Письмо Белинского В. Г.
Переписка за год 1843 год.


210. В. И. БОТКИНУ


СПб. 1843, февраля 6.

Я много, много виноват перед тобою, милый мой Боткин. Причина этому страшное, сухое отчаяние, парализировавшее во мне всякую деятельность, кроме журнальной, всякое чувство, кроме чувства невыносимой пытки. Причин этой причины много; но главная невозможность ехать в Примухино. Мысль об этой невозможности, равно как и о самом Прямухине, я всячески отгонял, словно преступник о своем преступлении, и она, в самом деле, не преследовала меня беспрестанно, но, когда я забывался, вдруг прожигала меня насквозь, как струя молнии, как мучение совести. Подобным же образом, хотя, к стыду моему, и не так сильно, терзало и терзает еще меня внезапное воспоминание о смерти Кольцова. Весть о ней я принял сначала сухо и холодно, но потом она обошлась мне-таки очень не дешево. Работа журнальная мне опостылела до болезненности, и я со страхом и ужасом начинаю сознавать, что меня не надолго хватит. Писать ничего и ни о чем со дня на день становится невозможнее и невозможнее. Об искусстве ври, что хочешь, а о деле, т. е. о нравах и нравственности хоть и не трать труда и времени. Из статьи моей в 1 No "Отечественных записок" вырезан целый лист печатный всё лучшее, а я этою статьею очень дорожил, ибо она проста и по идее и по изложению.1- Из статьи о Державине (No 2) не вычеркнуто ни одного слова, а я совсем не дорожил ею. Теперь должен приниматься за 2-ю статью о Державине под влиянием вдохновительной и поощрительной мысли, что ее всю изрежут и исковеркают.2 Всё это и другие причины огадили мне русскую литературу и вранье о ней сделали пыткою. А между тем я должен врать ради хлеба насущного. Запущу работу, потеряю время глядь уж и 15 число на дворе Краевский рычит, у меня в голове ни полмысли, не знаю, как начну, что скажу, беру перо и пошла писать. Это привычка и необходимость два великие рычага деятельности человеческой. Будь я женат, и если бы я из другой комнаты слышал вопли ее мук рождения, а статья была бы нужна она будет готова как я сам не знаю, но будет готова. И вот я дней в 10 пишу горы книжка, благодаря мне, отпечатывается наскоро, Краевский ругается, типография негодует; отработался, и два-три дня у меня болит рука вид бумаги и пера наводит на меня тоску и апатию; дую себе в преферанс (подлый и филистерский вист я уже презираю это прогресс), ставлю ремизы страшные, ибо и игру знаю плохо и горячусь, как сумасшедший на мелок я должен рублей около 300, а переплатил месяца в два (как начал играть в преферанс) рублей 150 благородная, братец, игра преферанс! Я готов играть утром, вечером, ночью, днем, не есть и играть, не спать и играть. Страсть моя к преферансу ужасает всех; но страсти нет, ты поймешь, что есть. Дома быть не могу; каждый вечер возвращаюсь домой то в 3, то в 4 часа ночи и сплю до 10, 11 и 12, иногда с хвостиком. Тоска есть, желаний нет, и только мечта о Прямухине изредка умиляет душу, на мгновение растопляя толстую кору льда, которая ее покрывает. Надежд на жизнь никаких, ибо фантазия уже не тешит, а действительность глубоко понята. Как тут будь беспристрастен прочесть что-нибудь для себя? А, боже мой, сколько бы надо прочесть-то! Но полно тешить себя завтраками я ничего не прочту. Я Прометей в карикатуре: "Отечественные записки" моя скала, Краевский мой коршун. Мозг мой сохнет, способности тупеют, и только


...печаль минувших дней

В моей душе чем старей, тем сильней.3


Мне стыдно вспомнить, что некогда я думал видеть на голове моей терновый венок страдания, тогда как на ней был просто шутовской колпак с бубенчиками. Какое страдание, если стишонки Красова и ?4 были фактом жизни и занимали меня, как вопросы о жизни и смерти? Теперь иное: я не читаю стихов (и только перечитываю Лермонтова, всё более и более погружаясь в бездонный океан его поэзии), и когда случится пробежать стихи Фета или Огарева, я говорю: "Оно хорошо, но как же не стыдно тратить времени и чернил на такие вздоры?"

