смогу завтра же убрать ее отсюда, и все будет в порядке... Стоп, совсем забыл! Что же делать с той, другой?..

- С кем, сэр? - спросила Миггс, не вынимая, однако, пальцев из ушей и продолжая упорно мотать головой в знак того, что ничего не хочет слышать.

- Ну, с этой, высокой, - объяснил Деннис, озабоченно потирая подбородок, и затем буркнул про себя, что, мол, против мистера Гашфорда не пойдешь.

Мисс Миггс (все еще оставаясь глухой, как стена) ответила, что если ему мешает мисс Хардейл, так на этот счет он может быть совершенно спокоен: из разговора между Хью и мистером Тэппертитом во время их последнего посещения она поняла, что мисс Хардейл увезут одну (не они, а кто-то другой) завтра же ночью.

При этом неожиданном сообщении мистер Деннис сперва даже глаза выпучил и свистнул, но, поразмыслив, шлепнул себя по лбу и кивнул головой, как бы говоря, что нашел ключ к разгадке таинственного похищения. Больше он к этому вопросу не возвращался и только изложил свой план относительно Долли, а мисс Миггс при первом же его слове стала еще более глуха и оставалась глухой, пока не выслушала все до конца.

Вот в чем состоял этот замечательный план: мистер Деннис хотел немедленно отыскать среди бунтовщиков какого-нибудь смелого парня (и такой, по его словам, был уже у него на примете) и припугнуть его хорошенько. Парня устрашат и его угрозы и то, что уже пойманы многие его товарищи, которые ничуть не хуже и не лучше его, и он, конечно, сразу ухватится за предложение помочь ему бежать со своей добычей за границу, где он будет в безопасности.

В благодарность за помощь ему придется взять с собой спутника, но так как спутник - хорошенькая девушка, то это только будет для него лишней приманкой. Когда такой человек будет найден, он, мистер Деннис, приведет его сюда ночью, после того как "высокую" увезут, а мисс Миггс уйдет нарочно.

Долли заткнут рот, укутают ее с головой в плащ и в каком-нибудь подходящем экипаже отвезут на берег, а там уже нет ничего легче, как сплавить ее из Англии в любой лодчонке, перевозящей контрабанду, и все будет шито-крыто.

Ну, и стоить все это будет пустяки - круглым счетом два-три серебряных чайника или кофейника, да к этому прибавить еще на выпивку какое-нибудь блюдо или сухарницу - вот и весь расход. Товарищи припрятали немало серебра в разных укромных местах Лондона, а больше всего - в Сент-Джеймском сквере, где бывает мало народу, хотя он и находится в центре, и где имеется очень удобный прудок. Так что нужные средства всегда под рукой и добыть их можно быстро. Ну, а насчет Долли тому парню поставлено будет только одно условие -

увезти ее и держать подальше от Англии. Остальное - его дело.

Если бы мисс Миггс не была глуха, ее бы, разумеется, сильно возмутило такое неприличие, как увоз молодой девушки ночью незнакомым мужчиной, ибо, как мы уже говорили, в вопросах морали она была крайне щепетильна. Но, как только мистер Деннис кончил, она напомнила ему, что он только даром терял время, ибо она ничего не слышала. Не отнимая рук от ушей, она прибавила еще, что только суровый практический урок может спасти дочь слесаря от окончательного нравственного падения, и она, Миггс, сознавая свой священный долг перед семьей Варденов, желала бы, чтобы кто-нибудь для исправления дал Долли такой урок. Далее мисс Миггс высказала еще весьма верную мысль, пришедшую ей случайно в голову, что слесарь и его жена стали бы, конечно, роптать и жаловаться, если бы у них насильно увезли дочь или они лишились бы ее иным образом, но в этом мире люди далеко не всегда знают, что им на пользу, - где уж им, грешным и темным, узреть истину!

Окончив этот разговор к обоюдному удовлетворению, они расстались: Деннис отправился приводить в исполнение свой план и еще раз обойти свою ниву, а мисс Миггс по его уходе впала в такое бурное отчаяние (которое она объяснила дерзостью посетителя, посмевшего наговорить ей всяких нежностей), что сердце Долли совсем растаяло. Она горячо принялась утешать Миггс, оскорбленную в своих лучших чувствах, и была при этом так мила, что если бы тайная злоба, переполнявшая добродетельную деву, не умерялась предвкушением ожидавшей Долли беды, Миггс, наверное, тут же выцарапала бы сопернице глаза.

ГЛАВА СЕМЬДЕСЯТ ПЕРВАЯ

Весь следующий день Эмма, Долли и Миггс оставались взаперти в комнате, которая уже столько времени была их тюрьмой, не видели никого и не слышали ничего, кроме глухого говора, доносившегося из передней комнаты, где сидели те, кто стерег их. Девушкам казалось, что сегодня там прибавилось мужчин, а женских голосов (которые они прежде ясно различали) больше не было слышно.

Кроме того, там чувствовалось какое-то волнение, то и дело крадучись входили и выходили люди, и этих новоприбывших оживленно о чем-то расспрашивали.

Прежде стражи вели себя крайне бесцеремонно, часто поднимали адский шум, перебранивались, дрались, плясали и пели. Сегодня же они совсем присмирели, молчали или разговаривали шепотом, ходили бесшумно, на цыпочках, вместо того чтобы врываться в дом, громко топая ногами и приводя в трепет напуганных пленниц.

Чем объяснялась такая перемена, - присутствием ли среди них какого-нибудь начальника, или другой причиной, - девушки не могли угадать.

Иногда им казалось, что в соседней комнате есть больной, так как прошлой ночью слышны были тяжелые шаркающие шаги, как будто туда внесли какую-то тяжелую ношу, а потом - стоны. Но проверить это не было никакой возможности.

До сих пор всякий вопрос или просьба с их стороны вызывали только бурю ругательств, а то еще кое-что похуже, и девушки были рады, что их, наконец, оставили в покое, не грозят им и не пристают с любезностями. Обратившись к своим тюремщикам, они рисковали утратить этот желанный покой, и потому предпочли сидеть молча.

И Эмме и самой Долли было ясно, что именно бедняжка Долли - главная приманка для их похитителей, и как только Хью и мистер Тэппертит найдут свободную минуту, чтобы уступить велениям сердца, между ними начнется драка из-за Долли, а кому тогда достанется добыча, нетрудно угадать. Весь былой страх перед этим человеком ожил в душе Долли и дошел до такого ужаса и отвращения, которых никакими словами не описать. Тысяча воспоминаний, сожалений, горестных дум, тоска и тревога осаждали ее день и ночь, и бедная Долли Варден, цветущая, веселая, прелестная Долли, поникла головкой, как вянущий цветок. С ее щек сошел румянец, мужество покинуло ее, нежное сердце совсем изболелось. Куда девались милые капризы, непостоянство, пленительное кокетство? Забыты были все победы, все маленькие тщеславные радости, и она целыми днями сидела, прижавшись к Эмме, вспоминая то нежно любимого старого отца, то мать, то их старый дом, и чахла от горя, как птичка в клетке.

О, ветреные сердца, ветреные сердца, вы, что так весело плывете по течению, искритесь радостью, пока светит солнце, вы, пушок на плодах, весенний цвет, румяная летняя заря, жизнь мотылька, которая длится лишь один день, - как быстро вы гибнете во взбаламученном море жизни! Сердце бедной Долли, кроткое, беззаботное, непостоянное и суетное сердечко, беспокойно трепещущее, изменчивое, верное лишь радости, отражавшейся в блестящем взгляде, улыбках и смехе, это сердце разрывалось теперь на части.

Эмма - та уже познала в жизни горе и потому легче переносила эти новые испытания. Ей нечем было утешить подругу, но она могла ее приласкать, успокоить, она это делала, и Долли льнула к ней, как ребенок к няньке.

Стараясь ободрить Долли, Эмма как бы черпала в этом мужество, и хотя ночи были долги, а дни безотрадны, и на ней уже сильно сказывалось разрушительное действие бессонницы и утомления, хотя она яснее, чем Долли, понимала, что положение их ужасно и самое худшее впереди, - однако никто не слышал от нее ни единой жалобы. При негодяях, во власти которых они находились, Эмма держалась спокойно, и, несмотря на весь тайный страх, в ней чувствовалась твердая уверенность, что они не посмеют ее оскорбить, поэтому они все ее побаивались, и многие были убеждены, что она где-то в складках платья прячет оружие и при первой надобности не задумается пустить его в ход.

Вот в каком состоянии были обе девушки, когда к ним посадили мисс Миггс. Сия достойная особа дала им понять, что и она тоже похищена ради ее прелестей, и таи расписала свое сопротивление, поистине героическое, ибо добродетель придала ей силу сверхъестественную, - что Эмма и Долли увидели в ней свою будущую защитницу и очень обрадовались. Но не только это утешение находили они сначала в обществе Миггс: эта молодая девица проявляла такую покорность судьбе, кротость, долготерпение, такую стойкость в испытаниях, все ее целомудренные речи дышали такой несокрушимой верой и смирением, такой твердой надеждой на лучшее, что Эмма, воодушевленная столь прекрасным примером, почувствовала новый прилив мужества. Она, конечно, нимало не сомневалась, что все это правда и Миггс, подобно им обеим, насильно оторвана от всего ей дорогого, измучена страхом и отчаянием. А бедняжка Долли в первые минуты оживилась, увидев человека, попавшего сюда прямо из ее родного дома. Но узнав, при каких обстоятельствах Миггс покинула этот дом и в чьи руки попал отец, она принялась плакать еще горше и не хотела слушать никаких утешений.

Мисс Миггс усердно корила ее за такое отчаяние и умоляла брать пример с нее, твердя, что вознаграждена сторицей за пожертвования в красную копилку, ибо обрела этой ценой душевный мир и спокойную совесть. Перейдя на столь серьезные темы, мисс Миггс сочла своим долгом заняться обращением мисс Хардейл. С этой целью она пустилась в полемические рассуждения, изрядно длинные, в которых сравнивала себя с миссионером, посланником церкви, а мисс Эмму - с ходящим до тьме каннибалом. И надо сказать - она так часто возвращалась к этой теме и столько раз призывала Долли и Эмму брать с нее пример, в то же время словно хвастая обилием своих грехов и с упоением называя себя недостойной и жалкой рабой божией, что очень скоро стала уже не утешением, а истинным наказанием для бедных девушек, которым в этой тесной комнатушке некуда было от нее деваться, и они почувствовали себя еще более несчастными, чем раньше.

Наступил вечер, и стражи (до сих пор аккуратно приносившие им в этот час еду и зажженные свечи) сегодня в первый раз оставили их в темноте. А малейшая перемена тревожила пленниц, порождала новые страхи. И когда прошло несколько часов, а они все еще сидели в полной темноте, даже Эмма не могла больше скрыть своей тревоги.

Они напряженно прислушивались. Из передней комнаты все так же доносился тихий говор, а по временам - стоны; казалось, они вырывались у кого-то от страшной боли, несмотря на все усилия сдержать их. В той комнате, видимо, тоже сидели в темноте - ни один луч света не пробивался оттуда сквозь дверные щели, - и, против обыкновения, сидели тихо: ничто не нарушало тишины, не скрипела даже ни одна половица.

Сначала мисс Миггс мысленно недоумевала, кто бы мог быть этот стонущий больной, но, поразмыслив, решила, что это, наверное, какая-то хитрость, которая входит в план Денниса и будет способствовать успеху его затеи. Придя к такому заключению, она, для успокоения Эммы, вслух высказала догадку, что там стонет, должно быть, какой-нибудь раненый нечестивец-папист.

Воодушевленная этой приятной мыслью, она несколько раз пробормотала: "Слава богу!"

- Неужели же после тех зверств, которые эти люди творили у вас на глазах, и после того, что вы сами, как и мы, попали к ним в руки, вы еще способны радоваться их жестокости? - заметила ей Эмма с некоторым возмущением.

- Наши чувства - ничто, мисс, ими надо жертвовать ради святого дела.

Аллилуйя, аллилуйя, мои дорогие джентльмены!

Мисс Миггс повторяла это обращение пронзительно - громко и настойчиво.

Быть может, она кричала в замочную скважину, чтобы быть услышанной в соседней комнате? Это оставалось неизвестным, так как в полном мраке ничего не было видно.

- А если придет время - это может случиться каждую минуту! - и они захотят выполнить то, ради чего привезли нас сюда, - вы и тогда станете на их сторону и будете поощрять их? - спросила Эмма.

- Буду, мисс, и благодарю за это небеса и милостивого господа, - с удвоенной энергией отчеканила Миггс. - Аллилуйя, дорогие джентльмены!

Тут даже Долли, совсем павшая духом и пришибленная, вскипела и приказала Миггс немедленно замолчать.

- Кому вы это изволите говорить, мисс Варден? - осведомилась Миггс, делая сильное ударение на слове "кому".

Долли повторила приказание.

- О, господи! Боже милостивый! - воскликнула Миггс с истерическим смехом. - Да, разумеется, замолчу! Как не замолчать? Ведь я - жалкая раба, годная только на то, чтобы работать, как лошадь, вечно работать и слышать одни попреки от людей, которым никак не угодишь, и не иметь свободной минутки, чтобы самой умыться да прибраться. Я - жалкий сосуд скудельный, не так ли, мисс? О да! Я занимаю низкое положение, судьба меня обделила, - так что же мне больше делать, как не унижаться перед негодной, испорченной дочерью матери-праведницы, матери, которая достойна быть причислена к лику святых, но должна терпеть обиды от своей многогрешной семьи? Я обязана смиряться перед теми, кто не лучше язычников, - так ведь, по-вашему, мисс?

Еще бы! Единственное подобающее мне занятие - это помогать молодым кокеткам-язычницам причесываться да прихорашиваться и уподобляться гробам повапленным, чтобы мужчины думали, что нигде не подложено ни клочка ваты, что они не затягиваются, не употребляют притираний, что во всем этом нет никакого надувательства и земного тщеславия - не так ли, мисс? Да, да, именно так!

Выпалив эту ироническую тираду с быстротой, попросту ошеломляющей и так громогласно и пронзительно (в особенности междометия), что совсем оглушила слушательниц, мисс Миггс заключила ее потоком слез (больше по привычке, ибо в данном случае уместны были вовсе не слезы, а триумф) и страстным призывом к Симу.

Как повели бы себя Эмма Хардейл и Долли, долго ли мисс Миггс, подняв, наконец, открыто свое знамя, размахивала бы им перед пораженными девушками -

трудно сказать, да и гадать не стоит, ибо в эту минуту произошло нечто неожиданное, всецело завладевшее вниманием всех троих.

Они услышали сильные удары в наружную дверь дома, затем дверь эта с грохотом распахнулась, в передней комнате раздался какой-то шум и звон оружия. Окрыленные надеждой на то, что их, наконец, пришли спасать, Эмма и Долли стали громко звать на помощь. И призывы их не остались без ответа -

через минуту к ним в комнату вбежал мужчина с обнаженной шпагой в руке. В другой руке он держал свечу.

Восторг девушек сразу остыл, когда они увидели, что это человек совершенно им незнакомый. Но они все-таки стали горячо умолять его увести их отсюда к родным.

- А для чего же я здесь? - ответил он, закрыв дверь и прислонившись к ней спиной. - Затем я и добирался сюда, несмотря на все препятствия и опасности, чтобы спасти вас.

Никакими словами не опишешь радости бедных пленниц. Крепко обнявшись, они благодарили бога за так своевременно подоспевшую помощь. Их спаситель шагнул к столу, чтобы поставить на него свечу, и тотчас воротился к двери.

Сняв шляпу, он с улыбкой посмотрел на девушек.

- Вы пришли с вестями о моем дяде, сэр? - спросила Эмма, порывисто оборачиваясь к нему.

- И о моих родителях? - подхватила Долли.

- Да, - сказал незнакомец. - И с добрыми вестями.

- Значит, они живы и невредимы? - в один голос крикнули Эмма и Долли.

- Да, да, невредимы.

- И здесь? Близко?

- Не скажу, чтобы близко, - ответил он успокоительным тоном. - Но и не так уж далеко. Ваши друзья, милочка, - это относилось к Долли, - находятся в нескольких часах езды отсюда. И я надеюсь, что вас еще сегодня отвезут к ним!

- А мой дядя, сэр... - запинаясь, начала Эмма.

- Ваш дядя, дорогая мисс Хардейл, к счастью - я говорю "к счастью", потому что мало кому из наших единоверцев это удалось, - уехал из Англии на континент и сейчас он в безопасности.

- Слава богу, - прошептала Эмма.

- Да, вам есть за что благодарить бога. Вы видели зверства только одной ночи и даже вообразить себе не можете, от чего бог спас вашего дядю.

- Он хочет, чтобы я ехала к нему?

- И вы еще спрашиваете? - удивленно воскликнул незнакомец. - Хочет ли он этого? Да вы понятия не имеете, как опасно сейчас оставаться в Англии, как трудно из нее выбраться и чего бы только не дали сотни людей за такую возможность... Ах, простите, я забыл, что вы этого не можете знать, так как столько времени были в заключении.

- Из ваших намеков, сэр, мне стало ясно то, что вы боитесь сказать прямо, - отозвалась Эмма. - Значит, виденное нами было только началом? И худшее еще впереди? Ужасы продолжаются до сих пор?

Он пожал плечами, покачал головой, развел руками. И все с той же заискивающей улыбкой, в которой было что-то неприятное, молча опустил глаза.

- Вы смело можете сказать мне всю правду, сэр, - промолвила Эмма. - Мы здесь уже подготовлены к самому худшему.

Но тут вмешалась Долли и стала упрашивать Эмму слушать не самое худшее, а самое лучшее. Она и к незнакомцу обратилась с той же мольбой - рассказать только добрые вести, а дурные отложить до того времени, когда они благополучно вернутся к своим.

- Скажу вам все в двух словах, - начал незнакомец, довольно неласково взглянув на дочку слесаря. - Против нас все, все до единого. Улицы кишат солдатами, которые с мятежниками заодно и действуют им в угоду. Мы можем надеяться только на бога и спасения искать только в бегстве. Да и это - дело ненадежное, потому что за нами шпионят со всех сторон, задерживают нас здесь и силой и обманом. Мисс Хардейл, поверьте, я терпеть не могу говорить о себе, о том, что я сделал и готов сделать, потому что это может показаться хвастовством. Но у меня среди протестантов большие связи, и, так как все мое состояние вложено в их коммерческие предприятия, я, к счастью, имел возможность спасти вашего дядю. Я могу спасти и вас, я поклялся ему сделать это и не покидать вас, пока не передам ему с рук на руки. Вот почему я здесь. Благодаря измене - или, может быть, раскаянию - одного из ваших стражей, мне удалось узнать, где вас спрятали. И вы сами видите - я шпагой проложил себе дорогу сюда.

- Скажите, - спросила Эмма нерешительно, - у вас есть записка от дяди или другое какое-нибудь доказательство?

- Ничего у него нет! - воскликнула вдруг Долли, решительно указывая на незнакомца. - Я теперь вижу, что нет. Ради бога, не уезжай с ним!

- Тише ты, дурочка! - бросил он ей, сердито нахмурившись. - Замолчи сейчас же! Нет, мисс Хардейл, у меня нет с собой ни письма, ни чего-нибудь другого от вашего дяди. Я сочувствую вам и всем, так тяжело и незаслуженно пострадавшим, но своей жизнью я тоже дорожу. Поэтому я не ношу при себе никаких писем, которые, если бы их нашли, стоили бы мне головы. Мне и в голову не пришло запасаться какими-то доказательствами моей честности, да и мистер Хардейл не предлагал мне их - вероятно, потому, что он слишком уверен в человеке, которому обязан жизнью.

В этих словах звучал упрек, тонко рассчитанный на характер Эммы. Но на Долли, девушку иного склада, он не произвел никакого впечатления, и она продолжала нежнейшими словами, какие могла придумать заклинать подругу, чтобы она не поддавалась уговорам незнакомца.

- Время не терпит, - сказал незнакомец и, как он ни силился показать свое горячее участие, в его ровном голосе звучала какая-то режущая ухо холодность. - Опасности грозят со всех сторон. Видно, я напрасно рисковал жизнью, - что ж, пусть будет так. Но если вам суждено еще когда-нибудь увидеть дядю, - будьте тогда ко мне справедливы. Сдается мне, что вы решили оставаться здесь. Так помните же, мисс Хардейл: я вас предупреждал, что вам грозит, и снимаю с себя всякую ответственность.

- Погодите, сэр, - воскликнула Эмма, - одну минутку, прошу вас! Не можете ли вы, - она крепче обняла Долли, - взять с собой нас обеих?

- Когда в городе такое творится, провезти благополучно и одну женщину -

задача нелегкая. Не говорю уже о том, как опасно было бы привлечь к себе внимание толпы на улицах, - ответил незнакомец. - Я вам уже сказал, что вашу подругу сегодня отвезут домой. Если вы согласитесь довериться мне, мисс Хардейл, я сейчас же дам ей надежную охрану и выполню свое обещание...

Неужели вы решили остаться здесь? Люди всех сословий и вероисповеданий бегут из города, который разграблен весь из конца в конец. Не задерживайте меня, я могу быть полезен в другом месте. Едете или остаетесь?

- Долли, - торопливо заговорила Эмма, - дорогая моя девочка, это наша последняя надежда. Мы расстанемся сейчас только для того, чтобы встретиться потом в счастливые и мирные дни. Я доверюсь этому джентльмену.

- Нет, нет, нет! - закричала Долли, уцепившись за нее. - Ради всего святого, не уезжай!

- Ты же слышала, дорогая, - сегодня, уже сегодня, через несколько часов

- подумай! - ты будешь дома, с родными! Ведь они умрут, если ты не вернешься! Они убиты горем! Молись за меня, а я буду молиться за тебя, дорогая. И никогда не забывай тех дней, что мы провели с тобой вместе. Ну, давай простимся. Скажи мне: "С богом!"

Но Долли не в силах была выговорить ни слова. Даже после того, как Эмма сто раз поцеловала ее в щеку, омочив рту щеку слезами, Долли, повиснув у нее на шее, только плакала, плакала, крепко обнимала и не отпускала ее.

- Ну, довольно, нельзя терять ни минуты! - крикнул незнакомец и, насильно разжав руки Долли, грубо оттолкнул ее, а Эмму увлек к двери. -Эй, вы, там, живей! Все готово?

- Как же! Совсем готово! - прогремел вдруг из-за двери голос, заставивший незнакомца вздрогнуть. - Назад, если тебе жизнь дорога!

И в тот же миг незнакомец упал, как бык под обухом, - казалось, потолок обрушился и раздавил его. А комнату наполнил веселый яркий свет, в дверях показались сияющие лица, и Эмма очутилась в объятиях дяди, а Долли с пронзительным криком кинулась к отцу и матери.

Что тут было - обмороки, улыбки и слезы, смех и плач, град вопросов, остававшихся без ответа!.. Все говорили разом, все были вне себя от радости.

А сколько поцелуев, поздравлений, ласк и рукопожатий! Все новые и новые взрывы бурного восторга. Никакими словами всего этого не опишешь.

Прошло немало времени - и, наконец, первым опомнился старый слесарь и бросился обнимать двух каких-то людей, скромно стоявших в стороне, чтобы не мешать семейной встрече. И тут девушки увидели - знаете, кого? Эдварда Честера и Джозефа Уиллета.

- Посмотрите на них! - кричал слесарь. - Что было бы с нами, если бы не они? Ах, мистер Эдвард, мистер Эдвард! Ах, Джо, Джо! Какую тяжесть вы сняли сегодня с моей души!

- Это мистер Эдвард сшиб его с ног, - сказал Джо. - Мне сильно хотелось самому это сделать, но я уступил мистеру Эдварду. Эй, вы, храбрец, придите в себя! Не век же вам лежать здесь.

С этими словами Джо ногой (его единственная рука была занята) слегка ткнул в грудь мнимого спасителя Эммы. Гашфорд (да, это был не кто другой, как он) поднял голову и приниженно, но злобно, как поверженный демон, попросил, чтобы с ним обращались повежливее.

- Мистер Хардейл, я имею доступ ко всем бумагам милорда, - сказал он смиренно. Но мистер Хардейл стоял к нему спиной и даже не оглянулся. - Среди них есть очень важные документы. Многие из них хранятся в секретных ящиках и в разных местах, о которых знаем только милорд и я. Я могу дать весьма ценные сведения и оказать важные услуги следствию. Если со мной здесь будут плохо обращаться, вы ответите за это.

- Тьфу! - Джо плюнул с омерзением. - Вставайте, вы! Вас там дожидаются.

Вставайте сейчас же, слышите?

Гашфорд медленно поднялся, подобрал свою шляпу и с плохо скрытой злобой, но в то же время с внушающей отвращение трусливой покорностью поглядывая вокруг, выбрался из комнаты.

- А теперь, джентльмены, - сказал Джо, вынужденный говорить за всех в этой молчаливой компании, - нам, пожалуй, надо возвращаться в "Черный Лев" -

и чем скорее, тем лучше.

Мистер Хардейл утвердительно кивнул головой и, взяв племянницу под руку, вышел первый, а за ним - слесарь, миссис Варден и Долли, на которую сыпалось столько ласк и поцелуев, что их с избытком хватило бы на дюжину таких Долли. Эдвард Честер и Джо шли последними.

И неужели же Долли ни разу не оглянулась, так-таки ни разу? Неужели из-под темных ресниц, опущенных на разгоревшиеся щеки, не был брошен ни один беглый взгляд, ни на миг не сверкнул в их тени блестящий глазок? Джо показалось, что сверкнул, и вряд ли он мог ошибиться: ибо, по правде сказать, таких глаз, как у Долли, было немного.

Передняя комната, через которую им пришлось проходить, была полна народу. Был тут и мистер Деннис под надежным караулом и укрывавшийся здесь со вчерашнего дня, лежавший за деревянной перегородкой, которая теперь была снесена, Саймон Тэппертит, весь в ожогах, избитый, простреленный. Точеные ножки, его гордость и утешение, слава всей жизни, были размозжены и представляли собой какую-то бесформенную уродливую массу. Задрожав при виде этого жуткого зрелища, Долли крепче прижалась к отцу: теперь она поняла, чьи стоны слышали они с Эммой. Но ни ожоги, ни ушибы, ни пулевая рана, ни страшная боль в раздробленных ногах и вполовину не причиняли Саймону таких мук, какие он испытал, когда Долли прошла мимо него в сопровождении своего спасителя, Джо.

У дверей ждала карета, и через минуту Долли благополучно сидела внутри между отцом и матерью, а напротив уселись Эмма Хардейл и ее дядя, и все это был не сон, а действительность! Но ни Джо, ни Эдварда здесь уже не было, они ушли, ничего не сказав на прощанье, только издали поклонившись. О, господи, как долог был путь до "Черного Льва"!

