Петр Николаевич Краснов
«Выпашь - 06»

"Выпашь - 06"

ХI

По узкой лестничке, прилепившейся к стене, такой узкой, что вдвоем нельзя было идти, спустились в церковь. Она была устроена в боковой пристройке дачи, стоявшей прямо на земле. Должно быть, здесь был раньше кабинет владельца Шуаньи. Пол был покрыт соломенной циновкой. Несколько недорогих ковров лежало посередине и по сторонам. Эта комната была перегорожена дощатым иконостасом, выкрашенным коричневой краскою. Верх иконостаса был разделан "кремлевскими" зубцами. Три плоских, выпиленных из досок купола были над вратами. Один, побольше, над Царскими, два поменьше - над малыми. Они были покрашены в синюю краску и по ним были нарисованы золотые звездочки. Под куполами были белые башенки с нарисованными на них окнами звонниц. По иконостасу и по стенам были развешаны иконы. Тут были маленькие, семейные, очень старинные и ценные и между ними висели простые, писанные на досках, и просто печатанные на бумаге иконы. Небольшие хоругви с наклеенными на шелку бумажными образами стояли по бокам малых врат.

Приведший в церковь человек в седой бородке пояснил певчим:

- Вся церковь сделана собственноручно Великой Княгиней.

Все в церкви было просто и бедно и в тоже время изящно и умилительно-трогательно. Перед большими иконами свешивались на бронзовых цепях лампады, сделанные из распиленного пополам кокосового ореха, в который были вставлены цветного стекла стаканы с маслом.

Простые деревянные свещники, жидкие аналои: все было беднее, чем в сельской церкви в России.

Без ничего, все отдав и оставив в России, пришел сюда, ничего ни у кого не прося, Великий Князь, и здесь заботами и трудами Великой Княгини устроена была эта скромная церковь-молельня.

И не нашлось ни русской, ни французской руки, что воздвигли бы Великому Князю, спасителю Франции, достойный для возношения молитв храм.

Обстановка крошечной церкви трогала. Это чувствовал не только Ферфаксов, это было заметно по тому, с каким волнением входили и другие певчие. Воронин совещался, где им стать. На крылосе - собственно крылоса почти и не было - они, их было двадцать три человека, не помещались. Решили стать в алтаре.

Проскомидия кончилась. Чтец - это тоже был офицер в штатском, - кончил чтение и отнес книги в алтарь. В церкви наступила тишина ожидания. Перед лестницей у окна стали три дамы и с ними три пожилых человека. Три казака в штатском платье стали перед большою железною печью.

Священник рукою отодвинул голубую шелковую завесу и раскрыл царские врата. В маленькой церкви наступила напряженнейшая тишина. Чуть слышно бряцало кадило в руках у священника. Скрипнула лестница. По ней спускались Великий Князь и Великая Княгиня.

Великий Князь был в длинном штатском сюртуке и в высоких сапогах. Этот костюм необычайно шел и к его громадному росту и ко всей его военной осанке и строгой "Николая I" выправке. Великая Княгиня была в старомодном, длинном до носков платье. Они стали в углу церкви - и Ферфаксову было видно, что они оба совершенно ушли в молитву. Их настроение передалось всем. В церкви было тихо. Никто не двигался. Никто не переходил с места на место. Чернобородый с сединою, с бледным постным лицом священник служил вдохновенно, вознося молитвы "о многострадальной Родине нашей, земле Российской"... Хор, отдаваясь вдруг ставшему в церкви настроению, пел так, как никогда раньше не пел. Воронин дирижировал мягко, и тихо шли голоса, сливаясь в полную гармонию.

Здесь и подлинно была Россия. Здесь остановилась жизнь. Сюда не пришла кровавая революция. Здесь не знали и не признали кровавого красного знамени. Здесь, в углу храма, свесясь длинным языком, стоял значок Великого Князя Николая Николаевича Старшего, видавший победы под Плевной и Шипкой, стоявший у стен Константинополя. Эта Россия обеднела, обнищала, потеряла все свое имущество, эта Россия голодала, она ушла в изгнание, но она не поклонилась ни золотому тельцу, ни пяте антихриста.

Она не стяжала богатств, но и сюда в изгнание, сюда в плен принесла суровое служение Родине, свято исполняемый солдатский долг.

Ферфаксов и в этой скромной церкви и во всем обиходе Великого Князя и Великой Княгини почувствовал величавое презрение к богатству и роскоши.

Ферфаксов, как он это часто делал и особенно когда бывал в церкви, думал словами Священного Писания... "Ибо всякая плоть, как трава, и всякая слава человеческая, как цвет на траве, засохла трава и цвет ее опал; но слово Господне пребывает во век".

"Засохла трава былых богатства и почета. Опал цвет преклонения всей Франции, всей Европы перед великим полководцем и спасителем.... Но слово Господне пребывало с ним. И будет пребывать вовек"...

После обедни певчих выстроили в маленькой гостиной, бывшей перед лестницей. Великий Князь вышел к ним и здоровался с каждым за руку. Он расспрашивал, где кто служил и где был в великую войну.

- Вы где получили георгиевский крест? - спросил Великий Князь Ферфаксова.

- У станции Званец, Ваше Императорское Высочество, - четко ответил Ферфаксов и лицо его стало бурым от смущения.

- А... В конной атаке заамурцев!

-Так точно, Ваше Императорское Высочество.

Великий князь обратился к Великой Княгине и сказал: - Помнишь Ранцева?

Ферфаксов хотел сказать, что ротмистр Ранцев жив, что он находится в Париже, но не осмелился.

- Благодарю вас, господа, за ваше пение. Вы прекрасно пели... Такая это отрада. Особенно мне понравилось, как вы пели "Верую". Именно так я привык, и люблю, чтобы пели. Просто - и в то же время с глубоким чувством.

Ферфаксов обратил внимание, что за завтраком самое почетное место в голове стола было предложено священнику. По правую руку от него села Великая Княгиня и по левую руку Великий Князь. И это уважение к духовному лицу тронуло Ферфаксова. Да, здесь была подлинная Россия со всеми ее чистыми и святыми обычаями.

Завтрак был простой и очень скромный. После завтрака Воронин просил разрешения спеть несколько песен.

- А вы не устали, господа? - сказал Великий Князь. - Целую обедню спели...

Но об усталости при общем нервном подъеме не могло быть и речи.

В столовой убрали столы. Двери из нее открыли в маленькую прихожую подле наружных дверей. Там на простых летних соломенных диванах и креслах сели Великий Князь с княгиней, те пожилые дамы и старые люди, которые были в церкви, сели сзади них. Вдоль стен стало человек пять офицеров и казаков охраны Великого Князя. Все были в штатском.

Хор Воронина был очень хороший хор, но, как все хоры, образовавшиеся заграницей, он имел репертуар "под иностранца". Он пел не русские песни целиком, но "попурри" из русских и малороссийских песен. И выбор их был тоже такой, какой больше по вкусу ресторанной публике. Раньше Ферфаксов не думал об этом. Теперь, увидев глубокое внимание, с каким приготовился их слушать Великий Князь, серьезность на его лице, Ферфаксов понял, что здесь русская песня не развлечение, но память о России - и здесь она будет почти как молитва.

В их пении "Кудеяр-атаман" сливался с "Вечерним звоном", потом следовала "Ноченька" и все замыкалось "Вдоль по Питерской". Они спели и серенаду Абта, пели и еще песни, и видели внимание Великого Князя, и здесь, как и в церкви, не разговаривали, но слушали, вспоминая другие времена, другие песни.

Был сделан маленький перерыв.

- Вы прекрасно поете, господа, - сказал Великий Князь, - я очень вам благодарен. Давно я не слыхал Русских песен.

Певчие поклонились. Маленький Кобылин вышел вперед. Его лицо стало бледным, совсем белым от волнения. Из окон прихожей свет падал на его пенсне и от этого казалось, что его глаза горели сверкающим огнем. С чувством, за душу берущим тенором, он начал:

- ...Пусть свищут пули, пусть льется кровь, Пусть смерть несут гранаты....

Хор мягко принял от него запевок и понес сначала, как несут полную чашу, боясь ее расплескать:

- Мы смело двинемся вперед, Мы - Русские солдаты!

Благоговейное молчание стояло кругом. Жизнь остановилась. Воспоминания нахлынули. Певчие переживали все то, что они пели. Хор преобразился. Солдаты пели свою боевую песню перед самым уважаемым, перед старшим своим солдатом. И оттого все больше и громче были голоса и все смелее и увереннее пел хор. Звуки нарастали. В гармонии были и гроза, и та вера, что движет горами.

- ...Вперед же дружно на врага, Вперед, полки лихие!

Господь за нас - мы победим!

Да здравствует Россия!..

Этот последний куплет был воплем, полным страстной веры. Он звучал призывом и повелением. Ферфаксов видел, как слезы текли по взволнованному лицу Великой Княгини, и слеза показалась на серо-голубых глазах самого Великого Князя.

Слова: "мы победим!" певчие выкрикнули с такою силою, что окна задрожали. Казаки у стены заливались слезами. Великий Князь встал, молча, низко поклонился хору и быстрыми шагами вышел из прихожей. За ним вышла Великая Княгиня. У крыльца уже стояли автомобили и грузовичок. Было время ехать на поезд. Старый генерал передал певчим глубокую благодарность Великого Князя за то душевное удовольствие, которое они ему доставили. Певчие стали рассаживаться по машинам.

ХII

В вагоне Ферфаксов сел в стороне от своих товарищей. Он хотел быть один. Все то, что он видел и перечувствовал, надо было продумать и пережить. Он торопился к Ранцеву. Ему, Петру Сергеевичу, рассказать. Ему вылить все то, что он теперь чувствовал, и в чем не мог разобраться.

Петрик его ожидал. Было темно. Ноябрьский день догорал. Сквозь туманы и мглу надоедливо играли огни Эйфелевой башни. Нагло било в глаза богатство одних и нищета других. К золотому тельцу, казалось, взывали эти пестрые огни и было в них что-то страшное. Петрик не включил в своей комнате электричество.

Ферфаксов, волнуясь и торопясь, рассказывал все то, что он только что видел и что он слышал в Шуаньи.

- Ты понимаешь, Петр Сергеевич, эти слезы на глазах Великого Князя... Все это было не так, как я ожидал... Может быть, в сто... в тысячу раз лучше, выше, благороднее, но только не так... Ты понимаешь... Он не король в изгнании... Там не было ни часовых, ни придворных... Все просто... Он.. пленник... Да... да... У него бывали маршалы Жоффр и Фош, его друзья, его боевые соратники... Но... потаясь!.. Ты понимаешь силу этого слова. Он обещал не бывать в Париже... Он никуда не ездит из Шуаньи.... А Шуаньи, это не дворец... Это дача... скромная дача, им купленная для того, чтобы жить... Он ждет.... России... А те... признали грязную, кровавую республику позорного Брестского мира. Им пожимают руки... На их руках кровь миллиона французов. Петр Сергеевич, его не признали... Он для них только эмигрант... Выходит... на иностранную помощь у нас нет никакой надежды... А мы-то!..

- Я все это знал, - тихо сказал Петрик - Я ни одной минуты на иностранцев не рассчитывал.

- Как?.. Почему?.. Откуда ты это знал?..

- Когда я был в Тибетском монастыре, тамошний настоятель, монгол Джорджиев, нарисовал мне в своих беседах такую картину падения нравов в Западной Европе и в Америке, что просто жутко стало. Культурные народы идут к гибели...

- Но ты ничего мне не рассказывал?

- Давно ли мы с тобою встретились и много ли успели поговорить?.. Да вообще я этого никому не рассказываю... Не поймут и не поверят.

- Но, постой... Россию-то надо спасти.

- Да, конечно, надо.

- И спасти ее должны мы. В этом наш долг и оправдание нашей свободной жизни заграницей.

- Нас призывали собирать по франку в месяц на спасение России... Нас, "беженцев", поболее миллиона. Значит, двенадцать миллионов - вот наш годовой беженский бюджет.... Скажи мне, ощутил ты эти двенадцать миллионов, когда был у Великого Князя? Ведь это такая сумма, с которой и инвалиды и все неимущие были бы удовлетворены... Это сумма, при которой у Великого Князя было бы необходимое представительство.

Ферфаксов молчал. В тихую комнату Петрика было слышно, как тремя этажами ниже граммофон играл фокстрот. По коридору, мимо комнаты Петрика, постукивая каблучками башмачков, прошла Татьяна Михайловна. Она напевала вполголоса:

- ...У а dеs lоuрs, Huguеttе, у а dеs lоuрs,

Dеs lоuрs qui vоus guеttеnt еt qui fоnt - hоu!..

- Дима, - крикнула она в пространство, - скоро ты будешь готов?.. Сусликовы нас внизу ожидают... Пора в театр ехать.

За окном играли, переливаясь в пестром рисунке, огни Ситроена на Эйфелевой башне. Внизу шумел, гудел и пел свой страшный гимн города Париж.

- Это все масоны делают, - убежденно сказал Ферфаксов.

- Масоны? - сказал Петрик, поднимая на Ферфаксова голову. - Какие?.. где масоны? - он точно от сна очнулся.

- Они всюду... Они в Лиге Наций... Это они устраивают все эти признания... Все эти позорные Генуи, Рапалло, Локарно... Все ими устроено. Они, втираясь в нашу беженскую среду, разрушают все: церковь, офицерское общество... Они вносят раскол... Они губят Россию... А сколько за эти годы пошло и нашего брата в масоны!..

- Зачем?

- Как зачем? Они хотят спасти Россию.

- Через масонов?

- Ну да... За этим и идут.

- Я думаю, что не за этим. Как это могут масоны спасти Россию?... Где масоны - и где Россия? Если Россия, то христианская Россия... Вне христианской веры нет и России. Это ее миссия, это ее назначение... Масоны - враги христианства.

- Ты это точно, верно знаешь?

Петрик промолчал. Он не знал этого: он это только чувствовал.

- Знаешь, пойдем к масонам... Нам надо... Мы должны... Мы офицеры кавалеристы... Мы должны знать, кто они: враги или друзья России?..

Петрик ничего не ответил. Он сидел, опустив голову на ладони рук. Его лица совсем не было видно. У самой их двери остановилась Татьяна Михайловна и громко пропела:

- ...У а dеs lоuрs, Huguеttе, у а dеs lоuрs,

Quаnd оn еst соquеttе, у а dеs lоuрs раrtоut...

ХIII

Бывает бедность опрятная, даже щеголеватая какая-то бедность. Точно говорит: "вот, мол, и бедны мы до крайности, но воздух у нас чистый, на окне висит занавеска, по стенам приколоты открытки или карточки какие-нибудь и в углу устроена бумажная иконка. Мы Бога не забыли". Такую бедность видел Петрик у Татьяны Михайловны, у Ферфаксова и у многих других обитателей отеля Модерн. В этой бедности нет ничего унижающего. Видно стремление победить бедность и чувствуется не потерянная вера в лучшее будущее. Но бывает бедность грязная, неопрятная, где чувствуется, что человек дошел до конца сил в своей борьбе и больше бороться не может: такая бедность удел холостяков и стариков. Прибирать за ними некому, а сами они по немощи уже не могут следить за собою. Такую грязную, неопрятную, ужасающую бедность нашел Петрик у Старого Ржонда.

Он разыскал его с трудом, в отдаленном квартале Парижа, у самых укреплений, недалеко от парка Монсури, - парка бедных влюбленных парочек.

Улочка St.-Уvеs начиналась крутой лестницей, подобием крепостной потерны. Когда Петрик поднялся по этой лестнице с очень старыми, избитыми временем ступенями, он очутился в совсем особенном Париже. Улица была короткая. На ней мало было домов, да и те были небольшие, серые, двух- и трех- этажные. Они чередовались заборами и складами с сараями. В улочке было безлюдно и тихо. Париж с его шумами и грохотом остался позади. Над старым узким трехэтажным облупленным и грязным домом, чуть заметная висела вывеска "hotеl". Имени у отеля не было никакого. Петрик с трудом доискался какого-то отрепанного малого, который долго не мог понять, чего хочет от него Петрик. Фамилия Ржондпутовского не вмещалась в его французской голове. Слишком сложна была она для него.

- Аh, lеs Russеs, - наконец, догадался он и указал, что русские, - в голосе его было неприкрытое пренебрежение, - живут на третьем этаже в N 15-м. Туда и направился Петрик. Лестница была темная, даже и днем, и очень узкая. В тесном коридоре Петрик не столько разобрал, сколько нащупал пятнадцатый номер. Он постучал в тонкую дощатую дверь.

- Войдите, - раздался за дверью старческий слабый голос.

Петрик открыл дверь. На тусклом сером фоне небольшого окна он увидал старика в седой бороде. Он сидел в рыжей английской шинели и на подоконнике, на разостланном газетном листе, набивал папиросы.

- Кто вы такой будете? - строго спросил старик.

Петрик назвал себя. Старик порывисто встал и заключил Петрика в объятия.

