Фёдор Достоевский
«Подросток - 07»

"Подросток - 07"

* ЧАСТЬ ВТОРАЯ *

Глава первая

I.

Перелетаю пространство почти в два месяца; пусть читатель не беспокоится: все будет ясно из дальнейшего изложения. Резко отмечаю день пятнадцатого ноября - день слишком для меня памятный по многим причинам. И во-первых, никто бы меня не узнал, кто видел меня назад два месяца; по крайней мере снаружи, то есть и узнал бы, но ничего бы не разобрал. Я одет франтом - это первое. Тот "добросовестный француз и со вкусом", которого хотел когда-то отрекомендовать мне Версилов, не только сшил уж мне весь костюм, но уж и забракован мною: мне шьют уже другие портные, повыше, первейшие, и даже я имею у них счет. У меня бывает счет и в одном знатном ресторане, но я еще тут боюсь, и, чуть деньги, сейчас плачу, хотя и знаю, что это - моветон и что я себя тем компрометирую. На Невском француз парикмахер со мной на короткой ноге и, когда я у него причесываюсь, рассказывает мне анекдоты. И, признаюсь, я практикуюсь с ним по-французски.

Хоть я и знаю язык, и даже порядочно, но в большом обществе как-то все еще боюсь начинать; да и выговор у меня, должно быть, далеко не парижский. У

меня Матвей, лихач, рысак, и является к моим услугам, когда я назначу. У него светло-гнедой жеребец (я не люблю серых). Есть, впрочем, и беспорядки:

пятнадцатое ноября, и уже три дня как стала зима, а шуба у меня старая, енотовая, версиловский обносок: продать - стоит рублей двадцать пять. Надо завести новую, а карманы пусты, и, кроме того, надо припасти денег сегодня же на вечер, и это во что бы ни стало, - иначе я "несчастен и погиб"; это -

собственные мои тогдашние изречения. О низость! Что ж, откуда вдруг эти тысячи, эти рысаки и Борели? Как мог я так вдруг все забыть и так измениться? Позор! Читатель, я начинаю теперь историю моего стыда и позора, и ничто в жизни не может для меня быть постыднее этих воспоминаний!

Так говорю, как судья, и знаю, что я виновен. В том вихре, в котором я тогда закружился, я хоть был и один, без руководителя и советника, но, клянусь, и тогда уже сам сознавал свое падение, а потому неизвиним. А между тем все эти два месяца я был почти счастлив - зачем почти? Я был слишком счастлив! И даже до того, что сознание позора, мелькавшее минутами (частыми минутами!), от которого содрогалась душа моя, - это-то сознание - поверят ли? - пьянило меня еще более: "А что ж, падать так падать; да не упаду же, выеду! У меня звезда!" Я шел по тоненькому мостику из щепок, без перил, над пропастью, и мне весело было что я так иду; даже заглядывал в пропасть. Был риск и было весело. А "идея"? "Идея" - потом, идея ждала; все, что было, -

"было лишь уклонением в сторону": "почему ж не повеселить себя?" Вот тем-то и скверна "моя идея", повторю еще раз, что допускает решительно все уклонения; была бы она не так тверда и радикальна, то я бы, может быть, и побоялся уклониться.

А пока я все еще продолжал занимать мою квартиренку, занимать, но не жить в ней; там лежал мой чемодан, сак и иные вещи; главная же резиденция моя была у князя Сергея Сокольского. Я у него сидел, я у него и спал, и так по целым даже неделям... Как это случилось, об этом сейчас, а пока скажу об этой моей квартиренке. Она уже была мне дорога: сюда ко мне пришел Версилов, сам, в первый раз после тогдашней ссоры, и потом приходил много раз.

Повторяю, это время было страшным позором, но и огромным счастьем... Да и все тогда так удавалось и так улыбалось! "И к чему все эти прежние хмурости,

- думал я в иные упоительные минуты, - к чему эти старые больные надрывы, мое одинокое и угрюмое детство, мои глупые мечты под одеялом, клятвы, расчеты и даже "идея"? Я все это напредставил и выдумал, а оказывается, что в мире совсем не то; мне вот так радостно и легко: у меня отец - Версилов, у меня друг - князь Сережа, у меня и еще"... но об еще - оставим. Увы, все делалось во имя любви, великодушия, чести, а потом оказалось безобразным, нахальным, бесчестным.

Довольно.

II.

Он пришел ко мне в первый раз на третий день после нашего тогдашнего разрыва. Меня не было дома, и он остался ждать. Когда я вошел в мою крошечную каморку, то хоть и ждал его все эти три дня, но у меня как бы заволоклись глаза и так стукнуло сердце, что я даже приостановился в дверях.

К счастью, он сидел с моим хозяином, который, чтоб не было скучно гостю ждать, нашел нужным немедленно познакомиться и о чем-то ему с жаром начал рассказывать. Это был титулярный советник, лет уже сорока, очень рябой, очень бедный, обремененный больной в чахотке женой и больным ребенком;

характера чрезвычайно сообщительного и смирного, впрочем довольно и деликатный. Я обрадовался его присутствию, и он даже выручил, потому что что ж бы я сказал Версилову? Я знал, серьезно знал, все эти три дня, что Версилов придет сам, первый, - точь-в-точь как я хотел того, потому что ни за что на свете не пошел бы к нему первый, и не по строптивости, а именно по любви к нему, по какой-то ревности любви, - не умею я этого выразить. Да и вообще красноречия читатель у меня не найдет. Но хоть я и ждал его все эти три дня и представлял себе почти беспрерывно, как он войдет, а все-таки никак не мог вообразить наперед, хоть и воображал из всех сил, о чем мы с ним вдруг заговорим после всего, что произошло.

- А, вот и ты, - протянул он мне руку дружески и не вставая с места. -

Присядь-ка к нам; Петр Ипполитович рассказывает преинтересную историю об этом камне, близ Павловских казарм... или тут где-то...

- Да, я знаю камень, - ответил я поскорее, опускаясь на стул рядом с ними. Они сидели у стола. Вся комната была ровно в две сажени в квадрате. Я

тяжело перевел дыхание.

Искра удовольствия мелькнула в глазах Версилова: кажется, он сомневался и думал, что я захочу делать жесты. Он успокоился.

- Вы уж начните сначала, Петр Ипполитович. - Они уже величали друг друга по имени-отчеству.

- То есть это при покойном государе еще вышло-с, - обратился ко мне Петр Ипполитович, нервно и с некоторым мучением, как бы страдая вперед за успех эффекта, - ведь вы знаете этот камень, - глупый камень на улице, к чему, зачем, только лишь мешает, так ли-с? Ездил государь много раз, и каждый раз этот камень. Наконец государю не понравилось, и действительно:

целая гора, стоит гора на улице, портит улицу: "Чтоб не было камня!" Ну, сказал, чтоб не было, - понимаете, что значит "чтоб не было"? Покойника-то помните? Что делать с камнем? Все потеряли голову; тут Дума, а главное, тут, не помню уж кто именно, но один из самых первых тогдашних вельмож, на которого было возложено. Вот этот вельможа и слушает: говорят, пятнадцать тысяч будет стоить, не меньше, и серебром-с (потому что ассигнации это при покойном государе только обратили на серебро). "Как пятнадцать тысяч, что за дичь!" Сначала англичане рельсы подвести хотели, поставить на рельсы и отвезти паром; но ведь чего же бы это стоило? Железных-то дорог тогда еще не было, только вот Царскосельская ходила...

- Ну вот, распилить можно было, - начал я хмуриться; мне ужасно стало досадно и стыдно перед Версиловым; но он слушал с видимым удовольствием. Я

понимал, что и он рад был хозяину, потому что тоже стыдился со мной, я видел это; мне, помню, было даже это как бы трогательно от него.

- Именно распилить-с, именно вот на эту идею и напали, и именно Монферан; он ведь тогда Исаакиевский собор строил. Распилить, говорит, а потом свезти. Да-с, да чего оно будет стоить?

- Ничего не стоит, просто распилить да и вывезти.

- Нет, позвольте, ведь тут нужно ставить машину, паровую-с, и притом куда свезти? И притом такую гору? Десять тысяч, говорят, менее не обойдется, десять или двенадцать тысяч.

- Послушайте, Петр Ипполитович, ведь это - вздор, это было не так... -

Но в это время Версилов мне подмигнул незаметно, и в этом подмигивании я увидел такое деликатное сострадание к хозяину, даже страдание за него, что мне это ужасно понравилось, и я рассмеялся.

- Ну, вот, вот, - обрадовался хозяин, ничего не заметивший и ужасно боявшийся, как и всегда эти рассказчики, что его станут сбивать вопросами, -

только как раз подходит один мещанин, и еще молодой, ну, знаете, русский человек, бородка клином, в долгополом кафтане, и чуть ли не хмельной немножко... впрочем, нет, не хмельной-с. Только стоит этот мещанин, как они это сговариваются, англичане да Монферан, а это лицо, которому поручено-то, тут же в коляске подъехал, слушает и сердится: как это так решают и не могут решить; и вдруг замечает в отдалении, этот мещанинишка стоит и фальшиво этак улыбается, то есть не фальшиво, я не так, а как бы это...

- Насмешливо, - осторожно поддакнул Версилов.

- Насмешливо-с, то есть немножко насмешливо, этакая добрая русская улыбка такая, знаете; ну, лицу, конечно, под досадную руку, знаете: "Ты здесь, борода, чего дожидаешься? Кто таков?" - "Да вот, говорит, камушек смотрю, ваша светлость". Именно, кажется, светлость; да чуть ли это не князь

Суворов был, Италийский, потомок полководца-то... Впрочем, нет, не Суворов, и как жаль, что забыл, кто именно, только, знаете, хоть и светлость, а чистый этакий русский человек, русский этакий тип, патриот, развитое русское сердце; ну, догадался: "Что ж, ты, что ли, говорит, свезешь камень: чего ухмыляешься?" - "На агличан больше, ваша светлость, слишком уж несоразмерную цену берут-с, потому что русский кошель толст, а им дома есть нечего. Сто рубликов определите, ваша светлость, - завтра же к вечеру сведем камушек".

Ну, можете представить подобное предложение. Англичане, разумеется, съесть хотят; Монферан смеется; только этот светлейший, русское-то сердце: "Дать, говорит, ему сто рублей! Да неужто, говорит, свезешь?" - "Завтра к вечеру потрафим, ваша светлость". - "Да как ты сделаешь?" - "Это уж, если не обидно вашей светлости, - наш секрет-с", - говорит, и, знаете, русским этаким языком. Понравилось: "Э, дать ему все, что потребует!" Ну и оставили; что ж бы, вы думали, он сделал?

Хозяин приостановился и стал обводить нас умиленным взглядом.

- Не знаю, - улыбался Версилов; я очень хмурился.

- А вот как он сделал-с, - проговорил хозяин с таким торжеством, как будто он сам это сделал, - нанял он мужичков с заступами, простых этаких русских, и стал копать у самого камня, у самого края, яму; всю ночь копали, огромную выкопали, ровно в рост камню и так только на вершок еще поглубже, а как выкопали, велел он, помаленьку и осторожно, подкапывать землю уж из-под самого камня. Ну, натурально, как подкопали, камню-то не на чем стоять, равновесие-то и покачнулось; а как покачнулось равновесие, они камушек-то с другой стороны уже руками понаперли, этак на ура, по-русски: камень-то и бух в яму! Тут же лопатками засыпали, трамбовкой утрамбовали, камушками замостили, - гладко, исчез камушек!

- Представьте себе! - сказал Версилов.

- То есть народу-то, народу-то тут набежало, видимо-невидимо; англичане эти тут же, давно догадались, злятся. Монферан приехал: это, говорит, по-мужицки, слишком, говорит, просто. Да ведь в том-то и штука, что просто, а вы-то не догадались, дураки вы этакие! Так это я вам скажу, этот начальник-то, государственное-то лицо, только ахнул, обнял его, поцеловал:

"Да откуда ты был такой, говорит?" - "А из Ярославской губернии, ваше сиятельство, мы, собственно, по нашему рукомеслу портные, а летом в столицу фруктом приходим торговать-с". Ну, дошло до начальства; начальство велело ему медаль повесить; так и ходил с медалью на шее, да опился потом, говорят;

знаете, русский человек, не удержится! Оттого-то вот нас до сих пор иностранцы и заедают, да-с, вот-с!

- Да, конечно, русский ум... - начал было Версилов.

Но тут рассказчика, к счастью его, кликнула больная хозяйка, и он убежал, а то бы я не выдержал. Версилов смеялся.

- Милый ты мой, он меня целый час перед тобой веселил. Этот камень...

это все, что есть самого патриотически-непорядочного между подобными рассказами, но как его перебить? ведь ты видел, он тает от удовольствия. Да и, кроме того, этот камень, кажется, и теперь стоит, если только не ошибаюсь, и вовсе не зарыт в яму...

- Ах, боже мой! - вскричал я, - да ведь и вправду. Как же он смел!..

- Что ты? Да ты, кажется, совсем в негодовании, полно. А это он действительно смешал: я слышал какой-то в этом роде рассказ о камне еще во времена моего детства, только, разумеется, не так и не про этот камень.

Помилуй: "дошло до начальства". Да у него вся душа пела в ту минуту, когда он "дошел до начальства". В этой жалкой среде и нельзя без подобных анекдотов. Их у них множество, главное - от их невоздержности. Ничему не учились, ничего точно не знают, ну, а кроме карт и производств захочется поговорить о чем-нибудь общечеловеческом, поэтическом... Что он, кто такой, этот Петр Ипполитович?

- Беднейшее существо, и даже несчастный.

- Ну вот видишь, даже, может, и в карты не играет! Повторяю, рассказывая эту дребедень, он удовлетворяет своей любви к ближнему: ведь он и нас хотел осчастливить. Чувство патриотизма тоже удовлетворено; например, еще анекдот есть у них, что Завьялову англичане миллион давали с тем только, чтоб он клейма не клал на свои изделия...

