Петр Николаевич Краснов
«Выпашь - 04»

"Выпашь - 04"

ХХIII

Время шло с неумолимой последовательностью. Какое было дело природе до того, что делалось у людей? Весна сменила зиму, пришла и осень, приближалась зима. И, точно следя за сменою времен года, сменялись и власти. Петрику это было безразлично. Все это были чужие и ему, и России люди. В партиях он и теперь не разбирался. Не все ли равно, что кадеты, что меньшевики, что большевики: одна была кровь и безпорядок.

Все труднее было Валентине Петровне изворачиваться, чтобы поддерживать довольство "пира" в доме. Но она вовремя вынула сбережения первого мужа из банка и благоразумно прятала их в потаенном месте. Но теперь больше боялась за Петрика. Кругом слышала рассказы о расстрелянных и замученных офицерах. Да и на улице были бои. Странно равнодушен был к ним Петрик. Он точно сказал в сердце своем: это не то! И не шел никуда. Он все ждал, когда пойдут за Государя.

- Ты не осуждай меня, Солнышко, что я туда не иду. Я там был... Там... за республику... Я там и своего Похилку встретил. Он слово обман выговорить не может, все говорит: "омман", а лез ко мне за советами, какая Россия должна быть: "хфедерация, или конхфедерация"... Так чего же к ним идти?

Нет... Она его не осуждала. Она безумно боялась за него. Женским чутьем своим она чуяла, что уже нельзя "нигде не быть". Надо куда-то идти. Все суживался тот мир, где они жили, стал уже такой малый, как горошина, и надо было куда-то "бежать". Но знала, что в словаре Петрика не было и не могло быть этого слова. Не мог он ни от кого, ни откуда "бежать". А слухи - все Таня, да разысканная ею кухарка Марья ей приносили их - были одни ужаснее других. Валентина Петровна поняла, что настало самое ужасное - разлука. К "ним" он ни за что не пойдет. Значит: Украина, Каледин и какие-то темные слухи о чем-то замышляемом на Юге, о каких-то комитетах, каких-то дамах, которые отправляют офицеров на юг для образования там армии. И Валентина Петровна осторожно заговорила об этом с Петриком.

- А какая там армия? - спросил Петрик, - с Государем, за Государя, или нет?

Валентина Петровна пожала плечами. Она этого не знала.

- Государь будет потом, - тихо сказала она.

- Хорошо, я пойду... Узнаю.

Был туманный ноябрьский день. Этот туман действовал на нервы Валентины Петровны. Он раздражал ее. Он ей напоминал такой же страшный, липкий туман, какой был тогда, когда в их гарсоньерке убили Портоса. Всегда в туман ей было не по себе. В этот день особенно.

К ней позвонили. Таня пришла немного смущенная.

- Кудумцев, Анатолий Епифанович, - осторожно доложила она, -да странный какой. Пожалуй... не большевик ли?...

- Что же делать? - растерянно сказала Валентина Петровна.

Но думать не приходилось. Кудумцев входил в гостиную.

В темно-зеленой добротного сукна рубашке с карманами на груди и на боках, в прекрасной кожаной куртке, надетой на опашь, он входил, не дожидаясь доклада. Валентина Петровна поднялась к нему навстречу. Он поцеловал ей руку, пожалуй, с большей почтительностью, чем делал это раньше.

- Простите, мать командирша, что нарушаю, может быть, ваш покой. Нарочно ожидал и, если хотите, выслеживал, когда благоверный ваш уйдет. При нем всего вам не скажешь. Очень он у вас какой-то такой... А дело не терпит... Курить позволите?

Кудумцев вынул дорогой, украшенный золотыми монограммами портсигар и не спеша раскурил папиросу. Валентина Петровна со страхом смотрела на него. "Значит" - мелькнула в ее голове мысль, - "чума пришла"...

- Бежать вам надо, вот что, - сказал Кудумцев, - и чем скорее, тем лучше.

- Куда бежать? - бледнея, спросила Валентина Петровна.

- Это уже куда будет угодно вашему командиру... На юг, думаю, будет лучше всего. Скажите, чтобы ехал на Украину, к гетману Скоропадскому. От него переберется в Добровольческую армию. Скажите: туда поехали генералы Келлер, там он и к генералу Щербачеву на Румынский фронт пробраться может.

Кудумцев все знал. То о чем шептались, то, что узнавали, как слух, ему все это было точно известно.

- Я Петру Сергеевичу и документики подготовил, - говорил Кудумцев и из бокового кармана достал сложенный вчетверо полулист бумаги и подал его Валентине Петровне. - Извольте видеть: все честь честью и за надлежащими печатями.

Валентина Петровна развернула поданный ей листок. На нем с ужасом увидала и серп и молот и сакраментальные слова "совет солдатских и рабочих депутатов", все то, от чего все это время она и Петрик так тщательно отмахивались.

- Вы что же, - с нескрываемым ужасом спросила она Кудумцева, - служите у них?

- Н-нет... То есть... я присматривался и к ним... Видите, Валентина Петровна, я поначалу в революцию-то поверил. То есть я поверил, что она для народа, и во всяком случае не против России... Вы это все благоверному вашему передайте. Чего вы не поймете - он поймет. Мы с ним об этом неоднократно, еще и в Маньчжурии, говорили и препирались. Видите, так ему и скажите, с народом я бы еще пошел. Я люблю простой народ, и народ меня любит. Ну там, что ли, чтобы Похилкам, да Хвылям, стало хорошо и сладко жить, я против этого ничего не имел - и так я понимал революцию, ну, а вот как это самое интеллигентское "хи-хи-хи"-то на сцену вылезло, как посмотрел я на Ленина с его отвратительной ухмылочкой, то и понял я, что тут - ничего для народа. Это все самая что ни на есть в мире пакость, вот она и будет править и помыкать. Так это, как говорится, "ах оставьте, что-то не хочется"... Я отошел и, отходя, о вашем благоверном подумал, ибо никогда ничего худого от него не видал, да и вас уважаю крепко.. Да и Анеля меня притом же просила...

- А где Анеля?

- Анеля со мною и при мне и останется.

- А Старый Ржонд?

Кудумцев рукой махнул.

- Такой же Дон Кихот армейский, как и ваш благоверный. Вздумал солдат убеждать идти спасать Государя. Ну и прописали ему этого самого Государя. Еле живого вытащили. В Польше теперь где-то отлеживается. А может, и еще куда подался. Все воевать хочет. Такой неугомонный. Ну, а Анеля со мною на манер законной, хотя и невенчанной жены. Видите, как оно обернулось. Видите, какой хаос теперь. Так вот в этом-то хаосе я и пришел к тому выводу, что, простите меня за недамское, несалонное слово, сволочью теперь быть и легче, и выгоднее, и приятнее, чем честным-то человеком офицерские фигли-мигли разводить...

- И вы что же - стали?... - Валентина Петровна не посмела договорить.

- Не совсем... Казаковать по старине теперь можно. Это все-таки не плохо, ну и опять же с народом, а у меня, так сказать, к простому народу всегда симпатия... Да, ведь тут хуже, чем сволочи. Тут скоро со всего света самая, то есть, что ни на есть пакость сюда набежит русскую кровь пить. Я народа не боюсь, а вот этого-то "хи-хи-хи" и очень даже опасаюсь. Удавят, как Шадрина удавили, и ни за какие заслуги не помилуют. А с народом пока можно погулять, я и погуляю по знакомым местам. Как это по иностранному-то говорится: "вино, женщины и песни". Вот что я надумал. Я по натуре, если хотите, - разбойник, но никогда не пакостник. И пакостями-то я заниматься не хочу и не буду. "Из-за острова на стрежень" - вот это мое. "На простор речной волны" - вот это по моему нраву! И я таких молодцов наберу, что ай да мы!.. Я хочу: - "марш вперед, зовут в поход, черные гусары"!... Ну, и будут у меня черные гусары... Я поэт, Валентина Петровна. И уже, если лить кровь и погибать самому, так - с музыкой и песней. "Смерть нас ждет", ну и пускай... Мы умереть сумеем. Это, если хотите, тоже сволочь, да только благородная сволочь, а не интеллигентское подхихикиванье. Мне такие, как Дыбенко, любы, как Муравьев, а на таких, как этот жидовский подхалима Буденный, мне плевать. Мне с такими не по пути. Я служу или Государю или самому себе... Ну, это так, между прочим... Это мечтания... А благоверного сегодня же за заставу спровадьте, да пешком, а не по железной дороге, там прознают - и крышка, в ящик сыграть придется, угробят в два счета. Это они умеют.

Кудумцев встал, церемонно поцеловал руку Валентины Петровны и, не безпокоя Таню, тихо вышел на лестницу.

Валентина Петровна не провожала его, она как сидела на диване, так и осталась сидеть. Ее сердце сильно, мучительно билось, как билось тогда, когда такой же туман стоял над Петербургом и она не могла попасть в гарсоньерку Портоса. Вот она и пришла - чума, и кончился их "пир".

Она ждала Петрика. Знала, как трудно будет ей уговорить его "бежать". И понимала, что настала пора, когда бежать стало неизбежным.

ХХIV

Петрик вернулся около четырех часов, когда уже темнело и по улицам загорались фонари. Он пришел какой-то размягченный. И это показалось Валентине Петровне плохою приметою. В Петрике никогда не было особых "нежностей". Теперь он посадил Валентину Петровну подле себя на диван, крепко прижал к себе и стал целовать, называя ее нежными именами. Он и Настеньку вспомнил. Он благодарил Валентину Петровну за все то, что она дала ему.

- Ну, все это было и прошло... Что говорить о том, чего все равно никогда и никак не вернешь... Не в нашей власти... Я придумал... Меня - ты безпокоишь. Что ты будешь делать?

Она догадалась. Он надумал уходить, но она не посмела ему сказать, что знает его мысли.

- Я знаю. У нас это давно решено с Таней. Мы уедем к ней, в ее губернию. В деревню, там у нее есть какой-то дядя, она говорит, очень хороший, святой жизни человек. Там и переждем.

Они оба думали лишь о том, что надо как-то переждать. Оба глубоко верили, что все это временно и даже очень недолговременно.

Осторожно к ним заглянула Таня. Она делала какие-то знаки. Вызывала Валентину Петровну к себе.

- Постой, касатка. Тане что-то от меня нужно. Верно Марья что-нибудь по хозяйству.

Она вышла к Тане. Та увлекла ее к себе в комнату.

- Барыня, непременно, чтобы Петр Сергеевич сегодня не позже ночи, куда ни хотите, а уходил. Председатель домового комитета заходил, говорил, невозможно, что они так долго остаются, на регистрацию не идут. И вам, и всем отвечать придется. Им бежать надо. Мы с вами как нибудь отвертимся.

Сближались границы и без того тесного круга. Уже и горошины не было, где бы могли они спокойно жить. Чума подошла к ним вплотную.

Валентина Петровна вернулась в гостиную.

- Что там такое?

- Ничего особенного. Марья спрашивала, можно ли подавать обед.

- Почему так рано сегодня? Впрочем, это даже хорошо, что сегодня рано. Я решил воспользоваться сегодняшним туманом и уйти.

Валентина Петровна вздохнула с облегчением. Но она и вида не подала, что это ее обрадовало.

- Куда же ты, касатка?

- Я узнал... В Пскове есть офицеры... Они за Государя. Хочу пройти на разведку, что там? Нельзя же ничего не делать. Грех это большой.

Она вспыхнула. Два чувства боролись в ней: чувство радости, что он уйдет от опасности и чувство неизбежности разлуки. Как тяжела ей показалась разлука!.. Но она опять ничем не выдала своих чувств.

Она теснее прижалась к нему и поцеловала его в щеку.

- Ты знаешь, - сказала она, - без тебя здесь Кудумцев был.

- А? Он с "ними"?

- Не совсем. Он был у них и разочаровался в них.

- Давно пора. Значит он не вполне негодяй.

- Он сказал, что ты поймешь. Он хотел идти с народом...

- Он видал, где этот народ?

- И увидал, что вместо народа "хи-хи-хи" какое-то. Он сказал: ты это поймешь.

- Да, пожалуй. Он прав. Тут народом-то и не пахнет. Ну, и дальше?...

- Дальше... Он сказал, что теперь лучше всего быть... - она смягчила крепкое слово горячим поцелуем в губы, - быть сволочью...

- Скатертью дорога.

- И он... Он все-таки хороший... Ты сегодня пойдешь... Мало ли что на дороге может выйти... Он вот дал мне для тебя...

Валентина Петровна осторожно подала Петрику удостоверение, данное ей Кудумцевым. Петрик брезгливо развернул его.

- Это что такое?

- Мало ли что... На заставе... - ее голос дрожал.

- Ты думаешь?... Я с этим пойду?... я, ротмистр Ранцев?

Концами пальцев, - Валентина Петровна была уверена, что будь тут у него поблизости перчатки, - он и перчатки надел бы, - Петрик осторожно взял бумагу за края и стал рвать ее на мелкие клочки.

- Что же, - строго сказал он, - и ты хочешь, чтобы я тоже в сволочи поступил?... Нет, ротмистр Ранцев имеет свои законные документы... Отпускной по болезни билет, подписанный полковником Ржондпутовским...

У нее было на языке, что этот документ не многого стоит. Не лечился же он? Но она промолчала. Она знала, на что мог быть способен Петрик.

- Ротмистр Ранцев пойдет искать правду со своим послужным списком, где точно прописано, кто он и как, и где он служил. Вот формы он до времени не наденет, чтобы не дать оскорбить ее невеждам.

Петрик встал. И точно на Дон Кихота он показался ей похожим. Худой, тонкий, стройный, высокий, с глазами, горящими негодованием. Но он сейчас же справился с собою. Он понял чувства Валентины Петровны. Он будто задал сам себе вопрос, не поступил ли бы и он так же, если бы дело касалось не его, а ее? И гордо ответил себе, "нет так бы не поступил". И вдвойне ему стало жаль ее. Он привлек ее к себе на грудь и стал покрывать ее лицо нежными, полными несказанной, невыразимой словами любви поцелуями...

ХХV

- Уходи!... Пора!... - а сама привлекала его к себе, покрывала его лицо новыми и новыми поцелуями и точно не могла оторваться от него... Нет... постой... я провожу тебя... Хоть до угла... Никого на улицах и такой туман. Этот туман ее смущал более всего. Он слишком уж напоминал ей "тот" туман, того страшного дня, когда она потеряла своего любовника, но теперь она провожала не любовника, но мужа.

Она быстро одевалась. Не попадала руками в рукава шубки, не могла застегнуть крючки ботиков. Они не звали Таню. Хотелось дольше и дольше быть вдвоем. Теперь оба уже понимали: последний раз.

Была ночь. Тревожная, насупленная, какими были все Петербургские ночи. Было не очень поздно. Публика не разошлась еще из театров. Странно показалось тогда Валентине Петровне, что и театры были. И было в эту ночь странно тихо. Нигде не стреляли. К выстрелам теперь как-то привыкли и боялись не того, когда стреляли, а той зловещей тишины, какая бывала тогда, когда не стреляли.

Они спустились на улицу. Какой густой туман! Никого не было видно. Она проводила его до угла. Из молочного моря странным и страшным замком возвышались обгорелые стены Спасской части. Тут в первые дни революции неистовствовала толпа и жгла полицейские участки. Екатерининский канал был затянут сплошною пеленою тумана и, казалось, что там был уже и край света. Да ей и хотелось бы проводить его на самый, самый край света, где его никакие "товарищи" не могли бы отыскать.

- Прощай...

Холодные губы коснулись губ в официальном поцелуе.

Он повернул направо по каналу, она осталась на углу. Он шел прямой, смелый и гордый. Рыцарь, не думавший ни о какой мечте, но не изменивший своему долгу.

Она стояла на углу. Обеими руками она держалась за грудь. Ей казалось, что сердце ее выпрыгнет наружу, что надо его поддерживать. Если бы кто ей сказал, что это разлука навсегда, она побежала бы искать на реку проруби. Но все была, все таилась в глубине сердца надежда, что будет день, когда они встретятся и расскажут, что было.

Неровными шагами она пошла домой, к своему неизбежному. Она была и осталась "солдатская" жена - и ее ожидала расправа новой власти. Она не боялась ее. Она к ней была готова. Теперь, когда она исполнила свой долг, она уже ничего не боялась. Точно сейчас к ней пришло прощение всей прошлой жизни, отпущение всех ее прошлых грехов. Она знала, что сегодня к ней придут, и она готовилась к встрече. Еще не знала, что будет говорить и что будет делать, но знала одно: будет говорить и будет действовать хорошо, достойно его, так, что и он, если бы тут был, одобрил бы ее и остался бы ею доволен. Он точно все был с нею.

- Вы разденетесь, барыня? - спросила ее Таня.

- Нет, я лягу одетой... Ведь "они" придут.