Петрик думал, что меньше той комнаты, какую он занимал в отеле Модерн, и быть не может. Комната Старого Ржонда была в два раза меньше комнаты Петрика. У Петрика почти всю комнату занимала широкая "национальная" кровать, здесь у стены стояла небольшая и узкая, простая железная койка. Она была небрежно постлана. Две смятые и грязные подушки лежали на ней рядом, показывая, что на ней спят вдвоем. В ногах постели и совсем в углу стояла старая детская колясочка, служившая, вероятно, постелью для ребенка. Остальное до стены пространство было так узко и мало, что Петрик с трудом мог протиснуться по нему навстречу Старому Ржонду. В углу, однако, был умывальник с проведенной водой. На грязной его чашке, на прокопченной картонной доске, стоял сильно помятый и облупленный примус. У окна был соломенный стул, с него-то и поднялся Старый Ржонд. На стене между умывальником и дверью висели на гвоздях два женских платья и старая Русская военная фуражка с неснятой кокардой. Больше ничего в этой комнате-вертепе не было.

- Боже мой... Боже мой, - волнуясь и трясущимися руками оправляя постель, говорил Старый Ржонд, - в каком падении ты нас застаешь, милый мой Петр Сергеевич. Кажется, уже дошли до дна... Дальше-то и некуда. Садись вот на стул. Да, дожили... Так дожили, что и умирать не полагается...

Старый Ржонд усадил Петрика на единственный стул, сам сел на постель. Их колени соприкасались. Запах керосиновой холодной гари и чего-то съестного, сильно приправленного луком, смешиваясь с запахом несвежего белья, детских рубашечек и кислым запахом табака, першил в горле Петрика. Везде были грязь и пыль. Скомканное детское одеяльце и простынки валялись в колясочке, на зеркало над умывальником были приклеены для просушки только что тут же в комнате выстиранные детские штанишки. Пыль под кроватью давно не выметалась. Подушки были в серо-желтых давно не сменяемых наволочках.

Старый Ржонд заметил беглый взгляд Петрика. Он поспешно, каким-то стыдливым движением сбросил с зеркала штанишки и кинул их под подушки.

- Не суди нас с Анелей, миленький, - сказал он. - Бедность не порок, но, ах какое свинство! Эта грязь нас обоих так угнетает, что ты и представить себе не можешь. Анелька, бедняжка, из сил выбивается. Чтобы поспеть на метро, - она у самого Гар Сен-Лазар служит, - ей надо в половине шестого встать. Надо все для ребенка приготовить, одеться, прибраться! Там ведь тоже никак нельзя без кокетства. Ну и волосы подвить надо и краску наложить, так по их форме требуется. Домой еле к восьми поспевает. Назад ехать... В метро-то давка... очереди... духота.. А дома и ужин надо сготовить, подстирать за ребенком, прибрать... Так устанет, бедняжка!.. Одна мысль - спать. Лежит подле меня, как мертвая. Не шелохнется. Иной раз прислушаешься, - да дышит ли? А меня, миленький, безсонница томит. А пошевелиться боюсь: ее бы не потревожить. Так и коротаю ночь в думах, да проектах разных...

Старый Ржонд пожевал губами и замолчал. Петрик не нашелся, что сказать. Все, что он видел, поразило его. Такой нищеты, такого падения он еще не видал.

- Конечно, - продолжал Старый Ржонд, - мне бы надо было прибирать здесь. Полы помыть и все такое. Так ведь, миленький, стар я стал. Нагнусь, а кровь к голове прильет, в глазах потемнеет. Боюсь я: грохнусь, да так и не встану. Больше всего удара боюсь.... Помирать - это что!... Все помирать будем, а вот, как слягу, ну, куда я больной-то денусь. Прошлый год ночным сторожем служил, все прирабатывал немного, ей на помощь. Прознали, что мне больше шестидесяти - ну, и прогнали... Теперь вот... младенца пасу... Днем, когда солнышко, в парк пойдем. Тут парк недалеко. Сядем на скамеечке... Няньки... дети кругом... И я с ними...

Старый Ржонд тяжело вздохнул. От этого вздоха жутко стало Петрику.

- Георгиевский кавалер Российской Императорской Армии... С няньками... с колясочкой... с ребенком... Так-то... - прошептал Старый Ржонд.

После этого долгая и страшная наступила тишина. Ни Петрик, ни Старый Ржонд ее не прерывали. За тусклым и грязным окном скупо светило ноябрьское солнце. На дворе хрипло пропел петух и кудахтали куры. Не умолкая, точно какая-то неумолимая машина времени, стукотал, гремел и пел песню города Париж. Страшной казалась эта песня.

- На прошлой неделе, - оживляясь и точно сбросив тяжелые думы о своей бедности, начал снова Старый Ржонд, - заходил к нам Факс... Милый мальчик, он таки забегает к нам иногда вечерком, когда Анеля вернется со службы. Рассказывал... Подумай, Петр Сергеевич... У самого Великого Князя был... Завтракал у Верховного... И что я тогда, миленький, надумал. Ведь я Дальний-то Восток во как знаю, как свои пять пальцев. Чан-Дзо-Лина, нынешнего Манчжурского диктатора, мало-мало что не нянчил.... Во, каким карапузом видал. Ты, миленький, не смотри, что я стар. Мне бы, то есть, до коня бы только добраться... А там... я... Человек бы пять со мной.. Ядро... Ты, конечно, Факс... Еще кого поискал бы... Я бы там такой отряд сорганизовал бы. Там абы только зацепиться. Там, брат, бо-о-ольшие возможности. Опять же, атамана Семенова я хорошо знаю... По-китайски говорю прекрасно. Семенов из Монголии на Хайлар и на станцию Манчжурию, я бы на Пограничную и на Владивосток... Хунхузов бы набрал... "Ходей" . Ей-Богу, можно... Я вот письмо приготовил об этом Великому Князю. Целый доклад. Пусть вспомнит старика... Назначит... Прикажет... Пишу еще письмо Английскому королю и Американскому президенту, потому, сам понимаешь, без денег такого дела не осилишь. Добраться как-то надо... Хоть бы и палубным пассажиром... Без церемоний... Что там за церемонии?! Для России!!. Вот переведем все это на английский язык, да перепишем на министерской бумаге... Надо и на это средства... Да найдем!.. Свет не без добрых людей... С послами переговорю... Я живу, миленький, этим... Авось и моя старость куда-нибудь да пригодится.

На серых и совсем выцветших глазах Старого Ржонда блеснула слеза. Петрик положительно не знал, что ему сказать. Так не хотелось добивать старика. Видел Петрик всю тщетность мечтаний Старого Ржонда, но как упрекнет его и разочарует, когда в самом такие же мечты живут и не умирают, несмотря ни на какие разочарования?

- Конечно, Максим Станиславович... Хорошее это дело... На Дальнем Востоке и точно можно работать... Там Азия, а Азия нас и наше горе скорее поймет. Только как все это провести?.. Отсюда? Ведь мы не у себя дома.

- Обдумал... Обдумал все, миленький. Очень даже я понимаю, что мы не у себя дома... Я и французскому президенту письмо готовлю... Ты, Петр Сергеевич, в союзе Георгиевских кавалеров состоишь?

- Нет.

- Почему?

Петрик замялся.

- Деликатное дело, Максим Станиславович. Очень я старорежимный, все не могу привыкнуть к этим разным "союзам". Все мне странно кажется... Военные, армия - и союз... Заработки мои малые... Членский взнос, хоть и малый, так ведь он не один, - смущает... Времени нет... Состоять и не бывать на собраниях полагаю неудобным... Да и последние годы моей жизни я как-то ушел от людей, замкнулся в себе... Просто - одичал... Но, конечно, запишусь и в этот союз, раз вы находите, что надо.

- Да как же, миленький, не надо-то. Что - я, или ты - один? Прах. Беженская пыль... Ну, а союз!... Представь себе, весь наш союз в полном составе, честь честью является в Елисейский дворец к президенту. Так мол, и так, мы, которые... Кровь вместе проливали... Которым вы обязаны и славой и миром... Вы обязаны... А мы только просим помочь устроить экспедицию... Когда будет нужно - поддержать флотом... Ну, и обещания... Их купить надо... Там, концессии, что ли, какие... Тебя... Меня... не послушает, ну а целый организованный союз храбрых... Как не принять? Мы им своим честным рыцарским словом долги довоенные и военные заплатить пообещаем... Союз - сила.

Петрик молчал. Ничего не мог он возразить или прибавить. Он видел, он знал, что это все несбыточные, неосуществимые мечты, но как скажет он это Старому Ржонду, когда Старый Ржонд только этим и живет.

Старый Ржонд с трудом поднялся с постели. Короткая рыжая шинелька лохмотьями висела на исхудалом теле. Старый Ржонд пошатнулся от слабости и ухватился за край умывальника.

- Что это я, старый дурак, так заболтался, - сказал он и стал шарить между бумагами на полке. - Соловья баснями не кормят... Сейчас я тебе чайку изготовлю.

- Не надо... Не надо, Максим Станиславович вам безпокоиться. Я уже пил чай дома... Давайте мы лучше с вами поговорим.

- Куда это Анеля задевала, - ворчал про себя старик. - Я помню? был-таки у нас чай. И сахар оставался...

С полки в умывальник упала горбушка сухого хлеба. И по тому, что оставалось на полке, трудно было предположить, что там могут быть чай и сахар. Там оставались пакетик табаку, баночки с губною помадою и краскою, да лежала пачка завивалок "бигуди".

- Все дамские штучки, - ворчал Старый Ржонд. - А нельзя ей без этого.

Петрик осторожно, за спиною Старого Ржонда, полез в боковой карман своего пиджака. Там у него в старом бумажнике лежала вчерашняя получка, сто семьдесят франков, то, на что он должен был жить две недели. Он вынул стофранковый билет и засунул его под подушку. Но в той тесноте, где они были, трудно было это сделать незаметно, хотя и не светило более солнце и ноябрьские надвигались сумерки. Старый Ржонд все увидал в зеркало. Он быстро повернулся, чуть не упал и, охватив Петрика старыми, узловатыми пальцами за плечи, припал губами к губам Петрика. Седые усы щекотали, мягкая борода елозила по подбородку. Губы Петрика ощущали мягкую пустоту беззубого рта.

- Миленький... видел... все видел... Милостыньку убогому, - сквозь стариковские рыдания, то, отрываясь от лица Петрика, то снова к нему прижимаясь орошенным слезами лицом, восклицал Старый Ржонд... - У самого-то ничегошеньки нет. Пиджачишко старенький... Воротничок... Галстух не на рю де ла Пэ куплен... А дает... дает... Последнее дает... И принимаю... С благодарностью принимаю... Потому что знаю, что милостынька-то твоя от чистого сердца, а не от гордыни идет. Христа ради принимаю... Ибо дочка у меня и внук... И им кушать хочется... А тут ведь на целый месяц и булочки, и чай и колбаски... Молочка Стасику маленькому.

Все это было очень тяжело Петрику. Он не знал, как ему вырваться от расчувствовавшегося старика. Он хотел сразу и уйти, но Старый Ржонд крепко вцепился в плечи Петрика.

В эту сложную, чувствительную и неприятную для Петрика минуту, быстро, без предварительного стука, распахнулась? затрепетав зыбкими досками, дверь, и в ней появилась Анеля.

- Что случилось, папочка? - воскликнула она и шагнула в комнату, таща за собою упиравшегося и, должно быть, испугавшегося "чужого" мальчугана лет двух.

ХIV

Анеля мало изменилась с тех пор, как ее видал на фантастическом биваке Кудумцева Петрик. Она только еще более похудела и приобрела те модные тогда в Париже мальчишеские линии тела, без бедер и без округлостей. Одета она была бедно, но чисто и опрятно. Черный суконный колпачок прикрывал ее стриженые волосы. Брови были подщипаны двумя узкими черточками. Большие глаза от наложенной туши казались огромными. Щеки были подрумянены. На губах кармином было изображено сердечко. В узком черном платье она казалась куколкой. Стройные ножки были в простых желто-розовых чулках. Она сейчас же узнала Петрика. Вероятно, Ферфаксов уже сказал ей о нем - и она не удивилась, но искренно обрадовалась.

- Маш тобе, - какого гостя нам Бог послал! - Она бросила ручку ребенка и просто и сердечно протянула обе руки Петрику.

- Страшно рада, что вижу вас, - сказала она. - И какой вы пышный. Нисколечко не изменились... Седина... Но она вам идет... Папочка, да возьми же Стася.

- Ты знаешь, Анелечка, он меня прямо своею щедростью убил, - начал Старый Ржонд, но Анеля прервала его.

- Ну и досконале, - бросила она отцу. - Тут мы вчетвером никак не уместимся... И запах какой!... Отчего не открыли окно?... Совсем не холодно... Пойдемте отсюда, Петр Сергеевич. Вечер еще теплый. Посидим в парке на скамеечке. Я расскажу вам про моего Толечку.

Привычным движением она сама, без помощи, быстро вдела рукава снятого, должно быть, на лестнице пальтишка, подправила перед зеркалом волосы и вышла за дверь.

- Анелечка... Если бы ты знала... Поблагодари хорошенечко Петра Сергеевича... Прямо убил... Такое благородство, - торопился сказать ей Старый Ржонд.

- Веше паньство... Але-ж то зух!..- кинула уже из корридора Анеля.

Петрик пожал руку Старому Ржонду и вышел за Анелей.

Анеля ждала его этажом ниже. Тонкая папироса дымилась у нее в зубах. Хорошенькая головка была поднята кверху навстречу Петрику.

- Видали?... Но это ж окропне. Я и рада, и не рада, что вы у нас были. А все-таки... Так мне хотелось с вами, именно с вами, поговорить и даже попросить совета. Вы лучше всех знали моего Толечку.

Каблучки башмачков быстро и звонко стучали по узким ступенькам крутой лестницы. Анеля вышла на улицу и пошла рядом с Петриком. Они вошли в прозрачный сумрак осеннего парка.

- Трудно здесь в праздник найти скамейку, где не сидели бы четверо, - говорила Анеля. - Но все равно. Здесь нет русских - и мы можем поговорить... А французы?... Цо то ми обходи...

Анеля ошиблась. Парк пустел и они без труда нашли свободную скамейку. Анеля села и опять раскурила папиросу.

- Вы, конечно, помните ту ужасную ночь, - пуская дым через ноздри, тихо сказала она. - Как помог вам Бог спастись?

Петрик очень коротко рассказал про свою встречу с Лисовским, про тиф и про чудесное спасение в ламаистском монастыре. Анеля его внимательно слушала.

- Действительно, все это чудесно, - сказала она задумчиво. - Если бы не от вас слышала, не поверила бы... Мне... тоже... повезло... Если жизнь считать везением?

Горькая улыбка появилась на ее лице. От нее мелкие побежали морщинки к углам рта. Анеля сделала затяжку, и откинула руку с папиросой.

- Да... Я, если хотите... Жива... Но что это за жизнь? Вы видали во всей красе все прелести нашего существования. И этот Стасик! Наизабавнейше, что я сама не знаю, люблю я его или ненавижу... Казалось бы, ненавидеть должна бы... А вот подумаю: он умрет - и жалко станет... Ну, я вам все по порядку. У Толи, что касалось меня и этого, что у нас называлось "драпа", все было продумано на ять. Верные... есть ли теперь где-нибудь верные люди? - Киргизы помчали меня в Суйдун, а потом в Кульджу, и я ничего не видала и не знала, что там у нас вышло. У меня в тарантасе были и деньги и драгоценности. Жить было на что... В Кульдже оказалось немало русских, даже консул там был наш старый. Меня уговаривали свое там открыть дело... Но, Петр Сергеевич, - Анеля положила свою покрасневшую от холода руку без перчатки на руку Петрика и тихо пожала ее. Она давала этим понять, что сейчас она будет говорить самое интимное и самое дорогое. - Я любила Толю гораздо крепче, чем это думали другие, чем это и я сама думала. Когда я узнала, что Толю и Перфишу отвезли и будут судить в Верном, я стала сама не своя. Я, знаете, поехала в Верный...

- К ним?

- Да... К большевикам... - просто сказала Анеля. - Это же был мой долг!

- Ну и?... Дальше?

- Я присутствовала на суде и на казни.

Густели осенние сумерки. Лиловый парижский туман вставал между черными липами и белыми в пятнах, точно облезлыми платанами. С набухшей редкой листвы падали тяжелые капли. Розовато-серый, пестренький зяблик бочком попрыгивал подле них. Склонял головку на бок: хлебных крошек просил. По дорожке, усыпанной гравием, проходили женщины. Они везли колясочки с детьми. Их поступь была усталая. Люди в праздничных пиджаках и пестрых галстуках их сопровождали. Мимо прошла влюбленная парочка. Она остановилась в пяти шагах от Анели и Петрика и стала вкусно целоваться. Поцеловались, защебетали, запели что-то говорком - и пошли дальше. Точно дело какое сделали. Все здесь дышало миром и покоем после труда в продолжение целой недели. И странно было слышать именно здесь рассказ Анели.