ГЛАВА СЕМЬДЕСЯТ ВТОРАЯ

До "Черного Льва" и в самом деле было не близко, путешествие заняло много времени, и, несмотря на явные доказательства реальности всех последних событий, Долли никак не могла отделаться от ощущения, будто ей всю ночь снится сон и она до сих пор еще не проснулась. Даже когда их карета остановилась уже перед "Черным Львом", когда из открытой двери хлынул яркий свет и хозяин, выбежав навстречу с радушным приветствием, стал помогать им сойти, Долли и тогда еще была не вполне уверена, что она все это видит и слышит наяву, а не во сне.

Здесь же, у дверец кареты, очутились вдруг Эдвард Честер и Джо Уиллет, один справа, другой слева: должно быть, они ехали позади в другом экипаже.

Это было так удивительно, так непостижимо, и Долли теперь еще больше склонна была думать, что крепко спит и видит сон. Но когда на сцену появился мистер Уиллет-старший, то есть старый Джон собственной персоной, все тот же упрямый тугодум с двойным подбородком таких размеров, каких не в состоянии вообразить себе ни один человек при самом смелом полете богатой фантазии, -

тут уж Долли очнулась, и пришлось ей поверить, что все это происходит наяву.

А Джо, оказывается, лишился руки - это он-то, такой статный, красивый и славный парень! Когда Долли взглянула на него и подумала, сколько он, должно быть, выстрадал и в каких далеких странах пришлось ему скитаться, когда она спросила себя, какая же девушка была его сиделкой (эта девушка, наверное, терпеливо, нежно и заботливо ухаживала за ним, как делала бы на ее месте она, Долли), слезы подступили к ее глазам, она уже не могла их удержать и тут же на людях горько расплакалась.

- Мы ведь теперь все в безопасности, Долли,- ласково успокаивал ее отец. - И больше нас никто не разлучит. Ну, полно, деточка, успокойся!

Жена слесаря, вероятно, лучше мужа понимала, отчего плачет дочь. Миссис Варден была теперь уже совсем не та, (тяжелые дни смуты все-таки принесли кое-какую пользу), и она так же, как муж, стала нежно утешать Долли.

- Может, она голодна, - сказал мистер Уиллет-старший, обводя взглядом окружающих. - Да, ручаюсь, что в этом все дело. Я и сам уже проголодался.

Хозяин "Черного Льва" не менее, чем Джон, заждался ужина, ибо прошли уже все подходящие для этого часы, поэтому он приветствовал догадку Джона, как величайшее открытие, глубокую философскую идею. А так как стол был давно накрыт, они немедленно сели ужинать.

Разговор за столом шел не очень оживленно, да и ели некоторые из присутствующих без особого аппетита. Зато старый Джон трудился за всех и вообще отличался в этот вечер.

Не подумайте, что он так уж блистал красноречием, - ему мешало то, что не было здесь старых приятелей, которых он привык "задирать". Сына он теперь побаивался, у него было смутное подозрение, что Джо способен при малейшей обиде одним ударом свалить "Черного Льва" на пол в его собственной столовой и затем немедленно умчаться в Китай или другую дальнюю и неведомую страну, где останется навсегда или по крайней мере до тех пор, пока не лишится второй руки, обеих ног, а чего доброго - и глаза в придачу. Поэтому мистер Уиллет молчал, но как только разговор за столом прерывался, он прибегал к своеобразной мимике, в которой, по мнению "Черного Льва", знавшего его много лет, на этот раз превзошел самого себя и все ожидания самых восторженных его почитателей.

Предметом, всецело занимавшим мысли мистера Уиллета и вызывавшим с его Стороны такие странные пантомимы, был пустой рукав его калеки-сына, в чье несчастье он все еще никак не мог поверить. После их первого свидания старый Джон в сильном замешательстве ушел на кухню и уставился на огонь, словно ища своего неизменного советчика во всех трудных и спорных вопросах. Но так как на кухне "Черного Льва" не было котла, а его собственный громилы так изувечили и помяли, что он пришел в полную негодность, то Джон окончательно растерялся и весь этот день прибегал к престранным способам разрешить свои сомнения: он то щупал рукав одежды Джо, подозревая, видимо, что потерянная рука найдется там, то осматривал свои собственные руки и руки всех присутствующих, словно желая убедиться, что человеку полагается иметь их две, а не одну, то просиживал часами в мрачном раздумье, пытаясь припомнить, каким был его сын в детстве, действительно ли у него тогда имелись две руки или только одна, то предавался другим размышлениям в таком же роде.

В этот вечер за ужином, очутившись среди людей, так хорошо и давно знакомых, мистер Уиллет с удвоенной энергией занялся решением мучившей его загадки и был, по-видимому, твердо намерен выяснить правду сегодня или никогда. Проглотив кусок-другой, он каждый раз откладывал нож и вилку и в упор смотрел на сына - главным образом на его пустой рукав. Затем медленно обводил всех глазами, пока не встречал чей-нибудь ответный взгляд, а тогда торжественно и глубокомысленно качал головой, хлопал себя по плечу и подмигивал, вернее засыпал одним глазом минуты на две, ибо процесс подмигивания происходил у Джона очень медленно. Открыв затем глаз и снова важно покачав головой, он брал нож и вилку и принимался за прерванную еду, но ел рассеянно - положит кусок в рот, а в то же время, сосредоточив все внимание на Джо, в каком-то остолбенении смотрит, как тот одной рукой режет мясо, смотрит до тех пор, пока не начнет давиться застрявшим в горле куском, и тогда только приходит в себя. По временам он пускал в ход разные уловки -

попросит Джо передать ему соль, перец, уксус, горчицу, - словом, что-нибудь с той стороны, где у Джо нет руки, и жадно наблюдает, как тот сделает это. С помощью всех этих экспериментов Джон в конце концов разрешил свои сомнения и успокоился. Положив нож по одну сторону, а вилку - по другую сторону тарелки, он сделал основательный глоток из стоявшей перед ним кружки (все время не спуская глаз с Джо), откинулся на спинку стула и с глубоким вздохом изрек, обводя всех глазами:

- Ее отняли!

- Клянусь богом! - воскликнул "Черный Лев", стукнув кулаком по столу. -

До него это дошло, наконец!

- Да, сэр, - сказал мистер Уиллет с миной человека, выслушавшего вполне заслуженную похвалу. - Вот она куда делась: ее отрезали!

- Объясни ему, где это случилось, - сказал "Черный Лев", обращаясь к Джо.

- Я потерял ее при защите Саванны*, отец.

- При защите Сальваны, - тихонько повторил мистер Уиллет и опять обвел всех взглядом.

- В Америке, где идет война, - пояснил Джо.

- В Америке, где идет война. Так, значит: потерял при защите Сальваны, в Америке, где идет война.

Продолжая твердить вполголоса, как бы про себя, эту новость (которая в таких же точно выражениях сообщалась ему уже раньше по меньшей мере пятьдесят раз), мистер Уиллет встал из-за стола, подошел к Джо, ощупал его пустой рукав снизу доверху, до того места, где сохранился обрубок, покачал головой... потом, подойдя к камину, разжег свою трубку, потом пошел к двери, обернулся, указательным пальцем отер левый глаз и с расстановкой произнес:

- Мой сын... потерял... руку... при защите Сальваны... в Америке... где идет война. - С этими словами он вышел и больше в этот вечер не возвращался.

Скоро и остальные, под разными предлогами, один за другим ушли из столовой. Только Долли все еще сидела - для нее было большим облегчением остаться, наконец, одной, и она дала волю слезам. Но вот в конце коридора послышался голос Джо: он желал кому-то доброй ночи.

Прощается! Значит, уйдет - и может быть, далеко. Но куда же, к кому он может идти в такой поздний час?

Она услышала его шаги в коридоре. Он прошел мимо двери... Потом шаги затихли как бы в нерешимости... Возвращается! Сердце Долли сильно забилось.

Вот он заглянул в дверь.

- Покойной ночи?

Он не назвал ее по имени, но хорошо и то, что не сказал "мисс Варден".

- Покойной ночи! - прорыдала она в ответ.

- Ну, зачем вы так огорчаетесь? Ведь все прошло и не воротится! - с участием сказал Джо. - Не плачьте, не могу я видеть ваших слез. Перестаньте думать об этом - ведь вы уже в безопасности и должны чувствовав себя счастливой.

Но Долли заплакала еще горше.

- Знаю, что вы пережили тяжелые дни, - продолжал Джо, - а между тем вы нисколько не изменились - разве только к лучшему. Все говорят, что вас не узнать, но я с этим не согласен. Вы всегда были чудо как хороши, а теперь стали еще красивее, ей-богу! Вы извините, что я так говорю. Но вы же сами это знаете, вам, наверно, это часто твердят...

Долли действительно знала это и слышала от других очень часто. Но каретника она давно уже считала настоящим ослом, и то ли боялась сделать такое же открытие относительно других своих поклонников, то ли так привыкла к их комплиментам, что перестала обращать на них внимание. Во всяком случае, достоверно одно: хоть она и продолжала сейчас заливаться слезами, но никогда еще ничто в жизни не радовало ее так, как обрадовали слова Джо.

- Я буду вас благословлять всю жизнь, - сказала она, плача. - У меня сердце будет разрываться на части всякий раз, как услышу ваше имя... Я буду молиться за вас каждое утро и каждый вечер до самой смерти!

- Правда? - стремительно спросил Джо. - Неужели правда? Я так... я очень рад и горжусь этим...

Долли все еще всхлипывала, закрыв платочком глаза. А Джо все стоял и смотрел на нее.

- Ваш голос так живо напомнил мне прошлое, - сказал он, наконец. -

Кажется, будто снова настал тот счастливый вечер - вы не сердитесь, что я вспоминаю о нем? - и ничего не изменилось за все эти годы. Как будто и не было всего того, что мне пришлось перенести, и я вчера только сшиб с ног бедного Тома Кобба и перед тем, как удрать, пришел к вам с узелком на плече.

Помните?

Помнит ли она? Но Долли ничего не ответила и только на миг подняла глаза. Это был один мимолетный взгляд, взгляд сквозь слезы. Но он заставил Джо надолго замолчать.

- Ну, что ж, - решительно сказал он, наконец. - Значит, суждено было, чтобы все пошло по-другому. Я уехал за море и все эти годы воевал летом, мерз зимой. Вернулся я таким же бедняком, как ушел, да еще калекой в придачу. Но поверьте, Долли, мне легче было бы потерять и другую руку - что там руку, даже голову сложить! - чем вернуться и не застать вас в живых, или застать не такой, какой вы мне всегда казались, и какой я желал и мечтал увидеть вас. Слава богу, что этого не случилось.

О, как сильны, как горячи были чувства, волновавшие эту новую Долли, ту, что пять лет назад была только маленькой кокеткой! Она, наконец, узнала, что и у нее есть сердце. До сих пор она не понимала его и потому не могла оценить сердца Джо. Каким бесценным сокровищем казалось оно ей сейчас!

- Было время, - сказал Джо все так же искренне и просто, - когда я надеялся вернуться богатым и жениться на вас. Но тогда я был еще мальчишкой и давно уже перестал об этом мечтать. Я бедняк, калека, отставной солдат и должен быть доволен, что хоть жив остался. Я и сейчас не стану вас уверять, что мне легко будет примириться с вашим замужеством. Но я рад - слава богу, могу это сказать от души, - что вас все любят и восхищаются вами, что вам легко будет выбрать в мужья, кого захотите, и найти счастье. А для меня утешение и то, что вы будете говорить обо мне со своим мужем. И, может быть, придет время, когда я способен буду подружиться с ним, пожимать ему руку, навещать вас, как старый друг, который знал вас еще девочкой. Прощайте, Долли, да хранит вас бог!

Его рука дрожала, да, дрожала, но, пожав руку Долли, он решительно вышел из комнаты.

ГЛАВА СЕМЬДЕСЯТ ТРЕТЬЯ

В ту пятницу, когда Эмма и Долли были спасены благодаря своевременной помощи Джо и Эдварда Честера, к вечеру бои совсем прекратились, и в объятой страхом столице был восстановлен мир и порядок. Правда, после такой бури никто не мог поручиться, что это спокойствие будет длительным, что не вспыхнут новые волнения еще страшнее недавних, толпа опять начнет буйствовать, на улицах будет литься кровь. Поэтому те, кто бежал из города, не возвращались пока, а многие семьи, которым раньше не удалось уехать, теперь воспользовались затишьем и покинули Лондон. Все лавки, от Тайберна до Уайтчепла, по-прежнему, были закрыты, и в торговых кварталах замерла деловая жизнь. Однако, вопреки зловещим предсказаниям многочисленной категории людей, которые с удивительной прозорливостью видят всегда впереди самое мрачное, в городе царило полное спокойствие. Войска, расставленные во всех главных частях его и важных пунктах, усмиряли бродившие по улицам кучки мятежников; поиски участников разгрома продолжались с неослабевающей энергией, и если среди них и были такие отчаянные смельчаки, которые после виденных ими жутких картин решились бы снова выступить, - даже их настолько устрашили принятые властями меры, что они поторопились укрыться, кто где мог, и думали только о собственной безопасности.

Словом, мятежники были окончательно рассеяны. Более двухсот убиты на улицах, двести, пятьдесят тяжело ранены и лежали в больницах, семьдесят восемь из них скоро умерли. Сто человек уже сидели в тюрьме, и число арестованных росло с каждым часом. Сколько мятежников погибло во время пожаров и стало жертвами собственной необузданности, установить было невозможно. Известно только, что одни нашли страшную смерть в огне, ими же зажженном, другие, забравшись в подвалы и погреба, чтобы всласть напиться вина или чтобы обмыть раны, не вышли оттуда на свет божий. Спустя много недель лопаты рабочих обнаружили это с полной очевидностью в черной, давно остывшей золе пожарищ.

За четыре дня мятежа было разрушено семьдесят два дома и четыре сильно укрепленных тюрьмы. Имущества, по оценке пострадавших, погибло на сто пятьдесят пять тысяч фунтов, а по самому умеренному и беспристрастному подсчету людей незаинтересованных - на сто двадцать пять тысяч. Эти огромные убытки были вскоре возмещены разоренным гражданам из общественных средств: по постановлению палаты общин деньги собирали во всем городе, в графстве и Саутуорке, Однако более всех пострадавшие лорд Мэнсфилд и лорд Сэвиль отказались от возмещения им убытков.

Еще во вторник на заседании палаты общин, происходившем при закрытых дверях и под охраной караулов, решено было после подавления беспорядков сразу же приступить к самому серьезному рассмотрению петиций протестантов.

Во время обсуждения этого вопроса один из членов палаты, мистер Хэрберт, встал и в негодовании попросил палату обратить внимание на то, что лорд Джордж Гордон сидит в зале с синей кокардой на шляпе, отличительным знаком мятежников. И соседи лорда не только заставили его снять кокарду, но когда он пожелал выйти на улицу и, по своему обыкновению, успокоить толпу неопределенным обещанием, что палата "намерена их удовлетворить", несколько членов палаты силой удержали его на месте. Словом, беспорядок и насилие, торжествовавшие на улицах Лондона, проникли и в парламент. Здесь, как и повсюду, панический страх победил все, и традиции были на время забыты.

В четверг обе палаты отложили заседание до следующего понедельника, объявив, что невозможно с должной серьезностью и свободой обсуждать важные дела, пока здание парламента окружено вооруженными войсками.

Мятежники были усмирены, но горожане переживали новые тревоги: так как все главные улицы и площади в городе были заняты солдатами, которым дано было неограниченное право пускать в ход мушкеты и сабли, то люди верили слухам, что город на военном положении, и жадно внимали жутким рассказам о якобы повешенных на фонарях мятежниках в Чипсайде и на Флит-стрит. Страшные слухи были опровергнуты официальным сообщением, что всех арестованных бунтовщиков будет судить по существующим законам особая комиссия; но не успели улечься эти толки, как началась новая паника - везде шептались о том, что у некоторых мятежников найдены французские деньги и беспорядки поощряются иностранными державами, которые хотят разорения и погибели Англии. Молва эта, которую еще поддерживали подметные анонимные прокламации, родилась, вероятно, потому, что в карманы мятежников во время грабежей вместе с другой добычей попало и немного иностранных монет, а при обысках эти деньги были найдены у арестованных и на трупах. Слухи эти вызвали огромную сенсацию, и возбужденные люди, склонные подхватывать малейший повод к тревоге, усердно раздували их.

Но так как весь день пятницы и следующая ночь прошли спокойно и ничего нового горожане не узнали, то к ним начала возвращаться уверенность, что все ужасы кончились. Даже самые трусливые и отчаявшиеся вздохнули свободнее. В Саутуорке целых три тысячи жителей взяли на себя охрану порядка, и каждый час их патрули обходили улицы. Этому похвальному примеру не замедлили последовать и в других местах, и так как мирные обыватели становятся обычно удивительно храбрыми, после того как опасность миновала, - они проявляли теперь бешеную энергию и прямо-таки дерзкую отвагу: без колебаний останавливали прохожих самого внушительного вида и подвергали их суровому допросу. То же самое они безапелляционно проделывали со всеми посыльными, служанками и подмастерьями, спешившими по своим делам.

День клонился к вечеру, и во всех углах и закоулках города стал скопляться мрак, словно втихомолку пробуя свои силы перед тем, как смело выползти и открыто завладеть улицами. А в это время Барнеби сидел в своей камере, дивился царившей кругом тишине и тщетно напрягал слух, чтобы услышать шум и крики, еще недавно раздававшиеся везде с наступлением темноты. Подле него, держа его руку в своей, сидела та, чье присутствие вселяло в его душу мир и покой. Убитая горем, она сильно исхудала, переменилась, но в его глазах она была все та же.

- А что, мама, - спросил он после длительного молчания, - долго меня продержат здесь? Сколько еще дней и ночей?

- Недолго, родной. Надеюсь, что недолго.

- Надеешься! Да ведь твоя надежда не раскует этих цепей. Я тоже все время надеюсь, но им до этого дела нет. И Грип надеется, но кто думает о Грипе?

Ворон каркнул отрывисто и уныло, что на вороньем языке явно означало

"никто".

- Да, кто, кроме тебя и меня, думает о Грипе? - продолжал Барнеби, приглаживая взъерошенные перья своего друга. - Он здесь совсем перестал болтать. Ни единого слова не хочет говорить в тюрьме - вот как захандрил!

Целыми днями сидит в темном углу, то дремлет, то смотрит на свет, который прокрадывается сквозь решетку, и тогда его блестящий глазок сверкает, как будто в него залетела искра во время пожара и не гаснет до сих пор. Но кто пожалеет Грипа?

Ворон снова каркнул: "Никто!"

- А кстати, - Барнеби перестал гладить Грипа и, положив матери руку на плечо, с беспокойством заглянул ей в глаза. - Если меня убьют... А меня хотят убить, я слышал, как это говорили... Что будет с Грипом, когда меня повесят?

Знакомое ли слово, или ход собственных мыслей вдруг вызвали в памяти Грипа его любимую фразу, - он крикнул: "Не вешай носа!" - но, не докончив, откупорил только одну бутылку и снова слабо каркнул, - казалось, даже на такую коротенькую фразу у него не хватает духу.

- Может, и его убьют, как меня? - сказал Барнеби. - А хорошо бы, если бы ты, я и он могли умереть вместе! Никому из нас не пришлось бы тосковать.

Ну, да пусть делают, что хотят, - я не боюсь их, мама!

- Тебе не сделают ничего худого, - выговорила мать с трудом - ее душили слезы. - Они и пальцем тебя не тронут, когда узнают все. Я уверена, что не тронут.

- О, не будь так уверена! - воскликнул Барнеби. Ему доставляла своеобразное удовольствие мысль, что он проницательнее матери и не обманывается, как она. - Меня заметили с самого начала. Я слышал, как они говорили это вчера вечером, когда вели меня сюда, и думаю, что это правда.

Но ты не плачь, мама! Они говорили, что я - смельчак, и это верно, я ничего не боюсь и не буду бояться. Ты, может, считаешь меня дурачком, но умереть я сумею без страха, не хуже всякого другого. Ведь я же ничего плохого не сделал, правда? - добавил он быстро.

- Да, бог видит, что ты не виноват, - отвечала мать.

- Ну, тогда чего мне бояться? Пусть приходит самое худшее. Помнишь, раз я спросил у тебя, что такое смерть, а ты сказала, что смерть совсем не страшна, если человек не делал в своей жизни зла. Ага, ты думала, что я забыл это!

Его веселый смех и шутливый тон разрывали матери сердце. Она притянула его к себе поближе и попросила говорить шепотом и сидеть тихонько, потому что уже темнеет, и недолго им быть вместе, ей скоро придется уходить.

- А завтра придешь опять? - спросил Барнеби.

- Приду, сынок. Каждый день буду приходить. Мы с тобой больше никогда не расстанемся.

Он весело сказал, что это чудесно, ему только этого и хочется, и он заранее знал, что она так ответит. Потом спросил, где она пропадала так долго и почему не пришла поглядеть на него, когда он воевал как храбрый солдат. Он стал излагать ей свои безумные планы, как им разбогатеть и зажить припеваючи. Смутно чувствуя, что мать страдает, и страдает из-за него, он, чтобы ее утешить и успокоить, стал вспоминать прежнюю мирную жизнь, свои забавы и прогулки на воле, нимало не подозревая, что каждое его слово для нее - нож острый и что ее душат слезы при воспоминании об утраченном.

- Мама, - сказал Барнеби, когда послышались шаги. тюремщика, который запирал на ночь камеры. - Когда я давеча заговорил про отца, ты крикнула;

"Перестань!" - и отвернулась. Почему? Ну, объясни. Скажи хоть два слова. Ты всегда думала, что он умер. Так неужели ты не рада тому, что он жив и вернулся к нам? Где он сейчас? Здесь, в тюрьме?

- Ни у кого не спрашивай, где он, и ни с кем не говори о нем, -

ответила мать.

- Но отчего? Оттого, что он суров и резок? По правде сказать, он мне не нравится, и я не люблю оставаться с ним наедине. Но почему ты не хочешь и говорить о нем?

- Потому что я сожалею, что он жив. Потому что для меня большое горе, что он вернулся, что вы встретились. Потому что я всю жизнь только к тому и стремилась, родной мой, чтобы навсегда разлучить вас.

- Разлучить отца и сына? Да почему же?

- Он... он пролил кровь, - прошептала она ему на ухо. - Пора тебе узнать это. Он пролил кровь человека, который любил его, который ему доверял и никогда ни словом, ни делом не обидел его.

Барнеби в ужасе отшатнулся, глянул на родимое пятно у себя на руке и, весь дрожа, спрятал поскорее руку в складках одежды.

- Хотя нам и надо его избегать, но все-таки он твой отец, - торопливо добавила миссис Радж, услышав, что ключ повернулся в замке. - И я - его несчастная жена. Он приговорен и должен скоро умереть. Но пусть это будет не по нашей вине. Нет, если мы уговорим его раскаяться, наш долг - жалеть и любить его. Ты никому не говори, кто он. Говори, что вы вместе бежали из тюрьмы и больше ты о нем ничего не знаешь. Если будут тебя допрашивать насчет него, молчи. Ну, покойной ночи, мой голубчик, храни тебя господь!

Она вырвалась из его объятий, и через секунду Барнеби остался один.

Долго стоял он, не двигаясь, закрыв лицо руками. Потом, рыдая, упал на свою убогую постель.

Но вот медленно взошла луна во всем своем кротком величии, выглянули звезды, и сквозь решетку круглого оконца небо засияло мягким светом, как сияет доброе дело человека единственным просветом в его мрачной грешной жизни. Барнеби поднял голову и загляделся на это тихое небо, печально улыбавшееся земле. Казалось, ночь, более милосердная, чем день, скорбно взирала на страдания и злые дела человеческие. Барнеби почувствовал, как мир сходит к нему в душу. Бедный идиот, запертый в тесной клетке, глядя на этот кроткий свет, был так же близок душой к богу, как самый свободный и уважаемый человек во всем громадном городе. И в его плохо затверженной молитве, обрывке гимна, которым он убаюкивал сам себя в детстве, было больше подлинного жара, чем в любой ученой проповеди, когда-либо оглашавшей своды старых соборов.

Проходя одним из тюремных дворов, миссис Радж сквозь решетку увидела в соседнем дворе своего мужа: он ходил взад и вперед, скрестив руки на груди и понурив голову. Она спросила у провожавшего ее к выходу тюремщика, можно ли поговорить с этим заключенным.

- Можно, - ответил тот, - но только поскорее. Пора запирать ворота, осталось только минуты две.

Говоря это, он отпер решетку и пропустил ее.

Решетка, поворачиваясь на петлях, резко заскрипела, однако Радж оставался глухим ко всему и, не подняв головы, не обернувшись, продолжал ходить вокруг тесного дворика. Жена окликнула его, но голос ее был слаб и оборвался. Наконец она подошла ближе, и когда он проходил мимо, протянула руку и дотронулась до него.

Радж отшатнулся, весь дрожа, но, увидев, кто это, спросил, зачем она сюда пришла. И, не дав ей времени ответить, заговорил сам:

- Что же меня ждет - жизнь или смерть? Погубишь ты меня или пощадишь?

- Мой сын... наш сын тоже здесь, в тюрьме, - сказала она вместо ответа.

- Ну и что же? - крикнул он, в раздражении топнув ногой. - Я это знаю без тебя. Но он мне столько же может помочь, сколько я - ему. Если ты пришла только для того, чтобы болтать о нем, так можешь убираться!

Он снова забегал вокруг двора, но когда вернулся к тому месту, где стояла жена, остановился и спросил:

- Чего мне ждать - спасения или смерти? Раскаялась ты, наконец, в своем упорстве?

- А ты? - отозвалась она. - Ты раскаешься, пока еще не поздно? Не надейся, что я тебя могу спасти, если бы даже решилась...

- Скажи лучше - если бы захотела! - Бормоча ругательства, он сделал попытку вырваться и пройти мимо. - Да, если бы захотела.

- Погоди минуту, только одну минуту! - сказала миссис Радж. - Слушай. Я только что встала после болезни, от которой уже не надеялась выздороветь. А когда человек готовится к смерти, он всегда вспоминает о том, что хотел и обязан был сделать в жизни, но не сделал. Если я с той проклятой ночи хоть раз забыла помолиться о том, чтобы ты раскаялся, если я не сделала чего-то, что могло бы заставить тебя раскаяться, потому что слишком сильны были мое горе и ужас, если и во время нашего последнего свидания я потеряла голову от страха и не стала на коленях заклинать тебя именем того, кого ты лишил жизни, раскаяться и быть готовым к неизбежной каре, - я смиренно молю тебя: дай мне искупить мою вину.