- Ах, боже мой, этот анекдот я слышал.

- Кто этого не слышал, и он совершенно даже знает, рассказывая, что ты это наверно уж слышал, но все-таки рассказывает, нарочно воображая, что ты не слыхал. Видение шведского короля- это уж у них, кажется, устарело; но в моей юности его с засосом повторяли и с таинственным шепотом, точно так же, как и о том, что в начале столетия кто-то будто бы стоял в сенате на коленях перед сенаторами. Про коменданта Башуцкого тоже много было анекдотов, как монумент увезли. Они придворные анекдоты ужасно любят; например, рассказы про министра прошлого царствования Чернышева, каким образом он, семидесятилетний старик, так подделывал свою наружность, что казался тридцатилетним, и до того, что покойный государь удивлялся на выходах...

- И это я слышал.

- Кто не слыхал? Все эти анекдоты - верх непорядочности; но знай, что этот тип непорядочного гораздо глубже и дальше распространен, чем мы думаем.

Желание соврать, с целью осчастливить своего ближнего, ты встретишь даже и в самом порядочном нашем обществе, ибо все мы страдаем этою невоздержанностью сердец наших. Только у нас в другом роде рассказы; что у нас об одной Америке рассказывают, так это - страсть, и государственные даже люди! Я и сам, признаюсь, принадлежу к этому непорядочному типу и всю жизнь страдал от того...

- Про Чернышева я сам рассказывал несколько раз.

- Уж и сам рассказывал?

- Тут есть, кроме меня, еще жилец чиновник, тоже рябой, и уже старик, но тот ужасный прозаик, и чуть Петр Ипполитович заговорит, тотчас начнет его сбивать и противоречить. И до того довел, что тот у него как раб прислуживает и угождает ему, только чтоб тот слушал.

- Это - уж другой тип непорядочного и даже, может быть, омерзительнее первого. Первый - весь восторг! "Да ты дай только соврать - посмотри, как хорошо выйдет". Второй - весь хандра и проза: "Не дам соврать, где, когда, в котором году"? - одним словом, человек без сердца. Друг мой, дай всегда немного соврать человеку - это невинно. Даже много дай соврать. Во-первых, это покажет твою деликатность, а во-вторых, за это тебе тоже дадут соврать -

две огромных выгоды - разом. Que diable! надобно любить своего ближнего. Но мне пора. Ты премило устроился, - прибавил он, подымаясь со стула. -

Расскажу Софье Андреевне и сестре твоей, что заходил и застал тебя в добром здоровье. До свиданья, мой милый.

Как, неужели все? Да мне вовсе не о том было нужно; я ждал другого, главного, хотя совершенно понимал, что и нельзя было иначе. Я со свечой стал провожать его на лестницу; подскочил было хозяин, но я, потихоньку от Версилова, схватил его изо всей силы за руку и свирепо оттолкнул. Он поглядел было с изумлением, но мигом стушевался.

- Эти лестницы... - мямлил Версилов, растягивая слова, видимо чтоб сказать что-нибудь и видимо боясь, чтоб я не сказал чего-нибудь, - эти лестницы, - я отвык, а у тебя третий этаж, а впрочем, я теперь найду дорогу... Не беспокойся, мой милый, еще простудишься.

Но я не уходил. Мы спускались уже по второй лестнице.

- Я вас ждал все эти три дня, - вырвалось у меня внезапно, как бы само собой; я задыхался.

- Спасибо, мой милый.

- Я знал, что вы непременно придете.

- А я знал, что ты знаешь, что я непременно приду. Спасибо, мой милый.

Он примолк. Мы уже дошли до выходной двери, а я все шел за ним. Он отворил дверь; быстро ворвавшийся ветер потушил мою свечу. Тут я вдруг схватил его за руку; была совершенная темнота. Он вздрогнул, но молчал. Я припал к руке его и вдруг жадно стал ее целовать, несколько раз, много раз.

- Милый мой мальчик, да за что ты меня так любишь? - проговорил он, но уже совсем другим голосом. Голос его задрожал, и что-то зазвенело в нем совсем новое, точно и не он говорил.

Я хотел было что-то ответить, но не смог и побежал наверх. Он же все ждал на месте, и только лишь когда я добежал до квартиры, я услышал, как отворилась и с шумом захлопнулась наружная дверь внизу. Мимо хозяина, который опять зачем-то подвернулся, я проскользнул в мою комнату, задвинулся на защелку и, не зажигая свечки, бросился на мою кровать, лицом в подушку, и - плакал, плакал. В первый раз заплакал с самого Тушара! Рыданья рвались из меня с такою силою, и я был так счастлив... но что описывать!

Я записал это теперь не стыдясь, потому что, может быть, все это было и хорошо, несмотря на всю нелепость.

III.

Но уж и досталось же ему от меня за это! Я стал страшным деспотом. Само собою, об этой сцене потом у нас и помину не было. Напротив, мы встретились с ним на третий же день как ни в чем не бывало - мало того: я был почти груб в этот второй вечер, а он тоже как будто сух. Случилось это опять у меня; я почему-то все еще не пошел к нему сам, несмотря на желание увидеть мать.

Говорили мы во все это время, то есть во все эти два месяца, лишь о самых отвлеченных предметах. И вот этому я удивляюсь: мы только и делали, что говорили об отвлеченных предметах, - конечно, общечеловеческих и самых необходимых, но нимало не касавшихся насущного. Между тем многое, очень многое из насущного надо было определить и уяснить, и даже настоятельно, но об этом-то мы и молчали. Я даже ничего о матери и о Лизе не говорил и... ну и, наконец, о себе самом, о всей моей истории. От стыда ли это все было или от какой-то юношеской глупости - не знаю. Полагаю, что от глупости, потому что стыд все-таки можно было перескочить. А деспотировал я его ужасно, и даже въезжал неоднократно в нахальство, и даже против сердца: это все как-то само собою неудержимо делалось, сам себя не мог удержать. Его же тон был по-прежнему с тонкой насмешкой, хотя и чрезвычайно всегда ласковый, несмотря ни на что. Поражало меня тоже, что он больше любил сам приходить ко мне, так что я наконец ужасно редко стал ходить к маме, в неделю раз, не больше, особенно в самое последнее время, когда я уж совсем завертелся. Он приходил все по вечерам, сидел у меня и болтал; тоже очень любил болтать и с хозяином; последнее меня бесило от такого человека, как он. Приходило мне тоже на мысль: неужели ему не к кому ходить, кроме меня? Но я знал наверно, что у него были знакомства; в последнее время он даже возобновил многие прежние сношения в светском кругу, в последний год им оставленные; но, кажется, он не особенно соблазнялся ими и многое возобновил лишь официально, более же любил ходить ко мне. Трогало меня иногда очень, что он, входя по вечерам, почти каждый раз как будто робел, отворяя дверь, и в первую минуту всегда с странным беспокойством заглядывал мне в глаза: "не помешаю ли, дескать? скажи - я уйду". Даже говорил это иногда. Раз, например, именно в последнее время, он вошел, когда уже я был совсем одет в только что полученный от портного костюм и хотел ехать к "князю Сереже", чтоб с тем отправиться куда следует (куда - объясню потом). Он же, войдя, сел, вероятно не заметив, что я собираюсь; на него минутами нападала чрезвычайно странная рассеянность. Как нарочно, он заговорил о хозяине; я вспылил:

- Э, черт с ним, с хозяином!

- Ах, милый мой, - вдруг поднялся он с места, - да ты, кажется, собираешься со двора, а я тебе помешал... Прости, пожалуйста.

И он смиренно заторопился выходить. Вот это-то смирение предо мной от такого человека, от такого светского и независимого человека, у которого так много было своего, разом воскрешало в моем сердце всю мою нежность к нему и всю мою в нем уверенность. Но если он так любил меня, то почему же он не остановил меня тогда во время моего позора? Скажи он тогда слово - и я бы, может быть, удержался. Впрочем, может быть, нет. Но видел же он это франтовство, это фанфаронство, этого Матвея (я даже раз хотел довезти его на моих санях, но он не сел, и даже несколько раз это было, что он не хотел садиться), ведь видел же, что у меня деньги сыплются, - и ни слова, ни слова, даже не полюбопытствовал! Это меня до сих пор удивляет, даже теперь.

А я, разумеется, нисколько тогда перед ним не церемонился и все наружу выказывал, хотя, конечно, ни слова тоже не говорил в объяснение. Он не спрашивал, я и не говорил.

Впрочем, раза два-три мы как бы заговаривали и об насущном. Я спросил его раз однажды, вначале, вскоре после отказа от наследства: чем же он жить теперь будет?

- Как-нибудь, друг мой, - проговорил он с чрезвычайным спокойствием.

Теперь я знаю, что даже крошечный капитал Татьяны Павловны, тысяч в пять, наполовину был затрачен на Версилова, в эти последние два года.

В другой раз мы как-то заговорили о маме:

- Друг мой, - сказал он вдруг грустно, - я часто говорил Софье

Андреевне, в начале соединения нашего, впрочем, и в начале, и в середине, и в конце: "Милая, я тебя мучаю и замучаю, и мне не жалко, пока ты передо мной; а ведь умри ты, и я знаю, что уморю себя казнью".

Впрочем, помню, в тот вечер он был особенно откровенен:

- Хоть бы я был слабохарактерною ничтожностью и страдал этим сознаньем!

А то ведь нет, я ведь знаю, что я бесконечно силен, и чем, как ты думаешь? А вот именно этою непосредственною силою уживчивости с чем бы то ни было, столь свойственною всем умным русским людям нашего поколения. Меня ничем не разрушишь, ничем не истребишь и ничем не удивишь. Я живуч, как дворовая собака. Я могу чувствовать преудобнейшим образом два противоположные чувства в одно и то же время - и уж конечно не по моей воле. Но тем не менее знаю, что это бесчестно, главное потому, что уж слишком благоразумно. Я дожил почти до пятидесяти лет и до сих пор не ведаю: хорошо это, что я дожил, или дурно. Конечно, я люблю жить, и это прямо выходит из дела; но любить жизнь такому, как я, - подло. В последнее время началось что-то новое, и Крафты не уживаются, а застреливаются. Но ведь ясно, что Крафты глупы; ну а мы умны - стало быть, и тут никак нельзя вывести параллели, и вопрос все-таки остается открытым. И неужели земля только для таких, как мы, стоит? Всего вернее, что да; но идея эта уж слишком безотрадная. А впрочем... а впрочем, вопрос все-таки остается открытым.

Он говорил с грустью, и все-таки я не знал, искренно или нет. Была в нем всегда какая-то складка, которую он ни за что не хотел оставить.

IV.

Я тогда его засыпал вопросами, я бросался на него, как голодный на хлеб. Он всегда отвечал мне с готовностью и прямодушно, но в конце концов всегда сводил на самые общие афоризмы, так что, в сущности, ничего нельзя было вытянуть. А между тем все эти вопросы меня тревожили всю мою жизнь, и, признаюсь откровенно, я еще в Москве отдалял их решение именно до свидания вашего в Петербурге. Я даже прямо это заявил ему, и он не рассмеялся надо мной - напротив, помню, пожал мне руку. Из всеобщей политики и из социальных вопросов я почти ничего не мог из него извлечь, а эти-то вопросы, ввиду моей "идеи", всего более меня и тревожили. О таких, как Дергачев, я вырвал у него раз заметку, "что они ниже всякой критики", но в то же время он странно прибавил, что "оставляет за собою право не придавать своему мнению никакого значения". О том, как кончатся современные государства и мир и чем вновь обновится социальный мир, он ужасно долго отмалчивался, но наконец я таки вымучил из него однажды несколько слов:

- Я думаю, что все это произойдет как-нибудь чрезвычайно ординарно, -

проговорил он раз. - Просто-напросто все государства, несмотря на все балансы в бюджетах и на "отсутствие дефицитов", un beau matin запутаются окончательно и все до единого пожелают не заплатить, чтоб всем до единого обновиться во всеобщем банкрутстве. Между тем весь консервативный элемент всего мира сему воспротивится, ибо он-то и будет акционером и кредитором, и банкрутства допустить не захочет. Тогда, разумеется, начнется, так сказать, всеобщее окисление; прибудет много жида, и начнется жидовское царство; а засим все те, которые никогда не имели акций, да и вообще ничего не имели, то есть все нищие, естественно не захотят участвовать в окислении...

Начнется борьба, и, после семидесяти семи поражений, нищие уничтожат акционеров, отберут у них акции и сядут на их место, акционерами же разумеется. Может, и скажут что-нибудь новое, а может, и нет. Вернее, что тоже обанкрутятся. Далее, друг мой, ничего не умею предугадать в судьбах, которые изменят лик мира сего. Впрочем, посмотри в Апокалипсисе...

- Да неужели все это так материально; неужели только от одних финансов кончится нынешний мир?

- О, разумеется, я взял лишь один уголок картины, но ведь и этот уголок связан со всем, так сказать, неразрывными узами.

- Что же делать?

- Ах, боже мой, да ты не торопись: это все не так скоро. Вообще же, ничего не делать всего лучше; по крайней мере спокоен совестью, что ни в чем не участвовал.

- Э, полноте, говорите дело. Я хочу знать, что именно мне делать и как мне жить?

- Что тебе делать, мой милый? Будь честен, никогда не лги, не пожелай дому ближнего своего, одним словом, прочти десять заповедей: там все это навеки написано.

- Полноте, полноте, все это так старо и притом - одни слова; а нужно дело.

- Ну, уж если очень одолеет скука, постарайся полюбить кого-нибудь или что-нибудь или даже просто привязаться к чем-нибудь.

- Вы только смеетесь! И притом, что я один-то сделаю с вашими десятью заповедями?

