Письмо Белинского В. Г.
Переписка за год 1846 год.


253. А. И. ГЕРЦЕНУ


СПб. 1846, января 2.

Милый мой Герцен, давно мне сильно хотелось поговорить с тобою и о том, и о сем, и о твоих статьях "Об изучении природы",1 и о твоей статейке "О пристрастии",2 и о твоей превосходной повести, обнаружившей в тебе новый талант,3 который, мне кажется, лучше и выше всех твоих старых талантов (за исключением фельетонного о г. Ведрине, Ярополке Водянском)4 и пр.), и об истинном направлении и значении твоего таланта, и обо многом прочем. Но всё не было то случая, то времени. Потом я всё ждал тебя, и раз опять испытал понапрасну сильное нервическое потрясение по поводу прихода г. Герца, о котором мне возвестили, как о г. Герцене.5 Наконец слышу, что ты сбираешься ехать не то будущею весною, не то будущею осенью. Оставляя всё прочее до другого случая, пишу теперь к тебе не о тебе, а о самом себе, о собственной моей особе. Прежде всего твою руку и с нею честное слово, что всё, написанное здесь, останется впредь до разрешения строгою тайной между тобою, Кетчером, Грановским и Кортем.

Вот в чем дело. Я твердо решился оставить "Отечественные записки" и их благородного, бескорыстного владельца. (Далее зачеркнуто: Краевского и) Это желание давно уже было моею idee fixe; (навязчивой идеей (франц.). ) но я всё надеялся выполнить его чудесным способом, благодаря моей фантазии, которая у меня услужлива не менее фантазии г. Манилова, и надеждам на богатых земли.6 Теперь я увидел ясно, что всё это вздор и что надо прибегнуть к средствам, более обыкновенным, более трудным, но зато и более действительным. Но прежде (Далее зачеркнуто: нежели по) о причинах, а потом уже о средствах. Журнальная срочная работа высасывает из меня жизненные силы, как вампир кровь.

Обыкновенно я недели две в месяц работаю с страшным, лихорадочным напряжением до того, что пальцы деревенеют и отказываются держать перо; другие две недели я, словно с похмелья после двухнедельной оргии, праздно шатаюсь и считаю за труд прочесть даже роман. Способности мои тупеют, особенно память, страшно заваленная грязью и сором российской словесности. Здоровье видимо разрушается. Но труд мне не опротивел. Я больной писал большую статью "О жизни и сочинениях Кольцова"7 и работал с наслаждением; в другое время я в 3 недели чуть не изготовил к печати целой книги, и эта работа была мне сладка, сделала меня веселым, довольным и бодрым духом. Стало быть, мне невыносима и вредна только срочная журнальная работа она тупит мою голову, разрушает здоровье, искажает характер, и без того брюзгливый и мелочно-раздражительный. Всякий другой труд, не официальный, не ex-officio, (по обязанности (латин.). ) был мне отраден и полезен. (Первоначально: не пил моих сил) Вот первая и главная причина. Вторая с г. Краевским невозможно иметь дела. Это, может быть, очень хороший человек, но он приобретатель, следовательно, вампир, всегда готовый высосать из человека кровь и душу, потом бросить его за окно, как выжатый лимон. До меня дошли слухи, что он жалуется, что я мало работаю, что он выдает себя за моего благодетеля, которой из великодушия держит меня, когда уже я ему и ненужен. Еще год назад тому он (узнал я недавно из верного источника) в интимном кругу приобретателей сказал: "Белинский выписался, и мне пора его прогнать". Я живу вперед забираемыми у него деньгами, и ясно вижу, что он не хочет мне их давать: значит, хочет от меня отделаться. Мне во что бы то ни стало надо упредить его. Не говоря уже о том, что с таким человеком мне нельзя иметь дела, не хочется и дать ему над собою и внешнего торжества, хочется дать ему заметить, что-де бог не выдаст, свинья не съест. В журнале его я играю теперь довольно пошлую роль: ругаю Булгарина, этою самою бранью намекаю, (Первоначально: даю знать) что Краевский прекрасный человек, герой добродетели. Служить орудием подлецу для достижения его подлых целей и ругать другого подлеца не во имя истины и добра, а в качестве холопа подлеца No 1, это гадко. Что за человек Краевский вы все давно знаете. Вы знаете его позорную историю с Кронебергом.8 Он отказал ему и на его место взял некоего г. Фурмана,9 в сравнении с которым гг. Кони и Межевич имеют полное право считать себя литераторами первого разряда. Видите, какая сволочь начала лезть в "Отечественные записки". Разумеется, Краевский обращается с Фурманом, как с канальею, что его грубой мещанско-проприетерной душе очень приятно. Забавна одна статья его условия с Фурманом: "Вы слышали (говорил ему Краевский тоном оскорбленной невинности), что сделал со мною Кронеберг? Я не хочу вперед таких историй, и для этого Вы (Далее зачеркнуто: дайти мне) подпишетесь на условии, что Ваши переводы принадлежат мне навсегда, и я имею право издавать их отдельно; за это я Вам прибавлю: Кронебергу я платил 40 р. асс. с листа, а Вам буду платить 12 р. серебром". Итак, за два рубля меди он купил у него право на вечное потомственное владение его переводами, вместо единовременного, журнального!! Каков?.. А вот и еще анекдот о нашем Плюшкине. Ольхин10 дает ему 20 р. сер. на плату за лист переводчикам Вальтера Скотта; а Краевский платит им только 40 руб. асс., следовательно, ворует по 30 р. с листа (а за редакцию берет деньги своим чередом). Ольхин, узнав об этом, пошел к нему браниться. Видя, что дело плохо, Краевский велел подать завтрак, послал за шампанским, ел, пил и целовался с Ольхиным, и тот, в восторге от такой чести, вышел вполне удовлетворенным и позволив и впредь обворовывать себя. Чем же Булгарин хуже Краевского? Нет, Краевский во сто раз хуже и теперь в 1000 раз опаснее Булгарина. Он захватил всё, овладел всем. Кронеберг предлагал Ольхину переводить в "Библиотеку для чтения" (которой Ольхин сделался теперь владельцем), и Ольхин сказал ему: "Рад бы, да не могу боюсь, Краевский рассердится на меня".

Чтобы отделаться от этого стервеца, мне нужно иметь хоть 1000 р. серебром, потому что я забрал у Краевского до 1-го числа апреля и должен буду до этого времени работать, не получая денег, но зарабатывая уже полученные, а без денег нельзя жить с семейством. Открываются кое-какие виды на 2500 р. асс., остальную тысячу как-нибудь (Далее зачеркнуто: между) авось найдем. К Пасхе я издаю толстый, огромный альманах. Достоевский дает повесть, Тургенев повесть и поэму, Некрасов юмористическую статью в стихах ("Семейство" он на эти вещи собаку съел), Панаев повесть; вот уже пять статей есть; шестую напишу сам; надеюсь у (Первоначально: от) Майкова выпросить поэмку.11 Теперь обращаюсь к тебе: повесть или жизнь! Если бы, сверх этого, еще ты дал что-нибудь легонькое, журнальное, юмористическое о жизни или российской словесности, или о том и другом вместе, хорошо бы было!12 Но я хочу не одного легкого, а потому прошу Грановского нельзя ли исторической статьи лишь бы имела общий интерес и смотрела беллетристически. На всякий случай скажи юному профессору Кавелину нельзя ли и от него поживиться чем-нибудь в этом роде.13 Его лекции, которых начало он прислал мне (за что я благодарен ему донельзя), чудо как хороши; основная мысль их о племенном и родовом характере русской истории в противоположность личному характеру западной истории гениальная мысль, и он развивает ее превосходно. Ах, если бы он дал мне статью, в которой (Первоначально: но ту) бы он развил эту мысль, сделав сокращение из своих лекций, я бы не знал, как и благодарить его! Сам я хочу написать что-нибудь о современном значении поэзии.14 Таким образом, были бы повести, юмористические стихотворения и статьи серьезного содержания, и альманах вышел бы на славу. Кстати, попроси Кетчера попросить у Галахова (Ста-Одного) какого-нибудь рассказца я бы заплатил ему, как и многим из вкладчиков, по выходе альманаха.15 Теперь о твоей повести. Ты пишешь 2-ю часть "Кто виноват?". Если она будет так же хороша, как 1-я часть, она будет превосходна; но если бы ты написал новую, другую, и еще лучше, я все-таки лучше бы хотел иметь 2-ю часть "Кто виноват?", чтобы иметь удовольствие заметить в выноске, что-де 1-я часть этой повести была напечатана в таком-то No "Отечественных записок".16 Понимаешь? Когда я кончу мои работы в "Отечественных записках" начисто, то пошлю в редакцию "Северной пчелы" письмо, прося известить публику, что я больше не принимаю никакого участия в "Отечественных записках".17 Это произведет свой эффект. Если вы не будете давать ему ни строки, равно как и никто из порядочных людей, может быть, что ему на будущий год нельзя будет и объявить подписки. Впрочем, немудрено, что он и сам давно решился прекратить издание (ведь у него после нынешнего года будет в ломбарде не менее 400 000 асс.), пусть же кончит срамно; если же нет, то почувствует, что я для него значу, и тогда я предпишу ему хорошие условия.

Итак, вот в чем дело. Отвечай мне скорее. Анекдоты о Краевском можешь пустить по Москве, только не говори, что узнал их от меня. Но о моем намерении оставить "Отечественные записки" (Далее зачеркнуто: и даже об альманахе (если можно)) пока тайна; кроме того, я хочу разделаться с Краевским политично, с сохранением всех конвенансов и буду вредить ему, как человек comme il faut. (порядочный (франц.). ) Об альманахе тоже (если можно и сколько можно) держать в секрете. Скажи Кавелину, что его поручение о деньгах выполнить не могу: в эти дела я давно (Первоначально: об этих вещах я и прежде) уже дал себе слово не вмешиваться, а теперь я с этим канальей тем более не могу говорить ни о чем, кроме, что прямо относится ко мне.18 Анненков 8 января едет. В Берлине увидится с Кудрявцевым, и, может быть, я и от этого получу повесть.19 Увидя в моем альманахе столько повестей, отнятых у "Отечественных записок", Краевский сделается болен у него разольется желчь. Анненков тоже пришлет что-нибудь вроде путевых заметок. Я печатаю Кольцова с Ольхиным он печатает, а барыш пополам: это еще вид в будущем, для лета. К Пасхе же я кончу 1-ю часть моей "Истории русской литературы".20 Лишь бы извернуться на первых-то порах, а там, я знаю, всё пойдет лучше, чем было: я буду получать не меньше, если еще не больше, за работу, которая будет легче и приятнее. Жму тебе руку, Наталии Александровне также, потом всем тож, и с нетерпением жду твоего ответа.

В. Б.


254. А. И. ГЕРЦЕНУ


СПб. 1846, января 14.

Наелся же я порядком грязи, поленившись написать тебе мой адрес и думая, что тебе скажет его Кетчер. Вот он: на Невском проспекте, у Аничкина моста, в доме Лопатина, кв. No 43.

Несказанно благодарен я тебе, любезный Герцен, что ты не замедлил ответом, которого я ожидал с лихорадочным нетерпением.1 Не могу спорить против того, чтобы ты действительно не имел своих причин (Далее зачеркнуто: колебаться ) не желать отказать Кузьме Рощину2 в продолжении и конце твоей повести.3 Делай как знаешь. Но только на новую повесть твою мне плоха надежда.4 Альманах должен выйти к Пасхе; времени мало. Пора уже собирать и в цензуру представлять. Цензоров у нас мало, а работы у них гибель, оттого они страшно задерживают рукописи. (Далее зачеркнуто: Притом же ) Чтобы ты успел написать новую повесть невероятно, даже невозможно. Притом же, бросивши продолжать и доканчивать старую, чтобы начать новую, ты (Далее зачеркнуто: едва) испортишь обе. Я уверен, что ты не захочешь оставить меня без твоей повести, но данное слово Рощину тоже что-нибудь да значит. Делай как знаешь, а мое мнение вот какое: надо сплутовать. Напиши к нему письмо (пошутливее), что твой пегас охромел и повесть твоя, сначала шедшая хорошо, пошла вяло, надоела тебе и ты ее бросил до времени. А потом, как я скажу тебе, что пора, напиши к нему, что-де, к крайнему твоему прискорбию, ты никак не мог долго колебаться между обязанностию выполнить слово, данное подлецу и чуждому тебе человеку, и между необходимостию помочь в беде порядочному человеку и приятелю твоему; но что за неустойку ты дашь ему другую повесть когда-нибудь. Вот и всё. Мое отсутствие из "Отечественных записок" скоро будет заметно, и когда-нибудь ты можешь заметить ему, что ты готов быть сотрудником направления, принципа, но не человека, особенно если этот человек мошенник. Ты сумеешь сказать всё это так, что оно будет понятно, а придраться не к чему. Насчет писем Боткина об Испании нечего и говорить: разумеется, давайте. Анненков уехал 8 числа и увез с собою мои последние радости, так что я теперь живу вовсе без радостей.

Ах, братцы, плохо мое здоровье беда! Иногда, знаете, лезет в голову всякая дрянь, например, как страшно оставить жену и дочь без куска хлеба и пр. До моей болезни прошлого осенью я был богатырь в сравнении с тем, что я теперь. Не могу поворотиться на стуле, чтоб не задохнуться от истощения. Полгода, даже 4 месяца за границею, и, может быть, я лет на пяток или более опять пошел бы как ни в чем не бывал. Но бедность не порок, а хуже порока. Бедняк подлец, который должен сам себя презирать, как парию, не имеющую права даже на солнечный свет. "Отечественные записки" и петербургский климат доконали меня. С чего-то, по обычаю всех нищих фантазёров, я прошлого весною возложил было великие надежды на Огарева. И, конечно, мои надежды на его сердце и душу нисколько не были нелепы; но я уже после убедился, что человек без воли и характера такой же подлец, как и человек без денег, и что всего глупее надеяться на того, кто по горло в золоте умирает с голоду.5

Статьи у Галахова просить не нужно. Это половинчатый человек. В нем много хорошего, но это хорошее на откупу у Давыдова и Козьмы Рощина.6 О Кавелине ты говоришь дело: я бы сам не решился взять у него статьи даром. А насчет того, что пишешь ты о деньгах мне, право, мне совестно и больно говорить. Кого я не грабил даже Кетчера богатого человека! Ну, да теперь не до того, теперь больше, чем когда-нибудь прежде, я имею право быть подлецом. Что ж делать, свет подло устроен. Уж, конечно, и ты совсем не богач, имеешь нужное, но нелишнее, а Огарев богач не только передо мною или Кетчером нищими подлецами, но и перед тобою, человеком, по крайней мере, обеспеченным, следовательно, почти честным; но выходит, что я грабил и граблю не только тебя, но и Кетчера, а не Огарева. Тьфу ты к чорту! да что я пристал к Огареву, как будто бы он на то и родился богатым, чтоб быть моим опекуном или богатым дядею. Всё это очень подло, а подло потому, что я нищ и болен, на себя не надеюсь и готов хвататься за соломинку. Не знаю, откуда возьмешь ты 500 рублей, но если можешь достать, то шли скорее: я твердо решился не брать у Краевского ни копейки.

Пожми за меня крепко руку Коршу и М. С. Щепкину ведь они тоже подлецы страшные, как и я, и питаются собственным потом и кровью. Михаилу Семеновичу насчет собственного поту и крови еще есть чего лизнуть толст, потлив и полнокровен; но как Корш до сих пор не съел самого себя не понимаю.

Прощай. О поклонах (Первоначально: поклоне) моих Наталье Александровне я решился никогда не писать: она должна знать, что я всегда носом моего сердца обоняю почку розы ее благополучия (я, братец, недавно опять прочел "Хаджи-Бабу" и проникся духом восточной реторики).7 А Грановского понукай нельзя ли хоть чего-нибудь вроде извлечения из его теперешних публичных лекций. Что до участия в литературном прибавлении к "Московским ведомостям", тут для меня нет ничего. Да мне лишь бы на первый-то случай как-нибудь извернуться, а у меня и своей работы пропасть, работы, которая даст мне хорошие деньги. О новом журнале в Питере подумывают многое, имея меня в виду, и я знаю, что мне не дадут и 2-х лет поблаженствовать без проклятой журнальной работы. Прощай.

В. Б.


Вот и еще приписка, в которой еще раз прошу тебя и всех вас держать в тайне это дело, потому что иначе это может мне повредить. От тайны будет зависеть мой перевес над жидом в объяснении с ним мне надо упредить его. Это не человек, а дьявол, но многое у него не столько скупость, сколько расчет. Он дает (Первоначально: присылает) мне разбирать немецкие, французские, латинские буквари, грамматики; недавно я писал об итальянской грамматике.8 Всё это не потому только, чтобы ему жаль было платить другим за такие рецензии, кроме платы мне, но и потому, чтоб заставить меня забыть, что я закваска, соль, дух и жизнь его пухлого, водяного журнала (в котором всё хорошее мое, потому что без меня ни ты, ни Боткин, ни Тургенев, ни многие другие ему ничего бы не давали), и заставить меня увериться, что я просто чернорабочий, который берет не столько качеством, сколько количеством работы. Святители! о чем не пишу я ему, каких книг не разбираю! И по части архитектуры (да еще какой византийской!), и по части медицины. Он сделал из меня враля, шарлатана, свою собаку, осла, на котором он въезжает в Ерусалим своих успехов. Булгарин ему в ученики не годится. Но что я болтаю разве всего этого вы не знаете сами?

Портрет Грановского вышел у Горбунова чудо из чудес. Твой, о Герцен, очень похож, но никому не нравится. Это не ты ты должен быть весел, с улыбкою. У ног Зевса я хочу видеть орла; у ног Искандера я хочу видеть ряд бутылок с несколькими, для разнообразия, штофами; при Зевсе должен быть Ганимед, при Искандере Кетчер, наливающий, подливающий, возливающий и осушающий (ревущий не в зачет это само по себе). Портрет Натальи Александровны прелесть; я готов был бы украсть его, если б представился случай. Как хорош портрет Щепкина! Слеза, братец мой, чуть не прошибла меня, когда я (Далее зачеркнуто: его) увидел эти старые, но прекрасные в их старости черты; мне показалось, будто он, друзьяка, сам вошел ко мне. Кто хочет убедиться, что старость имеет свою красоту, пусть посмотрит на этот портрет, если не может видеть подлинника. О портретах твоих детей не сужу Саша изменяется, других я не видал.9 Они понравились моей дочери она пробовала даже их есть, но стекло помешало. Ну, прощайте. Смотрите же никому, кроме наших близких. Ах, говорят, бедняк Огарев умирает с голоду за границею; что бы вам сложиться по подписке помочь ему: я бы тоже пожертвовал 1 рубль серебром.


255. А. И. ГЕРЦЕНУ


СПб. 1846, января 26.

Твое решение, любезный Герцен, отдать "Кто виноват? Краевскому, а не мне, совершенно справедливо. Подлости других не дают нам право поступать подло даже с подлецами. (Далее зачеркнуто: Ты обещал ему, так должен напечатать, что будет (нрзб.) повестью) Но только мне, соглашаясь, что ты прав, приходится волком выть. Я думал, что у меня будет две капитальные повести Достоевского и твоя, а мне надо брать повестями. Я еще не знаю, успеешь ли ты мне написать две вещицы, которые обещаешь, уже одно то, что это не повести в твоем роде, т. е. с глубокою гуманною мыслию в основе, при внешней веселости и легкости, важно. Такие вещи, как "Кто виноват?", не часто приходят в голову, а между тем одной такой вещи достаточно бы для успеха альманаха.1

Как вас всех благодарить за ваше участие, не знаю и не считаю нужным, но не могу не сказать, что это участие меня глубоко трогает. Я раздумался и сознал, что в одном отношении был вполне счастлив: много людей любили меня больше, нежели сколько я стоил. Целоваться не с женщинами в наш просвещенный XIX век и глупо и пошло, так хоть стукни побольнее Михаила Семеновича за меня, во изъявление моих к нему горячих чувств.2 Статье г. Соловьева очень рад,3 что, однако, не мешает мне печалиться о том, что при ней не будет статьи шепелявого профессора.4 И статья была бы на славу и имя автора всё это, братец, не что-нибудь так. А всё-таки мне хотелось бы, чтобы Кавелин, о чем бы ни писал, коснулся своего взгляда на русскую историю в сравнении с историей Западной Европы. А то украду, ей-богу, украду скажи ему. Такие мысли держать под спудом грех.5

Удивили и обрадовали меня две строки твои о Станкевиче: "Едет за границу и очень бы желал тебя взять. Стоит решиться". Чего же лучше? Одолжаться вообще неприятно в чем бы то ни было, и одолжать приятнее; но если уже такая доля, то лучше одолжаться порядочными людьми или вовсе никем не одолжаться. Я Александра Станкевича хорошо узнал в его приезд в Питер, и мне быть одолженным ему будет также легко, сколько легко быть одолженным всяким человеком, которого много любишь и много уважаешь, и поэтому считаешь близким и родным себе. Мне нужно только знать как и каким образом, когда, а главное, не стеснит ли это его и не повредит ли хоть сколько-нибудь его отношениям к отцу. Где он? Напиши поскорее, ради аллаха, да кстати скажи ему: нельзя ли де поскорее повестцы или рассказца он тиснул уже таковой в Питере на славу.6 А сам ты, коли писать для альманаха, так брось сборы и пиши, да и других торопи. Времени мало: просрочить значит всё испортить. Если Станкевич едет весною, благодаря альманаху я оставлю семейство не при чем, да и ворочусь ни с чем; если он едет осенью, я, может быть, и своих деньжонок прихвачу, да, пожалуй, еще и так, что чужих не нужно будет, а если и нужно, то немного. Всё это важно.