- Что это еще за ханжеская галиматья! - грубо оборвал ее Радж. - Не можешь ты, что ли, говорить понятнее?

- Я этого только и хочу. Потерпи еще минуту и слушай. Нас тяжко покарала десница Того, кто запретил человеку убивать. Ты не можешь в этом сомневаться. Наш сын, наш невинный мальчик, на которого еще до рождения обрушился гнев господень, сейчас здесь, в тюрьме, и жизнь его в опасности.

Он попал сюда по твоей вине. Да, видит бог, это твой грех! Его обманули только потому, что он не в своем уме, а его слабоумие - страшное последствие твоего преступления.

- Если ты пришла только затем, чтобы по женской привычке пилить меня...

- пробурчал Радж, снова делая попытку вырваться.

- Нет, нет, вовсе не за этим. Выслушай меня до конца! Если не сегодня, то завтра или в другое время ты должен узнать правду. Муж мой, не надейся спастись. Это невозможно.

- Вот как! И это говоришь ты? - Он поднял скованную руку и потряс ею. -

Ты!

- Да, - ответила она с невыразимой серьезностью. - И знаешь зачем?

- Ну, как же! Чтобы облегчить мне последние дни в тюрьме. Чтобы время до смерти прошло для меня приятно. Это для моего блага, не так ли? Ну, конечно, для моего блага! - Он скрипнул зубами и усмехнулся, обратив к ней помертвевшее лицо.

- Не затем я пришла, чтобы укорять тебя, - возразила она. - Не для того, чтобы усилить твои муки жестокими словами, а для того, чтобы вернуть тебе душевный мир и надежду. Муж мой, дорогой муж, если ты сознаешься в своем страшном преступлении и будешь молить о прощении бога и тех, против кого ты так тяжко согрешил, если перестанешь тревожить себя несбыточными надеждами и будешь стремиться только к раскаянию и правде, я обещаю тебе именем Создателя, что он даст твоей душе мир и утешение. А я, - она сжала руки и подняла глаза к небу,- я клянусь перед богом, который видит все и читает в моем сердце, что с этого часа буду любить и почитать тебя, как когда-то, не отойду от тебя ни днем, ни ночью все то короткое время, что нам осталось, буду утешать тебя и молиться вместе с тобой, чтобы грозящий Барнеби приговор не был произнесен, чтобы наш сын остался жив и в радости благословлял бога.

Радж отступил на шаг и, слушая эти стремительные слова, смотрел на нее растерянно, словно не зная, как ему быть. Но в следующую минуту страх и гнев снова взяли верх, и он с силой оттолкнул жену.

- Уходи прочь! - закричал он. - Оставь меня в покое! Ага, у вас заговор! Ты хитростью хочешь принудить меня сознаться, ты донесешь на меня.

Будьте вы оба прокляты, и ты и твой сын!

- На него проклятие уже пало, - сказала она, ломая руки.

- Пусть пропадает! Ненавижу вас обоих. Будь проклято все! Значит, мне конец... Единственным утешением теперь могло бы быть, если бы и вас постигло то же. Уходи!

Она все же попробовала еще кротко уговаривать его, но он замахнулся на нее цепью.

- Сказано тебе - убирайся! В последний раз говорю! Виселица уже держит меня в когтях, и этот страшный призрак может меня толкнуть на новое убийство. Уходи! Будь проклят час, когда я родился, и тот, кого я убил, будь проклято все на свете!

В припадке бешенства и безумного страха смерти он бросился от нее в темную камеру и там упал на каменный пол, гремя цепями. Вернулся тюремщик и, заперев дверь каземата, повел миссис Радж к выходу.

В этот теплый и благоуханный июньский вечер у людей во всем городе были веселые лица, и на душе легко, и сон, изгнанный ужасами прошлых ночей, сегодня повсюду был вдвойне желанным гостем. В этот вечер люди веселились дома, в кругу семьи, и поздравляли друг друга с избавлением от грозившей опасности. Те, кто получил предупреждение от бунтовщиков, теперь решились, наконец, выйти на улицу, а пострадавшие нашли надежный приют. Даже трусливый лорд-мэр, вызванный в этот вечер в Тайный Совет для того, чтобы объяснить свое поведение, вернулся оттуда веселый, довольный и рассказывал всем друзьям, что благополучно отделался, выслушав только строгую нотацию. Пыжась от гордости, он повторял свою славную защитительную речь в Совете. В ней говорилось, что он проявил во время беспорядков безрассудную отвагу, которая могла стоить ему жизни.

В эту же ночь были выслежены и арестованы в их убежищах последние уцелевшие мятежники. А в больницах и под развалинами разрушенных ими домов, в канавах и на пустырях лежали непогребенные мертвецы, которым завидовали те, чьи обреченные головы в эту ночь метались на тюремных нарах.

А в Тауэре, в мрачной комнате, куда массивные каменные стены не пропускали звуков жизни, шумевшей я, снаружи, и где тишина казалась еще более гнетущей от надписей, оставленных прежними узниками на стенах, этих молчаливых свидетелях их страданий, сидел злосчастный зачинщик бунта, лорд Джордж Гордон, терзаясь угрызениями совести за каждую жестокость каждого человека в его армии, виня себя во всем, что натворили его сообщники, в том, что послал на гибель столько людей, и находя теперь мало утешения в своих фанатических идеях и воображаемом призвании.

Его арестовали в этот вечер. "Если вы уверены, что должны арестовать именно меня, я готов следовать за вами", - сказал он офицеру, стоявшему у дверей с приказом об его аресте по обвинению в государственной измене, и покорно пошел за ним. Его доставили сначала в Тайный Совет, оттуда - в конногвардейские казармы, а затем уже через Вестминстерский мост и кружным путем через Лондонский (чтобы избежать людных улиц) повели в Тауэр под таким сильным конвоем, под каким ни один узник не входил до тех пор в ворота этой крепости.

Из сорока тысяч бунтовщиков не осталось ни единого, кто разделил бы с ним его участь. Друзья, подчиненные, приверженцы - где все они были теперь?

Его угодливый секретарь стал предателем. И лорд Гордон, чьей слабостью столь многие злоупотребляли для своих корыстных целей, был теперь всеми покинут и одинок.

ГЛАВА СЕМЬДЕСЯТ ЧЕТВЕРТАЯ

Мистера Денниса арестовали поздно вечером, ночь продержали в ближайшей караульне, а на другой день, в субботу, повели к судье на допрос. Против него было много тяжких улик, и, в частности, слесарь Варден показал, что Деннис непременно хотел его повесить, так что палач был предан суду. Более того - ему оказали честь, признав его одним из вожаков бунта, и он услышал из уст судьи лестное заверение, что положение его очень серьезно и надо быть готовым к самому худшему.

Сказать, что скромность мистера Денниса нимало не восставала против оказанного ему почета, или что он был вполне подготовлен к столь лестному вниманию, значило бы приписать ему больше философского стоицизма, чем было у него в действительности. Стоицизм этого джентльмена был того рода, какой встречается нередко и помогает человеку переносить с примерным мужеством несчастья друзей и знакомых, но делает его, напротив, крайне чувствительным к собственным невзгодам и весьма эгоистичным, когда дело коснется его самого. Поэтому мы нисколько не умалим достоинств этого слуги государства, если скажем прямо, без утайки, что он сперва страшно испугался и на все лады выражал обуревавшие его чувства, пока рассудок не пришел к нему на помощь и не открыл ему более отрадные перспективы.

По мере того как мистер Деннис, напрягая дарованные ему природой умственные способности, обдумывал все имеющиеся у него шансы выпутаться благополучно и с минимальным ущербом для себя, настроение его все улучшалось и уверенность крепла. Он подумал о том, в каком почете его должность и как часто - можно сказать постоянно - требуются его услуги; вспомнил, что свод законов рассматривает его работу как своего рода универсальное средство, применимое для всех мужчин, женщин и детей без различия возраста, виновных в самых различных преступлениях, что профессии его покровительствуют сам король, обе палаты парламента, Монетный двор, Английский банк и все судьи Англии; потом ему пришла в голову мысль, что, сколько ни меняйся кабинет министров, работа палача всегда останется для них любимой панацеей от всех зол, ибо, благодаря ей, Англия занимает особое и видное место среди цивилизованных стран мира. Припомнив все это и поразмыслив, Деннис почувствовал твердую уверенность, что благодарная нация непременно освободит его от наказания и, разумеется, вернет ему прежнее место в благополучно процветающей государственной системе Англии.

Утешаясь этой каплей надежды (впрочем, то была не капля, а целый океан), мистер Деннис стал между ожидавшими его конвойными и с мужественным спокойствием отправился в тюрьму. В Ньюгете, где несколько разрушенных камер наспех приспособили для арестованных бунтовщиков, Денниса горячо приветствовали тюремщики, ибо его прибытие в качестве узника, как случай необычный в их практике и весьма любопытный, внесло приятное разнообразие в их скучные обязанности. В благодарность за это Денниса заковали особенно тщательно и повели в камеру,

- Скажи-ка, братец, - спросил палач, когда в своей новой роли арестанта следовал за тюремщиком по уцелевшим, так хорошо ему знакомым коридорам. -

Меня поместят с кем-нибудь вместе?

- Если бы твои приятели оставили тут больше стен, ты сидел бы один, -

был ответ. - Ну, а теперь из-за недостатка места придется сидеть в компании.

- Что ж, я не против хорошей компании, - отозвался Деннис. - Люблю общество. Могу сказать - я создан для общества.

- Тем хуже, не так ли? - заметил тюремщик.

- Нет, я этого не нахожу. Почему хуже, братец?

- Ну, не знаю, право, - сказал тюремщик небрежно. - Я подумал, что человеку, который любит общество, расстаться с жизнью в цвете лет - это, знаешь ли...

- Постой, постой, - встрепенувшись, перебил его Деннис. - О чем ты толкуешь? Брось! Кто это, по-твоему, расстанется с жизнью в цвете лет?

- Мало ли кто... Может, и ты, - сказал тюремщик.

Мистер Деннис утер вспотевшее лицо - ему вдруг стало очень жарко, - и, дрожащим голосом заметив своему провожатому, что он всегда был большой шутник, до самой двери камеры шел уже молча.

- Это и есть моя квартира? - спросил он шутливо, когда тюремщик остановился.

- Так точно, ваш кабинет, сэр, - отвечал тот.

Деннис (нельзя сказать, чтобы очень охотно) перешагнул порог камеры, но вдруг остановился и отскочил назад.

- Что такое? - спросил тюремщик. - Какой же ты, однако, стал нервный!

- Нервный! Небось будешь нервный! - в ужасе шепнул Деннис. - Закрой дверь.

- Запру, когда войдешь.

- Не могу я войти туда, - все так же шепотом возразил Деннис. - Нельзя меня запирать с этим человеком. Уж не хочешь ли ты, чтобы он меня придушил?

Тюремщик, по-видимому, не задумывался, желательно ему это или нет. Он лаконично ответил, что делает, как ему приказано, втолкнул Денниса в камеру, запер дверь и ушел.

Деннис, весь дрожа, стоял спиной к двери, подняв инстинктивно руку, словно обороняясь, и смотрел на обитателя камеры, который спал, лежа врастяжку на каменной скамье. В эту минуту спящий, словно просыпаясь, перестал дышать глубоко и ровно, но только повернулся на другой бок, бессильно свесив руку, глубоко вздохнул и, что-то невнятно пробормотав, снова крепко уснул.

Палач с некоторым облегчением на миг отвел глаза от спящего и осмотрелся, ища удобной позиции или орудия защиты. Но в камере были только два подвижных предмета - громоздкий стол, который невозможно было передвинуть без шума, и тяжелый стул. Подкравшись на цыпочках к стулу, Деннис унес его в самый дальний угол и, забаррикадировавшись им, стал с напряженным вниманием следить за своим врагом.

Этот спящий враг был Хью, и не удивительно, что Деннис чувствовал себя прескверно и всей душой желал, чтобы он никогда не проснулся. Через некоторое время, устав стоять, он забрался подальше в угол и прилег на холодном полу. Ровное дыхание Хью показывало, что он спит крепко, но Деннис все-таки ни на миг не решался отвести от него взгляд; он так боялся внезапного нападения, что, не довольствуясь наблюдением из-за спинки стула, время от времени осторожно вставал и, вытянув шею, следил за лицом Хью, желая убедиться, в самом ли деле он спит или только притворяется, чтобы, улучив момент, броситься на него.

Хью спал долго и крепко, и мистер Деннис начинал надеяться, что он проспит так до прихода тюремщика. Он уже мысленно поздравлял себя с такой утешительной перспективой и горячо благодарил свою счастливую звезду, как вдруг заметил некоторые тревожные симптомы: спящий опять пошевелил рукой, вздохнул, беспокойно откинул голову. Затем - как раз тогда, когда Деннису показалось, что он сейчас свалится на пол со своего узкого ложа, Хью открыл глаза.

Несколько секунд он сонно смотрел на Денниса, не выражая никакого удивления и, видимо, не узнавая его. Затем внезапно вскочил и со страшным проклятием выкрикнул его имя.

- Не подходи! Не подходи! - завопил Деннис, прячась за стул. - Не тронь меня, брат, я такой же арестант, как и ты. Видишь, руки у меня скованы, и я старик, дряхлый старик. Не тронь меня!

Последние три слова он прокричал так жалобно, что Хью, который уже вырвал у него стул и замахнулся им, удержал руку и велел Деннису встать.

- Да, да, я встану, братец, - воскликнул Деннис, спеша умилостивить его всем, чем только мог. - Все сделаю, что прикажешь! Ну, вот, видишь, я встал.

Чего ты хочешь? Скажи только слово, и я все сделаю для тебя.

- Сделаешь для меня? - крикнул Хью, схватив его обеими руками за шиворот и тряся так, словно хотел из него дух вышибить. - А что ты уже сделал для меня?

- Самое лучшее, что можно было сделать, - отвечал палач.

Хью ничего не ответил, только встряхнул его своими сильными руками так, что у него защелкали зубы, и швырнул на пол, а сам улегся на скамью.

- Одно утешение, что и ты попал сюда, не то я бы тебе раскроил башку, не сомневайся, - проворчал он свирепо.

Некоторое время Деннис не мог выговорить ни слова. Но едва перевел дух, снова принялся задабривать Хью.

- Я сделал все, что мог, братец, - хныкал он. - Ну, поверь ты мне! На меня наставили с двух сторон штыки и черт знает сколько ружей, - ну, и пришлось указать им тебя. Но если бы тебя не взяли живьем, так застрелили бы. Подумать только, - застрелить такого молодца!

- А сейчас мне лучше, по-твоему? - спросил Хью, подняв голову, с такой свирепой миной, что палач не сразу решился ответить.

- Гораздо лучше, - примирительно сказал он, помолчав. - Во-первых, на суде всякое случается, есть тысяча шансов выпутаться. Может, мы еще выйдем целехоньки. То ли бывает! А если даже счастье нам изменит, - что ж, вешают человека только раз. И, когда это делается чисто, ловко - словом, как следует, это так красиво, ты представить себе не можешь! Выдумали убивать людей из мушкетов! Тьфу!

Одна только мысль об этом так возмутила Денниса, что он с ожесточением плюнул на пол.

Человеку, незнакомому с его склонностями и повадками, эта горячность могла показаться мужеством, а так как он, хитро умалчивая о своих тайных надеждах, напирал на то, что они с Хью в одинаковом положении, это смягчило молодого дикаря гораздо больше, чем могли бы смягчить самые убедительные доводы или самая униженная покорность. Хью уперся руками в колени и, нагнувшись вперед, смотрел на Денниса из-под свисавшей на лоб всклокоченной гривы уже с каким-то подобием улыбки.

- Видишь ли, брат, - начал палач уже гораздо увереннее. - Все вышло из-за того, что ты попал в дурную компанию. Солдаты искали того человека, который был с тобой, он им нужен был гораздо больше, чем ты. Метили в него, а заодно взяли и тебя. Сам видишь - что я этим выиграл? Мы с тобой оба здесь, оба в одинаковом положении.

- Слушай ты, мерзавец,- хмуря брови, возразил Хью, - не так уж я прост и отлично понимаю, что у тебя тут был свой расчет, для того ты нас и выдал.

Но сделанного не воротишь. Ты тоже здесь, и нам обоим скоро конец. Да и мне все равно, жить или умереть. Так стоит ли о тебя руки марать? Есть, пить и спать, пока я еще здесь, - больше мне ничего не надо. Жаль, что в это проклятое место редко заглядывает солнце. Было бы его побольше, так я лежал бы и грелся целый день, с места не вставал бы. И ничего больше не хочу. Так что мне за дело до тебя?

Закончив эту речь зевком, напоминавшим рык дикого зверя, Хью снова растянулся на скамье и закрыл глаза.

Деннис, значительно ободренный его миролюбием, несколько минут молча наблюдал за ним, потом придвинул свой стул поближе к жесткому ложу Хью, оставаясь, однако, из благоразумной осторожности на приличном расстоянии от его сильной руки.

- Хорошо сказано, братец, лучше не скажешь! - воскликнул он, осмелев. -

Будем пить, есть, отсыпаться и не вешать носа. Можно и поесть и попить всласть, - за деньги все достанем. Разгуляемся напоследок!

- Деньги? - сказал Хью, укладываясь поудобнее. - А где их взять?

- У меня все отобрали в караулке, - отозвался Деннис. - Но тут - особый случай...

- Разве? У меня тоже все отняли.

- Тогда вот что, братец, - дай знать своим друзьям и...

- Моим друзьям? - воскликнул Хью, приподнявшись на локтях. - А где у меня друзья?

- Ну, так родственникам.

- Ха-ха-ха! - Хью рассмеялся и махнул рукой. - Какие там друзья и родня, когда у меня мать умерла той же смертью, что ждет ее сына, и оставила голодного мальчишку одного, без единой близкой души на свете. Он еще будет мне толковать о родне!

- Постой-ка, - палач внезапно переменился в лице. - Уж не хочешь ли ты сказать...

- Я хочу сказать, - перебил Хью, - что ее повесили в Тайберне. Пусть теперь вешают меня - одна у нас с ней судьба! Пусть вешают хоть завтра - чем скорее, тем лучше. Ну, довольно болтать. Я спать хочу.

- Нет, погоди, мне надо с тобой поговорить... выяснить... - сказал Деннис, то бледнея, то краснея.

- Эй, придержи язык, если ты не вовсе дурак, - прорычал Хью, подняв голову и бросив на него сердитый взгляд. - Сказано тебе - не мешай спать!

Деннис даже после этого предостережения попытался сказать что-то, но рассерженный Хью изо всей силы замахнулся на него, а не попав, выругался и снова лег, повернувшись лицом к стене. Несмотря на его столь грозное настроение, у мистера Денниса хватило еще смелости дернуть его раз-другой за рукав, - видно, из каких-то тайных соображений палач жаждал продолжать разговор.

Но, так как и это не помогло, ему оставалось только терпеливо ждать, пока Хью соизволит выслушать его.

ГЛАВА СЕМЬДЕСЯТ ПЯТАЯ

Прошел месяц. Мы в спальне сэра Джона Честера. За полуоткрытым окном радует глаза нежная зелень садов Тэмпла, блестит вдали мирная река, на ней весело теснятся лодки, баржи, десятки весел покрывают ее рябью. Ярко синеет небо, и легкий ветерок, влетая в окно, наполняет комнату благоуханием лета.

Даже самый город, этот закоптелый город, будто излучает сияние. Его высокие крыши и шпили колоколен, всегда такие темные и мрачные, сегодня приняли веселую светло-серую окраску и словно улыбаются. Каждый когда-то позолоченный флюгер, шар, крест сверкает, как новенький, в лучах яркого утреннего солнца. И высоко над всем пылает червонным золотом величественный купол собора св. Павла.

Сэр Джон завтракает в постели. На маленьком столике подле него - чашка шоколада и гренки, на одеяле, под рукой, - книги, газеты. И, со спокойным удовлетворением время от времени оглядывая тщательно убранную комнату или рассеянно засматриваясь на летнее небо, сэр Джон с наслаждением ест, пьет, почитывает новости.

Радостное летнее утро действует, должно быть, и на его уравновешенную натуру. Сэр Джон сегодня необычайно оживлен, улыбается еще мягче и приятнее, чем всегда, и голос его звучит громче, веселее. Вот он отложил газету, откинулся на подушки с видом человека, который предается блаженным воспоминаниям, и через некоторое время заговорил вслух сам с собой:

- Итак, мой приятель-кентавр пошел по стопам своей матушки! Это меня ничуть не удивляет. И его таинственный друг, мистер Деннис, тоже... Что ж, и в этом нет ничего удивительного... И тот необыкновенно развязный юный идиот, который в Чигуэлле был моим посыльным... Туда ему и дорога... Признаться, я очень доволен... лучшего выхода и придумать нельзя.

Высказавшись таким образом, сэр Джон снова погрузился в отрадные размышления, от которых оторвался через некоторое время, чтобы допить начинавший уже стынуть шоколад и позвонить слуге.

Слуга принес вторую чашку. Сэр Джон, взяв ее у него из рук, с очаровательной любезностью сказал: "Благодарю, Пик", и отпустил его.

- А любопытно, что этот полоумный чуть было не выпутался на суде, -

продолжал он свои размышления вслух, небрежно играя чайной ложечкой. - Но, по счастливому стечению обстоятельств (или, как говорят, по воле Провидения), на суде был брат лорд-мэра и другие судьи из провинции - в их тупых башках этот процесс почему-то пробудил некоторый интерес. Правда, брат лорд-мэра безусловно ошибался и только доказал свое близкое родство с этим забавным субъектом, утверждая, что дурачок Барнеби в здравом уме и, шатаясь повсюду со своей бродягой-матерью, проповедовал революционные, бунтовщические идеи. Тем не менее я ему очень благодарен за его добровольное показание. Эти помешанные говорят иногда такие опасные нелепости, что ради общественного спокойствия, право, следовало бы всех их перевешать.

Действительно, мировой судья из провинции своим показанием заставил опуститься колебавшуюся чашу весов правосудия, и дело было решено не в пользу Барнеби. Грин и не подозревал, как сильно он виноват в этом!

- Да, оригинальная будет компания, - рассуждал сэр Джон, опершись головой на руку и прихлебывая шоколад. - Весьма оригинальная. Палач, кентавр и сумасшедший. А ведь труп этого кентавра был бы превосходным приобретением для анатомического театра и обогатил бы науку! Надеюсь, об этом кто-нибудь позаботится... Имейте в виду, Пик, - меня нет дома ни для кого, кроме парикмахера.

Последнее замечание сэра Джона вызвано было раздавшимся внизу стуком в наружную дверь, которую слуга бросился отворять. После продолжительных переговоров вполголоса он вернулся в спальню, и когда, войдя, осторожно закрыл за собой дверь, из коридора донеслось чье-то покашливание.

- Нет, нет, Пик, слышать ничего не хочу, - сказал сэр Джон, отмахиваясь, когда слуга открыл было рот, чтобы доложить о посетителе. - Я вам уже сказал, что меня нет дома, и мое слово для вас должно быть свято.

Почему вы никогда не выполняете приказаний?

Не имея что возразить на этот упрек, слуга хотел выйти, но тут посетитель, которому, видно, надоело ждать, постучал в дверь спальни и крикнул, что он пришел по делу очень важному и совершенно неотложному.

- Ладно, пусть войдет, - сказал сэр Джон слуге. И, когда дверь отворилась, прибавил, обращаясь к невидимому еще посетителю:

- Послушайте, милейший, ну, можно ли так бесцеремонно врываться в дом к джентльмену? Только человек, лишенный всякого самоуважения, может проявить такую поразительную невоспитанность!

- Извините, сэр Джон, что я пробрался к вам таким способом. Но дело у меня очень срочное, поверьте.

- Посмотрим, посмотрим, - отозвался сэр Джон. Когда он увидел, кто этот посетитель, лицо его прояснилось, на нем снова появилась всегдашняя подкупающая улыбка. - По-моему, мы с вами уже где-то встречались, - добавил он любезным тоном. - Но, право, не припомню вашей фамилии.

- Меня зовут Гейбриэл Варден, сэр.

- Ах, да, да, Варден. Боже, как у меня слабеет память! - Сэр Джон хлопнул себя по лбу. - Ну, конечно, мистер Варден, слесарь. У вас премилая жена, мистер Варден, а дочь - настоящая красавица. Надеюсь, они в добром здравии?

Слесарь поблагодарил и сказал, что обе здоровы.

- Рад это слышать. Кланяйтесь им от меня и скажите, что я желал бы иметь счастье сам их приветствовать вместо того, чтобы передавать привет через вас.

Помолчав минутку, сэр Джон с усиленной любезностью добавил:

- Располагайте мною. Чем могу служить?

- Благодарю вас, сэр Джон, - ответил Варден несколько сдержанно. - Я пришел не об одолжении просить, а по чужому делу... Секретному, - добавил он, покосившись на стоявшего в ожидании слугу. - И очень спешному.

- Не скажу, чтобы ваше посещение мне было приятнее оттого, что вы ничего не просите, - благосклонно промолвил сэр Джон. - Напротив, я был бы счастлив оказать вам какую-нибудь услугу. Ну, да так или иначе - рад вас видеть. Пик, будьте добры, принесите мне еще шоколаду, и тогда можете идти.

Слуга ушел, оставив их вдвоем.

- Сэр Джон, - начал слесарь. - Я простой, рабочий человек и всю жизнь им был... Так что вы не взыщите, если буду говорить напрямик. Образованный джентльмен на моем месте, конечно, сумел бы вас сначала подготовить и во всяком случае смягчить удар. Ну, что поделаешь! Поверьте, мне хотелось бы подойти к делу как можно деликатнее и осторожнее, а если не сумею, - вы уж меня извините.

- Присядьте, пожалуйста, мистер Варден, - отозвался сэр Джон, совершенно хладнокровно выслушав это вступление. - Шоколаду вы, вероятно, не пожелаете? Не все его любят, а я привык...

- Сэр Джон, - начал Варден, поблагодарив поклоном за приглашение сесть, но не воспользовавшись им. - Сэр Джон, - он понизил голос и шагнул ближе к постели. - Я пришел к вам прямо из Ньюгета...

- Господи помилуй! - ахнул сэр Джон, порывисто приподнявшись и сев на постели. - Прямо из Ньюгета! Какая неосторожность! Из Ньюгета, где свирепствует горячка, где столько оборванцев, грязных бродяг, где тысяча всяких ужасов! Пик, скорее камфару! Силы небесные! Дорогой мой мистер Варден, как вы могли прийти ко мне прямо из Ньюгета?