- Может быть, еще и не придут. Председатель мог и ошибиться.

- Все равно я лягу так. Я не в силах раздеваться. И вы, Таня, будьте наготове.

- За меня не безпокойтесь, барыня, я для вас и для Петра Сергеевича все сделаю, как надо.

Валентина Петровна думала, что ей не удастся заснуть, но сверх ожидания заснула скоро. Платье мялось в постели. Не все ли равно! Она не наденет его никогда больше... Для кого?...

Сквозь сон она услышала звонки на парадной и неистовые стуки в двери. Так еще к ним никогда не стучали. Она поняла: "они" пришли. "Чума" подошла к ней вплотную. Она села на постели, руками протерла заспанные глаза, подошла к умывальнику и мокрым полотенцем освежила лицо. Машинально, привычным движением оправила смятые складки на платье. У двери все стучали. Трещала дверь. Ничего... подождут. Таня побежала открывать. Заглянула в комнату Валентины Петровны.

- Барыня, вставайте... Пришли... Да вы уже и встамши...

Точно и не удивилась этому.

Валентина Петровна подошла к зеркалу. В поздней ночи, казалось, тускло светили электрические лампочки. Валентина Петровна увидала свои ставшие громадными глаза. Они были прекрасны и спокойны. Все ее страхи прошли. Да ничего страшного и не было. Ну, пришли - и уйдут... Главное, Петрик теперь далеко. Поди - уже за Гатчиной.

На ней было то самое платье, которое так любил Петрик. Она надела его, когда ожидала его. Она носила его и в Маньчжурии. Белое шерстяное, с широкой юбкой со складками, с широким поясом, в блузке с напуском на пояс и в кружевной горжетке. Блузка высоко была зашпилена золотою брошью, тоже памятью о Маньчжурии: драконом с бриллиантовым глазом. На шее было жемчужное ожерелье. На запястье браслеты. Все это показалось ей сейчас таким ничтожным и ненужным. Ноги ее слегка дрожали, но сама она была спокойна. Она открыла дверь и по маленькому коридору пошла в гостиную.

Там уже грозно и грубо в комнате стучали приклады. Громкие раздавались голоса. Кто-то с треском откинул крышку рояля. Заиграли по клавишам. В столовой чей-то грубый бас спросил Таню: -

- Ну, где же твоя барыня?.. - последовало такое грубое ругательство, каких никогда, должно быть, эта комната не слыхала, - подавай нам ее на серебряном блюде!..

Громко и грубо захохотали.

- А вы вот что, коли пришли по какому делу, то и делайте, - строго сказала Таня, - а то не хорошо так ругаться. Вы не в кабаке.

В толпе примолкли. В это мгновение как раз и вошла в гостиную Валентина Петровна.

Те страшные китайские боги, что некогда пугали ее в Маньчжурии, показались ей детскими игрушками в сравнении с тем, что она сейчас увидала у себя в своей чистенькой и кокетливой гостиной. Бог ада Чен-Ши-Мяо, его ужасные ен-ваны, черти, распиливающие людей, все ужасы той кумирни, что ее когда-то так напугали, - все это были только страшные куклы. Здесь... В небольшой гостиной, всю ее сплошь наполняя, было человек двенадцать. Все они были с ружьями. На них были накручены пулеметные ленты и надеты патронташи. Одни были в солдатских шинелях, другие в черных штатских суконных пальто. Они были вооружены, но они не были солдатами. В свалявшихся грязных папахах на затылках, с какими то челками неопрятных волос на лбу, с лицами... откуда только могли они набрать столько уродов с узкими косыми глазами, с толстыми носами, с серыми, обвисшими от безсонницы щеками - они мало походили на людей. Смрадным дыханием, вонью неделями не сменяемого белья они сразу наполнили всю гостиную Валентины Петровны и сделали в ней непривычную духоту. Воздух стал спертым в нем тускло горели лампочки электрической люстры.

По всей квартире топотали эти люди. По коридору, на кухне в столовой, ванной - везде были слышны их грубые голоса, довольный хохот, стук сапог и громыханье прикладов, за штык волочимых ружей. Это все было так необычно грубо, так не похоже на жизнь, на все то, что привыкла видеть у себя на квартире Валентина Петровна, так, в конце концов, нежизненно, что Валентина Петровна подумала, что ее последним сном и окончилась ее жизнь, и то, что она видит теперь - это уже тот мир, где бог Чен-Ши-Мяо, где его ен-ваны, где черти... Впрочем, те наивные хвостатые черти, кого она видела тогда в кумирне, показались ей теперь просто милыми, в сравнении с этими людьми, в ком не было ничего людского и кто были образцом наглой грубости.

Один штыком ковырял в струнах раскрытого рояля, в то время как другой с ожесточением колотил по клавишам тяжелыми, темными, словно из чугуна отлитыми пальцами. Трое развалились на диване и дымили вонючими папиросами. Со стен снимали фотографии и картины. С пола содрали ковер. В него заворачивали бронзовые часы.

Появление Валентины Петровны обратило на себя общее внимание.

- Пожаловали, наконец... Товаришшы, скажить комиссару, товарищ буржуйка изволили проснуться.

Из кабинета Петрика вышел молодой человек небольшого роста. На нем была напялена черная кожаная фуражка - их тогда называли "комиссарками". Он был в расстегнутой кожаной куртке. Лицо с синими бритыми щеками было сухощаво. Длинный, тонкий, изогнутый нос клювом спускался над двумя клочками черных волос под самыми ноздрями. Человек этот, державший в руке большой и тяжелый револьвер, растолкал людей и подошел к Валентине Петровне. Теперь Валентина Петровна увидела и его тонкие кривые ноги в башмаках с обмотками. Она рассмотрела и его наглое жидовское лицо. Она поняла: пощады не будет.

Шум в гостиной продолжался. Стонали ковыряемые штыком струны ее прекрасного Эрара. Точно жаловались они хозяйке на насилие.

- Товарищи, - визгливо крикнул комиссар. - Попрошу минуту молчания... Соблюдовайте революционную дисциплину.

И в наступившей тишине странно и необычно прозвучали слова, сказанный полным негодования грудным голосом.

- По какому праву вы осмелились ворваться ко мне, беззащитной женщине?... Вы... Вооруженные... Что вам от меня, слабой и безоружной, нужно?

Валентина Петровна подняла голову. Между солдатских грубых лиц в дверях прихожей она увидала бледное лицо Тани. Сразу после ее слов стало на мгновение томительно тихо. Из коридора было слышно, как, плача, причитала там Марья: - "о, моя бариня. О, моя милая бариня... Что такое они деляют..."

Еще и еще раз Валентина Петровна окинула громадными прекрасными глазами всю свою гостиную, все свои, когда-то так любимые, вещи. Какими ничтожными и ненужными они показались ей сейчас! Точно в эти минуты она со страшною быстротою росла. И, как не нужны бывают взрослой ее детские куклы, так не нужны были ей теперь все вещи - и самый ее рояль показался совсем лишним. Она поняла: она шла туда, все это не нужно. Ей казалось, что тело ее спадает с нее и обнажается ее душа. И эта душа ни в чем этом телесном не нуждалась.

- Имеется ордерок, гражданка, на обыск и требование арестовать вашего мужа, бывшего ротмистра Ранцева, как злостного саботажника.

Это сказал, выходя из-за комиссара, солдат, более чисто одетый, с интеллигентным лицом.

- Притом, - добавил он, пальцем показывая на сверкавшую бриллиантом брошь и золотые обручи браслетов, - сокрытие ценностей, составляющих народное достояние, само в себе уже носит характер преступления перед народом.

- Ах!... Это?.. - с глубоким презрением сказала Валентина Петровна. Медленным, размеренным движением она отстегнула брошь, сняла с шеи ожерелье и с рук браслеты и бросила все это к ногам комиссара.

Толпа, как стая собак, кинулась подбирать с пола драгоценности.

- Гражданка, - строго сказал комиссар, - я попрошу без всякой истерики.

Прямой, не ломающийся взгляд прекрасных голубо-зеленых глаз остановил его. Он замялся и резко спросил:-

- Где ваш муж - Петр Ранцев?

- Он... был на фронте... Там его и ищите...

- Неправда. Мы знаем. Он еще днем сегодня был здесь.

- Если вы знаете лучше меня, зачем вы меня спрашиваете?

- Обыскали квартирку, товарищи?

- Нигде никого не нашли, товарищ комиссар.

- Я вас, гражданка, еще раз, и последний, спрашиваю, где ваш муж.

Их взгляды снова скрестились. И первым опустил глаза комиссар. Он несмело сказал, не поднимая от пола глаз: -

- Где ваш муж? Если вы нам не укажете места его нахождения, мы будем принуждены арестовать вас... И тогда берегитесь... Мы сумеем заставить вас быть более откровенной.

- Я вам сказала уже... Мой муж на фронте.

- На каком?

- Ах... На каком?... - чуть дрогнули губы Валентины Петровны. Слезы проступили на ее глазах и от них еще прекраснее, искристее стали ее огромные глаза морской волны. - На каком?... Почем я знаю?... На Калединском?... На Корниловском?... На Келлеровском?... Вам это лучше знать... На каком?... На том, конечно, где бьются за Россию и за ее Государя!

Ее лицо скривилось в страшную усмешку.

- Ха... ха... ха... Русские... Солдаты русские... и рабочие... рабочие... грабят квартиру жены русского офицера, пошедшего защищать Царя и Родину... ха.... ха.... ха!...

- Гражданка... не забывайтесь. Ваши слова уже есть чистейшая контрреволюция...

- Ха... ха... ха...- все смеялась она, - жид...с ними жид... Посмотрите на себя в зеркало, солдатики... Черти... Прямо, черти...

- Взять ее! - грозно крикнул комиссар. Плотная стена вонючих шинелей окружила и затолкала Валентину Петровну.

ХХVI

В прихожей Таня накинула на Валентину Петровну тяжелую лисью ротонду и надела на нее шляпу. Еще потребовала Таня, чтобы ей позволили обуть в ботики ножки ее госпожи.

- Как же так... по снегу, чай, поведете. Как же без калошек-то барыня пойдет.

Совсем близко от себя видела Валентина Петровна большое лицо Марьи. Марья обнимала и целовала ее в "плечико". Все это было как во сне. Кругом суетились и толкались жесткие, грубые люди. Было больно, оскорбительно и противно их смрадное прикосновенье. Потом она увидала, как распахнулись двери прихожей и она очутилась на так знакомой их лестнице, тоже показавшейся ей совсем необыкновенной. Потянуло холодом и снежной сыростью улицы.

Да, так могло быть только на "том" свете. На этом все это было слишком странно и, пожалуй, смешно. Во всяком случае, необычайно и не совсем прилично. Она шла ночью одна, без знакомых, окруженная какими-то чужими грубыми людьми. Шла прямо по улице. Ее грубо толкали. Она спотыкалась на снежных сугробах. Она шла, как будто по Петербургу, по тому самому Петербургу, где она всего несколько часов тому назад проводила в неизвестность своего любимого мужа, все, что у нее осталось на свете дорогого, и она не узнавала Петербурга. Он был точно пустой. И туман еще не совсем рассеялся. Никто им не шел навстречу. Да ведь и в самом деле - ночь, и какой поздний, должно быть, час! Да этого не может быть так! Это все... во сне... Вдруг попались такие же вооруженные люди. Они перекинулись несколькими словами с теми, кто вели Валентину Петровну, и она ничего не могла разобрать, что они говорили, точно они говорили не по-русски, а на каком-то ей совсем незнакомом языке.

И все-таки она узнавала улицы. С ее Офицерской свернули на Вознесенский, пересекли Мариинскую площадь и шли по Морской, направляясь на Гороховую. Там, в доме Градоначальства, помещалась особая комиссия по борьбе с контрреволюцией и спекуляцией, называемая "чрезвычайкой". Про нее рассказывали ужасы. Валентину Петровну вели туда. Она не боялась.

Она ждала мучений. Она им радовалась. Разве не заслужила она всею своею жизнью мучений? И пусть будут. Ими она очистит себя и спасет Петрика. Она "солдатская" жена и она сумеет умереть "за веру, Царя и отечество". Она знала: теперь больше не дрогнет. Теперь совсем не боится смерти.

Да... Там... За муками и страданиями - разве ожидает ее смерть? Там "жизнь будущаго века", то именно, что она совсем безсознательно исповедовала всю свою жизнь, как только себя помнит.

Она шла, спотыкаясь и едва не падая. Но это было не от страха, но от слабости. От того, что мало она успела поспать. От пережитого волнения. Она шла на смерть и муки, и она не боялась больше смерти... Да и чего ей было бояться? Она умерла. Душа ее покинула тело, и точно оставалось только исполнить какую-то пустую и легкую формальность, чтобы тело окончательно освободило от себя душу.

Валентина Петровна радовалась каждому сделанному шагу: он приближал ее к смерти.

ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ

I

Потом, уже много лет спустя, когда Петрик, встречаясь с такими же, как и он, изгнанными из России офицерами, слушал рассказы об их скитаньях, переживаниях и обстоятельствах их ухода, он поражался, до чего все это было у всех более или менее одинаково. У каждого было явленное Богом чудо. Только мало кто понимал и замечал это чудо. В век материализма было не до чудес. Но, как иначе, как не чудом объяснить удачу бегства через всю Россию одиночных людей, окруженных врагами и предаваемых на каждом шагу? У каждого был кто-то, кто являлся в нужную минуту и спасал от беды. То были это крестьяне, вдруг пожалевшие случайного прохожего, укрывшие и спасшие его, то это был какой-то еврей, то нашелся в окружившей банде солдат, служивший раньше под командой и выручивший беглеца, но всегда был случай, спасший уходившего. "Да случай ли это был", - думал Петрик, - "не было ли это соизволение Божие, не было ли это подлинное чудо, какое было и у меня, и кто знает, кто были спасавшие люди?" Только у Петрика все это было еще необычайнее, - он бы сказал: - "чудеснее". И потому никогда не рассказывал Петрик о своих похождениях после того, как он покинул туманным вечером Петербург и, оглянувшись, последний раз увидал свое милое Солнышко.

В Пскове Петрик не нашел того, что он ожидал. Возвращаться назад было бы безумием - и он поехал с какими-то солдатскими эшелонами на восток. Свое тянуло его туда. Знал он, что нет никакой надежды найти похищенную дочь, а все-таки ехал в Маньчжурию. Люди там здоровее и крепче. Либо Мариенбургцы, либо Заамурцы - другого выбора не было у Петрика. Но слышал, что никого живого не осталось от его лихого Лейб-Мариенбургского "холостого" полка. Все положили животы свои "за веру, Царя и отечество". Оставались Заамурцы, и та лихая привольная жизнь в Маньчжурии, где так много было военного. И Петрик потянулся туда, где оставалась его квартира на посту Ляо-хе-дзы.

В пути наблюдал Петрик и прислушивался к тому, что творилось кругом. Многому за это время научился.

Сквозь заградительную стену пыток и расстрелов, через которую проходили единицы, а сотни гибли, просачивалась не признавшая большевиков Россия, чтобы бороться за свою свободу. Во всех "белых" армиях было все так одинаково, так схоже, что надо было только менять названия фронтов и имена вождей, - остальное оставалось неизменным.

Рок преследовал Россию.

Мужество и доблесть на фронте. Победы, бегущий неприятель, громадные трофеи... и измена кругом. Добыча, оружие и патроны утекали точно вода через сито, и драться было не с чем. В тылу все были одеты в добротные английские шинели и башмаки "танки" , в тылу этим торговали - фронт был разут и раздет. Командующие и командиры всех рангов ехали в поездных составах, загромождающих пути, войска брели по колена в грязи.

Там Украина, Дон, Кубань и Грузия не поладили с Южною Добровольческою Армиею. Здесь вовремя не признали Финляндию и без достаточного уважения говорили об Эстонии, и предатели, купленные немцами, ударили в спину войскам, наступавшим на Петербург. На востоке изменили и всех грабили чехи. На юге атаманы торговались с генералом Деникиным. В Сибири другие атаманы не признавали адмирала Колчака. Везде были громоздкие правительства, особые совещания и грызня партий. Везде была безпардоннейшая болтовня и речи о монархии и республике, о федерации и конфедерации, об автономии и "самостийности". Каждый доказывал, что вся русская история с ее именами и авторитетами, Устряловыми, Карамзиными, Иловайскими, Ключевскими, Соловьевыми и Платоновыми просто чушь и какое-то недоразумение - и, подражая большевикам, стремился построить какую-то новую Россию по американским образцам и по личному разумению. Объявились новые казачьи "народы" и стремились разодрать в угоду врагу и без того растерзанную Русь на мелкие клочки. Петрик всюду натыкался на границы, таможни и прещения. И все это шло под флагом свободы и воли народа.