Пока довольно. Скоро буду писать больше, по оказии. Отрывок из записок Михаила Семеновича вещь драгоценная, я вспрыгнул, как прочел, что он хочет дать. Это будет один из перлов альманаха. Что Кетчер говорил Галахову ничего: если даст что порядочное, не мешает;7 я заплачу и дело с концом. Об оставлении мною "Отечественных записок" говорить еще не нужно. Мне надо помедлить неделю, другую не больше.

Прощай. Кланяйся всем и скажи Саше,8 что тебе, мол, кланяется

Белинский.


Альманах Некрасова дерет; больше 200 экземпляров продано с понедельника (21 января по пятницу 25-е).9


256. А. И. ГЕРЦЕНУ


СПб. 18-16. Февраля 6.

Письмо1 и деньги твои (100 р. серебром) получил вчера, любезный мой Герцен, за что всё не благодарю, потому что это лишнее. Рад я несказанно, что нет причины опасаться не получить от тебя ничего для альманаха, так как "Сорока-воровка" кончена и придет ко мне во-время. А всё-таки грустно и больно, что "Кто виноват?" ушло у меня из рук. Такие повести (если 2 и 3 часть не уступают первой) являются редко, и в моем альманахе она была бы капитальною статьею, разделяя восторг публики с повестью Достоевского ("Сбритые бакенбарды"),2 а это было бы больше, нежели сколько можно желать издателю альманаха даже и во сне, не только наяву. Словно бес какой дразнит меня этою повестью, и, расставшись с нею, я всё не перестаю строить на ее счет предположительные планы например: перепечатал бы де и первую часть из "Отечественных записок" вместе с двумя остальными и этим начал бы альманах. Тогда фурорный успех альманаха был бы вернее того, что Погодин вор, Шевырко дурак, а Аксаков шут. Но повторяю соблазнителем невинности твоей совести быть не хочу; а только не могу не заметить, кстати, что история этой повести мне сильно открыла глаза на причину успехов в жизни мерзавцев: они поступают с честными людьми, как с мерзавцами, а честные люди за это (Далее зачеркнуто: тем больше) поступают с мерзавцами, как с людьми, которые словно во сто раз честнее их, честных людей. Борьба неравная! Удивительно ли, что успех на стороне мерзавцев? По крайней мере, потешь меня одним: сдери с Рощина3 рублей по 80 серебром или уж ни в каком случае не меньше 250 асс. за лист. (Первоначально: с листа) Повесть твоя имела успех страшный, и требование такой цены за ее продолжение никому не покажется странным. Отдавая 1-ю часть, ты имел право не дорожить ею, потому что не знал ее цены. Теперь другое дело. Некрасов хочет сделать именно это. Он обещал Рощину повесть еще весною4 и вперед взял у него 50 р. серебром, а о цене не условился. Вот он и хочет просить 250 р. асс. за лист, чтобы отдать ее мне, если тот испугается такой платы, или наказать его ею, если согласится. Чтобы мой альманах имел успех (Далее зачеркнуто: мне) после "Петербургского сборника", необходимо во что бы ни стало сделать его гораздо толще, не менее 50 листов (можно и больше), а потом больше повестей из русской жизни, до которых наша публика страшно падка. А потому я повести Некрасова будь она не больше, как порядочна буду рад донельзя.

Что статья Кавелина будет дьявольски хороша в этом я уверен, как нельзя больше. Ее идея (а отчасти и манера Кавелина развивать эту идею) мне известна, а этого довольно, чтобы смотреть на эту статью, как на что-то весьма необыкновенное.5

Впрочем, не подумай, чтобы я не дорожил твоею "Сорокой-воровкой": уверен, что это грациозно-остроумная и, по твоему обыкновению, дьявольски умная вещь; но после "Кто виноват?" во всякой твоей повести не такой пробы ты всегда будешь без вины виноват. Если бы я не ценил в тебе человека так же много или еще и больше, нежели писателя, я, как Потемкин Фонвизину после представления "Бригадира", сказал бы тебе:"Умри, Герцен!"6 Но Потемкин ошибся: Фонвизин не умер, и потому написал "Недоросля". Я не хочу ошибаться и верю, что после "Кто виноват?" ты напишешь такую вещь, которая заставит всех сказать о тебе: "Прав, собака! давно бы ему приняться за повести!" Вот тебе и комплимент и посильный каламбур.

Ты пишешь: "Грановский мог бы прислать из последующих лекций".7 Если мог бы, то почему же не пришлет? Зачем тут бы? Статье г. Соловьева я рад несказанно и прошу тебя поблагодарить его от меня за нее.8

По экземпляру вкладчикам, по законам вежливости гниющего Запада, дарится от издателя всем, и давшим статью даром и получившим за нее деньги. А отпечатать 50 экземпляров особо той или другой статьи дело плёвое и не стоящее издателю ни хлопот, ни траты. Но если мой альманах пойдет хорошо (на что я имею не совсем безосновательные причины надеяться), то я не вижу никакой причины не заплатить Кавелину и г. Соловьеву, ведь я должен буду получить большие выгоды. Будет с меня и того, что эти люди с такою благородною готовностию спешат помочь мне без всяких расчетов. В случае неуспеха я не постыжусь остаться одолженным ими: зачем же им стыдиться получить от меня законное вознаграждение за труд в случае успеха с моей стороны? Это уж было бы слишком по-московски прекраснодушно. В случае успеха и ты, о Герцен, будешь пьян на мои деньги, да напоишь редерером (удивительное вино: я выпиваю его по целой бутылке с большою приятностию и без всякого ущерба здравию) и Кетчера и всех наших; а я в тот самый день (по условию) нарежусь в Питере. По части шампанского Кетчер мой крестный отец, и я не знаю, как и благодарить его. Ко всем солидным винам (за исключением хереса, к которому чувствую еще некоторую слабость) питаю полное презрение и, кроме шампанского, никакого ни капли в рот, а шампанское тотчас же после супу. Ожидал ли ты от меня такого прогресса?

Статье г. Мельгунова очень рад нечего и говорить об этом. Не знаю, что он напишет, но уверен, что всё будет человечески хорошо. Поблагодари его от меня.9

А когда Станкевич думает ехать? Уведомь. И когда Михаил Семенович думает выслать отрывок из записок?10 Этот гостинец словно с неба свалился мне, и мне страшно одной мысли, чтоб он как-нибудь не увернулся от меня, и я до тех пор не смею считать его своим, пока не уцеплюсь за него и руками и зубами.

Это письмо пишется к тебе накануне его отправления (5 февраля), а завтра, братец ты мой, посылается к г. Краевскому цыдулка с возвещением о выходе из его службы. Думаю, что ответит: как-де хотите; но не считаю невозможным, что, одумавшись, примется и за переговоры. Но ни за что не соглашусь губить здоровье и жизнь на каторжную работу. Надо хоть отдохнуть; а там, если опять запрячься в журнал, то уж в такой, где бы я был и редактором, а не сотрудником только. Уведомь, какой эффект произведет на славенофилов статья во 2 No "Отечественных записок" "Голос в защиту от голоса "Москвитянина"".11

Пишешь ты: "Сегодня бенефис Щепкина",12 а когда было это "сегодня" аллах ведает на письме числа не выставлено. Уведомь, как сошел бенефис.

Альманах Некрасова дерет, да и только. Только три книги на Руси шли так страшно: "Мертвые души", "Тарантас" и "Петербургский сборник".13 Эх, как бы моя попала в четвертые! Письма Боткина получил.14

Прощай. Что Кетчер? Как-то недавно во сне я ужасно обрадовался его приезду в Питер и весьма любовно с ним лобызался, но что очень странно шампанского не пил. Итак, крестному папеньке крепко жму руку, а равно и всем вам.

Твой В. Белинский.


Какой это Соколов так жестоко отвалял в "Отечественных записках" бедного Ефремова? 15 Жаль даже.

А как бы придумать моему альманаху название попроще и получше? Оно затрудняет меня.


257. А. И. ГЕРЦЕНУ


СПб. 1846, февраля 19.

Деньги и статьи получил.1 Кетчера ототкнуть и откупорить можешь. Ход дела был чрезвычайный. Я, будто мимоходом, уведомил Рощина,2 предлагавшего мне взять у него денег, что, спасая здоровье и жизнь, бросаю работу журнальную и прошу только додать мне рублей 50 серебром, остающихся за ним по 1-е апреля. В ответ получаю, что без меня он не может счесться, что, дескать, придите обо всем перетолкуем. Прихожу. Сцена была интересная. Он явно был смущен. Не знал, как начать думал шуткою, да не вышло. Он ожидал, может быть, что я намекну о недостаточности платы, а я холодно и спокойно заговорил о жизни и здоровье. "Да ведь надо же работать-то". "Буду делать, что мне приятно и не стесняясь срочностью". "Гм! Как же это? Надо подумать об "Отечественных записках". Что делает Кронеберг?" "Не знаю". "Гм! а Некрасов?" и т. д. Наконец: "Не знаете ли кого?" Вообще был сконфужен сильно; но опасности своей не понимает это ясно. Он смотрит на меня не как на душу своего журнала, а как на работящего вола, которого трудно заменить, но потеря которого всё же не есть потеря всего. Видите ли: он ее только скуп, но и туп в соразмерности. Теперь понятно, что, платя мне безделицу, он искренно считал себя моим благодетелем. В апреле едет в Москву кажется, переманивать в Петербург Галахова. Желаю успеха. Сначала я решился отказаться по чувству глубокого оскорбления, глубокого негодования; а теперь у меня, к нему нет ничего. Быть с ним вместе мне тяжело, потому что я не способен играть комедию; но вот и всё. Ты пишешь, что не знаешь, радоваться или нет. Отвечаю утвердительно: радоваться. Дело идет не только о здоровье о жизни и уме моем. Ведь я тупею со дня на день. Памяти нет, в голове хаос от русских книг, а в руке всегда готовые общие места и казенная манера писать обо всем. Ты прав, что пьеса Некрасова "В дороге" превосходна;3 он написал и еще несколько таких же и напишет их еще больше; но он говорит, это оттого, что он не работает в журнале. Я понимаю это. Отдых и свобода не научат меня стихи писать, но дадут мне возможность писать так хорошо, как дано мне писать. А то ведь я давно уже не пишу ..., давно я литературный онанист. Ты не знаешь этого положения. А что я могу прожить и без "Отечественных записок", может быть, еще лучше, это, кажется, ясно. В голове у меня много дельных предприятий и затей, которые при "Отечественных записках" никогда бы не выполнились, и у меня есть теперь имя, а это много.

Твоя "Сорока-воровка" (Далее зачеркнуто: сильно) отзывается анекдотом, но рассказана мастерски и производит глубокое впечатление. Разговор прелесть, умно чертовски. Одного боюсь: всю запретят. Буду хлопотать, хотя в душе и мало надежды. Мысль записок медика прекрасна,4 и я уверен, что ты мастерски воспользуешься ею. Статья "Даниил Галицкий" дельный и занимательный монограф, мне очень нравится. Ведь это г. Соловьева? Почему он не выставил имени? Узнай стороною и уведомь. О статье Кавелина нечего и говорить это чудо. Итак, вы, ленивые и бездеятельные москвичи, оказались исправнее наших петербургских скорописцев. Спасибо вам.

А что мой альманах должен быть слоном или левиафаном, это так. Пьеса Некрасова "В дороге" нисколько не виновата в успехе альманаха. "Бедные люди" другое дело, и то потому, что о них заранее прошли слухи. Сперва покупают книгу, а потом читают; люди, поступающие наоборот, у нас редки, да и те покупают не альманахи. Поверь мне, между покупателями "Петербургского сборника" много, много есть людей, которым только и понравится что статья Панаева "О парижских увеселениях". Мне рисковать нельзя; мне нужен успех верный и быстрый, нужно, что называется, сорвать банк.5 Один альманах разошелся глядь, за ним является другой покупатели уж смотрят на него недоверчиво. Им давай нового, повторений они не любят. У меня те же имена, кроме твоего и Михаила Семеновича. Когда альманах порядком разойдется, тогда статья Кавелина поможет его окончательному ходу, а сперва она только испугает всех своим названием скажут: ученость, сушь, скука! Итак, мне остается рассчитывать на множество повестей да на толщину баснословную. И верь мне: я не ошибусь. Вы, москвичи, народ немножко идеальный, вы способны написать или собрать хорошую книгу, но продать ее не ваше дело: тут вам остается только снять шляпу да низко нам поклониться. Прозаический перевод Шекспира вещь хорошая; но примись (Первоначально: поступи?) Кетчер за дело поумнее, через нас, у него было бы втрое больше покупателей, пошло бы лучше. И благородная цель была бы достигнута вернее, и карман переводчика чаще бы виделся с Депре.6 Я знаю только одну книгу, которая не нуждается даже в объявлении для столиц: это 2-я часть "Мертвых душ". Но ведь такая книга только одна и была на Руси. Что же до цены, альманах Некрасова очень дешев. "Вчера и сегодня"7 стоит 150 коп. сер., а ведь дороже "Петербургского сборника". Рискнуть потратить на книгу, тысяч пять, да не положить за нее 14 р. невозможно. Политипажи дело доброе: они вербуют тех покупателей, которые иначе не читают книг, как только глазами, а для кармана все покупатели хороши. Я в альманахе Некрасова знаю толку больше, нежели большая часть купивших его, а не купил бы его и при деньгах, зато купил бы порядочный перевод Тацита, если б такой вышел, и ты тоже; а покупатели альманахов Тацита не купили бы, им и от "Илиады" Гнедича сладко спится.

Бедного Языкова постигло страшное несчастие у него умер Саша, чудесный мальчик. Бедная мать чуть не сошла с ума молоко готовилось броситься ей в голову, она уже заговаривалась. Страшно подумать смерть двухлетнего ребенка! Моей дочери только восемь месяцев,8 а я уж думаю: "Если тебе суждено умереть, зачем ты не умерла полгода назад!" Чего стоит матери родить ребенка, чего стоит поставить его на ноги, чего стоит ребенку пройти через прорезывание зубов, крупы, кори, скарлатины, коклюши, поносы, запоры смерть так и бьется за него с жизнию, и если жизнь побеждает, то для того, чтобы ребенок сделался со временем чиновником или офицером, барышнею и барынею! Было из чего хлопотать! Смешно и страшно! Жизнь наполнена ужасного юмора. Бедный Языков!

Коли мне не ехать за границу, так и не ехать.9 У меня давно уже нет жгучих желаний, и потому мне легко отказываться от всего, что не удается. С Михаилом Семеновичем в Крым и Одессу очень бы хотелось; но семейство в Петербурге оставить на лето не хочется, а переехать ему в Гапсаль двойные расходы. Впрочем, посмотрю.

Твоему приезду в апреле рад донельзя.

Зачем ты прислал мне диссертацию Надеждина?10 Не понимаю. Разве для весу посылки? Это другое дело.

Если будешь писать к Рощину, пиши так, чтоб я тут был в стороне. И вообще в этом деле всего лучше поступать политично. Например, изъяви ему свое искреннее сожаление, что чертовская журнальная работа, разборы букварей, глупых романов и тому подобного вздору так доконали меня, что я принужден (Первоначально: должен) был подумать о спасении жизни, и намекни, что вследствие этого обстоятельства ревность многих бывших вкладчиков "Отечественных записок" должна теперь охладеть. Последнее особенно нужно ему.11 Он всё думает, что вы для него трудились; ему и в голову не входит, что вас привлекли не лица, не лицо, а благородное по возможности направление лучшего сравнительно журнала. Если хотите, он, может быть, думает и это, но только себя считает виновником всего хорошего в его журнале. Не худо изъявить ему сожаление, что "Отечественные записки" теперь должны много потерять в духе и направлении. Ты бы это ловко мог сделать. Но оскорблять его прямо вовсе не нужно. Вот говорить о нем правду за глаза это другое дело. Да для этого слишком достаточно одного Кетчера.

Ну, пока больше писать но о чем. Прощай.

В. Б.


258. А. И. ГЕРЦЕНУ


СПб. 1846, марта 20.

Получил я конец статьи Кавелина, "Записки доктора Крупова", отрывок Михаила Семеновича и, наконец, статью Мельгунова.1 И всё то благо, всё добро.2 Статья Кавелина эпоха в истории русской истории, с нее начнется философическое изучение нашей истории. Я был в восторге от взгляда на Грозного. Я по какому-то инстинкту всегда думал о Грозном хорошо, но у меня не было знания для оправдания моего взгляда.3

"Записки доктора Крупова" превосходная вещь. Больше пока ничего не скажу. При свидании мне много будет говорить с тобою о твоем таланте. Твой талант вещь не шуточная, и если ты будешь писать меньше тома в год, то будешь стоить быть повешенным за ленивые пальцы. Отрывок Михаила Семеновича прелесть. Читая его, я будто слушал автора, столько же милого, сколько и толстого. Статья Мельгунова мне очень понравилась, и очень благодарен ему за нее. Особенно мне нравится первая половина и тот старый румянцевский генерал, который Суворова, Наполеона, Веллингтона и Кутузова называл мальчишками. Вообще, в этой статье много мемуарного интереса, читая ее, переносишься в доброе старое время и впадаешь в какое-то тихое раздумье. Ты что-то писал мне о статье Рулье не дурно бы;4 не мешало бы и Грановского что-нибудь. Чисто литературных статей у меня теперь по горло, ешь не хочу, и потому ученых еще две было бы очень не худо. Имя моему альманаху "Левиафан". Выйдет он осенью, но в цензуру пойдет на днях и немедленно будет печататься.

Насчет путешествия с Михаилом Семеновичем, кажется, что поеду. Мне обещают денег, и, как получу, сейчас же пишу, что еду. Семейство отправляю в Гапсаль это и дача в порядочном климате и курс лечения для жены, что будет ей очень полезно. Тарантас, стоящий на дворе Михаила Семеновича, видится мне и днем и ночью это не соллогубовскому тарантасу чета. Святители! сделать верст тысячи четыре, на юг, дорогою спать, есть, пить, глазеть по сторонам, ни о чем не заботиться, не писать, даже не читать русских книг для библиографии да это для меня лучше Магометова рая, а гурий не надо чорт с ними!5

Рощин едет в Москву 2-го апреля, кажется, переманивать в Питер Галахова. Он говорит обо мне, как о потерянном мальчишке, которого ему жаль; говорит, что я никогда не умел покориться никакому долгу, никакой обязанности. Теперь через Некрасова пытает о моих делах, делает вид, что принимает участие, и, кажется, ему хочется, чтоб я взял у него денег, да нет же скорей повешусь. Вообще ему, как видно, неловко, и он сконфужен. Слышал я, что он распространяет слухи, что хочет мне отказать, как человеку беспокойному и его изданию опасному. Поздно схватился!

Мне непременно нужно знать, когда именно думает ехать Михаил Семенович. Я так и буду готовиться. Альманаха при мне напечатается листов до 15, остальные без меня (я поручаю надежному человеку), а к приезду моему он будет готов, а в октябре выпущу.

Здравствуй, Николай Платонович! наконец-то твое возвращение унес не миф. Я был на тебя сердит и больно, братец, а за что спроси у Герцена. А теперь я хотел бы поскорей увидеть твою воинственную наружность и на радости такого созерцания выпить редереру что это за вино, братец ты мой! Сатину и всем вам жму руку.6

В. Б.