- Ну, только какой же это был суд! - начала после некоторого тяжелого молчания Анеля. Она закурила новую папиросу. - Як же-шь так, просто з мосту и к расстрелу . Явились и свидетели. Никогда они наших черных гусар и в глаза не видали. Больше бабы, немного наглой деревенской молодежи и какие-то древние старики. Они их всех набрали тут же под Верным. Бабы в хороших ковровых платках и в шубах. Какие морды, однако, у них были! Ничего, то есть, человеческого не было в них. Тупые, с маленькими, маленькими глазками и донельзя довольные и влюбленные в советскую власть. Чего только они не рассказывали! И грабили-то их, и невинности лишали... Кто на таких польстился бы! И казалось мне, что они все это говорили про красную армию и ее насилия приписывали моему атаману. Толя и Перфиша были в своей форме. В черных венгерках и в серебряных шнурах. По тюрьмам и по этапам все это потерлось, но было красиво и импозантно. Атаман сидел молча и, казалось, даже и не слушал, что на него наговаривали. Перфиша был страшно бледен. После каждого показания, судьи, - какие-то интеллигенты, наполовину жиды, обращались к залу, полному народа и говорили: - "вы слышали?"... Толпа ревела, как дикие звери: - "расстрелять!.. Смерть им!.." Ругались последними словами,.. Было все это очень жутко.

- Вы, Анна Максимовна, за себя не боялись? Вас могли узнать. Догадаться.

- За себя?... нет. Мне было все-все равно... Какое-то отупение на меня нашло. Был и правозаступник. Лучше бы он, впрочем, ничего не говорил. Он ссылался на классовую ненависть, на несознательность атамана, с детства воспитанного в ненависти к пролетариату. Он и сам понимал всю ненадежность своей защиты и даже не просил о снисхождении. Потом громил прокурор. Последнее слово было предоставлено подсудимым. Атаман и Перфиша встали. Атаман обвел красивыми спокойными глазами зал и все в нем примолкли. - "Все, что я делал", - медленно, отчеканивая слова, сказал он, - "сотая доля того, что делает ваша красная армия. Да, мои черные гусары насиловали женщин... Да, мы грабили... Но мы грабили награбленное. Делали то, чему вас учит и что проповедует ваш учитель и вождь - Ленин"... Тут раздались неистовые вопли: - "он оскорбляет рабоче-крестьянскую армию!... Не сметь так говорить о Владимире Ильиче!..." Атаман спокойно ожидал, когда уляжется буря криков и воплей. Его лицо было холодно и замкнуто. Глаза горели, как уголья. Как он был прекрасен в эти минуты!... Он дождался, когда в зале смолкло, и с необычайною силою сказал: - "да, я гулял и давал гулять моим гусарам. Когда же и погулять, как не теперь?..." Эти слова точно заколдовали толпу. Гробовая стала тишина: народ любит и понимает дерзновение. Он преклоняется перед разбойниками. Наступил, Петр Сергеевич, большой, решительный, психологический момент. Отдай Толю сейчас толпе и его на руках бы вынесли, как народного героя... Их сейчас же вывели... В народе говорили, что им предлагали служить в красной армии, но они отказались... Их приговорили к высшей мере наказания. Зал молча выслушал приговор. Стояло какое-то благоговейное молчание...

По саду звонили сторожа. Сад запирали и надо было уходить куда-то. Анеля повела Петрика по улице Нансути, вдоль решетки парка. В улице редкие зажигались огни. Анеля и Петрик шли очень тихо, в ногу. Анеля кротким и странно спокойным голосом досказывала печальную повесть о Толиной судьбе.

- Я была на расстреле. Мне почему-то казалось, что мой атаман так даром не дастся. Будет драться. Выхватит у кого-нибудь из караульных ружье?... Может быть, убежит? Мне говорили, что и ведшие его на казнь ожидали этого и боялись. Обыкновенно там "жмуриков" заставляют самих рыть себе могилы. Моему атаману побоялись дать в руки лопаты. Ведь и лопата - оружие!.. Был бледный зимний рассвет. Прекрасны были далекие Алтайские горы все в снегу. Черная разрытая земля резким пятном лежала на поле. Небольшая кучка любопытных стояла поодаль и взвод красной армии в длинных неуклюже надетых шинелях... Атаман и Перфиша были все в тех же своих гусарских мундирах. Им, должно быть, было холодно. Их поставили у кирпичной стены каких-то построек. Мой атаман протянул руку, показав, что хочет что-то сказать. Кругом была необычайная тишина. Никогда ни раньше, ни потом, я не слышала, не ощущала такой тишины. Мое сердце разрывалось от любви к атаману. Я боялась, что он узнает меня и я помешаю ему в чем-либо. И почему-то я была уверена, что он сейчас убежит. Красноармейский командир был страшно бледен и волновался. Его руки тряслись. Ружья ходуном ходили в руках красноармейцев. Я стояла в толпе и горячо молилась, чтобы Матерь Божья помогла атаману сделать то, что он хочет. И вдруг мой атаман запел: - "Схороните меня, братцы, между трех дорог"... Это любимая была его песня последнее время. Он и "черных гусар" так не любил, точно чуял свой конец. Запел и оборвал. Вы знаете, он был неверующий... Тут скинул с себя гусарскую шапку, перекрестился и сказал очень громко и проникновенно: - "судить меня не вам", - он сказал очень скверное слово. - "Меня рассудит Господь Бог. К Нему для суда праведного я иду". Я поняла: все кончено. Сопротивляться он не будет.

Анеля с Петриком вышли на окраину города. В темноте наступившей ночи красным огнем вдали горел фонарь у спуска в метро. За площадью были низкие постройки, сараи, склады, заборы, фабричные здания. Оттуда с пригородной дороги валила в Париж толпа. И странно было слушать этот тихий и полный несказанной печали рассказ Анели и видеть толпы людей и слышать непрерывный шум и гул города.

- Краском скомандовал - и спутал команду. Красноармейцы не шелохнулись. Что-то страшное творилось. В толпе любопытных прокатился глухой гул. Комиссар вынул из кобуры револьвер. Вот, когда бежать-то было можно. В моем сердце все кричало: - "Беги! Беги!..." Я сама молчала и тряслась, как осиновый лист. Мой атаман грозно выпрямился и крикнул: - "сволочь!... и этого не умеете". И подал сам команду. Так отчетливо и спокойно, как вы в Ляо-хе-дзы командовали. Каждое его слово зарубилось в моей памяти на веки. - "Прямо по доблестному атаману Кудумцеву... Пальба"... - он сделал выдержку и властно оборвал: - "взводом"!... Перфиша откинулся к стене и быстро повернулся спиною. Мой атаман продолжал: - "свол-л-лочь!.. пли"!... Грянул залп... Мой атаман упал ничком и лежал недвижимый. Перфиша осел на колени и дергался всем телом. Стоявшая сзади толпа кинулась на тела и буквально разорвала их на части.

Анеля и Петрик подошли к метро. Из полутемной потерны дохнуло сырым теплом. Анеля остановилась.

- Я читала когда-то у Достоевского, - медленно, тихим голосом говорила она, - в "Идиоте", князь Мышкин рассказывает о виденной им казни и о том невероятном ужасе, который должен переживать казнимый, отсчитывая последние минуты и секунды своей жизни... Надо теперешние казни повидать... Говорят: нервный век!... Маш тобе, да какой же это нервный век? Играют со смертью!

Анеля замолчала. Она стояла на парижской площади у входа в метро. Голова ее была опущена. Она перебирала руками концы носового платка. Ее фигурка казалась маленькой и жалкой. Петрику было жаль ее. Сердце его сжималось от боли. "Да", - думал он, - "каждый из нас пережил столько, что на целое поколение людей хватит рассказов. И что мои переживания перед ее муками и страданиями?"

- Что же было дальше?... И как вы вырвались оттуда? - сказал Петрик.

Анеля подняла голову. Ее глаза были прекрасны. В них было то самое выражение безконечной любви и скорби, какое Петрик видал в Ликах Богоматери, писанных великими мастерами.

- Видали Стасика?... Так знаете, когда толпа кинулась грабить и рвать мертвых, я осталась одна на месте. Я вся дрожала. На меня показали, что я была с казненными. Меня тоже чуть не разорвали. Вмешался комиссар. Он оказался поляком. Он увел меня к себе и сделал своей любовницей... Там, Петр Сергеевич, женщина рабыня... В сто раз хуже рабыни!... Рабыню хоть у кого-то покупают... Там просто берут, как приблудившуюся собачонку. Комиссар оказался неплохим человеком. По-советски, конечно. Он полюбил меня. Через два года у меня родился ребенок - сын... Вот этот самый Стась. Мы тогда были недалеко от Польской границы. Я уговорила своего комиссара бежать в Польшу. Красноармейцы убили его при переходе границы. Я с ребенком перешла благополучно. В остатках Бредовской армии, в концентрационном лагере, куда я попала, я нашла папочку. Чудо?.. Может быть!... Мир полон чудес!... Была тяга во Францию. Папочке все казалось, что там он что-то может делать... Приехали в Париж... То-то пышна пара... Только такой Парижу и не доставало! Папочка заделался ночным сторожем... Стасика отдала в детский дом, а сама "вандезкой". Теперь вы сами видали... Все на мне... Но я хотела вам сказать совсем о другом... О настоящем... А увлеклась прошлым.

ХV

Они пошли от входа в метро. Опять отошли от шумного, кипящего людьми и говором Парижа и погрузились в те тихие кварталы, где рядом с нищетою гнездятся порок и преступление.

- Мне страшно и стыдно говорить об этом. Так все это не соответствуем всему моему теперешнему положению и тому, что я только что вам рассказала... Петр Сергеевич, помогите мне. Вы хорошо знаете нашего милого Факса. Вы давно дружны с ним. Слово хонору, я тут не при чем. Он все пристает ко мне, чтобы я вышла за него замуж... Это ж окропне!... Я понимаю, если бы любовь?... Но тут... Это сложная история. Он, как и я понимает, что папочка недолговечен. На мне ребенок. Я его покинуть не могу... И Факс вдолбил себе, что он должен спасать меня. Цо то за выбрыки!... Слава Богу, не маленькая! Чего не повидала на своем веку. Это же просто благотворительность. Видите - я могу петь и танцевать у них в хоре. Стася он устроит. Глупо все это, хотя и очень благородно. Но я-то так не могу. Я же все-таки живой человек, и здесь не совдепия. Понимаете, я не могу губить его жизни. Достаточно того, что я свою загубила. А у него постоянные планы. Варшавскую цукерню мы с ним откроем... На какие это, спрашивается, капиталы? Просто падшую хочет поднять...

Анеля резко остановилась. Слезы блистали в ее печальных, наивных и все еще прекрасных глазах.

- Так я же, Петр Сергеевич, не падшая! Ей Богу же, не падшая! Меня жизнь исковеркала. Меня валили, а я не падала и падать не хочу. Вы скажите ему... Понимаете... Этого не будет... После такой-то жизни!.. Нет, никогда... Не надо!... Не надо!... Не надо!..

Они тихими шагами подходили к "отелю". Анеля плакала. Петрик совсем не знал, что ему надо делать и что сказать.

- Вы любите Факса? - несмело спросил он.

- Могу ли я кого-нибудь любить после того, что было?

Анеля погрозила в воздух в направлении Парижа кулаком.

- Они у нас все отняли, - с каким-то надрывом воскликнула Анеля. - Семью, дом, имущество... Право любить. У нас, у пролетариев, этого права нет. Это для богатых... Любить?... Где же тут любить? Целый день, от восьми утра до семи вечера стоять на ногах... Улыбаться... Быть приветливой... "Quе desirе, Mаdаmе" ?... "Quе desirе, Mоnsiеur?... Заворачивать, завязывать, носить квиточки в кассу... От утра и до ночи... Не видя солнечного света. В страшной духоте. Все при электричестве... О, проклятые социалисты, строители громадных городов и универсальных магазинов. Подумали они когда-нибудь о стаде молоденьких девушек, что только винтики в их сложном социальном механизме? - "У вас неулыбчивый голос"... - "Мы вас рассчитаем"... - И вечно под угрозой - панели и голода... А потом, когда вся эта дневная пытка кончится, бежать в толпе, что в семь часов вечера стремится по рю Сен-Лазар и рю дю Авр, да и по всему Парижу, и вливается в устья метро, как поток помоев вливается в отверстие сточной трубы. Тускло в подземных переходах мерцают лампочки. В них тысячи людей и не слышно разговора. Сдавленные, стиснутые, в нестерпимой духоте, обливаясь потом, подвигается этот поток, поминутно останавливаемый, все более и более сжимаемый в узких проходах, точно какая-то фабричная масса, подаваемая к машине. Спускается в самый низ, в духоту нестерпимую, и там, давясь и работая локтями, набивается, как шпроты в жестянку, в такие же душные вагоны и мчится... на отдых... Отдых?... Это у меня отдых?... Бежать по лавчонкам, пока их не закрыли... Экономить сантимы... На керосинке жарить что-нибудь большому и малому, оба одинаково безпомощны... А потом спать на одной узкой постели со своим старым отцом... Любовь?... Да дерзнешь ли при такой жизни и помыслить о любви?... Пышна пара! Подумаешь?... Он - хорист в ночном ресторане... Она - вандезка. Он спит днем, она спит ночью... О! Париж!.. Париж!.. Прославленный город любовных увлечений и красоты... Будь ты проклят вовек!.. Ты, убивший во мне любовь!

Петрик, молча, слушал Анелю. Как это все сходилось с тем, что говорил ему в монастыре старый лама Джорджиев. Рабство! И перед ним стояла одна из этих рабынь двадцатого культурного века. Он ее понимал, но так же точно он понимал и Ферфаксова. Он видел в его предложении не только любовь - Анеля была все-таки очень красива, - он видел большее: он видел христианскую любовь и подвиг, что так походило на его родного и милого Факса. Петрик сказал, стараясь в голос свой вложить силу убеждения:

- Ну, а если Факс вас действительно любит?

- Тэж пытане ... - воскликнула Анеля с мучением в голосе. - Меня любит? Да Стася-то, сына комиссара... чекиста... он мне не напомнит когда- нибудь? Просто... он добрый, хороший человек, и очень - христианин... Так жить-то по Христу?... Это в романах только и хорошо. А в жизни?... Не снесет... Если уже он такой святой, ну и пусть идет в монастырь, я меня своей святостью не оскорбляет. А бояться за меня ему нечего... Кто пристанет, я сама отпор дам. Слава Богу, учена... Да и тут не советский рай.

- Я думаю, Анна Максимовна, Факс все это искренно затеял. Это очень честный офицер.

- Тем хуже. Скажите ему: - не надо!...не надо!...не надо!...- крикнула Анеля и, быстро пожав руку Петрику, бросилась в подъезд, точно бежать хотела от него.

Петрик постоял у дверей отеля, прислушиваясь к все замирающему стуку каблучков Анели по лестнице, потом повернул и тихо побрел к станции метро. Смутно было у него на душе.

ХVI

Безпощадное, безостановочное, неумолимое, жестокое время шло и отсчитывало дни, недели, месяцы, годы. И странно было: ни Петрик, ни те русские эмигранты, с кем он встречался, точно и не замечали этого времени. Дни тянулись безконечно долгие, а незаметно проходила неделя и один "кензен" сменял другой с поразительной быстротой. И что было самое примечательное: будто все застыли в том возрасте, в каком они выехали из России. Старые генералы, начальники дивизии не хотели замечать, что им давно предельный возраст стукнул и по старым правилам их ожидала отставка. Нет, они мечтали все по-прежнему командовать - если не дивизией, то хоть и полком. Точно молодели они в эмиграции. И сам Петрик, хотя в мечтах и думал часто о бригаде, но чувствовал себя все таким же лихим ротмистром, готовым лететь в конную атаку. И женщины не старились. Татьяна Михайловна застыла на своих двадцати семи годах. Сусликова не хотела понять, что ей перевалило за пятьдесят, и все продолжала шутить с молодыми людьми и носить платье, на вершок не доходившее до колен. Да и молодые люди, с кем шутила Сусликова и кого она знала в дни эвакуации кадетами и юнкерами, давно поженились и имели детей, и в возрасте подходили к тридцати, однако все считали и называли себя молодежью и смеялись над "отцами", и все думали, что они так и остались кадетами на всю жизнь.

Жизнь остановилась.

Это так только казалось, что она остановилась. Нет, нет, она о себе напомнит каким-нибудь событием и заставит призадуматься о ее течении, а потом опять повседневная скучная механическая работа затуманит мозги и заставит забыть о полете ничем и никем неостановимого времени.