Одних предавали англичане, других японцы. Одних били в лагерях французские цветные войска, других поляки, третьих немцы. И все притом считались союзниками. По одним при переходе границы стреляли, расстреливая женщин и детей, эстонцы, по другим румыны, по третьим китайцы.

Кажется, такой ужас был всеми пережит, так ясно показал Господь, что такое Россия без Царя, что давно пора было бы всем объединиться и искать этого Царя, но нет, - никакого единения, никакого согласия не было между этими несчастными, травимыми врагом и судьбою людьми. Каждый брел, пробивая свою тропу сквозь колючий кустарник нерусских партий, сквозь топи марксизма, социализма и анархизма, в ту ловушку, что поставили ему масоны и жиды.

Страдания России и страдания русских в стране, покорившейся сатане в образе коммунистов, и страдания русских в "белых" армиях среди предательства и измены были так велики, что мировая история не знает им равных, и только в Библии можно прочитать о такой же жестокой мести и издевательстве евреев над покоряемыми ими народами. Жид мстил России и истреблял русский народ, пакостя его душу.

Все это видел и наблюдал Петрик, о всем этом слышал кругом. Но было в его скитаниях нечто странное, не совсем похожее на то, что было кругом. Было такое, что заставило Петрика о многом призадуматься и что можно было бы и рассказать, если бы кто стал его слушать.

II

С эскадроном - во всем эскадроне было двадцать коней, с весьма и весьма ненадежными всадниками из сибирских варнаков, - Петрик был послан от армии Колчака искать связи с атаманом Анненковым, действовавшим, по слухам, в Семиреченской и Семипалатинской областях.

Перевалив горы Алатау, направляемый, возможно, что и неверными сведениями от жителей, Петрик спустился в пустыни китайского Туркестана. Он искал Анненкова в Урумчах, но китайцы указали ему направление на Суйдун и Кульджу, и Петрик вошел в безпредельные степи за Хоргосскими горами.

У его солдат были не лица, а какие-то звериные морды. От ночлегов в степи у жидких костров из соломы, от холода набегавших ночью вьюг и жаркого днем, палящего солнца, их лица зачугунели. Маленькие косые глаза смотрели злобно и недоверчиво. Когда пошли вдоль Хоргосских гор, за которыми была "советская" земля, эскадрон Петрика и вовсе примолк и нахохлился.

Под Рождество Христово ночевали в таранчинском кишлаке. Резали барана. В таранчинской лавке нашли вино ташкентских садов Иванова и Смирновскую водку-вишневку. Брали все, ни за что не платя, ибо давно платить было нечем. В хатах, занятых солдатами, была гульба и пьяные каторжные песни. Петрик понял, что эскадрон вырвался у него из рук и не было у него ни сил, ни авторитета, чтобы заставить людей повиноваться себе.

Петрик сидел в земляном домике таранчинца и слушал его скорбные жалобы на неправду. Что мог он ему возразить? В хате пахло чесноком, бараньим жиром, овчиной и ладаном. В углу, на пестрых рваных коврах, сидели жена и дочери хозяина. Они испуганно смотрели на Петрика.

- Не стало, бачка, белый царь, - говорил на ломаном русском языке пожилой таранчинец с умным, печальным лицом, - нет покоя нашему народу. На небе Аллах и Магомет - на земле белый царь... ай хорошо, бачка, было... Губернатор Фольбаум едет - киргиз радуется. В Джаркенте казаки, смотри, в Кульдже спокойно... Мы двери не запирали. Был суд и защита. Какие пошли тебе теперь люди, страшно сказать: - "советские"! Что они, бачка, не русские что ли?... Везде объявлена коммуна... И Аллаха не надо. Твои солдаты барана брали, ничего не платили... Когда белый царь был, солдат чего брал, всегда платил. Сейчас пришли к твоим солдатам люди с советской земли, говорят, девушек брать будут... Ай не хорошо!

Жестяная керосиновая лампочка тускло светила, бросая черные тени. Через стены и окна слышно было безобразное пение в соседней хате. И все это казалось кошмарным сном. В этот сон входили печальные слова таранчинца.

- С той стороны пришли люди... Говорят: Аллаха нет... Магомета не надо... России нет больше... Ты бы пошел сказал им... Ай, не хорошо.

Точно проснулся Петрик от кошмарного сна. Да кошмар ли это был? Это же жизнь и в ней у него долг... Долг солдата-начальника!

- Где эти люди? - глухо спросил он.

- С твоими солдатами сидят. Водку пьют... Ты, бачка... я тебя понимаю, ты не с ними... ты беги лучше... Я лошадь тебе давай... Беги на Кульджу... Там Китай тебя укроет... Он тебя теперь не боится - он китайского солдата боится... Беги... Я лошадь... сейчас...

"Беги". Это слово прозвучало, как похоронный удар колокола. "Беги"... От кого? От своих людей?

- Где они? - еще раз повторил Петрик, будто все еще не понял или не хотел понять, что говорит ему таранчинец. Чувствовал, что вот оно: и к нему пришло то страшное, нелепое, что было кругом и что до сих пор его не затронуло.

Петрик встал с земли. Он сидел так же, как и таранчинец на полу, поджав ноги. Надел полушубок и пояс с револьвером. Надел через плечо винтовку. В гражданской войне без винтовки никуда не ходил.

Таранчинец по своему понял его сборы: бежать хочет.

- Я тебе лошадь свою поседлаю... Тут во дворе и ждать буду. Ты туда не ходи. Там не хорошо. Иди на восток. К утру на Суйдунскую дорогу выйдешь. Там столбы видать...

Петрик вышел из хаты. В небесном звездном свете тускло намечались стены хат и точно нарисованы были окна, освещенные изнутри. В сарайчике тихо заржала лошадь. Хозяина почуяла.

Дико ревели голоса поющих в хате, занятой его эскадроном. Нельзя было разобрать слов. Что-то стихийное и жуткое было в этом пьяном пении. Сухой ночной мороз сковал арыки, и они не звенели, как звенели днем, когда Петрик входил в кишлак. Звездный узор раскинулся по глубокому, темному небу. Сквозь песню стало слышно, как звякнули стремена таранчинского седла, когда набрасывали его на конскую спину. Тяжело вздохнула лошадь. Ночь в степи молчала, и было прекрасно и величественно ее молчание.

Не хотелось Петрику идти к своим пьяным людям. Но там были большевики, и это был его долг разобрать, кто и зачем туда к его людям пришел.

Медленно, - но легка была походка, и каждый мускул отвечал на биение сердца, - Петрик сошел с невысокого крыльца, подошел к кривым воротцам двора, утвержденным в земляной стенке и вышел на улицу. Слышнее стало пьяное, дикое пение.

В пятидесяти шагах кишлак кончался. Дальше была степь и пустыня. У края валялись жерди огорожи и за ними была большая скирда хлеба. Все это, как сквозь сон, заприметил Петрик и решительно подошел к хате, откуда дикими переливами звучала песня.

Было мгновение колебания. И тянула и звала в даль ночная степь. Сулила покой. Но... Долг!

Петрик, поборов себя, подошел к хате. Разлатые черные яблони простирали ветви к крыльцу. Сквозь дверные щели сквозил свет.

Петрик резким движением распахнул двери. Яркий и жаркий свет, душный, спертый, угарный воздух бросились ему в лицо. Он, на мгновение задержавшись на пороге, смело вошел в хату.

III

Не сразу и как-то неуверенно раздалась команда: "смирно... встать". Но никто не встал. Точно и не было этой команды. Большая, просторная, низкая хата с земляным полом и жидким потолком из камыша битком была набита людьми. Раздевшись до рубах, солдаты эскадрона Петрика сидели на чем попало - на полу, на низких таранчинских столиках, на кровати хозяина. Подвешенная к потолку лампа "гелиос" горела ярко и коптила. Ее стекло было в черных потеках. Копоть сизым туманом стояла в хате. Железный плоский абажур отражал рассеянный свет на сидевших. Было душно и угарно. Полосы махорочного дыма стояли над людьми.

Быстрым наметанным взглядом Петрик охватил всех бывших в хате. Он сразу заметил двух молодых людей, не принадлежавших к составу эскадрона. Они, как почетные гости, сидели на постели хозяина. На них были чистые "гимнастерки" зеленоватой ткани без погон. Смятые рабочие каскетки были заломлены на затылок, что придавало им наглый и неприятный вид. Они смотрели на Петрика жесткими, любопытными глазами. Петрику показалась в их взглядах насмешка и вызов. Прямо и решительно, шагая через своих солдат, Петрик направился к ним.

- Вы кто такие?... Откуда вы взялись, что вам здесь нужно? - громко и твердо спросил он.

Те продолжали сидеть. Насмешка играла на их лицах. Петрик схватил ближайшего к нему за ворот рубахи, но тот спокойно и твердо отвел руку офицера. Лицо его стало серьезным.

- Не замай, товарищ. Не твое дело, что мы за люди... Мы к землякам пришли.

- Как смеешь ты мне так отвечать! Встать, и вон отсюда. Чтобы и духа вашего не было тут у меня в эскадроне, - грозно крикнул Петрик.

Сзади него колыхнулись его люди. Сплошной стеной стали за ним, и в их мрачном молчании Петрик почуял измену. Звякнули разбираемые от стен винтовки. Тут, там щелкнули взводимые курки. И кто-то сзади из своих людей строго сказал: -

- Это, товарищ, оставить теперь надо. Не при царском режиме разговариваете.

Петрик оглянулся.

Говорил вахмистр Догадов, тяжелый немолодой солдат. Из-под широкого размаха густых, черных бровей неломающийся взгляд встретил Петрика.

- Это еще что такое? Догадов, ты с ума спятил!.. Или пьян совсем... Взять этих людей под караул!

- Пили не на ваши деньги, - серьезно, в упор глядя на Петрика, сказал Догадов. - Эти люди вам ничего не сделали. Они пришли к нам обогреться.

- Свои же русские люди, - сказал кто-то сзади.

- Правильные люди и правильно говорят...

Гул голосов нарастал. На Петрика напирали его солдаты. Пришельцы продолжали спокойно сидеть. На губах у ближайшего к Петрику играла насмешливая улыбка.

- Это что такое?... Бунт?... - крикнул Петрик и выхватил из кобуры револьвер. В тот же миг один из пришельцев протянул руку к Петрику и спокойно сказал: -

- Довольно! Товарищи, уберите этого царского гада.

Кто-то сзади схватил Петрика за винтовку и стремился повалить его. Никто не тронулся, чтобы помочь Петрику. На лицах солдат Петрик видел любопытство и жажду крови. Пьяные улыбки играли на них. Но солдаты еще держались в стороне. Ожидали, чья возьмет.

И тот, кто из чужих был постарше, вдруг как-то неожиданно ядовито и тонко засмеялся: "Хи-хи-хи"...

- Советские мы люди... Большевики, паренек... Хи-хи-хи... Пришли посмотреть, как с белогвардейской скотины товарищи шкуру драть будут.

Мысль неслась ураганом. То, что передумал в эти жуткие секунды Петрик, было длинно и значительно. А не прошло и мига. Он вспомнил сейчас же то, что говорил ему когда-то Кудумцев об этом интеллигентском "хи-хи-хи", о взрывчатой его силе. Он понял, что оно уже зажгло его людей и он не может на них рассчитывать. Горящий фитиль поднесен. Порох сейчас взорвется. Конец его наступает. Еще охватило гадливое сознание зависимости от этих людей и точно оплеуха их обращения с ним, офицером. Вспомнилось, как давно, в Петербурге, когда он возвращался с Охты, вот так же его старался задеть и оскорбить какой-то матрос, и рабочие над ним смеялись. То было отвратительное чувство какого-то слизкого, грязного оскорбления. Но тогда он не мог. Теперь все было в его руках. И, не в силах будучи сдержать ненависти и презрения к смеявшемуся над ним пришельцу, Петрик резким движением, не целясь, в упор выстрелил в лицо ему и сейчас же рукояткой револьвера сбил с потолка лампу, разбив ее резервуар. В наступившей затем темноте и растерянности, почувствовав свободу от державших его сзади людей, Петрик протолкался сквозь людскую стену и выскочил на двор.

Вот он - когда и как - наступил момент неизбежного бегства!

Холодный воздух сгонял с Петрика приступ безумия и направлял его мысли. Сзади дикие неслись крики.

- Лови... Дяр-жи... Дя-ржи!... Мать его!... Дяржи командира!.. Сукина кота!..

Резко, оглушая и опаляя, раздались ружейные выстрелы. Пули засвистали в ночном воздухе. Петрик уже был за калиткой.

- Тюра!.. Сюда, - сквозь трескотню ружей донесся к нему задушенный крик. У выхода из кишлака чуть намечалась в сиянии звезд маленькая таранчинская лошадка. Петрик вскочил на нее. Таранчинец вывел ее за ворота.

- Прямо, бачка, на восток. Скачи скорей.

Таранчинец рукой показал направление. Холодная степь зашуршала под ногами заскакавшей лошади сухими зимними травами. Еще и еще где-то в небе просвистали пули. Крики и выстрелы становились тише и смолкли. Никто не решился преследовать Петрика.

Лошадь скакала неуклюже, как-то бочком, прыгая через попадавшиеся мелкие и узкие арыки. Впереди было небо, степь, одиночество и полная, ничем ненарушимая тишина. С неба лились на Петрика, благословляя его, кроткие лучи звезд. Под ногами шуршала трава. Ледяной ветерок подувал с востока. Большая Медведица широко раскинулась по небу, и ярко в безпредельной вышине слева от Петрика мигала далекая Полярная звезда. Правильно было направление. Но куда вело оно?

На маленьком таранчинском седле сидеть было неудобно. Коротки были и скользки стремена. Лошадь шла спотыкающейся шаткой тропотою и тяжело водила боками. И опять было сознание безграничной свободы, отсутствия связывающего долга. И... мысли...

..."Что заставило таранчинца, жертвуя жизнью, спасать его. Любовь? Откуда? Какая любовь? Кто проповедал ее ему? Магомет? Почему Магомет оказался выше Христа? Христиане были те, кто осыпал его скверной руганью, провожал выстрелами из винтовок и едва не убил. Христиане... Православные... Их когда-то учили любви, способной душу свою положить за ближнего, а вот пришло это гнусное, все отрицающее, подлое "хи-хи-хи", и куда девалась вера и любовь? Как легко они сменились злобою и ненавистью?"

Холодно и страшно было от этих мыслей. За Россию страшно. "Что же будет со всею великой Россией, если она окажется во власти этих людей, у которых ничего не было святого?"

Лошадь шла, сбиваясь на шаг. Ночь казалась светлее. Петрик знал это явление: глаза привыкали к темноте. И все была степь, все так же тихо шуршали травы и терпкий запах сухих их семян обдавал Петрика, словно вливая в него живительный бальзам.

IV

Утро застало Петрика в пустыне, среди ее мертвой, зимней тишины. В низких туманах вставало солнце. Сквозь их мутную пелену прозрачным золотым громадным шаром поднималось оно над небосводом и, казалось, долго не могло оторваться от розовой степи. Петрик слез с лошади и огляделся. Нигде... Никого... Вот когда понял он, какое чудо совершилось с ним! Потянуло его на молитву. Молитва была безсвязна, тиха и как бы задумчива. Она перебивалась воспоминаниями о Солнышке, о потерянной Насте, о полке, о всех, кого любил и кто ему был дорог. Она не походила на молитву, но видно, доходила до Господа. Стало легко и спокойно на душе после нее. Подле Петрика на свободе паслась его лошадь, щипала скудные травы, махала по привычке хвостом и тяжко вздыхала. Далекие низкие горы наливались светом, лиловели, становились прозрачными, аметистовыми, ударяли в розовый топаз, а на их хребте серебром разблистались снега. Травы, по пояс, золотились. Алмазами разгорались на них тающие снежинки. Голубели их тонкие, иссохшие, плоские листья. Кругом была покойная, ничем не нарушимая тишина. Набежит ветерок, прошелестит сухими травами, точно скажет что-то, но тишины не нарушит. Кажется, слышно, как поднимается солнце. Точно там, на востоке, кто-то незримый, неслышный, поет гимн.

Хотелось есть. Маньчжурский опыт говорил Петрику: с голода не пропадет. Винтовка за плечами. Пять обойм в патронташе. И фазаны, и сайгаки должны быть в степи. Петрик платком протер винтовку. Расседлал и спутал ноги лошади и пошел на охоту. Пригревало зимнее солнышко. Клонило ко сну. Все тело ломило от усталости безсонной ночи. Но не страшно, а приятно было полное одиночество в безкрайней степи.