259. В. И. БОТКИНУ


СПб. 1846, марта 26 (апреля 6).

Давно мы не видались, друг Василий Петрович, и давно не подавали друг другу голоса.1 Что до меня, мне все переписки надоели и я стал на письма так же ленив, как во время оно (глупое время!) был ретив. Сверх того, я и боюсь переписки: она годна только для недоразумений. Что при свидании решается двумя-тремя словами к обоюдному удовольствию, то в разлуке служит поводом к огромной переписке, где всё перепутывается. Это я много раз испытал, и пора мне воспользоваться уроком опыта. О себе писать мне просто противно, а больше ведь у нас не о чем писать. Скоро увидимся тогда вновь познакомимся друг с другом говорю: познакомимся, потому что после трехлетней разлуки ни я, ни ты не то, что были.2 Мая 30, а по-вашему, по-басурманскому, июня 11-го,3 стукнет мне 36 лет, (Далее зачеркнуто: а так почти) осенью три года, как я женат, и моей дочери теперь девять месяцев. В это время я пережил да передумай (и уже не головою, как прежде), право, лет за 30. Пройдут незаметно и еще 4 года и мне 40 лет страшно! Вот она и старость! Ну, да довольно об этом.

Спасибо тебе за письма об Испании и Танжере.4 Они прекрасны, и из них для моего альманаха выходит превосходная и преинтересная статья. Спасибо тебе за согласие отдать их мне.

Желал бы я знать, когда именно воротишься ты, да я думаю, пока ты и сам этого не знаешь. Я еду с М. С. Щепкиным в Новороссию (в Одессу и Крым). Воротимся мы в октябре. Вот мне и хотелось бы в Питере столкнуться с тобою, а не то хоть в Москве, но лишь бы не разъехаться дорогою.

О моем здоровье и частию моих обстоятельствах узнаешь от Николая Петровича;5 а в дополнение (Первоначально: а о новостях в дополнение ко всему) прочти письмо к Анненкову.6

Мишелю жму руку. О семействе его не имею никаких известий. (Первоначалъно: новостей) Слышал от Беера, что Александра Александровна родила дочь, а больше ничего не знаю.

Странное дело! при мысли о свидании с тобою мне всё кажется, будто мы расстались молодыми, а свидимся стариками, и от этой мысли мне и грустно, и больно, и почти что страшно. Молодыми! Нет, я не был молод никогда, потому что всегда жил головой и сумел даже и из сердца сделать голову отчего и вышла преуродливая голова.

Прощай, до свидания, надеюсь, скорого.

В. Б.


260. П. Н. КУДРЯВЦЕВУ


СПб. 1846, марта 26.

Дражайший Петр Николаевич. Тысячекратно благодарю Вас за дружескую готовность снабдить меня Вашею повестью, спешу уведомить Вас, что мой альманах выйдет осенью и что, следовательно, если Вы послали повесть, то Вам нечего беспокоиться о том, что опоздаете.1 Если же не послали, то вышлите поскорее. Желал бы я узнать что-нибудь о Вас, тем более что обо мне Вы кое-что знаете через Анненкова. Что Вы, как Вы? Да хранит Вас судьба от сифилитического влияния шеллингианизма, пиэтистицизма, (Далее зачеркнуто: и неметчины?) это пуще всего.2 Надеюсь, что Вы здоровы и обретаетесь в духе. Затем, не имея ничего более писать, желаю Вам всего хорошего. Жена моя, ее сестра Вам усердно кланяются, а за мою дочь, по причине ее малолетства и безграмотности, кланяюсь Вам я, равно как и за себя.

Ваш В. Б.


261. А. И. ГЕРЦЕНУ


СПб. 1846, апреля 6.

Вчера записал было я к тебе письмо, сегодня хотел кончить, а теперь бросаю его и пишу новое, потому что получил твое, которого так долго ждал.1 Признаюсь, я начал было беспокоиться, думая, что и на мою поездку на юг (о которой даже во сне брежу) чорт наложит свой хвост. Что ты мне толкуешь о важности и пользе для меня от этой поездки: я сам слишком хорошо понимаю это и еду не только за здоровьем, но и за жизнию. Дорога, воздух, климат, лень, законная праздность, беззаботность, новые предметы, и всё это с таким спутником, как Михаил Семенович, да я от одной мысли об этом чувствую себя здоровее. И мой доктор (очень хороший доктор, хотя и не Крупов2) сказал мне, что по роду моей болезни такая поездка лучше всяких лекарств и лечений. Итак, Михаил Семенович едет решительно, и я знаю теперь, когда и я могу готовиться. Разве только что-нибудь непредвиденное и необыкновенное заставит меня отказаться; но во всяком случае я на днях беру место (Первоначально: билет) в мальпост. Вчера я именно о том и писал к тебе, чтобы ты как можно скорее уведомил меня, едет ли Михаил Семенович и когда именно. Вот почему сегодняшнее письмо твое ужасно обрадовало меня, так что куда девалась лень, и я сейчас же сел писать ответ, несмотря на то, что А. А. Тучков3 едет во вторник. Известие об обретении явленных 500 р. тоже не последнее обстоятельство в письме твоем, меня обрадовавшее. Только этих денег ты мне не высылай, а отдай (Первоначально: пришли) мне их в Москве. Оно проще, и хлопот меньше. На лето мне и семейству денег станет; может быть, станет их на месяц и по-приезде в Питер, а там что будет, то и будет, а пока vogue la galere! (была не была! (Франц.) ) Нашему брату подлецу, т. е. нищему, а не то чтобы мошеннику, даже полезно иногда довериться случаю и положиться на авось. Делать-то больше нечего, а притом, если такая поведенция может сгубить, то она же иногда может и спасти.

Ну, братец ты мой, спасибо тебе за интермедию к "Кто виноват?"4 Я из нее окончательно убедился, что ты большой человек в нашей литературе, а не дилетант, не партизан, не наездник от нечего делать. Ты не поэт: об этом смешно и толковать; но ведь и Вольтер не был поэт не только в "Генриаде", но и в "Кандиде", однако его "Кандид" потягается в долговечности со многими великими художественными созданиями, а многие не великие уже пережил и еще больше переживет их. У художественных натур ум уходит в талант, в творческую фантазию, и потому в своих творениях, как поэты, они страшно, огромно умны, а как люди ограниченны и чуть не глупы (Пушкин, Гоголь). У тебя, как у натуры по преимуществу мыслящей и сознательной, наоборот талант и фантазия ушли в ум, (Далее зачеркнуто: а сердце) оживленный и согретый, так сказать, осердеченный гуманистическим направлением, не привитым и не вычитанным, а присущим твоей натуре. У тебя страшно много ума, так много, что я и не знаю, зачем его столько одному человеку; у тебя много и таланта и фантазии, но не того чистого и самостоятельного таланта, который всё родит сам из себя и пользуется умом как низшим, подчиненным ему началом, нет, твой талант чорт его знает (Далее зачеркнуто: какой-то незаконнорожденный) такой же батард6 или пасынок в отношении к твоей натуре, как и ум в отношении к художественным натурам. Не умею яснее выразиться, но уверен, что ты поймешь это лучше меня (если еще не думал об этом вопросе) и мне же выскажешь это так ясно и определенно, что я закричу: эврика! эврика!6 Есть умы чисто спекулятивные, для которых мышление почти то же, что чистая математика, и вот когда такие принимаются за поэзию, у них выходят (Далее зачеркнуто: чисто) аллегории, которые тем глупее, чем умнее. Сочетание сухого и даже влажного и теплого ума с бездарностию родит (Первоначально: производит) камни и полена, которые показывала вместо детей Рея Кроносу.7 Но у тебя, при уме живом и осердеченном, есть своего рода талант в чем он состоит, не умею сказать; но дело в том, что я глупее тебя на много раз, искусство (если не ошибаюсь) мне сроднее, чем тебе, фантазия у меня преобладает над умом, и, кажись, по всему этому такому своего рода таланту скорее следовало бы быть у меня, чем у тебя (уже по одному тому, что тебе читать Канта, Гегелеву феноменологию и логику нипочем, а у меня трещит голова иногда и от твоих философских статей), а вот у меня такого своего рода таланта ни больше ни меньше, как настолько, сколько нужно, чтобы понять, оценить и полюбить твой талант. И такие таланты необходимы и полезны не менее художественных. Если ты лет в десять напишешь три-четыре томика, поплотнее и порядочного размеpa, ты большое имя в нашей литературе и попадешь не только в историю русской литературы, но и в историю Карамзина. Ты можешь оказать сильное и благодетельное влияние на современность. У тебя свой особенный род, под который подделываться так же опасно, как и под произведения истинного художества. Как Нос в гоголевской повести того же имени, ты можешь сказать о себе: "Я сам по себе!" Деятельные идеи и талантливое, живое их воплощение великое дело, но только тогда, когда (Далее зачеркнуто: оно) всё это неразрывно связано с личностию автора и относится к ней, как изображение на сургуче относится к выдавившей его печати. Этим-то ты и берешь. У тебя всё оригинально, всё свое даже недостатки. Но поэтому-то и недостатки у тебя часто обращаются в достоинства. Так, например, к числу твоих личных недостатков принадлежит страстишка беспрестанно острить, но в твоих повестях такого рода выходки бывают удивительно хороши. Пиши, брат, пиши, как можно больше пиши, не для себя, а для дела: у тебя такой талант, за скрытие которого ты вполне заслужил бы проклятие. А об Рощине8 и "Отечественных записках" ты напрасно хлопочешь. За себя лично и за других я могу бояться худа; но в отношении к общему делу я предпочитаю быть оптимистом. Тебя смущает, что в литературе не останется органа благородных и умных убеждений. Это и так, да не так. Я уверен, что не пройдет двух лет, как я буду полным редактором журнала. Спекулянты не упустят основать журнал, рассчитывая именно на меня. Обо мне теперь знают многие такие, которые ничего не читают, и они смотрят на меня с уважением, как на человека, одаренного добродетельною способностию делать других богатыми, оставаясь нищим. "Отечественные записки" уже стары, и в них я сам стар, потому что, наладившись раз, как-то против моей воли иду одною и той же походкою. Я связан с этим журналом своего рода преданием: привык щадить людей, важных только для него, и вообще держаться тона не всегда моего, а часто тона журнала. Ведь и Рощин не мог же не отразить своей личности в своем журнале. Мне надо отдохнуть, во-1-х, для спасения жизни и восстановления (возможного) здоровья, а во-2-х, и для того, чтобы стрясти с сандалий моих прах "Отечественных записок", забыть, что я образовывал с ними (Далее зачеркнуто: был) когда-то сиамских близнецов. Кроме того, у меня на памяти много грехов, наделанных во время оно в "Отечественных записках". И как хорошо, что мои статьи печатались без имени, и я в новом журнале всегда могу отпереться от того, что говорил встарь, если б меня стали уличать. Жизнь премудреная вещь; иногда перемена квартиры освежает человека нравственно. Поверь мне, что все мы в новом журнале будем те же, да не те, и новый журнал не будет "Отечественными записками" не по одному имени. Я надеюсь, что буду издавать журнал. А с Рощиным мне делать нечего. Это страшно (Первоначально: глубоко) ожесточенный эгоист, для которого люди средство и либерализм средство. Он очень умен по-своему и на Чичикова смотрит совсем не как на гения, как смотрим на него все мы, а как на своего брата Кондрата. Но в литературе он человек тупой и круглый невежда. Не пошли ему меня его счастливая звезда, его мерзкие "Отечественные записки" лопнули бы на втором годе. Повторяю: личность его не могла не отразиться на "Отечественных записках", и вот причина, почему в них так много балласту, почему толщину их все ставят в порок и почему, короче, они так гадки, несмотря на участие в них мое и многих порядочных людей. Я же не могу быть с человеком на торговых отношениях. Вот другое дело, если б хозяин "Отечественных записок" был Корш, я готов бы остаться навсегда работником этого журнала. К Рощину у меня никогда не лежало сердце, но всё же я думал о нем лучше, чего он стоил. Оставаясь при нем, я должен лицемерить на что у меня нет ни охоты, ни уменья. А писать у него изредка вздор, дудки. Ему самому смертельно хочется этого, и он уже подъезжал ко мне через Панаева, да не надует. У него расчет верный: я напишу ему в год рецензий десятка два (разумеется, столько хороших, сколько это в моих средствах) да статьи три-четыре: направление и дух журнала спасется, а я за это получу много много рублей 500 серебром в год. Кто же в дураках-то? А между тем, хоть и меньше, а всё срочная работа, и я из-за нее своего дела не буду делать, а от его работы сыт не буду. Он теперь мечется то к тому, то к другому, и никого не находит. Заказал статью Милановскому,9 которого уже не раз гонял от себя по шее, как пустого и гадкого мальчишку. Не знаю, что будет вперед, а пока я просто изумлен тем, как имя мое везде известно и в каком оно почете у российской публики: этого мне и во сне не снилось. Весть о разрыве давно уже прошла и в провинцию. Все подлецы и филистимляне петербургские (даже и совсем не литературные) в восторге, что у "Отечественных записок" волоса обрезаны, а сыны Израиля печалятся об этом. Рощин этого не ожидал. Но теперь он, кажется, всё понял, но, думая, что я играю с ним комедию, хочет выждать и переломить меня. Посмотрим. В Москву он не поехал. У него ... образовалась фистула, и он вытерпел довольно мучительную операцию и теперь лежит. Но, вероятно, оправившись, поедет надувать Галахова. С богом!

Кончаю письмо известием, что мы с Некрасовым взяли билет в мальпост на 26 апреля.

В. Б.


262. Д. П. Иванову


СПб. 1846, апреля 15.

Любезный Дмитрий, 26 нынешнего месяца еду я в Москву, а 28 буду в ней.1 Ты когда-то писал, что квартира у тебя большая. Скажи мне, могу ли я остановиться у тебя на неделю, много дней на десять. В таком случае, уведомь меня, такого ли свойства твоя квартира, чтобы я мог возвращаться домой по ночам, (Первоначально: поздно) и подумай о том беспокойстве, которое я этим буду тебе и твоему семейству оказывать; а подумавши, напиши немедленно искренний ответ. Мой адрес тот же, т. е.: На Невском проспекте, у Аничкина моста, в доме Лопатина, квартира No 43.2

В. Белинский.


263. М. В. БЕЛИНСКОЙ


Москва. 1846, мая 1.

Вот уже четвертый день, как я в Москве, и всё еще не могу оправиться от проклятой дороги. Холод, дождь, слякоть, невозможность прилечь, необходимость сидеть всё это порядочно измучило меня. Часто дождь проникал к нам сквозь стеклянную складную стору и живописно струился по ногам. Не возьми я зимних панталон и тулупа, я погиб бы. Погода в Москве такая же, как и в Петербурге. Вчера было солнце, но в то же время было ветрено и холодно. Сегодня, первое мая, решительно октябрьский день. Мочи нет, как всё это гадко. Ни зелени, ни деревьев глубокая осень.

Дорога до того испорчена, особенно между Клином и Москвою, что мы приехали в воскресенье в 6 часов вечера. Друзья мои дожидались меня в почтамте с двух часов. Принят я был до того ласково и радушно, что это глубоко меня тронуло, хотя я и привык к дружескому вниманию порядочных людей. Безо всякой ложной скромности скажу, что мне часто приходит в голову мысль, что я не стою такого внимания. Что это за добрый, за радушный народ москвичи! Что за добрейшая душа Герцен! Как бы я желал, чтобы ты, Marie, познакомилась с ним. Да и все они что за славный народ! Лучше, т. е. оригинальнее, всех принял меня Михаил Семенович:1 готовясь облобызаться со мною, он пресерьезно сказал: "Какая мерзость!" Он глубоко презирает всех худых и тонких. Дамы просто носят меня на руках, братец ты мой: озябну, укутывают своими шалями; надевают на меня свои мантильи, приносят мне подушки, подают стулья. Таковы права старости, друг мой! Впрочем, Наталья Александровна (к которой я питаю какое-то немножко восторженно-идеальное чувство)2 нашла, что я похорошел (заметь это) и поздоровел. Она так была мне рада, что я даже почувствовал к себе некоторое уважение. Вот как!

Едем мы 16, 17 или 18 мая, не прежде. Боюсь, что возвратимся довольно поздно. Михаил Семенович хочет лечиться, кроме купанья, и виноградом. Это и мне будет очень полезно.

Сегодня поеду к твоему отцу, а завтра увижусь с Галаховым. Кстати: завтра друзья мои дают мне торжественный обед. На днях (как назначит Галахов) увижусь с Остроумовой.3 Жду с нетерпением от тебя письма. Об Оле не могу вспомнить без беспокойства: так всё и кажется, что мой баран нездоров.4 В пятницу или субботу опять буду писать к тебе. А пока прощай, будь здорова и спокойна. Крепко жму твою руку.

Твой В. Белинский


264. М. В. БЕЛИНСКОЙ


Москва. 1846, мая 4.

Вот уже неделя, как я живу в Москве, а от тебя всё ни строки. Это начинает меня сильно беспокоить. Всё кажется, что то больна ты, то плохо с Ольгою, то нельзя вам выехать по множеству хлопот, то терпите вы от грубости людей.1 Так всякая дрянь и лезет в голову и отнимает веселье, а без этого мне было бы в Москве довольно весело. Когда получу твое письмо, и в нем не будет ничего неприятного, то мне будет настоящим образом весело.

Погода в Москве до сих пор ужас. Сегодня ночью шел сильный снег. От такой погоды здоров не будешь. Особенного ничего не чувствую, а всё-таки так нехорошо, и всё от проклятой погоды. В прошлом письме моем я забыл сказать тебе, что хваленая прочная пломбировка почти вся повыпала еще дорогою от употребления пищи, но без всякого участия ператили другого зубочистительного орудия. Уцелела только в нижнем зубу, и то сверху сошла. Ай да шарлатаны, чорт их возьми! Был у твоего "дражайшего".2 Почтенный человек! Вот истинный-то представитель отсутствия добра и зла, олицетворенная пустота! Он, впрочем, был мне рад и много суетился, угощая меня чаем. Я ему об вас с Агриппиной,3 а он всё о себе так и лупит, так и наяривает. Только об Ольге послушал минуты две не без удовольствия. Я рассказал ему о твоих родах и заключил, что, несмотря на гнусность бабки, дело кончилось всё-таки хорошо. А бог-то на что! сказал он мне с убеждением. Да, никто, как бог! отвечал я ему с умилением. Живет он бедно, и страшно трусит смерти его княжны, угрожающей ему монастырем. Буду у него еще раз и позову к себе обедать. У Н. И. Остроумовой еще но был, а буду во вторник так назначил Галахов.

Здешний кружок живее нашего, и здешние дамы тоже поживее наших (благодари за комплимент). И для отдыха Москва вообще чудный город. Впрочем, и то сказать, теперь, как нарочно, почти все съехались туда в одно время, и оттого весело.

Сегодня дают мне обед; ему надо было быть в четверг, да по болезни Корша отложили до сегодня, а Корш-то всё-таки не выздоровел.4

Я уж не знаю, о чем больше и писать. И потому в ожиданий известия от тебя, ma chere Marie, (моя милая Мари (франц.). ) и в чаянии, что вас уже нет в Питере, писать больше не буду до выезда из Москвы. Жму всем вам руки и от души всех вас целую о собачке5 и не говорю. Мамке кланяюсь. Прощай.

В. Б.


265. М. В. БЕЛИНСКОЙ


Москва. 1846, мая 7.

Наконец я имею о вас нечто вроде известия. По крайней мере, Тургенев уверил меня, что вы все здоровы, и сказал мне, что вы отправляетесь из Петербурга 11-го мая. Стало быть, это письмо получишь ты накануне своего отъезда, в пятницу. Надеюсь, что в этот день ты отправишь ко мне письмо. Я еду 15 или 16. К 1-му июня будем мы в Харькове, куда ты и можешь писать по следующему адресу: его высокоблагородию Николаю Дмитриевичу Алфераки; в собственном доме (Pour remettre a M-r Belinsky). (для передачи г-ну Белинскому (франц.). ) Из Харькова я уведомлю тебя, куда опять можешь ты писать ко мне. Затем прощай. Сегодня еду к Остроумовой

В. Б.


266. М. В. БЕЛИНСКОЙ


7 8 мая 1846 г. Москва.

Москва. 1846, мая 7.