В жизни Петрика такими событиями были: смерть Старого Ржонда... Петрику при помощи союза георгиевских кавалеров удалось устроить Старого Ржонда в Русский дом, где он вскоре, в полном довольстве, покое и почете умер и был достойно похоронен. Через три месяца Петрику пришлось быть посаженным отцом на свадьбе Анели и Факса... И еще как-то случайно в газетах Петрик прочитал, что "инженер" Долле продал французскому правительству какое-то свое изобретение. Это был, сколько мог понять Петрик, аккумулятор на 25 вольт. Петрик не знал, что аккумулятор больше двух вольт изобрести не удавалось, и потому не отдавал себе отчета, каким необычайным, переворачивающим всю современную технику было открытие Долле. Он только обратил внимание, что милый их "Арамис", значит, находился во Франции и как будто в том самом Париже, где был и Петрик. Еще удивило Петрика, что русские инженеры и техники как будто не были обрадованы и не гордились этим открытием русского гения. Напротив, на Долле набросились с остервенением газеты. Его обвиняли... Одни - в непатриотичном поступке. Он, видите ли, должен был отдать свое изобретение России, хотя бы и советской, а не продавать его Франции, да еще за такие миллионы. Если не хотел отдавать большевикам, он мог подождать, когда их не будет, ибо вот-вот большевики падут. Другие неприкровенно завидовали полученным Долле миллионам и негодовали, что он тут же не роздал их на разные беженские учреждения. Сквозила в статьях и обида, и будто негодование, что Долле не настоящий инженер, что он не состоит в союзе инженеров, что он артиллерист и химик - и вот вдруг сделал такой переворот в электротехнике. Потом вдруг о Долле замолчали, как воды в рот набрали, точно его, и его изобретения, и вовсе никогда не было. Факс говорил, что это было сделано по распоряжению масонов. Но Петрик не особенно в этом доверял Факсу. Факс во всем видел масонскую руку.

Это все были события, лично касавшиеся Петрика и отмечавшие для него время. "Это было до смерти Старого Ржонда"... "Это было в тот год, когда Долле изобрел свои аккумуляторы"... Самых годов Петрик не замечал и отсчитывал только их календарные числа.

Но были и события более крупные, захватывавшие все русское общество и грозными вехами становившиеся на беженском пути.

При странных и загадочных обстоятельствах умер после тяжкой болезни главнокомандующий армией генерал Врангель. Совсем молодой и полный сил, он угас в два месяца от скоротечной чахотки. И опять Факс говорил: "большевики отравили". Он не допускал мысли, что такой человек, как Врангель, мог умереть своей смертью. Это было событие, страшно потрясшее беженский мир, но как-то странно быстро забытое.

Скончался в Антибе Верховный Главнокомандующий Российских Армий Великий Князь Николай Николаевич. История повернула последнюю страницу Императорского периода России - и в сердце Петрика страшная образовалась пустота. На смертном одре за несколько часов до своей смерти, уже ощущая холодное ее дыхание, Великий Князь продиктовал следующие слова: - "памятуйте о России. И здесь в изгнании ей отдайте все ваши помыслы, не числя трудов, сил и средств на дело ее спасения, ибо безпримерно тяжки испытания и наступают решительные сроки"...

Эти слова страшно, до самого дна души взволновали Петрика. Он принял их, как самый священный для себя приказ. И постоянно, непрерывно, и днем и ночью, думал он, как исполнить этот приказ Великого Князя. Господи!... Он ли не помнил о России? Ведь помимо всего, там было его Солнышко!!... Он отдал России все помыслы... Но вот дальше-то?... Дальше?... Как? и где? мог он потрудиться для России - этого никто не мог ни объяснить, ни указать Петрику. Событие произошло и, - Петрик понимал это, - событие чрезвычайной важности и значения, а как повернуть его для работы, для России, никто не знал и не указывал. И это было ужасно, Петрик понимал, что они не беженцы, но пленники, и не могут распоряжаться своею судьбою и не могут помогать России, если их хозяева этого не захотят. С особенною силою Петрик понял это, когда среди бела дня на людной улице Парижа был похищен генерал Кутепов, и никто этому не воспрепятствовал, и похитители не были разысканы, хотя все знали, что похитителями этими были большевики. И сам Кутепов не был никем отомщен. Петрик совершенно терялся, как ему поступать? Руководители его не удовлетворяли. Надо было молчать, а молчать он не мог. Смятенно было его сердце и мутно было на душе. Он порывался искать Долле, но смущали миллионы Долле, и страшно было идти к Долле в нищенском костюме.

Судьба, точно осенняя непогода, сметала лист за листом, листья русской надежды и обнажался голый ствол безпредельной тоски, разочарования и отчаяния. Жизнь без Родины становилась нестерпимой.

Воскресные утра в Булонском лесу больше не радовали Петрика. Часто он сидел на своей скамейке, опустив голову и не глядя на проезжавших всадников и амазонок. Поднимет голову и вдруг со страшною болью подумает: - "а ведь это он мог бы так ехать с Валентиной Петровной - и Настенька с ними. Теперь Настеньке... что же это было бы?... Шестнадцать?... Нет... Семнадцать лет!... Она была бы вот как эта, что проехала со стариком отцом, рысью. И смеялась так заразительно весело". Все это было ужасно тяжело.

"Да, пыль! Беженская людская пыль! Придет время и сотрет эту пыль, как уже стерло так многих, и великих и малых. Правы буддисты: "все преходяще в этом мире и не заслуживает ни внимания, ни любви..." И все-таки оторваться от этого мира никак не мог. Созерцание его не удовлетворяло.

Как раз в это время в жизни Петрика произошло событие, перевернувшее всю его жизнь.

ХVII

В это воскресенье, как и всегда, Петрик сидел на своей облюбованной скамейке в Булонском лесу. День был туманный. Октябрь расцветил деревья пестрой окраской осенней листвы. Сквозь ее поредевшие завесы в сером тумане голубыми силуэтами показывались в аллеях всадники и амазонки, появлялись и исчезали. Они казались таинственными и будто знакомыми. Лошади неслышно ступали по мокрому гравию верховых дорожек. По блестящему черно-голубому шоссе, шелестя шипами, проезжали автомобили. За решеткой парка, через площадь, - куда-то на выставку или аукцион - вели разукрашенных, накрытых дорогими попонами тяжеловозов. Они выступали в сознании своей красоты и силы. По дороге между автомобилей наездник наезживал нарядного гнедого рысака, запряженного в легкий кабриолет. Рысак бежал, вычурно красиво бросая ногами, и наездник сбоку засматривал на него. Высокий тандем, запряженный четвериком в два уноса, прокатил мимо Петрика. Все это когда-то так радовало Петрика. Теперь он только холодно скользнул по ним глазами. Он сидел на скамейке, опустив голову и отдавшись своим мыслям. Невеселые были мысли.

"Неужели, всю жизнь, до самой смерти, он будет для чего-то, для кого-то, в чужом государстве точить и строгать какие-то болванки - "пьесы", не зная даже их назначения. Он теперь уже "маневр-спесиализе" и заменяет Эжена, женившегося и ухавшего в деревню. Теперь это он обучает плутоватого итальянца-коммуниста и показывает ему, как работать. Но что толку? Какая польза от этого России? Что делает он для России? Только думает о ней - и ждет, когда его позовут. Но все более похоже на то, что никогда его не позовут... "Мне уже пятидесятые пошли годы. Ротмистр Ранцев!.. И под пятьдесят лет. В эти годы, в России, генералами были... Он ротмистр... Да какой он ротмистр? где его эскадрон? только в мечтах!... Сколько раз он порывался ехать "туда"... "Нельзя", - говорили ему. - "Вас сейчас же узнают, и вы зря погибнете и подведете тех, кто вам поможет там". Погибнуть сам Петрик не боялся. Он продолжал, как и раньше, мечтать умереть солдатскою смертью - и он отлично понимал, что в таких делах напрасной смерти не бывает, но всякая жертвенная кровь идет на спасение Родины. Но подвести других не хотел. Годы шли. Пятидесятые... И было жутко...

Петрик сидел, опустив голову на ладони, и, не глядя на часы, по затихавшему движению знал, что полдень близок и надо идти питаться в до одури надоевшую lаitеriе. Мимо Петрика, чуть шелестя песком, ехали двое. Петрик поднял на них глаза. Впереди - рослая, красивая, немолодая, полная амазонка на дамском седле ехала на прекрасной большой лошади. Ее сопровождал наездник. Он был в низком котелке, надвинутом на брови, в потертом рейт-фраке и серых рейтузах. На нем были русские сапоги с высокими голенищами со шпорами. Он был не молод, но возраста его определить было нельзя. Усы и борода были гладко сбриты и розовое от загара и езды лицо казалось молодым. Петрик обратил внимание, что наездник сидел не по-французски, но глубоко, с наложенными шенкелями, так, как сидели в его, Петрика, обожаемой школе. И Петрик невольно залюбовался посадкой наездника. Наездник тоже внимательно взглянул на Петрика серыми печальными глазами из-под черных полей котелка.

Они свернули через шоссе, подъехали к "вигваму" с соломенною крышею и там наездник, ловко соскочив с лошади, помог амазонке слезть. Та что-то сказала ему, и он выслушал ее, приподняв котелок. Конюх - "раlеfreniеr" - принял от них лошадей, накрыл их попонами и повел к площади. Амазонка села в ожидавший ее большой черный автомобиль, а наездник остановился у шоссе и стал закуривать папиросу. Он делал все это теми самыми движениями, какими делали это товарищи Петрика, кавалерийские офицеры, где-нибудь на военном поле, в Оранах. Он достал из кармана рейтуз серебряный портсигар, похлопал о его крышку папиросу и стал ее раскуривать. В это время Петрик подходил к нему. Серые глаза внимательно осмотрели Петрика. Тот уже прошел мимо наездника.

- Ранцев?... - услышал Петрик сзади себя.

Он оглянулся, еще раз внимательно посмотрел на наездника и сейчас же узнал его: генерал Ермолин.

Петрик познакомился впервые с генералом Ермолиным в офицерской школе, где тот, как штаб-офицер, в Поставах проходил курс парфорсных охот. Ермолин тогда восхищался ездою Петрика и его Одалиской. Тогда Ермолин был блестящим офицером одного из гвардейских полков. Потом Петрик, по "Русскому Инвалиду" следивший за Ермолиным, знал, что он перед войною получил полк, на войне командовал бригадой и дивизией и, казалось Петрику, даже и корпусом - и вот теперь встретился в Булонском лесу наездником.

Петрик быстро повернулся к Ермолину и снял шляпу.

- Ваше превосходительство.

- А, узнали, значит и меня. Что поделываете, Ранцев?

Ермолин взял Петрика под руку и повел его из ворот к широкому бульвару.

- Пойдемте, закусим. Тут неподалеку есть очень уютное бистро, где завтракают такие же наездники, как и я. И, правда, очень недурно кормят.

В трактирчике, куда они пришли и где Ермолина, видно, хорошо знали, им подали какую-то "саssе-сrоutе", от которой отзывало банным веником. Ермолин спросил графин ординеру.

- Что поделываете, Ранцев?

Петрик рассказал о своей работе, о своих печальных мыслях и, между прочим, сказал, как он был удивлен, обрадован и восхищен, увидав Ермолина верхом в Булонском лесу.

- Ничего не попишешь, Ранцев, - тихо сказал Ермолин. - Против рока не пойдешь... Ужели вы думаете, что мы, генералы, меньше вашего страдаем за Россию? Да, зашли мы в тупик, уйдя заграницу. Это была самая жестокая наша ошибка... Заграница-то эта! Да ведь воспитаны были мы в вере в эту самую заграницу. Все казалось она нам олицетворением благородства и доблести. Свое видели только худое, заграницей примечали только хорошее. И потом, очень мы уж много о себе думали. Исполнили свой долг, а себя возомнили спасителями... Ну, вот и платимся теперь за это. Вы изнемогаете плотником... Я который год наездником. Прогуливаю геморройных жидов, скачу со снобирующими еврейчиками, мнящими себя Уэлльскими принцами, сопровождаю банкирских дам... И мне все это надоело... Да "хлеб наш насущный даждь нам днесь"... Кормлюсь... Вы холосты?

- У меня жена осталась в России.

- Имеете возможность посылать ей что-нибудь?

- Я не знаю даже, где она... И жива ли?...

Генерал Ермолин помолчал немного.

- Ну все-таки один. А у меня жена. Кормиться надо. Если Господь не посылает смерти, жить надо.

- Вы все-таки, ваше превосходительство, при своем деле, - сказал Петрик.

Ермолин внимательно посмотрел на Петрика.

- Не жалуюсь, - сказал он. - А что, Ранцев, не хотели бы вы тоже заделаться наездником... Вы школу первым кончили?

- Нет. Вторым.

- Ну, вот и прекрасно... Послушайте, еще и карьеру сделаете... Американскому какому-нибудь жиду чистокровного коня так объездите, что он по аvеnuе du Воis dе Воulоgnе испанским шагом на нем пойдет. У жидов теперь русские в моде. Какой чин у вас?

- Ротмистр.

- Жалко, не генерал. Жиду нанимать - так генерала приятнее.

- Я, ваше превосходительство, - хмуро сказал Петрик, - к жиду наниматься не пойду.

- И напрасно, Ранцев. Во-первых, есть жиды и жиды. И между ними есть прекрасные люди и даже, представьте, большие русские патриоты.

Заметив, как наершился Петрик, Ермолин сказал, положив руку на рукав Петрика.

- Смотрите проще на вещи. Для вас, как это мы в катехизисе когда-то учили... Несть еллин ни иудей, обрезание и необрезание... Так и нам, нам все одно - клиент. И, если не боитесь сесть на четыреста франков, я вас мигом могу устроить.

И Ермолин рассказал, что он как раз получил более выгодное место, и его хозяйка обезпокоена подысканием другого наездника.

- Лучшего, как вы, не придумаешь. Вы не молоды - и в то же время красивы и элегантны. Моя Ленсманша, - она, поди, вторую империю помнит - выросла на почитании этикета и красоты. Клиентура у нее прекрасная. Молодого наездника она взять побоялась бы. У нее ездят барышни американки, чего доброго еще увлеклись бы, а так, за сорок, ей самое подходящее... Да что говорить!... Сегодня же и пойдемте. У меня урок от трех. Хозяйка в два пойдет на прогулку, вы и поезжайте с ней. Она вас и опробует. Мы с вами одинакового роста. Вы наденете мой костюм. А мне так будет приятно показать, как все русские ездят.

Петрику вспомнились слова Анели: - "да як же-шь так просто з мосту"... но он согласился. Не все ли равно?... Четыреста франков?... Маловато... Да он привык голодать... Зато будет при своем деле и с лошадьми, что он так всегда любил.

Ермолин словно угадал мысли Петрика.

- Это ничего, что только четыреста франков. В сезон вы чаевыми столько же наберете. Тут так принято, чтобы наезднику и палефренье давать на чай.

Петрик опять поморщился, но генерал Ермолин ударил его по плечу и сказал: -

- Да будет!... Россию прогуляли!... Так что уже тут!... Забудьте на это время прошлое... Вы наездник, и только. А те, с кем вы будете ездить - клиенты... И все... Не вы один страдаете... А шоферы такси?... Когда-нибудь и свое благородство покажете.

- Аdditiоn s'il vоus рlаit, - крикнул Ермолин. Лакей подал счет. Петрик хотел было платить свою долю, но Ермолин ему этого не позволил.

- Послушайте, ротмистр, - сказал он. - Вы - ротмистр, и для вас я все еще генерал. Ну, идемте, не мешкая, чтобы вам успеть переодеться.

ХVIII

Mаdаmе Lеnsmаn, или Ленсманша, как ее назвал Ермолин, оказалась дамой под семьдесят лет. Она как-то вдруг появилась на маленьком дворике своего заведения, куда выходили окна денников и куда смотрели на Петрика рыжие, гнедые и серые конские головы. Она была в котелке с туго подобранными под него серыми косами. Громадного роста, выше Петрика, в длинной старомодной амазонке, она и точно будто соскочила с картины времен второй империи. Ермолин рассказал, в чем дело и представил ей Петрика. Ленсманша с ног до головы осмотрела Петрика тем взглядом, каким она осматривала лошадей, которых ей приводили на продажу, и, по-видимому, удовлетворилась осмотром. Ничего не говоря самому Петрику, она приказала конюху поседлать "Калипсо" - "роur mоnsiеur".

Ленсманше подали громадного шестивершкового коня. Ермолин посадил ее на него. Петрик легко вскочил на нервную, горячую гнедую кобылу и сжал ее шенкелями. Он пропустил монументальную амазонку и поехал, как полагается, в полушаге за нею. Они проехали на ruе dе lа Fаisаndеriе, свернули переулочком к новым домам, и по песчаной, растоптанной лошадьми дорожке выбрались в Булонский лес. Ленсманша хлыстом показала Петрику, чтобы он ехал рядом с нею.