К довершению всех этих приятностей, у меня лежит на столе прекрасное стихотворение г. Оже5, которого последняя рифма есть 830 рублей ассигн.; да других долгов и должишек, не терпящих отсрочки, есть сот до семи; а у Краевского я уже забрал вперед за этот год более 1000 р. Это просто оргия отчаяния, и я иногда смеюсь над своим положением. Кстати: подписка идет недурно лучше, чем в прошлый год, но у "Библиотеки для чтения" всё-таки больше подписчиков. Пиши для российской публики! Гоголя сочинения идут тихо: честь и слава бараньему стаду, для которого и Булгарин с братнею всё еще высокие гении!

Многое бы хотелось сказать тебе да что: ты и так знаешь всё. Спасибо тебе за несколько слов задушевных. Не хочу без толку плодить этой материи, чтобы не опошлить ее. Скажу одно: прежде я больше всего боялся своей смерти к стыду моему, боюсь ее и теперь; но гораздо больше боюсь твоей, ибо большего бедствия для себя представить не могу кровь холодеет при одной мысли. Это чувство для меня новое; оно мне и страшно и дорого.

Приезжай, Боткин, в Питер. Нам в жизни осталось одно наша святая дружба воспользуемся же этим одним, чтоб некогда не упрекнуть себя, что судьба не во всем отказала, а мы ничем не воспользовались. Теперь твоя поездка будет уже не шалость, не дурачество, а долг: вместе нам легче будет нести жизнь. Письмо Бакунина посылаю. Оно таково, как должно было ожидать. Говорят, он принужден был из Дрездена переехать в Базель это глубоко меня огорчило.7 После тебя я этого человека люблю больше всех любовь моя к нему не страсть, а пафос, ибо это любовь к человеческому достоинству и ко всему, чем велика и свята жизнь.

Меня мучит мысль, что ты оттого не едешь, что меня ждешь. Я чувствовал, что должен был уведомить тебя, что ехать решительно не могу; но вид пера погружал меня в летаргию.

Скажи Герцену, что его "Дилетантизм в науке" статья донельзя прекрасная я ею упивался и беспрестанно повторял вот, как надо писать для журнала.8 Это не порыв и не преувеличение я уже не увлекаюсь и умею давать вес моим хвалебным словам. Повторяю, статья его чертовски хороша; но письмо его ко мне меня опечалило9 от него попахивает умерениостию и благоразумием житейским, т. е. началом падения и гниения (я требую от тебя, чтобы ты дал ему в руки это мое письмо). Он толкует, что г. Хомяков удивительный человек, что он, правда, лежит по уши в грязи, но видишь ты и страдает от этого. А в чем выражается это страдание? в болтовне, в семинарских диспутах pro и contra. (За и против (латин.). ) Я знаю, что Хомяков человек не глупый, много читал и, вообще, образован; но мне было бы гадко его слышать, и он не надул бы меня своею диалектикою, а заставил бы вспомнить эти стихи В, взятые Лермонтовым) эпиграфом к своему стихотворению "Не верь себе":10


Que nous l'ont apres tout les vulgaires abois,

De tous ces charlatans, qui donnent de la voix,

Les marchands de pathos et les faiseurs d'emphase,

Et tous les baladins qui dansent sur la phrase? (*)

(Да что нам, в конце концов, до пошлых воплей всех этих горланящих шарлатанов, до этих торговцев пафосом, ремесленников напыщенности и всех прохвостов, играющих словами? (Франц.) )


Хомяков это изящный, образованный, умный И. А. Хлестаков, человек без убеждения, человек без царя в голове; если он к тому еще проповедует он шут, паяц, кощунствующий над священнодействием религиозного обряда. Плюю в лицо всем Хомяковым, и будь проклят, кто осудит меня за это!11