Сейчас только (в 4 часа) прочел письмо твое,1 chere Marie (милая Мари (франц.). ), воротившись домой для фрака и шляпы, необходимых для посещения Н. И. Остроумовой. Прочел и порадовался: вы все скучаете, но здоровы, у Ольги появился 6-й зуб, и ничего худого не случилось. Худо только то, что у тебя, кажется, не определен еще день отъезда; по крайней мере, ты об этом ничего не говоришь мне. Странные мы с тобою, братец ты мой, люди: живем вместе не уживаемся, а врозь скучаем. Вот и я: мне не скучно, я гуляю, ем, пью, ничего не делаю, дамы со мною любезны донельзя кажется, тут и грешно и стыдно было бы помнить, что женат и есть жена, а ведь помнится. Да это еще куда бы ни шло, а то ведь хотелось бы увидеться, как будто и бог весть, как давно не видались. Поэтому я думаю, что для поддержания супружеского благосостояния необходимы частые разлуки. Разлука сглаживает все неровности отсутствующего и делает яснее его хорошие стороны. Но это пока в сторону. Не знаю, получишь ли ты это письмо, если отправляешься в субботу, 11-го. Авось либо! Но писать больше не буду, если не получу от тебя письма об отсрочке отъезда. А собачка грустила обо мне, бедненькая!2 Но зато скоро забыла, глупенькая! Берегите ее от простуды. Дочь Иванова застужена при прорезывании глазных зубов, и оттого получила воспаление в мозгу и лишилась зрения. Страшно и больно смотреть а ребенок полный и здоровый.

Это письмо пойдет завтра (8, в среду), и завтра же докончу его.


Мая 8.

Боясь, что письмо это не застанет тебя в Питере, посылаю его на имя Маслова,3 чтобы в случае твоего отъезда он переслал его в Гапсаль. Вчера был у Н. И. Остроумовой. О чем болтали мы, можешь догадаться. Она умна, и у нее на многое есть чутье. Над драматическою пьесою Кудрявцева она смеется.4 Вообще Н. И., не будь она погребена в этом монастыре, была бы очень порядочною особою.5 Когда я с нею раскланивался, появилась гнусная рожа Шахларевой;6 боюсь во сне увидеть стошнит.

Письмо твое пришло в Москву 5-го, а почтальон принес его 7-го: Москва город патриархальный, и в ней всё зависит от воли всех и каждого, а получающие письма зависят от прихоти почтальонов. Извозчики в Москве страшно дешевы, но ночных нет, а ходить ночью в Москве опасно. Меня чуть было не прибил один пьяный. И потому, кто хочет провести вечер в гостях, должен нанимать извозчика на вечер.

Здоровье мое сносно и, мне кажется, даже несколько лучше, чем было в Питере. Михаила Семеновича держит в Москве бенефис Мартынова, который будет 14 или 15 мая, а на другой день мы едем.7 В Крыму, может быть, ему отведут покои в Алупке, замке князя Воронцова, и мы там будем с ним упражняться в купании в море и в пожирании винограда. По приезде в Гапсаль напиши ко мне большое письмо; означь свой адрес, опиши, как вы собирались и убирались, как ехали и доехали и как устроились в Гапсале. Пошли письмо так, чтобы оно дошло в Харьков (на имя его высокоблагородия Николая Дмитриевича Алфераки, в собственном доме, для передачи мне) к 1-му июня; получив его, я напишу к тебе из Харькова, куда опять писать тебе. Прощай. Агриппине жму руку и всех вас целую

В. Б.


Печать я взял с собою Наполеона.


267. М. В. БЕЛИНСКОЙ


Москва. 1846, мая 14.

Последнее письмо твое (от 9 мая) столько же огорчило меня, сколько доставило мне радости предпоследнее (от 6 мая).1 Мерзости, которые делает с тобою управляющий Лопатина, действительно, возмутительны, но для меня еще тяжелее та раздражительность, с которою ты принимаешь их. Не спорю: тяжело, досадно, гадко, но всё же не вижу тут достаточной причины доходить до отчаяния, до расстройства здоровья, именно в ту минуту, когда здоровье особенно нужно. Я обрадовался, увидя твое письмо, но мне стало грустно и как-то неловко, когда я прочел его. Я как будто вижу тебя перед собою в этом письме: ты встревожена, раздражена, и всё тебе кажется не так, не хорошо. Ты начинаешь с того, что ты "никогда не говорила мне, чтобы я в "дражайшем" нашел что-нибудь лучше того, что нашел". Да я и писал к тебе о нем нисколько не в тоне возражения против тебя, а просто передавал тебе впечатление, которое он произвел на меня. Я был уже заранее предубежден против него, хорошего ничего не ожидал, ехал к нему не для него, а для тебя, и нисколько не раскаиваюсь, что был у него. Тебе показалось, что я не получал твоих писем: ясно, что ты не разочла, что наши письма сперва разъезжались в дороге, а потому мы оба и упрекали другу друга в молчании. Но я твои получил все, и первое, от 2-го мая. Ради всего святого для обоих нас, успокойся, Marie, и не давай себе выходить из себя по причине действительно досадных, но в то же время и мелких неудовольствий. 7-ой зуб Ольги гораздо важнее и двух целковых, которые содрал с тебя управляющий, и 30 рублей за клеенки и шкаф, а ты к этому зубу присоединила еще боль в своей груди и дошла до возможности слечь в постель. Я еду в четверг (16-го мая), и если сегодня или завтра не получу от тебя более утешительного письма, то дорога моя не будет весела. Зная твой характер, я не шутя боюсь, чтобы ты не слегла в постель, если уже к бывшим неприятностям прибавится еще какая-нибудь мелочь; а тут еще у меня на уме 7-ой зуб... Тяжело!

Здоровье мое пока лучше, чем было в Питере. С 9-го мая началась в Москве теплая погода, и теперь так хорошо, что даже ночью пахнет весною. Я зяб не потому, что простудился, а потому, что все зябли от холода, а теперь не зябну, а потею и блаженствую от жару.

Твои неудачи в отъезде произошли оттого, что ты не хотела заранее взять билет, как это делают все. Но уж дело сделано, и лишь бы только выехать. Не знаю, получу ли от тебя письмо сегодня. Боюсь, чтобы оно не пришло послезавтра, в день отъезда (в четверг). А это письмо адресую на имя Маслова, тоже из боязни, что оно, придя в день твоего отъезда, не попадет в твои руки. Я виделся с Тютчевыми,2 и они много меня порадовали известием о состоянии, в котором оставили вас; но в тот же день (т. е. вчера) получил я твое письмо... У Александры Петровны разболелись глаза, и по этой причине они проживут несколько дней в Москве. Насчет адреса в Харьков адресуй письма ко мне, как хочешь. Я и забыл было о Кронеберге. Это всё равно. Скажи Маслову, что Некрасов будет в Питере в половине июля, и попроси его вложенное здесь письмо доставить по адресу хоть через Майковых, если он не знает, где живет Гончаров.3

Еще раз прошу тебя, милая Marie, быть спокойнее и беречь себя от губительного влияния, какое на тебя имеют petites miseres de la vie humaine. (маленькие несчастья человеческой жизни (франц.). ) Не думай, что только с тобою случаются такие беды. Чорт с ними, с такими бедами: лишь бы судьба пощадила от таких, какие обрушились над Языковыми.4 Прощай.

Твой В. Б.


268. П. Н. КУДРЯВЦЕВУ


Москва. 1846, мая 15.

Не знаю, как и благодарить Вас, любезнейший Петр Николаевич, за Ваш бесценный подарок.1 Повесть Ваша привела меня в восторг по многим причинам. Признаюсь откровенно: Ваша драматическая пьеса2 привела меня в отчаяние, так что я подумал было, что Ваш "Последний визит"3 действительно был последним визитом Вашим в область творчества. Не то, чтоб она была плоха: почему человеку с талантом не написать плохой пьесы; (Первоначально: повести) но то, что она старчески умна и чужда всякого живого начала. Поэтому за повесть Вашу я взялся с некоторым беспокойством; но тем сильнее был мой восторг, когда я читал ее. Чудесная вещь, глубокая вещь! Это судьба, жизнь, положение русской женщины нашего времени! Характер героини выдержан, а муженек и любовник ее чудо совершенства. Особенно хорош офицерик-то! Только два недостатка нахожу я в этой повести. Первый прибавление к ее названию водевиль не для сцены: оно не идет и его ирония весьма сомнительного качества. Не вычеркнуть ли? Второй и очень важный недостаток: это вторая сцена (в канцелярии) она не идет к делу, ничего не поясняет, ослабляет впечатление, и после нее отрывок из письма, которым оканчивается повесть, теряет всю силу, весь эффект. Если бы Вы ее позволили выкинуть вовсе, повесть ничего не потеряла бы и много бы выиграла.4 Как Вы думаете? Если Вы согласны со мною в полезности этой меры, то потрудитесь уведомить (Письмо повреждено, оторван угол листа.) об этом общего друга нашего Алексея Дмитриевича Галахова. Я в Москве проездом еду завтра с М. С. Щепкиным в Одессу и Крым для восстановления здоровья, а может быть, и для спасения жизни. От "Отечественных записок" я отказался окончательно. Кстати: статья ваша о Бельведере умна и хороша, но о таких предметах, как живопись, теперь так странно читать такие длинные статьи: так думают многие.5

Позвольте попенять Вам за две вещи: за то, что Вы заплатили деньги за пересылку первой тетради повести, и еще за то, что при последней Вы не хотели утешить меня ни строкою чего-нибудь похожего на письмо. Зная, что это не другое что, как лень и усталость от писания повести, я за это не очень сержусь и обращаюсь к Вам с этими строками, как к моему старому и доброму приятелю.

Семейство мое проведет лето в Гапсале. Жена в восторге от Вашей повести, а дочь моя Вам за нее низко кланяется, и я вместе с нею.

Ваш В. Белинский.


Скоро ли Шеллинг перестанет позориться, т. е. умрет? Право, не стоит жить, чтобы после такой славы на старости лет быть Шевыревым.6


269. М. В. БЕЛИНСКОЙ


11 12 июня 1846 г. Харьков.

Харьков. 1846, июня 11.

Вообрази какую я сделал глупость: послал к тебе письмо из Калуги в Гапсаль на твое имя, думая, что ты непременно в Гапсале, что тебя в этом маленьком городке найдут и без адреса квартиры и что посылать через Маслова только лишняя трата времени. Сын М. С. Щепкина служит в кавалерийском полку в Воронеже, был долго в Москве и после нас должен был отправиться в Воронеж.1 Приезжаем туда и он подает мне твое последнее письмо из Петербурга, которое пришло в Москву в день нашего выезда и которое Иванов отослал в дом Щепкина. Из этого письма я узнаю, что ты остаешься в Ревеле и что, следовательно, я опростоволосился, послав к тебе письмо в Гапсаль. Досадно! письмо было подробное почти журнал изо дня в день, с означением погоды каждого дня.2 Перескажу тебе вкратце его содержание. Выехали мы из Москвы 16 мая (в четверг), в 12 часов. Нас провожали до первой деревни, за 13 верст, и провожавших было 16 человек, в их числе и Галахов. Пили, ели, расстались.3 Погода страшная, грязь, дорога скверная, за лошадьми остановка. В Калугу приехали в субботу (18 мая), прожили в ней одиннадцать дней. Если б не гнусная погода, мне было бы не скучно. Еще в Москве я почувствовал, что поправляюсь в здоровье и восстановляюсь в силах, а в Калуге в сносную погоду я уходил за город, всходил на горы, лазал по оврагам, уставал донельзя, задыхался насмерть, но не кашлянул ни разу. С возвращением холода и дождя возвращался и кашель. Пребывание в Калуге для меня останется вечно памятным по одному знакомству, которого я и не предполагал, выезжая из Питера. В Москве М. С. Щепкин познакомился с А. О. Смирновой. C'est une dame de qualite; (Это знатная дама (франц.) ) свет не убил в ней ни ума, ни души, а того и другого природа отпустила ей не в обрез. Она большая приятельница Гоголя, и Михаил Семенович был от нее без ума.4 Так как она приглашала его в Калугу (где муж ее губернатором), то я еще в Москве предвидел, что познакомлюсь с нею. Когда мы приехали в Калугу, ее еще не было там; в качестве хвоста толстой кометы, т. е. Михаила Семеновича, я был приглашен губернатором на ужин в воскресенье, во время спектакля; потом мы у него обедали. Во вторник приехала она, а в четверг я был ей представлен. Чудесная, превосходная женщина я без ума от нее. Снаружи холодна, как лед, но страстное лицо, на котором видны следы душевных и физических страданий, изменяет невольно величавому наружному спокойствию. Благодаря тебе, братец ты мой, тебе, моя милая судорога, я знаю толк в этого рода холодных лицах. Потом я у ней два раза обедал, в последний раскланялся, да еще в тот же вечер раскланялся с нею на лестнице, ведущей из-за кулис в ее ложу. Пишу тебе всё это не больше, как материал для разговоров и рассказов при свидании, и потому в подробности не пускаюсь. Несмотря на весь интерес этого знакомства, погода делала мое пребывание в Калуге часто невыносимым; раз два дня сряду сидел я взаперти в грязной комнате грязной гостиницы, в теплом пальто, с окоченевшими руками и ногами и с покрасневшим носом. Выехали мы из Калуги со вторника на середу (29 мая), в 4 часа утра, и поехали, или, лучше сказать, поплыли по грязи в Воронеж на Тулу. В Воронеж приплыли в субботу (1 июня), в 5 часов утра, и в пятницу ехали уже по хорошей дороге. В Воронеже погода была славная. Тут я получил твое письмо, на которое, для порядка, и буду сейчас отвечать.

Накануне нашего выезда из Москвы приехал туда Языков и успокоил меня на твой счет, сказавши мне, что твои геройские подвиги, достойные Бобелины,5 увенчались блестящею победою над злокачественным Лопатиным и гнусным клевретом его, управляющим. Это известие дало мне возможность уехать из Москвы в спокойном духе, который очень был расстроен твоим письмом от 9 мая. Я не знаю, получила ли ты мой ответ на него от 14 мая, кажется. Ты пишешь, что разлука сделает нас уступчивее в отношении друг друга, но и более чуждыми друг другу. Мне кажется то и другое равно хорошо. Почему хорошо первое толковать нечего: и так ясно; второе хорошо потому, что даст случай познакомиться вновь на лучших основаниях. Я уже не в той поре жизни, чтобы тешить себя фантазиями, но еще и не дошел до того сухого отчаяния, чтобы не знать надежды. А потому жду много добра для обоих нас от нашей разлуки. Я никак, например, не мог понять твоих жалоб на меня, что будто я дурно с тобою обращаюсь, и видел в этих жалобах величайшую несправедливость ко мне с твоей стороны; а теперь, как в новой для меня сфере я смотрю на нашу прежнюю жизнь, как на что-то прошедшее, вне меня находящееся, то вижу, что если ты была не вполне права, то и не совсем неправа. Я опирался на глубоком сознании, что не имел никакого желания оскорблять тебя, а ты смотрела на факты, а не на внутренние мои чувства, и в отношении к самой себе была права. Ежели разлука и тебя заставит войти поглубже в себя и увидеть кое-что такого, чего прежде ты в себе видеть не могла, то разлука эта будет очень полезна для нас: мы будем снисходительнее, терпимее к недостаткам один другого и будем объяснять их болезненностию, нервическою раздражительностию, недостатком воспитания, а не какими-нибудь дурными чувствами, которых, надеюсь, мы оба чужды. Что же касается до твоих слов, что муж, без причины оставляющий жену и детей, не любит их, ты права; но, во-1-х, я говорил тебе о разлуке с причиною, хотя бы эта причина была просто желанием рассеяться и освежиться прогулкою или и прямо желанием освежить ею свои семейные отношения, а во-2-х, я кажется, уехал не без причины. Но об этом после, как ты сама говоришь в письмо своем.

Маслов немного сердит на меня, что я не писал к нему. Но ведь он должен же знать, что я человек-то слабый (т. е. ленивый), мошенник такой. Слух носится, что умер Скобелев, а ты пишешь, что Маслов думает ехать в Ревель, Гапсаль и еще не знаю куда.6 Где же мне писать к нему. А напиши-ко лучше ты и уведомь его о моем знакомстве с Александрою Осиповной Смирновой: это для него будет интересно.

Комплимент, сделанный тебе Тильманом,7 основателен. Ты сильная барыня, а после твоей войны с Лопатиным я не шутя начинаю тебя побаиваться.

Что же ты не пишешь, взяла ли с собою Егора? И кто у тебя нянька? И как ты рассталась с прислугою?

В Воронеже мы застали чудесную погоду. Выехали во вторник, в 4 часа после обеда (4 июня). Солнце пекло нас, но к вечеру потянул ветер с Питера, ночью полил дождь, и мы до Курска опять не ехали, а плыли, и в Курск приплыли в четверг (6). В тот же день поплыли в знаменитую Коренную ярмарку (за 28 верст от Курска). И уж подлинно поплыли, потому что жидкая грязь по колено и лужи выше брюха лошадям были беспрестанно. Ехали на 5-ти сильных конях с лишком 4 часа и наконец увидели ярмарку, буквально по пояс сидящую в грязи, и дождь так и льет. За 20 руб. в сутки нашли комнатку, маленькую, грязную, и той были рады без памяти. В тот же вечер были в театре, и Михаил Семенович узнал, что он играть не будет. На другой день прошлись по рядам (крытым, до которых доехали на дрожках, выше ступицы в грязи). На другой день, около 2 часов пополудни, поехали назад, в Курск. На полдороге встретился крестный ход: из Курска 8 июня носят явленный образ богоматери в монастырь, при котором стоит ярмарка. Вообрази тысяч 20 народу, врозбить идущего по колена в грязи, и который, пройдя 27 верст, ляжет спать под открытым небом, в грязи, под дождем, при 5 градусах тепла. В Курске переменили лошадей, закусили и пустились плыть на Харьков (часов в 8 вечера, в пятницу, 8 июня). Уж не помню, едучи в Курск из Воронежа, да, именно, в Курск из Воронежа, имели удовольствие засесть в грязи, и наш экипаж, вместе с нами (потому что выйти не было никакой возможности), вытаскивали мужики. В тот же вечер, как мы выехали из Курска, погода начала поправляться, а с нею и дорога, так что верст за сто до Харькова ехали мы по дороге довольно сносной и могли делать верст по 8 в час (на пяти лошадях), а станции две до Харькова делали по 10 верст. В Харьков приехали мы в воскресенье (9 июня) около 2 часов после обеда. Через час я был уже у Кронебергов, с полною уверенностию найти твое письмо, а может быть, и целых два. Кронеберги8 приняли меня радостно, добрая М. А. была просто в восторге, даже Андрей Иванович был, видимо, разогрет; а письма нет. Возвращается Михаил Семенович от Алфераки - что письмо? Нет! Худо! Я стал было утешать себя тем, что письмо твое должно идти до Харькова три недели; но Кронеберг сказал мне, что письма из Питера в Харьков приходят в 11-ый день, а по экстрапочте в 8-ой, я и призадумался, забыв, что по этой дороге почты также делают в час по 5 верст, а иногда и в сутки по 50-ти. Был в театре, посидел с четверть часа и поехал к Кронебергам, где и пробыл почти до 12 часов. Вчера, часу в 1-м, приходит Кронеберг и подает мне твое письмо, которое взял он у Алфераки, с которым встретился где-то на улице. И хоть много в этом письме неприятного, но я воскрес. Теперь отвечаю тебе на твое последнее письмо.

Отчего ты ни слова не сказала в нем о том, опасна ли простуда груди твоей и лечишься ли ты? Отчего не отнимаешь Ольгу от груди? Ждешь ли 8-го зуба? Наем вторых мест на пароходе был порядочною глупостью со стороны Маслова. Заграничные пароходы лучше здешних, и вторые места на них немногим хуже первых, но и их потому все избегают, что надо быть в обществе лакеев, что не совсем приятно и для мужчин, а о женщинах нечего и говорить. О том, чего вы тут натерпелись нечего и говорить; оставалось бы только радоваться, что всё это кончилось и Ольга здорова, если бы не твое положение, о котором я теперь ничего верного не знаю, потому что не знаю, какова эта болезнь простуда груди, а ты об этом не сказала ни слова. И потому жду со страхом и нетерпением твоего второго письма, которое надеюсь получить в Харькове, в котором мы пробудем до 18 числа, потому что Михаил Семенович в Харькове является в 5 спектаклях. Мне странно, что ты, пробывши в Ревеле 5 дней, всё еще только сбираешься пригласить доктора, вместо того, чтоб пригласить его на другой же день приезда. Ты, видно, забыла мою осеннюю историю и что значит запускать болезнь. Это ни на что не похоже. Видно, мы все только другим умеем читать поучения, а сами... но делать нечего ворчаньем не поможешь, а вот что-то скажет мне твое второе письмо.