Петрик под испытующим и внимательным взглядом Ленсманши чувствовал себя, как на смотру генерал-инспектора кавалерии. Пошли рысью. Наездница то прибавляла, то убавляла ход своей лошади и смотрела, как мягко и искусно справлялся со своей плохо выезженной, что называется, только "нашлепанной" лошадью Петрик. Прошли целую аллею галопом, опять так же: то прибавляя, то убавляя ход. У выходных ворот перешли на шаг. - Вы хорошо ездите, - сказала, наконец, Ленсманша. - Русские вообще хорошо ездят.

Петрик нагнул голову.

Эта похвала ему была приятна: она касалась не его, но русских.

- Я когда-то ездила с вашими великими князьями. Они все прекрасно ездили, - продолжала Ленсман. - И главное, вы знаете правила, как надо ездить с дамой. Вы, верно, ездили с амазонками?

Петрик не ответил. Ему не хотелось говорить, с кем он ездил. Он опять поклонился.

- Я вижу, вы джентльмен, и я могу вас принять к себе на службу. Но, кроме того, что быть джентльменом, вы должны быть еще и наездником. У меня правила такие: наездник не имеет права разговаривать с клиентом. Я не переношу этой болтовни нахальных гидов. Вы только отвечаете на вопросы клиентов. Ну, еще, если надо сделать указание, поправить, дать урок. Вы по-английски говорите?

- Немного.

- Много и не надо. Не болтать надо, а учить... Да, еще... Вы не должны никому говорить, что вы русский.

Петрик хотел спросить, почему, но воздержался и только с удивлением посмотрел на Ленсман. Она поняла его взгляд и сейчас же пояснила: -

- Русский - это всегда политика. А тот, кто ездит верхом, тот не занимается и не хочет знать никакой политики. Русских могут бояться... Не большевик ли?... Коммунист? Вы будете... Француз... Скажем, по вашему выговору... Из Эльзаса. Мосье Пьер... Другого вам имени и не надо. У меня и мосье Ермоль ходил за француза... А он притом же генерал. Так-то лучше... И никому не обидно и не стеснительно.

Она не спрашивала согласен или нет мосье Пьер на ее условия. Она знала, тот, кто голоден, согласен на всякие условия: и на четыреста франков в месяц ("ну и чаевые притом"), и на отрешение от своей личности. Она твердо усвоила европейские обычаи покупки людей - и диктовала свои условия. Петрику оставалось только соглашаться.

В какие-нибудь полчаса (время - деньги) все было оформлено и Петрик со следующей недели "заделался" наездником в заведении г-жи Ленсман.

ХIХ

Эта новая работа очень благодетельно подействовала на Петрика. И прежде всего потому, что она не походила на работу, а походила на службу. В бюро заведения Ленсман, маленькой комнате, кажется, хранившей следы конных мод за полвека, где висели в рамках выцветшие старые фотографии, изображавшие офицеров и генералов времен Франко-Прусской войны, все на конях старинной запряжки, где висели похвальные листы и свидетельства на медали, полученные госпожою Ленсман на конкурах и конских выставках, где в углу стояли бичи и хлысты, где был тот манежный запах, который Петрик так любил, на большом столе лежала книга распоряжений. Книга "приказов", назвал ее Ермолин, показывая и рассказывая Петрику правила службы у Ленсман. В этой книге в четырех графах Ленсман указывала, кто на завтра, от которого часа и с кем и на какой лошади должен был ездить.

Весь день на воздухе. Езда Петрика не утомляла, но бодрила, - все на разных лошадях и с разными клиентами. Он ожил. Мрачные мысли оставили. Только сильнее была тоска по потерянному Солнышку. Кроме того, у Петрика явились и досуги. Зимою езда кончалась в четыре часа - и Петрик был свободен. Явилась возможность ходить на лекции - то в Сорбонну, то в какой-нибудь зал, где объявлялась безплатная лекция.

Но как только соприкоснулся с людьми, опять стал раздражаться. Да как же это могло быть так? Читали: "о японской литературе", "о живописи Пикассо", "модернизме Кватроченты" и еще о какой-то ерунде... Это тогда, когда в России совершался небывалый катаклизм, равный мировому потопу, причем ее захлестывала не вода, но людская кровь! Бывали лекции и о России... Как детям, рассказывали о Волге и показывали картинки, и старые седые люди плакали от умиления. Петрик сжимал кулаки. О борьбе никто и никогда не говорил. Никто не говорил о необходимости всем подняться и идти вместе с таинственными братьями Русской Правды помогать тем, кто еще бился там. Точно борьба за Россию исключалась, и о России можно было только вспоминать, как о дорогом покойнике... Для Петрика Россия не была мертвой, но была живой и страдающей. И он страдал на этих лекциях.

Досуги дали возможность Петрику читать газеты от начала до конца. И тут он возмущался. "Чашки чаю?" - думал он, - "почему не стаканы вина? Какое, подумаешь, общество трезвости!..." Из сотен полков русской армии объединились десятки. Все больше кавалерия и Гвардия. Совсем почти не было пехоты. Раньше, - Петрик помнил эти времена, - создавались землячества, люди объединялись по признаку родства с землею, по признакам принадлежности к одной семье. Теперь, - Петрик с ужасом отмечал это в своем уме, - объединялись по признакам исключительно политическим и политика эта становилась все более и более нездоровой. Вдруг, как чертополох и будяки на выпаши, появились какие-то евразийцы, младороссы, точно недостаточно или, может быть, стыдно быть просто русскими. Газеты пестрили таинственными буквами. Лень или некогда было называть общества и союзы полными именами. Были: Р.Ц.О., Р.Д.О., В.М.С., Р.О.В.С., О.Р.О.В.У.З, и т.д., и т.д. Заразная совдепская сыпь сокращений поражала и эмиграцию: и тут говорили на телеграфном коде, будто стесняясь называть все своими подлинными и полными именами. Все это было новое... Может быть - нужное?... Петрик не знал этого. Он искал, ждал, когда прочтет, что и его Мариенбургские драгуны составляют свое объединение и соберутся... неужели на чашку чая?..

И дождался.

Петрик перевернул последнюю страницу газеты.

"Боярский терем"... "Б. А. П."... Это еще что такое?.., "Ясновидящая"... Большой был спрос на гадалок и ясновидящих... "Повар опытный"... не офицер ли какой безработный из бывших гурманов? - ищет места... "Требуются аэрографистки"... Это еще что за профессия? Ужели щелкать на машинке и во время полета на аэроплане? - подумал Петрик. - "Timе is mоnеу" - каждую минуту куют доллары. Современный деловой человек способен, спускаясь на парашюте, диктовать свои приказы "аэрографистке". И вдруг глаза Петрика остановились. Он прочел, перечел, прочел еще раз и все не верил своим глазам. Но ведь ничего особенного не было. Это должно было случиться. Не мог же быть их полк таким исключительно несчастным?

"Мариенбургских драгун Его Величества"...

Точно: в демократической газете крупно было напечатано: "Его Величества". Власть денег.

"Просит откликнуться полковник Дружко по адресу"... И стоял адрес... В семнадцатом аррондисмане.

Петрик положил газету на колени и поднял глаза к окну. Он не видел назойливой игры огней Эйфелевой башни. Он вспоминал тот незабвенный день, когда он принимал в командование четвертый эскадрон... Штандартный... Самый лихой... И вечером в собрании молодой корнет Дружко круглыми влюбленными глазами смотрел на Петрика. Тому прошло... Девятнадцать лет, однако... Корнет Дружко стал полковником. В той армии скорее производили...

Полковник Дружко просит откликнуться... А, может быть, уже и еще кто-нибудь откликнулся?... Петрик ушел из полка. Но в полку поняли и оценили причины, почему ушел Петрик и его просили вернуться, когда он только этого пожелает. Нет причин ему теперь отказываться. Он, правда, женатый, а их полк холостой... Но где его жена и сколько лет он живет один?

Да...Он откликнется. Он сделает это сейчас же, и лично, а не письмом... Корнет Дружко... Милый Степа Дружко!... Вот кого он сейчас, через какие-нибудь полчаса увидит, вот с кем он будет говорить про полк и про всех, кого он знал и кого он так любил.

Петрик спускался с шестого этажа.

На площадке пятого его остановила Татьяна Михайловна.

- Куда вы?... Что вы?... Такой.

- Какой, такой?

- Да будто миллион в лотерею выиграли.

- Я, более того: счастлив... Я нашел однополчанина.

- И потому так сияете?... Летите, никого не видя.

- Разве я вас толкнул?... Простите...

- Нет, не толкнули... А только странно видеть сияющего человека, который ничего не выиграл и не получил какого-то особенного места... Ну, сияйте, сияйте...

И она замурлыкала: -

... "Раris... Rеinе du Mоndе Раris, с'еst unе Вlоndе

Lе nez rеlеvе d'un аir mоquеr

Lеs уеuх tоujоurs riеurs" ...

Дальше Петрик не слышал.

На плане у входа в метро Петрик отыскал улицу, указанную в объявлении, и помчался туда. Улица оказалась там, где семнадцатый аррондисман теряет аристократическую тишину своих кварталов с их невысокими домами-особняками и широкими, тихими улицами, - и узкими тесными улочками, между высоких "доходных" домов подходит к шумному аvеnuе dе Сliсhу.

Шел дождь. Ноябрь был на исходе. В темноте узкой улицы Петрик едва мог различать номера домов.

Как и следовало ожидать, Дружко жил в каком-то вертепистом отеле.

- Соlоnеl Drоujkо ?

- Аu siхiеmе а gаuсhе...

Лифта не полагалось. Дом был старый, бедный, темный и тесный. Узкая лестница вилась в безконечность. Лампочки гасли раньше, чем Петрик достигал следующего этажа. Подъем в темноте казался кошмаром. Ни номеров, ни досок с фамилиями, ни визитных карточек в Париже не полагалось. Вероятно, этот порядок установился с тех пор, как по нему гуляла кровавая революция и люди скрывали место своего жительства.

Петрик постучал в дощатую дверь где-то под самой крышей.

- Еntrеz!..

Петрик открыл незапертую на ключ дверь. Маленькая комната была странно освещена. Единственная висячая на проволоке лампа была спущена к большому столу и подтянута к нему веревкой так, что освещала только стол. Склонивившийся над столом человек был в тени. В свете была рисовальная доска, стакан с водою и железный ящичек с акварельными красками. Сидевший встал от стола и лицо его совсем скрылось в тени.

- Полковник Дружко?

- С кем имею честь?

- Степан Ильич!... Степа?... Ты?...

Дружко освободил привязанную лампу и поднял ее к потолку, освещая Петрика. В облаках табачного дыма Петрик увидал очень худое, помятое лицо с глубокими складками у щек, поредевшие, сивые волосы и серые, круглые глаза. Только они и напоминали Дружко. Коричневый старый пиджак висел мешком. Мягкий воротник был смят и галстух завязан небрежным узлом.

Между дверью и стеною была низкая железная койка, накрытая старым одеялом: на ней лежали бумаги и рисунки. Стены мансарды до самого потолка были завешаны картинами, изображавшими котов и кошек в самых разнообразных позах и всех цветов и оттенков. Большой желтый кот, прекрасно написанный акварелью, нагло поднял лапу, изогнулся кольцом и совершал свой туалет. Белая ангорская кошечка, написанная маслом, лежала на голубой подушке. И еще были коты. Не до них было сейчас Петрику.

Дружко присматривался к Петрику и, видимо, не узнавал его.

- Не узнаешь?... Так переменился?... Ранцев.

Голос Петрика дрогнул.

- Петр Сергеевич... Боже мой... По объявлению меня разыскал?... Какое это счастье!... Да как же мне тебя-то узнать?... А твои усы?... Волосы седые! Да и я не ребенок-корнет...

Дружко расчищал место на постели, чтобы посадить на нее Петрика.

- Ты, что же... - не зная, как и с чего начать, сказал Петрик, еще раз внимательно оглядывая комнатушку и котов.

- Как видишь... Художник... Специалист по кошкам... Спрос есть - и коты меня питают.

- Ты что же, с натуры? - Петрик рассматривал рисунки.

- А как придется, смотря по заказу. Вот видишь этого желтого нахала? Рекомендую: кот Лулу, моей консьержки. Умилостивительная ей жертва. Это копия. Оригинал продан за пятьдесят франков...

- Но у тебя подписано...

- Ах, Julе LаmВеrt?.. Hе удивляйся. Это требование моего патрона.

- Значит, - горько улыбаясь, сказал Петрик, - совсем, как и у моей патронши. Ведь и я не ротмистр Ранцев, русский, но просто mоnsiеur Рiеrrе, эльзасец. Они ценят наши знания, наш ум, наши таланты, нашу доблесть, но они и знать не хотят нашего славного русского имени.

- Не удивляйся и не негодуй, дорогой Петр Сергеевич. Это вполне естественно. Не наша ли прежняя эмиграция в течение едва ли не двух веков приучала их презирать Россию, талдыча им на все наречья и лады, что Россия страна кнута и произвола, что дикие и некультурные татары выше русских? Так что же тут удивляться их страху и пренебрежению русского имени.

Петрик промолчал. Он наблюдал и удивлялся на Дружко. Как развился и как поумнел он за эти годы скитаний и лишений!

- Как я рад, Петр Сергеевич, что ты сейчас же и откликнулся на мое объявление... Теперь у нас пойдет работа. Мы будем теперь видеться часто. Каждый день. Этого требует... - Дружко сделал паузу. - Наш полк!

ХХ

Они виделись часто. Окончив свой деловой день, Петрик приезжал к Дружко. Теперь уже не все стены были завешаны котами. На главной лицевой стене, где в углу висела икона, был помещен большой портрет Государя Императора Николая II в форме 63-го Лейб-Драгунского Мариенбургского полка. Подле него были изображения лейб-драгун на конях. Дружко был мастер рисовать не одних котов. Это была полковая стенка. Коты стеснились на противоположной стене между шкапом и окном. Они висели, отчасти закрывая друг друга.

На столе к приходу Петрика были положены два листа чистой бумаги и два хорошо отточенных карандаша.

- Садись... Начнем. Итак, нас двое... Следовательно: мы теперь можем составить полковое объединение Лейб-Мариенбургского полка и зарегистрировать его в Обще-Воинском Союзе. Это мною уже сделано. Нужные бумаги написаны. Тебе их только подписать.

- Постой, Степан... Но ты - полковник, я же всего ротмистр. Тебе и надо быть председателем. Ты старший.

- Ты ошибаешься. Ты царский ротмистр, а я добровольческий полковник. Ты наш девиз помнишь? Ему не изменил?

- За Веру, Царя и Отечество, - торжественно и твердо, тихим голосом сказал Петрик.

- Именно... Другого нет, и у нас, русских офицеров, быть и не может, а потому: ты царский ротмистр, я царский штабс-ротмистр - и пока не отыщется кто-нибудь старше тебя, коренной мариенбуржец, ты являешься старшим и становишься председателем полкового объединения. Подписывай заявления.

Петрик, молча, не протестуя, подписал поданные аккуратно написанные бумаги.

- А теперь слушай... В 1919-м году нашему славному 63-му Лейб- Драгунскому Мариенбургскому Его Величества полку минуло триста лет его доблестного служения русским государям и Родине. Наемные немецкие рейтары полковника Курциуса, драгуны Ласси, прославившие себя на полях под Дудергофом при Петре и со славою участвовавшие в первой и второй Нарвах, кирасирский фельдмаршала Миниха полк, опять драгуны в Отечественную войну и, наконец, шефство Государя Александра I.. Тогда, в 1919-м году, как-то не вспомнили об этом. Я был послан за вещами офицерского собрания, вывезенными в Вильно, и нашел город в польских руках. Ничего не уцелело. Священные мундиры шефов, старые штандарты, полковое и призовое серебро - оно-то, конечно, в первую голову - было разграблено и растащено неизвестно кем. Но я знаю, что многое можно найти по антикварам, по жидовским лавчонкам, искать по объявлениям. Я знаю: люди ищут и находят.

- Нужны деньги и люди, - сказал Петрик.

- Да, совершенно верно... Нужны люди. И они есть... Это мы с тобой. А когда есть люди, будут и деньги. Мы создадим свой полк снова. Мы будем праздновать свой трехсотлетний юбилей. Это ничего, что он прошел. Мы возвратимся к этому дню.

- Праздновать, - тихо сказал Петрик. - Прости меня, Степа, но не звучит как-то это слово в моем сердце. Праздновать?... Как это можно праздновать?... Теперь?... Когда вся Россия залита кровью безчисленных расстрелов?... Когда самого полка нет и нет его святого штандарта?... Когда мы, русские, без Родины?... Унижены до последней степени?... Как это, в такое-то время, праздновать? В чем же может заключаться наш праздник?... В слезах?... В панихидном пении по погибшем полке? Самый настоящий праздник - это купить винтовку и патроны и уйти в приграничные леса, партизанить с братьями Русской Правды... Каждый убитый коммунист - праздник полка.

- Постой... Погоди... Выслушай меня.