Слесарь, ничего не отвечая, молча смотрел, как Пик, который как раз вошел с горячим шоколадом, побежал к шкафу и, вернувшись с какой-то склянкой, обрызгал халат сэра Джона и постель. После этого он основательную порцию вылил на самого слесаря и покропил вокруг него ковер. Проделав все это, Пик снова удалился, а сэр Джон, уже успокоившись, откинулся на подушку и с улыбкой обратился к посетителю:

- Вы, надеюсь, простите, мистер Варден, что я немного испугался и за вас и за себя. Признаюсь, вы меня ошеломили, несмотря на ваше деликатное предупреждение. Будьте так добры, не подходите ближе... Так вы в самом деле были сейчас в Ньюгете?

Слесарь утвердительно наклонил голову.

- Вот как! А скажите, мистер Варден, откровенно, без всяких прикрас: что собой представляет эта тюрьма? - спросил сэр Джон конфиденциальным тоном, прихлебывая шоколад.

- Очень странное место, сэр Джон, - отвечал слесарь. - Унылое, печальное место, где можно увидеть и услышать много необыкновенного. Но и там редко услышишь такую необыкновенную историю, как та, что я пришел вам рассказать. Дело очень важное. Меня к вам послали.

- Но... не из тюрьмы же?

- Да, сэр Джон, именно оттуда.

- Ах, мой добрый, доверчивый и простодушный друг! - Сэр Джон, смеясь, поставил чашку на столик. - И кто же вас послал?

- Некто Деннис, палач. Он много лет вешал других, а завтра утром его самого повесят, - ответил слесарь.

Сэр Джон с самого начала был уверен, что Вардена прислал Хью, и, ожидая, что он назовет именно его, уже заранее подготовил ответ. Но сейчас он был так удивлен, что при всем своем самообладании в первую минуту не сумел скрыть этого. Впрочем, он быстро оправился и сказал все так же беспечно:

- А что понадобилось от меня этому господину? Может, память опять мне изменяет, но я, право, не припомню, чтобы я когда-нибудь имел удовольствие встречаться с ним, и уверяю вас, он не состоит в числе моих близких друзей.

- Сэр Джон, я постараюсь как можно точнее передать его собственные слова. И то, что он хочет сообщить, вам следует узнать сейчас же, не теряя ни минуты, - сказал слесарь серьезным тоном.

Сэр Джон уселся поудобнее и смотрел на посетителя так, словно хотел сказать: "Ну и забавный же старик! Ладно, послушаем его".

- Вы, может, читали в газетах, сэр, - Варден указал на газету, лежавшую под рукой у сэра Джона, - что я недавно выступал на суде свидетелем против этого человека. И если я остался жив и мог выступить, - так это во всяком случае не его вина.

- Читал ли я? - воскликнул сэр Джон. - Дорогой мой, да вы же настоящий общественный деятель заслуженно пользуетесь популярностью. Я с невероятным интересом читал ваши показания и тогда же вспомнил, что мы с вами немного знакомы. Надеюсь, мы скоро увидим ваш портрет в газетах?

- Сегодня утром, - начал слесарь, пропустив мимо ушей все эти любезности. - Рано утром, сэр, ко мне пришли из Ньюгета и сказали, что этот Деннис хочет меня видеть и сообщить мне что-то важное. Вы сами понимаете, сэр, что он не из числа и моих друзей, я его никогда в глаза не видел до того дня, когда эти громилы ворвались ко мне в дом.

Сэр Джон кивнул в ответ и стал легонько обмахиваться газетой.

- Но я уже знал - все об этом говорили, - что вчера вечером в тюрьме получен приказ, и завтра их повесят. И я не хотел отказать человеку в просбе перед смертью.

- Вы - истинный христианин, мистер Варден, - заметил сэр Джон. - И тем более мне хотелось бы, чтобы вы присели.

- Он мне сказал, - продолжал слесарь, в упор глядя на сэра Джона, - что послал за мной, потому что у него во всем мире нет ни единого друга или товарища (ведь он же был палачом), а, слушая мои показания на суде, он убедился, что я - честный человек и мне можно довериться. По его словам, все, кто знал об его профессии, даже последние негодяи и мерзавцы, сторонились его. Когда он связался с бунтовщиками, ни один из них не подозревал, кто он. Это, наверное, правда, потому что мой бывший подмастерье, бедный дурак, тоже водился с ним. Деннис скрывал это от них все время до самого своего ареста.

- Весьма благоразумно со стороны мистера Денниса, - все так же любезно ввернул сэр Джон, подавляя зевок. - Вы излагаете все превосходно и очень ясно, но, право, это меня не особенно интересует.

- А когда его посадили в тюрьму, - продолжал слесарь, ничуть не обескураженный этим замечанием, - с ним в одной камере оказался молодой парень по имени Хью, вожак бунтовщиков, которого выдал он, Деннис. И во время их ссоры у несчастного вырвались какие-то слова, из которых Деннис узнал, что мать этого парня умерла такой же смертью, к какой приговорены они оба... Сэр Джон, времени остается мало.

Сэр Джон отложил газету, служившую ему веером, поставил чашку на стол и посмотрел слесарю в лицо так же пристально, как тот смотрел на него, но легкая усмешка по-прежнему не сходила с его губ.

- Они садят вдвоем в тюрьме вот уже целый месяц. За это время они много раз толковали между собой, и палачу стало ясно, что это он в свое время привел в исполнение смертный приговор, повесив мать Хью. Нужда, как это часто бывает, толкнула ее на преступное и легкое ремесло - сбыт фальшивых ассигнаций. Она была молода и красива, и фальшивомонетчики, которые нанимают мужчин, женщин и детей для сбыта фальшивых денег, решили, что она очень подойдет для их дела и, наверное, долго сможем им заниматься не вызывая подозрений. Но они ошиблись: она попалась с первого же раза и заплатила жизнью за этот грех. Она была цыганка, сэр Джон...

Быть может, набежавшее на солнце облачко покрыло тенью лицо сэра Джона

- оно казалось в этот миг мертвенно бледным. Но он по-прежнему смотрел прямо в глаза Вардену.

- Да, сэр Джон, цыганка,- повторил тот.- И женщина с сильным, независимым характером. Красота ее и гордость привлекли внимание некоторых джентльменов, которые неравнодушны к черным глазам. Ее пытались спасти, и, может, это и удалось бы, если бы она захотела рассказать свою историю. Но она ни за что не хотела... В тюрьме подозревали, что она задумала покончить с собой, за ней стали следить днем и ночью. С тех пор она больше не раскрывала рта...

Сэр Джон протянул было руку к чашке. Но следующие слова слесаря остановили его:

- Заговорила она только за минуту до смерти. Тут она вдруг сказала твердо и тихо, - а слышал ее только палач, потому что все уже от нее отошли и предоставили бедняжку ее участи: "Будь у меня сейчас в руках нож и окажись он тут, я убила бы его на месте!" Палач спросил: "Кого?" Она ответила: "Отца моего мальчика".

Сэр Джон опустил протянутую руку, и, так как слесарь замолчал, он уже без малейшего признака волнения, спокойным и учтивым жестом попросил его продолжать.

- Так она впервые упомянула о том, что у нее есть близкие. Палач спросил: "А ребенок жив?" - "Жив". Он спросил еще, где же этот ребенок, как его зовут и не хочет ли она что-нибудь ему передать. Она сказала, что у нее только одно желание - чтобы мальчик ничего не знал о своем отце и чтобы он не вырос кротким и безответным. И она надеется, что когда он станет взрослым, бог ее племени сведет отца с сыном, и сын отомстит за нее. Палач пробовал расспросить ее подробнее, но она не вымолвила больше ни слова. Она и эти-то несколько слов сказала как будто не ему: ни разу на него не взглянула и все время стояла, обратив лицо к небу.

Сэр Джон взял понюшку табаку, полюбовался висевшим на стене изящным эскизом под названием "Природа", затем снова перевел глаза на слесаря и с учтиво-покровительственным видом промолвил:

- Да, мистер Варден, так вы говорили...

- Я говорил, сэр Джон, что она ни разу и не взглянула на палача, -

продолжал слесарь все тем же решительным тоном и так же пристально глядя в лицо сэру Джону, чьи уловки его ничуть не смутили. - Так она умерла, и палач этот забыл о ней. Но несколько лет спустя приговорен был к повешению один человек, тоже цыган, смуглый, красивый парень и настоящий дикарь. И когда этот цыган сидел в тюрьме перед казнью, он вырезал на палке портрет палача Денниса, которого не раз видывал раньше, - хотелось ему, видно, показать, что он смерти не боится и не думает о ней. Палку цыган передал палачу уже на Тайберне и рассказал ему, что та женщина, его соплеменница, ушла когда-то от своих к одному знатному джентльмену. Джентльмен ее обольстил и бросил, а все прежние друзья от нее отвернулись, и тогда эта гордая женщина дала себе клятву ни к кому никогда не обращаться за помощью, в какой бы нужде она ни была. И клятву свою она сдержала. Цыган прибавил, что, даже от него (а он, видно, сильно ее любил) она, встретив его случайно на улице, убежала, и он больше не видел ее до того дня, когда пришел со своими приятелями в толпе зевак на Тайберн, чтобы поглазеть на казнь, и чуть с ума не сошел, узнав в осужденной ту, которую он любил. И вот, стоя на том же помосте, где когда-то стояла она, цыган этот рассказал все палачу и назвал ее настоящее имя, которое было известно лишь ее соплеменникам да тому джентльмену, с которым она бежала. Это имя палач хочет назвать только вам одному, сэр Джон.

- Только мне! - воскликнул сэр Джон, и рука его с согнутым мизинцем

(чтобы виден был украшавший его бриллиантовый перстень), совершенно спокойно и уверенно подносившая ко рту чашку, на миг застыла в воздухе. - Мне!

Дорогой мой мистер Варден, что за нелепость! С чего это он вздумал именно мне поверять свои секреты? Да еще когда рядом были вы, человек, заслуживающий полнейшего доверия!

- Сэр Джон, сэр Джон, завтра в полдень эти люди умрут! - перебил его слесарь.- Так дослушайте же то немногое, что я еще имею вам сказать, и не думайте, что можете обмануть меня. Конечно, я человек простой, низкого звания, а вы - знатный и образованный джентльмен, но правда для всех одна.

Знаю, вы уже сами догадались, что я должен вам передать, и поняли, что этот Хью, осужденный на смерть, - ваш сын.

- Как! - благодушно-шутливым тоном воскликнул сэр Джон. - Неужели же безвременно погибший цыган посмел утверждать такую вещь?

- Нет, это не он, - возразил слесарь. - Потому что его соплеменница заставила его дать клятву, - которую у них почитают священной даже самые отчаянные, - что он никому не назовет вашего имени. Но в узоре на палке цыган вырезал несколько букв и попросил палача хорошенько запомнить это слово на тот случай, если ему доведется когда-нибудь встретить ее сына.

- Какое же это слово?

- Честер.

Сэр Джон с безмерным наслаждением допил шоколад и бережно утер рот платком.

- Это все, что сказал Деннис мне, сэр Джон, - продолжал слесарь. - Но за то время, что он и Хью вместе в тюрьме ждали смерти, они много и откровенно говорили между собой. Повидайте же их и выслушайте все что они могут добавить к моему рассказу. От Денниса вы узнаете то, чего он не доверил мне. Если вам нужны еще какие-нибудь доказательства (но, по-моему, вы в них не нуждаетесь), вы легко сможете их получить.

- А скажите-ка, милейший, уважаемый, добросердечный мистер Варден -

право, не могу на вас сердиться, даже если бы хотел! - к чему это вы клоните? - спросил сэр Честер, выровняв подушку и опершись на нее локтем.

- Ведь вы же человек, сэр Джон, и я думал, что в душе вашей пробудятся естественные человеческие чувства. Мне казалось, что вы пустите в ход все ваше влияние, чтобы спасти своего несчастного сына и того человека, от которого вы узнали, что у вас есть сын А в худшем случае вы хотя бы повидаете сына и постараетесь чтобы он не умер нераскаянным. Ведь он все еще считает себя ни в чем не виновным! Судите сами, какова была его жизнь, если он мне прямо объявил, что вы только постараетесь ускорить его смерть, чтобы заткнуть ему рот, если это будет в вашей власти.

- Но вы-то, мой милый мистер Варден, - отозвался сэр Джон тоном кроткого упрека, - вы-то как могли в ваши годы остаться настолько доверчивым и простодушным? Вы приходите к человеку известному и солидному с подобными поручениями от каких-то отъявленных негодяев, которые в крайности хватаются за соломинку! Фи фи, как вам только не стыдно?

Слесарь хотел было что-то возразить, но сэр Джон остановил его:

- Мистер Варден, я с величайшим удовольствием - просто с наслаждением -

готов беседовать с вами на любую другую тему, но продолжать этот разговор мне запрещает мое достоинство и положение.

- Подумайте хорошенько, сэр,- сказал слесарь. - Подумайте об этом, когда я уйду. Вашего законного сына. мистера Эдварда, вы уже три раза выгоняли, но помириться с ним у вас будет время, сэр Джон, - впереди у вас, быть может, еще многие годы. А завтрашний полдень наступит скоро, пройдет -

и не вернется.

- Весьма вам признателен за совет, который дан от души, - промолвил сэр Джон, холеной рукой посылая слесарю воздушный поцелуй. - Ваше простосердечие меня пленяет, но жаль, что житейской мудрости у вас маловато... Ах, там пришел мой парикмахер - как жаль! Никогда еще его приход не был так некстати. До свиданья. Всего хорошего! Не забудьте передать поклон вашим дамам, дорогой мистер Варден. Пик, проводите мистера Вардена вниз!

Слесарь не сказал ни слова, только посмотрел на него и вышел. Как только сэр Джон остался один, выражение его лица изменилось, словно с него слетела маска. Улыбку сменили усталость и тревога - то было лицо актера, из-

мученного трудной ролью. С тяжелым вздохом он встал с постели, запахнув халат.

- Значит, она-таки сдержала слово, - сказал он. - Выполнила свою угрозу... Лучше бы я никогда не видал ее смуглого лица!.. Я мог бы с самого начала прочесть в нем, чем все кончится... А ведь эта история могла бы наделать шуму, будь у них более веские доказательства! Теперь же, если им помешать найти утерянные звенья цепи, можно не беспокоиться... Ужасно неприятно оказаться родителем такого неотесанного дикаря! Ну, да я сделал, что мог, - давал ему мудрые советы и предупреждал, что он непременно кончит виселицей. Больше я ничего не мог бы сделать, если бы и знал о нашем родстве. На свете есть великое множество отцов, которые и этого не делают для своих незаконных детей... Зовите парикмахера, Пик!

Последняя мысль и припомнившиеся ему многочисленные примеры, подтверждавшие ее, быстро успокоили покладистую совесть сэра Джона, и вошедший парикмахер не нашел в нем никакой перемены: перед ним был тот же невозмутимо-спокойный, элегантный, обворожительный джентльмен, каким он видел его и вчера, и позавчера, и много-много раз до того.

ГЛАВА СЕМЬДЕСЯТ ШЕСТАЯ

Медленно уходя от сэра Джона, слесарь наш то и дело останавливался под осенявшими аллею деревьями, почти надеясь, что его окликнут и вернут. Трижды возвращался он к дому и все еще медлил на углу, когда часы пробили двенадцать.

Звон их казался Вардену особенно торжественным не только потому, что напоминал о казни, которая свершится завтра в этот же час: он знал, что это звон погребальный и возвещает смертный час убийце. Он видел сегодня утром, как Радж ехал по запруженной народом улице, осыпаемый проклятиями, как он трясся, как дрожали его губы. Приметил он и пепельно-серую бледность его лица, пот на лбу, безумное отчаяние в глазах, тот страх смерти, что поглощает все другие мысли и чувства и без устали гложет душу и мозг.

Блуждающий взгляд Раджа, казалось, искал вокруг надежды, но, куда ни обращался, везде находил лишь пищу для отчаяния.

Да, Варден видел, как этого жалкого, всеми отверженного преступника везли на виселицу. И в той же телеге подле него стоял его гроб. Радж до последнего своего часа оставался все тем же закоснелым нераскаянным грешником, и собственная страшная участь только сильнее ожесточала его против жены и сына. Последние слова, слетевшие с его побледневших губ, были проклятием им обоим.

Мистер Хардейл решил присутствовать при казни, чтобы самому убедиться, что она свершена: только эта уверенность могла утолить жажду возмездия и горечь, копившиеся в его душе столько лет. Зная о намерении мистера Хардейла, слесарь побежал его разыскивать, как только смолк бой часов.

- Тем двум я уже больше ничем помочь не могу, - говорил он себе по дороге. - Да помилует их бог!.. И не только им, никому я не могу помочь!

Мэри Радж всегда будет иметь приют и верного друга, когда он ей понадобится.

Но Барнеби, бедный, добрый Барнеби, - что я могу сделать для него? Ох, есть много, очень много людей в здравом уме, которых я охотно, прости мне господи, отдал бы за Барнеби! Мы с ним всегда были добрыми друзьями, но до сих пор я и сам не знал, как люблю этого мальчика!

Мало кто в огромном городе думал о Барнеби в этот день, мало для кого он был не просто одним из действующих лиц предстоящего завтра зрелища. Но если бы даже все население Лондона думало о нем и желало его помилования, никто не желал бы этого так горячо, от всего сердца, как честный слесарь.

Барнеби ожидала смерть. Надежды на спасение не было. Много зол влекут за собой частые смертные казни, и не последнее из этих зол - то, что люди, произносящие приговор и выполняющие его, черствеют душой. Самые мягкосердечные постепенно становятся бесчувственными, равнодушными к своей великой ответственности или вовсе не сознают ее.

Приговор был произнесен, и Барнеби ожидала смерть. Такие приговоры выносились каждый месяц и за менее тяжкие преступления. Они стали столь обычными, что вряд ли кого и этот возмутительный приговор ужаснул или заставил усомниться в его справедливости. К тому же именно теперь, когда Закон был так дерзко нарушен мятежниками, нужно было укрепить его престиж. А символом этого престижа, начертанным на каждой странице свода уголовных законов, была виселица. И Барнеби должен был умереть.

Друзья делали попытки спасти его. Слесарь сам относил все петиции и просьбы о помиловании, адресованные в самую высшую инстанцию. Но источник высшей власти не был источником милосердия, и Барнеби должен был умереть.

Мать с первого дня не оставляла его ни на минуту и только на ночь уходила из тюрьмы. А ее присутствие, как всегда, радовало и успокаивало его.

В этот последний день он был, как никогда, бодр, весел и горд собой. И когда мать, уронив книгу, которую читала ему вслух, вдруг обняла его, Барнеби прервал свое занятие (он старательно обвязывал полоской траурного крепа тулью своей шляпы) и удивился этому взрыву горя. А Грип слабо каркнул, не то для ободрения, не то в знак протеста, но на большее он сегодня был неспособен и снова погрузился в молчание.

Для них, стоявших на краю бездны, в глубину которой ничей взор не может проникнуть, Время, готовое так скоро кануть в Вечность, неслось, как мощная река, которая, приближаясь к морю, все быстрее катит свои воды. Только что было утро, они сидели и разговаривали словно во сне, и вот уже наступил вечер. Страшный час расставания, который еще вчера казался таким далеким, был теперь на пороге.

Мать и сын вышли во двор, крепко обнявшись, но не говоря ни слова.

Барнеби находил, что тюрьма - скучное, печальное, противное место, и ждал завтрашнего дня, как освобождения, как перехода к чему-то светлому и прекрасному. Притом в голове у него бродила смутная мысль, что он теперь очень видный человек и обязан доказать свое мужество тюремщикам, которым хотелось бы, чтобы он трусил и плакал. Думая так, он старался шагать тверже и уговаривал мать крепиться, не плакать, показывал ей, что рука у него ничуть не дрожит.

- Говорят, что я дурачок, мама. Вот они увидят завтра!..

Деннис и Хью тоже были во дворе. Хью вышел из своей камеры одновременно с Барнеби и его матерью, потягиваясь, словно со сна. Деннис сидел в углу двора на скамье, скорчившись так, что его подбородок почти уткнулся в колени. Он все качался взад и вперед, как под влиянием мучительной боли.

Мать и сын ходили по одной стороне двора, Хью и Деннис оставались на другой. Хью шагал взад и вперед, время от времени бросая гневный взгляд на ясное летнее небо и затем - на окружавшие двор стены.

- А отмены нет! Все нет! Никто не идет! Теперь осталась только одна ночь! - тихо причитал Деннис, ломая руки. - Как ты думаешь, брат, придет мне ночью помилование? Я помню такие случаи, когда указ привозили ночью, а то и в пять, в шесть, в семь часов утра. Значит, еще есть надежда, верно? Скажи же, что есть! Ну, скажи ты, парень: ведь есть? - хныкал несчастный палач, с мольбой протягивая руки к Барнеби. - Иначе я с ума сойду!

- Сойди! Это будет самое лучшее. Здесь сумасшедшему легче, чем человеку в здравом уме, - сказал Хью.

- Нет, ты скажи, как думаешь - есть надежда? Скажите же мне кто-нибудь, есть или нет! - кричал Деннис. Он был в эту минуту так мерзок и противен, что мог вызвать одно только презрение, и даже само Милосердие отвернулось бы от этого жалкого подобия человека.

- Неужели для меня нет надежды? Может, они медлят просто потому, что хотят припугнуть меня? Как вы думаете? О, господи! - Он уже почти вопил и ломал руки. - Неужели никто не скажет мне хоть одно утешительное слово?

- Уж тебе-то следовало бы другим пример показывать, а ты раскис больше всех, - сказал Хью, остановившись подле него. - Ха-ха-ха! Вот каков палач, когда настал его черед!

- Ты не знаешь еще, каково это, - плакал Деннис, буквально извиваясь всем телом. - А я знаю. Неужели меня повесят?! Meня! Меня! Чтобы меня постигла такая судьба!

- А почему бы и нет? - Хью откинул свесившиеся на глаза спутанные кудри, чтобы получше рассмотреть своего бывшего соратника. - Когда я еще не знал, какое у тебя ремесло, я частенько слышал, с каким смаком ты рассуждал про это - как будто о первейшем удовольствии.

- И я был прав, - стонал Деннис. - Я сказал бы это и сейчас, будь я еще палачом. Но теперь другой на моем месте, и рассуждает так же, как рассуждал я. Вот что ужасно! Кому-то не терпится вздернуть меня. Я по себе знаю, что он ждет с нетерпением.

- Что ж, он скоро своего дождется, - заметил Хью, снова принимаясь шагать по двору. - Значит, сиди спокойно и утешайся этим.

Хотя во всем, что говорил и делал один из этих двух людей, чувствовалась самая бесшабашная смелость, а другой проявлял отвратительное и постыдное малодушие, - трудно сказать, кто из них больше ужаснул и оттолкнул бы стороннего наблюдателя. В Хью чувствовалось остервенение дикаря, привязанного к столбу на костре, а палач дошел до состояния собаки, почувствовавшей петлю на шее. Впрочем, обычно все приговоренные находились в одном из этих двух состояний, как мог бы засвидетельствовать мистер Деннис, которому это было хорошо известно. Вот какой богатый урожай давали семена, посеянные Законом! И это стало таким привычным, что считалось уже вполне естественным!

В переживаниях всех осужденных было нечто общее. Мысли их блуждали, неслись неудержимой, беспорядочной чередой, внезапно возникали в уме отрывочные воспоминания о вещах далеких и давно позабытых, смутное и тревожное томление по чему-то неведомому, ничем не утолимая тоска. Быстро летели минуты, незаметно, как по волшебству, сливаясь в часы, быстро надвигалась роковая ночь. Тень смерти неотступно витала над ними, но такая легкая и неясная, что из мрака упорно выступали, назойливо лезли в глаза вещи самые незначительные и обыкновенные... И невозможно было, если бы даже хотелось, готовиться к предстоящему, сосредоточить мысли на покаянии, на чем бы то ни было - их тотчас отвлекало тяготевшее над душой жуткое наваждение.

Это испытывали и Барнеби, и Хью, и Деннис, только внешне оно проявлялось у них по-разному.

- Принеси мне книгу, я оставила ее на твоей койке, - сказала миссис Радж сыну, услышав бой часов. - Погоди - прежде поцелуй меня.

Он посмотрел ей в лицо и понял, что пришло время расставаться. Долго стояли они обнявшись, потом Барнеби вырвался и побежал за книгой, наказав матери непременно подождать его, не уходить. Он вернулся тотчас же, услышав крик, - но ее уже не было. Он бросился к воротам, посмотрел сквозь решетку и увидел, как ее уносили. Она ведь говорила, что сердце у нее разорвется. И для нее так будет лучше.

- Как по-твоему, - заскулил Деннис, подобравшись к Барнеби, который стоял у ворот как вкопанный, тупо глядя на глухие каменные стены. - Есть еще надежда? Это - страшная смерть, ужасный конец для такого человека, как я.

Как ты думаешь, придет помилование? Я говорю про себя а не про тебя. Тише, не надо, чтобы он слышал (кивок в сторону Хью). Он такой отчаянный!

- Ну, ребята, пора по домам, - объявил надзиратель. Он то входил, то выходил, заложив руки в карманы и зевая с таким скучающим видом, словно его уже ничто на свете не интересовало.

- Нет, еще рано! - взмолился Деннис. - Остается еще целый час.

- Эге, у твоих часов теперь другой ход, чем бывало, - возразил надзиратель. - Раньше они всегда спешили, как шальные, а теперь вот отставать стали.

- Голубчик! - завопил несчастный палач, упав на колени. - Дорогой мой друг, - мы же всегда были друзьями, - поймите, здесь вышла какая-то ошибка.

Может, приказ отправили не туда или посланный задержался в дороге. А может, он умер скоропостижно. Я раз сам видел, как человек свалился на улице замертво, и в кармане у него нашли какие-то бумаги. Пошлите узнать! Пусть кто-нибудь сходит и наведет справки. Не может быть, чтобы меня решили повесить! Не может этого быть!.. - Он вдруг вскочил и завыл. - Да, да, помилование задержали нарочно, меня обманом повесят! Это заговор, заговор! И я умру! - Он снова испустил дикий вопль и в судорогах упал на землю.

- Посмотрите-ка на палача, когда дело касается его шкуры! - снова воскликнул Хью, когда Денниса унесли. - Ха-ха-ха! Держись, храбрый Барнеби.

Чего нам бояться? Давай руку! Они умно делают, что отправляют нас на тот свет, - если бы мы опять сорвались с цепи, они бы так дешево не отделались.