- А ты их исполни, несмотря на все твои вопросы и сомнения, и будешь человеком великим.

- Никому не известным.

- Ничего нет тайного, что бы не сделалось явным.

- Да вы решительно смеетесь!

- Ну, если уж ты так принимаешь к сердцу, то всего лучше постарайся поскорее специализироваться, займись постройками или адвокатством и тогда, занявшись уже настоящим и серьезным делом, успокоишься и забудешь о пустяках.

Я промолчал; ну что тут можно было извлечь? И однако же, после каждого из подобных разговоров я еще более волновался, чем прежде. Кроме того, я видел ясно, что в нем всегда как бы оставалась какая-то тайна; это-то и привлекало меня к нему все больше и больше.

- Слушайте, - прервал я его однажды, - я всегда подозревал, что вы говорите все это только так, со злобы и от страдания, но втайне, про себя, вы-то и есть фанатик какой-нибудь высшей идеи и только скрываете или стыдитесь признаться.

- Спасибо тебе, мой милый.

- Слушайте, ничего нет выше, как быть полезным. Скажите, чем в данный миг я всего больше могу быть полезен? Я знаю, что вам не разрешить этого; но я только вашего мнения ищу: вы скажете, и как вы скажете, так я и пойду, клянусь вам! Ну, в чем же великая мысль?

- Ну, обратить камни в хлебы - вот великая мысль.

- Самая великая? Нет, взаправду, вы указали целый путь; скажите же:

самая великая?

- Очень великая, друг мой, очень великая, но не самая; великая, но второстепенная, а только в данный момент великая: наестся человек и не вспомнит; напротив, тотчас скажет: "Ну вот я наелся, а теперь что делать?"

Вопрос остается вековечно открытым.

- Вы раз говорили про "женевские идеи"; я не понял, что такое

"женевские идеи"?

- Женевские идеи - это добродетель без Христа, мой друг, теперешние идеи или, лучше сказать, идея всей теперешней цивилизации. Одним словом, это

- одна из тех длинных историй, которые очень скучно начинать, и гораздо будет лучше, если мы с тобой поговорим о другом, а еще лучше, если помолчим о другом.

- Вам бы все молчать!

- Друг мой, вспомни, что молчать хорошо, безопасно и красиво.

- Красиво?

- Конечно. Молчание всегда красиво, а молчаливый всегда красивее говорящего.

- Да так говорить, как мы с вами, конечно, все равно что молчать. Черт с этакой красотой, а пуще всего черт с этакой выгодой!

- Милый мой, - сказал он мне вдруг, несколько изменяя тон, даже с чувством и с какою-то особенною настойчивостью, - милый мой, я вовсе не хочу прельстить тебя какою-нибудь буржуазною добродетелью взамен твоих идеалов, не твержу тебе, что "счастье лучше богатырства"; напротив, богатырство выше всякого счастья, и одна уж способность к нему составляет счастье. Таким образом, это между нами решено. Я именно и уважаю тебя за то, что ты смог, в наше прокислое время, завести в душе своей какую-то там "свою идею" (не беспокойся, я очень запомнил). Но все-таки нельзя же не подумать и о мере, потому что тебе теперь именно хочется звонкой жизни, что-нибудь зажечь, что-нибудь раздробить, стать выше всей России, пронестись громовою тучей и оставить всех в страхе и в восхищении, а самому скрыться в Северо-Американские Штаты. Ведь, наверно, что-нибудь в этом роде в душе твоей, а потому я и считаю нужным тебя предостеречь, потому что искренно полюбил тебя, мой милый.

Что мог я извлечь и из этого? Тут было только беспокойство обо мне, об моей материальной участи; сказывался отец с своими прозаическими, хотя и добрыми, чувствами; но того ли мне надо было ввиду идей, за которые каждый честный отец должен бы послать сына своего хоть на смерть, как древний

Гораций своих сыновей за идею Рима?

Я приставал к нему часто с религией, но тут туману было пуще всего. На вопрос: что мне делать в этом смысле? - он отвечал самым глупым образом, как маленькому: "Надо веровать в бога, мой милый".

- Ну, а если я не верю всему этому? - вскричал я раз в раздражении.

- И прекрасно, мой милый.

- Как прекрасно?

- Самый превосходный признак, мой друг; самый даже благонадежный, потому что наш русский атеист, если только он вправду атеист и чуть-чуть с умом, - самый лучший человек в целом мире и всегда наклонен приласкать бога, потому что непременно добр, а добр потому, что безмерно доволен тем, что он

- атеист. Атеисты наши - люди почтенные и в высшей степени благонадежные, так сказать, опора отечества...

Это, конечно, было что-нибудь, но я хотел не того; однажды только он высказался, но только так странно, что удивил меня больше всего, особенно ввиду всех этих католичеств и вериг, про которые я об нем слышал.

- Милый мой, - сказал он мне однажды, не дома, а как-то на улице, после длинного разговора; я провожал его. - Друг мой, любить людей так, как они есть, невозможно. И однако же, должно. И потому делай им добро, скрепя свои чувства, зажимая нос и закрывая глаза (последнее необходимо). Переноси от них зло, не сердясь на них по возможности, "памятуя, что и ты человек".

Разумеется, ты поставлен быть с ними строгим, если дано тебе быть хоть чуть-чуть поумнее средины. Люди по природе своей низки и любят любить из страху; не поддавайся на такую любовь и не переставай презирать. Где-то в Коране Аллах повелевает пророку взирать на "строптивых" как на мышей, делать им добро и проходить мимо, - немножко гордо, но верно. Умей презирать даже и тогда, когда они хороши, ибо всего чаще тут-то они и скверны. О милый мой, я судя по себе сказал это! Кто лишь чуть-чуть не глуп, тот не может жить и не презирать себя, честен он или бесчестен - это все равно. Любить своего ближнего и не презирать его - невозможно. По-моему, человек создан с физическою невозможностью любить своего ближнего. Тут какая-то ошибка в словах с самого начала, и "любовь к человечеству" надо понимать лишь к тому человечеству, которое ты же сам и создал в душе своей (другими словами, себя самого создал и к себе самому. любовь) и которого, поэтому, никогда и не будет на самом деле.

- Никогда не будет?

- Друг мой, я согласен, что это было бы глуповато, но тут не моя вина;

а так как при мироздании со мной не справлялись, то я и оставлю за собою право иметь на этот счет свое мнение.

- Как же вас называют после этого христианином, - вскричал я, - монахом с веригами, проповедником? не понимаю!

- А кто меня так называет?

Я рассказал ему; он выслушал очень внимательно, но разговор прекратил.

Никак не запомню, по какому поводу был у нас этот памятный для меня разговор; но он даже раздражился, чего с ним почти никогда не случалось.

Говорил страстно и без насмешки, как бы и не мне говорил. Но я опять-таки не поверил ему: не мог же он с таким, как я, говорить о таких вещах серьезно?

Глава вторая

I.

В это утро, пятнадцатого ноября, я именно застал его у "князя Сережи".

Я же и свел его с князем, но у них и без меня было довольно пунктов соединения (я говорю об этих прежних историях за границей и проч.). Кроме того, князь дал ему слово выделить ему из наследства по крайней мере одну треть, что составило бы тысяч двадцать непременно. Мне, помню, ужасно тогда было странно, что он выделяет всего треть, а не целую половину; но я смолчал. Это обещание выделить князь дал тогда сам собой; Версилов ни полсловечком не участвовал, не заикнулся; князь сам выскочил, а Версилов только молча допустил и ни разу потом не упомянул, даже и виду не показал, что сколько-нибудь помнит об обещании. Замечу кстати, что князь вначале был им решительно очарован, в особенности речами его, даже приходил в восторг и несколько раз мне высказывался. Он иногда восклицал наедине со мной и почти с отчаянием про себя, что он - "так необразован, что он на такой ложной дороге!.." О, мы были еще тогда так дружны!.. Я и Версилову все старался внушать тогда о князе одно хорошее, защищал его недостатки, хотя и видел их сам; но Версилов отмалчивался или улыбался.

- Если в нем недостатки, то в нем по крайней мере столько же достоинств, сколько и недостатков! - воскликнул я раз наедине Версилову.

- Боже, как ты ему льстишь, - засмеялся он.

- Чем льщу? - не понял было я.

- Столько же достоинств! Да ведь его мощи явятся, если столько достоинств, сколько у него недостатков!

Но, конечно, это было не мнение. Вообще о князе он как-то избегал тогда говорить, как и вообще о всем насущном; но о князе особенно. Я подозревал уже и тогда, что он заходит к князю и без меня и что у них есть особые сношения, но я допускал это. Не ревновал тоже и к тому, что он говорил с ним как бы серьезнее, чем со мной, более, так сказать, положительно и менее пускал насмешки; но я был так тогда счастлив, что это мне даже нравилось. Я

извинял еще и тем, что князь был немного ограничен, а потому любил в слове точность, а иных острот даже вовсе не понимал. И вот в последнее время он как-то стал эмансипироваться. Чувства его к Версилову как будто начали даже изменяться. Чуткий Версилов это заметил. Предупрежу тоже, что князь в то же время и ко мне изменился, даже слишком видимо; оставались лишь какие-то мертвые формы первоначальной нашей, почти горячей, дружбы. Между тем я все-таки продолжал к нему ходить; впрочем, как бы я и мог не ходить, затянувшись во все это. О, как я был тогда неискусен, и неужели лишь одна глупость сердца может довести человека до такого неумения и унижения? Я брал у него деньги и думал, что это ничего, что так и надо. Впрочем, не так; я и тогда знал, что так не надо, но - я просто мало думал об этом. Не из-за денег я ходил, хоть мне и ужасно нужны были деньги. Я знал, что я не из-за денег хожу, но понимал, что каждый день прихожу брать деньги. Но я был в вихре, и, кроме всего этого, совсем другое тогда было в душе моей, - пело в душе моей!

Когда я вошел, часов в одиннадцать утра, то застал Версилова уже доканчивавшего какую-то длинную тираду; князь слушал, о шагая по комнате, а

Версилов сидел. Князь казался в некотором волнении. Версилов почти всегда мог приводить его в волнение. Князь был чрезвычайно восприимчивое существо, до наивности, заставлявшей меня во многих случаях смотреть на него свысока.

Но, повторяю, в последние дни в нем явилось что-то злобно оскаливающееся. Он приостановился, увидя меня, и как бы что-то передернулось в его лице. Я знал про себя, чем объяснить эту тень неудовольствия в это утро, но не ожидал, что до такой степени передернется лицо его. Мне известно было, что у него накопились разные беспокойства, но гадко было то, что я знал лишь десятую долю их - остальное было для меня тогда крепким секретом. Потому это было гадко и глупо, что я часто лез утешать его, давать советы и даже свысока усмехался над слабостью его выходить из себя "из-за таких пустяков". Он отмалчивался; но невозможно, чтоб не ненавидел меня в те минуты ужасно: я был в слишком фальшивом положении и даже не подозревал того. О, свидетельствуюсь богом, что главного не подозревал!

Он, однако, вежливо протянул мне руку, Версилов кивнул головою, не прерывая речи. Я разлегся на диване. И что за тон! был тогда у меня, что за приемы! Я даже еще пуще финтил, его знакомых третировал, как своих... Ох, если б была возможность все теперь переделать, как бы я сумел держать себя иначе!

Два слова, чтоб не забыть: князь жил тогда в той же квартире, но занимал ее уже почти всю; хозяйка квартиры, Столбеева, пробыла лишь с месяц и опять куда-то уехала.

II.

Они говорили о дворянстве. Замечу, что эта идея очень волновала иногда князя, несмотря на весь его вид прогрессизма, и я даже подозреваю, что многое дурное в его жизни произошло и началось из этой идеи: ценя свое княжество и будучи нищим, он всю жизнь из ложной гордости сыпал деньгами и затянулся в долги. Версилов несколько раз намекал ему, что не в том состоит княжество, и хотел насадить в его сердце более высшую мысль; но князь под конец как бы стал обижаться, что его учат. По-видимому, что-то в этом роде было и в это утро, но я не застал начала. Слова Версилова показались мне сначала ретроградными, но потом он поправился.

- Слово "честь" значит долг, - говорил он (я передаю лишь смысл и сколько запомню). - Когда в государстве господствует главенствующее сословие, тогда крепка земля. Главенствующее сословие всегда имеет свою честь и свое исповедание чести, которое может быть и неправильным, но всегда почти служит связью и крепит землю; полезно нравственно, но более политически. Потерпят рабы, то есть все не принадлежащие к сословию. Чтоб не терпели - сравниваются в правах. Так у нас и сделано, и это прекрасно. Но по всем опытам, везде доселе (в Европе то есть) при уравнениях прав происходило понижение чувства чести, а стало быть, и долга. Эгоизм заменял собою прежнюю скрепляющую идею, и все распадалось на свободу лиц. Освобожденные, оставаясь без скрепляющей мысли, до того теряли под конец всякую высшую связь, что даже полученную свободу свою переставали отстаивать. Но русский тип дворянства никогда не походил на европейский. Наше дворянство и теперь, потеряв права, могло бы оставаться высшим сословием, в виде хранителя чести, света, науки и высшей идеи и, что главное, не замыкаясь уже в отдельную касту, что было бы смертью идеи. Напротив, ворота в сословие отворены у нас уже слишком издавна; теперь же пришло время их отворить окончательно. Пусть всякий подвиг чести, науки и доблести даст у нас право всякому примкнуть к верхнему разряду людей. Таким образом, сословие само собою обращается лишь в собрание лучших людей, в смысле буквальном и истинном, а не в прежнем смысле привилегированной касты. В этом новом или, лучше, обновленном виде могло бы удержаться сословие.

Князь оскалил зубы:

- Это какое же будет тогда дворянство? Это вы какую-то масонскую ложу проектируете, а не дворянство.