Твоя статья о "Немецкой литературе" в 1 No мне чрезвычайно понравилась умно, дельно и ловко. Во 2-м тоже хороша; но брось ты эту колбасу Рётшера пусть ему чорт приснится. Это, брат, пешка: его ум приобретенный из книг. Вагнеровская натуришка так и пробивается сквозь его натянутую ученость. На Руси он был бы Шевыревым.12

Кстати: ты пишешь, что в тебе развивается антипатия к немцам, не могу говорить об этом, ибо это отвращение во мне дошло до болезненности; но крепко, крепко жму тебе руку за это истинно человеческое и благородное чувство.

Каткова ты видел. Я тоже видел. Знатный субъект для психологических наблюдений. Это Хлестаков в немецком вкусе. Я теперь понял, отчего во время самого разгара моей мнимой к нему дружбы меня дико поражали его зеленые стеклянные глаза.13 Ты некогда недостойным участием к нему жестоко погрешил против истины; но честь и слава тебе ты же хорошо и поправился: ты постиг его натуру попал ему в самое сердце. Этот человек не изменился, а только стал самим собою. Теперь это куча философского ...: бойся наступить на нее и замарает и завоняет. Мы все славно повели себя с ним он было вошел на ходулях; но наша полная презрения холодность заставила его сойти с них.

Из Прямухина пишут ко мне зовут, удивляются, что я и не еду и молчу, говорят, что ждут14 о боже мой! Эти строки зачем хоть они не выжмут слезы из сдавленной сухим отчаянием груди. Нет сил отвечать. А, может, оно и лучше, что мне не удалось съездить: я, кажется, расположен к сумасшествию, а теперешнее сумасшествие было бы не то, что прежнее.

Странное дело: бывают минуты, когда смертельно жаждет душа звуков и раздается в ушах оперное пение. Такие минуты во мне и не слишком редки и слишком сильны.


Мне тягостны веселья звуки!

Я говорю тебе: я слез хочу, певец,

Иль разорвется грудь от муки.

Страданьями была упитана она,

Томилась долго и безмолвно;

И грозный час настал теперь она полна,

Как кубок смерти, яда полный.15


Смешно сказать, а ведь пойду на "Роберта" или "Стрелка", как только дадут; но на горе мое дают всё балет "Жизель"16 да "Руслана", о котором Одоевский натрёс дичи в "Смеси" 2 No "Отечественных записок".17

Раз играли мы в преферанс я, Тютчев,18 Кульчицкий и Кавелин. Юноша распелся19 голос у него недурен, а главное, в его пении страсть и душа. Сначала он орал всё славянские, а я ругал их; потом он начал песни Шиллера, а там из "Роберта" и "Фрейшюца". Смейся над моими ушами; но я в этот вечор пережил годы. Не могу слушать пения оно одно освежает душу мою благодатною росою слез.

Пишешь ты, что холодная вода перестанет действовать на мои нервы. Ну, брат, наелся же ты грязи. После этого можно привыкнуть к голоду и отстать от пищи. Вот уже два месяца, как я пытаю себя, а всё иду на обливанье, как на казнь.

Языков женится, и счастлив, подлец, ходит с глазами, подернутыми светлою влагою слез блаженства.20 Дай ему бог он стоит счастия. И если бы я мог чему-нибудь радоваться, я бы непременно порадовался его счастию.

Прощай. Пиши ко мне. Что твой третейский суд? Поверишь ли: каждый раз, возвращаясь домой, мечтаю обрести тебя (о вид, угодный небесам!)21 за самоваром, который теперь существует у меня без употребления.

Твой В. Б.


Приезжай.