Дружко опустил к самому столу лампу. Комната погрузилась во мрак. Только на столе был светлый круг и в нем два листа белой бумаги. Дружко говорил... И точно вдруг раздвинулись стены тесной и низкой мансадры. Выше стал потолок. Исчезли со стен коты. И не слышно стало городского парижского шума.

...Просторный кабинет тонул в нарочито сделанном уютном полумраке. Пылал в углу камин. Зимняя торжественная стояла тишина. Все точно застыло в покое и довольстве. Время потекло обратно. Петрик не сидел на жестком рыночном стуле из соломы, но было под ним глубокое кресло, обитое мягкой кожей с мягкою спинкою и крутыми вальками. В глубине кабинета чуть отблескивала каминными огнями широкая золотая лепная рама и в ней так Петрику знакомая картина Коцебу: "Взятие Варшавской Воли", и на ней подвиг полка. Не серый дым плохого "капораля" шел перед ним от папиросы Дружко, но будто курил Степа дорогую сигару, что только что принес ему полковой буфетчик, и терпкие, ароматные, сизые и голубые прямые струи сигарного дыма тянулись между камином и картиной. И будто Дружко налил не в рябые стаканы бледного "ординера", а наливал в хрустальные фужеры играющий и искрящийся золотой Мумм... Трэ сэк... Полковая марка.

И говорил Дружко не усталым голосом недоедающего и недосыпающего рабочего человека, но своим бодрым корнетским голосом.

- Прежде всего, мы достанем полковую историю.

Петрик записал на чистом листе бумаги: "полковая история".

- Я заходил в русский книжный антикварный магазин. Там есть. Просят тысячу франков. Мне обещали подождать шесть месяцев. Записали книгу за мной.

- Через шесть месяцев мы должны иметь эту тысячу франков, - сказал Петрик и отметил на листе цифру: 1000.

- Мы ее и будем иметь, - твердо сказал Дружко. - Каждое воскресенье после первого числа, ты будешь приходить ко мне и класть ровно в девять часов, в час вечерней зари, в эту копилку сто франков... На полк!..

- На полк, - повторил Петрик. Его голос звучал торжественно.

- История полка... Отметь: через шесть мсяцев мы имеем на историю полка тысячу двести франков. Слушай дальше. Наш долг, во что бы то ни стало, какою бы то ни было ценою, отыскать и раздобыть наш полковой штандарт.

- Но где?... Как?...

- Я слышал, что его вывез и спас последний штандартный унтер-офицер Карвовский. Ты его помнишь?

- Помню ли я?... Ведь моего лихого четвертого... Он петербургской губернии был, Дудергофской волости.

- Он ехал со штандартом в Добровольческую армию. На пути едва не попал к красным... Спасся к Уральским казакам. С ними сделал их легендарный поход по пескам и пустыням Закаспия и перешел границы Персии. Его там надо разыскивать. Уралец Бородин в Сербии мне говорил, что он слышал, что штандарт цел.

Напряженнейшая тишина наступила после этих слов Дружко.

- И мы должны отыскать Карвовского и выписать его сюда. Клади на это две тысячи.

- С половиной, - тихо сказал Петрик.

- Сколько бы ни потребовалось. Когда будет Штандарт, нам легче станет собирать к нему людей. Мне писали: в Монтаржи работает наш драгун... Вот когда будет штандарт мы и напомним о своем трехсотлетнем существовании. Мы наймем большой зал...

- Или попросим гостеприимства у Лейб-казаков. Это для такого случая будет много лучше.

- Верно. Мы привезем туда свой штандарт.

- Штандартный в форме.

- Непременно... И мы все в исторических формах полка за триста лет его существования... Нас будет уже много...

- Молебен.

- Слово к присутствующим... скажет тот, кто будет старшим...

- Мы будем почтительно просить Великих князей почтить нас своим присутствием.

- Представителей полков кавалерии.

- Гвардии, армии и флота... Ты понимаешь, Петр Сергеевич, что в такой день без бокала вина нельзя.

- Мумм ехtrа drу... Полковой марки.

- Первый и единственный тост: за Государя и за полк.

- За полк!

- За Россию!

- Государь и Россия одно... Мы за Россию отдельно никогда не пили. В Государе и Россия.

- И за полк! - с глубочайшим волнением сказал Петрик.

- За полк, - снова повторил Дружко.

Внизу, кругом, шумел, гудел и пел песню города Париж. В незанавешенное окно видны были красные и цветные огни реклам. Прямо перед отелем, где жил Дружко, было пустопорожнее место. Там сломали дом и расчищали место для постройки нового. В этот пролет между домами была видна перспектива улиц. Какой-то купол не то банка, не то дворца банкового короля там возвышался. Серое декабрьское небо отражало заревом огни города. На столе перед ними на помаранных заметками листах лежали большие никелевые часы Дружко. Они показывали без четверти девять.

Ни Петрик, ни Дружко ничего этого не видали и не слыхали. Они все были как бы в полковой библиотеке, и за стенами ее была зимняя тишина их захолустного местечка.

Петрик посмотрел на часы.

- Ты слышишь? - чуть слышно, точно боясь рассеять очарование мечты и прогнать родные призраки, сказал он.

- Ну?

- Заря... Наша заря...

Город за окном пел суровый гимн каменных громад, тюрем человеческой души. Рожки и клаксоны давали какую-то несложную мелодию. Дружко сложил губы трубочкой и, искусно подражая звуку сигнальной трубы стал выдувать: -

"...Господи... Спаси... сохрани Воинов... и Россию..."

Петрик внимательно его слушал. Благоговейно и молитвенно было его лицо.

- Мы всегда... Стоя слушали эту молитву, - как бы про себя, как в какой-то дремоте, проговорил Петрик.

Дружко продолжал играть, подражая трубе. Петрик сидел неподвижно, устремив свой взгляд на окно. Он не видал парижских улиц. Он не чувствовал на себе темно-серого дешевого пиджака наездника, пропахшего конским потом. Он смотрел в окно и видел заснеженную Россию и чувствовал на себе стягивающий и тесный полковой мундир. Рядом с ним сидел Дружко. Редкие, сивые волосы сбились над его лбом. Лицо было сосредоточенно и серьезно. Он и точно, как молитву, выдувал губами кавалерийскую зорю. Глаза в набрякших красных веках смотрели напряженно и строго на портрет Государя в Мариенбургской форме. Он допевал последние ноты зори.

ХХI

Петрик проводил клиента, долговязого американца, бравшего у него урок езды, и пошел в бюро посмотреть "книгу приказов". Другой наездник, англичанин мистер Томпсон, стоял над книгой. Тускло над нею горела лампочка. Томпсон повернул голову к Петрику и показал ему на запись.

- Вам завтра с восьми, - сказал он, - и посмотрите-ка, какая вам лошадь. Это что-то особенное, что патронша дает такую лошадь первый раз.

Петрик нагнулся над книгой. Тонкими падающими буквами госпожи Ленсман там было написано: - "вторник, 2-го декабря. Мосье Пьер. Мисс Герберт. - Фонетт. Буль-де-неж. -

Лучшая лошадь заведения, светло-рыжая кобыла Фонетт, предназначалась для какой-то мисс Герберт. И время было дано не час, как обыкновенно, а полтора часа. Петрик закрыл книгу и вышел на улицу. Новая клиентка - и, видимо, любительница, если берет лошадь на полтора часа и если ей так доверяет хозяйка. Верно, надолго. Впрочем, все будет зависеть от погоды. Петрик уже изучил обычаи "катающихся". Погода делала хорошие и худые дни.

Без четверти восемь на другой день Петрик подходил к заведению Ленсман. Ворота были открыты. Сама Ленсман была уже на дворе.

День обещал быть хорошим. Густой туман опускался над городом. Но над серыми крышами домов розовело небо, а в самом верху оно было чистого голубого цвета. Солнце пробивалось сквозь туман.

На дворе уже стояли поседланные лошади первого урока. На Фонетт было новое, собственное, не манежное, английское седло. Оно было маленькое. Значит, мисс Герберт не толстуха и будет ездить по-мужски. Ленсман строго и внимательно осмотрела с головы до ног Петрика. Осталась, видно, довольна осмотром. Легкая тень улыбки скользнула по ее сухому лицу старого гренадера. Сапоги и шпоры Петрика блестели, распахнутый рейт-фрак был еще достаточно свеж. Котелок хорошо начищен. Наездник был строен и красив. Седые волосы придавали ему нужную солидность.

- Клиентка очень молодая, - сказала Ленсман, - не позволяйте ей много скакать.

- С'еst еntеndu, mаdаmе, - поднимая над головою котелок, сказал Петрик.

Клиентка начинала его интересовать. Он внимательно осмотрел седловку обеих лошадей. Старый Буль-де-неж добродушно оскалился на Петрика. Точно подсмеивался над лишними заботами наездника.

Петрик ожидал у ворот. По улице взад и вперед, заложив длинный бич за спину, разгуливал Томпсон. У него урок был от девяти, но погода была очень хороша и мог набежать случайный клиент.

Ровно в восемь к воротам мягко и беззвучно, точно подплыл, громадный восьмицилиндровый американский "Паккард". Петрик, знакомый с шоферами, сразу оценил машину: - сорок пять городских, сто десять настоящих сил. Все новейшие усовершенствования роскоши и удобства. Долговязый шофер-француз в длинной синей ливрее и фуражке, не спеша вылез из своей застекленной кабины, обошел машину и открыл широкую дверь кареты.

Оттуда вышла стройная девушка, лет семнадцати. За ней показалась полная седая, очень богато одетая дама. Девушка была в разрезной амазонке, в высоких рыжей шагрени очень дорогих сапогах со шпорами. Поверх было надето широкое пальто из серебристых соболей. Из-под черного котелка на лоб выбивалась тонкая прядка золотистых волос. Эта прядка придавала лицу амазонки шаловливый вид. Девушка была высока, почти такого же роста, как и Петрик. Дама остановилась разговаривать с Ленсман. Амазонка кивнула хозяйке головкой со стрижеными по моде волосами и прошла к своей лошади. Петрик стоял подле Фонетт, готовый помочь новой клиентке. Серо-голубые глаза девушки, так много напомнившие Петрику глаза цвета морской волны, были широко раскрыты. В них светилась детская радость.

- Аm I tо ridе this hоrsе ?

Голос был глубок и красив. Он показался Петрику сладкой музыкой.

- Уеs, miss.

- Is it gооd - nаturеd ?

- Yеs, miss.

- Mау I раt it ?

Петрик сам погладил Фонетт, показывая, что лошадь добрая. Девушка с ласковою нежностью стала гладить и трепать лошадь по шее.

- Я надеюсь мы будем друзьями и полюбим друг друга, - сказала она по-английски, как бы сама с собою.

Седая дама, сопровождаемая Ленсман, подошла к ним. Она строго осмотрела Петрика.

- Аrе уоu quitе surе оf him, mаdаm ?

- Indееd I аm, Mаdаm. Mоnsiеur Рiеrrе is а Frеnсhmаn. Hе hаs Вееn fоr mаnу уеаrs in оur hоusе. Hе is аn ассоmрlishеd hоrsеmаn.

- Uр, mу dаrling?!

Петрик подставил руку, амазонка поставила на нее свою маленькую ножку и легко, привычным движением опустилась в седло. Петрик вскочил на Буль-де-неж. Его клиентка поехала к воротам и, выезжая из них, помахала приветливо ручкой седой даме.

- Пожалуйте направо, - показал Петрик дорогу.

Лошади шли бодро и смело по камням улицы. За последними домами показался Булонский лес. Солнце победило туман. Последние клочья его застыли между кустами в низинах. Весь сквозной лес горел в ярких лучах. Точно золотой дождь пролил над ним и отдельные капли его спадали с тонких ветвей: золотые листья, уцелевшие от ветряных бурь, прозрачными гроздьями свешивались кое-где с темных сучьев. Дали аллей клубились прозрачными голубыми туманами. Со всех сторон к лесу направлялись всадники и амазонки. Все точно обрадовались солнцу и прекрасной теплой погоде. Сзади по аvеnuе du Воis dе Воulоgnе по широким панелям сплошной толпой надвигались пешеходы.

- Какая прелесть! - сказала девушка, тонким хлыстиком показывая в глубину аллеи.

- Что прикажете? - сказал Петрик. Положительно ему сегодня не давался английский язык и тон наездника. Он внимательно посмотрел на амазонку. Должно быть, она много и с детства ездила верхом. Она сама без подсказки Петрика разобрала поводья по-полевому. Сидела она прекрасно. Длинная стройная нога красиво обрисовывалась под юбкой амазонки. Шенкель был наложен. Бояться за нее не приходилось. Петрик сознавал, что он ехал теперь с самой красивой и нарядной наездницей, какую он видал в Булонском лесу. И это было приятно, и тем еще труднее было выдерживать менторский тон наездника.

Девушка прямо в глаза посмотрела Петрику. Удивительно, несказанно чист и ясен был взгляд глубоких глаз цвета прозрачной морской волны.

- Это и есть Булонский лес?

- Да, мисс.

- Я ездила в Кенсингтонском парке и в Гайд-парке. Там тоже очень красиво. Только там гораздо чище... И бараны бродят по "пелузам"... Очень это украшает и оживляет.

Петрик ее плохо понимал. Он помнил, что разговаривать не полагается и промолчал.

- Я думаю, тут можно рысью?

- Как вам будет угодно, мисс.

Они пошли рысью. Лошади шли, играя. Фонетт точно не чувствовала тяжести и шла воздушно, точно совсем не касаясь земли. Так многое напоминала и эта легкая побежка лошадей и это плавное приподнимание через такт грациозного девичьего стана. Сердце щемило тоскою воспоминаний. Буль-де-неж едва поспевал за Фонетт. Он бежал, недовольно крутя головою.

Черное шоссе пересекало верховую дорожку. Петрик обогнал на полшага амазонку и сказал: -

- Здесь надо шагом.

- Почему?

- Здесь скользко, и могут быть автомобили.

- А... Да...

Они пересекли дорогу, шедшую от Роrtе dе lа Muеttе и шагом пошли к большому длинному озеру. Вода в нем казалась темно-зеленой и клубилась холодным паром. По смятой, набухшей бурой траве золотым узором легли последние опавшие листья. Здесь шумы города не были так слышны. Реже попадались автомобили. Верховых было много и Петрик должен был быть начеку. Высокий господин, сопровождаемый мулатом, обгонял их полевым галопом. Фонетт заволновалась и поддала задом.

- Tightеn thе rеins.

- It's dоnе.

Девушка виноватыми глазами посмотрела на Петрика. Совсем так смотрела на него когда-то Валентина Петровна, когда он давал ей урок в манеже Боссе. На мгновенье воспоминание о прошлом заслонило его настоящее. Очень уж эта девушка ему напоминала его жену, когда она совсем еще юная носилась с ним по полям и лесам Захолустного Штаба.

Амазонка подобрала повод и поскакала галопом. В конце озера шоссе шло поперек их пути. Петрик опять обогнал девушку и, преграждая ей путь рукой, серьезно сказал: -

- Здесь надо шагом.

От плохого произношения Петрика по-английски это вышло у него непроизвольно строго.

- Опять шоссе, - вздохнула девушка.

- Да , мисс.

Они обогнули озеро. Когда выворачивали на дорогу, ведшую к воротам леса, Петрик сказал: -

- Мисс ездит уже час с четвертью. Может быть, мисс повернет домой. Этою дорогою мы как раз через четверть часа будем у конюшен.

Она ничего не сказала и покорно поехала туда, куда ей указал Петрик. В прекрасных глазах ее горела радость. Лошади шли к дому просторным и легким шагом. Наездница опустила правую руку и чуть покачивала ею в такт хода лошади. Они свернули в переулок. Перед ними были ворота заведения госпожи Ленсман.

- Очень хорошо было, мистер, - сказала, поворачивая к нему оживленное, раскрасневшееся лицо девушка. - Но какой вы строгий... И педант!... педант!...

Петрик вздрогнул. Она сказала слово: "педант" как будто не по-английски "пед-энт", но точно по-русски: - "педант" с ударением на втором слоге. Так некогда, заканчивая с ним езду в манеже, сказала ему его Валентина Петровна. Впрочем, может быть, это только так показалось, потому что, странным образом, в этот миг эта чужая девушка, англичанка, до мелочей напомнила ему его милое, далекое, покинутое, недостижимое Солнышко.

Петрик легко снял с седла амазонку. Шофер подал ей соболью шубку. Мисс Герберт ласкала лошадь, принятую конюхом, и давала ей сахар. Старая дама спрашивала ее о впечатлениях прогулки. Петрик пошел к конюшне.

- Мосье Пьер, - нетерпеливо окликнула его девушка. Она протягивала ему руку... "Да... На чай"...

Петрик подошел к ней и снял шляпу. Она теперь совсем не походила на его Солнышко. Она сунула в его руку две смятые свежие десятифранковки.

- Благодарю вас, мисс.

Обоим стало почему-то неловко.

Пустым взглядом смотрел Петрик, как она прошла к машине. Пожилая дама уже сидела в карете. Шофер закрыл дверь, не спеша сел к рулю и громадная машина мягко и плавно тронула с места.