И пошла жизнь, так не похожая на прежнюю жизнь. Куда девалась "культура"? Петрик оброс бородою. Седина пробила его закосматившиеся волосы. Звериная была жизнь. Да и время было звериное. Не один Петрик странствовал тогда волчьей поступью по белому свету, но тысячи таких, как он, Петриков шатались по пустыням, переплывали моря, ища родину, которая выгнала их за то, что они слишком любили ее. Как легчайшие семена какого-то растения, сорванные ураганом, неслись по белому свету русские люди, гонимые нуждою и голодом.

Волчья жизнь. Всегда настороже. Во всяком человеке надо было видеть врага. Каждого сторониться, готовить выстрел, или уходить. Кругом пустыня. Память подсказывала скудные сведения из географии. Где-то на востоке - Кульджа. Но разве там спасение?

За нею - безкрайняя пустыня Гоби. На юг - Тибет. Куда идти, где можно жить беглецу, от которого отказалась Родина? Что делать? Тысячи вопросов! На них не находилось ответа. Ответ был один: долг. Долг бороться за Родину. Отстаивать ее от насильников и, значит, - искать таких же, как и он, людей.

Вечерело. Который это был вечер в пустыне, Петрик не помнил. Когда дни так похожи один на другой, когда нет ничего, что отмечает один от другого, трудно их считать. Голубели дали на востоке. И там чуть наметились кривые столбы телеграфа. Суйдунский, значит, там был тракт. Но что такое был для Петрика Суйдун? Ему нужна была Россия, где он оставил все, что было ему так дорого.

На западе весь небосвод пылал закатными огнями. Точно в огне была Россия, которую он оставил, спасая себя. Петрик долго в раздумье смотрел на запад.

По Кульджинской дороге поднялась редкая и высокая пыль. Она завилась длинной полосою. И не Петрику надо было говорить, что там идет конница. По крайней мере три эскадрона шло там, направляясь к России.

Скрываясь в высокой траве, Петрик крался к дороге, стараясь высмотреть, кто идет, враг или друг. И враг теперь походил на друга, и друга нельзя было отличить от врага.

Конница шла без дозоров, безпечно. Точно возвращалась с ученья или проездки. Это могли быть китайцы. Но весь их строй, крупные, рослые лошади первого эскадрона, порядок и стройность движения не походили на китайцев. Копья пик алмазами вспыхивали в пыли. Колонна, когда глядеть на солнце, казалась черной. И вдруг народилась песня.

Русские...

Петрик за это время научился по песням различать большевицкие части от частей добровольческих. Большевики пели больше частушки. Да еще была у них, особенно в сибирских войсках, глупейшая песня "Шарабан".

"Ах, шарабан мой, американка... Коль денег нет - продам наган"... И почему-то, когда пели эту песню красногвардейцы, или вооруженные рабочие, неистовая, невыразимая словами скука царила кругом. Точно последние наступали времена.

Добровольцы пели старые русские солдатские песни. В большой моде повсюду была песня, составленная в Японскую войну, но тогда не пошедшая, а теперь пришедшаяся как-то особенно по душе добровольческим частям. "Мы, русские солдаты"... звучало теперь гордо и вместе с тем трогательно. Когда пели эту песню, многие не выдерживали и плакали.

Эти пели что-то новое, как будто нотное и торжественное.

Стреножив лошадь и спрятав ее в густой сухой чепыге, Петрик, прикрываясь травами, полз к конной колонне, все время прислушиваясь к песне и стараясь разобрать слова.

Уже виден стал черный строй идущих солдат. Набежал вечерний ветерок, колыхнул большое знамя в голове эскадронов. Приник к земле Петрик. Показалось ему, что знамя было красное. С земли, между трав, присмотрелся. Во все полотнище развернулось знамя и стало отчетливо видно. Это было знамя из тяжелого, должно быть, шелка. Большевики таких знамен не имели. Оно было розово-малинового цвета и по краям обшито золотою бахромою. Подползая ближе и приглядываясь, Петрик рассмотрел пятиконечную золотую звезду, лучом кверху, посередине полотнища. Вокруг звезды золотая вилась надпись. По верхней дуге значилось:

- "С нами Бог", и, замыкая надпись в круг, внизу стояло:

- "И атаман".

Не атаман ли то Анненков был? Тот, к кому имел поручение Петрик. Петрик встал с земли и смело пошел к конным частям. В тот же миг примолкшие было песенники начали петь.

Звонкий, хороший, хотя и надорванный голос на всю пустыню звенящим тенором завел:

"Начинай, затевай песню полковую, Наливай, выпивай чару круговую...

И дружный мужской хор подхватил:

"Марш вперед, трубят поход Черные гусары...

Петрик знал эту песню. И исполнение, и самые голоса показались ему знакомыми. Песня была полковою песней Александрийского гусарского полка. И в прежние времена кто посмел бы ее петь, кроме самих Александрийских гусар, или их самых близких друзей? Песня была собственностью полка. Она была "полковая". Теперь, - Петрик это понял: - "грабь награбленное". Собственность была отринута не одними большевиками, но и вообще кругом не церемонились с "чужим". Все было свое. Все было на потребу человеку. Жали там, где не сеяли. Но и знамя с именем Божиим, и песня показали Петрику: бояться нечего. Кто - не все ли равно? Во всяком случае, не большевики. Петрик вернулся к лошади, распутал ей ноги и поехал за эскадронами.

..."Коль убьют - не тужи, -

Доля знать такая,

звенело в вечернем воздухе, навевая сладкую тоску. Смиряясь и успокаивая завершал хор:

Марш вперед, трубят поход Черные гусары...

V

Золотая пыль стала редкой и исчезла, и с нею исчезли, точно под землю ушли, и темные всадники. И только голоса еще звенели в вечернем воздухе. В степи была глубокая падина. Должно быть, тут была где-нибудь и река. Петрик стороною от дороги, прямо по степи поехал наперерез конной части. Не проехал он и тысячи шагов, как очутился на краю глубокого оврага. В лессовом слое река проложила себе глубокое русло. Чуть извиваясь с севера на юг, текла степная река. Оба берега были в крутых, местами отвесных обрывах. Русло было широко. Середина его, как и водится в приилийских речках, была завалена мелкою обточенною водою галькою. По ней в белой пене неслась речка. Края ее обмерзли и были в прозрачной снежной бахроме. В это русло и врезывался длинным пологим спуском, идущим к броду широкий и пыльный Кульджинский тракт. Вправо от этого спуска, вдоль речного русла, широким ковром протянулась вечнозеленая луговина. На ней большим становищем раскинулись киргизские кибитки. В стороне были сбиты в стада и отары коровы и бараны. Пестрый табун стоял у воды. Дым костров поднимался между кибиток. Шум стад, мычание и блеяние, тот своеобразный концерт пустыни, что так характерен для пустынь и степей Средней Азии, несся оттуда. К этому пестрому становищу спускались черные эскадроны. С края обрыва они были отчетливо видны Петрику. Это и подлинно были гусары. В черных доломанах с белыми, грубо нашитыми шнурами, в черных шапках с изображением черепов и мертвых костей, они представляли странное и, Петрик подумал, "нелепое" зрелище в этой пустыне между пестрых кошм и ковров многочисленных, в безпорядке стоящих кибиток. Впрочем, эти месяцы скитаний, все то, что пришлось за них видеть Петрику, научили его ничему не удивляться. Вся Россия выворачивалась наизнанку и, казалось, не могло быть в ней ничего ни странного, ни удивительного, ни нелепого. Все было возможно в этой невозможной жизни.

Эскадроны между тем выстроили развернутый фронт. Не без строевого щегольства, однообразно "по приемам", слезли и начали ставить лошадей по коновязям.

Петрик направился к спуску. У кручи на дороге стоял часовой гусар.

- Гей! кто едет, - наигранно грозно крикнул он. - Що за чоловик?

Часовой был юный парень, почти мальчик, с круглым румяным безусым лицом. Он был тоже в плохо пригнанном, каком-то доморощенным портным "построенном" доломане, мешковато на нем сидевшем. Какою-то опереткою, чем-то совсем несерьезным, веяло от него. Он взял ружье "на руку" и еще свирепее крикнул:

- Что пропуск? Стрелять буду! - Петрик остановил своего коня и слез.

- Пропуска я не знаю, а имею поручение и хотел бы повидать начальника. Это отряд атамана... - Петрик едва не назвал Анненкова, но во время остановился. Бог знает, что за люди были перед ним? Может быть, еще и большевики. Обнаруживать себя не приходилось.

- По какому такому делу к атаману? Не от большевиков?.. Погодить, я старшого кликну.

Петрика увидали и с бивака. Нарядная группа направлялась к нему. Впереди в густо расшитом серебряными шнурами доломане шел, должно быть, офицер. Он подошел к часовому и спросил его, что это за человек? На груди у офицера была колодка с двумя солдатскими георгиевскими крестами. Что-то знакомое было во всей ухватке этого офицера. Петрик пригляделся, всмотрелся, вспомнил и, наконец, узнал, да и узнать было не трудно. Унтер-офицер Похилко так мало переменился с тех пор, как его не видал Петрик. Но Похилко, тоже приглядывавшийся к слезшему с коня неизвестному бродяге, не мог, конечно, узнать в этом истерзанном, в лохмотьях солдатского платья, с седыми лохмами волос всегда такого изящного и щеголеватого ротмистра Ранцева.

Он молодцевато и с важностью, с легкой перевалкой, подошел к Петрику и надменно строго, но вместе с тем и покровительственно спросил:

- Откуда ты, молодец?

- А разве, Похилко, не узнал меня?

Офицер всмотрелся еще раз в говорившего и сказал нерешительно:

- Нюжли же?.. Пет Сергеич Ранцев? Командир наш?

- С кем и кто ты, Похилко?

Широкая улыбка расплылась по лицу Похилки. Он протянул "дощечкой" свою плоскую тяжелую руку Петрику и, неловко кланяясь, сказал с достоинством:

- Есаул Похилко. Окончательно невероятно, как это вы изменились. Ну, да надо полагать, и чего не пережили с этими проклятыми! Только по кресту вашему Егорьевскому и признал вас. Батюшки! Совсем седые! Ну, у нас поправитесь. Отойдете. Пожалте к атаману. Безконечно даже обрадован будет атаман вас повидать. Как же! Такие приятели! Боевые соратники!

- Да кто же у вас атаман? Анненков?

- Н-никак нет. Да вы разве не знали? Случайно, нешто, приблудили к нам. Я думал, вы знали. Искали нас. Нас... того... Стоит и поискать. Где теперь вы что-либо такое отыскать в России можете, чтобы такая свобода и вместе с тем дисциплина!.. Кудумцев-с у нас атаманом. Кудумцев, Анатолий Епифанович. Как же, Толя Кудумцев, вот кто у нас атаманит теперь. Можете такое представить. Товарищи, приберите коня ротмистра. Пожалуйте, Петр Сергеевич со мною. Тут у нас много прекрасного найдете.

Дело принимало неожиданный оборот. Кто такой Кудумцев? Можно ли доверять ему? Но выбора не было. Оставалось отдаться на волю Бога. Петрик стал спускаться с Похилко к руслу.

Они проходили вдоль коновязей. В первом эскадроне лошади были на подбор рослые, отличные текинцы, все, как, впрочем, и во всем отряде, вороные. Они были прекрасно содержаны и подобраны по-любительски. Во втором эскадроне лошади были мельче, но это тоже были прекрасные Сартовские карабаиры с тонкими, словно точеными ножками и лобастыми азиатскими головками. В третьем были маленькие, но крепкие киргизы. Как видно, Кудумцев умело воспользовался крушением и разгромом Российской кавалерии и набарантовал в свой отряд, где только мог, очень неплохой ремонт. Седла, в порядке положенные вдоль коновязей, могли бы быть лучше. Тут была полная пестрота. Были текинские, и рядом лежали маленькие сартовские. Были седла казачьи с черными ржавыми кожаными подушками, были и кавалерийские седла. Винтовки были составлены в козлы. Пики были в "кострах", сабли и шашки, были и те и другие, лежали в порядке на седлах. Бродившие между коновязей люди в черных доломанах и таких же чакчирах вытягивались при приближении Похилко и подчеркнуто старательно отдавали ему честь.

- Живем, как видите, - сказал, улыбаясь, Похилко. - У нас порядок, дисциплина. Сытость. Лучшего теперь нигде не найдете. А свобода!... Гульба! Да, вот поживете, посмотрите. Я полагаю, нигде такого житья не сыщете.

За биваком на некотором возвышении, именно на том самом вечно зеленом лугу, который еще сверху приметил Петрик, стояли три богатые кибитки, соединенные между собою коридорами из кошем. Перед средней два черных гусара держали караул, стоя с обнаженными саблями у входа. Тут же воткнуто было в землю между нарочно врытыми для того колышками и тяжелое бледно-малиновое знамя. Здесь Похилко рукою приостановил Петрика и сказал:

- Обождите маленько. Сейчас доложу атаману. То-то обрадую его! Как же! такой неожиданный гость!

Похилко, пролезая в юрту, приподнял холстяной полог, и Петрик увидал за ним яркий свет множества свечей. Точно там какое-то шло богослужение и зажжены были многие огни. Блеснуло там, так показалось Петрику, еще и золото и пестрота шелковых ковров и вышивок.

За кибиткой на особой малой коновязи стояло три поседланных лошади, накрытых поверх седел богатыми коврами. Петрик узнал вкусы Кудумцева и его понимание лошадей. Кони были один лучше другого. За коновязью на площадке стоял запряженный тарантас. В нем были сундуки, увязки и укладки. Ямщик киргиз дремал в тарантасе.

Петрик сразу понял и оценил значение и лошадей под седлами и тарантаса в упряжи. "Предосторожность нелишняя", - подумал Петрик. - "Значит, гусары гусарами, и песня, зовущая на подвиг и на смерть, а насчет быстрого "драпа" тоже меры, что называется, приняты". Но размышлять о человеческой предусмотрительности, может быть, подлости, много не приходилось. Кошма отдернулась. За ней показался Похилко и проговорил самым медовым голосом:

- Пожалуйте, ротмистр. Атаман вас просют. - Пропуская Петрика вперед себя, Похилко крикнул своим молодецким унтер-офицерским голосом в пространство:

- Скликать песельников, балалаечников до атамана... Да геть!.. Чтобы ж-живо у меня!

И, приподняв внутреннюю белую кошму кибитки, сказал еще раз:

- Пожалуйте-с, ротмистр.

VI

Все внутри кибитки горело яркими огнями. На дворе начинался ночной мороз. Душное тепло шло из кибитки. Пять больших висячих керосиновых ламп "гелиос" висели на проволоках на потолке кибитки и были пущены во всю. Запах восточных курений смешивался с запахом керосиновой гари. В этом ярком блистании огней вся обстановка кибитки: богатые ее ковры по стенам, какие-то ящики или корзины, накрытые дорогими киргизскими вышивками, пестрыми, цветной кожей покрытыми восточными седлами и сбруей, изукрашенной негранеными самоцветными камнями, яшмами и халкедонами, все это восточное пестрое богатство выглядело в огне керосиновых ламп, как обстановка апофеоза какого-то балагана, где шла восточная феерия. Ярко, пестро, и в достаточной мере безвкусно.

В глубине юрты, должно быть, из ящиков было устроено некоторое подобие тахты или дивана. Богатые шелковые подушки и пестрые вышивки сплошь покрывали его. Между них, как какая-то боярыня, в тяжелом восточном парчовом уборе, покрытая золотыми подвесками, браслетами, точно в ризах золотых, сидела, развалясь, молодая, накрашенная и насурмленная женщина. От нее отошел молодой, статный и ловкий молодец в богато расшитом серебряными шнурами и шевронами доломане с полковничьими шнурами на плече и в серебром до колена расшитых чакчирах. Он в два мягких просторных шага был подле Петрика и широко раскрыл ему объятия.

- Какими судьбами?.. Каким ветром, Петр Сергеевич?... Вот уже именно, как говорится, гора с горою не сходится, а человек с человеком... Но, как же тебя, беднягу... Идем.... Не узнаешь Анели?..

Накрашенная женщина приподнялась со своего места, протягивая руку Петрику, и томным голосом сказала:

- Дае слово. Никак не узнать нашего пана ротмистра. Милости просим к нашей хлебу соли.

Милостивым, должно быть заранее разученным, "королевским" жестом Анеля протянула руку, звенящую многочисленными браслетами Петрику, и Петрик, не отдавая себе отчета в том, что он делает, прикоснулся к ней губами. Запах терпких китайских духов ударил ему в нос.

- По делу? - сказал Кудумцев. - Пройдем пока ко мне в кабинет. Расскажи про твои скитания. Анеля, распорядись ш-шикарнейшим ужином! Да, прикажи заморозить побольше гусарского напитка.

Взяв под руку Петрика, Кудумцев повел его по некоторому подобию коридора из кошм, где едко пахло верблюжьим войлоком и, откинув кошму, пропустил Петрика в соседнюю юрту. В ней, за низким столом, ярко освещенным керосиновою лампою, над громадною стратегическою картою России сидел человек неопределенных лет в таком же расшитом гусарском доломане, какой был и на Кудумцеве.