Ну, еще раз пожмем друг другу руки! Двум смертям не бывать, а одной не миновать. Если проснешься ночью, скажи это себе во весь голос и усни опять.

Ха-ха-ха!

Барнеби снова бросил взгляд сквозь решетку на пустой двор, затем посмотрел вслед Хью, шедшему к своей камере. Он слышал, как Хью что-то крикнул ему и захохотал, видел, как он помахал ему шляпой. Он тоже пошел в свою камеру, двигаясь, как лунатик. Войдя, лег на свою койку, прислушался к бою часов... В душе его не было ни тени страха иди печали.

ГЛАВА СЕМЬДЕСЯТ СЕДЬМАЯ

Время шло. Шум на улицах постепенно утихал, и, наконец, наступила полная тишина, которую нарушал только бой башенных часов, отмечающих шаги

(менее слышные, крадущиеся, когда город спит) великого седовласого Стража, который не знает ни отдыха, ни сна. В те несколько часов темноты и покоя, когда город отдыхает от лихорадочной дневной суеты, замирают все отзвуки кипучей деловой жизни, а проснувшиеся люди настороженно вслушиваются и со страстным нетерпением ждут рассвета.

К фасаду тюрьмы в этот торжественный ночной час стали сходиться рабочие по двое, по трое и, встречаясь среди улицы, разговаривали шепотом, бросив на мостовую свои инструменты. Вскоре из самой тюрьмы стали выходить другие, таща на плечах доски и бревна; когда все было вынесено, рабочие засуетились, и через минуту-другую глухой стук молотков нарушил тишину.

Там и сям среди работавших стояли люди с фонарями или дымными факелами, чтобы светить им; при этом неверном свете было смутно видно, как одни вынимали камни из мостовой, другие на этих местах вкапывали высокие столбы.

Несколько рабочих медленно выкатили с тюремного двора грохотавшую пустую телегу, их товарищи между тем воздвигали поперек улицы крепкие барьеры.

Глядя на темные фигуры всех этих усердно работавших людей, безмолвно сновавших здесь в такой необычный час, можно было вообразить, что это какие-

то духи возводят в полночь призрачное сооружение, которое, как и они, исчезнет с первым проблеском дня, растает в утреннем тумане.

Было еще темно, когда стали собираться зрители, пока немногочисленные.

Они приходили сюда явно с целью не упустить зрелища и намеревались остаться до конца. Даже те, кто только проходил мимо, отправляясь по своим делам,все останавливались, медлили, словно притягиваемые непобедимой силой. Между тем свист пилы и стук молотков раздавались все громче и чаще, смешиваясь с треском досок, сбрасываемых на мостовую, а временами - с голосами рабочих, окликавших друг друга. Каждые четверть часа били куранты на башне ближней церкви, и какое-то невыразимо-жуткое ощущение овладевало всеми, кто слышал этот звон.

Но вот восточный край неба озарился бледным светом, и жаркая духота этой ночи сменилась резкой свежестью. День еще не наступал, но мрак рассеялся, и звезды побледнели. Тюрьма, черневшая до сих пор бесформенной массой, приняла свой обычный вид, и время от времени на крыше ее появлялась одинокая фигура часового, - он наблюдал сверху за приготовлениями на улице.

Человек этот словно составлял часть тюрьмы и, как были уверены зрители, знал обо всем, что в ней происходит. Поэтому он вызывал к себе такой же интерес, как сама тюрьма, и на него глазели жадно, указывая его друг другу, как будто это было привидение.

Постепенно заря разгоралась, и вот уже в тускло-сером свете утра стали четко вырисовываться дома, вывески. Громоздкие почтовые кареты выползали из ворот постоялого двора напротив; из окошек их с любопытством смотрели пассажиры и, пока карета медленно проезжала мимо, они все время оглядывались на тюрьму.

Наконец первые лучи солнца брызнули на улицу, и ночная стройка, в темноте принимавшая сотни образов в воображении зрителей, предстала перед ними теперь в настоящем своем виде - эшафота и виселицы.

Уже тепло погожего дня стало пригревать немногочисленную еще толпу перед тюрьмой, жужжание голосов стало внятнее, открывались одна за другой ставни, поднимались шторы, и люди, ночевавшие в домах против тюрьмы, - где места у верхних окон были заранее распроданы по высокой цене желающим видеть казнь, - поспешно вставали с постели. В некоторых домах для удобства выставляли оконные рамы. Иные зрители уже уселись на свои места и коротали время за картами, выпивкой или веселой беседой. Те, кто купил места на крышах, забирались туда с парапетов и через чердачные окна. Другие еще только приценивались к хорошим местам и, поглядывая на все разраставшуюся внизу толпу и на рабочих, отдыхавших под виселицей, стояли в нерешимости, с притворным равнодушием слушая хозяина, который расхваливал удобное расположение своего дома, откуда все будет отлично видно, и уверял, что назначенная им плата за места у окон баснословно дешева.

Кажется, никогда еще не было утра прекраснее. С крыш и верхних этажей видны были шпили церквей и величественный купол собора, высившиеся за тюрьмой на фоне синего неба. Проходившие над ними легкие летние облачка окрашивали их в свой цвет, и в прозрачном воздухе четко рисовалась каждая деталь кружевной резьбы и лепных украшений. Рождался день, и все сияло, все говорило о радости и надеждах. Только улица внизу, еще покрытая тенью, напоминала мрачное ущелье. Среди бурлившей вокруг жизни стояло страшное орудие смерти. Казалось, даже солнце избегало глядеть на него.

Как ни мрачно и зловеще выглядело оно в тени, еще ужаснее было это орудие смерти, покрытое черной, вздувшейся пузырями краской, с петлями, болтавшимися в воздухе подобно каким-то отвратительным гирляндам, в ярком дневном свете, когда солнце поднялось высоко во всем своем блеске и великолепии. Не так страшно было оно в глухом полуночном мраке, окруженное призрачными фигурами людей, как теперь, свежим веселым утром, среди шумной толпы любопытных. Не так страшно было оно, когда, как призрачный часовой, маячило на улице спящего города и, быть может, омрачало его сны, как сейчас, среди бела дня, когда бесстыдно открывалось взорам людей, навязывая свое нечистое присутствие их мыслям и чувствам.

Пробило пять часов... шесть... семь... пробило восемь. По двум главным улицам, сходившимся на перекрестке, уже стремился людской поток к центрам деловой и торговой жизни. Телеги, кареты, фургоны, тележки, тачки прокладывали себе дорогу сквозь толпу, двигаясь все в одном направлении.

Прибывавшие в город из окрестностей почтовые кареты останавливались, и кучер кнутом указывал на виселицу, - в этом, впрочем, не было никакой надобности, и без того головы всех пассажиров были повернуты в ту сторону, и к окнам приникали напряженно-внимательные лица. Даже женщины боязливо смотрели на отвратительное сооружение. В толпе высоко поднимали детей, чтобы они могли лучше увидеть эту страшную игрушку и знали, как вешают людей.

Двоих из трех приговоренных мятежников приказано было повесить перед тюрьмой, в разрушении которой они принимали участие, а одного - сразу же после этого, на Блумсбери-сквер. В девять часов на улице появился большой отряд солдат и выстроился вдоль узкого прохода к Холборну, который ночью охранялся только полицией. По этому проходу провезли вторую телегу (первая понадобилась для постройки эшафота) и подкатили ее к воротам тюрьмы. Когда все приготовления были окончены, солдатам скомандовали "вольно!"; офицеры стали прохаживаться вдоль рядов или беседовали у ступеней эшафота, а зрители, число которых за последние часы сильно увеличилось, все прибывали и прибывали. Ждали полудня, и с каждым боем часов на церкви Гроба Господня нетерпение толпы все возрастало. До сих пор она стояла довольно смирно, почти безмолвно, и только по временам появление новой компании у окон привлекало всеобщее внимание и вызывало замечания. Но когда время подошло к полудню, в толпе поднялось жужжание, гомон, которые, усиливаясь с каждой минутой, скоро перешли в гул, наполнявший воздух. В этом шуме невозможно было различить отдельных голосов, а тем более слов, да люди мало и говорили между собой, - только иногда более осведомленные объясняли рядом стоящим, что палача Денниса, когда он выйдет, легко будет узнать, потому что он ростом ниже другого, которого зовут Хью, а на Блумсбери-сквер повесят Барнеби Раджа.

Чем ближе подходил назначенный час, тем громче гудела толпа, так что наверху у окон люди не слышали даже боя часов, хотя колокольня была рядом.

Впрочем, слушать его не было надобности: по лицам толпы внизу легко угадывалось, что прошло еще четверть часа. Едва часы начинали бить, в толпе возникало движение, словно над ней проносилось что-то, затемняя свет, и сплошная масса лиц уподоблялась циферблату, на котором гигантская стрелка отмечает ход времени.

Три четверти двенадцатого! Гул становится оглушительным, хотя все, кажется, молчат, как немые: куда ни глянь, - крепко сжатые рты и напряженно-внимательные глаза. Самому зоркому наблюдателю трудно было бы определить, откуда же слышен этот рев, указать, кто кричит, - это было так же трудно, как уловить движение створок морской раковины.

Три четверти двенадцатого. Многие зрители, отходившие от окон, успели подкрепиться и с новыми силами вернулись на свои посты, а все, кто вздремнул, проснулись; каждый человек в толпе сделал последнюю попытку занять место получше, из-за этого началась давка, и толпа так напирала на крепкие барьеры, что они гнулись, как прутья. Офицеры, до этого стоявшие тесной группой, заняли свои места и отдали команду. Шпаги были обнажены, мушкеты вскинуты на плечо, и блестящая сталь засверкала среди толпы, как река на солнце. Вдоль рядов двое мужчин поспешно провели лошадь и запрягли ее в телегу, стоявшую у ворот тюрьмы. Шум, все возраставший до этой минуты, вдруг сменился мертвой тишиной - казалось, огромная толпа затаила дыхание.

Все окна теперь представляли собой море голов, крыши кишели людьми, которые жались к дымовым трубам, выглядывали из-за коньков, балансировали на таких местах, откуда рисковали грохнуться вниз на мостовую, если расшатается под ногами какой-нибудь кирпич или камень. Колокольня и крыша церкви, погост, свинцовая крыша тюрьмы, даже фонарные столбы и водосточные желоба - словом, все окружающее пространство было усеяно людьми.

При первом ударе часов, возвещавших полдень, в тюрьме зазвонил колокол.

Тут зрители снова зашумели, послышались крики "Шапки долой!", "Ах, несчастные!", а кое-где стоны и пронзительные вопли. Жутко было видеть (если в эту минуту всеобщего безумного возбуждения можно было что-либо увидеть)

множество жадных глаз, неотрывно устремленных на эшафот и виселицу.

Глухой ропот толпы слышен был внутри тюрьмы так же явственно, как снаружи. Когда троих осужденных вывели во двор, воздух дрожал от гула. Они знали, что означает этот шум.

- Слышите? - воскликнул Хью, ничуть им не встревоженный. - Нас уже ждут. Я еще ночью слышал, когда проснулся, как они собирались у ворот, но повернулся на другой бок и опять заснул. Вот сейчас увидим, как встретят палача, когда наступит его черед висеть. Ха-ха-ха!

Вошедший в этот момент тюремный священник упрекнул Хью за столь неуместную веселость и посоветовал ему вести себя более подобающим образом.

- К чему, сэр? - возразил Хью. - Самое лучшее - отнестись ко всему легко. К чему горевать? Вам вот, например, горя мало... Нет, нет, -

остановил он священника, который хотел что-то сказать, - как ни притворяйтесь печальным, сколько ни делайте постную мину, я знаю, что вам до нас никакого дела нет. Говорят, во всем Лондоне никто не умеет лучше вас приготовлять салат из омаров. Ха-ха! Давно я это слыхал от людей. Ну, как, сегодня салат удался? Сами готовили? Что еще у вас будет к завтраку?

Надеюсь, угощения с избытком хватит на всю голодную братию, которая засядет за ваш стол после приятного зрелища.

- Боюсь, что вы неисправимы, - сказал священник, качая головой.

- Верно. Неисправим, - сурово подтвердил Хью. - Не надо лицемерить, сэр. Для вас это только ежемесячное развлечение, так не мешайте же повеселиться и мне. А коли вам нужен трус, который боится смерти, - вот этот вам вполне подойдет. Попробуйте обработать его.

Он указал на Денниса, которого поддерживали два человека, потому что ноги его волочились по земле, и он дрожал так, что его всего словно судорогой сводило. Отвернувшись от этого жалкого зрелища, Хью подозвал стоявшего поодаль Барнеби.

- Ну, что, мальчик? Не надо падать духом. Не бери пример с него.

- Бог с тобой, Хью, разве я трушу? - воскликнул Барнеби, легкими шагами подходя к нему. - Ничуть. Я очень счастлив. Я не хотел бы сейчас остаться в живых, даже если бы меня помиловали. Ну, взгляни на меня - неужто ты думаешь, что я боюсь смерти? Нет, не видать им меня дрожащим от страха!

Хью на мгновение всмотрелся в его лицо, озаренное какой-то удивительно светлой улыбкой, заглянул в ярко блестевшие глаза и, став между ним и священником, резким шепотом сказал тому:

- На вашем месте я не стал бы его напутствовать. Хоть вы ко всему привычны, он может испортить вам аппетит, и пропадет хороший завтрак.

Барнеби, единственный из трех, умылся этим утром и даже принарядился.

Ни Хью, ни Деннис не умывались с того дня, как им был объявлен приговор. А у Барнеби и сегодня на шляпе красовались сломанные павлиные перья, и все другие убогие украшения ею костюма были старательно прилажены. Его горящие глаза, твердая поступь, гордый и решительный вид подобали бы человеку, с благородным энтузиазмом идущему на высокий героический подвиг, на самопожертвование во имя великого дела, а не на позорную смерть преступника.

Однако все это в глазах людей лишь усугубляла его вину. Все это принималось лишь за дерзость и притворство. Блюстители закона решили, что он

- преступник, и значит так оно и было. А добрый пастырь четверть часа тему назад был крайне шокирован прощанием Барнеби с Грипом. В такие минуты ласкать птицу!

Двор был полон людей: представители гражданской власти, судейские, солдаты, любители таких зрелищ, гости, приглашенные точно на свадьбу. Хью окинул взглядом все это сборище, угрюмо кивнул в ответ на жест одного из представителей власти, указавшего ему, куда идти, и, хлопнув по плечу Барнеби, пошел вперед поступью льва.

Они вошли в большую комнату, расположенную так близко от эшафота, что здесь ясно слышны были голоса теснившихся вокруг него зрителей: кто-то умолял солдат вывести его из толпы, передние кричали задним, чтобы они не напирали, так как могут задавить их, что им уже и так дышать нечем.

Посреди комнаты стояли у наковальни два кузнеца с молотами. Хью подошел прямо к ним и с такой силой поставил ногу на наковальню, что железо загудело. Скрестив руки, хмуро и презрительно поглядывая на присутствующих, которые в свою очередь пристально его рассматривали и перешептывались, он стоял и ждал, пока его раскуют.

Денниса оказалось так трудно втащить в комнату, что кузнецы успели расковать Хью и уже кончали расковывать Барнеби, когда он, наконец, появился. Но как только он очутился в этом так хорошо ему знакомом месте в увидел людей, не менее хорошо ему известных, он несколько оправился начал снова молить о спасении.

- Джентльмены, добрые джентльмены, - кричал презренный трус, ползая на коленях и почти распростершись на каменном полу, - господин начальник, дорогой господин начальник, почтенные шерифы, смилуйтесь над несчастным человеком! Я столько лет служил его величеству, и закону, и парламенту! Не дайте мне умереть. Ведь это ошибка!

- Деннис, - сказал начальник тюрьмы, - вы же знаете, каков порядок.

Приговор ваш прибыл вместе с остальными. Вы знаете, что мы ничего тут не можем поделать, даже если бы хотели.

- Я одного прошу, сэр, только одного - отсрочки, проверки! - вопил Деннис, весь дрожа и дико озираясь в поисках сочувствующих. - Король и правительство могут не знать, что это я. Я уверен, они не знают, - они ни за что не погнали бы меня на эту ужасную бойню. Им известна моя фамилия, но они не знают, что это именно я осужден. Отложите казнь, ради бога, отложите, добрые господа, пока им доложат, что я служил здесь палачом почти тридцать лет. Неужели никто из вас не пойдет и не скажет им это? - умолял он, ломая руки и обводя всех вытаращенными глазами. - Неужели не найдется такого милосердного человека, чтобы пойти и сказать им?

- Мистер Экермен, - сказал джентльмен, стоявший рядом с начальником тюрьмы, - может быть, этот несчастный несколько успокоится, если я заверю его, что, вынося ему приговор, судьи прекрасно знали, кто он.

- Но они, может, не знают, как это страшно! - крикнул палач, подползая на коленях к говорившему и протягивая к нему руки. - А для меня это во сто раз страшнее, чем для всякого другого. Скажите им это, сэр. Пошлите им сказать! Мне страшнее, чем другим, потому что мне столько раз приходилось это делать. Отложите казнь, пока не дадите им знать!

По знаку начальника, сторожа, которые привели Денниса, подошли к нему.

Он испустил раздирающий крик:

- Постойте! Подождите! Минутку, одну только минутку! Есть еще последняя надежда. Одного из нас троих должны казнить на Блумсбери. Отправьте меня туда, - может, тем временем придет помилование. Наверное придет! Ради Христа, отправьте меня на Блумсбери-сквер, не вешайте меня здесь! Это убийство!

Его подтащили к наковальне, но даже сквозь лязг и грохот кузнечного молота и хриплый рев толпы слышны были его вопли. Он кричал, что ему известна тайна происхождения Хью, что отец Хью жив, что это знатный вельможа, что он, Деннис, знает не одну семейную тайну, но, если ему не дадут отсрочки, он унесет их с собой в могилу. Так он вопил в исступлении, пока голос не изменил ему, и он, наконец, свалился, как мешок, на руки сторожей.

В эту минуту часы начали бить полдень, и с первым их ударом зазвонил тюремный колокол. Начальство и судейские с двумя шерифами во главе направились к двери. Не успел еще затихнуть бой часов, как все было готово.

Хью объявили, что пора идти, и осведомились, не хочет ли он сказать что-нибудь.

- Сказать? Нет... Впрочем, постойте, я скажу два слова, - добавил он неожиданно, взглянув на Барнеби. - Подойди ко мне, мальчик.

Он крепко пожал руку своему несчастному товарищу, и в эту минуту выражение доброты, почти нежности смягчило свирепую суровость его лица.

- Вот что я скажу, - воскликнул он, смелым взглядом обводя стоявших вокруг, - если бы у меня было десять жизней и потеря каждой грозила бы мне в десять раз большими муками, я бы все эти десять жизней отдал - да, да, отдал бы, хоть вы, может, мне и не верите! - чтобы спасти жизнь ему. - Он снова сжал руку Барнеби. - Он погибает по моей вине.

- Неправда, Хью, вовсе не по твоей, - ласково сказал Барнеби. - Ты ни в чем не виноват, ты всегда был очень добр ко мне. Подумай, Хью, ведь мы сейчас узнаем, почему светят звезды!

- Черт меня дернул увести его от нее! Не думал я, что это плохо для него кончится, - добавил Хью тише, положив руку на голову Барнеби. - Пусть она меня простит, и он тоже. Слушайте, джентльмены, - он заговорил уже прежним резким тоном. - Видите этого паренька?

Некоторые из стоявших вокруг в недоумении пробормотали "да".

- Вот этот джентльмен, - Хью указал пальцем на священника, - в последние дни не раз твердил мне, что надо верить, твердо верить в бога и уповать на него. Вы, видите, каков я - скорее скот, чем человек, мне это не раз говорили. Но я верил, верил так крепко, как только можно верить, что его жизнь пощадят. Взгляните на него - вы видите, что это за человек?

Барнеби между тем отошел к двери и оттуда знаками звал Хью.

- Если уж это не вера, тогда какая еще нужна? - воскликнул Хью, подняв правую руку и глаза к небу. Он был похож в эту минуту на грозного пророка, вдохновленного близостью смерти. - Только она и могла заставить человека, рожденного и выросшего так, как я, надеяться на милосердие в этом бесчувственном, жестоком, беспощадном мире. В первый раз в жизни я сейчас обращаюсь с молитвой к богу - пусть гнев его обрушится на эту человеческую бойню! Будь проклят черный столб, на котором я буду висеть, проклинаю его от имени всех его жертв, бывших, настоящих и будущих! Будь проклят тот человек, который знает, что он мне отец. Пусть же и он умрет не на своей пуховой постели, а насильственной смертью, как я, и пусть только ночной ветер плачет над его могилой. Аминь!

Хью опустил руку и решительным шагом пошел к двери. Это был снова прежний Хью.

- Все? - спросил начальник тюрьмы.

- Все, - ответил Хью и, не глядя на Барнеби, жестом приказал ему не подходить.

- Тогда идите!

- Да, вот еще что, - сказал вдруг Хью быстро и оглянулся. - Не хочет ли кто взять мою собаку - только с условием, что будет обращаться с ней хорошо?

Она осталась в том доме, где я укрывался. Лучшего пса не найти. Первое время он будет выть по мне, ну, да скоро перестанет. Вам, наверно, удивительно, что я в такую минуту думаю о собаке, - добавил он с легким смешком. - Но если бы хоть один человек на свете любил меня вполовину так, как она, я бы подумал и о нем.

Не сказав больше ни слова, Хью вышел и стал там, где полагалось.

Сохраняя беспечно-равнодушный вид, он, однако, прислушивался с каким-то угрюмым вниманием и внезапно пробудившимся интересом к заупокойной молитве, которую читал священник.

Как только он вышел к эшафоту, туда же поволокли Денниса. Остальное видела толпа.

Барнеби хотел было одновременно с Хью подняться на эшафот, он даже сделал попытку пройти первым, но его остановили: казнь его должна была состояться не здесь. Через несколько минут вернулись шерифы, и та же процессия двинулась по коридорам и переходам тюрьмы к другим воротам, где уже ждала телега. Опустив голову, чтобы не видеть того, что, как он знал, ему пришлось бы увидеть, Барнеби сел в телегу, печальный, но вместе с тем полный какой-то ребячьей гордости и даже нетерпения. По сторонам, впереди и позади него сели те, кто его сопровождал. Экипажи шерифов тронулись первые, телегу окружили конвойные, и она медленно двинулась по запруженной народом улице среди невероятной давки и толчеи к разрушенному дому лорда Мэнсфилда.

Печальное это было зрелище - такой парад силы и пышности, столько солдат вокруг одного беспомощного юноши! А еще грустнее было видеть, как он ехал на казнь: его больная душа находила странное утешение в том, что у окон и на улицах толпится множество людей, и даже в такую минуту его радовало ясное небо, и он, улыбаясь, загляделся в его бездонную синеву.

Но немало было уже таких зрелищ после подавления мятежа, немало сцен и трогательных и ужасающих, способных вызвать гораздо больше жалости к осужденным, чем уважения к закону, чья мощная длань теперь, когда опасность миновала, действовала так же энергично, как постыдно бездействовала в дни смуты и бедствий. На том же Блумсбери-сквер были повешены двое калек, совсем еще мальчики, - один с деревяшкой вместо ноги, другой - на костылях, так как обе ноги у него были вывернуты в суставах. Когда палач готовился уже вытолкнуть у них из-под ног тележку, кто-то заметил, что они стоят не лицом, а спиной к дому, который громили вместе с другими, - и предсмертные муки их продлили, чтобы исправить это упущение. Другого мальчика повесили на Бау-стрит, еще несколько - в разных частях города. Казнены были и четыре несчастных женщины - словом, кара за участие в бунте обрушилась главным образом на самых слабых и безответных, на менее всего виновных. И великолепной насмешкой над лжерелигиоэной шумихой, которая привела к таким бедствиям, было то, что некоторые из осужденных бунтовщиков оказались католиками и перед смертью пожелали, чтобы их напутствовал католический священник.

Одного юношу привезли вешать на Бишопсгейт-стрит. Старый седой отец ждал его у виселицы, поцеловал перед тем, как юноша взошел на эшафот, и, сидя тут же на земле, ждал, пока тело не сняли с виселицы. Ему хотели отдать тело сына, но бедняку не на что было нанять носилки и купить гроб. Он покорно шагал рядом с телегой, на которой труп повезли обратно в тюрьму, и то и дело пытался потрогать безжизненную руку сына.

Но чернь быстро забывала эти подробности, а если и помнила, то они ее не трогали. И в то время, как множество людей теснились и чуть не дрались, стремясь пробраться поближе к виселице перед Ньюгетской тюрьмой, чтобы поглазеть на повешенных, другие зеваки бежали за телегой обреченного Барнеби, туда, где уже и без того собралась в ожидании нового зрелища густая толпа.

ГЛАВА СЕМЬДЕСЯТ ВОСЬМАЯ

В тот самый день и почти в тот же час мистер Уиллет-старший сидел и курил трубку в одной из комнат "Черного Льва". Несмотря на жаркую летнюю погоду, мистер Уиллет придвинулся очень близко к огню. Он усиленно размышлял, а в такие минуты имел обыкновение медленно поджариваться у огня, полагая, очевидно, что этот процесс благотворно влияет на выплавку идей в мозгу, - стоило ему разогреться до шипения, как мысли начинали притекать так усиленно, что он иногда сам удивлялся их обилию.

Друзья и знакомые тысячу раз утешали мистера Уиллета, заверяя его, что он может за возмещением убытков, причиненных ему во время разгрома гостиницы, "обратиться к графству". Но, к несчастью, это выражение очень напоминало другое, весьма ходкое: "обратиться к приходу", и в уме мистера Уиллета вызывало малоутешительные ассоциации с полным разорением и нищенством. Поэтому на такие советы он отвечал только горестным покачиванием головы или испуганным взглядом и, как всеми было замечено, после визитов утешителей бывал настроен меланхоличнее, чем всегда.

Но вот сегодня - потому ли, что он уже поджарился как раз в меру и мозг его работал особенно четко, потому ли, что он так долго обдумывал этот вопрос или, наконец, благодаря всем этим благоприятным обстоятельствам вместе, - случилось так, что, когда мистер Уиллег сидел у камелька, в глубочайших тайниках его ума вдруг мелькнула туманная идея, или, вернее, слабый проблеск идеи, что он может из общественных сумм почерпнуть средства на восстановление "Майского Древа" и тогда оно займет прежнее видное место среди гостиниц всего мира. Этот слабый луч света в его мозгу разгорелся и засиял так ярко, что в конце концов мысль стала перед ним не менее явственно и зримо, чем огонь, у которого он сидел. Вполне убежденный, что он первый сделал это открытие, что он выследил поднял, поймал и ухватил за хвост совершенно оригинальную идею, никогда еще не приходившую в голову ни одному человеку, живому или мертвому, мистер Уиллет отложил трубку, потер руки и громко хихикнул.