P. S. Письмо твое к Панаеву малина;22 только есть о чем поспорить с тобою насчет одного пункта.

Кланяйся всем нашим. Крепко пожми руку Герцену и скажи ему, что я хоть и побранился с ним, но люблю его тем не менее. В письме его ко мне есть несколько строк, писанных рукою Наталии Александровны за них я не умею и благодарить, еще менее умею выразить, как много они утешили меня. Немцу Грановскому поклон и привет. Он человек хороший, хотя и шепелявый; но одно в нем худо модерация.23 Нелепому24 скажи, что он пренелепо издает Шекспира: к частям не прилагает оглавления, в заглавии пьес не выставляет числа актов, а орфография у него чухонская. Но несмотря на то, его перевод дельное дело, так же как и он сам хороший человек, несмотря на всю нелепость. Милейшему и дражайшему М. С. Щепкину тысяча приветствий, люблю его до страсти, и если б вдруг увидел в Питере кажется, сомлел бы от радости. В последнее время я что-то часто вижу его во сне. Кланяйся Д. Щепкину и уведомь, где он располагает жить после своего магистерства. Если Красов в Москве, жму ему руку. Лангеру, Кольчугину, Клыкову и всем нашим общим знакомым и приятелям привет. Статья Галахова во 2 No "Отечественных записок" прелесть, чудо, объедение.25


211. А. А., В. А., Н. А. и Т. А. БАКУНИНЫМ


СПб. 1843 февраля 22 23 дня.