Бога ради, не мучь себя заботами о будущем и о деньгах. Лишь стало денег вам и вы могли бы приехать в Питер хоть с целковым в кармане, а то всё вздор. И потому, если не хватит денег, адресуйся заранее к Александру Александровичу9 и проси не в обрез, чтобы из пустой деликатности не натерпеться бед; а я по приезде тотчас же отдам ему, потому что в Питер я приеду с деньгами, которых станет не только на переезд на новую квартиру, но и на то, чтобы без нужды прожить месяца три-четыре. Я на это и рассчитывал, уезжая из Питера, потому что я тогда же ясно видел, что без этой надежды, несмотря на все альманахи, мы, после этой разлуки, съехались бы с тобою только для того, чтобы умереть вместе голодною смертью. К счастью, я не обманулся в моей надежде и могу приехать в Питер с деньгами. Но вот что меня беспокоит. Ты наняла квартиру до 15 сентября, а я, кажется, буду в Питер не прежде 15 октября: вот тут что делать? Михаилу Семеновичу надо есть виноград, что и мне было бы небесполезно, а это делается в сентябре, в котором мы и будем в Крыму. Да еще очень может быть, что князь Воронцов пригласит Михаила Семеновича в Тифлис, и хоть это не протянет нашей поездки, но сделает то, что раньше 15 октября мне невозможно будет быть в Питере. Тут худо то, что ведь ты не решишься установиться у Тютчевых, а в трактире жить боже сохрани. И потому скажи мне, можешь ли ты остаться в Ревеле до моего возвращения.

Некрасов будет в Питере к августу. Он открывает книжную лавку и тотчас же займется печатаньем моего альманаха.10 Открытие лавки очень выгодно для моего альманаха, так же как мой альманах очень выгоден для лавки. Деньги для лавки дают ему москвичи. Кстати: во время моего пребывания в Москве у Герцена умер отец, после которого ему должно достаться тысяч четыреста денег.11 Если без меня придет от тебя письмо в Харьков, его перешлют ко мне. А по получении этого письма пиши ко мне немедленно в Одессу, на имя его высокоблагородия Александра Ивановича Соколова.12

Я рад, что наши псы с вами, рад за них и еще больше за вас. И потому Милке жму лапку и даже дураку Дюку посылаю поклон.

Об Ольге не знаю что писать хотелось бы много, а не говорится ничего. Что ты не говоришь мне ни слова, начинает ли она ходить, болтать, и что ее 8-й зуб? Ах, собачка, барашек, как она теперь уже переменилась для меня ведь уж полтора месяца! Поблагодари ее за память о моем портрете и за угощение его молоком и кашею. Она чем богата, тем и рада, и понюхать готова дать всякое кушанье. Должно быть, она очень довольна поведением моего портрета, который позволяет ей угощать себя не в ущерб ее аппетиту.

Из Харькова я еще пошлю к тебе письмо, т. е. оставлю, а Кронеберг пошлет. А теперь пока прощай. Будь здорова и спокойна духом, Marie, и успокой скорее меня насчет твоего здоровья. Жму руку Агриппине и желаю ей всего хорошего, а я не объедаюсь и не простужаюсь, как она обо мне думает. Прощай. Твой

Виссарион.


Середа, 12.

Сегодня пойдет на почту это письмо, а завтра Ольге год, по каковому случаю чорт меня возьми, если я не выпью завтра шампанского. Из Харькова мы едем в ночь, в воскресенье, в Екатеринослав, а оттуда, через Николаев и Херсон, в Одессу. Пиши сейчас же в Одессу, как получишь это письмо. Если в Одессе твое письмо и не застанет меня, мне перешлют его в Крым. Вот уже другой день, как в Харькове опять холодно. И от Петербурга, а он за мною. Прощай.


270. M. В. БЕЛИНСКОЙ


14 15 июня 1846 г. Харьков.

Харьков. 1846, июня 14.

Вчера вовсе неожиданно получил я твое второе письмо (от 27 мая), которое сильно огорчило меня. Что ты больна, это мне горько, но горесть моя не ограничивается одною этою причиною: не меньше того мучит меня твое странное поведение в болезни. Еще в первом письме твоем из Ревеля писала ты мне о своей болезни, не говоря ни слова о мерах против нее; и во втором письме тоже ни слова о докторе и лечении. Это невыносимо. Тебе, кажется, хочется повторить историю моей болезни прошлого осенью. Если бы ты на другой же день приезда позвала доктора, может быть, теперь была бы уже здорова; а так как ты этого не сделала, то можешь или вытерпеть опасную и продолжительную болезнь, или, что еще хуже, воротиться в Петербург с зерном какой-нибудь опасной болезни. Где тут разбирать докторов бери какого-нибудь, если нет хорошего. От Достоевского ты могла узнать, кто из ревельских врачей считается лучшим.1 Не могу понять, что ты делаешь с собою, со мною, с Ольгою и со всеми нами? Тебе может показаться неприятным, что, вместо того, чтобы утешать тебя, я бранюсь с тобою; но войди в мое положение и посуди, легко ли мне от всего этого?

О прислуге говорить нечего: в России нет хорошей прислуги, и потому надо дорожить не лучшею, а менее худшею. Это я всегда говорил тебе. Что чухонка мылась Ольгиным мылом, это я понимаю неприятно и досадно; но лучше было взять свои меры, чтоб она не могла вперед этого делать, даже купить ей кусок мыла, нежели ссылать ее. Плеть обуха не перешибет, и нам с тобою не переделать русской действительности. Другая чухонка не будет лучше и первой: оставит в покое Олино мыло, но сделает другую мерзость, не лучше этой. Надо сносить это терпеливо, потому что другого ничего не остается. В Петербурге ты доконала себя, отстаивая от Лопатина каких-нибудь 30 р.; в Ревеле ты режешь себя куском мыла. Я знаю, тебе дороги не 30 р., не кусок мыла, а справедливость; но вот здесь-то и обнаруживается весь твой несчастный характер. Непривычка покоряться необходимости беспрестанно заставляет тебя жертвовать важным ничтожному. Что ж из этого выходит? Спасая грош, ты теряешь фунт крови, тогда как тебе дорога каждая капля ее. Грустно, больно, страшно!

Довольно об этом. Хотел бы говорить больше, но мысль, что это только огорчит, а не убедит тебя, удерживает мою руку. Мне грустно и больно. Теперь до самой Одессы я не получу от тебя письма: каково-то мне будет ждать его, и каково-то будет мне распечатать его! Видишь сама, как весел будет путь мой до Одессы. Я боюсь, что у тебя изнурительная лихорадка болезнь важная, которую ты ежеминутно усиливаешь и беспрестанно поддерживаешь своею способностию приходить в отчаяние от вещей досадных, но в сущности пустых. Что из всего этого будет у меня язык не поворачивается сказать тебе. Бедная Оля!..

У Агриппины сердце доброе и благородное, но терпение не принадлежит к числу ее добродетелей. Хороши мы все сошлись: точно на подбор один другого лучше. Там, где бы она еще справилась сама с собою, ей надо нянчиться с тобою какое положение! Не знаю, как вы еще обе живы! И в самом деле, как не приходить в отчаяние, видя, что чухонки глупы, грубы и жадны к деньгам? Подобное развращение нравов может быть терпимо только в столицах, а Ревель провинция. Можно ли жить после этого? "Хорошо (скажешь ты) смеяться да делать наставления, а попробовал бы сам". Пробовал и пробую и удается как нельзя лучше. Что такое русская дорога, русские ямщики, трактиры, обеды и пр. и пр. этого и описать нельзя; но я решился находить всё в порядке вещей, всё сносным, если не хорошим, и от этого мне стало хорошо и поездка уже принесла пользу и физически и нравственно. Перед моим отъездом, недели за две или за три, и ты попробовала сделать над собою усилие и повести себя в отношении ко мне иначе: я это видел и, поверь мне, ты уже взяла хорошие проценты с капитала твоего усилия: это я знаю. Ведь стало же тебя на это! Лишь захоти и всегда станет, и всё будет хорошо, и все страдания и мучения сами собою незаметно исчезнут.

Здоровье мое поправляется. Кашель почти совсем исчез, а между тем, не забудь, я еще почти не видал хорошей погоды и в этом отношении выехал только из Питера, но не из Москвы; что же будет в Одессе, где я буду через неделю и где я буду купаться в море?

Из плодов в Харькове мы нашли только землянику, да и ту подают только в гостиницах. Нынешняя весна и в Харькове была не лучше петербургской. Верст за 30 до Харькова я увидел Малороссию, хотя еще и перемешанную с грязным москальством. Избы хохлов похожи на домики фермеров чистота и красивость неописанные. Вообрази, что малороссийский борщ есть не что иное, как зеленый суп (только с курицею или бараниною и заправленный салом), а о борще с сосисками и ветчиною хохлы и понятия не имеют. Суп этот они готовят превкусно и донельзя чисто. И это мужики! Другие лица, смотрят иначе. Дети очень милы, тогда как на русских смотреть нельзя хуже и гаже свиней. Зуб мой выпадает. В Москве хочу попробовать счастия у Жоли заплачу подороже лишь бы сделал хорошо. Если и его пломбировка окажется такою же полно платить деньги этим шарлатанам.

Из моей поездки хочу сделать статью.2 В голове планов бездна. Словом: оживаю и вижу, что могу писать лучше прежнего, могу начать новое литературное поприще. А закабались опять в журнальную работу идиот, кретин!

Всё бы хорошо, если б не твоя болезнь. Прощай. Жму и целую твою руку, прошу и умоляю тебя, милая Marie, береги себя, помни, что ты больше не принадлежишь себе. Когда я уезжал, вы все пророчили, что я и простужусь, и обожрусь, и обопьюсь; а вышло не так: я берег себя и был осторожен могу похвалиться этим. Мое здоровье всё улучшается, а ты больна, конечно, от простуды: но сколько же ты прибавила к ней от себя, и как помогаешь ты ей доканывать себя бог тебе судья!

Вчера мы с Михаилом Семеновичем пили шампанское за здоровье Ольги, о чем и прошу уведомить ее.3


15 июня.

В Харькове опять тепло. Третьего дня пошел теплый дождь и стало тепло. Харьков был первый город, в котором на этой дороге встретился я с мухами и блохами, а вчера вечером (чудный вечер так и парило!) укусил меня первый комар, которого я от радости тут же и раздавил. Что за пыль в Харькове! Ужас! Меня печалит мысль, что ты долго не получишь моих писем. Твои шли ко мне первое, кажется, 17, а второе 15 дней. Чего ты ни надумаешься в ожидании! Это письмо пойдет по экстрапочте, и потому не мудрено, что ты получишь его прежде первого, которое пошло к тебе в середу (12).

Завтра в ночь едем в Екатеринослав, через неделю будем в Одессе. Пиши туда на имя Александра Ивановича Соколова (в Одессе). Еще раз прощай, друг мой. Желаю тебе всего хорошего, а больше всего здоровья и терпения, терпения и здоровья.

Твой Виссарион.


271. М. В. БЕЛИНСКОЙ


Одесса. 1846, июня 24, понедельник.

Мысль о твоей болезни, chere Marie, (милая Мари (франц.). ) так мучительно беспокоит меня, что мне тяжело писать к тебе. К этому присоединяется еще та мысль, что до сих пор ты не получила от меня ни одного письма со времени моего выезда из Москвы. При твоей обыкновенной мнительности в соединении с болезнию это обстоятельство должно быть для тебя истинною пыткою. То я болен, то умер, то забыл свое семейство до того, что и знать о нем не хочу, то мне скучно и я страдаю, то мне весело и я до того наслаждаюсь всеми благами, что мне вовсе не до жены, вот мысли, которые денно и нощно вертятся у тебя в голове и грызут тебя. Я это знаю хорошо, потому что знаю тебя хорошо, не говоря уже о том, что на твоем месте и всякая другая женщина, хоть и не так, а всё бы не могла не беспокоиться. Я и сам, до получения от тебя письма в Харькове, чувствовал себя неловко, и хотя это письмо было и неутешительно, но всё-таки оно избавило меня хотя от чувства неизвестности, которое теперь опять мучит меня. Рассчитываю по пальцам, и всё выходит, что мои два письма из Харькова (от 12 и 15 июня) ты должна получить не прежде 28 числа, т. е., еще через 4 дня по отсылке вот этого письма; а когда получу от тебя письмо не знаю. Я, впрочем, несмотря на это, живу недурно, даже больше весело, нежели скучно, потому что мысль о тебе и твоем положении вдруг набегает на меня, как волна на корабль качнет и рванет, и отхлынет. Такие минуты довольно часты и очень тяжелы; но я гоню от себя черные мысли, как солдат на сражении, который всё-таки думает: авось не убьют, и с отчаянною храбростию слышит свист пуль. Я думаю: если худо, еще будет время отдаться мукам страдания, а если хорошо, то нечего заранее напрасно себя мучить и терзать. Здоровье мое очень поправилось: я и свежее, и крепче, и бодрее. Что же касается до кашлю, в отношении к нему я сделался совершенным барометром: солнце жжет, ветру нет грудь моя дышит легко, мне отрадно, и кажется, что проклятый кашель навсегда оставил меня; но лишь скроется солнце хоть на полчаса за облако, пахнет ветер и я кашляю. Впрочем, сильные припадки кашлю оставили меня уже с месяц. Вообще же, если бы я получил от тебя письмо, из которого бы увидел, что ты здорова и спокойна, Ольга попрежнему дует молоко, как теленок, здоровеет, полнеет, начинает ходить, лепетать, Агриппина находится в добром гуморе и вы с нею бранитесь только слегка, и то больше для препровождения времени, я бы начал жить, как давно уже не жил, да и надежду потерял жить. Но когда я получу от тебя письмо (если бы и предположить, что оно будет так благоприятно, как бы мне хотелось): мое получишь ты 28, свое пошлешь, положим, 30-го июня, а получу я его и не знаю когда недели через три. Наделал же я дела, пославши тебе письмо из Калуги в Гапсаль!

Из Харькова выехали мы в воскресенье, 16-го, в ночь, часа в три. Накануне, в субботу, Кронеберг участвовал в пикнике, который затеяли его знакомые. Заметив, что тут будет много незнакомых рож, которые, кажется, на меня и собирались, я отказался, хотя меня и сильно упрашивали. С пикника Кронеберг провожал одну даму, на ее лошадях, и лошади понесли их с страшной горы; жизнь сидевших была на волоске, Кронеберг выпрыгнул счастливо, только ушиб колени и подбородок, и на другой день я увидел его с подвязанным лицом. Дама тоже отделалась легким ушибом; только кучеру досталось порядком. Пикник их был скучен, и я поздравил себя, что не поехал на него. В тот же вечер (в воскресенье) Кронеберг был очень озабочен и сказал мне, что его Коля тяжело болен. У него была корь, она прошла, но после нее сделалось воспаление: такое теперь, говорят, поветрие. Не знаю, что теперь у них делается. А девочка их ничего; здорова и смешна, как следует быть ребенку, даже довольно жива.

Из Харькова выехали мы, как водится, с дождем и довольно холодною погодою. Во время спектакля шел сильный дождь, обративший страшную пыль в порядочную грязь. Мы направили наш путь на Екатеринослав. Погода скоро поправилась, и стало светло, хотя и холодно, за исключением полдня, когда пекло солнцем. На одной станции мы принуждены были ночевать, прождавши лошадей ровно 12 часов. Во вторник, часов около 8 вечера, прибыли в Екатеринослав. Этот город, как все города в Новороссии, построен Потемкиным, который хотел из него сделать южную столицу России. И было где! Екатеринослав стоит у Днепра, (Первоначально: на берегу Днепра) на высоком берегу; Днепр обтекает его полукругом и в этом месте шире Невы. Город чрезвычайно оригинален: улицы прямые, широкие; есть дома порядочные, но больше всё мазанки, по улицам бродят свиньи с поросятами, спутанные лошади. Город кишит жидами. На огромной (незастроенной) площади стоит храм, довольно большой; но он занимает только место алтаря по прежнему плану. Потемкин хотел его строить на целый аршин кругом шире собора Петра и Павла в Риме величайшего в Европе храма. Но он умер, и с ним умерли все его исполинские планы. На той же площади стоит дворец Потемкина, в котором он принимал у себя императрицу Екатерину и австрийского императора Иосифа II. Середина дворца ресторирована для дворянского собрания, а боковые здания находятся в состоянии развалин. При дворце сад, омываемый заливом Днепра, в саду много деревьев, которые не могут расти в московском климате и которых нет и в Харькове (хотя от Харькова до Екатеринослава только 200 верст), например, шелковичное дерево и др. Интересен также казенный городской сад. В нем одних яблонь до 49 родов, акаций до 30 родов, много разных американских растений. Всё это смотрели мы на другой день приезда; погода была чудесная, я много ходил и не уставал, и вид этой природы и чудного местоположения упоил меня. Отобедавши у одного знакомого Михаила Семеновича, в 5 часов вечера мы выехали из Екатеринослава. Проехали через Херсон (довольно дрянной городишко при днепровском лимане, т. е. заливе); от него поворотили параллельно морю, от востока на запад, ехавши до того времени прямо от севера на юг. Жаль, что через Николаев проезжали ночью. Город большой, портовой, стоит он при слиянии Буга с Ингулом, образующем реку шириною верста и 70 сажен. (Первоначально: аршин) Переправлялись на баркасе с парусом и на веслах; ночь была чудная, месячная. На другой день (в субботу, 22) за 30 верст от Одессы завидели Черное море, по берегу которого столько верст ехали, не видавши его. В Одессу приехали в 2 часа. Оригинальный город! Чисто иностранный, с итальянским характером. Наш трактир на берегу моря, берег высокий, вдоль его идет бульвар, вниз к морю идет каменное крыльцо, с большими уступами, в 200 ступенек. По этой лестнице ходят купаться в море. На море корабли, суда. Вид единственный! А что за гулянье по этому бульвару в тихую, теплую погоду, лунною ночью! Боже великий! Когда в Одессе жары, жители днем спят, а ночью гуляют. Днем пыль страшная, и многие дома (и наш трактир) сделаны с жалузи, которые днем и не открываются по причине страшной пыли. Есть в Одессе Пале-Рояль четвероугольное здание, с садиком внутри, с галереею кругом, с 3-х сторон, с 4-й ход в театр. Тут лавки с модными товарами, кофейни, кондитерские, в галереях всегда народ, сидят на скамейках, на стульях, перед маленькими столиками, пьют кофе, шоколад, лимонад, оршад, едят мороженое. Всё это довольно пестро, живо. Для меня одно скверно: нельзя купаться в море вода страшно холодна. Это странное море вода в нем холодеет от южного ветра, который ее выворачивает со дна, а при северном теплеет. Дня за три до нашего приезда вода была тепла. Впрочем, нынешний год весна и лето в Одессе скверные, как и во всей России. Оно, коли хочешь, тепло, даже жарко, но ветер холодный. Теперь, спасибо, вечера очаровательны; поэзия, чистая поэзия!

Приехавши, я взял ванну, теплую, из морской воды; меня от нее страшно расслабило едва на ногах держался целый день. Завтра возьму похолоднее. Сдуру вымыл голову морскою водой 4 раза мылил, а грязи всё-таки не смыл, потому что соленая вода уничтожает мыло. От смеси оставшейся в волосах грязи с морскою водою моя голова до сих пор словно смолою вымазана.

Шью себе сертук в Одессе. Неимение сертука в дороге было для меня истинною пыткою. Без фрака было бы во 100 раз легче обойтись. В Одессе всё страшно дешево.

Мы проживем в Одессе недели две, а может быть и три, и я надеюсь получить от тебя письмо в ответ на мои харьковские; а если не получу, А. И. Соколов перешлет их в Крым.1

Пиша это письмо, я всё жрал вишни. Пока из плодов только и есть. Впрочем, в Екатеринославе отведал дыни.

В пятницу мне будет весело от мысли, что наконец-то получила ты от меня мои письма. О, если бы они застали тебя выздоровевшею!

Но пока прощай. Из Одессы ты получишь от меня еще письма два или три, смотря по тому, сколько времени проживем мы в ней. Целую тебя и Ольгу и кланяюсь всем вам.