- Эге, отец, ты, я вижу, сегодня весел, - сказал вошедший в эту минуту Джо. - Что случилось?

- Ничего особенного. - Мистер Уиллет снова захихикал. - Ничего особенного, Джозеф. Расскажи что-нибудь про Сальвану.

Высказав такое пожелание, мистер Уиллет хихикнул в третий раз, проявив необычное для него легкомыслие, после чего снова сунул трубку в рот.

- Что же тебе рассказать, отец? - спросил Джо, погладив его по плечу и заглядывая ему в лицо. - Что я вернулся оттуда беднее церковной мыши? Так ты сам это знаешь. Что я там был ранен и вернулся калекой? Тебе и это известно.

- Ее отняли,- пробормотал мистер Уиллет, глядя в огонь.- При защите Сальваны в Америке, где идет война.

- Совершенно верно,- подтвердил Джо с улыбкой, облокотясь на спинку его стула.- Об этом я и пришел потолковать с тобой. Видишь ли, человеку с одной только рукой нелегко найти себе занятие в этом мире.

Такая сложная и глубокая мысль мистеру Уиллету до сих пор еще ни разу не приходила в голову. Она требовала длительного рассмотрения, поэтому он оставил без ответа замечание Джо.

- Во всяком случае,- продолжал Джо,- калека не может, как другие, выбирать себе любое дело и любым способом зарабатывать кусок хлеба. Он не может сказать: "Я хочу заниматься тем и не хочу заниматься этим", а вынужден брать такую работу, какую может делать, и быть благодарным и за нее... Что ты сказал?

Мистер Уиллет, в задумчивости тихонько повторявший "при обороне Сальваны", был несколько смущен тем, что его услышали, и ответил:

- Ничего.

- Так вот какое дело, отец! Ты знаешь, что мистер Эдвард приехал сейчас из Вест-Индии. Уехав из Лондона в тот же день, когда я убежал из дому, он отправился на один остров, где живет его школьный товарищ, разыскал его и, спрягав в карман гордость, согласился поступить к нему на службу - управлять его имением. Ну, а потом... Одним словом, ему повезла, он разбогател. Теперь он приехал в Англию уже по своим собственным делам и очень скоро уедет обратно. Большое счастье, что мы с ним вернулись одновременно и во время беспорядков здесь встретились: во-первых, нам удалось оказать услугу нашим старым друзьям, во-вторых, это открывает мне дорогу в жизни и я не буду для тебя обузой. Попросту говоря, отец, он предлагает мне службу у себя. А я рад уже и тому, что могу быть по-настоящему полезен. Так что я уеду вместе с ним и постараюсь действовать моей единственной рукой как можно усерднее.

Мистер Уиллет был убежден, что Вест-Индия, как и все чужие страны, населена дикарями, которые только и делают, что зарывают трубки мира, размахивают томагавками и татуируют тело разными фантастическими рисунками.

Поэтому, услышав такую новость, он откинулся на спинку стула, вынул трубку изо рта и уставился на Джо с таким ужасом, как будто уже видел воочию, как его сына, привязанного к столбу, истязают на потеху толпе дикарей. Трудно сказать, в какой форме мистер Уиллет выразил бы обуревавшие его чувства, да и не стоит гадать об этом: ибо раньше, чем он успел рот раскрыть, в комнату влетела Долли Варден, вся в слезах, и, не говоря ни слова, бросилась в объятия Джо, обхватив его шею своими белыми ручками.

- Долли! - ахнул Джо.- Долли!

- Да, да, зовите меня так, всегда только так! - прорыдала дочка слесаря.- И никогда больше не будьте ко мне холодны и равнодушны и не корите меня за мои глупые выходки - я давно в них раскаялась! Обещайте мне это, Джо, или я умру!

- Я вас укорял?! - только и сказал Джо.

- Да - потому что каждое ваше доброе слово для меня как упрек и разрывает мне сердце. Потому что после того, как вы столько из-за меня выстрадали, и я вас мучила своими капризами, вы все же так добры ко мне, так благородны, Джо!

Джо не мог выговорить ни слова. Он был нем, но за него удивительно красноречиво говорила его единственная рука, обнимавшая Долли.

- Если бы вы хоть словом, хоть одним словечком дали мне понять, как мало я заслуживаю вашего прощения и доброты! - всхлипывала Долли, все крепче прижимаясь к нему.- Если бы вы хоть на миг возгордились, мне было бы легче!

- "Возгордился"! - повторил Джо с улыбкой, которая как бы говорила:

"Есть чем гордиться такому, как я".

- Да, вам есть чем гордиться передо мной! - воскликнула Долли, и, казалось, вся ее душа изливалась в ее голосе, в этом бурном потоке слез и горячих слов. - А мне за себя стыдно, очень стыдно, и я рада этому. И, если бы даже можно было вернуть прошлое и сделать так, чтобы наше прощание было только вчера,- мне было бы так же, стыдно за себя.

Было ли когда-нибудь у влюбленного такое лицо, как у Джо в эту минуту?

- Джо, милый,- говорила Долли.- Я всегда вас любила, всегда в душе это знала, но я была такая пустая и тщеславная девчонка! Когда вы ушли в тот последний вечер, я думала, что вы вернетесь. Я была уверена в этом. Я на коленях просила бога, чтобы вы вернулись! И все эти долгие-долгие годы я никогда вас не забывала и не переставала надеяться на нашу счастливую встречу.

С красноречивостью руки Джо не могли сравниться никакие страстные речи, а губы его были красноречивее руки, хотя не произнесли еще ни единого слова.

- А теперь я вам вот что скажу,- горячо воскликнула Долли, дрожа от волнения.- Если бы вы даже были не такой, как сейчас, а совсем больной, разбитый человек, беспомощный, жалкий калека, если бы все, кроме меня, видели в вас просто развалину,- я и тогда стала бы вашей женой, любимый мой, я вышла бы за вас с большей гордостью и радостью, чем за самого благородного лорда в Англии.

- Боже, чем я заслужил такое счастье! - вырвалось У Джо.

- Вы помогли мне понять себя и оценить вас,- сказала Долли, поднимая к нему свое милое личико.- И я постараюсь стать лучше, чтобы быть достойной вашей верной и мужественной души. В будущем вы сами это увидите, Джо, милый.

И не только теперь, пока мы оба молоды и полны надежд, но и всегда, до глубокой старости я буду вам любящей, терпеливой и всегда заботливой женой.

Я буду думать только о вас, всегда учиться получше угождать вам, доказывать вам свою преданность и любовь. Да, да, Джо, верьте мне!

Джо способен был отвечать ей только прежним безмолвным красноречием губ и руки, но это было как раз то, что нужно.

- У нас дома уже все знают,- сказала Долли. - Ради тебя я готова была бы даже порвать со своими. Но они тоже рады, они, как и я, гордятся тобой и благодарны тебе. Ведь ты же теперь не будешь смотреть на меня только как на старую знакомую, которую ты знавал еще маленькой девочкой? Нет, Джо?

Стоит ли повторять то, что ответил Джо? Он сказал очень много, и Долли не осталась в долгу. И обнимал он ее, хотя и одной рукой, но очень крепко, а Долли этому не противилась. И если было когда-нибудь двое счастливых людей в нашем мире (который при всех его недостатках не так уж плох), то можно, пожалуй, с уверенностью утверждать, что это были Долли и Джо.

Сказать, что сцена эта поразила мистера Уиллета-старшего так, как только способно что-либо поразить человека, что он впервые познал высочайшую, до сих пор недоступную ему степень изумления, и на него просто столбняк нашел,значило бы изобразить его состояние духа в самых бледных и слабых выражениях. Если бы в комнату внезапно влетела сказочная птица-гриф, или орел, или летучий слон, или крылатый морж и, посадив его к себе на спину, умчал в самое сердце "сальван", это показалось бы мистеру Уиллету обыкновенным, повседневным явлением по сравнению с тем, что происходило у него на глазах. Сидеть смирно рядом и видеть и слышать, как его сын с молодой девицей, совершенно не замечая его, не обращая на него ровно никакого внимания, страстно воркуют, обнимаются, целуются без всякого стеснения у него на глазах! Положение было такое необычайное, непостижимое, настолько выходило за пределы всякого понимания, что Джон от удивления словно впал в летаргию и не мог от нее очнуться, как заколдованная спящая красавица в первый год ее столетнего волшебного сна.

- Отец,- сказал, наконец, Джо, выдвигая вперед Долли.- Ты знаешь, кто это?

Мистер Уиллет посмотрел на нее, на сына, снова на Долли, потом сделал неудачную попытку втянуть дым из давно потухшей трубки.

- Скажи же хоть слово, отец, ну, хотя бы "здравствуйте",- настаивал Джо.

- Разумеется, Джозеф,- изрек, наконец, мистер Уиллет.- Конечно! Почему бы и нет?

- Правильно,- подхватил Джо.- Почему бы и нет?

- Вот именно,- повторил его отец.- Почему бы и нет? - И после такого замечания, произнесенного вполголоса, словно он про себя обсуждал этот весьма важный вопрос, мистер Уиллет умял мизинцем правой руки табак в трубке и снова погрузился в молчание.

Так он молчал добрых полчаса, хотя Долли умилительно-ласково раз десять спрашивала, не гневается ли он на нее. Сидел полчаса неподвижно, как истукан. Потом, совершенно неожиданно, громко и отрывисто захохотал, сильно испугав молодую пару, и повторяя: "Разумеется, Джозеф, почему бы и нет?" -

встал и отправился на прогулку.

ГЛАВА СЕМЬДЕСЯТ ДЕВЯТАЯ

Старый Джон не дошел до Золотого Ключа, ибо между "Черным Львом" и Золотым Ключом лежит целый лабиринт улиц (как знает каждый, кому известно расстояние между Клеркенуэлом и Уайтчеплом), а Джон никак не мог считаться хорошим ходоком.

Но если Золотой Ключ Джону был не по пути, то нам он по пути, и в этой главе мы заглянем туда.

Сам Золотой Ключ, висевший на фасаде, как эмблема слесарного ремесла, был сорван бунтовщиками и грубо истоптан ногами. Но теперь его снова водрузили на место, и во всем блеске новой позолоты он был даже эффектнее, чем прежде. Да и весь фасад дома, подправленный и приукрашенный, имел совсем новенький вид, и если бы кто-либо из громивших его бунтовщиков еще оставался на свободе, то видеть таким обновленным этот старый счастливый дом было бы, конечно, для него горше желчи и полыни.

По сегодня ставки в мастерской были закрыты, на всех верхних окнах опущены шторы, и оттого дом, против обыкновения, имел печальный, даже траурный вид. Это не удивляло соседей, часто видывавших в былые времена, как сюда входил бедный Барнеби. Наружная дверь была полуоткрыта, но в мастерской не раздавался стук молотка, и на холодной золе горна дремал кот. Везде было пусто, безмолвно и уныло.

Мистер Хардейл и Эдвард Честер сошлись на пороге входной двери. Эдвард посторонился, пропуская вперед мистера Хардейла. Оба вошли в дом, как свои люди, которые привыкли приходить и уходить запросто, и заперли за собой дверь.

Пройдя через столовую и поднявшись по невысокой, по крутой лестнице, они вошли в парадную гостиную, гордость миссис Варден и некогда арену хозяйственной деятельности мисс Миггс.

- Варден говорил мне, что он вчера вечером привез сюда Мэри,- сказал мистер Хардейл.

- Да, она сейчас наверху, в комнате над нами, - ответил Эдвард.- Горе ее совсем сломило. Нечего и говорить, что эти добрые люди трогательно ухаживают за ней. Они ее жалеют от всей души.

- Ничуть не сомневаюсь. Благослови их бог за это и многое другое.

Вардена нет?

- Нет. Ваш посыльный пришел как раз тогда, когда Варден вернулся,- и они ушли вместе. Варден сегодня всю ночь провел вне дома... Но вы это, наверное, знаете,- ведь вы, кажется, были вместе?

- Да. Без него я как без рук. Он уже немолод, старше меня, но просто неутомим.

- И притом самый веселый и мужественный человек на свете!

- Да, другого такого поискать! И как ему не веселиться? Он имеет на это право: он пожинает то, что посеял.

- Не часто людям выпадает такое счастье,- заметил Эдвард после минутной нерешимости.

- Чаще, чем вы думаете,- возразил мистер Хардейл.- Но мы обычно видим только то, что уродилось, забывая о том, что посеяно. Вот и вы делаете ту же ошибку в отношении меня.

Его бледное, измученное лицо и мрачный вид придавали особую убедительность этим словам, и Эдвард в первую минуту не нашел, что ответить.

- Да, да,- продолжал мистер Хардейл,- не так уж трудно было угадать правду. А вы все же ошибались. На мою долю досталось, быть может, больше горя, чем на долю других. Но и я виноват - не сумел нести это бремя, как должно. Где надо было гнуть, я ломал. Я ушел в себя, мудрствовал и бередил свою душу, вместо того чтобы открыть ее всему великому и прекрасному, что создал бог. Тому, для кого все люди - братья, легче нести свой крест. А я отвернулся от мира, и вот теперь расплачиваюсь за это.

Эдвард хотел что-то сказать, но мистер Хардейл, не слушая его, продолжал:

- Расплаты не избежать - слишком поздно. Я иногда думаю, что, если бы можно было начать жизнь сначала, я исправил бы свою ошибку и, пожалуй, не столько во имя добра и справедливости, сколько ради своего же блага. Но при одной мысли, что опять пришлось бы выстрадать то, что я выстрадал, я всей душой инстинктивно восстаю против этого и с грустью говорю себе: если бы даже, зачеркнув прошлое, можно было начать жизнь сначала с уже нажитым опытом, я все-таки остался бы тем же, и все повторилось бы...

- Нет, вы напрасно себя в этом уверили, - сказал Эдвард.

- Рад, что вы так думаете, но я-то знаю себя лучше и потому не доверяю себе... Ну, оставим это, поговорим о другом. Скажите, сэр, вы любите мою племянницу по-прежнему? И она все еще любит вас?

- Она сама мне это сказала. И вы знаете - ведь знаете же, я уверен! -

что я не променяю ее любви на все блага мира.

- Вы искренний, честный и бескорыстный человек, - сказал мистер Хардейл. - Вы заставили поверить в это даже такого предубежденного скептика, как я. Подождите здесь, я сейчас вернусь.

Он вышел из комнаты я скоро возвратился вместе с Эммой.

- В тот первый и единственный раз, когда мы трое встретились в доме ее отца,- сказал он, глядя то на Эдварда, то на племянницу,- я вас выгнал и приказал никогда больше не возвращаться.

- Из всей истории нашей любви это - единственное, о чем я никогда не вспоминаю, - сказал Эдвард.

- Вы носите фамилию, которая по некоторым причинам слишком мне неприятна,- продолжал мистер Хардейл.- И признаюсь, я действовал под влиянием незабытой тяжкой обиды. Но в одном я не могу упрекнуть себя: я всегда всей душой желал Эмме настоящего счастья, и при всех моих заблуждениях мною руководило искреннее, горячее стремление заменить ей отца, насколько это в моих слабых силах.

- Дорогой дядя, я не знала другого отца, кроме вас! - воскликнула Эмма.- Я чту память умерших, но любила вас одного всю жизнь. Никакой родной отец не мог быть нежнее к своей дочери, чем вы были ко мне, и с тех пор, как я себя помню, никогда эта доброта не сменялась суровостью.

- Ты слишком ко мне привязана и все прощаешь, - сказал мистер Хардейл.-

Но мне и не хотелось бы, чтобы было иначе. Так радостно слышать твои нежные слова! Вспоминать их в разлуке с тобой будет для меня таким утешением, какого ничто другое мне дать не может. Потерпите еще чуточку, Эдвард. Мы с ней столько лет провели вместе, что нелегко мне с ней расстаться и отдать ее вам, хотя я верю, что с вами она будет счастлива.

Он нежно привлек Эмму к себе и, помолчав минуту, продолжал: - Я был к вам несправедлив, сэр, и прошу меня простить. Это не просто фраза и не показное сожаление, я говорю вполне искренне и серьезно. Откровенно признаюсь вам обоим, что было время, когда я, чтобы разлучить вас, потворствовал обману и предательству - я в них не участвовал, но допустил их.

- Вы слишком строги к себе, сэр, - сказал Эдвард. - Забудьте все это.

- Нет, совесть мучает меня, когда я вспоминаю, как я виноват - и это не в первый раз, - возразил мистер Хардейл.- Я не могу расстаться с вами, пока не получу полного прощения. В то уединение, куда я уйду от шумного света, я унесу с собой и без того немалое бремя сожалений и не хочу его увеличивать.

- Мы оба всегда будем благодарны вам, - сказала Эмма. - Я вечно буду любить и уважать вас. И, думая обо мне, помните только одно: что я вам благодарна за прошлое и верю в наше счастливое будущее.

- Будущее! - сказал мистер Хардейл с грустной улыбкой, - Для вас обоих это - прекрасное слово, полное радужных надежд. Мне будущее сулит иное, но я надеюсь, что оно принесет моей душе мир и отдых от забот и страстей. Когда вы уедете, я тоже покину Англию. За границей есть много монастырей. Теперь две главные цели моей жизни достигнуты, и монастырь для меня - наилучший приют. Не огорчайся, мой друг, - ты забываешь, что я старею, и мой жизненный путь уже близится к концу. Ну, да мы еще не раз успеем потолковать об этом и посоветоваться.

- А вы послушаетесь моих советов? - спросила Эмма.

- Я их выслушаю,- ответил мистер Хардейл, целуя ее.- И, конечно, отнесусь к ним с полным вниманием. Что же мне вам еще сказать? Последнее время вы с Эдвардом бывали вместе так много, что мне, пожалуй, больше не к чему говорить о тех обстоятельствах, которые вас разлучили и посеяли между вами недоверие?

- Да, да, не надо,- прошептала Эмма.

- Сознаюсь, я тоже содействовал этому, хотя мне это было противно. Да, человек не должен никогда сходить с широкой дороги чести, даже под благовидным предлогом, что цель оправдывает средства. К благородной цели всегда можно прийти честным путем. А если нельзя, значит и цель недостойная,- так и надо решить и отказаться от нее.

Он посмотрел на Эдварда и сказал уже мягче:

- По состоянию вы теперь почти равны. Я был ей заботливым опекуном. И к тому, что осталось ей от некогда богатого отцовского имения, я хочу добавить в знак моей любви свою лепту,- впрочем, такую скромную, что о ней и говорить не стоит. Эти деньги мне больше не понадобятся. Я рад, что вы уезжаете из Англии. Пусть наш злосчастный дом остается, как он есть, в развалинах. Через несколько лет вы вернетесь на родину и тогда обзаведетесь новым домом, красивее и счастливее старого. Итак, Эдвард, отныне мы друзья?

Эдвард взял протянутую ему руку и горячо пожал ее.

- Спасибо вам за этот быстрый и сердечный ответ, - сказал мистер Хардейл.Теперь, когда я вас ближе узнал, я чувствую, что не мог бы выбрать для Эммы лучшего мужа. Отцу ее вы тоже пришлись бы по душе - он был благородный и добрый человек. Я отдаю ее вам от его имени и с его благословением. Теперь я могу уйти от мира более спокойным и довольным, чем жил в нем.

Он подтолкнул Эмму к Эдварду и шагнул к двери, но его вдруг остановил донесшийся откуда-то страшный шум. Все трое так и застыли на месте.

Громкие крики и бурные возгласы просто раскалывали воздух. Они приближались с каждой минутой и очень скоро перешли в оглушительный рев, донесшийся уже с угла улицы.

- Их надо поскорее унять,- торопливо сказал мистер Хардейл.- Нам следовало предвидеть это и принять меры. Я сейчас выйду к ним.

Но раньше, чем он успел дойти до двери, а Эдвард - схватить шляпу и броситься за ним, обоих снова остановил громкий крик, на этот раз уже с лестницы: в комнату вбежала жена слесаря и, угодив прямехонько н объятия мистера Хардейла, закричала: - Она уже знает! Знает! Мы ее постепенно подготовили и сказали ей все!

Сделав это сообщение и с жаром поблагодарив Бога, миссис Варден, как водится у женщин во всех экстренных случаях, немедленно хлопнулась в обморок.

Все бросились к окну, поспешили поднять раму и выглянули на кишевшую народом улицу. Среди густой толпы, в которой никто ни секунды не стоял спокойно, виднелось красное лицо и плотная фигура Вардена - он барахтался в этой толпе, как человек, который борется с волнами в бурном море. Его то относило назад на десяток-другой ярдов, то бросало вперед почти до двери собственного дома, то снова назад, то он оказывался вдруг на другом тротуаре, через минуту - опять у домов своих соседей, взлетал иногда на ступени какого-нибудь крыльца, и к нему тянулись, приветствуя его, полсотни рук, и огромная толпа надрывала глотки, изо всех сил крича "ура". И хотя эти взрывы восторга могли окончиться для него печально - ему грозила опасность быть разорванным на клочки,- слесарь, ничуть не теряясь, отвечал на крики, пока не охрип, и так азартно махал шляпой, что поля ее почти совсем отделились от тульи.

Перелетая из рук в руки, носясь по волнам людским то туда, то сюда

(причем после каждого такого полета он еще больше сиял весельем и радостью и оставался безмятежен, как соломинка на воде), слесарь ни на миг не выпускал чьей-то руки, продетой под его локоть. Крепко прижимая ее к себе, он по временам оборачивался и хлопал своего спутника по плечу, ободряя его улыбкой или сказанным на ухо словом, а главное - старался оберечь его от давки и проложить ему дорогу к Золотому Ключу. И покорный, испуганный и бледный, озираясь вокруг так ошеломленно, как будто он только что воскрес из мертвых и казался себе призраком среди живых, цепляясь за своего храброго старого друга, шел за ним Барнеби - да, да! не дух умершего, а живой Барнеби, во плоти и крови, с нервами, мускулами, с бурно колотившимся сердцем, переполненным до краев.

Так они в конце концов добрались до дверей под Золотым Ключом, уже широко открытых нетерпеливыми руками. С трудом раздвигая толпу, оба поскорее шмыгнули внутрь и захлопнули за собой дверь. Гейбриэл очутился между мистером Хардейлом и Эдвардом Честером, а Барнеби, стремглав взлетев по лестнице наверх, упал па колени у постели матери.

- Ну, вот, сэр, как хорошо все кончилось! Это было самое лучшее дело, какое мы с вами сделали в жизни! - воскликнул запыхавшийся слесарь, обращаясь к мистеру Хардейлу.- Ах, разбойники, еле вырвался от них!

Несколько раз я уже думал, что нам живыми не уйти от их любезностей!

Накануне Варден и мистер Хардейл весь день хлопотали, стараясь спасти Барнеби от грозившей ему участи. Ничего не добившись в одном месте, кинулись в другое. Потерпели неудачу и здесь,- но, уже около полуночи, начали сначала. Побывали не только у судьи и присяжных, судивших Барнеби, но и у людей, пользовавшихся влиянием при дворе, обращались к молодому принцу Уэльскому*, пробрались даже в приемную самого короля. В конце концов им удалось возбудить интерес и сочувствие к осужденному, и министр принял их в восемь часов утра, еще лежа в постели. В результате нового расследования

(Варден и мистер Хардейл много помогли Барнеби своими показаниями, что знают его с детства и могут за него поручиться) в двенадцатом часу дня был подписан указ о помиловании и немедленно послан с верховым на место казни.

Посланный прискакал как раз в ту минуту, когда издали показалась телега с осужденным. Барнеби отправили обратно в тюрьму, а мистер Хардейл, убедившись, что теперь все благополучно, поехал из Блумсбери прямо к Золотому Ключу, предоставив Вардену приятную обязанность с триумфом привести Барнеби домой.

- Нечего и говорить, что я рассчитывал отпраздновать это только в нашем тесном кругу,- сказал слесарь после того, как пожал руки всем мужчинам и не менее сорока пяти раз перецеловал всех женщин.- Но как только мы с Барнеби вышли на улицу, нас узнали, и пошла потеха! Ну, скажу я вам,- добавил он, утирая багровое лицо,- право, лучше, чтобы тебя вывела из дому толпа врагов, чем провожала домой куча друзей. Я это теперь знаю по опыту и выбрал бы, пожалуй, меньшее из двух зол.

Однако было совершенно ясно, что слесарь шутит, а на самом деле эти торжественные проводы доставили ему величайшее удовольствие. И, так как толпа на улице продолжала неистовствовать, крича "ура" так, словно глотки у всех ничуть не были натружены и могли служить еще целых две недели, он послал наверх за Грипом (который вернулся домой, сидя на плече хозяина, и по дороге отвечал на знаки расположения толпы тем, что до крови исклевал все пальцы, до которых мог дотянуться), и, с вороном на плече показавшись в окне второго этажа, снова стал махать шляпой, пока она не повисла на лоскутке между его большим и указательным пальцами. Его появление было встречено с должным энтузиазмом, а когда крики поутихли, слесарь поблагодарил всех за участие и сказал, что в доме есть больная, поэтому он просит народ разойтись, но сперва хорошо бы прокричать трижды "ура" в честь короля Георга, трижды - в честь Старой Англии и трижды - так просто, на прощанье.

Предложение было принято, но троекратное "ура" "так просто" прокричали в честь Гейбриэла Вардена - и не три раза, а целых четыре, затем толпа в самом веселом настроении стала расходиться.

Надо ли говорить, как горячо поздравляли друг друга все в доме под Золотым Ключом, когда, наконец, остались одни, какая радость переполняла счастливые сердца, как Барнеби, не в силах выразить свои чувства, бросался от одного к другому, пока не выбился из сил и не заснул, как убитый, растянувшись на полу у постели матери? И хорошо, что описывать все это нет надобности, ибо такая задача никому не под силу.

Расставшись с этой радостной картиной, бросим взгляд на совсем иную, мрачную, которую в ту же ночь видели только несколько человек.

Место действия - кладбище, время - полночь. Действующие лица - Эдвард Честер, священник, могильщик и четверо носильщиков, которые принесли простой гроб. Все они стояли вокруг свежевырытой могилы, и тусклый огонек единственного фонаря, высоко поднятого одним из носильщиков, освещал страницы требника.

Когда наступило время опустить гроб в могилу, носильщик на мгновение поставил фонарь на его крышку. На ней не было никакой надписи.