Повторяю, князь был ужасно необразован. Я даже повернулся с досады на диване, хоть и не совсем был согласен с Версиловым. Версилов слишком понял, что князь показывает зубы:

- Я не знаю, в каком смысле вы сказали про масонство, - ответил он, - впрочем, если даже русский князь отрекается от такой идеи, то" разумеется, еще не наступило ей время. Идея чести и просвещения, как завет всякого, кто хочет присоединиться к сословию, незамкнутому и обновляемому беспрерывно, -

конечно утопия, но почему же невозможная? Если живет эта мысль хотя лишь в немногих головах, то она еще не погибла, а светит, как огненная точка в глубокой тьме.

- Вы любите употреблять слова: "высшая мысль", "великая мысль",

"скрепляющая идея" и проч.; я бы желал знать, что, собственно, вы подразумеваете под словом "великая мысль"?

- Право, не знаю, как вам ответить на это, мой милый князь, - тонко усмехнулся Версилов. - Если я признаюсь вам, что и сам не умею ответить, то это будет вернее. Великая мысль - это чаще всего чувство, которое слишком иногда подолгу остается без определения. Знаю только, что это всегда было то, из чего истекала живая жизнь, то есть не умственная и не сочиненная, а, напротив, нескучная и веселая; так что высшая идея, из которой она истекает, решительно необходима, к всеобщей досаде разумеется.

- Почему к досаде?

- Потому, что жить с идеями скучно, а без идей всегда весело.

Князь съел пилюлю.

- А что же такое эта живая жизнь, по-вашему? (Он видимо злился.)

- Тоже не знаю, князь; знаю только, что это должно быть нечто ужасно простое, самое обыденное и в глаза бросающееся, ежедневное и ежеминутное, и до того простое, что мы никак не можем поверить, чтоб оно было так просто, и, естественно, проходим мимо вот уже многие тысячи лет, не замечая и не узнавая.

- Я хотел только сказать, что ваша идея о дворянстве есть в то же время и отрицание дворянства, - сказал князь.

- Ну если уж очень того хотите, то дворянство у нас, может быть, никогда и не существовало.

- Все это ужасно темно и неясно. Если говорить, то, по-моему, надо развить...

Князь сморщил лоб и мельком взглянул на стенные часы. Версилов встал и захватил свою шляпу.

- Развить? - сказал он, - нет, уж лучше не развивать, и к тому же страсть моя - говорить без развития. Право, так. И вот еще странность:

случись, что я начну развивать мысль, в которую верую, и почти всегда так выходит, что в конце изложения я сам перестаю веровать в излагаемое; боюсь подвергнуться и теперь. До свидания, дорогой князь: у вас я всегда непростительно разболтаюсь.

Он вышел; князь вежливо проводил его, но мне было обидно.

- Чего вы-то нахохлились? - вдруг выпалил он, не глядя и проходя мимо к конторке.

- Я к тому нахохлился, - начал я с дрожью в голосе, - что, находя в вас такую странную перемену тона ко мне и даже к Версилову, я... Конечно,

Версилов, может быть, начал несколько ретроградно, но потом он поправился и... в его словах, может быть, заключалась глубокая мысль, но вы просто не поняли и...

- Я просто не хочу, чтоб меня выскакивали учить и считали за мальчишку!

- отрезал он почти с гневом.

- Князь, такие слова...

- Пожалуйста, без театральных жестов - сделайте одолжение. Я знаю, что то, что я делаю, - подло, что я - мот, игрок, может быть, вор... да, вор, потому что я проигрываю деньги семейства, но я вовсе не хочу надо мной судей. Не хочу и не допускаю. Я - сам себе суд. И к чему двусмысленности?

Если он мне хотел высказать, то и говори прямо, а не пророчь сумбур туманный. Но, чтоб сказать это мне, надо право иметь, надо самому быть честным...

- Во-первых, я не застал начала и не знаю, о чем вы говорили, а во-вторых, чем же бесчестен Версилов, позвольте вас это спросить?

- Довольно, прошу вас, довольно. Вы вчера просили триста рублей, вот они... - Он положил передо мной на стол деньги, а сам сел в кресло, нервно отклонился на спинку и забросил одну ногу за другую. Я остановился в смущении.

- Я не знаю... - пробормотал я, - хоть я вас и просил... и хоть мне и очень нужны деньги теперь, но ввиду такого тона...

- Оставьте тон. Если я сказал что-нибудь резкое, то извините меня.

Уверяю вас, что мне не до того. Выслушайте дело: я получил письмо из Москвы;

брат Саша, еще ребенок, он, вы знаете, умер четыре дня назад. Отец мой, как вам тоже известно, вот уже два года в параличе, а теперь ему, пишут, хуже, слова не может вымолвить и не узнает. Они обрадовались там наследству и хотят везти за границу; но мне пишет доктор, что он вряд ли и две недели проживет. Стало быть, остаемся мать, сестра и я, и, стало быть, теперь я один почти... Ну, одним словом, я - один... Это наследство... Это наследство

- о, может, лучше б было, если б оно не приходило вовсе! Но вот что именно я вам хотел сообщить: я обещал из этого наследства Андрею Петровичу minimum двадцать тысяч... А между тем, представьте, за формальностями до сих пор ничего нельзя было сделать. Я даже... мы то есть... то есть отец еще не введен даже и во владение этим имением. Между тем я потерял в последние три недели столько денег, и этот мерзавец Стебельков берет такие проценты... Я вам отдал теперь почти последние...

- О князь, если так...

- Я не к тому, не к тому. Стебельков принесет сегодня наверно, и на перехватку довольно будет, но черт его знает этого Стебелькова! Я умолял его достать мне десять тысяч, чтобы хоть десять тысяч я мог отдать Андрею

Петровичу. Мое обещание ему выделить треть меня мучит, истязует. Я дал слово и должен сдержать. И, клянусь вам, я рвусь освободиться от обязательств хоть с этой стороны. Мне они тяжелы, тяжелы, невыносимы! Эта тяготеющая на мне связь... Я не могу видеть Андрея Петровича, потому что не могу глядеть ему прямо в глаза... зачем же он злоупотребляет?

- Чем он злоупотребляет, князь? - остановился я перед ним в изумлении.

- Разве он когда вам хоть намекал?

- О нет, и я ценю, но я сам себе намекал. И, наконец, я все больше и больше втягиваюсь... этот Стебельков...

- Послушайте, князь, успокойтесь, пожалуйста; я вижу, что вы чем дальше, тем больше в волнении, а между тем все это, может быть, лишь мираж.

О, я затянулся и сам, непростительно, подло; но ведь я знаю, что это только временное... и только бы мне отыграть известную цифру, и тогда скажите, я вам должен с этими тремя стами до двух тысяч пятисот, так ли?

- Я с вас, кажется, не спрашиваю, - вдруг оскалился князь.

- Вы говорите: Версилову десять тысяч. Если я беру у вас теперь, то, конечно, эти деньги пойдут в зачет двадцати тысяч Версилова; я иначе не допускаю. Но... но я наверно и сам отдам... Да неужели же вы думаете, что

Версилов к вам ходит за деньгами?

- Для меня легче было б, если б он ходил ко мне за деньгами, -

загадочно промолвил князь.

- Вы говорите об какой-то "тяготеющей связи"... Если это с Версиловым и со мной, то это, ей-богу, обидно. И наконец, вы говорите: зачем он сам не таков, каким быть учит, - вот ваша логика! И во-первых, это - не логика, позвольте мне это вам доложить, потому что если б он был и не таков, то все-таки мог бы проповедовать истину... И наконец, что это за слово

"проповедует"? Вы говорите: пророк. Скажите, это вы его назвали "бабьим пророком" в Германии?

- Нет, не я.

- Мне Стебельков говорил, что вы.

- Он солгал. Я - не мастер давать насмешливые прозвища. Но если кто проповедует честь, то будь и сам честен - вот моя логика, и если неправильна, то все равно. Я хочу, чтоб было так, и будет так. И никто, никто не смей приходить судить меня ко мне в дом и считать меня за младенца!

Довольно, - вскричал он, махнув на меня рукой, чтоб я не продолжал. - А, наконец!

Отворилась дверь, и вошел Стебельков.

III.

Он был все тот же, так же щеголевато одет, так же выставлял грудь вперед, так же глупо смотрел в глаза, так же воображал, что хитрит, и был очень доволен собой. Но на этот раз, входя, он как-то странно осмотрелся;

что-то особенно осторожное и проницательное было в его взгляде, как будто он что-то хотел угадать но нашим физиономиям. Мигом, впрочем, он успокоился, и самоуверенная улыбка засияла на губах его, та "просительно-наглая" улыбка, которая все-таки была невыразимо гадка для меня.

Я знал давно, что он очень мучил князя. Он уже раз или два приходил при мне. Я... я тоже имел с ним одно сношение в этот последний месяц, но на этот раз я, по одному случаю, немного удивился его приходу.

- Сейчас, - сказал ему князь, не поздоровавшись с ним, и, обратись к нам спиной, стал вынимать из конторки нужные бумаги и счеты. Что до меня, я был решительно обижен последними словами князя; намек на бесчестность Версилова был так ясен (и так удивителен!), что нельзя было оставить его без радикального разъяснения. Но при Стебелькове невозможно было. Я разлегся опять на диване и развернул лежавшую передо мной книгу.

- Белинский, вторая часть! Это - новость; просветиться желаете? - крикнул я князю, и, кажется, очень выделанно.

Он был очень занят и спешил, но на слова мои вдруг обернулся.

- Я вас прошу, оставьте эту книгу в покое, - резко проговорил он.

Это выходило уже из границ, и, главное - при Стебелькове! Как нарочно, Стебельков хитро и гадко осклабился и украдкой кивнул мне на князя. Я

отворотился от этого глупца.

- Не сердитесь, князь; уступаю вас самому главному человеку, а пока стушевываюсь...

Я решился быть развязным.

- Это я-то - главный человек? - подхватил Стебельков, весело показывая сам на себя пальцем.

- Да, вы-то; вы самый главный человек и есть, и сами это знаете.

- Нет-с, позвольте. На свете везде второй человек. Я - второй человек.

Есть первый человек, и есть второй человек. Первый человек сделает, а второй человек возьмет. Значит, второй человек выходит первый человек, а первый человек - второй человек. Так или не так?

- Может, и так, только я вас, по обыкновению, не понимаю.

- Позвольте. Была во Франции революция, и всех казнили. Пришел Наполеон и все взял. Революция - это первый человек, а Наполеон - второй человек. А

вышло, что Наполеон стал первый человек, а революция стала второй человек.

Так или не так?

Замечу, между прочим, что в том, что он заговорил со мной про французскую революцию, я увидел какую-то еще прежнюю хитрость его, меня очень забавлявшую: он все еще продолжал считать меня за какого-то революционера и во все разы, как меня встречал, находил необходимым заговорить о чем-нибудь в этом роде.

- Пойдемте, - сказал князь, и оба они вышли в другую комнату. Оставшись один, я окончательно решился отдать ему назад его триста рублей, как только уйдет Стебельков. Мне эти деньги были до крайности нужны, но я решился.

Они оставались там минут десять совсем не слышно и вдруг громко заговорили. Заговорили оба, но князь вдруг закричал, как бы в сильном раздражении, доходившем до бешенства. Он иногда бывал очень вспыльчив, так что даже я спускал ему. Но в эту самую минуту вошел лакей с докладом; я указал ему на их комнату, и там мигом все затихло. Князь быстро вышел с озабоченным лицом, но с улыбкой; лакей побежал, и через полминуты вошел к князю гость.

Это был один важный гость, с аксельбантами и вензелем, господин лет не более тридцати, великосветской и какой-то строгой наружности. Предварю читателя, что князь Сергей Петрович к высшему петербургскому свету все еще не принадлежал настоящим образом, несмотря на все страстное желание свое (о желании я знал), а потому он ужасно должен был ценить такое посещение.

Знакомство это, как мне известно было, только что завязалось, после больших стараний князя; гость отдавал теперь визит, но, к несчастию, накрыл хозяина врасплох. Я видел, с каким мучением и с каким потерянным взглядом обернулся было князь на миг к Стебелькову; но Стебельков вынес взгляд как ни в чем не бывало и, нисколько не думая стушевываться, развязно сел на диван и начал рукой ерошить свои волосы, вероятно в знак независимости. Он сделал даже какую-то важную мину, одним словом, решительно был невозможен. Что до меня, разумеется, я и тогда уже умел себя держать и, конечно, не осрамил бы никого, но каково же было мое изумление, когда я поймал тот же потерянный, жалкий и злобный взгляд князя и на мне: он стыдился, стало быть, нас обоих и меня равнял с Стебельковым. Эта идея привела меня в бешенство; я разлегся еще больше и стал перебирать книгу с таким видом, как будто до меня ничего не касается. Напротив, Стебельков выпучил глаза, выгнулся вперед и начал вслушиваться в их разговор, полагая, вероятно, что это и вежливо и любезно.

Гость раз-другой глянул на Стебельков; впрочем, и на меня тоже.

Они заговорили о семейных новостях; этот господин когда-то знал мать князя, происходившую из известной фамилии. Сколько я мог заключить, гость, несмотря на любезность и кажущееся простодушие тона, был очень чопорен и, конечно, ценил себя настолько, что визит свой мог считать за большую честь даже кому бы то ни было. Если б князь был один, то есть без нас, я уверен, он был достойнее и находчивее; теперь же что-то особенно дрожавшее в улыбке его, может быть слишком уж любезной, и какая-то странная рассеянность выдавали его.