Твой Виссарион.


Это письмо пойдет сегодня же, по экстрапочте.


272. М. В. БЕЛИНСКОЙ


Одесса. 1846, июня 28.

Если только мои письма из Харькова не пропали на почте, то ты их уже получила сегодня, вчера или даже три и четыре дня назад. Но от тебя ни строки. Неужели ты после двух своих писем не послала еще ни одного в Харьков? Страшно подумать! потому что без особенной причины ты едва ли бы стала так долго не писать. Хорошо бы, если б это потому, что ты хотела сперва дождаться ответа от меня, считая меня без вести пропавшим. Однако ж я всё надеюсь и жду: авось Кронеберг перешлет мне твое письмо из Харькова. Если ж нет буду крепиться и ждать ответа от тебя на мои харьковские письма, ждать их до половины будущего месяца, до 20-х чисел его, а там уж, конечно, если не от тебя, так от других услышу что-нибудь о тебе. А пока буду писать в предположении, даже в уверенности, что всё хорошо, что ты теперь поправилась, а мои письма из Харькова успокоили и развеселили тебя.

Со вторника (на другой день по отправлении к тебе первого письма моего) в Одессе наступила летняя погода. Не знаю, сколько именно градусов, но уверен, что на солнце не меньше 35. Михаил Семенович весь так и плывет; меня этим еще нельзя пронять, но бывает и мне тяжело. Потею чуть-чуть (потому что днем не выхожу), но иногда даже лежать трудно, не только сидеть. Спим с отворенным окном, и я накрываюсь ночью моим салфеточным халатом и то жарко. Но что за вечера! Что за луна! На одесском бульваре ночью, при луне, над морем, поневоле становишься романтиком: грудь ноет, а на душе так сладко, светло и ясно, хочется плакать, сам не зная о чем и отчего, на глазах кипят слезы, а в уме никакой определенной мысли. Смешно, право! Пале-Рояль очарование, особенно вечером. Кругом магазины, с широкими галереями, с асфальтовым полом, внутри садик, горят огни; мужчины, дамы гуляют, сидят, болтают, пьют, едят. Хожу я настоящим аркадским пастушком: в белых панталонах, в жилете, легком платке на шее и белом пальто, прюнелевых сапогах и соломенной шляпе да и то жарко. Сегодня в первый раз купался в море хорошо. Вода вблизи зеленая, попадает в рот солоно. В Одессе у Михаила Семеновича есть доктор, короткий знакомый, прекрасный человек и искусный врач. Он меня расспрашивал о болезни, дал наставление, как купаться, и только потому не дал лекарства, что не нашел этого нужным. Он вместе с нами едет в Крым. В Одессе мы пробудем еще с месяц, а может быть, и больше. Из Одессы поедем в Крым морем, а там опять начнем колесить и кочевать из города в город: Михаил Семенович заключил условие с одним содержателем труппы1 и будет играть у него в Симферополе, Севастополе, Херсоне, Николаеве, Елисаветграде и не знаю, где еще всего 41 спектакль.

В понедельник вечером вздумал я купить себе в Пале-Рояле дюжину фуляров, за которую заплатил 20 р. серебром. В Питере дюжина таких платков (большие, прочные, плотные) стоила бы рублей 30, если не больше. Да вздумалось мне кстати купить что-нибудь для тебя и Агриппины, и купил я вам по полудюжине батистовых платков, тебе подороже, ей подешевле: за твою полудюжину заплатил я 45 р. ассигн., за ее 25. Вы, пожалуй, за этот гостинец, вместо спасибо, еще разбраните меня. Но что ж было делать? Материи на платье в Одессе купить нельзя: таможня пропускает только сшитое и надеванное (почему платки ваши будут обрублены и сполоснуты). Купить что-нибудь дешевенькое? но в таком случае всего бы лучше купить при въезде в Петербург пару саек, да и сказать, что вот мол вам, душеньки, подарок одесский. А если меня не обманули и лишнего не взяли, то таких платков за такую цену в Питере купить нельзя: вот почему одесский гостинец имеет смысл. Сегодня вечером принесут мне от портного суконный сертук и триковый сертук-пальто. Сукно по 25 р. аршин, и Михаил Семенович говорит, что в Петербурге такое сукно стоит 35 р.; а весь сертук, с прикладом и работою, стоит 125 р. асс., а сертук-пальто 80. Непременно куплю еще полторы дюжины рубашек: дюжина готовых (голландского полотна) стоит 60 р. серебром ведь это не мотовство, и рубашки надо же будет мне делать в Петербурге, а там они много дороже. Денег возьму у Михаила Семеновича, а ему отдам в Москве; теперь же трачу из 500 ассигн., которые дал мне Герцен; он еще в Петербург писал о них и хотел мне выслать, но я написал к нему, чтобы он дал мне их в Москве.

Доктор сказал мне, что мой кашель не грудной и не желудочный, а происходит от расстройства всего организма, преимущественно же нервной системы. Теперь только вижу я, до какой степени расстроены твои нервы: мои крепче твоих, я не боюсь лошадей и не пугаюсь ничего, что вижу или знаю вперед, но когда я слышу залп из пушки (2 раза в день, в 12 часов дня и в 9 вечера), то всегда пугаюсь, как будто бы подо мною пол провалился, и я полетел вверх ногами. Доктор говорил мне о чудотворной силе морского купанья для страждущих расстройством нервов и уверял, что он отпустит меня домой совершенно здоровым. Я действительно становлюсь крепче. Сегодня только два раза отдыхал на лестнице в 200 ступенек, и то на минуту, и то от слабости ног, а не от одышки, которой почти не чувствовал; слабость же в коленах чувствуют все, не привыкшие ходить по этой лестнице, даже Михаил Семенович, хотя это и железный человек. Вот уже три дня, как я не сплю после обеда, и зато как лягу ночью, так и засну сию же минуту и сплю крепко до 6 1/2 часов; а ложусь в одиннадцатом, когда нет театра. А спать днем перестал потому, что за это провел адскую ночь засну и проснусь тяжело, жарко, душно, даром, что окно отворено. Не знаю, как буду спать нынешней ночью, после морского купанья. Морская вода действует на тело почти так же сильно, как и минеральные воды, и производит волнение и жар в крови ужасные. Поэтому я купался не больше двух минут. Ем вообще умеренно. Впрочем, в жары я не могу обжираться, если б и хотел, а здешние жары не петербургские. Вишни и черешни не могу съесть и фунта за раз, а больше одного раза в день еще не случалось; от этой ягоды, слава богу, скоро делается оскомина. Других плодов пока еще нет, а апельсины теперь уж гадки. Вот в Крыму другое дело, надо будет быть осторожнее; да с нами будет доктор, да и Михаил Семенович смотрит за мной, словно дядька за недорослем. Что это за человек, если б ты знала!

В пятницу опять буду писать, а если б до понедельника получил через Кронеберга от тебя письмо из Харькова, то написал бы и в понедельник: в оба эти дня ходит экстрапочта. Прощай, целую тебя и Ольгу и жму руку Агриппине.

Твой Виссарион.


273. А. И. ГЕРЦЕНУ


Одесса. 1846, июля 4.

Вчера получил письмо твое, любезный Герцен, за которое тебе большое спасибо.1 Насчет первого пункта вполне полагаюсь на тебя, не забывай только одного распорядиться в том случае, если мы разъедемся.

Мои путевые впечатления, собственно, будут вовсе не путевыми впечатлениями, как твои "Письма об изучении природы" вовсе не об изучении природы письма.2 Ты сам знаешь, что и много ли можно сказать у нас о том, что заметишь и чем впечатлишься в дороге. Итак, путевые впечатления у меня будут только рамкою статьи, или, лучше сказать, придиркою к ней. Они будут состоять больше в толках (Далее зачеркнуто: что) о скверной погоде и еще сквернейших дорогах. А буду писать я вот о чем:

1) О театре русском, причинах его гнусного состояния и причинах скорого и совершенного падения сценического искусства в России. Тут будет сказано многое из того, что уже было говорено и другими и мною, но предмет будет рассмотрен a fond. (основательно (франц.). ) Михаил Семенович играл в Калуге, в Харькове, теперь играет в Одессе, а может быть, будет играть в Николаеве, Севастополе, Симферополе и чорт знает где еще. Я видел много, ходя и на репетиции и на представления, толкаясь между актерами. Сверх того, Михаил Семенович преусердно снабжает меня комментариями и фактами что всё будет ново и сильно.3

2) В Харькове я прочел "Московский сборник": луплю и наяриваю об нем. Статья Самарина умна и зла, даже дельна, несмотря на то, что автор отправляется от неблагопристойного принципа кротости и смирения и, подлец, зацепляет меня в лице "Отечественных записок". Как умно и зло казнил он аристократические замашки Соллогуба! Это убедило меня, что можно быть умным, даровитым и дельным человеком, будучи славянофилом. Зато Хомяков я ж его, ракалию! Дам я ему зацеплять меня узнает он мои крючки! Ну уж статья! Вот бесталанный-то ёрник! Потешусь, чувствую, что потешусь!4

3) Я не читал еще ругательства Сенковского;5 но рад ему, как новому материалу для моей статьи.

Из этого видишь, что моя статья будет журнально-фельетонною болтовнёю о всякой всячине, сдобренною полемическим задором. Уж сдобрю!

В Калуге столкнулся я с Иваном Аксаковым. Славный юноша! Славянофил, а так хорош, как будто никогда не был славянофилом. Вообще я впадаю в страшную ересь и начинаю думать, что между славянофилами действительно могут быть порядочные люди. Грустно мне думать так, но истина впереди всего! (Далее зачеркнуто: Вот)

Здоровье мое лучше. Я как-то свежее и заметно крепче, но кашель всё еще и не думает оставлять меня. С 25 июня начались было в Одессе жары, но с 30 опять посвежело; впрочем, всё тепло, так что ночью потеешь в легком пальто. Начал было я читать Данта, т. е. купаться в море,6 да кровь прилила к груди, и я целое утро харкал кровью; доктор велел на время прекратить купанья.

Вот что скверно. Последние два письма от жены получил я в Харькове, от 22 и 27 мая, в обоих она жалуется на огорчения и на лихорадку; а с тех пор до сей минуты не получаю ни строки и не знаю, что с нею делается, тоска! Без этого мне было бы весело far niente. (безделье (итал.). )

Соколов7 славный малый, но впал в провинциальное прекраснодушие. Оттого, что ты в письме ко мне не упомянул о нем, чуть не расплакался. О, провинция ужасная вещь! Одесса лучше всех губернских городов, это решительно третья столица России, очаровательный город, но для проходящих.8 Остаться жить в ней гибель.

Наталье Александровне мой поклон. А что ж ты не пишешь где теперь пьет Огарев и селадонствует Сатин? Всем нашим жму руку. Что ты не сообщил мне ни одной новой остроты Корша? Поклонись от меня его семейству и не сказывай Марье Федоровне, что меня беспокоит неизвестность о положении моего семейства: она, пожалуй, сочтет меня за примерного (!!) семьянина, а такое мнение с ее стороны хуже самой злой остроты Корша. Прощай. Если не поленишься, напиши что-нибудь.

В. Белинский.


Михаил Семенович страдает от одесских жаров и своего чрева, насилу носит его. Вам всем кланяется, а жертву своего обольщения, Марью Каншаровну,9 целует такой шалун!


274. М. В. БЕЛИНСКОЙ


Одесса. 1846, июля 8.

Сейчас получил твое письмо, chere Marie; (милая Мари (франц.). ) оно меня испугало, обрадовало, успокоило и удивило. Я думал, ты умираешь, если еще не умерла, или что с Ольгой плохо. Твоя лихорадка и ежедневные (Далее зачеркнуто: мучения) мелкие огорчения, которые так сильно на тебя действуют, о чем всем писала ты мне в последнем письме своем от 27 мая, не говоря ни слова о том, лечишься ли ты, всё это напугало меня. Прибавь к этому, что вот уже почти месяц, как я не получал от тебя ни строки и, следовательно, не имел никакого понятия о твоем положении за целые полтора месяца, кроме того, что ты больна. Каждый день жду письма, через Кронеберга, из Харькова, и вот с полчаса назад письмо; срываю куверт Кронеберга там рука твоя ну! Читаю и странное впечатление произвело на меня это письмо. Что за старина! (Далее зачеркнуто: Ты пишешь ) Я исколесил более двух тысяч верст, проехал Калугу, Тулу, Воронеж, Курск, был на Коренной, в Харькове, Екатеринославе, вот уже 17-й день как в Одессе, а ты всё еще не выехала из Москвы: всё пишешь мне о моем пребывании в Москве, которое я помню, как будто сквозь сон. Однако ж я очень хорошо помню, что ни в Москве, ни в другом каком месте не плакал. Это, вероятно, bon mot (острота (франц.). ) Панаева, которое Маслов принял за наличные деньги, а ты и поверила. Впрочем, если это имеет какое-нибудь основание, т. е. хоть не то, чтоб я рыдал, а, может быть, глаза были влажны, так не помню, как честный человек, не помню, потому что был в истинном "восторге", так что многое мне помнится, как сквозь сон.

Не понимаю, что у тебя был за план прожить зиму в Ревеле: что за ребяческая мысль? Но об этом после. Что я за Ольгу рад до смерти, что я люблю ее без памяти и заочно, при сей верной оказии, целую ее 1000 раз, всё это разумеется само собою; но вот что мне кажется странно: когда же это она успела захворать и выздороветь: ведь в письме от 27 мая она была здорова, а от 27 мая до 6 июня всего десять дней. И что же ты не написала, чем именно была она больна? Потом: забыла ли она о груди, как забыла обо мне, ветреница и изменница?

Я никак не ожидал, чтобы Ревель был так отвратителен. Хуже всего то, что ты не только не гуляешь, но и не купаешься в море. За этим люди приезжают чорт знает откуда; а ты приехала не издалека и понапрасну. А морские ванны должны бы тебе быть полезны, как всем слабонервным; только без доктора с ними обращаться опасно. Я начал купаться с пятницы (28-е июня), в субботу и воскресенье купался по два раз, а когда в понедельник (1-е июля) поутру пошел я сделать (Первоначально: взять) шестое купанье, то заметил, что откашливаюсь с кровью. Это мне не помешало выкупаться. Однако в тот же день поехал я к доктору, и он велел мне на время оставить купанье и дал микстуру, от которой меня послабило и отвлекло прилив крови от груди вниз. Тем не менее, сегодня в первый раз позволил он мне возобновить купанья, и я поутру купался, а часа через три опять пойду. Чудо, что за наслаждение! Сегодня море в волнении, волна то подхватит тебя, взнесет на гору, сбросит вниз, окатит с головою, вода теплая, погода чудная, хотя и с ветром! Купанье уже оказало благодетельное влияние на мои нервы: я стал крепче, свежее и здоровее.

В Москву мы будем с Михаилом Семеновичем к первому октября, и если опоздаем, то никак не больше, как двумя или тремя днями, потому что он получил отпуск только до этого времени. Приехавши, я тотчас же беру место в мальпост или где случится, и в Москве пробуду не более недели.

Ты пишешь, что это от тебя 4-е письмо в Харьков: я третьего не получал. Должно быть, ты адресовала его на имя Алфераки, а он теперь на ярмарке в Ромнах. Жаль, что так случилось.

Спектакли русские в Одессе кончились, и мы пока живем так, сами не зная, скоро ли едем. Это зависит от содержателя театральной труппы в Новороссии, с которым Михаил Семенович сделал условие.1 Когда он напишет, мы по старому пути поедем на северо-восток, в Николаев, где проживем недель около двух, оттуда еще дальше в Херсон, а оттуда опять в Одессу, чтобы из нее морем ехать на южный берег Крыма, откуда поедем в Симферополь и Севастополь, где Михаил Семенович будет играть.

Я познакомился с братом покойного Кульчицкого. Он очень похож на Александра Яковлевича, только ниже его ростом, здоров и полон. Он показался мне порядочным молодым человеком.

Можно ли быть аккуратнее меня: получил от тебя письмо и часа через два послал ответ на почту!

Продолжай писать в Одессу на имя Александра Ивановича Соколова. Когда меня и в Одессе не будет, он станет пересылать ко мне. По моему расчету, на днях от тебя должен прийти ко мне ответ на мои два письма из Харькова. Если он придет до пятницы или в пятницу, то в этот день пошлю к тебе письмо по экстрапочте, а если после, то буду писать в понедельник.

Что это у тебя за странная манера говорить и писать о своей беременности таким тонким штилем, как будто дело идет о контрабанде? Мне было бы приятнее, если б ты написала прямо о своем положении в этом отношении, т. е. в какой степени беременности находишься ты, когда придется тебе родить. Да, бога ради, познакомься с каким-нибудь лекарем: иначе я спокоен не буду, а я и так еще не совсем успокоился: ведь от 6-го июня до 8 июля я ничего не знаю о вашем положении. Кланяюсь Агриппине и прощаюсь с тобою. Твой

Виссарион.


Погода в Одессе жаркая. Жру теперь всё абрикосы их подвезли из Константинополя. Кстати: в Грузию мы не поедем.

От Кронеберга получил письмо: у него дома всё хорошо.


275. М. В. БЕЛИНСКОЙ


Одесса. 1846, июля 12.

Наконец я получил от тебя и ответ на мое первое письмо из Харькова и теперь совершенно спокоен насчет вашего положения по части здоровья. Правда, ты не совсем здорова, но нездоровье для нас с тобою вещь обыкновенная, а я боялся следствий простуды твоей, полученной на пароходе. Итак, поездка твоя в Ревель не принесла тебе ни пользы, ни удовольствия, оттого, главное, как теперь ясно оказывается, что ты ошибочно понадеялась найти в Ревеле прислугу и рискнула ехать туда без прислуги. Ты пишешь, что Марья была бы теперь для тебя прекрасною кухаркою; знаешь ли что? я бы очень желал, чтобы по возвращении в Петербург ты не убедилась на опыте, что имела в Марье прекрасную няньку, лучше которой мудрено найти. Я, признаюсь, что-то сильно боюсь, что по этой части тебе предстоит много огорчений. По крайней мере, я желал бы, чтобы, тебе сделали пользу купанья в море, тогда бы, несмотря на все неудовольствия, всё бы стоило ехать в Ревель; а иначе гораздо лучше было бы остаться в Петербурге на даче. Насчет твоего переезда в Питер, делай как хочешь. Если бы и не стало денег, можно попросить у Александра Александровича.1 Кстати, о деньгах. Я писал к тебе о них с тем именно, чтобы совершенно успокоить тебя в этом отношении; но вышло иначе: по тону письма твоего видно, что тебе всё худо нет денег и есть деньги. Я совсем не надеюсь занять где-нибудь, как пишешь ты. Где мне занять; и кто мне даст взаймы? Но я потому и решился ехать в такой дальний путь, что надеялся не занять у кого-нибудь, а взять у друзей денег, с которыми мог бы приехать в Петербург. И я не ошибся в моей надежде: Герцен предложил мне денег. Об отдаче их ему я и думать не намерен. И это меня нисколько не беспокоит, не мучит и не унижает в собственных глазах: Герцен не Струговщиков, не Косиковский (о которых не могу вспомнить без сердечного и всяческого щемления). Если б подобный поступок с моей стороны я считал предосудительным, это значило бы, что я сам, будучи богат, не иначе помог бы бедному приятелю в его стесненном положении, как внутренно презирая его за то, что он взял у меня денег, зная, что ему нечем будет заплатить мне. Понимай меня как хочешь в этом отношении, но я таков и другим быть не хочу.

Опасение Агриппины, чтобы я не проболтался Достоевскому о том, что его родные размазня, совершенно неосновательно. Я был бы не болтун, а дурак, если б счел себя в праве смеяться Достоевскому в глаза над близкими ему людьми, которые, в довершение всего, были к вам радушны.2 На этот счет я могу вас успокоить. Не знаю также, почему тот юноша и мечтатель, кто думает, что годовалый ребенок может ходить или лепетать.

Действительно, мне поездка лучше посчастливилась, чем тебе. Здоровье мое всё лучше и лучше становится; наконец и кашель начинает подаваться. В Одессе теперь жары, от которых всё охает и стонет. Представь себе, ночью душно от жару. Ветер одна отрада. Даже мне тяжело от жару. Купаться в море наслаждение. Жить в Одессе дешево; только нет льду и нечего пить вода прегнусная. Сегодня, как пойдет к тебе это письмо, мы едем в Николаев. Может быть, оттуда приедем опять в Одессу в первых числах августа, а 15 августа из Одессы морем поедем в Крым. Если же из Николаева Михаил Семенович должен будет ехать играть в Херсон, то в Крым поедем из Херсона сухим путем. Во всяком случае письма твои мне будет доставлять Александр Иванович Соколов; а начиная с половины (или с 20) августа, адресуй их в Севастополь, на имя Михаила Семеновича Щепкина (отдать при театре), с передачею мне.