Медленно, торжественно сыпалась земля на последнее жилище безыменного человека, и стук ее комьев по крышке тяжело отзывался даже в привычных ушах тех, кто принес этого человека к месту его последнего успокоения. Могилу засыпали, сровняли с землей. И все двинулись с кладбища.

- Вы при его жизни совсем не знали его? - спросил священник у Эдварда.

- Я его видывал очень часто, но не знал, что он - мой брат. Это было давно, много лет назад.

- И с тех пор вы его больше никогда не встречали?

- Нет. Вчера он упорно отказывал мне в свидании, хотя ему передавали мою просьбу и уговаривали его.

- Так и не захотел? Какое неестественное ожесточение и бессердечие!

- Вы так думаете?

- А вы, видно, думаете иначе?

- Вы угадали. Мы каждый день слышим, как люди удивляются чьей-либо

"чудовищной неблагодарности". А вам никогда не приходило в голову, что мы часто требуем от человека чудовищно-незаслуженной нами безответной любви, как чего-то вполне естественного?

Они дошли до ворот кладбища и, простившись, разошлись в разные стороны.

ГЛАВА ВОСЬМИДЕСЯТАЯ

В тот день, выспавшись как следует после утомительных трудов, слесарь побрился, вымылся весь с головы до ног, переоделся, пообедал, с наслаждением выкурил трубку, осушил лишнего Тоби, после чего подремал в большом кресле, мирно побеседовал с миссис Варден обо всем, что произошло, происходит и должно произойти в их семейном кругу, и уселся за чайный стол в маленькой гостиной, являя собой самого цветущего, уютного, веселого, добросердечного и всем довольного человека во всей Англии и за ее пределами.

Он сидел, блестящими глазами поглядывая на жену, и лицо его сияло от удовольствия. Улыбалась, казалось, каждая складочка его широченного жилета, дышала весельем вся фигура, вплоть до пухлых ног под столом. Одно это отрадное зрелище могло превратить уксус мизантропии в чистейшие сливки человеколюбия. Он сидел, наблюдая, как жена убирала цветами комнату в честь Долли и Джозефа Уиллета, которые вышли погулять. Для них и чайник вот уже целых двадцать минут щебетал на огне, распевая такую веселую песенку, какой никогда еще не певал ни один чайник; для них же красовался на столе во всем своем великолепии парадный сервиз настоящего китайского фарфора, расписанный круглолицыми мандаринами под большими зонтиками; для них на этом столе, покрытом белоснежной скатертью, приготовлена была очень аппетитная на вид, сочная, розовая ветчина, обложенная свежими листьями зеленого салата и душистыми огурцами. Для них были тут и всякие другие прелести - пастила, варенье, пироги и печенье, просто таявшее во рту, затейливые крендельки и сдобные будочки, белый и черный хлеб - все в изобилии; в честь их счастливой молодости миссис Варден, сама удивительно помолодевшая, надела сегодня нарядное платье, красное с белым - стройная и полногрудая, с розовыми губами и щеками и безупречными ножками, веселая и улыбающаяся, она была так мила, что на нее любо было смотреть. И среди всех этих чудес восседал слесарь, душа дома, источник света, тепла, жизни и радости, солнце этого семейного мирка.

А Долли? Разве то была прежняя Долли? Надо было видеть, как она вошла рука об руку с Джо, как старалась не краснеть и казаться ни чуточки не смущенной, делая вид, будто ей все равно, сидеть ли за столом рядом с Джо или на другом месте, как она шепотом упрашивала отца не подтрунивать над ней, как она краснела и бледнела в трепетном волнении счастья, и оно делало ее неловкой, но эта милая неловкость была лучше всякой ловкости! Отец не мог на нее наглядеться и (как он сказал потом миссис Варден, когда они ложились спать) готов был бы целые сутки подряд смотреть на свою счастливую дочку, и ему бы это ничуть не надоело.

А там пошли воспоминания - и как они наслаждались ими за этим надолго затянувшимся чаепитием! С каким юмором слесарь спросил у Джо, помнит ли он еще ту ненастную ночь, когда он в "Майском Древе" в первый раз осведомился о Долли! Как они все смеялись, вспоминая тот вечер, когда Долли отправилась на бал в портшезе, и безжалостно подшучивали над миссис Варден, которая выставила цветы Джо за окно, вот это самое окно! А миссис Варден сначала лишь скрепя сердце смеялась над собой вместе со всеми, потом, оправившись от смущения, наслаждалась этими шутками не меньше других.

Джо конфиденциально сообщил с абсолютной точностью, в какой день и час он впервые понял, что любит Долли, а Долли, краснея, рассказала, -

наполовину добровольно, наполовину по настоянию других,- когда именно она сделала открытие, что "неравнодушна" к Джо,- и эти признания служили неиссякаемым источником веселья и разговоров.

Потом у миссис Варден нашлось что порассказать о своих материнских тревогах и подозрениях, доказывавших ее проницательность. Было ясно, что от ее бдительных и мудрых глаз ничто не могло укрыться. Она все знала заранее!

Она угадала все с первого взгляда. Она всегда это предсказывала. Она поняла это раньше, чем сами влюбленные. Она сразу сказала себе - и даже помнит точно, какими словами: "Молодой Уиллет что-то очень уж заглядывается на нашу Долли, придется мне приглядывать за ним". И, конечно, "приглядывая" за ним, она заметила кучу разных мелких признаков (она все их тут же перечислила, и они оказались действительно такими мелкими, что никто другой не мог бы по ним ни о чем догадаться). Словом, из слов миссис Варден явствовало, что она с первой до последней минуты проявляла в этом деле величайшую тактичность и непревзойденную стратегическую ловкость.

Не забыт был, разумеется, ни тот вечер, когда Джо непременно хотел проводить их до дому и ехал верхом рядом с повозкой, а миссис Варден не менее упорно настаивала, чтобы он вернулся, ни тот день, когда Долли упала в обморок, как только при ней упомянули имя Джо, ни те многочисленные случаи, когда миссис Варден, всегда бдительная, входя в комнату Долли, заставала дочь печальной и тоскующей. Словом, ничто не было забыто. И о чем бы ни говорили, все неизменно приходили к заключению, что сегодня - счастливейший день в их жизни, что все к лучшему, и лучше уж просто и быть не может.

Беседа за столом была в самом разгаре, когда вдруг в дверь с улицы раздался громкий стук. Дверь эту весь день не отпирали, так как хозяева жаждали тишины и покоя. Услышав стук, Джо не дал никому тронуться с места и сам побежал открывать, как будто это была исключительно его обязанность.

Разумеется, странно было бы думать, что, сойдя вниз, Джо забыл, где находится входная дверь. А если бы даже и так,- дверь была достаточно внушительных размеров, торчала прямо перед глазами, так что он но мог не увидеть ее. Тем не менее Долли, потому ли, что ей сегодня не сиделось на месте, или она боялась, что Джо не сможет одной рукой отпереть дверь

(никакой другой причины у нее быть не могло), побежала за ним. И оба очень долго оставались в коридоре - должно быть, Джо умолял ее, чтобы она не подходила к двери, так как может простудиться на июльском ветру, который неизбежно ворвется, когда ее откроют,- а между тем с улицы снова и еще энергичнее забарабанили в дверь.

- Отворит кто-нибудь из вас, или мне придется самому пойти? - крикнул Варден сверху.

Тут только Долли вбежала обратно в столовую, раскрасневшаяся, улыбающаяся, а Джо с грохотом отпер входную дверь, всячески стараясь показать, что он страшно торопится это сделать.

- Ну-с, что там такое? - спросил слесарь, когда Джо вернулся в гостиную.- Чего ты смеешься, Джо?

- Сейчас сами увидите, сэр.

- Кого увижу? Что увижу?

Миссис Варден, недоумевая, как и он, только покачала головой в ответ на вопросительный взгляд мужа. Тогда слесарь повернул свое кресло так, чтобы быть лицом к двери, и уставился на нее широко открытыми глазами с выражением любопытства и удивления.

На пороге никто не появлялся, но сначала в мастерской, затем в темном коридорчике между мастерской и гостиной послышались странные звуки, как будто там кто-то тащил непосильную тяжесть - громоздкий сундук или мебель. В конце концов, после долгой возни и грохота в коридоре, дверь в гостиную распахнулась, как от удара тараном, и не спускавший с нее глаз слесарь увидел, что происходило за порогом. Он даже рот разинул, и брови у него взлетели на лоб. Хлопнув себя по ляжке, он в полнейшем замешательстве воскликнул громко:

- Черт побери, да это Миггс!

Сия дева, услышав свое имя, немедленно бросила на произвол судьбы сопровождавшего ее маленького мальчика и большущий сундук и ринулась в комнату так стремительно, что шляпка слетела у нее с головы. Всплеснув руками, в которых держала деревянные патены, она набожно подняла глаза к потолку и разразилась потоком слез.

- Опять за старое! - воскликнул слесарь, глядя на нее в неописуемом отчаянии.- Эта девушка - настоящий пожарный насос! Никогда она не угомонится!

- Ох, хозяин! Ох, мэм! - воскликнула Миггс.- Я не могу удержаться от слез в такую минуту, когда мы все опять вместе! Ах, мистер Варден, какое это счастье - мир в семье! Прощение всех обид и крепкая дружба!

Слесарь посмотрел на жену, на Долли, на Джо - и снова на Миггс, все так же подняв брови и раскрыв рот. Когда глаза его остановились на Миггс, он уже не мог отвести их, как зачарованный.

- Подумать только,- кричала Миггс в истерическом экстазе.- Подумать, что мистер Джо и дорогая мисс Долли соединились, наконец, несмотря на все, что говорилось и делалось, чтобы этому помешать! Видеть, как они сидят рядышком, как голубки, а я-то ничего и знать не знала и не могла приготовить им чай! Ох, как же мне обидно! Но какая радость видеть все это!

В порыве благочестивого восторга мисс Миггс хотела, видно, всплеснуть руками, но вместо этого ударила своими деревянными патенами друг о дружку, как будто это были кимвалы, и добавила самым умильным тоном:

- Неужто моя миссис думала... боже милостивый, неужто она могла думать, что Миггс оставит ее? Верная Миггс, которая поддерживала ее во всех испытаниях и понимала ее, когда те, кто не желал ей зла, но был с ней очень груб, так больно ранили ее душу? Неужели она думала, что Миггс забудет все, хотя она простая служанка и знает, что за службу наследства не получишь?

Забудет, что была смиренной посредницей между ней и мужем, когда они ссорились, всегда мирила их, улаживала все и твердила хозяину про доброту и отходчивость миссис, про кротость ее нрава? Что же она думает, что Миггс неспособна привязаться и служила только ради жалования?

На все эти вопросы, один другого патетичнее, миссис Варден не отвечала ни слова. Но Миггс, ничуть этим не смущаясь, обратилась к сопровождавшему ее мальчику (своему старшему племяннику, сыну ее родной замужней сестры, рожденному и взращенному в доме номер двадцать семь на площади Золотого Льва, под сенью второго звонка на двери справа) и, то и дело прибегая к помощи носового платка, поручила ему по возвращении домой утешить родителей, передав им, что она покидает их, чтобы остаться в недрах семьи, которую любит больше всего на свете, как известно вышеупомянутым родителям, и напомнить им, что только властное чувство долга и преданность старым хозяевам, а также мисс Долли и мистеру Джо, заставили ее отклонить настойчивые просьбы родных, предлагавших ей (как он сам может Засвидетельствовать) кров и стол на всю жизнь и совершенно бесплатно. В заключение Миггс приказала племяннику помочь ей снести наверх сундук, затем идти домой, унося с собой ее благословение, и отныне всегда молиться о том, чтобы он, когда вырастет, стал таким человеком, как мистер Варден или мистер Джо, и имел таких родных и друзей, как миссис Варден и мисс Долли.

Закончив речь этим наставлением (по правде сказать, юный джентльмен, для которого оно предназначалось, почти, а то и вовсе его не слушал, так как был всецело поглощен созерцанием лакомств на чайном столе), мисс Миггс предупредила все общество, чтобы они не беспокоились, так как она сейчас вернется, и с помощью племянника потащила свой багаж к двери, намереваясь нести его наверх.

- Послушай, душа моя,- сказал слесарь жене,- ты этого желаешь?

- Я? Да я поражена, я просто ошеломлена ее наглостью! Пусть сию же минуту убирается из нашего дома!

Услышав это, Миггс выпустила из рук угол сундука, так что он тяжело стукнулся о пол, громко фыркнула и, скрестив руки, поджав губы, воскликнула три раза, постепенно повышая тон, "О, господи!"

- Ты слышишь, голубушка, что говорит хозяйка? - промолвил слесарь.- Так что, я думаю, лучше уходи подобру-поздорову. Постой-ка: вот тебе за старую службу.

Мисс Миггс зажала в кулаке ассигнацию, которую он протянул ей, спрятала ее в красный кожаный кошелек, а кошелек - в карман (показав при этом более значительную часть фланелевой нижней юбки и толстых черных чулок, чем принято показывать в обществе), затем мотнула головой и, посмотрев на миссис Варден, снова повторила:

- О, господи!

- Это мы уже слышали, моя милая,- заметил ей слесарь.

Тут Миггс закусила удила:

- Что, видно, времена переменились, не так ли, мэм? Теперь вы уже обойдетесь без меня? Сумеете и без моей помощи держать их в узде? Вам больше не нужен козел отпущения, на котором можно срывать злость? Очень приятно, что вы стали такая самостоятельная! Поздравляю вас!

Прокричав это, Миггс низко присела перед своей бывшей госпожой и, стоя в полуоборот, чтобы услышать ее ответ, высоко подняв голову, обратилась к остальному обществу, переводя глаза от одного к другому:

- Право, я в восторге от этакой независимости! Жаль только, мэм, что пришлось вам таки покориться, потому что вы одна не смогли с ними справиться

- ха-ха-ха! Но вам, я думаю, очень досадно,- ведь вы всегда ругали за глаза мистера Джо, а тут, поди-ка, он стал вашим зятем! И очень мне удивительно, как это мисс Долли поладила с ним после того, как столько лет заигрывала с каретником! Впрочем, я слыхала, что каретник сам раздумал - ха-ха-ха! Он говорил одному своему приятелю, что его окрутить не удастся, как ни лезут из кожи мисс Долли и вся ее семейка!

Миггс перевела дух в ожидании ответа, но, не дождавшись его, продолжала:

- Да, да, мэм, слыхала я и то, что некоторые леди здорово умеют прикидываться больными и даже падать в обморок - ну, прямо-таки замертво, когда им только вздумается. Конечно, я своими глазами этого не видала - нет, нет, боже упаси! И ваш муж... хи-хи-хи!.. тоже не видывал никогда. Но соседи об этом поговаривали, от них я слыхала, что один их знакомый, добрый простофиля, пошел когда-то искать себе жену, а нашел ведьму. Но я-то, разумеется, никогда не встречала этого беднягу. Да и вы, мэм, не знаете его-нет, нет! Любопытно, кто бы это мог быть - как вы думаете, мэм? Вам, наверно, тоже невдомек, ха-ха-ха!

Миггс снова сделала паузу, но не дождавшись и на этот раз никакой реплики, чуть не лопнула от распиравшей ее злобы.

- Очень хорошо, что мисс Долли еще не разучилась смеяться,- начала она снова с отрывистым смешком. - Люблю, когда люди смеются,- и вы, мэм, тоже это любите, верно? Ведь вам всегда нравилось видеть других веселыми. И вы изо всех сил старались поддержать их хорошее настроение, не так ли, мэм?..

Впрочем, особенно радоваться сейчас, пожалуй, нечему - как вы полагаете, мэм? После того как вы чуть не с детства высматривали для нее выгодного жениха и тратили столько денег на ее наряды, чтобы она могла пускать мужчинам пыль в глаза,- подцепить бедного солдата, да еще без руки! Не велик улов, -верно, мэм? Ха-ха! Ни за что я не вышла бы за однорукого! На месте мисс Долли я предпочла бы мужа с обеими руками, хотя бы у него вместо пальцев был только крючок, как у нашего мусорщика!

Мисс Мнггс намеревалась продолжать и уже начала было развивать мысль, что, вообще говоря, мусорщик - гораздо более приличная партия, чем солдат, но, когда выбора нет, приходится брать, что бог пошлет, и быть довольной хотя бы этим. Однако ее раздражение и досада дошли до того, что излить их в словах было невозможно, и, взбешенная тем, что ей никто не отвечает, она разразилась бурными рыданиями.

Затем, ища выхода злости, Миггс налетела вдруг, как ураган, на бедного племянника и, вырвав у него целую горсть волос, вопросила, до каких пор ей придется стоять тут и выслушивать оскорбления, и намерен ли он помочь ей вынести сундук или, может, ему нравится слушать, как срамят его родню? За этим последовали другие вопросы такого же свойства, столь ехидные, что мальчик, и без того доведенный до озлобления видом недоступных ему сластей, окончательно взбунтовался и ушел, бросив тетку и ее добро.

Кое-как толкая и таща сундук, Миггс в конце концов выбралась на улицу, раскрасневшись и запыхавшись от усилий и слез. Здесь она уселась на сундук отдохнуть в ожидании, пока ей удастся поймать другого мальчишку и с его помощью добраться домой.

- Ну, ну, Марта, это же только смешно,- шепотом уговаривал жену слесарь, отойдя за нею к окну и ласково утирая ей глаза.- Есть из-за чего огорчаться! Ты уже сама давно сознаешь, что ошибалась. Полно, душа моя, принеси-ка мне лучше Тоби, а Долли споет, и нам станет еще веселее после того, как мы избавились от этой напасти.

ГЛАВА ВОСЕМЬДЕСЯТ ПЕРВАЯ

Прошел месяц. Однажды утром, в конце августа мистер Хардейл стоял один в Бристольской конторе почтовых карет. Со времени его разговора в доме Вардена с Эдвардом Честером и Эммой прошло всего лишь несколько недель, но за это время неизменным остался только его костюм, а в нем самом произошла большая перемена. Он очень постарел, осунулся. Волнения, заботы я душевные тревоги щедро сеют морщины на лицах людей и седину в волосах, а отказ от старых привычек и разлука с дорогими и близкими оставляют еще более глубокие следы. Привязанности, быть может, не так легко уязвимы, как страсти, но боль от их утраты сильнее и продолжительнее. Мистер Хардейл остался теперь совсем один, и на душе у него было тяжело и тоскливо.

Хотя он столько лет жил затворником, это не помогало ему теперь переносить свое одиночество - напротив, еще обостряло тоску по Эмме. Ему сильно недоставало ее общества, ее любви. Она за все эти годы так вошла в его жизнь, что стала как бы частью его самого, у них было столько общих интересов и забот, которыми они ни с кем другим не делились. Лишиться Эммы значило для него начать жизнь сызнова, но для этого нужны были вера в свои силы и гибкость молодости, а не скептицизм, разочарованность и усталость, неизбежные спутники старости.

Прощаясь с Эммой (они расстались только вчера), он старался казаться веселым и бодрым, но усилия, которых ему это стоило, совсем доконали его. В таком угнетенном настроении он вздумал в последний раз побывать в Лондоне и еще раз поглядеть на развалины старого дома, прежде чем навсегда покинуть его.

Путешествовать в те времена было совсем не то, что в наши дни. Но самому долгому путешествию приходит конец, и вот мистер Хардейл снова увидел улицы столицы. Он остановился в гостинице, где была стоянка почтовых карет, и решил провести в Лондоне только одну ночь и не сообщать никому о своем приезде: он хотел избежать тягостного прощания со всеми, даже со славным Варденом.

Он лег спать в таком состоянии духа, в котором человека легко одолевают болезненные фантазии и тяжелые сны. Он сам понимал это, понимал даже в ту минуту, когда в ужасе очнулся от первого сна и сразу распахнул окно, надеясь увидеть снаружи что-нибудь такое, что отвлечет его и рассеет воспоминания о страшном сне. Но этот кошмар преследовал его и раньше, принимая разные образы. Будь это только жуткое видение, часто являвшееся ему во сне, он проснулся бы с мимолетным чувством страха, которое сразу рассеялось бы. Но та тревога, которую он сейчас испытывал, не унималась, ничто не могло заглушить ее. Как только он лег в постель и закрыл глаза, она подкралась к нему. И, засыпая, он чувствовал, как она растет, назойливо охватывает его и принимает постепенно прежнее обличье. Он очнулся и вскочил,- видение рассеялось в возбужденном мозгу, оставив по себе ужас, против которого были бессильны рассудок и бодрствующее сознание.

Наступило утро, взошло солнце, а он все еще не мог отделаться от своей тревоги. Он встал поздно, но сон ничуть не подкрепил его, и он весь день не выходил на улицу. Ему почему-то хотелось в последний раз побывать в старой усадьбе не днем, а вечером,- в былые времена он имел обыкновение по вечерам прогуливаться в парке и сейчас хотел увидеть родные места именно в этот час.

Рассчитав время так, чтобы попасть в Уоррен незадолго до захода солнца, он вышел из гостиницы на людную улицу.

Задумавшись, пробирался он сквозь шумную толпу, но не успел сделать и несколько шагов, как почувствовал, что кто-то дотронулся до его плеча, и, обернувшись, увидел одного из слуг той гостиницы, где он ночевал. Слуга, извинившись, передал мистеру Хардейлу шпагу, оставленную им в номере.

- А зачем вы принесли ее мне? - спросил мистер Хардейл, протянув руку, но не беря шпагу и с беспокойством глядя на слугу.

Тот извинился и сказал, что, если мистер Хардейл этим недоволен, он унесет шпагу обратно. Потом прибавил:

- Вы говорили, сэр, что хотите прогуляться за город и, может быть, вернетесь поздно. А вечером дороги у нас небезопасны для одиноких путников.

Со времени беспорядков люди и вовсе боятся ходить безоружными по глухим местам. Я подумал, что вы нездешний, сэр, и не знаете этого. Но если вы хорошо знаете наши дороги и захватили с собой пистолеты...

Мистер Хардейл взял шпагу, прицепил ее и, поблагодарив слугу, пошел дальше.

Лицо у него было такое странное и рука, протянутая за шпагой, так дрожала, что слуга несколько минут еще стоял, глядя ему вслед, и раздумывал, не следует ли пойти за ним и проследить, что он будет делать. В гостинице долго потом вспоминали и рассказ слуги и то, что мистер Хардейл этой ночью допоздна ходил по комнате, а утром слуги заметили, что он, очень взволнован и бледен. Слуга, относивший ему шпагу, воротясь, сказал своему товарищу, что странный вид постояльца его очень тревожит - уж не задумал ли он покончить с собой?

Мистер Хардейл заметил выражение лица слуги и, смутно сознавая, что он возбудил в этом человеке какие-то подозрения, зашагал быстрее. Придя на стоянку карет, он нанял лучшую из них и уговорился с кучером, что тот довезет его туда, где от дороги отходит тропка в поле, и подождет его возвращения в трактире, до которого оттуда рукой подать. Доехав до условленного места, мистер Хардейл слез и пошел дальше пешком.

Он прошел так близко от "Майского Древа", что мог видеть дым из его труб, поднимавшийся за деревьями. Стая голубей - вероятно, среди них были и старые обитатели "Майского Древа" - весело летела домой и пронеслась над головой одинокого путника, заслонив от него на миг безоблачное небо. "Старый дом опять оживет, - подумал мистер Хардейл, глядя им вслед.- И под увитой плющом крышей будет по-прежнему гореть веселый огонь. Приятно сознавать, что не все погибло в здешних местах, и я сохраню в памяти хоть одну веселую картину".

Он шел по направлению к Уоррену. Вечер был светлый и тихий, ничто не нарушало безмолвия, даже листья не шелестели, и только вдалеке сонно позвякивали колокольчики стада, да изредка мычала там корова или из деревни доносился лай собак. Небо еще светилось нежно-розовым блеском заката, а на земле и в воздухе царил глубокий покой, когда мистер Хардейл подходил к покинутой усадьбе, которая столько лет была для него родным кровом, чтобы в последний раз взглянуть на ее почерневшие стены.

Нам всегда грустно смотреть на золу отгоревшего огня, хотя бы то был просто огонь в камине: зрелище это говорит нам о смерти и разрушении того, что было полно жаркого света и жизни, а стало холодным, печальным прахом,при этой мысли невольно сжимается сердце человеческое. А насколько тяжелее видеть обгорелые развалины своего родного дома! Повержен в прах священный алтарь, который чтут даже худшие из нас, а лучшие приносят на нем такие великие жертвы и свершают во имя его такие героические подвиги, что, если бы эти алтари вошли в историю, они заставили бы самые гордые храмы древности, столь прославленные летописями, покраснеть от стыда за свое чванство!

Мистер Хардейл очнулся от долгих размышлений и стал медленно обходить дом. Было почти темно.

Он уже собирался уходить, как вдруг остановился, невольно ахнув от неожиданности. Перед ним, в непринужденной позе прислонясь спиной к дереву и созерцая развалины с выражением злорадства (злорадство это было так сильно, что победило привычное самообладание и откровенно выражалось на всегда непроницаемом и беспечно-равнодушном лице),- на его собственной земле стоял человек, присутствие которого было ему невыносимо всегда и везде, а в особенности здесь и в такую минуту. Стоял, торжествуя, как всегда торжествовал при каждой неудаче и разочаровании, постигавших его, Хардейла.

Кровь в нем закипела, гнев вспыхнул с такой силой, что он готов был убить этого человека. Но, сделав над собой нечеловеческое усилие, мистер Хардейл сдержался и прошел мимо молча, без единого слова, даже не взглянув на своего врага. Да, он без оглядки пошел бы дальше, хотя побороть искушение было невероятно трудно, если бы этот человек сам не окликнул его и не заставил остановиться. Его притворно-соболезнующий тон довел мистера Хардейла чуть не до бешенства, и он мгновенно потерял над собой власть, которая стоила ему таких мучительных усилий.

Всякая осторожность, рассудительность, терпение, все, чем сильно раздраженный человек может обуздать свою ярость, покинули мистера Хардейла в тот миг, когда он обернулся. Но он сказал медленно и внешне совершенно спокойно, гораздо спокойнее, чем когда-либо говорил с этим человеком:

- Зачем вы меня остановили?

- Какая удивительная случайность, что мы встретились здесь! Я только это и хотел заметить,- невозмутимо, как всегда, сказал сэр Джон Честер.

- Да, это действительно странно.

- Только странно? Скажите лучше - самый необыкновенный и удивительный случай в мире! Вот уже много лет я никогда не катаюсь верхом по вечерам. И вдруг сегодня ночью мне пришла необъяснимая фантазия съездить сюда. Какая живописная картина! - Он указал на разрушенный дом и поднял к глазам лорнет.

- Вы, ничуть не стесняясь, хвалитесь делом своих рук!