Еще пяти минут они не сидели, как вдруг еще доложили гостя, и, как нарочно, тоже из компрометирующих. Этого я знал хорошо и слышал о нем много, хотя он меня совсем не знал. Это был еще очень молодой человек, впрочем лет уже двадцати трех, прелестно одетый, хорошего дома и красавчик собой, но -

несомненно дурного общества. В прошлом году он еще служил в одном из виднейших кавалерийских гвардейских полков, но принужден был сам подать в отставку, и все знали из каких причин. Об нем родные публиковали даже в газетах, что не отвечают за его долги, но он продолжал еще и теперь свой кутеж, доставая деньги по десяти процентов в месяц, страшно играя в игорных обществах и проматываясь на одну известную француженку. Дело в том, что с неделю назад ему удалось выиграть в один вечер тысяч двенадцать, и он торжествовал. С князем он был на дружеской ноге: они часто вместе и заодно играли; но князь даже вздрогнул, завидев его, я заметил это с своего места:

этот мальчик был всюду как у себя дома, говорил громко и весело, не стесняясь ничем и все, что на ум придет, и, уж разумеется, ему и в голову не могло прийти, что наш хозяин так дрожит перед своим важным гостем за свое общество.

Войдя, он прервал их разговор и тотчас начал рассказывать о вчерашней игре, даже еще и не садясь.

- Вы, кажется, тоже были, - оборотился он с третьей фразы к важному гостю, приняв того за кого-то из своих, но, тотчас же разглядев, крикнул:

- Ах, извините, а я вас было принял тоже за вчерашнего!

- Алексей Владимирович Дарзан, Ипполит Александрович Нащокин, -

поспешно познакомил их князь; этого мальчика все-таки можно было рекомендовать: фамилия была хорошая и известная, но нас он давеча не отрекомендовал, и мы продолжали сидеть по своим углам. Я решительно не хотел повертывать к ним головы; но Стебельков при виде молодого человека стал радостно осклабляться и видимо угрожал заговорить. Все это мне становилось даже забавно.

- Я вас в прошлом году часто у графини Веригиной встречал, - сказал Дарзан.

- Я вас помню, но вы были тогда, кажется, в военном, - ласково ответил Нащокин.

- Да, в военном, но благодаря... А, Стебельков, уж тут? Каким образом он здесь? Вот именно благодаря вот этим господчикам я и не в военном, -

указал он прямо на Стебельков и захохотал. Радостно засмеялся и Стебельков, вероятно приняв за любезность. Князь покраснел и поскорее обратился с каким-то вопросом к Нащокину, а Дарзан, подойдя к Стебелькову, заговорил с ним о чем-то очень горячо, но уже вполголоса.

- Вам, кажется, очень знакома была за границей Катерина Николаевна Ахмакова? - спросил гость князя.

- О да, я знал...

- Кажется, здесь будет скоро одна новость. Говорят, она выходит замуж за барона Бьоринга.

- Это верно! - крикнул Дарзан.

- Вы... наверно это знаете? - спросил князь Нащокина, с видимым волнением и с особенным ударением выговаривая свой вопрос.

- Мне говорили; и об этом, кажется, уже говорят; наверно, впрочем, не знаю.

- О, наверно! - подошел к ним Дарзан, - мне вчера Дубасов говорил; он всегда такие новости первый знает. Да и князю следовало бы знать...

Нащокин переждал Дарзана и опять обратился к князю:

- Она редко стала бывать в свете.

- Последний месяц ее отец был болен, - как-то сухо заметил князь.

- А с похождениями, кажется, барыня! - брякнул вдруг Дарзан.

Я поднял голову и выпрямился.

- Я имею удовольствие лично знать Катерину Николаевну и беру на себя долг заверить, что все скандальные слухи - одна ложь и срам... и выдуманы теми... которые кружились, да не успели.

Так глупо оборвав, я замолчал, все еще смотря на всех с разгоревшимся лицом и выпрямившись. Все ко мне обернулись, но вдруг захихикал Стебельков;

осклабился тоже и пораженный было Дарзан.

- Аркадий Макарович Долгорукий, - указал на меня князь Дарзану.

- Ах, поверьте, князь, - открыто и добродушно обратился ко мне Дарзан,

- я не от себя говорю; если были толки, то не я их распустил.

- О, я не вам! - быстро ответил я, но уж Стебельков непозволительно рассмеялся, и именно, как объяснилось после, тому, что Дарзан назвал меня князем. Адская моя фамилия и тут подгадила. Даже и теперь краснею от мысли, что я, от стыда конечно, не посмел в ту минуту поднять эту глупость и не заявил вслух, что я - просто Долгорукий. Это случилось еще в первый раз в моей жизни. Дарзан в недоумении глядел на меня и на смеющегося Стебельков.

- Ах да! какую это хорошенькую я сейчас встретил у вас на лестнице, востренькая и светленькая? - спросил он вдруг князя.

- Право, не знаю какую, - ответил тот быстро, покраснев.

- Кому же знать? - засмеялся Дарзан.

- Впрочем, это... это могла быть... - замялся как-то князь.

- Это... вот именно их сестрица была, Лизавета Макаровна! - указал вдруг на меня Стебельков. - Потому я их тоже давеча встретил...

- Ах, в самом деле! - подхватил князь, но на этот раз с чрезвычайно солидною и серьезною миной в лице, - это, должно быть, Лизавета Макаровна, короткая знакомая Анны Федоровны Столбеевой, у которой я теперь живу. Она, верно, посещала сегодня Дарью Онисимовну, тоже близкую знакомую Анны

Федоровны, на которую та, уезжая, оставила дом...

Это все точно так и было. Эта Дарья Онисимовна была мать бедной Оли, о которой я уже рассказывал и которую Татьяна Павловна приютила наконец у

Столбеевой. Я отлично знал, что Лиза у Столбеевой бывала и изредка посещала потом бедную Дарью Онисимовну, которую все у нас очень полюбили; но тогда, вдруг, после этого, впрочем, чрезвычайно дельного заявления князя и особенно после глупой выходки Стебельков, а может быть и потому, что меня сейчас назвали князем, я вдруг от всего этого весь покраснел. К счастью, в эту самую минуту встал Нащокин, чтоб уходить; он протянул руку и Дарзану. В

мгновение, когда мы остались одни с Стебельковым, тот вдруг закивал мне на Дарзана, стоявшего к нам спиною, в дверях; я показал Стебелькову кулак.

Через минуту отправился и Дарзан, условившись с князем непременно встретиться завтра в каком-то уже намеченном у них месте - в игорном доме разумеется. Выходя, он крикнул что-то Стебелькову и слегка поклонился и мне.

Чуть он вышел, Стебельков вскочил с места и стал среди комнаты, подняв палец кверху:

- Этот барчонок следующую штучку на прошлой неделе отколол: дал вексель, а бланк надписал фальшивый на Аверьянова. Векселек-то в этом виде и существует, только это не принято! Уголовное. Восемь тысяч.

- И наверно этот вексель у вас? - зверски взглянул я на него.

- У меня банк-с, у меня mont de piйtй, a не вексель. Слыхали, что такое mont de piйtй в Париже? хлеб и благодеяние бедным; У меня mont de piйtй...

Князь грубо и злобно остановил его:

- Вы чего тут? Зачем вы сидели?

- А! - быстро закивал глазами Стебельков, - а то? Разве не то?

- Нет-нет-нет, не то, - закричал и топнул князь, - я сказал!

- А ну, если так... так и так. Только это - не так...

Он круто повернулся и, наклоня голову и выгнув спину, вдруг вышел.

Князь прокричал ему вслед уже в дверях:

- Знайте, сударь, что я вас нисколько не боюсь!

Он был очень раздражен, хотел было сесть, но, взглянув на меня, не сел.

Взгляд его как будто и мне тоже проговорил: "Ты тоже зачем торчишь?"

- Я, князь, - начал было я...

- Мне, право, некогда, Аркадий Макарович, я сейчас еду.

- Одну минутку, князь, мне очень важное; и, во-первых, возьмите назад ваши триста.

- Это еще что такое?

Он ходил, но приостановился.

- То такое, что после всего, что было... и то, что вы говорили про

Версилова, что он бесчестен, и, наконец, ваш тон во все остальное время...

Одним словом, я никак не могу принять.

- Вы, однако же, принимали целый месяц. Он вдруг сел на стул. Я стоял у стола и одной рукой трепал книгу Белинского, а в другой держал шляпу.

- Были другие чувства, князь... И наконец, я бы никогда не довел до известной цифры... Эта игра... Одним словом, я не могу!

- Вы просто ничем не ознаменовали себя, а потому и беситесь; я бы попросил вас оставить эту книгу в покое.

- Что это значит: "не ознаменовали себя"? И наконец, вы при ваших гостях почти сравняли меня с Стебельковым. - А, вот разгадка! - едко осклабился он. - К тому же вы сконфузились, что Дарзан вас назвал князем.

Он злобно засмеялся. Я вспыхнул:

- Я даже не понимаю... ваше княжество я не возьму и даром...

- Я знаю ваш характер. Как смешно вы крикнули в защиту Ахмаковой...

Оставьте книгу!

- Что это значит? - вскричал я тоже.

- О-ставь-те книгу! - завопил он вдруг, свирепо выпрямившись в кресле, точно готовый броситься.

- Это уж сверх всяких границ, - проговорил я и быстро о вышел из комнаты. Но я еще не прошел до конца залы, как он крикнул мне из дверей кабинета:

- Аркадий Макарович, воротитесь! Во-ро-ти-тесь! Во-ро-титесь сейчас!

Я не слушал и шел. Он быстрыми шагами догнал меня, схватил за руку и потащил в кабинет. Я не сопротивлялся!

- Возьмите! - говорил он, бледный от волнения, подавая брошенные мной триста рублей. - Возьмите непременно... иначе мы... непременно!

- Князь, как могу я взять?

- Ну, я у вас прошу прощенья, хотите? Ну, простите меня!..

- Князь, я вас всегда любил, и если вы меня тоже...

- Я - тоже; возьмите...

Я взял. Губы его дрожали.

- Я понимаю, князь, что вы взбешены этим мерзавцем... но я не иначе, князь, возьму, как если мы поцелуемся, как в прежних размолвках...

Говоря это, я тоже дрожал.

- Ну вот нежности, - пробормотал князь, смущенно улыбаясь, но нагнулся и поцеловал меня. Я вздрогнул: в лице его в миг поцелуя я решительно прочел отвращение.

- По крайней мере деньги-то вам принес?..

- Э, все равно.

- Я для вас же...

- Принес, принес.

- Князь, мы были друзьями... и, наконец, Версилов...

- Ну да, да, хорошо!

- И, наконец, я, право, не знаю окончательно, эти триста... Я держал их в руках.

- Берите, бе-ри-те! - усмехнулся он опять, но в улыбке его было что-то очень недоброе. Я взял.

Глава третья

I.

Я взял потому, что любил его. Кто не поверит, тому я отвечу, что в ту минуту по крайней мере, когда я брал у него эти деньги, я был твердо уверен, что если захочу, то слишком могу достать и из другого источника. А потому, стало быть, взял не из крайности, а из деликатности, чтоб только его не обидеть. Увы, я так тогда рассуждал! Но все-таки мне было очень тяжело выходя от него: я видел необычайную перемену ко мне в это утро; такого тона никогда еще не было; а против Версилова это был уж решительный бунт.

Стебельков, конечно, чем-нибудь досадил ему очень давеча, но он начал еще и до Стебельков. Повторю еще раз: перемену против первоначального можно было заметить и во все последние дни, но не так, не до такой степени - вот что главное.

Могло повлиять и глупое известие об этом флигель-адъютанте бароне Бьоринге... Я тоже вышел в волнении, но... То-то и есть, что тогда сияло совсем другое, и я так много пропускал мимо глаз легкомысленно: спешил пропускать, гнал все мрачное и обращался к сияющему...

Еще не было часу пополудни. От князя на моем Матвее я отправился прямо - поверят ли к кому? - к Стебелькову! То-то и есть, что он давеча удивил меня не столько приходом своим к князю (так как он и обещал ему быть), сколько тем, что он хоть и подмигивал мне по своей глупой привычке, но вовсе не на ту тему, на которую я ожидал. Вчера вечером я получил от него по городской почте записку, довольно для меня загадочную, в которой он очень просил побывать к нему именно сегодня, во втором часу, и "что он может сообщить мне вещи для меня неожиданные". И вот о письме этом, сейчас, там у князя, он даже и виду не подал. Какие могли быть тайны между Стебельковым и мною? Такая идея была даже смешна; но ввиду всего происшедшего я теперь, отправляясь к нему, был даже в маленьком волнении. Я, конечно, обращался к нему раз, недели две тому, за деньгами, и он давал, но почему-то мы тогда разошлись, и я сам не взял: он что-то тогда забормотал неясно, по своему обыкновению, и мне показалось, что он хотел что-то предложить, какие-то особые условия; а так как я третировал его решительно свысока во все разы, как встречал у князя, то гордо прервал всякую мысль об особенных условиях и вышел, несмотря на то что он гнался за мной до дверей; я тогда взял у князя.

Стебельков жил совершенным особняком, и жил зажиточно: квартира из четырех прекрасных комнат, хорошая мебель, мужская и женская прислуга и какая-то экономка, довольно, впрочем, пожилая. Я вошел в гневе.

- Послушайте, батюшка, - начал я еще из дверей, - что значит, во-первых, эта записка? Я не допускаю переписки между мною и вами. И почему вы не объявили то, что вам надо, давеча прямо у князя: я был к вашим услугам.

- А вы зачем давеча тоже молчали и не спросили? - раздвинул он рот в самодовольнейшую улыбку.

- Потому что не я к вам имею надобность, а вы ко мне имеете надобность, - крикнул я, вдруг разгорячившись.

- А зачем же вы ко мне прибыли, коли так? - чуть не подскочил он на месте от удовольствия. Я мигом повернулся и хотел было выйти, но он ухватил меня за плечо.

- Нет, нет, я шутил. Дело важное; сами увидите.

Я сел. Признаюсь, мне было любопытно. Мы уселись у края большого письменного стола, один против другого. Он хитро улыбнулся и поднял было палец.