Петрику показалось, что солнце зашло за тучи и стало темно. Небо было без облака, и Париж по блеску солнечного декабрьского дня соревновал с Ниццей. Ярким солнечным светом был залит конюшенный двор. На нем уже стояли готовые для езды лошади. Сейчас должен был ездить с Петриком японец из посольства.

Маленький, худощавый, лукавый японец выходил из бюро, натягивая перчатки.

- Еh Вiеn, mоn viеuх, - японец подпрыгнул и хлопнул по плечу Петрика. Он считал хорошим тоном фамильярность со служащими. - Quеl Веаu tеmрs.

Лошади дружно вышли из ворот. Улочка была пуста. По мокрому асфальту серыми змеями вились следы нарядного Паккарда.

И почему-то непонятная грусть охватила Петрика и он с трудом отвечал на шутки японца.

ХХII

Жизнь Ферфаксова, после его женитьбы на Анеле, резко изменилась. Хор Воронина распался, и Ферфаксов остался без работы. Тут за него принялась Анеля. От тех добрых людей, которые помогли ей устроить отца в Русский дом, а потом достойно похоронить его, она достала денег взаймы и энергично принялась за мужа. Факс, во время своего пребывания в русском хоре совсем не говоривший по-французски, теперь должен был засесть с Анелей за уроки французского языка. По утрам он посещал автомобильную школу, по вечерам с Анелей зубрил улицы Парижа и правила езды. Анеля достигла своего. Через три месяца упорного труда Ферфаксов выдержал экзамен, получил карт роз и карт "Вlеu" и взял место шофера на такси в одном гараже. Теперь жизнь его протекала на улице среди людской толчеи в страшном калейдоскопе парижской суеты. И это отразилось на нем. Спокойный и уравновешенный до этого времени, он стал нервным и неспокойным. Ему все казалось, что он должен что-то делать. Он искал истину. Нервный днем, он не мог успокоиться к вечеру. Анеля и возня со Стасем его не удовлетворяли. Он должен был быть на людях и кого-то слушать, чему-то учиться. Он не пошел, как то сделал Петрик, на Военно-Научные курсы.

Он жаждал общих знаний, политика и философия его увлекали. Как только выпадала свободная минута во время стоянки, он брал русскую газету и первое, что смотрел в ней - отдел: "лекции и собрания". Он намечал, куда он пойдет этим вечером. Он с одинаковым вниманием и как будто даже удивлением слушал о борьбе партизан на Дальнем Востоке, о Португальской поэзии ХVI века, о четвертой ипостаси и святой Софии, ходил на проповеди проповедника Рогожина, слушал прения по "текущему" моменту. Он стал членом нескольких обществ и союзов и даже кое-где вошел в правление. И от этого обилия лекций, речей и диспутов с ним сделалось то, что бывает с объевшимся человеком. Как у того бывает несварение желудка, так у Ферфаксова стало как бы несварение мозгов. Он многое, такое простое раньше для него, перестал понимать. Давно ли он повторял слова апостола Петра: - "кто любит жизнь и хочет видеть добрые дни, тот удерживай язык свой от зла и уста свои от лукавых речей"... Лукавые речи тянули его. Он, как пьяница без вина, не мог обходиться без того, чтобы кто-нибудь что-нибудь ему не рассказывал и не разъяснял. Среди своих товарищей по гаражу, шоферов, он не находил людей, которые помогли бы ему разобраться в том, что он слышал кругом. Их интересы были мелкие и узкие. Говорили лишь о том, кто сколько наездил за день, кому сколько дали на чай. Еще говорили об "аксиданах", о строгости парижских "ажанов". Мечтали не о России. Россия уплыла в какое-то далекое и, пожалуй совсем недоступное и недостижимое место. О ней говорили мечтатели. Идеалом шофера, особенно из молодых, был сильный человек американской складки, и потому мечтали лишь о том, как наколотить деньгу, купить машину "люкс" и работать от себя и для себя.

..."Нас столько раз обманывали... Кому теперь верить?... Нет, на авантюру я не поддамся?... Зачем мне туда?... У меня тут все есть... Под солнцем места много... Нас там не хотят, чего же мы будем туда соваться?..." - Говорили Ферфаксову в ответ на его вопросы: - "что теперь делать"...

Такие речи Ферфаксова не удовлетворяли. Тем более чужды были они ему, что совсем другое он слышал от Ранцева, с которым поддерживал постоянные сношения.

В ту зиму, когда Петрик поступил в заведение госпожи Ленсман и стал наездником, Ферфаксов, как никогда раньше, носился с масонами. Он так жаждал чьего-то руководства, так, бедный, потерялся во всем том, что он слышал, так совершенно утратил свою волю, что ему стало казаться, что в масонстве он именно и найдет то, чего ему так недоставало. Сделаться масоном - потерять свою свободную волю и отдать себя в распоряжение каких-то мудрых людей и власти, которых, правда, не знаешь, но которые ведут к истине.

У них в гараже появился молодой человек, граф Онгрин. Он числился когда-то в блестящем гвардейском полку. В детстве был страшно богат, теперь, лишившись всего, работал шофером. Он резко отличался от других шоферов. Он был задумчив, сосредоточен и молчалив. Однажды, когда машины Ферфаксова и графа Онгрина стояли рядом, они разговорились.

Ферфаксов с подкупающей искренностью рассказал Онгрину о своих сомнениях и исканиях, о своей полной неудовлетворенности, о своих колебаниях и поисках истины. Граф Онгрин открылся Ферфаксову, что он масон.

- Ну и что же?- с живейшим интересом спросил Онгрина Ферфаксов.

- Я нашел там большое удовлетворение, - спокойно отвечал Онгрин.

И тогда Ферфаксов упросил графа Онгрина устроить совсем маленькое собрание, где бы можно было откровенно поговорить о масонстве и современном его значении.

- Все будут свои... Офицеры... Мы обсудим... Это не простое любопытство. Таких ищущих, как я, много... Раньше меня вело Священное Писание... Теперь я колеблюсь... Нахожу противоречия... Сомневаюсь... Может быть, масоны меня научат и приоткроют уголок истины.

Граф Онгрин обещал переговорить со своим наставником и через несколько дней сообщил Ферфаксову, что согласие дано, что на собрание придет видный масон парижской ложи и что Ферфаксов может привести на собрание сколько угодно и каких угодно оппонентов, хотя самого Николая Евгеньевича Маркова, масонам это не страшно.

Ферфаксов рассказал об этом Петрику и просил и его вместе с Дружко придти на это собрание. Петрик сначала закобянился. Все это ему казалось нудным, безполезным и совсем ненужным, но потом, переговорив с Дружко, согласился.

Друг ли, враг ли масоны - их надо знать. Дружко отыскал некоего полковника Пиксанова. Это тоже был гвардейский офицер. Когда-то он вошел в масонскую ложу, потом разочаровался и вышел из нее. Он согласился быть на собрании и, если то будет нужно, выступить со своими опровержениями.

В вечер того дня, когда Петрик первый раз ездил с мисс Герберт, он отправился на это собрание.

ХХIII

Собрание было назначено в отдельной комнате бистро на ruе dе lа Соnvеntiоn против ruе Vеrсingеtоriх. Это была не то галерея, не то стеклянный балкон, выходивший на улицу. В ней стояли простые длинные столы и соломенные стулья. Из сеней был отдельный ход в эту комнату. По другую сторону сеней была буфетная стойка, за ней биллиардная.

Начало было назначено ровно в девять, и Петрик - действительно: педант, педант! - пришел без десяти минуть девять. В бистро еще никого не было. Не было даже и самого устроителя, Ферфаксова. Хозяин, толстый, черномазый, ко всему равнодушный француз, показал Петрику комнату и сказал, что она "resеrveе" для какого то русского "uniоn".

В комнате, куда прошел Петрик, было прохладно. Пахло винным спиртом и кофе. Оконные занавеси были наглухо задернуты. Из соседних помещений слышались возгласы на французском языке и щелкание карамболирующих шаров.

Прошло бездумных пять минут. Сразу пришли Ферфаксов и Дружко. Дружко пришел в ужас, увидев председателя, пришедшего раньше него.

- Неужели я опоздал? - воскликнул он, вынимая из жилетного кармана никелевые часы.

- Успокойся, Степа, это я пришел слишком аккуратно. Видишь, никого и нет.

Ферфаксов озабоченно, с видом хозяина, пересчитал стулья.

- Будет много народа? - спросил Петрик.

- Человек двенадцать обещало придти. Генерал Ловчилло будет делать доклад о путях масонства... Будет полковник Пиксанов, граф Онгрин, полковник Парчевский, он мне говорил, что он был с тобою в школе, Помпонов, Рукин и еще кое-кто. Все офицеры, жаждущие правды. Хороший все народ... А я, знаешь, Петр Сергеевич, волнуюсь. Я вчера и духовника своего спрашивал, не грешу ли я? Мой духовник ничего против масонов не сказал, а у меня все такое чувство, что диавол будет между нами.

- А вы, если диавол, с молитвою на него, - сказал Дружко, и нельзя было понять, шутит он или серьезно говорит.

К половине десятого начали собираться.

- Простите, господа, - говорил, снимая с шеи шарф, граф Онгрин, - маленькое опоздание, но как раз в последнюю минуту подвернулся выгодный клиент, я не мог ему отказать... Сюда мчался, как оглашенный. Я и машину в гараж не сдавал...

Онгрин чувствовал себя до некоторой степени героем собрания и был менее молчалив, чем Ферфаксов привык его видеть.

Парчевский узнал Петрика, но не выказал особенной радости встречи. Эмигрантство наложило на него печать осторожности в отношениях с людьми, с которыми он давно не встречался. Со школы они были на ты.

- Я слыхал, ты наездничаешь?

- Да... Работаю.

- Хорошо зарабатываешь?

- Как придется.

- На чаевых? - просто, как о совсем обыкновенном деле, спросил Парчевский.

Петрик смутился.

- А ты что поделываешь? - вопросом ответил он.

- Я, как в оперетке поется: - играл чертей, качал детей... Всего перепробовал. Ресторан русский держал. Товарищам стал даровые обеды давать... Ну, как же!... Время такое было!... Из Сербии приезжали голо-одные... Как самому есть, другу не дать... Прогорел... Потом... Да что - потом?... За собаками ходил... На собачьи бега их натаскивал... Теперь платья дамам расписываю... Дожили, брат... До чего дошел... И масона слушать пожаловал.

Пришел Пиксанов. Его встретили дружным говором почитания и уважения.

- Вот посмотри на него, - шептал Петрику на ухо Парчевский, - стопроцентный монархист... Ума палата... Он таки этого Ловчиллу уклеит. На обе лопатки, поди его положит. Ты Ловчиллу-то помнишь?

Но Петрик не знал никакого Ловчиллу.

- Генерального штаба и бывший гвардеец. Впрочем, в гвардии пробыл ровно столько, сколько нужно, чтобы держать в академию. Фамилия, вот уже именно по шерсти и кличка: - ловчилой был, ловчилой и остался. Авантюрный человек. То, что во время войны называли: - "Вова приспособился". Приспособляемость необычайная. Говорят, есть такие ящерицы-хамелеоны, которые всяческую окраску принимают. Так и он с красными - красный, с черными - черный, ну, с нами, естественно, будет белым. Перед Государем на животе ползал, все в Свиту попасть добивался. В Думе в какой-то комиссии либеральничал... Теперь вот масоном заделался. Видно, и тут почуял, что жареным пахнет. Он, говорят, мастер ложи "Змея и чаша"... Важный парень. Большая шишка. В добровольцах не был, гражданской войны не нюхал. Как здесь очутился, чем живет? - темна вода во облацех... Но живет не по-нашему.

Генерал Ловчилло пришел последним. Парчевский, он оказался старшим из присутствующих, скомандовал: - "Господа офицеры".

Ловчилло обошел всех и с каждым поздоровался.

- Я, господа, по долгому опыту знаю, как на эмигрантские собрания собираются и потому не торопился.

Ферфаксов, как распорядитель собрания, провел Ловчиллу в голову стола и предложил ему стул.

- Садитесь, господа, - сказал Ловчилло и обратился к Ферфаксову, - может быть, кофе потребуем или ординеру? За чашками и стаканами веселее пойдет беседа. Распорядитесь, голубчик.

Ферфаксов пошел сделать заказ. Офицеры сели, кто у стены, кто за стол. В самый угол сел Пиксанов. С ним рядом сели Петрик и Дружко.

Пока гарсон в зеленом переднике разносил чашки с кофеем и стаканы с бледным вином и было тихо, Петрик рассматривал собравшихся.

Генерал Ловчилло резко отличался от всех. Он был отлично и во всем новом одет. Смокинг с блестящими отворотами прекрасно на нем сидел. Сытое полное лицо со тщательно припомаженными висками, со стрижеными усами, - лишь были оставлены маленькие черные кисточки под самым носом, - все говорило о какой-то совсем другой жизни, чем та, какую вели все другие. Ему было вероятно за шестьдесят. Он был не толстый, но пузатый. Живот круглым шаром выпячивался из-под смокинга. Нижняя губа презрительно оттопыривалась. Во всей осанке его было, что он был генерал и генералом остался. Он знает и умеет вести себя по-генеральски.

Ловчилло положил полные руки на стол и сцепил пальцы. Руки у него были белые, холеные, на пальцах яркими огнями горели камни дорогих перстней. На белых рукавчиках были тройные золотые запонки.

Каким контрастом были сидевшие против него офицеры. У всех худые, изможденные непосильной и непривычной работой лица. Бледные от плохого, неправильного питания. Руки в мозолях и с неотмываемой грязью масла и машинной копоти. Редко у кого на пальце блеснет золотое обручальное, или черное пажеское кольцо. Все они были в одинаковых пиджаках, купленных в магазинах готового платья. Граф Онгрин был в шоферской ливрее. Это сидели настоящие рабочие - пролетарии. Только ищущие знания глаза, да спокойные, сдержанные манеры говорили о каком-то другом, во всяком случае не пролетарском воспитании.

Все молчали, чего-то ожидая. Никто не закурил. Ферфаксову, он был устроителем собрания, надо было предложить выбрать председателя собрания, или прямо взять инициативу на себя и предоставить слово генералу, но бедный, скромный Факс был подавлен генеральским видом и осанкой Ловчиллы и совершенно, что называется, "скис", и только растерянно и безпомощно поглядывал на графа Онгрина, ища у него помощи и поддержки.

Генерал Ловчилло несколько раз обвел глазами все собрание, вопросительно посматривая то на того, то на другого. Он ожидал вопросов. Потом он медленно расцепил пальцы, положил ладони на стол и сказал: -

- Что ж, господа, приступим.

Никто ничего не ответил. Ферфаксов мучительно, до слез покраснел и умоляюще своим собачьим взглядом посмотрел на генерала Ловчилло.

- Хорошо, господа, я начинаю, - сказал мягким и негромким голосом Ловчилло.

В комнате наступила полная тишина. Слышнее стали голоса французов в бильярдной, да резкий треск карамболирующих шаров.

ХХIV

- На этих днях в Бельгии, в Брюсселе, - спокойно и плавно начал генерал, - тоном человека, читающего лекцию и уверенного в знании предмета, - в местном оперном театре был спектакль исключительно для масонов. Спектакль resеrveе. Масоны при входе в зрительный зал надевали свои масонские передники и знаки отличия. Заграницей принадлежности к масонскому ордену не стыдятся. Там понимают: масонство - великое братство. И что, господа, может быть выше, как общее братское искание истины. Это только наша русская косность, наша отсталость и некультурность, наконец, наша неосведомленность приписывают масонам какой-то мистический демонизм, связывает его с мировым еврейством, с каббалой, даже, стыдно сказать, с черной магией. Начитаются книг, как: "L'eluе du Drаgоn" , сочинений г.Бостунича, или г.Маркова - и думают, что они знают, что такое масонство.

Генерал приостановился. Он будто ждал возражений. Все молчали. Петрик посмотрел на Пиксанова. Тот сидел, опустив красивую, худощавую голову с плоским рыбьим лицом. Он, видимо сдерживаясь, сжимал и разжимал зубы и от этого желвак играл у него на виске. Подметив взгляд Петрика, он вздохнул и охватил голову обеими руками.

- К масонам и сейчас принадлежат многие коронованные особы, - продолжал генерал. - Все выдающиеся, наиболее образованные и талантливые личности современного мира - масоны. Масонство впитало в себя, так сказать, мозг человечества, - и потому естественно, что ему принадлежит и предстоит громадная роль в будущем России.

Генерал опять приостановился, и опять никто ничего не сказал. Если бы Ловчилло теперь посмотрел внимательно на собравшихся и слушавших его в гробовом молчании, он увидал бы, каким мрачным огнем горели глаза большинства его слушателей. Но генерал был упоен своею речью. Он с наслаждением слушал сам себя и смотрел на свои холеные руки и на игру камней на перстнях.