Любезнейший Николай Александрович, давно уже вышло из моды становиться на колена и перед дамами, даже в самых казусных1 обстоятельствах жизни, следовательно, перед мужчинами это и глупо и унизительно, и тем более перед таким глуздырем и усатым (хотя и женатым) тараканом, как Вы; но я так виноват (даже и перед Вами), что делать нечего становлюсь перед Вами на колена и прошу Вас вымолить мне прощение у кого следует. Но зачем и к чему это не лучше ли прямо обратиться в высшую инстанцию, помимо мелочных печатеприкладчиков? Что робеть? Между нами такое расстояние, а я издали и на письме всегда смел и храбр, притом же Вы, Татьяна Александровна, и Вы, Александра Александровна, так добры, как я виноват перед вами. Я даже уверен, что вы не только простите меня, но даже пожалеете обо мне, когда выслушаете мое оправдание. Нет, вы не можете думать, чтобы я мог не хотеть говорить с вами и не отвечать вам по равнодушию и лености:2 упрек в подобном нехотении я принимаю, Татьяна Александровна, за выражение Вашего участия и расположения ко мне. Выслушайте меня. Мысль о поездке в Прямухино представлялась мне как награда, не за добродетели мои, которыми не могу похвалиться, а за мои нестерпимые страдания, за скуку, апатию, заботы, тяжелый труд, лишения и горе целого года. Желание ехать во мне было так сильно, так порывисто, что я не смел расчесть вероятностей на поездку, боясь убедиться в невозможности, а когда затаенное и сдерживаемое сознание этой невозможности начало уже душить и рвать меня, я всё тешил себя какою-то пьяною и безумною надеждою. Наконец я убедился, что нечего и думать надо отложить на неопределенное время. Тогда овладело мною такое холодное, сухое отчаяние, что я отгонял от себя, душил в себе всякую мысль о Прямухине. И я бы солгал и перед вами и перед самим собою, если бы сказал вам, что эта мысль, против воли, не выходила из головы моей: нет, я забыл вас, по крайней мере забыл сознательно но зато, если что-нибудь живо напоминало мне Прямухиио и ваши образы, ваши голоса, ваша музыка и пение овладевали всем существом моим, тогда жгучая тоска, как раскаленное железо, как угрызение совести за преступление, проникала грудь мою и, махнув рукою, я хватался за всё, что только могло снова привести меня в мое мертвенно-спокойное состояние. Странное дело, мысль о невозможности поездки одинаково терзала меня, как и мысль о смерти Кольцова: та и другая являлась редко, та и другая острым пламенем прожигала душу и производила во мне чувство, похожее на угрызение совести, хотя я ни в том, ни в другом нисколько не был виноват. Вы поверите этому. Кроме того, что я вас всех так люблю, что минуты, проведенные мною год назад в Прямухине,3 были для меня каким-то блаженным сном, кроме всего этого, возьмите в соображение мою петербургскую жизнь. Я недавно писал к Мишелю (в Берлин), что я представляю собою маленького Прометея в карикатуре: толстые "Отечественные записки" моя скала, к которой я прикован, Краевский мой коршун, который терзает мою грудь, как скоро она немного подживет.4 Занятие пошлостию и мерзостию, известною под именем русской литературы, критические (и притом пустые) толки о вздорах и пустяках опротивели мне до смерти. Прежде я работал много, и мне не тяжела казалась моя работа, которой достало бы на пятерых, потому что я видел дело (и очень важное) в этом занятии и любил его. Теперь я вижу в нем вздор и глупость, работаю с отвращением и принуждением, а между тем должен работать так же много, как и прежде. Как нянька от ребенка, я не могу ни на 5 дней отлучиться от журнала, который дает мне возможность существовать. Для себя я ничего не могу делать, ничего не могу прочесть. Едва-едва удалось мне прочесть по-французски "Horace" и "Andre",5 обо всем остальном имею понятие через рассказы других. И до чтения ли мне, если вид книги для меня то же, что для собаки палка? Вы не знаете, что значит занятие книгою ex-oificio (по обязанности (латин.). ) и как всякое должностное занятие опошливает и омерзяет предмет занятия. Притом же, как я отделаюсь от работы, у меня болит рука и не держит пера, голова пуста, душа утомлена и тогда я играю в преферанс со страстью, с опьянением, играю, разумеется, несчастливо (ибо мне ничто не удается так на роду написано), ставлю ремизы (о, не дай вам бог узнать, что такое ремиз при большом количестве вещь нестерпимая, особенно как без 4-х в сюрах), проигрываюсь в пух и на мелок и на чистые деньги. Пока играю мука страшная; но лишь отдал деньги, как ни в чем не бывал и жалею только о том, что нельзя играть до утра, а потом от утра до вечера, и так до скончания века. Боже мой, я картежник! Вам конечно, дико слышать это. Увы, я и сам насилу привык верить этому. Когда вы меня видели, я был еще невинен, и через несколько недель (Первоначально: через месяц) удивил моею страстью всех знакомых, которые всегда видели во мне фанатического врага карт. Семейного знакомства у меня мало однако ж я часто бываю в обществе женщин, очень добрых и очень милых, но которые только возбуждают во мне глубокую, тоскливую жажду женского общества. И после всего этого-то не иметь возможности отдохнуть душою на несколько дней, забыть карты и всю грязь и пошлось жизни! Поверьте тут есть от чего в отчаянье придти. Вот почему я не имел силы отвечать на ваши письма: мне надо было переболеть душою, дать пройти горячешному кризису. Ваши письма особенно предпоследнее письмо оно доставило мне много минут счастия, но такого горького, такого мучительного! Я писал об этом к Боткину,6 недавно писал кМишелю, но к вам писать не мог, хотя мысль о том, как я глупо делаю, что не пишу к вам, и мучила меня. Я думаю, что я долго бы не писал еще к вам, если бы не письмо ваше, полученное сегодня (22 февраля). Прихожу вечером домой и вижу письмо, читаю адрес, вскрываю по обыкновению, вижу два почерка один такой разборчивый, такой красивый и принадлежащий не одной руке; другой каракули; но Державин сказал: "И дым отечества нам сладок и приятен"7 вот почему милы мне и каракули; но я читаю их уже, когда выучу наизусть строки, писанные хорошим почерком извините, Николай Александрович.