Я очень рад, что ты хочешь переехать в Петербург, не дожидаясь меня. Мне приятнее застать вас в Питере, нежели дожидаться. И квартиру вместе будем искать. О причинах же, которые ты приводишь в письме своем, нечего и говорить: они основательны, как нельзя больше. Только одного не понимаю я: почему ты не пишешь мне, когда тебе придется родить? Я вообще такого мнения, что мне не мешало бы знать это.

Спелые абрикосы довольно вкусный плод. Я-таки порядочно истребляю их. Груши только начинают спеть, но их уже давно продают. Клубники и малины мне не удалось и отведать это лето. Клубнику я хоть видел мельком в Харькове, но малины и в глаза не видал. Скоро поспеют дыни и арбузы. Я писал к тебе, что в Харькове зуб мой выпал. Не знаю, как-то раз впихнул я его, да так удачно, что и теперь держится крепко, только торчит пренелепо, смотря изо рту вон.

Я было надеялся, что глазные зубы у Оли пойдут в июле я что к переезду она отмучается ими совсем. Ан нет, чорт дернул коренные полезть. Стало быть, худшее-то всё еще впереди.

В Николаеве мне будет скука смертельная. Спектакли мне надоели смертельно. Начну что-нибудь делать, если погода позволит, т. е. если жары не будут слишком мучительны. Буду купаться в Буге. Сегодня небо мрачно, ветер прохладен, а в комнате, при растворенном окне, всё-таки душно от жару, хоть я и сижу только в рубашке.

Ну, прощай. Всех вас обнимаю. Твой

Виссарион.


276. М. В. БЕЛИНСКОЙ


17 23 июля 1846 г. Николаев

Николаев. 1846, июля 17.

Михаил Семенович попросил меня свезти на почту его письмо с деньгами; а я кстати решился свезти и свое, хотя писать не о чем и жара страшная. Всё же тебе весело будет получить письмо, хоть в нем и ничего не будет интересного. Жить в Николаеве довольно скучно. Это первый город, в котором у нас не нашлось ни одного знакомого. Город этот флотский в набит матросами и их офицерами. Спектакли идут плоховато. Актеры ничем не лучше твоих чухонских кухарок. Ужас! Кажется, 25 (в ночь, в четверг) мы опять поедем в Одессу. Я рад этому, потому что до 15 августа буду купаться в море, что принесет мне большую пользу. В будущем меня интересует только южный берег Крыма, который проедем мы дня в два, в три. Вне этого, поездка мне начинает надоедать, и мне начинает хотеться домой, в свой угол. Думаю, что в Севастополе, куда мы явимся, проехав по южному берегу Крыма, и где мы проживем с месяц, мне будет скучно. Впрочем, я там буду купаться в море, и потому если будет и скучно, зато полезно. Здоровье мое хорошо. Особенно поправился у меня сон сплю чудесно. Прощай. Обнимаю и целую вас всех.

В. Б.


Ух, как жарко мочи нет.

Это письмо ты получишь позднее обыкновенного: оно пойдет через Москву.


23 июля.

Пришедши на почту в прошлую середу, я узнал там, что московская почта ходит из Николаева по вторникам и пятницам. Михаил Семенович в пятницу раздумал посылать свое письмо, отложив до вторника. Так мне не было ни о чем особенном писать, и я отложил до нынешнего вторника. О нашем маршруте ничего верного не знаем. Сегодня содержатель труппы, Жураховский, едет в Херсон, чтобы узнать, позволят ли там играть постом; если позволят, то первого августа или в ночь 31 июля мы выезжаем из Николаева в Херсон (59 верст). Если не позволят, то Жураховский будет просить позволения играть в Симферополе, и мы поедем туда. Если же бы не позволили ни там, ни тут, мы, оставив экипаж Жураховскому и оставив при нем человека, поехали бы из Николаева в Одессу на пароходе, где и прожили бы до 15 августа, а в этот день на пароходе поехали бы в Крым. Но всего вероятнее, что играть позволят в Херсоне, а не то в Симферополе, и нам уже в Одессе не быть. В Херсоне мы пробудем дней около десяти, а оттуда морем поедем в Севастополь, где меня ожидает чудесное купанье в море, потому что при берегах Севастополя вода солонее, нежели при берегах Одессы. В следующую пятницу надеюсь написать тебе, верно ли мы едем 31 в Херсон, а если не в пятницу, то уж непременно во вторник (30), стало быть, ровно через неделю по получении этого письма ты получишь другое.

Со дня на день всё сильнее и сильнее начинаю скучать; хочется домой, поездка надоела, и меня утешает только то, что большая половина поездки уже совершена и что я еще увижу, хотя и мимоходом, южный берег Крыма. Здоровье мое хорошо, кашля нет. Жду много добра от купанья в море в Севастополе. В Николаеве напали на меня блохи и мухи, особенно последние. Не дают спать проклятые, и если случится лечь попозднее, дольше 7 часов утра никак не дадут уснуть, днем тоже. А как жарко мочи нет; а нынешнее лето еще не из жарких здесь. Абрикосы проходят. На базаре в Николаеве десяток лучших абрикосов стоит 10 коп. меди, лучших груш 30 коп. меди. Вчера в первый раз увидели дыни и, кажется, за гривенник купили четыре небольшие дыньки. Теперь скоро пойдут дыни и арбузы, а недели через три и виноград ешь не хочу. И всё это нипочем. Боже мой! Что это за богатый край! Вчера мы обедали у контр-адмирала Берха что за чудесный старик!1 До сих пор у нас не было никого знакомых; теперь зять Берха, офицер, будет у нас часто бывать.

А от тебя что-то опять долго нет писем. Всё жду от Соколова и не получаю. Теперь уж ты адресуй письма на имя Михаила Семеновича в Севастополь (отдать при театре). Еще раз прощай.


277. М. В. БЕЛИНСКОЙ


Николаев. 1846, июля 30.

Оба письма твои, chere Marie, (милая Мари (франц.) ) адресованные в Одессу на имя А. И. Соколова, я получил здесь, в Николаеве, а если ты, и кроме их, послала по тому же адресу и еще (Далее зачеркнуто: одно или) несколько, я и их получу исправно в Херсоне или в Симферополе. Теперь я положительно могу уведомить тебя о нашем пути-дороге. В Одессу мы больше не будем, а отправляемся послезавтра в Херсон, где пробудем числа до 12 (августа), а потом поедем в Симферополь, где пробудем почти до сентября, а весь сентябрь проведем в Севастополе, куда и адресуй свои письма на имя М. С. Щепкина, подписывая каждый раз: отдать при театре. Начиная с 15-го сентября, посылай (Первоначально: адресуй) свои письма в Воронеж, по адресу: его благородию Николаю Михайловичу Щепкину, в канцелярию Драгунского его императорского высочества наследника цесаревича полка. В Воронеже мы будем около 10 октября, и я был бы очень рад получить там вдруг два или три письма твои. В Воронеже мы проживем суток двое, стало быть, в Москву приедем числа 16. В Москве я пробуду много, если дней пять, следовательно, в Петербург буду числа 25.

Письма твои, с одной стороны, очень порадовали меня, потому что я увидел из них, что все вы здоровы и ничего особенно дурного с вами не случилось; но, с другой стороны, они очень огорчили меня, показавши мне, что ни житье вместе, ни отдаление разлуки, ничто не научит вас понимать мой характер и читать мои письма не в одних строках, но и между строками. Это тем более огорчило меня, что мне пришло вдруг в голову, что я сам виноват в этом, что создан так грубо, что не могу не оскорблять выражением моей симпатии так же точно, как и выражением моего нерасположения. Испугавшись за твою болезнь и увидя из твоих писем, что все дни твои есть ряд беспрерывных мелких досад и огорчений, я, естественно, желал помочь чем-нибудь горю, и для этого не нашел другого средства, как, жалуясь вам же на раздражительность ваших характеров, особенно для вас вредную в таких обстоятельствах, этим самым обратить ваше внимание на это обстоятельство и возбудить (Далее зачеркнуто: ваше) в вас решимость бороться с ним. Во всяком случае, источник моих слов никоим образом не мог быть для вас оскорбителен, и, если б я даже и ошибся в этом случае на ваш счет, вам нечего было сердиться, но лучше было бы успокоить меня, уверивши меня (не оскорбляясь и не сердясь), что мои опасения были напрасны и что я ошибся. Но вместо этого в одном письме ты пишешь, что Агриппина не шутя рассердилась на меня, в другом, что она плюет на меня, потому что я в каждом письме приписываю ей что-нибудь ругательное. У меня руки опустились по прочтении этих вовсе неожиданных мною строк. Живя вместе, я часто вздорил с Агриппиною (потому что, повторяю под опасением быть снова оплеванным, у обоих нас, у нее и у меня, характеры прескверные, ребячески-мелочные, болезненно-раздражительные, а воспитание в обоих нас не развило того, что называется деликатностию и тактом), но никогда, ни наяву, ни во сне, не питал я к ней никаких враждебных чувств; но, находясь вдали от семейства, забывши все мелочные неудовольствия и, можно сказать, дрожа ежеминутно за здоровье и жизнь каждого из его членов, я писал и об Агриппине не только без всякого желания оскорбить или кольнуть ее, не только без всякой враждебности, но с полным расположением, с самою теплою симпатиею к ней, и ответ на это получаю в деликатном и грациозном образе плевания! Я в эту минуту походил на человека, который подошел к другому с улыбкою и протянутою для пожатия рукою, а в ответ получил оплеуху. Но что еще огорчительнее для меня, это то, что вместо того, чтобы разуверить и успокоить Агриппину в ее несправедливом и неосновательном раздражении просив меня, ты берешь ее сторону и вычисляешь мне всё, что делает для нас Агриппина. Я и прежде замечал с горестью, что ты убеждена в том, что я не вижу и не понимаю, что для нас делает и чем для нас жертвует Агриппина. Она вообразила, что живет у нас в тягость мне, словно из милости, а ты так и смотришь на меня, как будто ожидая, что вот я в одно прекрасное утро скажу тебе, что мне уже не в силах скрывать того, что ее пребывание у нас мне невыносимо. Вот это-то мне еще обиднее, нежели смешно и нелепо-неосновательные сомнения Агриппины. Но довольно об этом. Лучше переговорить при свидании или, еще лучше вовсе никогда не говорить об этом: чего нельзя поправить, то только портится поправками. Видно, вам уже суждено не понимать меня, и я был бы очень рад убедиться, что я больше вас виноват в этом.

Если в Крыму есть кумыс, а мой доктор, с которым я там должен увидеться, скажет, что мне кумыс полезен, я буду пить его. Только едва ли он там есть, потому что для него ездят не в Крым, а в Оренбург. Плодами я не обжираюсь. Абрикосы решительно кончились, и дней пять назад я ел их в последний раз. До груш я не охотник: недозрелые они жестки, дозрелые безвкусно мягки. Бергамотов в Николаеве нет. Дыни только что показались, а арбузы только что показываются. В Херсоне отличные арбузы, а это безвредный плод.

У зятя контр-адмирала Берха1 премиленькие дети сын и дочь десяти месяцев, близнецы. На вид им кажется года по полутору. Мальчик страдает зубами, спал с тела и стал вял, а девочка что за прелесть, а зовут ее Ольгой.

С неделю назад тому дней с пять сряду были всё дожди, при которых было всё так же душно, жарко. Наконец, в пятницу вечером, сделалось холодно, ртуть опустилась до 15 градусов. Субботу весь день было холодно, воскресенье стало теплее, а теперь опять жара. Странное лето! Ни одного дня не помню я, чтоб небо было совершенно чисто, чтоб не было на нем ни облачка. Ни одной грозы не видал. Было, правда, на прошлой неделе несколько ударов грома, и всё тут.

Уведомь меня, ради всего святого, когда тебе придется родить и купаешься ли ты в море, и есть ли тебе от этого лучше. Прощай, целую тебя и Ольгу. Твой

Виссарион.


278. H. M. ЩЕПКИНУ


Николаев, 1846. Июля 30.

Дражайший Николай Михайлович! Пишу это письмо к Вам для того, чтобы браниться с Вами. Неужели Вам стоило бы такого ужасного труда потешить своего старика1 несколькими строками, что Вы боялись от этого заболеть, а может быть, и умереть. Стыдно быть лентяем до такой степени! А он всё ждал и роптал на Вас. Не хорошо. Ему хотелось бы знать, как Вы сдали Вашу комиссию, что и как идет у Вас при новом начальнике.

Теперь мы в Николаеве, из которого послезавтра отправляемся в Херсон, где пробудем числа до 12 (августа), а оттуда в Симферополь, где пробудем почти до сентября, а сентябрь весь проведем в Севастополе. И потому Вы можете адресовать Ваше письмо в Севастополь, рассчитывая так, чтобы оно пришло туда к нашему приезду, а адресуйте на имя М. С. Щепкина (отдать при театре).

В Николаеве такая труппа, какой подобной нет нигде под луной, а если есть, так, может быть, на луне, где, как известно, вовсе нет людей и, стало быть, никто не знает грамоте. Эти чучела никогда не знают ролей и этим сбивают Михаила Семеновича с толку, путают, перевирая свои фразы и говоря его фразы. Это его бесит, мучит, терзает. Ко всему этому, он не совсем здоров: у него расходился геморой и он слегка претерпевает неправильное отделение мочи. Впрочем, ему уже легче, а как при переезде в Херсон он не будет играть дня четыре сряду, то и совсем поправится.

Я так себе, как будто здоров. В Одессе мне удалось покупаться в море не больше 15 раз; но и это принесло мне пользу. Надеюсь вознаградить себя в Севастополе, где морская вода солонее одесской.

Прощайте, милый Николай Михайлович, желаю Вам больше здоровья и меньше лености.

Ваш В. Белинский.


279. M. В. БЕЛИНСКОЙ


Херсон. 1846, августа 6.

Третьего дня получил я неожиданно твое третье письмо в Харьков, от 3 июня. Оно было адресовано на имя Алфераки, который в это время находился на Роменской ярмарке, стало быть, получил его уже по возвращении оттуда, отдал Кронебергу, который переслал его в Одессу к Соколову, а тот ко мне в Херсон. Из этого письма узнал я, во-первых, что ты видела на мой счет преглупый сон, который почему-то нашла "очень неприятным"; во-2-х, у тебя в Ревеле есть доктор и что ты начала брать теплые ванны по его совету. Так вот в чем было дело: письмо не попало мне в руки во-время, а в других письмах тебе как-то не пришлось повторить это, а я беспокоился и мучился. Так-то большая часть наших страданий и огорчений в жизни происходит от таких недоразумений. Вот другое дело, что ты опечалилась от глупого сна: тут поделом вору мука не верь глупым снам, коли знаешь грамоте и считаешь себя образованнее какой-нибудь старухи-салопницы; а если не хочешь, чтобы над тобой за это смеялись, не пиши об этом серьезно к человеку, который подобным глупостям давно уже не верит.

Выезд наш из Николаева ознаменовался двумя неприятными событиями: пожаром (сгорело 5 домов) и смертью ребенка у нашего хозяина, девочки лет двух. В середу вечером начала она кашлять с хрипением, Михаил Семенович посоветовал сейчас же послать за лекарем или самим поставить ей пьявок; я, не зная этого, с своей стороны тоже советовал немедля обратиться к доктору; но хозяин отвечал мне, что все доктора скоты, которые уже уморили у него двоих детей, и что детям доктора не нужны; однако ж ночью пошел за доктором, но тот отказался по причине ночи; в четверг поставили пьявок, но, видно, поздно: вечером ребенок умер. Отец весь день ревел, как баба, а потом всю вину, по обыкновению, сложил на волю божию.

В Херсоне случилось с нами необыкновенное происшествие. Хотя содержатель театра, Жураховский, и выпросил заранее позволение у херсонского начальства играть от 4-го до 15 августа, но губернатор одумался и запретил. Вследствие этого мы в Симферополь не поедем, а проживем в Херсоне до 26 августа, так как жители этого города изъявили большую охоту видеть Михаила Семеновича и заранее разобрали почти все билеты. Будет сыграно 7 спектаклей да восьмой бенефис в пользу Михаила Семеновича, который этим хотел вознаградить себя за две почти недели, даром прожитые в Херсоне, потому что театр начнется 15 августа. Скучно, а делать нечего.1

Уж как надоело мне ничего не делать и проживать в разных захолустьях мочи нет, тоска да и только! Так бы и полетел домой! Утешаю и укрепляю себя только тем, что уже большая часть определенного на поездку времени прошла и что лучшее этой поездки, т. е. Крым, еще впереди, и что месяц в Севастополе (сентябрь) будет употреблен на дело на купанье в море.

Ну, что Агриппина? я думаю, еще больше осердилась на меня, разогорчилась и прочее и прочее? Есть из чего! Я так уже вовсе простыл на этот счет и даже жалею, что в прошедшем письме распространился об этих вздорах. Ну, Агриппина Васильевна, полноте сердиться дайте-ко руку это будет лучше.

Фу, чорт возьми, в какую даль заехал я от вас инда страшно становится! Ах, как бы этот август да скорее прошел! Кабы деньги я знал бы, как убить время поехал бы до 25 августа в Одессу к Соколову и к морю.

В последнее время пребывания в Николаеве я довольно дурно чувствовал себя. Кровь прилила к груди, и оттого грудь болела, я кашлял, страдал запором, а от недостатка движения болела и голова. Накануне (Первоначально: В день) отъезда Редкин дал мне каких-то пилюль, от которых на другое утро меня два раза послабило; но в пятницу поутру меня пронесло страшно слизями, с спазмами и жжением, и грудь освободилась, дышу легко и полно, голова свежа, кашля нет. Даже язык так чист, как никогда не бывал, и после обеда поспорит в чистоте с языком Дюка и Малки2 (что эти почтенные юноши? напиши что-нибудь о них). Так как теперь по утрам и вечерам уже не так жарко, то хожу пешком на Днепр купаться два раза в день. Едим арбузы, из которых спелые еще очень редки. Но что за дыни объеденье! Груши здесь очень недурны. Арбузы здешние продолговатые, наподобие дыни.

Да будет вам известно, что я хожу с бородою. С выезда из Калуги не брился, в Воронеже, на Коренной и в Харькове я походил на беглого солдата, но к приезду в Одессу у меня уже явилось что-то вроде бороды, а теперь совсем борода. Я боялся, что моя борода выйдет вроде моих усов, то есть мерзость страшная, но борода вышла на славу вот сама увидишь.

Ну, прощай, chere Marie, (милая Мари (франц). ) целую и обнимаю вас всех.

Твой Виссарион.


280. M. В. БЕЛИНСКОЙ


Херсон. 1846. Августа 13.

Третьего дня получил я твое письмо от 26 июля. Волосы Ольги, упавшие из письма, когда я развернул его, неприятно поразили меня. Глаза мои упали на строку, что Ольга была больна не более 10 дней я даже обомлел; но, пробежав письмо, я успокоился, видя, что это ответ на 2-е мое письмо из Одессы, о котором я совсем забыл. Когда ты писала ко мне о Прокоповиче?1 не знаю. Или ты вовсе не писала, или письмо это не дошло до меня. Советы твои насчет покупки рубашек пропали понапрасну: эта покупка не состоялась. Я хотел на нее взять денег у Михаила Семеновича, но как для этого мне нужно было знать, играет ли он у Жураховского, то я и отложил дело до вторичного посещения Одессы, которое не состоялось. Я уже писал к тебе, что сшил в Одессе сертук за 125 р. асс., такого сукна, из какого в Питере не сошьешь за эту цену. Потом пальто из трико за 75 р. асс. Кроме дюжины фуляров и батистовых платков для тебя и Агриппины, купил я трубку со стеклами, заплатил 4 р. серебром в Питере надо бы заплатить 10 р. с.; палку-камыш, с прекрасно сделанною из бронзы головою кардинала Ришелье, заплатил 4 р. с. эту вещь в Питере едва ли можно купить и за 10 р. с. Две пары французских прюнелевых сапог по 3 руб. с. за пару. Вот и все мои покупки.