- Пожалуйста, без ваших хитростей и без пальцев, и главное - без всяких аллегорий, а прямо к делу, не то я сейчас уйду! - крикнул я опять в гневе.

- Вы... горды! - произнес он с каким-то глупым укором, качнувшись ко мне в креслах и подняв кверху все свои морщины на лбу своем.

- Так и надо с вами!

- Вы... у князя брали сегодня деньги, триста рублей; у меня есть деньги. Мои деньги лучше.

- Откуда вы знаете, что я брал? - ужасно удивился я. - Неужто ж он про это вам сам сказал?

- Он мне сказал; не беспокойтесь, так, мимо речи, к слову вышло, к одному только слову, не нарочно. Он мне сказал. А можно было у него не брать. Так или не так?

- Но вы, я слышал, дерете проценты невыносимые.

- У меня mont de piйtй, a я не деру. Я для приятелей только держу, а другим не даю. Для других mont de piйtй...

Этот mont de piйtй был самая обыкновенная ссуда денег под залоги, на чье-то имя, в другой квартире, и процветавшее.

- А приятелям я большие суммы даю.

- Что ж, князь вам разве такой приятель?

- При-я-тель; но... он задает турусы. (1) А он не смеет задавать турусы.

- Что ж, он так у вас в руках? Много должен?

- Он... много должен.

- Он вам заплатит; у него наследство...

- Это - не его наследство; он деньги должен и еще другое должен. Мало наследства. Я вам дам без процентов.

- Тоже как "приятелю"? Чем же это я заслужил? - засмеялся я.

- Вы заслужите. - Он опять рванулся ко мне всем корпусом и поднял было палец.

- Стебельков! без пальцев, иначе уйду.

- Слушайте... он может жениться на Анне Андреевне! - И он адски прищурил свой левый глаз.

- Послушайте, Стебельков, разговор принимает до того скандальный характер... Как вы смеете упоминать имя Анны Андреевны?

- Не сердитесь.

- Я только скрепя сердце слушаю, потому что ясно вижу какую-то тут проделку и хочу узнать... Но я могу не выдержать, Стебельков?

- Не сердитесь, не гордитесь. Немножко не гордитесь и выслушайте; а потом опять гордитесь. Про Анну Андреевну ведь знаете? Про то, что князь может жениться... ведь знаете?

- Об этой идее я, конечно, слышал, и знаю все; но я никогда не говорил с князем об этой идее. Я знаю только, что эта идея родилась в уме старого князя Сокольского, который и теперь болен; но я никогда ничего не говорил и в том не участвовал. Объявляя вам об этом единственно для объяснения, позволю вас спросить, во-первых: для чего вы-то со мной об этом заговорили?

А во-вторых, неужели князь с вами о таких вещах говорит?

- Не он со мной говорит; он не хочет со мной говорить, а я с ним говорю, а он не хочет слушать. Давеча кричал.

- Еще бы! Я одобряю его.

- Старичок, князь Сокольский, за Анной Андреевной много даст; она угодила. Тогда жених князь Сокольский мне все деньги отдаст. И неденежный долг тоже отдаст. Наверно отдаст! А теперь ему нечем отдать.

- Я-то, я-то зачем вам нужен?

- Для главного вопроса: вы знакомы; вы везде там знакомы. Вы можете все узнать.

- Ах, черт... что узнать?

- Хочет ли князь, хочет ли Анна Андреевна, хочет ли старый князь.

Узнать наверно.

- И вы смеете мне предлагать быть вашим шпионом, и это - за деньги! -

вскочил я в негодовании.

- Не гордитесь, не гордитесь. Еще только немножко не гордитесь, минут пять всего. - Он опять посадил меня. Он видимо не боялся моих жестов и возгласов; но я решился дослушать.

- Мне нужно скоро узнать, скоро узнать, потому... потому, может, скоро будет и поздно. Видели, как давеча он пилюлю съел, когда офицер про барона с

Ахмаковой заговорил?

Я решительно унижался, что слушал долее, но любопытство мое было непобедимо завлечено.

- Слушайте, вы... негодный вы человек! - сказал я решительно. - Если я здесь сижу и слушаю и допускаю говорить о таких лицах... и даже сам отвечаю, то вовсе не потому, что допускаю вам это право. Я просто вижу какую-то подлость... И, во-первых, какие надежды может иметь князь на Катерину

Николаевну?

- Никаких, но он бесится.

- Это неправда!

- Бесится. Теперь, стало быть, Ахмакова - пас. Он тут плиэ (2)

проиграл. Теперь у него одна Анна Андреевна. Я вам две тысячи дам... без процентов и без векселя.

Выговорив это, он решительно и важно откинулся на спинку стула и выпучил на меня глаза. Я тоже глядел во все глаза.

- На вас платье с Большой Миллионной; надо денег, надо деньги; у меня деньги лучше, чем у него. Я больше, чем две тысячи, дам...

- Да за что? За что, черт возьми?

Я топнул ногой. Он нагнулся ко мне и проговорил выразительно:

- За то, чтоб вы не мешали.

- Да я и без того не касаюсь, - крикнул я.

- Я знаю, что вы молчите; это хорошо. - Я не нуждаюсь в вашем одобрении. Я очень желаю этого сам с моей стороны, но считаю это не моим делом, и что мне это даже неприлично.

- Вот видите, вот видите, неприлично! - поднял он палец.

- Что вот видите?

- Неприлично... Хе! - и он вдруг засмеялся. - Я понимаю, понимаю, что вам неприлично, но... мешать не будете? - подмигнул он; но в этом подмигивании было уж что-то столь нахальное, даже насмешливое, низкое!

Именно он во мне предполагал какую-то низость и на эту низость рассчитывал... Это ясно было, но я никак не понимал, в чем дело.

- Анна Андреевна - вам тоже сестра-с, - произнес он внушительно.

- Об этом вы не смеете говорить. И вообще об Анне Андреевне вы не смеете говорить.

- Не гордитесь, одну только еще минутку! Слушайте: он деньги получит и всех обеспечит, - веско сказал Стебельков, - всех, всех, вы следите?

- Так вы думаете, что я возьму у него деньги?

- Теперь берете же?

- Я беру свои!

- Какие свои?

- Это - деньги версиловские: он должен Версилову двадцать тысяч.

- Так Версилову, а не вам.

- Версилов - мой отец.

- Нет, вы - Долгорукий, а не Версилов.

- Это все равно!

Действительно, я мог тогда так рассуждать! Я знал, что не все равно, я не был так глуп, но я опять-таки из "деликатности" так тогда рассуждал.

- Довольно! - крикнул я. - Я ничего ровно не понимаю. И как вы смели призывать меня за такими пустяками?

- Неужто вправду не понимаете? Вы - нарочно иль нет? - медленно проговорил Стебельков, пронзительно и с какою-то недоверчивою улыбкой в меня вглядываясь.

- Божусь, не понимаю!

- Я говорю: он может всех обеспечить, всех, только не мешайте и не отговаривайте...

- Вы, должно быть, с ума сошли! Что вы выехали с этим "всех"?

Версилова, что ли, он обеспечит?

- Не вы одни есть, и не Версилов... тут и еще есть. А Анна Андреевна вам такая же сестра, как и Лизавета Макаровна!

Я смотрел, выпуча глаза. Вдруг что-то даже меня сожалеющее мелькнуло в его гадком взгляде:

- Не понимаете, так и лучше! Это хорошо, очень хорошо, что не понимаете. Это похвально... если действительно только не понимаете.

Я совершенно взбесился:

- У-бир-райтесь вы с вашими пустяками, помешанный вы человек! - крикнул я, схватив шляпу.

- Это - не пустяки! Так идет? А знаете, вы опять придете.

- Нет, - отрезал я на пороге.

- Придете, и тогда... тогда другой разговор. Будет главный разговор.

Две тысячи, помните!

II.

Он произвел на меня такое грязное и смутное впечатление, что, выйдя, я даже старался не думать и только отплевался. Идея о том, что князь мог говорить с ним обо мне и об этих деньгах, уколола меня как булавкой.

"Выиграю и отдам сегодня же", - подумал я решительно.

Как ни был глуп и косноязычен Стебельков, но я видел яркого подлеца, во всем его блеске, а главное, без какой-то интриги тут не могло обойтись.

Только некогда мне было вникать тогда ни в какие интриги, и это-то было главною причиною моей куриной слепоты! Я с беспокойством посмотрел на часы, но не было еще и двух; стало быть, еще можно было сделать один визит, иначе я бы пропал до трех часов от волнения. Я поехал к Анне Андреевне Версиловой, моей сестре. С ней я давно уже сошелся у моего старичка князя, именно во время его болезни. Идея о том, что я уже дня три-четыре не видал его, мучила мою совесть; но именно Анна Андреевна меня выручила: князь чрезвычайно как пристрастился к пей и называл даже мне ее своим ангелом-хранителем. Кстати, мысль выдать ее за князя Сергея Петровича действительно родилась в голове моего старичка, и он даже не раз выражал мне ее, конечно по секрету. Я передал эту идею Версилову, заметив и прежде, что из всего насущного, к которому Версилов был столь равнодушен, он, однако, всегда как-то особенно интересовался, когда я передавал ему что-нибудь о встречах моих с Анной Андреевной. Версилов пробормотал мне тогда, что Анна Андреевна слишком умна и может обойтись в таком щекотливом деле и без посторонних советов.

Разумеется, Стебельков был прав, что старик даст ей приданое, но как он-то смел рассчитывать тут на что-нибудь? Давеча князь крикнул ему вслед, что не боится его вовсе: уж и в самом деле не говорил ли Стебельков ему в кабинете об Анне Андреевне; воображаю, как бы я был взбешен на его месте.

У Анны Андреевны в последнее время я бывал даже довольно часто. Но тут всегда случалась одна странность: всегда было сама назначит, чтоб я приехал, и уж наверно ждет меня, но, чуть я войду, она непременно сделает вид, что я вошел нежданно и нечаянно; эту черту я в ней заметил, но все-таки я к ней привязался. Она жила у Фанариотовой, своей бабушки, конечно как ее воспитанница (Версилов ничего не давал на их содержание), - но далеко не в той роли, в какой обыкновенно описывают воспитанниц в домах знатных барынь, как у Пушкина, например, в "Пиковой даме" воспитанница у старой графини.

Анна Андреевна была сама вроде графини. Она жила в этом доме совершенно отдельно, то есть хоть и в одном этаже и в одной квартире с Фанариотовыми, но в отдельных двух комнатах, так что, входя и выходя, я, например, ни разу не встретил никого из Фанариотовых. Она имела право принимать к себе, кого хотела, и употреблять все свое время, как ей было угодно. Правда, ей был уже двадцать третий год. В свет она, в последний год, почти прекратила ездить, хотя Фанариотова и не скупилась на издержки для своей внучки, которую, как я слышал, очень любила. Напротив, мне именно нравилось в Анне Андреевне, что я всегда встречал ее в таких скромных платьях, всегда за каким-нибудь занятием, с книгой или с рукодельем. В ее виде было что-то монастырское, почти монашеское, и это мне нравилось. Она была немногоречива, но говорила всегда с весом и ужасно умела слушать, чего я никогда не умел. Когда я говорил ей, что она, не имея ни одной общей черты, чрезвычайно, однако, напоминает мне Версилова, она всегда чуть-чуть краснела. Она краснела часто и всегда быстро, но всегда лишь чуть-чуть, и я очень полюбил в ее лице эту особенность. У ней я никогда не называл Версилова по фамилии, а непременно

Андреем Петровичем, и это как-то так само собою сделалось. Я очень даже заметил, что вообще у Фанариотовых, должно быть, как-то стыдились Версилова;

я по одной, впрочем, Анне Андреевне это заметил, хотя опять-таки не знаю, можно ли тут употребить слово "стыдились"; что-то в этом роде, однако же, было. Я заговаривал с нею и о князе Сергее Петровиче, и она очень слушала и, мне казалось, интересовалась этими сведениями; но как-то всегда так случалось, что я сам сообщал их, а она никогда не расспрашивала. О возможности между ними брака я никогда не смел с нею заговорить, хотя часто желал, потому что мне самому эта идея отчасти нравилась. Но в ее комнате я ужасно о многом переставал как-то сметь говорить, и, наоборот, мне было ужасно хорошо в ее комнате. Любил я тоже очень, что она очень образованна и много читала, и даже дельных книг; гораздо более моего читала.

Она сама позвала меня к себе в первый раз. Я понимал и тогда, что она, может быть, рассчитывала иногда кой о чем у меня выведать. О, тогда многие могли выведать от меня очень многое! "Но что ж из того, - думал я, - ведь не для этого одного она меня у себя принимает"; одним словом, я даже был рад, что мог быть ей полезным и... и когда я сидел с ней, мне всегда казалось про себя, что это сестра моя сидит подле меня, хоть, однако, про наше родство мы еще ни разу с ней не говорили, ни словом, ни даже намеком, как будто его и не было вовсе. Сидя у ней, мне казалось как-то совсем и немыслимым заговорить про это, и, право, глядя на нее, мне приходила иногда в голову нелепая мысль: что она, может быть, и не знает совсем про это родство, - до того она так держала себя со мной.

III.

Войдя, я вдруг застал у ней Лизу. Меня это почти поразило. Мне очень хорошо было известно, что они и прежде виделись; произошло это у "грудного ребенка". Об этой фантазии гордой и стыдливой Анны Андреевны увидать этого ребенка и о встрече там с Лизой я, может быть, потом расскажу, если будет место; но все же я никак не ожидал, чтоб Анна Андреевна когда-нибудь пригласила Лизу к себе. Это меня приятно поразило. Не подав виду, разумеется, я, поздоровавшись с Анной Андреевной и горячо пожав руку Лизе, уселся подле нее. Обе занимались делом: на столе и на коленях у них лежало дорогое выездное платье Анны Андреевны, но старое, то есть три раза надеванное и которое она желала как-нибудь переделать. Лиза была большая

"мастерица" на этот счет и со вкусом, а потому и происходил торжественный совет "мудрых женщин". Я вспомнил Версилова и рассмеялся; да и весь я был в сияющем расположении духа.