Сэр Джон, опустив лорнет, с любезно недоумевающей миной повернулся к мистеру Хардейлу и слегка покачал головой как бы говоря: "Боюсь, что этот грубиян окончательно спятил".

- Повторяю - вы, ничуть не стесняясь, хвалитесь делом своих рук! -

сказал мистер Хардейл.

- Моих рук! - отозвался сэр Джон, с улыбкой оглядываясь вокруг.Простите, но я, право же, не понимаю...

- Вы видите эти стены, эти расшатанные башни, - продолжал мистер Хардейл. Видите, что наделал бушевавший здесь огонь. Видите, как поработали здесь разрушители. Видите или нет?

- Вижу, конечно, любезный друг, - ответил сэр Джон, мягким жестом пытаясь успокоить раздраженного собеседника.- Все вижу, когда вы не стоите передо мной и не заслоняете мне эту картину. Мне вас очень жаль. Если бы я не имел удовольствия встретить вас здесь сегодня, я, вероятно, написал бы вам это. Однако скажу откровенно - уж вы меня извините! - что несчастье свое вы переносите не с той стойкостью, какой я ожидал от вас,- нет, нет!

Сэр Джон достал свою табакерку и снисходительным тоном человека, которому умственное превосходство дает право читать нравоучения другим, продолжал:

- Ведь вы - философ, один из тех суровых и непреклонных философов, которые выше естественных слабостей человеческих. Вы взираете на них свысока и отгораживаетесь от них с поразительным ожесточением. Я же слышал вас.

- И еще услышите,- вставил мистер Хардейл.

- Благодарю,- сказал сэр Джон.- Не будем стоять на одном месте, мы ведь можем разговаривать на ходу. Что-то сыро становится. Не хотите? Как вам угодно. К сожалению, должен сказать, что могу уделить вам только несколько минут.

- Лучше бы вы не уделяли мне ни одной! От души желал бы, чтобы вы очутились где угодно, хотя бы в раю (если возможна такая чудовищная несправедливость), только бы не здесь сегодня.

- Ну, ну, вы чересчур уж строги к себе,- возразил сэр Джон.- Правда, собеседник вы далеко не из приятных, но вовсе не настолько, чтобы я должен был избегать вас.

- Слушайте, что я вам скажу! - воскликнул мистер Хардейл.- Выслушайте меня до конца!

- Опять будете браниться? - осведомился сэр Джон.

- Буду обличать вашу низость. Вы сделали свое дело чужими руками и нашли подходящего агента! Несмотря на сродство ваших душ, этот помощник изменил и вам, как изменял всем, потому что он предатель по натуре.

Взглядами, намеками, хитрыми лукавыми словами, как будто ничего не значащими, вы подбили Гашфорда на это дело, последствия которого - вот тут, перед вами. Таким же способом вы внушили ему, что он может утолить свою смертельную ненависть ко мне (слава богу, у него есть за что меня ненавидеть!), похитив и обесчестив мою племянницу. Да, все это - дело ваших рук. Вижу по вашему лицу, что вы намерены отрицать это, - крикнул мистер Хардейл, отступив на шаг,- но тогда вы солжете!

Он схватился за шпагу, но сэр Джон, все так же хладнокровно и с презрительной усмешкой, возразил:

- Заметьте, сэр,- если вы еще способны что-нибудь сообразить,- что я не считаю нужным ничего отрицать. Не так уж вы проницательны, чтобы читать по лицам людей, которые не столь вульгарно откровенны, как вы. Помнится, вы проницательностью никогда не отличались - иначе вовремя прочли бы в глазах одной особы, которой называть не буду, равнодушие, а то и отвращение к вам.

Я говорю о временах давно минувших,- и вы, конечно, меня понимаете.

- Сколько бы вы ни кривлялись, я знаю, что вы будете отрицать свою роль в этом деле. А ложь откровенная или уклончивая, высказанная или нет, всегда останется ложью. Вы не отрицаете? Значит, признаетесь.

- Вы же сами,- сказал сэр Джон все так же плавно, как будто его ни разу не прерывали,- публично высказали свое мнение об этом господине (это было, кажется, в Вестминстер-Холле) в таких выражениях, которые избавляют меня от необходимости продолжать о нем разговор. Были у вас основания для такого отзыва или нет, не знаю. Но если допустить, что этот господин таков, как вы его описали, и если даже он сделал какое-то заявление вам или кому другому, желая спасти свою шкуру или рассчитывая, что ему хорошо заплатят, или просто для собственного удовольствия, или из других соображений, - могу сказать только одно: те, кто пользуется платными услугами такого субъекта, позорят себя этим не меньше, чем он сам. Вы сами высказывались сегодня так бесцеремонно, что, надеюсь, позволите мне эту маленькую вольность.

- Скажу вам еще только одно, сэр Джон,- воскликнул мистер Хардейл.- Вы каждым взглядом, словом и жестом хотите мне внушить, что вы тут ни при чем.

А я вам повторяю, что виновник всего - вы! Вы подговорили Гашфорда и вашего несчастного сына (бог ему прости!) сделать это. Вам ли толковать о позорных поступках! Вы сами когда-то сказали мне, что заплатили бедному дурачку и его матери за то, что они скрылись из Лондона, в действительности же вы только намеревались это сделать, но они ушли раньше. Я это и тогда подозревал, а теперь знаю наверняка. Знаю теперь и то, что именно вы оклеветали меня, пустив слух, будто одному мне была выгодна смерть брата. Да и другими гнусными выдумками и сплетнями про меня я тоже обязан вам. Всю мою жизнь, начиная с той первой надежды на счастье, которая благодаря вам превратилась в тяжкое горе и вечное одиночество, вы стояли на моем пути, как злой рок, и не давали мне покоя. И всегда, во всем вы показывали себя хладнокровным, бездушным, вероломным лжецом и негодяем! Во второй и последний раз говорю вам это в лицо. Я презираю вас и не хочу больше знаться с подлецом!

С этими словами он поднял руку и ударил сэра Джона в грудь с такой силой, что тот пошатнулся. Опомнившись от неожиданности, сэр Джон в тот же миг выхватил шпагу и, отбросив ножны и шляпу, кинулся на противника. Он нанес ему страшный удар, метя прямо в сердце, и убил бы его наповал, если бы мистер Хардейл быстрым и точным выпадом не отбил его шпаги.

Ударив сэра Джона, мистер Хардейл дал этим выход обуявшему его бешеному гневу и разом успокоился. Теперь он только парировал быстрые удары сэра Джона, не нападая, и с каким-то безумным ужасом в глазах кричал ему:

- Остановитесь! Только не сегодня! Не сегодня! Ради бога, не сегодня!

Увидев, что он опустил шпагу и не хочет драться, сэр Джон опустил свою.

- Не сегодня,- снова крикнул ему мистер Хардейл.- Остановитесь, пока не поздно.

- Вы сказали, что это наша последняя встреча, и угадали.- Сэр Джон говорил медленно и очень спокойно, но он уже сбросил маску и с нескрываемой ненавистью смотрел на мистера Хардейла.- Не сомневайтесь в этом. Думаете, я забыл нашу предыдущую встречу? Нет, я вам припомню каждое ваше слово и каждый взгляд, и вы мне за все ответите! Так вы воображаете, что я предоставлю вам выбрать час, когда мы сведем счеты? Как назвать такого человека, который вечно до тошноты твердит о честности и справедливости, заключает со мной союз с целью помешать браку, якобы ему нежелательному, а когда я самым точным образом выполняю свое обязательство, он увиливает от своего и затем устраивает этот брак, чтобы избавиться от надоевшей ему обузы и придать ложный блеск своему имени?

- Я поступал, как подсказывали мне честь и совесть! - крикнул мистер Хардейл.- И сейчас поступаю так же. Не вынуждайте меня продолжать сегодня нашу дуэль!

- Вы, кажется, назвали моего сына "несчастным"? - сказал сэр Джон с усмешкой.- И впрямь, как не пожалеть этакого простофилю? Так глупо попасться в ловушку, расставленную таким дядей и такой племянницей и дать себя женить!

Бедный дурак! Но он мне больше не сын, можете наслаждаться успехом вашей хитрости, сэр!

- Еще раз прошу вас - не выводите меня из терпения и не лезьте сегодня под мою шпагу! - закричал мистер Хардейл, в ярости топнув ногой.- И зачем только вы пришли сюда сегодня! Зачем мы столкнулись! Завтра я был бы уже далеко, и мы никогда больше не встретились бы.

- Вы уезжаете? В таком случае я очень рад, что мы сегодня встретились,-

сказал сэр Джон, не моргнув глазом.- Хардейл, я всегда презирал вас, вы это знаете, но все-таки признавал за вами своего рода примитивное мужество. До сих пор я свои суждения о людях считав непогрешимыми, и мне обидно, что я ошибся, и вы оказались трусом.

Больше никто из них не произнес ни слова. Хотя было уже совсем темно, они скрестили шпаги и стали яростно наступать друг на друга. Силы были равны, оба прекрасно владели оружием.

Они дрались уже минуту-другую, все больше свирепея, и каждый успел нанести другому несколько легких ран. Раненный в руку мистер Хардейл почувствовал, как из нее хлынула теплая кровь, и, окончательно выйдя из себя, нанес такой сильный удар, что шпага его по рукоятку вонзилась в тело противника.

Глаза обоих встретились в тот миг, когда мистер Хардейл выдергивал шпагу, и оба не сразу отвели их. Мистер Хардейл одной рукой обхватил умирающего, но тот слабым движением оттолкнул его и упал на траву. Затем он приподнялся на руках и одно мгновение смотрел на мистера Хардейла с ненавистью и презрением. Но, должно быть, даже в эту минуту помня, что такое выражение может обезобразить его лицо после смерти, он попытался улыбнуться и с трудом пошевелил рукой, как будто хотел заправить в жилет окровавленную рубашку. Рука соскользнула с груди, и сэр Джон упал навзничь мертвый. Это и было страшное видение прошедшей ночи.

ГЛАВА ПОСЛЕДНЯЯ

Бросим последний взгляд на тех действующих лиц этой повести, с которыми мы, увлеченные ее событиями, еще не успели проститься,- и повесть будет окончена.

Мистер Хардейл в ту же ночь бежал из Лондона. Покинув Англию раньше, чем хватились сэра Джона, нашли труп и начали следствие, он отправился сразу в один монастырь, известный во всей Европе строгостью режима и беспощадно суровыми правилами для тех, кто искал здесь убежища от суеты мирской. Мистер Хардейл принял монашеский обет, навсегда оторвавший его от жизни и людей, и через несколько дет, проведенных в покаянии, был погребен под мрачными сводами обители.

Труп сэра Джона обнаружили только через два дня. Как только его опознали и привезли домой, преданный слуга, верный принципам своего господина, удрал со всеми деньгами и всем добром, какое мог захватить, и зажил джентльменом на свой капитал. Он весьма успешно делал карьеру и, наверное, женился бы в конце концов на богатой наследнице, но вышла одна неприятная заминка, которая привела его к безвременной кончине. Он умер от заразительной болезни, весьма распространенной в то время, именуемой в просторечии тюремной горячкой.

Лорд Джордж Гордон пробыл в Тауэре до пятого февраля следующего года, а в этот день, в понедельник, совершился в Вестминстере торжественный суд над ним по обвинению в государственной измене. В этом преступлении он, после тщательного расследования, был признан невиновным за отсутствием доказательств, что он собирал людей с предательскими или вообще противозаконными целями. И так как в стране было еще немало людей, которым беспорядки не обуздали и ничему не научили, то в Шотландии проводилась общественная подписка для покрытия судебных издержек лорда Гордона.

Семь лет лорд Гордон благодаря энергичному заступничеству своих друзей прожил сравнительно спокойно, если не считать того, что он довольно часто пользовался случаем доказать свою преданность протестантской вере, делая всякие сумасбродства, к великому удовольствию своих врагов, и что он был отлучен от церкви архиепископом Кентерберийским за отказ явиться по вызову в качестве свидетеля на церковный суд. В году 1788-м ему пришла новая безумная фантазия - он написал и выпустил в свет оскорбительный памфлет, где в самых дерзких выражениях поносил французскую королеву. Его отдали под суд за клевету и после его нелепых выступлений на этом суде признали виновным. Но он не явился выслушать приговор и бежал в Голландию. Однако мирные бургомистры Амстердама вовсе не жаждали его присутствия там, и он с величайшей поспешностью был выслан обратно на родину. Прибыв в июле в Харидж, он отсюда переехал в Бирмингем, где в августе месяце официально принял иудейскую веру и выдавал себя за еврея, пока его не арестовали и не отвезли в Лондон для выполнения над ним приговора, от которого он бежал. По этому приговору он в декабре был отправлен в Ньюгетскую тюрьму на пять лет и десять месяцев, а сверх того с него потребовали крупный штраф и солидные поручительства за его благонадежное поведение в будущем.

Летом следующего года он обратился к французскому Национальному Собранию с просьбой о прощении, но английский министр отказался санкционировать помилование, и лорд Джордж примирился с тем, что ему придется отбыть весь срок заключения. Он отпустил бороду чуть не по пояс, выполнял все обряды своей новой религии и занялся изучением истории, посвящал также часть времени живописи, которой он довольно успешно занимался в молодости. Друзья его покинули, а в тюрьме с ним обращались как с худшим из преступников*, но он оставался всегда веселым и покорным судьбе. Он дожил только до сорока трех лет и умер в тюрьме 1 ноября 1793 года.

Многие люди, меньше этого бедного лорда сочувствовавшие нужде и горю обездоленных, менее одаренные и более черствые, сделали блестящую карьеру и оставили по себе громкую славу. Впрочем, лорда Джорджа тоже оплакивали.

Заключенные очень горевали по нем, так как, несмотря на свои довольно скудные средства, он щедро помогал всем, раздавая деньги нуждающимся, какой бы веры они ни были, к какой бы секте ни принадлежали. По укатанным дорогам жизни ходит немало мудрецов, которые могли бы кое-чему поучиться у этого бедного помешанного, кончившего свою жизнь в Ньюгете.

Суровый Джон Груби верно служил ему до его последнего часа. Лорд Джордж и суток не успел пробыть в Тауэре, как Джон явился к нему и не оставлял его уже до самой смерти. Был у лорда и другой преданный друг, красавица еврейка, привязавшаяся к нему отчасти из религиозных, отчасти из романтических побуждений и трогательно заботившаяся о нем. В ее бескорыстии и добродетели не сомневались даже самые строгие моралисты.

Его бывший секретарь, разумеется, предал его. Он некоторое время кормился тем, что торговал тайнами милорда, а когда запас их окончательно иссяк и торговать больше стало нечем, Гашфорд подыскал себе работу, вступив в почтенное сословие сыщиков, состоящих на жалованье у правительства. В такой жалкой роли он подвизался то на родине, то за границей и долго терпел все невзгоды и неудобства этой профессии. А лет десять - двенадцать тому назад в номере какой-то сомнительной гостиницы в Боро найден был мертвым в постели худой, истощенный старик, которого там никто не знал. Он отравился.

Долго не удавалось узнать его фамилию, но потом, по заметкам в его записной книжке, выяснили, что он был секретарем лорда Джорджа Гордона во время знаменитого мятежа.

Прошло много времени после восстановления тишины и порядка, и в Лондоне уже давно перестали толковать даже о том, что на каждого из офицеров, во время бунта содержавшихся за счет города, тратили в день на стол и квартиру четыре фунта четыре шиллинга, на каждого солдата - два фунта два с половиной пенса. Через много месяцев после того как забыта была даже и эта животрепещущая тема и члены "Союза Непоколебимых" все до единого были перебиты, или сидели в тюрьме, или были высланы, мистера Саймона Тэппертита перевели из больницы в тюрьму, судили и после указа о помиловании выпустили на волю с двумя деревяшками вместо ног. Лишившись своих точеных ножек и слетев с высокого поста в бездну полнейшей нищеты и несчастья, он сменил гнев на милость и отправился к своему бывшему хозяину просить помощи. По совету Вардена и при его содействии он стал чистильщиком сапог и обосновался под аркой у конно-гвардейских казарм. Место было бойкое, и он быстро приобрел обширную клиентуру. В дни приемов при дворе у мистера Тэппертита ожидали своей очереди почистить сапоги чуть не двадцать офицеров. Дела его так пошли в гору, что он завел уже двух подручных, а там и женился на вдове одного известного тряпичника, родом из Милбэнка. С этой дамой, тоже помогавшей ему в работе, он наслаждался безоблачным семейным счастьем, иногда омрачавшимся легкими шквалами, которые, впрочем, только очищают атмосферу супружеской жизни и проясняют горизонт. Во время таких бурь мистер Тэппертит, стремясь, поддержать свой авторитет, иногда забывался до того, что запускал в жену сапожной щеткой, туфлей или башмаком, а она (правда, лишь в самых крайних случаях) в отместку снимала его деревяшки и выставляла его из дому, на посмешище уличным мальчишкам, которым всякое озорство доставляет первейшее удовольствие.

Мисс Миггс, после крушения всех своих проектов, брачных и других, была обижена на весь неблагодарный и ничтожный свет и стала еще раздражительнее и желчнее. Она так энергично срывала свою злость на юном поколении в доме на площади Золотого Льва, награждая их щипками, шлепками и таская за волосы, что ее с общего согласия изгнали из этого святилища, предложив осчастливить своим присутствием любое другое место на Земле. Случайно в это же время мидлсекское судебное ведомство объявило, что требуется надзирательница в женскую тюрьму, и назначило день и час для явки. Мисс Миггс явилась в назначенное время, ее сразу отметили и выбрали из ста двадцати четырех кандидаток, и она заняла эту должность, в которой состояла до самой смерти, то есть больше тридцати лет, так и оставшись девицей. Замечено было, что эта дева, с неумолимой свирепостью тиранившая свою женскую паству, была особенно сурова к тем из них, кто имел хоть малейшее притязание на красоту. А уж тем, кто согрешил по легкомыслию, она не давала пощады (что объясняли ее неукротимой добродетелью и строгим целомудрием): постоянно накидывалась на них по малейшему поводу или без всякого повода, изливая на их головы всю свою злобу. К грешницам этого сорта она применяла множество собственных полезных изобретений, завещанных ею потомству,- как, например, способ вонзать бородку ключа в крестец провинившейся, что она проделывала с утонченной жестокостью. Она же изобрела другой вид наказания: наступать как будто нечаянно на ноги тем, у кого были миниатюрные ножки (причем, наступать непременно деревянными башмаками) - тоже замечательно остроумный прием, до тех пор никому не известный.

А Джо Уиллет и Долли Варден не стали, конечно, откладывать свою свадьбу в долгий ящик. Они поженились очень скоро, и так как слесарь имел возможность дать за своей дочкой хорошее приданое, у них оказалась кругленькая сумма в банке, и они снова открыли "Майское Древо".

Очень скоро, разумеется, в "Майском Древе" появился краснощекий мальчуган, ковылявший по коридору или кувыркавшийся на зеленой лужайке перед домом. Через короткое время (если считать по годам) забегала по дому и краснощекая девочка, потом - опять краснощекий мальчик и постепенно появилась целая стая девочек и мальчиков. Так что, когда бы вы ни заглянули в Чигуэлл, вы непременно увидели бы на деревенской улице, или на лужайке, или на дворе фермы ("Майское Древо" было теперь уже не только постоялым двором, но и фермой) столько маленьких Джо и маленьких Долли, что их нелегко было сосчитать. Все эти перемены произошли довольно скоро. Но очень не скоро Джо, и Долли, и слесарь, и его жена стали на вид хотя бы пятью годами старше: ибо радость и довольство жизнью удивительно красят людей и помогают сохранить молодость - можете в этом не сомневаться.

Я думаю, очень не скоро в Англии появился другой такой постоялый двор, как "Майское Древо". Да и то еще большой вопрос, появился ли он и по сию пору, появится ли когда-нибудь в будущем.

И очень не скоро (ибо пословица говорит, что "Никогда - это не скоро")

перестали в "Майском Древе" принимать горячее участие в раненых солдатах и угощать их в память похода Джо, а старый его знакомец-сержант - заглядывать в "Майское Древо" и без устали толковать с Джо о битвах и осадах, о тяготах военной службы и о тысяче других вещей, связанных с солдатской жизнью.

А большая серебряная табакерка, которую сам король послал Джо за его подвиги во время бунта! Ни один посетитель "Майского Древа" не забывал сунуть два пальца в эту табакерку, хотя бы он раньше никогда не нюхал табак, и, взяв понюшку, с непривычки чихал так, что с ним чуть не делались судороги. А багроволицый виноторговец! Был ли в те времена хоть один человек, который не встретил бы его в "Майском Древе"? И по всему видно было, что он чувствует себя как дома в лучшей комнате этой гостиницы, будто век жил здесь. А праздники, крестины, рождественские обеды, именины, свадьбы и всякие другие торжественные дни в "Майском Древе" и "Золотом Ключе"! Если о них не упомянуть, - то что же достойно упоминания?

Мистер Уиллет-старший, какими-то неведомыми путями придя к выводу, что Джо хочет жениться и, следовательно, ему, отцу, лучше будет удалиться от дел и не мешать молодым, переселился в маленький коттедж в Чигуэлле, где специально для него расширили камин, повесили котел, а в садике перед крыльцом врыли шест наподобие "Майского Древа", так что Джон сразу почувствовал себя как дома. В его новое жилище каждый вечер приходили Том Кобб, Фил Паркс и Соломон Дэйэи, и все четверо, как бывало, сидя у огня, пили, курили, дремали, вели неторопливый разговор. Вскоре случайно выяснилось, что мистер Уиллет все еще воображает себя трактирщиком, и тогда Джо подарил ему грифельную доску, на которой старый Джон аккуратно писал счета на огромные количества мяса, пива и табака. С годами это превратилось у него в страсть, он записывал мелом против фамилий своих старых приятелей огромные суммы, которые они никак не могли бы уплатить, и это доставляло ему такое тайное наслаждение, что он то и дело выходил за дверь взглянуть на свои записи и возвращался с видом живейшего удовлетворения.

Он так и не оправился от потрясения, которое испытал во время разгрома своей гостиницы бунтовщиками, и до конца жизни его мыслительные способности оставались в таком же состоянии. Когда ему показали первого внука, его чуть удар не хватил: по-видимому, он решил, что это с Джо произошло какое-то чудесное превращение. Ему тотчас пустили кровь, пригласив для этого искусного лекаря. Старик поправился, и, несмотря на то, что все доктора предсказывали ему смерть от второго апоплексического удара не далее, как через полгода, и были весьма недовольны его поведением, когда он все-таки не умер, он, вероятно из-за природной своей медлительности, прожил еще около семи лет. Однажды утром у него отнялся язык. В таком состоянии старый Джон пролежал очень спокойно целую неделю и, внезапно придя в сознание, услышал, как сиделка шепнула Джо, что он отходит.

- Да, ухожу, Джозеф,- сказал мистер Уиллет, на миг повернув голову.- В сальваны...- И испустил дух.

Он оставил изрядную сумму денег - даже больше, чем ожидали соседи, покорные обычаю всех людей считать деньги в чужом кармане. Джо унаследовал все и стал видным человеком в тех местах. Деньги обеспечили ему полную независимость.

Барнеби не сразу опомнился после пережитого, не сразу вернулось к нему здоровье и веселый нрав. Но время шло, он постепенно становился прежним Барнеби я навсегда сохранил уверенность, что его заключение в тюрьме и затем избавление от смерти - приснившийся ему когда-то страшный сон. В остальном он был теперь более нормальным человеком. После выздоровления память у него стала лучше, характер и сила воли - устойчивее. Но все прошлое совершенно исчезло из его памяти, словно скрытое темной завесой, и мрак этот так никогда и не рассеялся в его сознании.

При всем том он чувствовал себя счастливым, так как полностью сохранил свою любовь к свободе и живой интерес ко всему, что живет, растет, движется в окружающем мире.

Они с матерью жили на ферме у Джо, ходили за скотом и птицей, помогали хозяевам во всем, а Барнеби еще возделывал свой собственный огород. Все птицы и животные знали его, и каждому из этих знакомцев он придумал кличку.

Не было в деревне человека веселее и беззаботнее его, человека, более любимого старыми и малыми, более жизнерадостного и счастливого. И хотя он мог теперь бродить на свободе сколько душе угодно, он никогда не покидал Ее, ту, для которой был единственной опорой и утешением.

Любопытно, что Барнеби, так смутно помнивший прошлое, разыскал собаку Хью и взял ее к себе. Так же любопытно и то, что он никогда не соглашался поехать в Лондон. Через много лет после бунта, когда Эдвард и его жена вернулись в Англию с семейством, столь же многочисленным, как у Джо и Долли, и в один прекрасный день появились на крыльце "Майского Древа", он сразу узнал их, плакал и прыгал от радости, однако навестить их в Лондоне решительно отказался. И ни под каким предлогом, хотя бы самым приятным и заманчивым, не удавалось заставить его побывать там. Так он никогда и не смог побороть своего отвращения к этому городу и больше не видел его.

А Грип? Грип скоро принял свой прежний вид, и перья его лоснились и блестели еще больше. Но он почему-то стал необыкновенно молчалив. То ли он в Ньюгете разучился искусству светского разговора, то ли в те смутные времена дал на определенный срок обет не показывать своих талантов,- кто его знает!

Как бы то ни было, в течение целого года Грип не произнес ни единого слова и только каркал - торжественно и уныло. Но вот, видно, срок истек, и в одно прекрасное солнечное утро в конюшне вдруг раздался его голос - он обращался к лошадям с речью о чайнике, том самом чайнике, который столько раз упоминался на страницах этой повести. И не успел подслушавший его свидетель прибежать в дом с этой поразительной новостью, клятвенно уверяя, что он слышал еще хохот Грипа, как ворон сам, делая какие-то необыкновенные пируэты, появился в дверях и с диким восторгом прокричал:

- Я - дьявол, дьявол, дьявол!

С этого времени (несмотря на то, что на него, по мнению всех, сильно подействовала смерть мистера Уиллета-старшего) Грип постоянно практиковался и все более совершенствовался в искусстве человеческой речи. А так как для ворона он был еще младенцем, когда Барнеби стал уже седым стариком, то, по всей вероятности, болтает и до сих пор.

Чарльз Диккенс - Барнеби Радж (BARNABY RUDGE). 06., читать текст

См. также Чарльз Диккенс (Charles Dickens) - Проза (рассказы, поэмы, романы ...) :

Битва жизни
Повесть о любви Перевод М. Клягиной-Кондратьевой Часть первая Давным-д...

Блюмсберийские крестины.
Мистер Никодимус Домпс, или, как именовали его знакомые, длинный Домпс...