- Мой начштаба, полковник Перфильев, - небрежно представил вставшего при их входе человека Кудумцев.

Петрик невольно обратил внимание на странную и страшную, почти трупную, бледность лица Перфильева. Большие, очень светлые глаза с непередаваемой печалью заглянули в глаза Петрику. Перфильев подал белую, вялую, точно безкостную руку Петрику , поклонившись, вышел из юрты на воздух.

Петрик и Кудумцев остались вдвоем.

- Ну?... Каково?... - не скрывая самодовольного восторга, сказал Кудумцев, играя вороватыми цыганскими глазами. - Видал-миндал!... Здорово все пущено!... Черные гусары!... А?. Вот это я понимаю! И они меня понимают, - Кудумцев сделал широкий жест по направлению бивака. - Тут, брат, козлятиной кормить не станут. Нам подавай молодого барашка... У меня - организация!.. Ну, ты как?.. Откуда?

- Я... От адмирала Колчака... Был послан с эскадроном в двадцать коней искать связи с атаманом Анненковым. Мои люди мне изменили... Взбунтовались. Я долго скитался по степи один. Случайно набрел на твой отряд.

- Да, они, подлецы, всегда и всем изменяют. Да, сознайся, было-таки у тебя такое интеллигентское "хи-хи-хи". А?.. Помнишь, мы не раз говорили. Народ понимать надо. Народ ребенок. Его тешить надо. Его кормить надо. А вы ему, поди-ка, высокую материю преподносили. Учредительное какое-то собрание. Черта лысого он в нем понимает. Ему подавай только... Посмотри у меня... Разливанное море вина... и какого!.. Все заграничные марки... Из консульских и губернаторских погребов забрато. Из лучших китайских магазинов притащено. А коней видал?.. Со смаком выбирал... Любовно и с понятием. Они мне все лучшее с наслаждением тащат, потому: они понимают, кому... Я их никогда не обижу. Атаману первая чарка... А за атаманом и по их усам мед потечет... А женщины?... - и, подражая, Шаляпину, как тот поет, изображая хана Кончакского, Кудумцев склонился к уху Петрика и напел не без суровой страсти: - "хочешь женщину?.. Достам из-за Каспия"...- и захохотал грубо, восторженно, дико и страшно. Что-то не-человеческое было в его смехе.

- С кем вы воюете? - тихо и настойчиво спросил Петрик, приближая лицо к Кудумцеву и строго глядя в его глаза.

- То-есть с кем?... Со всеми, кто посмеет мне не повиноваться и не исполнит моего приказа.

- А Россия?..

Это слово точно страшным призраком вошло в полутемную кибитку. Россия дышала с разложенной, и до пола спускающейся карты с зелеными разводами. На ней лежала рука Кудумцева. Тот быстро отдернул руку от карты, точно жгла его карта.

- Россия... - проговорил после короткого, но тяжелого молчания Кудумцев. - А где она, эта Россия? Ты скажи мне это? России нет. Есть Ры-сы-фы-сы-ры, слыхал ты такое дикое слово? С теми, кто там, мне не по пути. Я люблю народ. Я ему готов служить - и тем, кто несет свободу и волю, и землю этому народу. А там рабство перед жидами и инородцами. Там третий интернационал, то есть именно то самое интеллигентское "хи-хи-хи", которое все отрицает - и прежде всего Бога и человеческую личность. Там много дерзания, да дерзание-то тамошнее мне не слишком по вкусу.

- Постой, Анатолий Епифанович, а "белое" движение и Колчак?

- Белое движение... Помнишь как-то в Манчжурии, а потом на позиции, говорили мы все об Апокалипсисе. И там о победе. Славно там это сказано о побеждающем... Побеждающему все. Ему и манна и какой-то белый там камень и милость Божия... А где у Колчака победы? Тебе твои людишки не зря изменили, знать почуяли, что пора пришла твой корабль покидать. Вы у атамана Анненкова ищете опоры. Значит, не сладко у вас. Что же, я поведу своих молодцов на ваш разгром? Это за то, что они мне слепо и безповоротно доверили свои жизни. Да ведь и у Колчака, поди, эти самые "хи-хи-хи" сидят...

- Какие "хи-хи-хи"? Побойся ты Бога, Анатолий Епифанович. Что ты такое говоришь, чего не понимаешь.

- Какие?.. Изволь: интеллигенция... масоны... иностранцы. Поди, иностранными миссиями обложился, как подушками, и думает, что они его спасут, а ему, иностранцу-то этому самому, до России, как до прошлогоднего снега. Никакого, то есть, ни дела, ни интереса. У вас там, поди-ка, партии, и каждый свою выхваляет. Что, мол, не по моей программе, то и никуда не годится. Я, брат Петр Сергеевич, тебе твоими словами и отвечу. "Вера, Царь и Отечество" - это единый лозунг, который у нас и последний каторжник понимает, и чему готов и покоряться и подчиняться. А остальное... будут служить лишь из-за страха, как и большевикам служат.

- Вера, Царь и Отечество, верно, святые то слова, Анатолий Епифанович, да разве с этими ты словами ведешь своих людей?

- Ты мои лозунги, чай, видал.

- С нами Бог и атаман?

- Ну да. Кажется, и ребенку ясно.

- Мне не ясно. При чем тут Бог? При той-то жизни, о какой ты мне только что рассказывал.

- Это ты, пожалуй, и прав. Бога я так для людишек пустил. Ты знаешь, я в то, чего не видал, не очень-то верю.

- Мало ли чего ты не видал, - с досадою сказал Петрик. Он был сильно взволнован. Он встал и прошелся по юрте. Кудумцеву, казалось, нравилось его волнение.

- Так ведь доказано, Петр Сергеевич, научно доказано, что Бога нет. Мне даже смешно с тобою об этом говорить. В век радио, этих дерзновенных полетов на аэропланах, этой страшной техники - и вдруг говорить о Боге!

- Что там доказано! Ничего наука не доказала, кроме своего полного безсилия. Вся жизнь, эта самая пустыня, ежечасно и ежеминутно миллионами уст творит хвалу Творцу мира.

- Ну, оставим Бога. Мы с тобою не богословы, - как-то скоро согласился Кудумцев. - Куда нам в такие высокие материи залезать. Это Факсу в пору. А нам... Вторая часть моего лозунга... Ты ее усвоил: "и атаман", - торжественно и важно почти выкрикнул Кудумцев.

- Вот именно ее-то я никак не понимаю.

- Кажется, легче легкого понять. Все мои люди и поняли и усвоили.

- Что же это значит?

- Это значит: "Я", с огромнейшей этакой буквищи. Все от меня, все через меня и ничего помимо меня или без меня, кого люблю - милую, кто мне не по нраву - казню. Я, это, если хочешь, - Степан Разин, - всегдашняя моя мечта. Мой идеал со школьной скамьи.

- Разбойник?

- Да, если хочешь... Но Разин разбойничал при Царе... А я при ком? Что же мне - большевиков, что ли, прикажешь стесняться, или Колчака, который все отступает и чем еще кончит, никому неизвестно. Царя и я бы побоялся. Ибо перед Царем ответ держать - страшное дерзновение для этого надо иметь. Но царь отрекся. Царь бросил нас во время войны в грозную минуту бунта.

- Что ему оставалось делать? Ему все изменили.

- Петр Сергеевич, помнишь ты тот страшный час, когда наши пути первый раз скрестились и мы разошлись с тобою, чтобы вот как и где встретиться. Царю изменили... Ну, а кто первый не исполнил своего царского долга?

- Что... Послушай, Анатолий Епифанович, ведь ты прямо ересь говоришь.

Глаза Кудумцева стали дикими и мутными. Он несколько мгновений, не мигая, смотрел на Петрика.

- Так слушай, Петр Сергеевич. Я тебе твоими... твоими, страшными словами, скажу такой ужас, от которого у тебя волосы зашевелятся на голове. И у Государя, как и у нас с тобою, простых смертных, есть свой долг. И долг этот не только миловать и жаловать, но и казнить и, если то надо, то и своеручно казнить, как то делал Петр, за что история его и назвала по праву - Великим. Ты говоришь, ему изменили? Вспомни события. К нему приезжают в Псков какие-то милостивые государи. "Извольте, мол, отрекаться, а не то в Петрограде такое будет". А в Петрограде и действительно такое делается и никто никого не слушает. Однако, тысяч поболе ста там войска стоит, и войско-то это ждет, как развернутся события и к кому приспособляться и к кому надо на животе ползти и верность и подлость свою показывать. Вот долг-то царский в том и состоял, чтобы выйти к этим самым милостивым государям, что так сладко поют о необходимости и неизбежности отречения, выйти, как умели выходить Романовы, как умел выходить тот же император Николай I, выйти к конвою, к дежурству, к этим самым флигель-адъютантам-то холеным да задаренным, показать на этих господчиков, да и сказать и, даже не громко, но твердо и настойчиво сказать: "повесить их"!... И представь тогда, как еще повесили бы их! А потом телеграмму в Петроград тамошнему командующему войсками. Я, мол, пришедших меня уговаривать изменить моему Государеву долгу приказал повесить и их повесили. Приказываю и вам: всех, не повинующихся долгу и присяге, перевешать. И как бы этот самый Петроградский гарнизон-то кинулся бы хватать Думу-то эту самую, любо-дорого было бы смотреть! Так то...

- Легко, Анатолий Епифанович, говорить теперь. А каково-то было тогда.

- Я это знал и тогда. Я и тогда смотрел, у кого власть и сила, и за тем и шел. И я тебя, прости меня, Петр Сергеевич, Дон-Кихотом даже назвал.

- Слышал, - с плохо скрытою досадою сказал Петрик. - Что старое поминать. Тогда все как не в своем уме были.

- Поверь, Петр Сергеевич, тогда пятью, шестью такими казнями такой та-ра-рам можно было бы учинить, что вся эта революция к чертям английским полетела бы. История тогда листала страницу. И что на другой странице написано, кто скажет? Сумел подавить безпорядки - и это бунт, а не сумел, вини себя сам - это уже безповоротная революция. Личность, то есть, я разумею, сильный человек сам напишет такую историю, какую захочет. Вот и я...

- Пишешь историю, - сказал с горькой иронией Петрик. - Ты подумал, как был устал и измучен в эти страшные февральские дни Государь, и никого подле него, кто бы мог ему подсказать мудрое решение. Всех сверху донизу охватил тогда какой-то маразм. Выпаханное поле тогда была Россия и все кто в ней жил.

- Спросили бы меня, - жестко сказал Кудумцев.

Петрик молча пожал плечами. Кудумцев не продолжал. Он был доволен тем впечатлением, которое он произвел на Петрика. Он казался самому себе громадным и властным. Он рад был, что все это видит именно Петрик. Перед ним ему приятно было куражиться. Он закурил папиросу и смотрел на Петрика. Жалкий тот имел вид. Голодный и потрепанный. Кудумцев наслаждался этим. Он опять напел: "Хочешь ж-женщину... Возьмем из-за Каспия"...

- Где Факс, не знаешь? - спросил Петрик.

Молчание становилось тягостно ему.

- Чудак, болван... Недалекий парень. Я звал его с собою. Нет, подрал к Деникину. Говорят... тоже отступают...

Через тонкие кошмы было слышно, как подле юрт собирался народ. Бряцали сабли, звенели шпоры. Прокашливались люди. Кто-то перебрал лады на гитаре или на балалайке.

Кудумцев встал с низкого табурета, на котором сидел. Он рукой показал за стену.

- Ты слышишь - народ. Народу гулять хочется. Я гуляю с ним. Пусть веселятся до сыта. Их день настал. На их улице праздник. А там, длинен или короток тот день, не все ли равно? Свое мы возьмем и всласть погуляем. Все мое, сказало злато, все мое, сказал булат. Булат у меня в руке... Погуляем, Петр Сергеевич!..

VII

Сочный аккорд гитар и балалаек раздался в ночной тишине и тот же надрывный, сорванный, измученный, перепетый голос, что пел тогда, когда эскадроны шли походом, напел с душою:

- "Начинай, запевай - песню полковую. Наливай, выпивай чару круговую"...

- Идем, Петр Сергеевич. Товарищи ждут нас. Помянем старое. За чарой круговой забудем все... Забудем и горе Российское...

Как по указанию опытного декоратора, все в юрте, откуда они полчаса тому назад вышли, изменилось и в формах, и в красках. Вся передняя часть юрты была снята. Лампы, кроме одной, стоявшей на большом и длинном столе, были погашены. Синяя ночь пустыни глядела в юрту. В ее неясном свете все приняло другие, более красивые и фантастические формы.

- Господа офицеры! - раздалась команда. Человек двенадцать, одетых в черные, расшитые серебром доломаны вытянулись под пологом юрты. В полумраке они казались молодцеватыми, красивыми и отлично одетыми. Балаганная пестрота скрадывалась темнотой. За ними стройными казались ряды песенников и балалаечников. За столом на некотором подобии тахты полулежало и сидело несколько женщин. К ним и повел Кудумцев Петрика. Он усадил Петрика подле Анели и со своего места Петрик мог очень хорошо наблюдать всех женщин и все, что происходило в юрте.

"Наши дамы", как их назвал Кудумцев, были несомненно "реквизированы", как скот и лошади, по окрестным кишлакам и поселкам. Это были таранчинки и сартянки. Было и две, или три - Петрик не мог хорошенько разглядеть - русских из переселенческих хуторов. Петрика поразило выражение их лиц. Они были взяты силою - и взяты в самое скверное рабство. В их лицах ожидал Петрик увидеть безнадежную тоску, страх и отчаяние. В них же было больше любопытства. В них была страсть. Они все были слишком даже одеты. В полураскрытой юрте было холодно. Они были в тяжелых шелковых халатах и шубах, в дорогих мехах, в пестрых самоцветных камнях и в тяжелых золотых уборах. Но их одежда, пожалуй, еще более возбуждала чувственность. Намалеванные лица с подведенными глазами горели страстью. Точно нанюхались они кокаина, надышались опиума. Почти все курили - кто маленькие, тонкие, китайские трубочки, кто русские папиросы. Они сидели молча. Петрик смотрел на них, на всю эту обстановку разбойничьего пира и думал: "Такие должны были быть пиры Навуходоносоров, Валтасаров, так пировали гунны после взятия Рима. Странное существо все-таки женщина. В бездне ее падения какую-то таинственную роль играет кровь. И, несомненно, их, этих пленниц, рабынь, тешит, забавляет, утешает сила этих мужчин, их странная и страшная власть над жизнью и смертью. Они, должно быть, отдаются с отчаянием, страхом и страстью". И вспомнил Петрик, как после погонь за хунхузами, особенно, если эти погони были с перестрелками, если были раненые и убитые, как искала его ласк его безупречная, тонкая, образованная, "культурная" Валентина Петровна. А их "пир во время чумы"!.. По улицам Петрограда лилась кровь, там стреляли, а она была так прекрасна и так страстна, как никогда раньше не бывала. "Есть, значит, что-то между смертью, кровью и страстью общее, непонятное и таинственное. Пройдет какой-нибудь час и этих женщин потащат на насилие и расправу, а они смотрят жадными, любопытными глазами на толпящихся против них мужчин и точно пьют этот надорванный, бархатный голос".

..."Марш вперед... Смерть нас ждет, Наливайте ж чары".

Чары - и точно: непрерывно наполнялись. Молодые гусары разносили подносы с горячим шашлыком, с бараниной с печенкой, с жареными курицами. На столе стояли корзины с виноградом, с яблоками, с дынями. Все было изобильно, и в ночном сумраке, при неясном освещении, казалось прекрасным. Наголодавшийся Петрик, откинув душевную брезгливость, насыщался, но пил очень осторожно и умеренно.

Кудумцев, сидевший рядом с ним, обнял его за плечи и, подливая ему вина в серебряный кубок, шептал ему на ухо.

- Ты понимаешь, Петр Сергеевич, это снобизм... Военный снобизм. Где, когда, при каком правительстве это возможно? Это возможно только при моем правительстве. Никогда не думай, никогда не надо - думать о том, что будет завтра. Да что... Ну, завтра, скажем, смерть?.. Плевать!... Сегодня зато какая красота!!.

К Кудумцеву подошел мальчик-офицер. Он вытянулся перед атаманом и приложил руку к гусарской шапке.

- Господин атаман, от начштаба со срочным донесением.

- Ну, что там, Гриша, - лениво потянулся к нему Кудумцев и взял его ласково за ухо. - Посмотри на него, Петр Сергеевич, - помпон, не правда ли, мазочка... А... А с женщинами!!. Никто из нас за ним не угонится. Одно жаль: к кокаину пристрастился. Да что.. Не все ли равно?. Ну, что там приснилось начштабу? Вечно ему всякие страхи снятся.