- Что скажете вы, если я скажу вам, что императоры Павел I и Александр I были масонами? Что масоном был и наш великий вождь, учитель и наставник, непобедимый Суворов?... Богобоязненный, верующий, так благостно скончавшийся!... Чью память мы недавно благоговейно поминали... Непобедимый!...

Генерал играл этим словом, как блестящим мячом, колдуя им своих слушателей.

- Тогда масонство было другое,-хмуря брови, резко сказал Пиксанов.

- Император Александр I был окружен масонами, а какие победы!... Русская армия в Париже. Гвардия бивакирует на Елисейских полях... Что же это, диавол помогал?... Я слышал... Мне возразили: - тогда было масонство другое... Может быть?... И люди и нравы были другие... И теперь есть масонство и масонство. Я не буду говорить про так нашумевшую ложу Grаnd-Оriеnt, ложу Великого Востока. Может быть, там и много евреев... Отчего им и не быть там? Может быть там и действительно есть связи с Аlliаnсе Isrаelitе и с банковским миром? Это нисколько не умаляет ее значения, пожалуй, даже напротив. Но я про них не говорю. Я их не знаю. Наши русские ложи: - "Северная звезда", "Астрея", "Юпитер" и другие - вне всякого подозрения в сношениях с Grаnd-Оriеnt. Наши ложи прежде всего философские... ищущие... находящие... Они отнюдь не враждебны православию... Они его не исключают... Когда скончался настоятель берлинской посольской церкви, протоиерей Мальцев, человек высокого ума и святой жизни, в его вещах нашли знаки масона высокой степени. Это не мешало ему предстоять перед алтарем и приносить безкровную жертву... Где же тут демонизм?... Нас упрекают в обрядности, в бутафории, театральности... Говорят про наши обряды, что они "tres еnfаntilеs" ... Но это куда меньше того, что мы видим в православных храмах...

- Оставьте православное богослужение в покое, ваше превосходительство, - громко и резко сказал Пиксанов и поднял от ладоней голову.

- Что у нас все посвященные могут говорить и оспаривать свое мнение, - то это, господа, согласитесь сами, только хорошо. Каждый может, ибо в каждом заложено это совсем особое душевное движение: искание истины. Искание смысла и оправдания жизни. Масонство в этом только помогает. Но, кроме этой духовной философской стороны жизни, которая не всякому по плечу, в масонстве есть и другая сторона, - сторона политическая.

- А, вот оно, - сказал Пиксанов.

- Вы, кажется, хотели мне возразить? - обратился к нему генерал Ловчилло.

- Я возражу после, - холодно сказал Пиксанов. - Теперь я слушаю ваше превосходительство.

- Вы, господа, конечно, знаете, что происходит теперь в России? Ее мозг, интеллигенция ее, выбита, затравлена и просто физически уничтожена. В России не осталось больше политических партий. Наконец, просто в России нет больше людей, которые бы верили один другому. Вообразите на минуту, что там совершился переворот и коммунисты отброшены от власти. Что же будет дальше?... Хаос... Анархия... Кому верить?... Кого звать?... Просто: кто наш - и кто против нас? Эмиграция ничего не создала. Тринадцать долгих лет она только ссорится и грызется между собою. Обще-Воинский Союз - узкая профессиональная организация, отказавшаяся притом же от политики, и не ему овладеть всем громадным служебным и правящим аппаратом России. Да он на это и не претендует. Вот когда русское масонство сыграет решающую роль. Оно явится в России во всей силе братского доверия, дисциплины и организованности. У него, благодаря всемирности ордена, братские связи везде, и оно получит какую угодно поддержку. Кредиты - ему. Вера - в него. Братские ложи подбирают лучших людей и воспитывают их загодя. Масоны, это единственная прочно организованная партия, которая придет в Россию и сыграет первую роль в ее устроении. Вне масонства не будет ни работы, ни назначений. Вне масонства гражданская смерть и тяжкое одиночество.

Генерал остановился и было похоже на то, что он кончил. На его лице играла странная и - Петрик подумал - нехорошая улыбка. Было что-то в ней смущенное и точно подловатое, дерзкое - и в то же время испуганное.

- Позволите возразить, ваше превосходительство, - вставая, сказал Пиксанов.

Генерал широко развел руками, показывая на собрание, - дескать: не от меня это зависит, а от всех.

- Пожалуйста... Просим, - раздались голоса. Генерал сделал приглашающий жест рукою и опять так же, но уже не без приятности, улыбнулся.

Пиксанов, стоя, обвел глазами всех собравшихся.

Все на него смотрели с большим вниманием и ждали его слова.

ХХV

- Прежде всего, господа, кто я? Почему говорю? Отчего возражаю? - начал, волнуясь и сбиваясь, Пиксанов. - После крушения белой борьбы, когда я очутился заграницей - тоска охватила меня. Надо делать, дело надо делать... Надо для России работать... Спасать как-то надо Россию... Я кинулся искать... За кем идти? В кого верить?... Вот когда я услыхал это архиглупое слово: - "вождизм"... Одни физически не могли... Другие не хотели... Впрочем, я сам скоро понял, что, живя заграницей, мы жили в, так сказать, благожелательном плену... Мы не могли иметь вождей без разрешения, больше того, без приказания от наших хозяев... Прибавьте к этому страшный душевный надрыв от церковной смуты... Однако что-то делать надо... Я тогда не понимал, что "что-то" делать - это "ничего" не делать. Это "что-то делать" был все тот же русский - авось, небось да как-нибудь... Я стал искать - и бросился к масонам. Вы слыхали сейчас его превосходительство... Что же, ничего худого, только хорошее... Так и мне спервоначалу показалось. Вере в Бога не препятствуют, напротив - признание великого Архитектора Вселенной даже обязательно, что не допускает, казалось бы, среди масонов ни атеистов, ни материалистов... Но это только одна видимость... Я прошел все стадии посвящения... Балаган, скажу вам... Бутафория, насмешка над личностью - и не без задней мысли, и притом довольно гнусной, если хотите - провокаторской. Как можно даже и помыслить сравнить это с нашей величественной православной службой, уносящей нас к первым векам христианства, ко временам апостольским, к самому Господу Нашему Иисусу Христу... Я вырвался оттуда, но там я многое узнал... Его превосходительство сказал: - есть масонство и масонство... Это - ложь.

Генерал Ловчилло сделал движение и Пиксанов, заметив это, быстро добавил.

- Я отнюдь не хочу сказать, что его превосходительство нас обманул. Он сам обманут... Как водят и других русских за нос, рассказывая им о каких-то особых "христианских" ложах. Масонство - от диавола и основание его - ложь. Если масонство не едино, то спрошу я вас, какая ему цена? Если есть русское, шотландское, французское, еврейское масонство, - то нет у масонства и той страшной силы и того большого влияния, о котором нам так заманчиво рассказывали только что и о чем и я много был наслышан. Тогда и масонство не масонство, и политическая цена ему грош... Что?.. Где?.. Почему?.. Какая логика?.. Тогда любая наша партия, или группа интеллигентных людей, может сыграть такую же роль в спасении России, как и масонство... Возьмем Академическую группу, Российское Национальное Объединение, Русское Патриотическое объединение, Высший Монархический Совет, да и наш Обще-Воинский Союз, чем они будут менее значительны и ценны, чем русские масонские ложи?... Да они будут еще ценнее, потому что их руководители явные, и каждый знает, куда кто ведет. Если масонство не едино, то для чего эта тайна?... Если у него нет никаких других целей и намерений, кроме тех, о которых нам сейчас говорили, то для чего все эти фокус-покусы при приеме и эта страшная тайна, многих запугивающая... Какая логика?... Если русскою ложею на ruе dе l'Уvеttе заканчивается масонство, то для чего, скажу, тайна? Каждый знает и мастера ложи и ее членов. Но тайна есть, и я вам ее приоткрою. Когда сюда приезжал брат высокого посвящения из Шотландии для связи с русскими ложами и их наставления, он предварительно посетил ложу Grаnd Оriеnt. И это вполне понятно: масонство едино. Только в этом его единстве его сила и его смысл. Мне возразят: русское масонство - невинное масонство. Я отвечу: если это только невинное баловство, выкрикивание непонятных слов, от которых несет каббалой, и питье коктейлей, то это детская игра, недостойная ищущих истины. Но дело-то в том, что этим далеко не ограничивается... Рядовых братьев очень много, и все они говорят: "вот я - масон, а как видите: ничего... Никто мне не мешает жить и ничего плохого я не вижу... Напротив, там помогли устроиться на место, там дали денежное пособие или хорошую рекомендацию... Выгодно"... Ах, это ужасное, подлое слово нашего гнусного века: - "выгодно"!.. Но вот приходит ко мне один из братьев и говорит: - "ты знаешь, мне приказали передавать мастеру все то, что говорится у нас в полковом объединении. Как мне быть?.."

- Ничего в этом такого страшного нет, - перебил Пиксанова генерал Ловчилло, - так естественно, что ложа должна знать людей. Она должна знать и настроения полков.

- Пусть только так... Но вот приходит ко мне мой старинный друг и говорит: - "Ты мне ничего не говори. Я масон... И я все должен передавать мастеру"... Тысячи людей идет в масоны и ни один не знает, когда и кого потребует масонство на работу и какое поручение ему даст. Под угрозой смерти скажут: - "сделай подлость" - и сделает... Ибо тут уже нельзя отказаться. Клятва... Присяга... Да и страх же смерти притом... И вы даже не знаете, кто, откуда приказывает... От невинной ли ложи, какой-нибудь там "Астреи", или от самой звезды Великого Востока. В этом и страшный ужас масонства. Оно вербует себе безответных рабов и распоряжается ими, когда и как пожелает. Оно в нужную минуту посадит на верхи российские или своих верных, испытанных и на все способных братьев, или ничтожество без воли и ума. Когда нужно, оно и деньги этим ничтожествам даст. Помните у Достоевского в "Идиоте" сказано: - "Деньги тем всего подлее и ненавистнее, что они даже таланты дают. И будут давать до скончания мира"... Оно, опираясь на газеты, раздует ничтожества в гении, окружит их ореолом, и через них, им послушных, проведет все, что ему только будет нужно... И прежде всего еврейское равноправие... Какое дело, казалось бы, философскому ордену до того, что в России, для спасения русских, была учреждена процентная норма и черта оседлости? Какое дело до того, что со времен мудрейшей нашей царицы Екатерины Великой наши императоры, зная инертный и незлобивый характер своих подданных, оберегали их от порабощения сильными, способными, талантливыми и наглыми евреями? Но вот масоны этого простить никак не могут... Масоны всего мира, писатели, драматурги, ученые, на всех языках клеймят величайшую императрицу и всячески клевещут на нее. За благостными и такими невинными масонскими циркулями, треугольниками, кожаными фартуками сверкает страшная, таинственная, пятиконечная звезда - та самая звезда, что блестит на шапках красноармейцев, что сияет всюду и везде в большевицком мире, и что скрывает за собою великую ложь. Масонство желает войти в Россию невинными русскими, христианскими ложами, а когда войдет и утвердится, когда окрепнет, тогда покажет свое страшное сатанинское лицо, но изгонять масонов будет гораздо труднее, чем не пустить их. Тогда для наставления русских лож приедет брат из Великого Востока и потребует того, что будет выгодно кому угодно, но не русским. Тогда продолжится порабощение русского народа евреями, но только это будет уже покрепче, чем при большевиках.

- Откуда вы все это знаете? - с видимым раздражением сказал генерал Ловчилло. - Странно, я масон, и смею вас уверить, не низкой степени. Стою на высоких ступенях и общаюсь с заграничными ложами, а ничего подобного никогда не слыхал. А вы, человек посторонний, все это так разложили, будто все тайны масонства только вам одному и открыты.

- Потому я знаю, а вы не знаете, что я свободный, а вы не свободный. Вы в тенетах, и в каких! - масонской лжи! Масонство - правильная пирамида, и пирамида всемирная, и кто на верхушке этой пирамиды?.. Вы знаете? Вы скажете, что не знаете, вы скажете, что это не так. И скажете, пожалуй, правду. То, что закрыто для мудрых - то открыл Господь простым и смиренным. На верхушке - еврейские банкиры!... Золотой телец!... Сам сатана!

- Да, вот как, по-вашему, - стараясь обратить все в шутку, сказал Ловчилло. - Хорошо, кабы так... Капитал - поддержка не плохая... Для всякой войны, и для войны с большевиками, конечно, тоже, нужны деньги, деньги и деньги - и если масонство так близко к финансовым кругам, как вы говорите, то всем активистам именно нужно его и держаться. А если там еще и диавол замешан - тем лучше. Россию молебнами, да чудотворными иконами спасти не удается. Нам всем нужна Россия - и хотя с самим диаволом, а мы пойдем ее освобождать...

Генерал хотел еще что-то сказать, но вскочил со своего места молчаливо и внимательно слушавший Ферфаксов. Он даже как будто побледнел от негодования. Его лицо стало серо-бурого цвета. Голос дрожал и обрывался, переходя на хрип. Волчьи глаза его горели. Он закричал истерически:

- Нет, ваше превосходительство, нельзя с диаволом идти спасать Россию. Нельзя веру православную освобождать при помощи сатаны. Нет мира между Христом и Велиаром.

Он сжал кулаки и, казалось, готов был броситься на генерала.

- Успокойся, Факс, - строго сказал ему Петрик. - Никто с диволом и не собирается идти спасать Россию. Мы должны быть очень благодарны его превосходительству за доклад. Нам теперь вполне понятна и ясна сущность масонства. Кто захочет изучать его более основательно, тот может обратиться к литературе, а она по этому вопросу не малая, особенно на французском языке.

Генерал поднялся и, прощаясь, все с тою же подловатою усмешкою протянул руку ближайшим к нему офицерам. Граф Онгрин предупредительно подал ему пальто.

- Моя машина к услугам вашего превосходительства,- почтительно сказал он.

Ловчилло кивнул головою в угол, где стояли Пиксанов, Дружко, Ранцев, Ферфаксов и Парчевский, и вышел из бистро.

- А ведь масон-то наш за кофе и вино не заплатил... Э-эх... воскликнул кто-то весело, иронически.

- Ничего, расплатимся мы по общей раскладке. Он ведь был нашим гостем. Полковник Ферфаксов, давайте подсчитаемся, почем с брата.

- С диаволом спасать Россию... - все не мог никак успокоиться Ферфаксов.

Собрание кончилось и, когда расходились, никто ничего не говорил о масонах. Точно был между ними такой уговор.

Ранцев, Дружко и Ферфаксов долго шли вместе пешком. Они прошли одну станцию метро и подходили к другой. На метро им всем надо было ехать по разным направлениям, а им хотелось быть вместе. Петрик с Дружко тихо говорили о полковых делах. Дружко уже разыскал и вошел в связь еще с двумя Мариенбургскими драгунами. Один жил в Южной Америке, другой на Зондских островах.

Ферфаксов шел, молча, устремив глаза на небо. Глаза его стали опять спокойны и приняли обычное собачье ласковое выражение. Он вдруг остановился и схватился за то место, где у него был бы должен быть пояс. На темно-синем шоферском пальто его никакого пояса не было. Он громко воскликнул.

- Ну и чудачина, Факс!... Вот уже подлинно на всякого мудреца довольно своей простоты.

Дружко и Петрик остановились и вопросительно смотрели на своего спутника.

- Искал рукавицы, а они за поясом.

Ферфаксов весело и как-то чисто по-детски рассмеялся.

- В чем дело, Факс? - спросил его Петрик.

- В чем дело?. Да дело-то в том, что я искал истину, а и забыл, что Христос-то ведь Пилату ответил, и я даже наизусть Его слова-то помню, а тут вздумал искать истину у масонов... Ах и чудак, право чудак!... Бить таких надо.

- Поясни нам это, - сказал Дружко.

- Так ведь Христос-то прямо говорит: - "Я на то родился и пришел в мир, чтобы свидетельствовать об истине, всякий, кто от истины, слушает гласа Моего" . Уже кажется яснее ясного!... А Пилат-то, ах и дурной же! спрашивает, - "что есть истина"?... Ну будто не понял!... В вере Христовой только и истина... И другой никакой быть не может... Прощайте, родные... Бывайте здоровы...

И Ферфаксов, крепко пожав руки своим спутникам, пошел от них широкими шагами. Голова его была поднята и смотрел он в самое небо на звезды, и надо полагать, хорошо и тепло было у него в эти минуты на сердце.

Петр Николаевич Краснов - Выпашь - 06, читать текст

См. также Краснов Петр Николаевич - Проза (рассказы, поэмы, романы ...) :

Выпашь - 07
ХХVI Мисс Герберт ездила с Петриком каждое утро от восьми часов утра. ...

ЕДИНАЯ-НЕДЕЛИМАЯ - 01
РОМАН В ЧЕТЫРЕХ ЧАСТЯХ ОТ АВТОРА Единой-Неделимой я заканчиваю ряд ром...