- Вы очень сегодня веселы, и это очень приятно, - промолвила Анна

Андреевна, важно и раздельно выговаривая слова. Голос ее был густой и звучный контральт, но она всегда произносила спокойно и тихо, всегда несколько опустив свои длинные ресницы и с чуть-чуть мелькавшей улыбкой на ее бледном лице.

- Лиза знает, как я неприятен, когда невесел, - ответил я весело.

- Может быть, и Анна Андреевна про то знает, - кольнула меня шаловливая Лиза. Милая! Если б я знал, что тогда было у нее на душе!

- Что вы теперь делаете? - спросила Анна Андреевна. (Замечу, что она именно даже просила меня побывать к ней сегодня.)

- Я теперь здесь сижу и спрашиваю себя: почему мне всегда приятнее вас находить за книгой, чем за рукодельем? Нет, право, рукоделье к вам почему-то нейдет. В этом смысле я в Андрея Петровича.

- Все еще не решили поступить в университет?

- Я слишком благодарен, что вы не забываете наших разговоров: это значит, что вы обо мне иногда думаете; но... насчет университета я еще не составил понятия, притом же у меня свои цели.

- То есть у него свой секрет, - заметила Лиза.

- Оставь шутки, Лиза. Один умный человек выразился на днях, что во всем этом прогрессивном движении нашем за последние двадцать лет мы прежде всего доказали, что грязно необразованны. Тут, конечно, и про наших университетских было сказано.

- Ну, верно, папа сказал; ты ужасно часто повторяешь его мысли, - заметила Лиза.

- Лиза, точно ты не предполагаешь во мне собственного ума.

- В наше время полезно вслушиваться в слова умных людей и запоминать их, - слегка заступилась за меня Анна Андреевна.

- Именно, Анна Андреевна, - подхватил я с жаром. - Кто не мыслит о настоящей минуте России, тот не гражданин! Я смотрю на Россию, может быть, с странной точки: мы пережили татарское нашествие, потом двухвековое рабство и уж конечно потому, что то и другое нам пришлось по вкусу. Теперь дана свобода, и надо свободу перенести: сумеем ли? Так же ли по вкусу нам свобода окажется? - вот вопрос.

Лиза быстро взглянула на Анну Андреевну, а та тотчас потупилась и начала что-то искать около себя; я видел, что Лиза изо всей силы крепилась, но вдруг как-то нечаянно наши взгляды встретились, и она прыснула со смеху;

я вспыхнул:

- Лиза, ты непостижима!

- Прости меня! - сказала она вдруг, перестав смеяться и почти с грустью. - У меня бог знает что в голове...

И точно слезы задрожали вдруг в ее голосе. Мне стало ужасно стыдно: я взял ее руку и крепко поцеловал.

- Вы очень добрый, - мягко заметила мне Анна Андреевна, увидав, что я целую руку Лизы.

- Я пуще всего рад тому, Лиза, что на этот раз встречаю тебя смеющуюся, - сказал я. - Верите ли, Анна Андреевна" в последние дни она каждый раз встречала меня каким-то странным взглядом, а во взгляде как бы вопросом:

"Что, не узнал ли чего? Все ли благополучно?" Право, с нею что-то в этом роде.

Анна Андреевна медленно и зорко на нее поглядела, Лиза потупилась. Я, впрочем, очень хорошо видел, что они обе гораздо более и ближе знакомы, чем мог я предположить, входя давеча; эта мысль была мне приятна.

- Вы сказали сейчас, что я добрый; вы не поверите, как я весь изменяюсь у вас к лучшему и как мне приятно быть у вас, Анна Андреевна, - сказал я с чувством.

- А я очень рада, что вы именно теперь так говорите, - с значением ответила она мне. Я должен сказать, что она никогда не заговаривала со мной о моей беспорядочной жизни и об омуте, в который я окунулся, хотя, я знал это, она обо всем этом не только знала, но даже стороной расспрашивала. Так что теперь это было вроде первого намека, и - сердце мое еще более повернулось к ней.

- Что наш больной? - спросил я.

- О, ему гораздо легче: он ходит, и вчера и сегодня ездил кататься. А разве вы и сегодня не заходили к нему? Он вас очень ждет.

- Я виноват пред ним, но теперь вы его навещаете и меня вполне заменили: он - большой изменник и меня на вас променял.

Она сделала очень серьезную мину, так как очень может быть, что шутка моя была тривиальна.

- Я был давеча у князя Сергея Петровича, - забормотал я, - и я...

Кстати, Лиза, ты ведь заходила давеча к Дарье Онисимовне?

- Да, была, - как-то коротко ответила она, не подымая головы. - Да ведь ты, кажется, каждый день ходишь к больному князю? - спросила она как-то вдруг, чтобы что-нибудь сказать, может быть.

- Да, я к нему хожу, да только не дохожу, - усмехнулся я. - Я вхожу и поворачиваю налево.

- Даже князь заметил, что вы очень часто заходите к Катерине

Николаевне. Он вчера говорил и смеялся, - сказала Анна Андреевна.

- Чему же, чему же смеялся?

- Он шутил, вы знаете. Он говорил, что, напротив, молодая и прекрасная женщина на молодого человека в вашем возрасте всегда производит лишь впечатление негодования и гнева... - засмеялась вдруг Анна Андреевна.

- Послушайте... знаете, что это он ужасно метко сказал, - вскричал я, -

наверно, это не он, а вы сказали ему?

- Почему же? Нет, это он.

- Ну, а если эта красавица обратит на него внимание, несмотря на то что он так ничтожен, стоит в углу и злится, потому что "маленький", и вдруг предпочтет его всей толпе окружающих ее обожателей, что тогда? - спросил я вдруг с самым смелым и вызывающим видом. Сердце мое застучало.

- Тогда ты тут так и пропадешь перед нею, - рассмеялась Лиза.

- Пропаду? - вскричал я. - Нет, я не пропаду. Кажется, не пропаду. Если женщина станет поперек моей дороги, то она должна идти за мной. Мою дорогу не прерывают безнаказанно...

Лиза как-то говорила мне раз, мельком, вспоминая уже долго спустя, что я произнес тогда эту фразу ужасно странно, серьезно и как бы вдруг задумавшись; но в то же время "так смешно, что не было возможности выдержать"; действительно, Анна Андреевна опять рассмеялась.

- Смейтесь, смейтесь надо мною! - воскликнул я в упоении, потому что весь этот разговор и направление его мне ужасно нравились, - от вас мне это только удовольствие. Я люблю ваш смех, Анна Андреевна! У вас есть черта: вы молчите и вдруг рассмеетесь, в один миг, так что за миг даже и не угадать по лицу. Я знал в Москве одну даму, отдаленно, я смотрел из угла: она была почти так же прекрасна собою, как вы, но она не умела так же смеяться, и лицо ее, такое же привлекательное, как у вас, - теряло привлекательность; у вас же ужасно привлекает... именно этою способностью... Я вам давно хотел высказать.

Когда я выговорил про даму, что "она была прекрасна собою, как вы", то я тут схитрил: я сделал вид, что у меня вырвалось нечаянно, так что как будто я и не заметил; я очень знал, что такая "вырвавшаяся" похвала оценится выше женщиной, чем какой угодно вылощенный комплимент. И как ни покраснела

Анна Андреевна, а я знал, что ей это приятно. Да и даму эту я выдумал:

никакой я не знал в Москве; я только чтоб похвалить Анну Андреевну и сделать ей удовольствие.

- Вправду можно подумать, - прелестно усмехнулась она, - что вы в последние дни находились под влиянием какой-нибудь прекрасной женщины.

Я как будто летел куда-то... Мне даже хотелось бы им что-нибудь открыть... но удержался.

- А кстати, как недавно еще вы выражались о Катерине Николавне совсем враждебно.

- Если я выражался как-нибудь дурно, - засверкал я глазами, - то виною тому была монстрюозная (3) клевета на нее, что она - враг Андрею Петровичу;

клевета и на него в том, что будто он любил ее, делал ей предложение и подобные нелепости. Эта идея так же чудовищна, как и другая клевета на нее же, что она, будто бы еще при жизни мужа, обещала князю Сергею Петровичу выйти за него, когда овдовеет, а потом не сдержала слова. Но я знаю из первых рук, что все это не так, а была лишь шутка. Я из первых рук знаю. Раз там, за границей, в одну шутливую минуту, она действительно сказала князю:

"может быть", в будущем; но что же это могло означать, кроме лишь легкого слова? Я слишком знаю, что князь, с своей стороны, никакой цены не может придавать такому обещанию, да и не намерен он вовсе, - прибавил я, спохватившись. - У него, кажется, совсем другие идеи, - ввернул я хитро. -

Давеча у него Нащокин говорил, что будто бы Катерина Николавна замуж выходит за барона Бьоринга: поверьте, что он перенес это известие как нельзя лучше, будьте уверены.

- У него был Нащокин? - вдруг, веско и как бы удивившись, спросила Анна

Андреевна.

- О да; кажется, это из таких порядочных людей...

- И Нащокин говорил с ним об этой свадьбе с Бьорингом? - очень заинтересовалась вдруг Анна Андреевна.

- Не о свадьбе, а так, о возможности, как слух; он говорил, что в свете будто бы такой слух; что до меня, я уверен, что вздор.

Анна Андреевна подумала и наклонилась к своему шитью.

- Я князя Сергея Петровича люблю, - прибавил я вдруг с жаром. - У него есть свои недостатки, бесспорно, я вам говорил уже, именно некоторая одноидейность... но и недостатки его свидетельствуют тоже о благородной душе, не правда ли? Мы с ним, например, сегодня чуть не поссорились за одну идею: его убеждение, что если говоришь о благородстве, то будь сам благороден, не то все, что ты скажешь, - ложь. Ну, логично ли это? А между тем это же свидетельствует и о высоких требованиях чести в душе его, долга, справедливости, не правда ли?.. Ах, боже мой, который это час? - вдруг вскричал я, нечаянно взглянув на циферблат часов на камине.

- Без десяти минут три, - спокойно произнесла она, взглянув на часы.

Все время, пока я говорил о князе, она слушала меня потупившись, с какою-то хитренькою, но милою усмешкой: она знала, для чего я так хвалю его. Лиза слушала, наклонив голову над работой, и давно уже не ввязывалась в разговор.

Я вскочил как обожженный.

- Вы куда-нибудь опоздали?

- Да... нет... впрочем, опоздал, но я сейчас. Одно только слово, Анна

Андреевна, - начал я в волнении, - я не могу не высказать вам сегодня! Я

хочу вам признаться, что я уже несколько раз благословлял вашу доброту и ту деликатность, с которою вы пригласили меня бывать у вас... На меня знакомство с вами имело самое сильное впечатление. В вашей комнате я как бы очищаюсь душой и выхожу от вас лучшим, чем я есть. Это верно. Когда я сижу с вами рядом, то не только не могу говорить о дурном, но и мыслей дурных иметь не могу; они исчезают при вас, и, вспоминая мельком о чем-нибудь дурном подле вас, я тотчас же стыжусь этого дурного, робею и краснею в душе. И

знаете, мне особенно было приятно встретить у вас сегодня сестру мою... Это свидетельствует о таком вашем благородстве... о таком прекрасном отношении... Одним словом, вы высказали что-то такое братское, если уж позволите разбить этот лед, что я...

Пока я говорил, она подымалась с места и все более и более краснела; но вдруг как бы испугалась чего-то, какой-то черты, которую не надо бы перескакивать, и быстро перебила меня:

- Поверьте, что я сумею оценить всем сердцем ваши чувства... Я их и без слов поняла... и уже давно...

Она приостановилась в смущении, пожимая мне руку. Вдруг Лиза незаметно дернула меня за рукав. Я простился и вышел; но в другой же комнате догнала меня Лиза.

IV.

- Лиза, зачем ты меня дернула за рукав? - спросил я.

- Она - скверная, она хитрая, она не стоит... Она тебя держит, чтоб от тебя выведать, - быстрым злобным шепотом прошептала она. Никогда еще я не видывал у ней такого лица.

- Лиза, бог с тобой, она - такая прелестная девушка!

- Ну, так я - скверная.

- Что с тобой?

- Я очень дурная. Она, может быть, самая прелестная девушка, а я дурная. Довольно, оставь. Слушай: мама просит тебя о том, "чего сама сказать не смеет", так и сказала. Голубчик Аркадий! перестань играть, милый, молю тебя... мама тоже...

- Лиза, я сам знаю, но... Я знаю, что это - жалкое малодушие, но... это

- только пустяки и больше ничего! Видишь, я задолжал, как дурак, и хочу выиграть, только чтоб отдать. Выиграть можно, потому что я играл без расчета, на ура, как дурак, а теперь за каждый рубль дрожать буду... Не я буду, если не выиграю! Я не пристрастился; это не главное, это только мимолетное, уверяю тебя! Я слишком силен, чтоб не прекратить, когда хочу.

Отдам деньги, и тогда ваш нераздельно, и маме скажи, что не выйду от вас...

- Эти триста рублей давеча чего тебе стоили!

- Почему ты знаешь? - вздрогнул я.

- Дарья Онисимовна давеча все слышала...

Но в эту минуту Лиза вдруг толкнула меня за портьеру, и мы оба очутились за занавесью, в так называемом "фонаре", то есть в круглой маленькой комнатке из окон. Не успел я опомниться, как услышал знакомый голос, звон шпор и угадал знакомую походку.

- Князь Сережа, - прошептал я.

- Он, - прошептала она.

- Чего ты так испугалась?

- Так; я ни за что не хочу, чтоб он меня встретил...