- Господин атаман, Кирилл Кириллыч приказал доложить: с Хоргоса пришел человек, говорит: атаман Анненков разбит и ушел к Урумчам. Там его интернировали китайцы...

- Ну, меня не очень-то они посмеют интернировать. Руки коротки...

- Еще, господин атаман, начштаба приказал сказать вам, что между нами и отрядом товарища Гая, что был третьего дня у озера Сайран-Нор, никого теперь нет.

- И не надо... Плевать! Касаткин, - крикнул Кудумцев песенникам, - мою, понимаешь...

- Бас, - Кудумцев шепнул Петрику, - Шаляпину не уступит! Да куда Шаляпину за нашим Касаткиным угнаться!

Касаткин запел, потрясая ночной воздух пустыни.

- Из-за острова на стрежень, На простор речной волны...

Была какая-то магия в этом бархатном голосе. Было что-то особенное в плавных колыханиях очень хорошего хора. Синяя ночь колдовала за пологом. Время остановилось.. Тревоги и заботы улетели в какое-то ненужное прошлое. Было только настоящее. И настоящее это - и точно было так необычайно, что завлекало и Петрика. И, точно угадывая его мысли, крепко прижимаясь к плечу его, говорил ему Кудумцев. Страшная, жуткая сила была в его словах.

- Какая очаровательная ночь!.. Посмотри на голубизну неба... А тишина!.. Земля несет нас, как на волнах морских колышет... Я царь!... Я бог!.. Ты знаешь?. Ты не думай, я все предвидел... Я решил: если что плохо... Ее, голубку, прирежу -и сам живой не дамся. Умею гулять и ответ сумею держать... Если только есть высшая справедливость на свете, да я то думаю... что нет... Была бы?... Не было бы большевиков. Петр Сергеевич, ты не стесняйся, что ты женатый... Никто не узнает. Мы здесь на другой планете и, кто может нашему желанию предел постановить? Ты посмотри... Мы шесть кишлаков и один поселок обобрали. Ты погляди... Какие девочки!... Мне для тебя не жаль... Ты один, да Похилко, наши старые Манчжурские... Бери любую... Тащи!.. Волочи!.. Насладись! Ей-Богу, лучше этого не было и не будет. Весь мир на этом стоит.

Петрику было все это противно и он порывался встать. Кудумцев понял его движение и, нажав на плечи Петрика, удержал его на месте.

- Ну, вот, экой какой!.. Ты не серчай!.. Дон-Кихот армейский, ишь ты какой!.. Что мы, в Империи Российской, что ли?.. Где и закон, и честь были, и все такое... Мы вне времени и пространства. Мы вне земли и вне законов божеских и человеческих. Мы одни на белом свете, и кроме нас - никого... Понимаешь... никого... С нами Бог и атаман!.. Понял ты теперь, миляга, что это обозначает?

- Я досижу до конца вечера, - с трудом сдерживая свое негодование, сказал Петрик, - а там дайте мне моего коня, и я поеду.

- Да куда ты поедешь-то, Дон-Кихот ты армейский? Где и что ты найдешь?.. У большевиков, ты думаешь, не то же самое?..

"Куда?.. В самом деле - куда ехать?" - думал Петрик. Мир опять сомкнулся и стал, как малая горошина, и некуда было податься. Но Петрик решил во что бы то ни стало уйти от Кудумцева. Остановить его он не мог. Убеждать, сам понимал, было безполезно. Идти с ним, быть при нем и молчать - совесть ему не позволяла.

- Аннуся, - обратился Кудумцев к Анеле, - займи и успокой твоего кавалера. Объясни ему, где он находится. Он все не верит, что мы не на земле.

- Слово хонору, что вы, Петр Сергеевич, есть такой пасмурный. Окропне все это... Так ведь, киеды нема то, цо любишь, тшеба любить то, цо есть!... Разве мы можем переменить нашу судьбу? Кому что, а нам такая выпала доля.

Анеля улыбалась, и в ее глазах читал Петрик то же страшное любопытство и жажду узнать, а что же будет завтра и, если гром поразит за все эти грехи, то был любопытен и гром и то, как это будет?

Анеля расспрашивала Петрика о Валентине Петровне, но он и сам не знал, где она и что с ней. Как ушел тогда из Петербурга и, оглянувшись, увидал, как в сизом ночном тумане растворилась она, исчезая навеки, так с тех пор ничего о ней и не слыхал.

Вестовые гусары еще раз принесли громадные подносы с пахучей бараниной и чашки с рисовым пловом и горами накладывали всего и перед "дамами", и перед Петриком. Пир Валтасара шел на его глазах и не в его власти было прекратить его или помешать ему.

За кибиткой все темнее и темнее становилась ночь. Бледный рог луны исчез, точно погаснув за крутым речным берегом. От обрывов потянулась жуткая темнота. И точно: будто и правда все это шло вне времени и пространства. У кибиток ярче разгорались костры и в их пламени гуще казалась темнота.

Хор опять запел - в который раз! - "Черных гусар".

VIII

Пьяная оргия, между тем, разгоралась. Трезвых, кроме Петрика, Кудумцева и Анели, не было никого. Голоса песенников стали хриплы. Песни потеряли свою ладность. Балалайки то звенели не в такт, то смолкали. Самые слова песен стали непристойны. Женщины дико визжали. Они были все еще одеты, но под ищущими, жадными руками, то тут, то там мелькал кусок вдруг обнажившейся ноги, распахнутая выпяченная наружу грудь, и это еще более возбуждало мужчин. Многие сошли с мест. В темном углу раздавались сочные поцелуи, грубая ругань и крики, в которых, Петрик не мог разобрать, чего было больше - смертельного ужаса или страсти. Одни люди входили в юрту, другие выходили.

- Какова картинка-то, Петр Сергеевич, - хлопая по плечу Петрика, крикнул Кудумцев. - И ночь, и луна!.. Вот тихого развесистого сада нет, так и то: что за беда, чем пустыня хуже? Да лучше, пожалуй... Одной экзотики сколько!.. А этот пир зверей, что идет на наших глазах... И никакого Бога! Ведь это оперетка... балет... феерия... Половецкие танцы какие-то!. Это черт его знает, что такое!..

-Да. Именно. Все, что хочешь, но не война.

-А! Да ну ее под такую!.. Мало мы с тобой воевали? Пора и отдохнуть. И я удостоился чести пролить кровь за отечество. А что же мне за это отечество?.. Само низринулось в такую помойку, откуда нет возврата. Что же - и мне с ним в эту помойку?.. По воле народа?

- Анатолий Епифанович... Но ты же?... когда-то любил же Россию?.. Ты гордился своим мундиром... И, если вы черные гусары, так будьте ими до конца. Ты помнишь это:

-

..."Многих нет среди нас, Многих выбила смерть, с одного положивши удара, -

Но толкает вперед проторенной тропой Под маской былого гусаров.

Но настанет пора и трубач полковой Протрубит боевые сигналы.

Я из гроба явлюсь, стану мертвым я в строй, Где безсмертным стоял я бывало..."

Не можешь ты, Анатолий Епифанович, не любить Россию! Не можешь ты не мечтать о том, чтобы вернулось старое! Все обаяние старой Российской армии, весь ее блеск, порядок, честь и слава!

Лицо Кудумцева стало серьезным. Золотыми огнями загорались его цыганские глаза.

- Россия?.. Да... Есть магия какая-то в этом слове и для меня. Ты не думай, Петр Сергеевич, что я ее забыл? Да она-то сама себя забыла. Мы с тобою знали Россию, как прекрасную женщину с серыми глазами, живую, страстную, сильную. Она умерла, Россия-то эта. Вместо прекрасной женщины лежит смердящий труп. Так что же его мне любить?.. Прошлое?.. Может быть, и прекрасное прошлое... Так что мне в нем? Я живу, а не жил... И мне прошлого-то этого не надо. Мне подавай настоящее, и я горжусь, что сумел в теперешнем хаосе создать эту красоту. Россия... Я ее создал... Создал пьяную гульливую Русь с ее танцами, плясками, песнями, и я пойду кочевать с нею по белому свету. Что - мал он? Не хватит на нем места для меня и моих гусар? Мертвым - мертвое, а я, голубчик, жив и жить хочу, да еще и как! О, го, го, го!

Он резко повернулся от Петрика и, не стесняясь его присутствием, прижался губами к губам Анели и слился с нею в безконечно долгом, сочном и страстном поцелуе. Потом он встал, поднял с места Анелю и пошел с нею из кибитки.

- Живешь, Петр Серггевич, один раз, и мой теперь тебе совет, следуй моему примеру... Гуля-а-ай!

Трезвого Петрика мутило от всего того, что он видел. Вот когда настало время бежать. Бежать от неприятеля, бежать от опасности, бежать от тяжелого долга было постыдно и всегда казалось Петрику невозможным, но бежать от этого разврата, от этого позора, от этого безобразия было должно. Это было не лучше большевиков и, если Петрик ушел от большевиков, то так же должен он уйти и от этих "атамановцев".

Он встал и пошел за Кудумцевым. Никто не обращал на него внимания. Все были пьяны, все орали песни, кто во что горазд. В углу уже дрались из-за женщин. Там хрипло и непотребно ругались, там визжали и кричали женщины. С чувством едкой, душевной тошноты пробирался Петрик через нестройные толпы песенников и балалаечников.

На биваке ярко горели разожженные костры. Людской гомон и крики стояли над ними. У коновязей мимо которых шел Петрик, отыскивая свою лошадь, не было ни дневальных, ни часовых. Все ушли на пир, на дележку женщин, на пьяную гульбу. Сквозь кошмы кибиток просвечивал свет. Из них неслись стоны, вздохи и крики. Сквозь русскую омерзительную ругань пробивались визгливые призывы на гортанном языке к Аллаху и шепот на непонятном языке.

Наконец, Петрик отыскал свою лошадь, поседлал ее и, ведя за повод, пошел к Кульджинской дороге. Он уже поднимался по ней, выходя из русла, когда чей-то, как бы бледный голос, окликнул его.

- Кто это?.. Кто идет?..

- Ротмистр Ранцев, - спокойно и грустно ответил Петрик.

На самом краю оврага, там, откуда была видна пустыня, стоял невысокий человек в бурке до пят. Луна светила ярко, и Петрик сейчас же узнал в окликнувшем его человеке Перфильева, начальника штаба атамана Кудумцева. Его лицо в лунных отблесках казалось еще бледнее и еще более своим безжизненным видом напоминало труп. Перфильев внимательно и, как показалось Петрику, строго посмотрел на него и тихо с глубокою печалью сказал:

- Уходите... И хорошо делаете. Подумайте: отряд товарища Гая был в тридцати верстах от нас... Вы думаете, там не знают, что такое творится у нас? При их-то шпионаже, при их-то осведомленности. При том, что им все стараются услужить... А у нас и часовые ушли. И трезвого вы за деньги не сыщете. Вы понимаете, нас за наши-то художества ненавидят больше большевиков. От тех ничего другого и не ждут и не требуют... А мы?.. Мы с Божьим именем идем...

- У вас всегда это так?

- Почти каждую ночь. Как женщин достанем, так и гуляем, пока их всех не уничтожим...

- Заставы-то, по крайней мере, у вас есть?

- Кто же из наших станет теперь стоять на заставах? У нас дисциплина, чтобы в глаза атаману смотреть, да любовнице его угождать, а чтобы службу нести, такой дисциплины у нас нет. Да разве может быть какая-нибудь дисциплина у пьяного, предающегося разврату человека. Я один - и заставы и часовые.

Перфильев достал из кармана маленькую коробочку, насыпал из нее на ноготь прозрачного порошку и втянул одной понюшкой.

- Что смотрите? - сказал он. - Ну да, кокаин. Как же иначе? Мы, ротмистр, все ненормальные люди. Да часто я думаю: люди ли мы? Иногда задумаюсь... Ведь будет же когда-нибудь история разбирать наши дела и поступки, будут какие-нибудь историки доискиваться, как и почему это вышло, что такое громадное государство сошло с лица земли, обратилось в ничто и было завоевано и покорено соседями. Что, доблести мало было? Нет: и доблесть была, и хорошая, знаете, доблесть, как дай Бог всякому. Кабы ее-то вовремя, или всегда-то, показывали, так никаких, знаете, и большевиков не было бы. Но уж больно гулять мы любим. Пропели и проплясали мы Россию. Да вот еще этот развратишко. Без женщин мы никуда, а уважать женщин и за те триста лет, что мы в Европу играем, не научились... Азиаты...

- Но все таки... Вы как-то воюете?

- Голубчик, да что вы! Мы противника давно не видали. Он на нас, мы от него. У нас игра идет от противника. Мы воюем с мирными кишлаками, откуда мы получаем все изобилие, что вы видали. Атаман идет с "народом", а когда вы видали, чтобы народ сам без вождей делал бы что-нибудь другое, как не то, что ему подсказывает его хищный звериный инстинкт. Народу вожди нужны. Народу русскому царь нужен, да построже, а атаманы, которые слушают и прислушиваются к тому, чего хотят их банды, ни к чему другому и не могут привести.

Внизу у реки, бросая уродливые, страшные тени на лессовые обрывы, по-прежнему пылали костры. Пьяные песни неслись оттуда. Уже ни слов, ни напева разобрать было нельзя, все сливалось в нестройный дикий гул. Верхи кибиток светились, как громадные китайские фонари. В пламени костров черными тенями шатались люди. Мерно гремел бубен, плескали ладони. Дикая там шла пляска.

- Пропели, проплясали Россию - и не стыдно, - повторил Перфильев.

Он взял Петрика под руку и повел в пустыню. И по мере того, как они уходили в тишину ночи, жуток и непонятен становился тихий покой уснувшей степи. Сухие травы тихо шуршали под их ногами. Страшен был этот кроткий тихий шорох. Над ними было небо все в мелких, едва приметных в лунном блистании звездах.

- Знаем мы, что там? - приподнимая голову к небу, сказал Перфильев. - А что, если Бог? Кто там смотрит на все наши эти безобразия и какое нам готовит наказание?.. Купить народ вот этим: гульбою, песнями, да широкой привольной сытой жизнью легко. Народ это любит: гулять... Но загулявший народ не толкнешь ни на какой подвиг, а война требует подвига и самопожертвования. При такой жизни народ отучается терпеть. А без терпения и выносливости - какая же может быть победа? Победу дает только святое выполнение воинского долга, а тут как раз наоборот: все, что хотите, но только не исполнение долга. Большевики это понимают. Они дрессируют народ голодом, и посмотрите, как им народ служит! Голодом и казнями! Там скотскую природу человека поняли и по достоинству оценили. А мы... - и, передразнивая своего атамана, Перфильев сказал: - военный снобизм!.. Ах, черт возьми, так ведь нарочно ничего пошлее этого не придумаешь!

Они отошли примерно на полверсты от бивака. Глуше и тише стал бивачный шум и пьяный галдеж. Тишина ночи точно смыкалась за ними.

- Вы слышите? - останавливаясь, сказал Петрик.

- А что? Мне кажется, все тихо.

Петрик лег на землю и приложил ухо к пыльной дороге.

Далеко впереди, четко, и так, что Петрик никак не мог обмануться, глухо гудела земля. Большой отряд конницы быстро шел по пустыне.

- Ну что? Что вы наслушали? - спросил с тревогой Перфильев.

Петрик заметил, как у Перфильева под буркой дрожали ноги.

- Сюда идет большой конный отряд.

- Так что же вы стоите? Тикайте скорее! У вас есть лошадь. Вы так одеты, что никто не признает, что вы от нас.

Петрик, казалось, не понял, что говорил ему Перфильев.

- Нет... - уходить?.. Теперь уже нельзя уходить. Теперь драться надо. Мой долг предупредить их и с ними вступить в бой. Мы должны завалить спуск, устроить баррикаду. Самим засесть за нею и огнем встретить идущих, если это большевики.

- Оттуда?.. Конечно, большевики. Кому же больше? Отряд товарища Гая.

Петрик бежал к биваку. Перфильев едва поспевал за ним и, все наростая жутким, зловещим гулом, шел за ними топот быстро идущей конницы.

- Вы не знаете их... - говорил Перфильев, хватаясь за стремя лошади Петрика. - Поднять их теперь незозможно. Да и что они?.. Разве могут драться пьяные?

- Протрезвеют, - бодро крикнул Петрик. Надвигающаяся опасность, казалось, придавала ему бодрости.

Сквозь толкотню пьяного бивака, мимо валяющихся совсем раскисших людей в расстегнутых доломанах, Петрик пробежал к кибитке атамана. Там по-прежнему стояли часовые.

Они не пропустили в кибитку Петрика.

Зычно, сколько хватило у Петрика голоса, он крикнул в кошмы кибитки:

- Анатолий Епифанович, выходи скорее. Поднимай бивак.