Теперь отвечаю вам на предпоследнее письмо. Прежде всех Вам, Александра Александровна Вашими строками начинается оно. Вы правы: в том-то и жизнь, что она беспрестанно нова, беспрестанно изменяется, это и мой основной принцип жизни, и я рад, что он также и Ваш, только те и живут, которые так думают. Старое бог с ним: оно хорошо и прекрасно только в той мере, в какой было прямою или косвенною причиною нового, а само по себе прочь его! Вы пишете, что открыли в себе новую способность ненавидеть до... то, перед чем прежде преклонялись вот это, признаюсь, для меня загадка ну, так вот и хочется, смертельно хочется посмотреть, как Вы там ненавидите. Прочтя эти строки, я начал ходить взад и вперед по комнате, сделавши серьезную мину, приложив ко лбу указательный перст и повторяя: как же это Александра Александровна ненавидит-то, вот посмотрел-то бы. Но шутки в сторону. Я могу поздравить Вас с этою новою способностию, как с большим шагом вперед. Конечно, это еще только процесс развития, а не результат его, но от этого процесса до результата уже недалеко. Когда человек двинется вперед духовно, он сердится на свои прежние убеждения; потом он начинает вновь мириться с ними, не возвращаясь к ним, но видя в них путь, по которому он шел. А у каждого свой путь, и дело в том, лишь бы дойти до цели, а до того, как дошел, что нужды! Книги, о которых Вы меня спрашиваете, я получил. Вы прибавляете к этому, что если они и пропали, Вы рады, ибо обещались мстить мне; это хорошо, да только за что же? Впрочем, охотно принимаю Ваш вызов, не забудьте о 6 000 000, которые я выиграл у Вас на китайском бильярде ведь расписку-то я храню и могу Вас упрятать в тюрьму.

Очень жалею, что невозможность поездки лишила меня удовольствия увидеться с Н. А. Беер, и прошу Вас передать ей мою благодарность за память обо мне и добрые строки, которые много доставили мне радости. Что же касается до любви Натальи Андреевны к прошедшему, то совершенно соглашаюсь (хотя это и невежливо с моей стороны) с мнением Николая Александровича, что это чувство немецкое, а я теперь так не люблю всё немецкое, что желал бы, чтобы все, кого я люблю и уважаю, были чужды его.

Варвара Александровна, Вы благодарите меня, что "я еще не совсем забыл Вас", и говорите, что это очень Вас обрадовало; а я так ни благодарен за Вашу благодарность, ни рад Вашей радости. За кого же Вы меня принимаете? Что бы я был, с позволения сказать, за скотина такая (извините за плебейское выражение такова уж натура моя), чтобы мог забыть Вас! Я знаю, что я гораздо хуже, чем каким считают меня расположенные ко мне люди, но знаю (к чему лицемерить!), что во мне действительно есть и хорошие стороны, и лучшая из них, без сомнения, состоит в том, что многое, на что толпа смотрит с бессмысленным равнодушием, было для меня откровением высокого значения жизни и благоговейная память о том навсегда присуществлялась душе моей. Поездка в нынешнем году имела для меня двойную против прежней цену именно потому, что я могу увидеться с Вами и с моим маленьким приятелем, Вашим маленьким вояжером,8 который, конечно, не мог не изменить моей дружбе, но которого дружбу я сумел бы вновь приобрести.

Кстати: в строках Н. А. Беер, действительно, есть ошибки: надобно здравствуйте, а не сдравствуйте. Вообще, видно, что Александра Александровна во всей тонкости постигла мою грамматику9 что заставляет крайне гордиться ее автора и даже утешиться в том, что презренная толпа не поняла ее, как всё высокое и прекрасное, и заставила несчастного автора продать свое грамматическое детище пудами за простую бумагу для оклейки комнат.