За присылку волос Оли спасибо. Я желал бы, чтоб ты выехала из Ревеля поскорее: чем больше промедлишь, тем дорога для тебя труднее. Сегодня Оле исполнилось два месяца другого года, а когда это письмо дойдет до тебя, ей, вероятно, минет и третий месяц. Письма мои доходят до тебя страшно поздно. Я жалею, что только два последние письма адресовал на имя Достоевского: боюсь, что последнее, адресованное на твое имя, не застанет тебя в Ревеле и пропадет. Это я адресую прямо в Питер на имя Тютчева. Мне кажется, я заехал на край света. А между тем, скоро надо будет и еще отдалиться на 360 верст. Вот уже почти две недели живем мы в Херсоне без всякого дела; спектакли начнутся послезавтра, а кончатся 25 или 27 августа, после чего поедем в Симферополь, где пробудем дней 10; а там в Севастополь крайний предел и последнее место нашего странствования, из которого уже домой. Считаю дни, пройдет день я и рад, что одним днем меньше, и теперь утешаю себя мыслию, что скоро половины августа как не бывало и что по выезде из Херсона минет 4 месяца моему странствию со дня выезда из Питера. Лишь бы выбраться из скучного Херсона, а там время пойдет для меня быстрее. Во-1-х, надо будет проехать 300 верст до Симферополя, а в дороге время летит быстро, да и, кроме того, эта дорога сама по себе будет интересна, ибо крымская природа уже другая; Симферополь хотя и дрянной, но всё же новый для меня город, и в спектаклях 10 дней пройдут скорее, а там Севастополь с морем, виноградом и устрицами. Если есть кумыс, то непременно буду пить. Я сам убежден, что он будет мне очень полезен. Ну, а из Севастополя поедем уже почти без остановок: остановимся на час, на другой в Николаеве, чтобы повидаться с Морицом Борисовичем Берхом,2 да на час, на другой в Харькове; из Харькова сделаем крюк (Первоначально: круг) на Воронеж, где остановимся на день, на другой и где я надеюсь застать письмо от тебя. (Не забудь: если ты после 15 сентября отошлешь хотя одно письмо в Севастополь, оно уже не застанет меня.) Из Воронежа до Москвы проедем уже безо всяких остановок. От Николаева до Харькова поедем новою дорогою, через Кременчуг и Полтаву, и это мне приятно. Итак, лишь бы выбраться из томительного Херсона, я бы считал, что моя поездка, как будто, кончена. Нашлись у нас знакомые и в Херсоне, которые очень нас ласкают; предстоят они нам и в Симферополе.

В прошлый вторник я видел чудное для меня зрелище. Еду купаться и вижу страшные клубы пыли, подымающиеся из-за Днепра по направлению к Херсону. Смотрю нет, это не пыль, это густой дым, да откуда же и как? Слышу, в Херсоне на одной колокольне бьют набат. Странно: зачем же это, ведь если это пожар, так в какой-нибудь деревнишке в окрестностях Херсона. Наконец вижу, что это не пыль, не дым, а туча саранчи, растянувшаяся на несколько верст и летящая через Херсон. Звонили затем, чтоб испугать ее и не дать ей сесть на Херсон иначе она не оставила бы ни деревца, ни былинки в городе. Когда этот бич южных стран садится на поля, то не оставляет ни признака соломы одну черную землю видят после нее там, где спелым колосом шумела колосистая рожь или пшеница. Саранча, которую я видел, на пути своем пожрала весь тростник в окрестностях Херсона. Насекомое это довольно велико: молодая саранча впятеро больше обыкновенного кузнечика, а старая немного потоньше пеночки (птички) и немного подлиннее ее. Я писал к тебе в последнем письме, что жары спали и стало прохладнее, как нарочно начались опять такие палящие жары, что мочи нет. Ночью в комнате душно, а на дворе утра страшно прохладны. В субботу мы ездили на баркасе гулять, пристали верстах в 4 от Херсона к берегу, велели рыбакам закинуть тоню, варили уху, ели, пили. Было человек 15. Разумеется, это затеи и расходы Михаила Семеновича. Этот человек для удовольствия других готов ничего не жалеть. Даже я по части мотовства пас перед ним. Воротились уже вечером, в темноте. Что за люди, что за мир окружает нас! Я дивлюсь, а Михаил Семенович только посмеивается. Накануне этого пикника я обожрался раками, которые теперь линяют. Вечером был у нас один знакомый, я болтал и чувствовал только, что в комнате душно. Гость ушел, я вышел на галерею и в одну секунду почувствовал, что зябну. В комнату я воротился в пароксизме сильной лихорадки било меня так, что зубы колотились. Я выпил рюмку мадеры и едва согрелся в постели под тулупом. Думал, что поутру надо будет иметь дело с доктором, со рвотными, слабительными и пьявками. Однако проснулся, как ни в чем не бывало. Скажи Александре Балтазаровне,3 как увидишься с нею, что Новороссийский край ее, со включением Отрадного, страна чудесная, но что жить в нем я не согласился бы ни за какие блага в мире, ни даже за цену обладания Отрадным. Климат и природа здесь чудные, но нет лесов, и оттого тоска смертельная. Кругом выжженная солнцем сухая степь, воздух проникнут какою-то сухостью. Степь эта хороша в апреле и в начале мая, а после она выгорает. Дерево редкость в степи, и это всегда ветла. В городах тополь и белая акация, но и те растут только до 30 лет, ибо в это время корень их встречает каменную почву, и они сохнут.

Насчет абрикосов в Таганроге ничего не могу тебе сказать. В Николаеве мы покупали их по 3 к. сер. десяток, а в Херсоне уже не застали их. Здесь чудесные груши по 3 к. с. фунт. Начинают появляться спелые арбузы: 30 к. медью навырез арбуз в полпуда. 10 к. медью цареградская огромная дыня, а свои нипочем. Арбузы мне всячески полезны: избавляют от необходимости пить воду со льдом (что опасно) и от них слабит.

Прощай, друг мой, обнимаю вас всех. Перед выездом буду писать, а если получу от тебя письмо, буду писать опять во вторник (20).

Твой Виссарион.


Когда приедешь в Питер, попроси Некрасова написать ко мне.4


281. M. В. БЕЛИНСКОЙ


22 23 августа 1846 г. Херсон.

Херсон. 1846, августа 22.

Скучно. Михаил Семенович страдает теперь на сцене пакостнейшего театра (сделанного из сарая), играя с бестолковейшими и пошлейшими в мире актерами; а я остался дома. Письмо это пойдет на почту завтра поутру, и я решился приготовить его с вечера, чтоб чем-нибудь заняться. Вот от тебя опять давно уже нет как нет письма. Мне хотелось бы получать решительно каждую неделю. Чем ближе к свиданию, тем беспокойнее и тоскливее становлюсь я. Мне кажется, я заехал на край света. Страшно подумать: пока пошлешь письмо и получишь на него ответ, должно пройти месяца два! Последнее письмо твое было от 26 июля: я ахнул, увидя, что это ответ только еще на мое второе письмо из Одессы!

Что тебе сказать о себе? В понедельник поутру едем из Херсона; остается трое суток, а мне всё кажется, как будто остается еще три года! Ай да Херсон буду я его помнить! Вообще Новороссия страшно мне опротивела. Безлесная, опаленная солнцем, вечно сухая и пыльная сторона. За неимением лучшего утешения, утешаюсь мыслию, что ближе, чем через неделю, увижу деревья, леса, виноградные сады. Но, если б было возможно, кажется, уехал бы сейчас же домой, не посмотревши ни на что на это. В день нашего выезда, т. е. в понедельник, 26 августа, исполнится ровно четыре месяца, как я выехал из Питера, а мне кажется, что прошло с тех пор, по крайней мере, четыре года. Надеюсь, что сентябрь пройдет для меня скорее, нежели август.

Цель этого письма не оставить тебя на долгое время без известий обо мне, потому что следующая почта во вторник, а в этот день меня уже не будет в Херсоне, а там дорога, новый город, пока отдохнешь, осмотришься, а между тем на 300 верст дальше, и письмо из Симферополя пройдет еще дольше всех прежних (Первоначально: других) писем. Здоровье мое хорошо. Если в воскресенье получу от Соколова1 твое письмо, буду отвечать на него уже из Симферополя. В Крыму кумыс есть, и я буду пить его. Прощай, мой друг, целую тебя и Олю и жму руку Агриппине. Когда ты будешь читать эти строки, я буду уже в Севастополе самой крайней точке нашего путешествия. Еще раз прощай, chere Marie, (милая Мари (франц.). ) будь здорова, спокойна и благоразумна.

Твой Виссарион.


Дорогою прочел Жилблаза,2 "Roman comique", ("Комический роман" (франц.). )3 теперь читаю "Lettres d'un voyageur", ("Письма путешественника" (франц.). )4 и это последнее чтение порою очень освежает меня. Чудо как хорошо!


Августа 23.

Погода у нас начинает меняться. В прошлую пятницу был довольно прохладный и серый день, т. е. было тепло без жару и зною; в субботу опять жар и зной; в воскресенье опять прохладный день с сильным ветром и страшною пылью. Следующие дни теплые, без малейшего зноя; вчера немного жарко, сегодня тоже. Но вечера уже с неделю как теплые, без малейшего жару, а утренники ужасно холодные. В 7 часов уже темнеет, а в 8 уже настоящая ночь. Вот уже, значит, время вечеров со свечами, время, в которое для меня необходимо быть в своем угле; а когда я доберусь до него! Прощайте обнимаю вас всех.

Кто хочет насладиться долголетием, тому советую поехать в Херсон: если он в нем проживет год, ему покажется, что он прожил мафусаиловы веки, жизнь утомит его, и душа его востоскует по успокоительной могиле.

Адрес: Марье Васильевне Белинской.


282. М. В. БЕЛИНСКОЙ


4 5 сентября 1846 г. Симферополь.

Симферополь. 1846, сентября 4.

Меня опять начинает беспокоить, что я так давно не получаю от тебя, chere Marie, (милая Мари (франц.). ) писем: последнее было от 26 июля, следовательно, я опять не имею никаких известий о положении моего семейства с лишком за месяц! Меня только и успокаивает одна мысль: верно, ты перестала писать, думая, что твои письма, адресованные в Одессу, не будут уже доходить до меня. Жаль! Они до сих пор доходили бы преисправно; но как же тебе знать это? Еще думаю, что застану в Севастополе хотя одно (а может быть, и не одно) письмо твое, которое там уже ждет меня.

Августа 26 отправились мы из ужасного Херсона в Симферополь. Этот переезд был бы переходом из ада в рай, если б не одно обстоятельство. Августа 24 я заболел сильным припадком гемороя, каких у меня никогда не бывало. Сделалось страшное раздражение в заднем проходе вышла огромная шишка. На другой день хуже. Началась, по сочувствию, задержка мочи, от которой я частию освобождался только посредством страшного спазматического жиленья во время ложных позывов на низ (а слабило меня только кровью). Дело дошло до того, что позвал доктора, который, к несчастию, узнавши, что из меня вышло довольно крови, не решился поставить мне больше 8 пьявок. Я, однако, поставил одну лишнюю; но всё-таки нужно было, по крайней мере, 20, если не 30, а уж не 9. Однако ж это несколько облегчило меня, и поутру в понедельник, в 7 часов, мы поехали, сперва водою (14 верст), а потом на лошадях. Ехать мне было довольно сносно; приехали мы во вторник, часа в 2. Чорт меня дернул пойти с Михаилом Семеновичем в турецкую (Первоначально: греческую) баню, с холодным передбанником. Мы приехали в пыли невыразимой и грязны, как свиньи. Должно быть, я тут простудился. Короче: в пятницу мною овладело бешенство хоть на стену лезть. Тогда наш доктор велел мне поставить 20 пьявок. После этого, со дня на день мне становится всё легче и легче. Доктор наш Андрей Федорович Арендт, родной брат знаменитого петербургского врача, предобрейший старик, который полюбил нас так, что и сказать нельзя. К этому, он очень искусный и опытный врач. Я его спрашивал о кумысе и объяснил ему мою болезнь; но он сказал, что это не нужно, и, вместо этого, велел мне курить траву (которой и дал мне), а курить ее надо, как табак, и затягиваться. Она производит сильный кашель и сильное отделение мокроты, и после одной трубки груди легко, дыхание свободно, мокрота отделяется прекрасно. И надо курить всякий раз, как почувствуешь припадок кашля, одышки или и просто усталости. Не знаю, вылечит ли это меня, но как паллиатив это хорошее средство. Я знаю, что тебе неприятно будет узнать, что я не пью кумыса; скажу тебе по секрету, что и мне это не совсем приятно, да что же делать? Не с моими средствами собирать консилиумы. В Симферополе, кроме Арендта, есть еще искусный доктор Мильгаузен, да как я к нему пойду? А ведь Арендт лечит нас даром и о деньгах слышать не хочет.

Местоположение Симферополя пленительное. От него начинаются горы, и в 60 верстах от него виднеется Чатыр-Даг. То-то бы гулять! А я сегодня еще в первый раз вышел. Завтра еду за город с Михаилом Семеновичем. Город завален арбузами, дынями, грушами, сливами, яблоками, виноградом. Но как-то всего этого я ем мало, хотя мой доктор велит есть, как можно больше всего, кроме груш. Арбузы здесь посредственны; но дыни невообразимые. То и другое здесь дорого, сравнительно с Херсоном. Небольшая дыня стоит 5 к. серебром. Как-то купили мы ок (3 фунта) груш за 28 коп. медью, а в оке их было 9, и каждая величиною с французскую, что в Питере в дешевую пору продаются по 10 р. асс. десяток, да и то неспелые. Виноград еще неспел, точно такой, какой мы едим в Петербурге и Москве, по 20 коп. медью за ок. Но сегодня Михаилу Семеновичу один знакомый прислал винограду, - во-1-х, спелого, а во-2-х, такого, который на виноделие не употребляется, а разводится для еды. Святители! Что это такое! Вообрази себе, если можешь, сладчайший виноград, один с ароматом (Первоначально: вкусом) муската, а другой с ароматом ананаса! Я только теперь могу сказать, что я ел виноград. Обыкновенный (винодельный) виноград в сравнении с этим то же, что огурец в сравнении с арбузом, тыква или репа в сравнении с дынею. Вот бы привез вам хоть по ягодке, если б не было невозможно!1

В Севастополь будем числу к 15-му, а там, октября 2-го или 3-го марш домой! Дождусь ли этого! Нет, вперед ни за какие блага один надолго в вояж не пущусь. Особенно по России, где существует только какое-то подобие почтовых сношений между людьми. Как-то вскоре по приезде в Симферополь всю ночь снилась мне Оля будто, такая хорошенькая, такая миленькая, и всё без умолку болтала, а мы всё на нее смотрели. Потом, как-то после обеда, я спал и всё видел ее. Не могу смотреть без тоски на маленьких детей, особенно девочек. Ох, дожить бы поскорее до октября!

Не поверишь, как грустно писать не в ответ на письмо, тем более, что ответ на это письмо я могу получить если не в Москве, то разве в Воронеже. Прощай, ma chere Marie, (моя милая Мари (франц.). ) крепко жму твою руку и обнимаю и целую всех вас.

Твой Виссарион.


Михаил Семенович в театре; я один дома. Пора принять порошок. Письмо это пойдет на почту завтра. Благо еще теперь не жарко можно читать. "Lettres d'un voyageur" ("Письма путешественника" (франц.). )2 кончил; теперь читаю "Les Confessions" ("Исповедь" (франц.). )3 не много книг в жизни действовали на меня так сильно, как эта. Когда поправлюсь совсем, примусь писать. Вечера теперь уже длинны, и работа сократит время и незаметно приблизит минуту отъезда. А дня через три я надеюсь совершенно поправиться.


Сентября 5.

Ночью шел дождь явление редкое в нынешнее лето. Пыли нет, свежо; облака расходятся; если пригреет солнышко, поедем за город.

Сильно меня беспокоит мысль, что ты запоздала своим выездом из Ревеля и, может быть, должна ехать в дурную погоду. Досадно мне на себя, что в последнем письме моем, адресованном на имя Достоевского, я позабыл уведомить тебя, что следующее буду адресовать на имя Тютчева, прямо в Питер. Еще раз прощай, будь здорова и спокойна.

В.


283. А. И. ГЕРЦЕНУ


Симферополь. 1846, сентября 6.

Здравствуй, любезный Герцен. Пишу к тебе из тридевятого царства, тридесятого государства, чтобы знал ты, что мы еще существуем на белом свете, хотя он и кажется нам куда как черным. Въехавши в крымские степи, мы увидели три новые для нас нации: крымских баранов, крымских верблюдов и крымских татар. Я думаю, что это разные виды одного и того же рода, разные колена одного племени: так много общего в их физиономии. Если они говорят и не одним языком, то, тем не менее, хорошо понимают друг друга. А смотрят решительными славянофилами. Но увы! в лице татар даже и настоящее, коренное, восточное, патриархальное славянофильство поколебалось от влияния лукавого Запада: татары большею частию носят на голове длинные волоса, а бороду бреют! Только бараны и верблюды упорно держатся святых праотеческих обычаев времен Кошихина:1 своего мнения не имеют, буйной воли и буйного разума боятся пуще чумы и бесконечно уважают старшего в роде, т. е. татарина, позволяя ему вести себя, куда угодно, и не позволяя себе спросить его, почему, будучи ничем не умнее их, гоняет он их с места на место. Словом: принцип смирения и кротости постигнут ими в совершенстве, и на этот счет они могли бы проблеять что-нибудь поинтереснее того, что блеет Шевырко и вся почтенная славянофильская братия.

Несмотря на то, Симферополь по своему местоположению очень миленький городок: он не в горах, но от него начинаются горы, и из него видна вершина Чатыр-Дага. После степей Новороссии, обожженных солнцем, пыльных и голых, я бы видел себя теперь как бы в новом мире, если б не страшный припадок гемороя, который теперь проходит, а мучить начал меня с 24 числа прошлого месяца.

Настоящая цель этого письма напомнить всем вам о "Букиньоне", или "Букильоне" пьесе, которую Сатин видел в Париже и о которой он говорил Михаилу Семеновичу, как о такой пьесе, в которой для него есть хорошая роль.2 А он давно уж подумывает о своем бенефисе и хотел бы узнать вовремя, до какой степени может он надеяться на ваше содействие в этом случае.

Нет! я не путешественник, особливо по степям. Напишешь домой письмо и получаешь ответ на него через полтора месяца: слуга покорный пускаться вперед в такие Австралии!

Когда ты будешь читать это письмо, я уже, вероятно, буду на пути в Москву. По сие время еще не пришли в Симферополь "Отечественные записки" и "Библиотека для чтения" за август. Прощай. Кланяюсь всем нашим и остаюсь жаждущий увидеться с ними поскорей

В. Белинский.


P. S. Не знаю, привезу ли с собою здоровье; но уж бороду непременно привезу: вышла, братец, бородка весьма недурная.


284. H. M. ЩЕПКИНУ


Симферополь. 1846, сентября 9.

Дражайший Николай Михайлович, весьма сожалеем, что понапрасну обвинили Вас в лености;1 нам следовало бы, в свою очередь, извиниться перед Вами, но ведь не поможет? Не поможет. Не поможет. Михаила Семеновича Вы насмешили тем, что свели в одно место Лоцань, протекающую через Харьков, и Тускарь, протекающую через Курск. Писать лень, и потому, скорее к делу. Будьте в Воронеже от 6 до 9 октября, ожидая нашего проезда. Заезжать же нам к Станкевичу уже будет не время.2 Михаила Семеновича так и подмывает домой; я тоже испытываю частенько припадки бешенства нетерпения. И у Вас мы пробудем неделю. Если бы Станкевич в это время случился в Воронеже, мы были бы очень рады; но разъезжать нам уже не приходится. Чем меньше остается времени, тем сильнее тоска нетерпения. А там, не забудьте, какие у нас осенью дороги. В пятницу (13 сентября) едем в Севастополь.

Прощайте, юный друг мой. Будьте здоровы и невредимы душою и телом.

Ваш В. Белинский.


А что ж Вы не написали, когда ждут домой А. Станкевича?


Письмо Белинского В. Г. - Переписка за год 1846 год., читать текст

См. также Белинский Виссарион Григорьевич - письма и переписка :

Переписка за год 1847 год.
285. В. П. БОТКИНУ СПб. 29 января 1847. Письмо твое, Боткин, очень ог...

Переписка за год 1848 год.
324. А. Д. ГАЛАХОВУ 4 января 1848 г. Петербург. ...В письме к Вам был...