Все было тихо в кибитке. Ни одна тень не появилась в ней. Еще и еще раз крикнул Петрик. Перфильев стоял подле него и трясся мелкой лихорадочной дрожью. Наконец, пламя свечей стало просвечивать сквозь швы кибитки. У кошмяного входа дымный появился факел. В складках полога показался сам Кудумцев. Он был в богатой восточной на дорогом меху шубе, надетой, вероятно, на голое тело. Мохнатая грудь показалась сквозь распахнутые полы.

"С чужого плеча шуба", - подумал невольно Петрик, - "тоже, грабь награбленное, этот лозунг и тут хорошо привился". И ему стало тошно, до отвращения жутко смотреть на потягивавшегося и зевавшего перед ним Кудумцева.

- Ну, что там такое случилось? - недовольным, барским, хриплым голосом протянул Кудумцев

- Анатолий Епифанович, на бивак идет отряд конницы. Он совсем близко. Надо принимать меры для его отражения, - быстро, но спокойно, сдержав привычной волею свое волнение, сказал Петрик.

- Это кто же сказал?.. Вот он? - с нескрываемым пренебрежением кивнул головою на Перфильева Кудумцев. - Если Кирилка, так не верь ему. Ему везде большевики снятся.

- Анатолий Епифанович, я сам в степи слушал. Отряд совсем недалеко и, надо полагать, отряд не малый.

Кудумцев в нерешительности почесывал и скреб свою грудь.

- Ну что ж, тикать, значит, надо, - как бы раздумывая о чем-то, сказал он. И диким голосом, покрывшим все шумы пьяного бивака, гомон, нескладные песни и ругань, прокричал: - "тр-р-ру-бач!" - и скрылся за кошмой.

Прошло несколько секунд. Они показались Петрику долгими часами. В кибитке шла торопливая возня, быстрый разговор и суета. Из нее два рослых киргиза вынесли закутанную в шубы женщину. Петрику показалось, что это была Анеля. За ними, спотыкаясь, бежала киргизка, служанка Анели. Они пробежали к тарантасу. Какие-то люди там уже грузили корзины и ящики. Киргиз-ямщик, спавший подле тарантаса, взгромоздился на козлы, укутался полами армяка, разобрал вожжи и тарантас понесся, поднимаясь на берег и направляясь к Суйдуну.

В эти минуты, наблюдая все это, Петрик ни о чем не думал. Он сознавал одно, что он тут не нужен и безполезен. Кудумцев все равно его слушать не станет. "Может быть, и мне "тикать" вслед за Анелей", - мелькнула мысль. Но ожидался бой. И, как ни противно было все то, что тут происходило, чувство товарищества и офицерской порядочности не позволяло ему и думать о бегстве.

И почти сейчас же из кибитки вышел Кудумцев. Он был в нарядном, на меху, крытом черным сукном полушубке, расшитом серебряными бранденбурами. На голове была высокая шапка с султаном. Он был величествен и красив в этом не совсем обычном для наступавшей обстановки наряде. Он подошел к своей коновязи, вывязал сам текинского прекрасного коня и легким прыжком вскочил на него. К нему подбежал трубач с сигналкой в руке.

Кудумцев подобрал коня и спокойным ровным голосом сказал:

- Труби, брат, тревогу!

При всем своем отвращении к Кудумцеву, Петрик не мог не любоваться им.

Он все-таки - был офицер!

Отрывистые, властные, повелительные звуки трубы ворвались на бивак и даже и в этой пьяной суете наводили какой-то порядок. Сразу смолкло пение и крики - и относительная тишина стала на биваке.

К Кудумцеву подбегали люди. Несомненно, очень пьяные люди, но они как-то держались и Кудумцев отдавал им приказания.

"Может быть, еще и будет бой", - с удовлетворением подумал Петрик.

- Заливай костры, - зычно крикнул Кудумцев.

"И это правильно", - подумал Петрик. Он сам бы так же распорядился.

- Пулеметы на Хоргосскую дорогу, - продолжал распоряжаться Кудумцев.

От заливаемых костров поднимался белый дым. В его клочьях тенями метались люди. Зверский бас Похилко покрывал ржание и топот лошадей, рев коров и блеяние баранов потревоженных стад.

- Становись в затылок, - ревел Похилко.- Чище ровняйся у взводах!

Сквозь дымы Петрик заметил, что эскадроны строились хвостами к неприятелю. По обрыву черными мурашами карабкались пулеметчики.

И внезапно во весь хаос, шум, крики, рев стад, шипение заливаемых костров резким отрывистым звуком ворвался звук совсем недальнего винтовочного выстрела. Петрику сначала показалось, что кто-нибудь из своих нечаянно выстрелил. Но просвистала над головами пуля, за ней другая и частый и безпорядочный огонь начался со стороны противника по непостроившимся, сидящим на конях эскадронам. Пули свистали накоротке. Неприятель подошел совсем близко. Пули рыли землю на самом биваке. На окраине протарахтел раз пять Кудумцевский пулемет и смолк. Ему сейчас же ответил сперва один, потом другой, и третий пулеметы. Пули завыли кругом. Стало очевидно громадное превосходство в силах неприятеля. На биваке в безпорядке заметались люди.

- Что же это такое? - прокричал кто-то отчаянным голосом.

По неснятым кибиткам визжали и плакали женщины.

Кудумцев дал шпоры коню и в несколько скачков выскочил на край обрыва.

- Куда лицом строились?.. Сволочи! - завопил он. - Подлецы!... Трусы!... Положу на месте первого, кто ускачет. Повзводно налево кругом!

Петрику показалось, что не обошлось без мордобития.

Под копытами заезжавших рысью эскадронов завизжала речная галька. Кто-то страшно охнул, должно быть, раненый или побитый. Взвилась на дыбы рослая текинская лошадь в первом взводе и рухнула на землю.

- Эскадрон за мной! Полевым галопом! - скомандовал Кудумцев и, выхватив кривой азиатский клыч, бросил своего жеребца по пыльной дороге навстречу выстрелам.

Петрик поскакал за ним. Эскадрон Похилко тронул сзади. Перфильев не отставал от своего атамана. Пули встретили их. Кто-то мальчишески звонко и пьяно крикнул из рядов:

- Это ж без-з-зумие!

-Молчи, - оборвал, оборачиваясь к эскадрону, Кудумцев. - Пристрелю, как собаку.

Сзади кто-то застонал. Дико, страшно и совсем неестественно, будто то и не человек кричал, завопил кто-то отчаяным голосом:

- Мы проп-а-али!

Кудумцев в это время уже выскакивал наверх. С ним рядом был Перфильев и немного позади Петрик. Слабый его конек не поспевал за кровными лошадьми атамана и его начальника штаба.

Пули били левее их прямо по биваку. Там крики и стоны становились уже нестерпимыми. Петрик оглянулся назад. То, что, он увидел, заледенило его сердце ужасом. Как-то сразу и так чисто, как и по команде никогда бы не сделали, вся их колонна повернула повзводно налево кругом и, смешавшись в безпорядочную толпу, давя стада, опрокидывая кибитки, понеслась вдоль по руслу. Галька завизжала под копытами лошадей. Колонна во мгновение ока скрылась из глаз Петрика и все тише и тише становился гул несущихся коней.

- Пьяные подлецы, - скрежеща зубами, прохрипел Кудумцев и круто осадил на высоком обрыве своего жеребца. Он, видимо, хотел последовать за бегущими, да Петрик и понимал, что ничего другого ему не оставалось делать, но серая масса конных и пеших людей, точно из-под земли выросшая, мгновенно окружила их. Кудумцева и Перфильева схватили за поводья их лошадей и последнее, что увидел Петрик, это - как стащили с коней и того и другого.

- А!.. Гады!.. Кадети, - раздавалось кругом Петрика. - Стой, паря, все одно не убежишь!..

Во мраке ночи Петрик как-то сразу, в этой безпорядочной толпе, свалившейся в овраг, потерял из вида Кудумцева и Перфильева. Сопротивляться было безполезно, да Петрика никто и не трогал - и Петрик сейчас же понял, что его в сером и бедном одеянии красноармейцы принимали за своего, и стал пробираться наверх, решив использовать эту ошибку, и опять уйти в пустыню. Выстрелы прекратились. Не по кому было стрелять. Кудумцевцы с их гордым девизом были далеко. Атамана если не убили, то, наверно, взяли - и в этой массе неприятеля Петрик ничем не мог ему помочь. Да и нужно ли было ему помогать? Что значил для России Кудумцев, отрекшийся от Родины и вздумавший ловить рыбу в мутной воде? Впрочем, все это осознал и продумал в самооправдание Петрик только потом, когда вновь и вновь в мыслях своих переживал эти кошмарные минуты. Теперь же он действовал инстинктивно, как действовал бы на его месте, вероятно, травимый и попавшийся зверь.

Он выбрался в чистую степь и припустил, сколько позволяли силы его измученного коня, в просторы пустыни. Еще было темно и на востоке не загоралась заря. За ним увязалось четверо солдат. Погоня...

Петрик не испугался ее. Надо только уйти подальше от главной массы красноармейцев, а с этими он справится. Всегда в стволе его большого браунинга найдется последняя пуля для него. Живым он не дастся.

Догонявшие его были близко, и кто-то от них крикнул Петрику дружески:

- Товарищ... Вы не до товарища Лисовского?

- Эге... До него до самого, - сквозь зубы процедил Петрик. Он придержал лошадь: все равно не уйти ему от них. У них по скоку лошадей было видно, - кони много добрей лошади Петрика. Надо было пускаться на хитрость.

Из-под свалявшейся серой обшитой собачьим мехом китайской шапки Петрика грязными клочьями выбивались поседевшие волосы. Лицо было чугунно-серым от загара, мороза и лишений, и было покрыто густым слоем лессовой пыли. Принять его за черного гусара атамановца было мудрено. Он более походил на большевика красноармейца.

Петрик вгляделся в нагнавших его красноармейцев. Простые серые мужицкие лица были у них. Двое были в солдатских и довольно свежих шинелях без погон, но с сохранившимися петлицами. Петрик сразу заметил: петлицы были, как в их Лейб-Мариенбургском полку: черные с желтыми кантами. Это его не удивило. Здесь такие могли быть от амурских казаков. Овечьи покорные глаза смотрели на него без всякой злобы. Другие двое, должно быть, были из "партизан". Они были в крестьянской хорошей одежде и мешковато сидели на лошадях.

Теперь все они ехали тропотливым шагом, каким ездят по степи обыкновенно киргизы.

- Я, было, думал, - Васька Мукленок, - да, видать, ошибся... - сказал ехавший рядом с Петриком красноармеец в солдатской шинели.

- А бегут, бают, Колчаковские-то войска, - сказал другой. - Далеко за Омск отогнали. Вся земля под советской властью будет, паря. Во-о...

- Здорово и товарищ Гай атамановцев накрыл.

- До-бы-чи... - протянул первый.

- Нам не поделят.

- Товарищ Гай своих не забудет.

- Не жалуюсь. А кабы и пожалился - какая польза?

Кругом была тихая, молчаливая, немая степь. Звезды еще мигали в небе. Луна скрылась. Петрик был спокоен. Он владел собою. Главное, сейчас молчать. Ждать и слушать, что дальше будет. Как-то успокоительно на Петрика действовало то, что на тех, кто были в солдатских шинелях, были петлицы его родного полка. На востоке серело небо. Звезды там погасли, и в этом нарождающемся дне было нечто, что давало Петрику надежды на какой-то исход. Кудумцев был прав: России нигде не было, так не все ли равно, куда теперь ехать? Только не к большевикам, конечно. До смерти еще, может быть, и не так близко. Петрик был уже готов принять смерть, и эта отсрочка придала ему силы и веру, что, может быть, и чудо будет. А эти петлицы родного ему полка разве не были уже чудом?

- Я и то гляжу, - сказал опять солдат с черными петлицами, вглядываясь в Петрика. - Вы к Лисовскому едете, а не его отряда. У него форменно все... По-драгунски... Вы от товарища Гая?

Другой солдат заехал с другой стороны Петрика и сказал сквозь насмешливую улыбку:

- У его и волоса по коммунии - длинные отпущены. А поседел, товарищ. Тоже, поди, забо-оты... Где зимовать-то придется. Без работы-то одуреешь насовсем: мается кругом народ. А пойми: зачем и за что? Никто не поймет и никто того не знает.

В их голосах была какая-то тоска безнадежности. Не наступившее еще утро так действовало на Петрика, бледный едва брежжущий рассвет, или необычность и опасность его положения, но Петрику в голосах, утренних, не проспавшихся хриповатых слышалось что-то особенное, точно люди бредили и говорили во сне. Да и все было так необычно в серой пустыне, где обледенелые стояли сухие травы и где, кроме этих сонных голосов, не было ни одного звука.

- А ладные ребята эти самые Кудумцовы, - сказал солдат.

- Он, Кудумцев-то, понимает народ и жалеет. Кадровый офицер, сказывают, - сказал другой.

- Анненковские атамановцы тоже ничего люди. Гулять могут.

- Не все одно - что и большак...

- Да-а... А что?

- Что... Все одно всех укоротят.

- Когда?

- Когда?.. Порядок придет когда-нибудь. Всем одна тогда дорога будет. Эх, невеселая то будет дорога!

Наступило долгое и тяжелое молчание. Люди сидели, понурившись, в седлах и так же понуро шли мелкие киргизские их лошадки.

Х

Петрик понял, что дальше молчать невозможно. Надо было тоже что-нибудь сказать. Если бы он курил, было бы хорошо попросить прикурить. Это было так естественно. Он ничего не боялся. Было так легко приотстать на два, три шага и из револьвера, без ошибки, положить выстрелами в затылок всех четырех. Это было бы минутное дело. Но вот офицерская совесть заговорила в нем, и был ее голос громче голоса самосохранения. За что, собственно, он убьет этих простых людей, которые и сами не понимают, зачем они пошли с большевиками? Это убийство было так противно, что, едучи немного позади красноармейцев, Петрик и не думал их убивать. А между тем, что-нибудь надо было предпринимать. Вдали, верстах в двух, в розовых туманах рассвета показались маленькие хаты, окруженные кружевом голых ветвей яблонь и абрикосов таранчинских садов.

Петрик смотрел на солдатские спины. У каждого за спиной на бедре висела на тесьмяной портупее овальная алюминиевая фляга. Эти фляги привлекли внимание Петрика. Это были старые интендантские фляги, так хорошо знакомые Петрику по всей его службе. Теперь было уже совсем светло. Петрик увидал полустертые буквы так хорошо знакомого ему клейма. "63 Л. Мар. др. П." И Петрик уже не мог больше молчать. Как ни рискованно было ему приступить к расспросам, но Петрик должен был узнать, откуда были эти люди и откуда у них могли быть фляги с его родным полковым клеймом?

- А что, товарищ, - сказал Петрик, опять равняясь с красноармейцами, - водица в фляге найдется?

- Пожалуй, что и найдется, -охотно отозвался солдат, подавая флягу.

- Ладная у тебя фляга. Почитай, довоенная.

- Маринбурхская у меня фляга. Вот какая у меня фляга! Еще своего полка. При бароне нам выдавали.

- При каком бароне? - с трудом сдерживая волнение, спросил Петрик.

- Вот уж фамилию, прости, запамятовал. Очень уже мудреная потому хфамилия. Так что даже, паря, и не выговоришь. Его у нас офицера больше "отой-то" звали.

Петрик пил из фляги солоноватую невкусную воду. Ему нужно было скрыть все более и более овладевавшее им волнение.

- Что же,- сказал он совершенно безразличным голосом. - Много у товарища Лисовского Мариенбургских-то этих самых?

- Не так чтобы много, однако, со взвод наберется. Он и сам тоже Маринбурхский, только давношний, из запаса. Крепкий мужик. Хозяйственный. И начальник. Дай Бог всякому...

- Вот и поди, - сказал другой, доверительно наклоняясь к самому уху Петрика, - Пойми ты этих-то большаков, что за люди. Вот простого солдата, толкового солдата, назначили за начальника отряда. Так оно и должно быть, если это народная власть. А вот поди ж ты, при ем, значить, комиссар. И Лисовский, значит, без того комиссара ничего приказать даже не может.

- А комиссар тот, самый что есть жид, - сказал один из мужиков партизан.

- Просто сказать, жиденыш, самый обыкновенный и гадкий.

- А какая власть ему дадена, прости Господи! - у царя такой власти не было. Вот и скажи: народная власть!

- Не все одно, - недовольным голосом сказал солдат. - Значит так надобно большакам.

Петрик ехал и думал: "прав был Кудумцев, когда говорил ему, что потому не пошел с большевиками, что при них есть то самое "хи-хи-хи", что толкает народ на всяческие гнусности". Но теперь Петрик не сомневался, что тот Лисовский, к кому направляла его судьба, - вестовой его, с кем он был в Офицерской Кавалерийской школе, при ком выиграл приз на Красносельских скачках, с кем он прожил почти четыре года одною жизнью и кого, казалось, так хорошо знал.