- Tiens, да уж не волочится ли он за тобой? - усмехнулся я, - я б ему тогда задал. Куда ты?

- Выйдем; я с тобой.

- Ты разве уж там простилась?

- Простилась; моя шубка в передней...

Мы вышли; на лестнице меня поразила одна идея:

- Знаешь, Лиза, он, может быть, приехал сделать ей предложение!

- Н-нет... он не сделает предложения... - твердо и медленно проговорила она тихим голосом.

- Ты не знаешь, Лиза, я хоть с ним давеча и поссорился, - если уж тебе пересказывали, - но, ей-богу, я люблю его искренно и желаю ему тут удачи. Мы давеча помирились. Когда мы счастливы, мы так добры... Видишь, в нем много прекрасных наклонностей... и гуманность есть... Зачатки по крайней мере... а у такой твердой и умной девушки в руках, как Версилова, он совсем бы выровнялся и стал бы счастлив. Жаль, что некогда... да проедем вместе немного, я бы тебе сообщил кое-что...

- Нет, поезжай, мне не туда. Обедать придешь?

- Приду, приду, как обещал. Слушай, Лиза: один поганец - одним словом, одно мерзейшее существо, ну, Стебельков, если знаешь, имеет на его дела страшное влияние... векселя... ну, одним словом, держит его в руках и до того его припер, а тот до того унизился, что уж другого исхода, как в предложении Анне Андреевне, оба не видят. Ее по-настоящему надо бы предупредить; впрочем, вздор, она и сама поправит потом все дела. А что, откажет она ему, как ты думаешь?

- Прощай, некогда, - оборвала Лиза, и в мимолетном взгляде ее я увидал вдруг столько ненависти, что тут же вскрикнул в испуге:

- Лиза, милая, за что ты?

- Я не на тебя; не играй только...

- Ах, ты про игру, не буду.

- Ты сейчас сказал: "когда мы в счастье", так ты очень счастлив?

- Ужасно, Лиза, ужасно! Боже мой, да уж три часа, больше!.. Прощай,

Лизок. Лизочка, милая, скажи: разве можно заставлять женщину ждать себя?

Позволительно это?

- Это при свидании, что ли? - чуть-чуть улыбнулась Лиза какою-то мертвенькою, дрожащею улыбкой.

- Дай свою ручку на счастье.

- На счастье? Мою руку? Ни за что не дам!

И она быстро удалилась. И главное, так серьезно вскрикнула. Я бросился в мои сани.

Да, да, это-то "счастье" и было тогда главною причиною, что я, как слепой крот, ничего, кроме себя, не понимал и не видел!

Глава четвертая

I.

Теперь я боюсь и рассказывать. Все это было давно; но все это и теперь для меня как мираж. Как могла бы такая женщина назначить свидание такому гнусному тогдашнему мальчишке, каким был я? - вот что было с первого взгляда! Когда я, оставив Лизу, помчался и у меня застучало сердце, я прямо подумал, что я сошел с ума: идея о назначенном свидании показалась мне вдруг такою яркою нелепостью, что не было возможности верить. И что же, я совсем не сомневался; даже так: чем ярче казалась нелепость, тем пуще я верил.

То, что пробило уже три часа, меня беспокоило: "Если мне дано свидание, то как же я опаздываю на свидание", - думал я. Мелькали тоже глупые вопросы, вроде таких: "Что мне теперь лучше, смелость или робость?". Но все это только мелькало, потому что в сердце было главное, и такое, что я определить не мог. Накануне сказано было так: "Завтра я в три часа буду у Татьяны

Павловны" - вот и все. Но, во-первых, я и у ней, в ее комнате, всегда был принят наедине, и она могла сказать мне все что угодно, и не переселяясь к

Татьяне Павловне; стало быть, зачем же назначать другое место у Татьяны

Павловны? И опять вопрос: Татьяна Павловна будет дома или не дома? Если это

- свидание, то, значит, Татьяны Павловны не будет дома. А как этого достигнуть, не объяснив всего заранее Татьяне Павловне? Значит, и Татьяна

Павловна в секрете? Эта мысль казалась мне дикою и как-то нецеломудренною, почти грубою.

И, наконец, она просто-запросто могла захотеть побывать у Татьяны

Павловны и сообщила мне вчера безо всякой цели, а я навообразил. Да и сказано было так мельком, небрежно, спокойно и после весьма скучного сеанса, потому что во все время, как я у ней был вчера, я почему-то был как сбитый с толку: сидел, мямлил и не знал, что сказать, злился и робел ужасно, а она куда-то собиралась, как вышло после, и видимо была рада, когда я стал уходить. Все эти рассуждения толпились в моей голове. Я решил наконец, что войду, позвоню, отворит кухарка, и я спрошу: "Дома Татьяна Павловна?" Коли нет дома, значит "свидание". Но я не сомневался, не сомневался!

Я взбежал на лестницу и-на лестнице, перед дверью, весь мой страх пропал: "Ну пускай, - думал я, - поскорей бы только!" Кухарка отворила и с гнусной своей флегмой прогнусила, что Татьяны Павловны нет. "А нет ли другого кого, не ждет ли кто Татьяну Павловну?" - хотел было я спросить, но не спросил: "лучше сам увижу", и, пробормотав кухарке, что я подожду, сбросил шубу и отворил дверь...

Катерина Николавна сидела у окна и "дожидалась Татьяну Павловну".

- Ее нет? - вдруг спросила она меня как бы с заботой и досадой, только что меня увидала. И голос и лицо до того не соответствовали моим ожиданиям, что я так и завяз на пороге.

- Кого нет? - пробормотал я.

- Татьяны Павловны! Ведь я же вас просила вчера передать, что буду у ней в три часа?

- Я... я и не видал ее вовсе.

- Вы забыли?

Я сел как убитый. Так вот что оказывалось! И, главное, все было так ясно, как дважды два, а я - я все еще упорно верил.

- Я и не помню, что вы просили ей передать. Да вы и не просили: вы просто сказали, что будете в три часа, - оборвал я нетерпеливо. Я не глядел на нее.

- Ах! - вдруг вскричала она, - так если вы забыли сказать, а сами знали, что я буду здесь, так вы-то сюда зачем приехали?

Я поднял голову: ни насмешки, ни гнева в ее лице, а была лишь ее светлая, веселая улыбка и какая-то усиленная шаловливость в выражении лица,

- ее всегдашнее выражение, впрочем, - шаловливость почти детская. "Вот видишь, я тебя поймала всего; ну, что ты теперь скажешь?" - как бы говорило все ее лицо.

Я не хотел отвечать и опять потупился. Молчание продолжалось с полминуты.

- Вы теперь от папа? - вдруг спросила она.

- Я теперь от Анны Андреевны, а у князя Николая Ивановича вовсе не был... и вы это знали, - вдруг прибавил я.

- С вами ничего не случилось у Анны Андреевны?

- То есть что я имею теперь сумасшедший вид? Нет, я и до Анны Андреевны имел сумасшедший вид.

- И у ней не поумнели?

- Нет, не поумнел. Я там, кроме того, слышал, что вы выходите замуж за барона Бьоринга.

- Это она вам сказала? - вдруг заинтересовалась она. - Нет, это я ей передал, а слышал, как говорил давеча Нащокин князю Сергею Петровичу у него в гостях.

Я все не подымал на нее глаз: поглядеть на нее значило облиться светом, радостью, счастьем, а я не хотел быть счастливым. Жало негодования вонзилось в мое сердце, и в один миг я принял огромное решение. Затем я вдруг начал говорить, едва помню о чем. Я задыхался и как-то бормотал, но глядел я уже смело. Сердце у меня стучало. Я заговорил о чем-то ни к чему не относящемся, впрочем, может быть, и складно. Она сначала было слушала с своей ровной, терпеливой улыбкой, никогда не покидавшей ее лица, но мало-помалу удивление, а потом даже испуг мелькнули в ее пристальном взгляде. Улыбка все еще не покидала ее, но и улыбка подчас как бы вздрагивала.

- Что с вами? - спросил я вдруг, заметив, что она вся вздрогнула.

- Я вас боюсь, - ответила она мне почти тревожно.

- Почему вы не уезжаете? Вот, как теперь Татьяны Павловны нет, и вы знаете, что не будет, то, стало быть, вам надо встать и уехать?

- Я хотела подождать, но теперь... в самом деле... О Она было приподнялась.

- Нет, нет, сядьте, - остановил я ее, - вот вы опять вздрогнули, но вы и в страхе улыбаетесь... У вас всегда улыбка. Вот вы теперь совсем улыбнулись...

- Вы в бреду?

- В бреду.

- Я боюсь... - прошептала она опять.

- Чего?

- Что вы стену ломать начнете... - опять улыбнулась она, но уже в самом деле оробев.

- Я не могу выносить вашу улыбку!..

И я опять заговорил. Я весь как бы летел. Меня как бы что-то толкало. Я

никогда, никогда так не говорил с нею, а всегда робел. Я и теперь робел ужасно, но говорил; помню, я заговорил о ее лице.

- Я не могу больше выносить вашу улыбку! - вскричал я вдруг, - зачем я представлял вас грозной, великолепной и с ехидными светскими словами еще в

Москве? Да, в Москве; мы об вас еще там говорили с Марьей Ивановной и представляли вас, какая вы должны быть... Помните Марью Ивановну? Вы у ней были. Когда я ехал сюда, вы всю ночь снились мне в вагоне. Я здесь до вашего приезда глядел целый месяц на ваш портрет у вашего отца в кабинете и ничего не угадал. Выражение вашего лица есть детская шаловливость и бесконечное простодушие - вот! Я ужасно дивился на это все время, как к вам ходил. О, и вы умеете смотреть гордо и раздавливать взглядом: я помню, как вы посмотрели на меня у вашего отца, когда приехали тогда из Москвы... Я вас тогда видел, а между тем спроси меня тогда, как я вышел: какая вы? - и я бы не сказал.

Даже росту вашего бы не сказал. Я как увидал вас, так и ослеп. Ваш портрет совсем на вас не похож: у вас глаза не темные, а светлые, и только от длинных ресниц кажутся темными. Вы полны, вы среднего роста, но у вас плотная полнота, легкая, полнота здоровой деревенской молодки. Да и лицо у вас совсем деревенское, лицо деревенской красавицы, - не обижайтесь, ведь это хорошо, это лучше - круглое, румяное, ясное, смелое, смеющееся и...

застенчивое лицо! Право, застенчивое. Застенчивое у Катерины Николаевны

Ахмаковой! Застенчивое и целомудренное, клянусь! Больше чем целомудренное -

детское! - вот ваше лицо! Я все время был поражен и все время спрашивал себя: та ли это женщина? Я теперь знаю, что вы очень умны, но ведь сначала я думал, что вы простоваты. У вас ум веселый, но без всяких прикрас... Еще я люблю, что с вас не сходит улыбка: это - мой рай! Еще люблю ваше спокойствие, вашу тихость и то, что вы выговариваете слова плавно, спокойно и почти лениво, - именно эту ленивость люблю. Кажется, подломись под вами мост, вы и тут что-нибудь плавно и мерно скажете... Я воображал вас верхом гордости и страстей, а вы все два месяца говорили со мной как студент с студентом... Я никогда не воображал, что у вас такой лоб: он немного низок, как у статуй, но бел и нежен, как мрамор, под пышными волосами. У вас грудь высокая, походка легкая, красоты вы необычайной, а гордости нет никакой. Я

ведь только теперь поверил, все не верил!

Она с большими открытыми глазами слушала всю эту дикую тираду; она видела, что я сам дрожу. Несколько раз она приподымала с милым, опасливым жестом свою гантированную ручку, чтоб остановить меня, но каждый раз отнимала ее в недоумении и страхе назад. Иногда даже быстро отшатывалась вся назад. Два-три раза улыбка опять просвечивалась было на ее лице; одно время она очень покраснела, но под конец решительно испугалась и стала бледнеть.

Только что я приостановился, она протянула было руку и как бы просящим, но все-таки плавным голосом промолвила:

- Этак нельзя говорить... этак невозможно говорить... И вдруг поднялась с места, неторопливо захватывая свой шейный платок и свою соболью муфту.

- Вы идете? - вскричал я.

- Я решительно вас боюсь... вы злоупотребляете... - протянула она как бы с сожалением и упреком.

- Послушайте, я, ей-богу, стену не буду ломать.

- Да вы уж начали, - не удержалась она и улыбнулась. - Я даже не знаю, пустите ли вы меня пройти? - И кажется, она впрямь опасалась, что я ее не пущу.

- Я вам сам дверь отворю, идите, но знайте: я принял одно огромное решение; и если вы захотите дать свет моей душе, то воротитесь, сядьте и выслушайте только два слова. Но если не хотите, то уйдите, и я вам сам дверь отворю!

Она посмотрела на меня и села на место.

- С каким бы негодованием вышла иная, а вы сели! - вскричал я в упоении.

- Вы никогда так прежде не позволяли себе говорить.

- Я всегда робел прежде. Я и теперь вошел, не зная, что говорить. Вы думаете, я теперь не робею? Я робею. Но я вдруг принял огромное решение и почувствовал, что его выполню. А как принял это решение, то сейчас и сошел с ума и стал все это говорить... Выслушайте, вот мои два слова: шпион я ваш или нет? Ответьте мне - вот вопрос!

Краска быстро залила ее лицо.

- Не отвечайте еще, Катерина Николавна, а выслушайте все и потом скажите всю правду.

Я разом сломал все заборы и полетел в пространство.

Фёдор Достоевский - Подросток - 07, читать текст

См. также Достоевский Фёдор - Проза (рассказы, поэмы, романы ...) :

Подросток - 08
II. - Два месяца назад я здесь стоял за портьерой... вы знаете... а вы...

Подросток - 09
II. Замечу здесь лишь для себя: были, например, мгновения, по уходе Ли...