В Ваших строках, Татьяна Александровна, есть выражение, что нам не должно раззнакомливаться и что, будто, это очень легко: бог Вас простит за это выражение, а я ни за что на свете не прощу. Впрочем, я сам виноват, подав Вам причину, моим молчанием, считать меня за бог знает кого. Итак, помиримся, и если Вы согласны на мир, то докажете это позволением подарить Вам прекрасный альбом: "Les Femmes de Georges Sand" ("Женщины Жорж Санд" (франц.). ) с портретом G. S. В Москве Семен перепечатал картинки и выпустил в свет с преплохим переводом текста. Я пришлю Вам, если позволите, парижское издание. Фигуры не все удачны Женевьева вышла особенно дурна; лучше других Полина, но Марта лучше ничего нельзя вообразить.10 Вы спрашиваете, получил ли я ответ от Мишеля получил, и именно такой, какого ожидал, в каком был уверен.11 О, будьте уверены, что это новое примирение не порыв, не вспышка, что оно вышло из жизни, что я глубоко, свято люблю Мишеля, что мое уважение к нему походит на восторг. Наши прошедшие ссоры не глупые дрязги в них глубокий смысл и потому я не стыжусь, но скорее горжусь ими. То была диалектика жизни, диалектика нашего развития. Но об этом после, когда, бог даст, увидимся. Письмо Мишеля я переслал к Боткину, который к Мишелю теперь находится в таких же точно отношениях, как и я, который тоже вместе со мною писал к Мишелю и которому Мишель отвечает с такою искренностию и задушевностию, как и мне. Павел Александрович,12 верно, читал это письмо. Из писем Боткина я знаю, что он к нему ходит и что они хороши. Досадно, что Павел Александрович, проезжая через Питер, не зашел ко мне. Ну так, мы с Мишелем былине в ладу (Далее зачеркнуто: да ему показалось?), всё же это не причина не зайти ко мне. Ну, да что было, того не воротишь, а лучше поговорю с Вами о другом, что для меня очень важно. Я смело обращаюсь к Вашему характеру, Татьяна Александровна, и без церемоний буду говорить о таком предмете, о котором, может быть, было бы неловко начать объяснение лично.13 Николай Александрович в прошлую поездку опечалил меня своим мнением о Боткине. Хотя я тогда же не поверил ему, как человеку, который ошибается, но всё-таки (Далее зачеркнуто: меня) я не мог защититься от некоторого внутреннего беспокойства. Разумеется, я не мог не сказать об этом Боткину, и Николай Александрович увидит сам, если поразмыслит об этом спокойно, что я не имел права поступить иначе при моих отношениях к Боткину. Его это тронуло как несправедливость со стороны людей, воспоминание о которых ему всегда свято. Он показал мне письма Мишеля и собственное свое письмо ко мне, которого он не кончил (почему я и не получил его) и в котором он делает мне род исповеди. Эти письма фактически, числами (датами) доказывают, что Николай Александрович неправ, неправ и 1000 раз неправ. Боткин не хотел, чтобы я его оправдывал, но я чувствовал, что с моей стороны было бы очень дурно послушаться его, и я отнял у него эти письма, чтобы на возвратном пути показать их Николаю Александровичу (ибо я думал еще увидеться с вами), и они и теперь лежат у меня. Что было, то было, и того уже нет. В том, что было нехорошего в этом, никто не виноват, кроме судьбы. Боткина нельзя же винить в том, что он был романтиком, мистиком и фантазером, тогда как его глубокая натура назначала ему быть совсем не тем. Я не продолжаю далее, ибо уверен, что Вы меня поняли. Нет, Татьяна Александровна, я верю, глубоко верю, что теперь настал конец всем недоразумениям и неприязненным чувствам и что Боткин должен быть для всех вас тем, что он есть и чем он заслуживает быть. (Далее зачеркнуто: Конечно) Я понимаю, что он или совсем не увидится, или долго не увидится с вами, но это не мешает ему любить и уважать вас всех; зачем же вам питать против него какие бы то ни было предубеждения? Но нет, я знаю, что их нет с Вашей стороны, Татьяна Александровна; (Далее зачеркнуто: и не думаю, чтобы ) но этот досадный Николай Александрович разуверьте его и обратите к лучшим и справедливейшим чувствам и я буду считать себя глубоко обязанным Вами. Я здесь хлопочу более о Николае Александровиче, чем о Боткине: я так люблю Николая Александровича, что мне несносна мысль о его заблуждении. Что же касается до Боткина, то, поверьте, он еще ничего не знает о моем адвокатстве и, верно, будет бранить меня за него, хотя я уверен в этом внутренно-то будет доволен мною.