Желтое солнце всходило спереди и слева. Длинные тени бежали по сухой траве от всадников. Все кругом заголубело и становилось прозрачным - и совсем недалеко миражом маячили маленькие хатки кишлака с плоскими земляными крышами. Петрик ехал смело и бодро. Усталость безсонной ночи куда-то пропала. Было интересно посмотреть, как все это обернется и кто сильнее для Лисовского: жид комиссар, или его старый офицер, почти друг его и благодетель.

Жердяная калитка в огороже кишлака была повалена, и они свободно въехали в крепко спящий утренним тяжелым сном кишлак. Хаток двадцать вытянулось по одну сторону дороги. Обыкновенные таранчинские, очень бедные хаты, сделанные из земли с соломой, с плоскими крышами, накрытыми землею и поросшими сухими травами. Жиденькие молодые садочки были подле хаток. Замерзший узенький арык белесой лентой тянулся вдоль заборов садов. По середине кишлака подле одной из хаток, немного побольше других, на кривом дрючке висел грязно-красный флаг.

- Здесь и стоит товарищ Лисовский, - сказал солдат. - Он простой, к нему можно так. Без докладу.

- Коли не спит, - сказал другой.

За хатой, во дворе, монголы запрягали лошадей в большую двухколесную арбу. Красноармейцы, лениво потягиваясь, бродили по дворам. Жизнь только что начиналась в кишлаке. Чувствовалось, что тут глубокий тыл, и никакого охранения, ни часовых нигде не было заметно.

Петрик слез с коня. Привязал его за поводья к огороже сада и вошел во двор. Голова у него почему-то начинала болеть и всего ломило. Это его не удивило и не испугало. Так это было естественно после всего пережитого этою ночью. Петрик собрал силы и толкнул дверь хаты.

Не запертая на замок, она легко подалась, но сейчас же остановилась. Чьи-то громадные сапожищи мешали ее раскрыть. Вся первая комната хатки была полна спящими в неудобных позах людьми и гудела их тяжелым храпом. В душный спертый воздух хаты от двери задуло морозом. Лежавший подле двери на полу солдат, открыл глаза, недовольно нахмурился, потянул сонным движением шинель на голое, серое от грязи и пыли плечо и сказал сердито:

- Чего надо?

- Товарищ Лисовский здесь стоит?

- Проходи налево в дверь. И носит вас по ночам. Только спать не даете. Должно встали. Чай пьют. Даве еще за кипятком выходили... Да дверь закрой, стоерос!.. Дует с мороза!

Все здесь было такое обыкновенное, простое, хотя бы и не у большевиков. Петрик шагнул через густо лежащих людей, через ружья, брошенные на пол и остановился в недоумении перед запертой дверью. Постучать?.. Последует так естественный вопрос "кто там"?... И что скажет Петрик при всех этих людях?

- Входите так, товарищ, - сказал проснувшийся красноармеец. - Он один, должно быть. Комиссар сейчас до ветра пошел. Всю ночь животом мучается.

Петрик медленно и осторожно раскрыл дверь. В низкой горнице с земляным полом и стенами, с камышовою высокою крышею без потолка, с маленькими окнами, с пыльными стеклами, был утренний полусвет. Большая таранчинская постель, - на ней, судя по подушкам, - спали двое, - была взбудоражена. Пестрое из лоскутков одеяло, скомканное к ногам, свисало до полу. Под ним без всяких простынь был серый грязный соломенный матрац. Он был в дырах. Грязная солома торчала из них. На низком темном квадратном столике шипел помятый маленький медный самоварчик и подле него стоял китайский фаянсовый чайник. На скамье перед ним сидел рослый солдат в расстегнутой шинели с Мариенбургскими петлицами. В нем Петрик сейчас же узнал своего бывшего вестового Лисовского. Тот мало переменился. Огрубел и раздался, но та же славянская мягкость была в его мелких чертах. Серые ватные китайские штаны были заправлены в валенки.

В горнице кисло пахло мужицким ночлегом и чесноком.

В тот миг, когда Петрик входил в горницу, Лисовский, нагнувшись над столом, внимательно наливал в эмалированную ржавую кружку чай. Перед ним лежала обломанная и облупленная таранчинская лепешка и на железной тарелочке горка черного китайского сахара. При входе Петрика Лисовский не сразу повернул к нему голову. Он, видно, не ждал никого постороннего.

Петрик тщательно и плотно прикрыл дверь и сказал негромким и сердечным голосом:

- Не узнаешь меня, Лисовский?

Было, должно быть, что-нибудь особенное в голосе Петрика, потому что Лисовский вздрогнул и встал, приглядываясь к вошедшему.

- По обличью не признаю, - хмуро сказал Лисовский. - По голосу... Голос быдто знакомый... Нет, не признаю... Чьих вы будете?

Сильно билось сердце Петрика. И теперь чувствовал он, что голова его так болит, точно кололи на ней дрова. Мутным казался свет в избе.

- Одалиску помнишь? - голос Петрика прозвучал глухо и неуверенно.

Прошло несколько тяжелых недоуменных минут. Казалось, целая жизнь проносилась в голове Лисовского.

- Ваше высокоблагородие?... Нюжли?.. Вы к нам?..

В тоне, каким сказал это Лисовский, прозвучало и недоверие -и как будто и осуждение. И вот это-то осуждение и подсказало Петрику, что можно с Лисовским быть вполне откровенным. Однако, в эти минуты тяжелого разговора, какое-то странное безразличие и равнодушие нашло на Петрика, и ему хотелось только одного: ни о чем не думать и передать всего себя на волю и приказ кого-то другого. Мелькнула неясная мысль: "вот в таком состоянии физического и душевного равнодушия, должно быть, и находятся те, кого ведут большевики на расстрел". Но Петрик овладел собою.

- Здравствуй, Лисовский, - сказал он.

- Здравия желаю, ваше высокоблагородие, - четко, но негромко ответил на привычное приветствие Лисовский, и Петрик понял, что все пойдет теперь по-хорошему.

- Ваше высокоблагородие, может быть, чайку бы откушали?.. Как же вы к нам-то. Я не слыхал ничего про вас...

Лисовский суетливо и, как будто испуганно, топтался по комнате и все к чему-то прислушивался, точно боялся, что кто-то к ним войдет. Он подвинул низенькую скамеечку к столу и сказал:

- Вот на лавочку, что ли, присядьте, ваше высокоблагородие. Да что же это с вами?.. Почему вы так-то... Натерпелись не мало. Волоса-то... Сколько седых! Маята-то эта, видно, и вас захватила.

Петрик сел на лавку. И, как только сел, понял, что теперь, пожалуй, и не встанет. Такая усталость и такая головная боль вдруг совсем овладели им. Зеленые и красные молнии крутились перед глазами, и были мгновения, когда он совсем не видел Лисовского, и ему казалось, что все это во сне.

- Вы... к нам?... Вы с большевиками?.. - как сквозь бред услышал Петрик снова, и почувствовал недоверие в голосе Лисовского. Ему показалось даже, что было в нем и презрение.

- А как ты думаешь, Лисовский?

- Так кто вас, господ, знает, - очень тихо и с каким-то точно упреком сказал Лисовский.

Петрик продолжал сидеть на низеньком восточном табурете. Он чувствовал, что с ним происходит что-то неладное. Было ли это ожидание неминуемой смерти - и смерти не солдатской, но вероятно, мучительной, или болезнь входила и жгущей голову огневицей охватывала его, но только, когда снова заговорил Петрик, в его голосе зазвучали совсем особенные, теплые и сердечные ноты. Голос его и слова шли в душу, подходили к сердцу, да и шли они от сердца, и как только услышал те слова Лисовский, он встал спиною к окну, так, что не стало видно за светом его лица, стал на вытяжку по-солдатски, как стаивал, бывало, в Лейб-Мариенбургском полку во время разносов Петрика. Мрачный и недобрый огонь то загорался, то потухал в его глазах.

- Ты Красносельские скачки, Лисовский, помнишь? Государя Императора-то вспоминаешь ли иногда?

- Как не помнить, - тяжело вздыхая, сказал Лисовский.

- Твоя жена где?

- Нет у меня больше жены.

- Куда же она девалась? Неужели скончалась?

- Комиссар забрал сельский. Вишь ты, комиссару она по сердцу пришлась. Ушла к нему моя благоверная... Чего голод не сделает. Детей кормить не стало чем. Известно, мать. Чего она для дитяти не сделает.

- А ты что?

Лисовский тяжело молчал.

- Что же, Лисовский, как царя не стало, лучше вы живете, или... как по-твоему?

- Хужее быть не может. Какая теперь жизнь! Одна маята!

- С немцем замирились, а своих русских бьете.

- Ничего, ваше высокоблагородие, не поделаешь. Значит, так надо.

- Надо... Ты Бога-то поминаешь когда?

- Бога теперь нет....

- Кругом голод... Безпорядок... грабежи... Хорошо это, по-твоему? Ты должен, Лисовский, со всем твоим отрядом повернуть против большевиков. Ты должен быть с нами. Мы пойдем к адмиралу Колчаку и вместе с ним постоим за святую Русскую землю. Неужели ты и Россию забыл?

- Нету никакой России, - твердо и упрямо сказал Лисовский, точно просыпаясь от какого-то тяжелого сна. - Это все обман один. Живут люди, вот и все...

- Страшные вещи ты говоришь, Лисовский: то Бога нет, то России нет. Где же ты сам-то живешь?

- На земле. А земля ничья. Нет ни немецкой, ни русской какой земли, а земля вообще. Коммуния, значит, и всеобщее поравнение.

- Не говори, Лисовский, вздора. Кто тебя этому учил?

- Ваше высокоблагородие, - взмолился Лисовский тем самым голосом, каким он когда-то молил в полку Петрика, чтобы он не говорил ему тяжелых слов упрека и не отчитывал его. - Ваше высокоблагородие, молю вас, оставьте. Как вы совсем, значит, не понимаете нашего положения и что мы из себя теперь представляем... Совсем невозможные ваши слова. Разве теперь можно что сделать? Такой разве теперь народ?.. Вы говорите, как раньше было. Раньше во сто разов, может быть, даже в тысячу разов, лучше было, а переменить никак нельзя. У нас теперь везде народ ... Вы-то понимаете: народ? Он сам, значит, правит и за всем следит. Конечно, мы еще не умеем, как вы, однако, научимся... А, как научимся, так то ли хорошо будет!.. Ни тебе богатых, ни бедных... Ни господ, ни кого... Словом, всеобщее поравнение. Такой ли рай по всей земле станет.

Все сильнее и мучительнее болела голова у Петрика. Казалось, слова Лисовского разбивали ее на части. Временами ничего уже и не видел перед собой Петрик и слышал, как бы во сне ему снились эти слова, но собирал все свои силы, чтобы продолжать убеждать своего вестового. Не верил Петрик, не мог поверить, чтобы Лисовский мог так перемениться.

- Кто тебя этому научил? Ты не свои слова говоришь.

- Ученые люди до этого дошли... Сицилисты. Ваше высокоблагородие, спорить с вами не могу и не смею. Куда же мне, мужику, с вами тягаться. Однова, жалко мне вас. Потому, как не понимаете вы даже, что теперь совершается. Суд идет человеческий, и каждому воздается по делам его.

- Государя... кроткого... так любившего народ. Императрицу, женщину, мать, наследника, отрока невинного, царевен барышень, никому никакого зла никогда не сделавших и не пожелавших, замучили и убили... За что?... По делам их? Какие у них такие дела, чтобы их убить?

- Может быть, еще и не убили. Коли они невинные, разве кто тронет их? Опять же ошибка. В таком большом деле, конечно, и ошибка какая могла произойти.

- Очень уже ты что-то умный стал, Лисовский.

- Мало-мало глаза точно открылись. Правду увидал. Теперь н а р-р-р-о д !

- Теперь голод и смерть.

- Ваше высокоблагородие, это пока. Пока не обстроились. А погодите, что будет... Только, ваше скородие... Уходить вам надо и очень даже поспешно. Я такие ваши речи слушаю потому, как очень я вам даже обязан. Уважение к вам имею... Беда, если чьи чужие уши услышат. Разве можно так... Государя поминать, про Россию говорить. Да тут, ваше высокоблагородье такое будет, что ни вам, ни мне несдобровать.... Да за это такое бывало... Вы даже себе и представить не можете, какие тут пытки, какая смерть может тут быть... Свету не увидите.

- Я, Лисовский, смерти никак не боюсь.... Я честный Императорский солдат и вины никакой за мной нет.... Мне муки нипочем. Я в Господа Бога верую и слова Господа нашего Иисуса Христа очень хорошо и навсегда помню: "не бойтесь губящих тело ваше, душу же вашу не могущих погубить". Я, может быть, для того и пришел сюда, чтобы смерть мученическую принять, и смертью своею ваши вины искупить и вас на путь правильный и честный направить. Не первый и не последний раз офицеру приходится себя в жертву приносить Родине. Можете взять меня и пытать можете, только и то знайте, что я себя так даром не отдам. Зарядов у меня достаточно, а какой я стрелок, вам-то это хорошо должно быть известно. Душу мою вы не запоганите и не смутите вашими глупыми словами. Я георгиевский кавалер, Лисовский, восемь вражеских пуль в моем теле и я видал своими глазами смерть. Я присягал, Лисовский, и присяги своей я никак и нигде не изменил, и со мною тот Господь, в Кого вы верить перестали, но в Кого я верую и Кто придет ко мне на помощь. Вы сильны числом. Я силен духом. И духа моего вы не сломите никакими стращаниями.

- Да что вы такое говорите, ваше высокоблагородие. Да неужели же я всего этого и сам не понимаю?.. А только уйдите... Уйдите от греха подальше. Хотите на колени перед вами стану... И вам погибать так зря не сладко, и мне с вами погибать придется просто зря.

Лисовский был в большом волнении. Он уже не стоял у окна. Он топтался по хате, шмыгая своими валенками, задевая ими за скамьи и за стол. Он все прислушивался к тому, что делается вне хаты и в соседней комнате. Заглядывал он и в оконце, откуда видны были монголы, оканчивавшие запряжку и погрузку арбы.

Петрик совсем скверно себя чувствовал. Земля уходила из-под его ног, он был в полусознании. Он увидал, как Лисовский вдруг, точно на что-то решившись, вышел быстро во двор и что-то говорил одному из монголов. Впрочем, все это Петрик видел уже совсем неясно и даже не был уверен, точно ли там на солнцем освещенном дворе были монголы и арба, или это все рисовало ему его подавленное воображение.

"Ну, вот и конец", - подумал Петрик и отстегнул кобуру револьвера. "Не такой конец, какого я ожидал, однако, попробуем его все-таки сделать концом солдатским".

Петрик стал в угол комнаты и приготовился к отчаянной обороне. Лисовский между тем вернулся со двора. Петрика поразило лицо Лисовского. Было в нем что-то такое размягченное и доброе, что Петрику вдруг смешными показались его воинственные приготовления. Он вложил револьвер в кобуру и стал ждать, что будет дальше.

- Идемте, ваше высокоблагородие, - тихо сказал Лисовский - ни минуты нам терять нельзя. Комиссар возвращаются.

- Лисовский, ты остаешься с ними?

- Мне нельзя иначе, - глухо сказал солдат. Петрик не слышал ответа Лисовского. Он только видел его лицо, ставшее таким добрым и славным, каким было оно в полку. И Петрик поверил Лисовскому. В том состоянии слабости и размягченности, в каком в это время он находился, ему приятно было отдаться на чье-то попечение. Лисовский казался старым другом, его былым встовым. Лисовский вывел Петрика во двор и попросил его сесть в арбу. Петрик не спорил. "Это еще не казнь", - подумал он, - "когда поведут на казнь, тогда успею".

Это была его последняя сознательная мысль. После наступил сладкий и приятный покой. Арба колыхнулась, должно быть, поехала. Кто-то забросал Петрика кошмами, и тяжкий душный кошмяный верблюжий запах охватил Петрика вместе со сладким небытием... "Нирвана... Смерть", - неясная и нечеткая мелькнула мысль в голове Петрика и все слилось в мутную, то бредовую, то безсознательную пелену, где было что-то сладкое, и во всяком случае совсем не страшное.

Страшное осталось позади.

Петр Николаевич Краснов - Выпашь - 04, читать текст

См. также Краснов Петр Николаевич - Проза (рассказы, поэмы, романы ...) :

Выпашь - 05
ХI Петрик лежал на спине. Нечто мягкое, а не верблюжий войлок было под...

Выпашь - 06
ХI По узкой лестничке, прилепившейся к стене, такой узкой, что вдвоем ...