Теперь ответ на последнее письмо. Я согласен с Вами, Татьяна Александровна, что не стоил бы, чтоб Вы помнили о моем существовании, если бы не ответил на это письмо. Благодарю Вас за эти строки они так подействовали на меня, что душа моя встрепенулась и я вновь могу писать в Прямухино, могу думать о нем и быть счастлив, думая о нем. Вам то же должен я сказать, Александра Александровна. Скажу более: сердитый тон Ваших строк был бальзамом для моей растерзанной души. Что же касается до того, Александра Александровна, что Николай осмелился находить Ваши строки странными и приписывать это зубной боли, то скажу Вам, что он это написал из зависти к Вашему отличному слогу, он, который пишет и каракульками и безграмотно. В его злоумышленной против Вашего стиля (Первоначально: Вашей манеры) выходке есть ужасная грамматическая ошибка: поверьте, вместо пов123;рьте.

Ну, теперь обращаю речь мою к Вам, о господин ех-(бывший (латин.). )офицер и ех-глуздырь (если Вы уже женаты). Ваш дерзкий поступок, жениться, забыв уважение к моей старости и не испросив у меня позволения, достоин примерного наказания. Что сделалось с моими приятелями? Знаете ли, Николай Александрович, что ведь и Языков женится. Не хорошо, не хорошо (не верьте это голос лисы, которая говорит, что виноград зелен и кисел)!14 Недавно познакомился я с Тургеневым. Он был так добр, что сам изъявил желание на это знакомство. Нас свел Зиновьев,15 которого знает Варвара Александровна. Кажется, Тургенев хороший человек.16 А какой чудесный человек этот Зиновьев! Вот истинно крепкая, здоровая, действительная натура! Человек, вполне достойный любви женщины, мужчина в полном значении этого слова. Право, совестно иногда увидеть себя в зеркало, когда говоришь с ним. А ведь у каждого человека внутри себя есть зеркало мое довольно криво, и нравственная физиономия моя отражается в нем не красивее моей физической физиономии. Не думайте, чтобы это было что-нибудь вроде ефремовского самоунижения, цель которого заставить других хвалить себя. Нет, я знаю себя хорошо, знаю хорошо, что я человек недюжинный и что во мне есть кое-что такого, что не в каждом бывает. Моя главная сторона сила чувства, и если бы моя воля хоть сколько-нибудь соответствовала чувству, я, право, был бы порядочный человек. А то дрянь, совершенная дрянь. Характеришка слабый, воля бессильная вот что сокрушает. Я уже не прежний фантазер и о любви, право, не мечтаю и не думаю. Но тем хуже для меня: прежде я заставлял себя думать о любви и о женщине и всё-таки, в сущности, больше считал себя несчастным от нее, чем был в самом деле; а теперь потребность сочувствия вспыхивает редко, зато, право, одна минута стоит годов страдания. А между тем (Далее зачеркнуто: если бы) рассудок-то видит ясно, что это напрасные хлопоты: женщина любит в мужчине мужчину, а я составляю что-то среднее между тем и другим. Я знаю, что многие женщины, читая мои статьи, воображают (Первоначально: считают) меня героем, и это иногда смешит меня без всякой горечи. А между тем тяжело, право тяжело. С горя, чтобы любить хоть что-нибудь, завел себе котенка и иногда развлекаю себя (Далее зачеркнуто: немного) удовольствием кротких и невинных душ играю с ним. Воротился г. Катков то-то дрянь-то! Это воплощение раздутого самолюбия. Ну, да чорт с ним он не стоит, чтоб и говорить о нем. А уж приеду в Прямухино когда именно, не знаю; но чуть обстоятельства повернутся лучше, так и юркну, а Краевский что себе хочет толкуй. Да что ж Вы мне ни слова не пишете, женились ли Вы? Т. е. жених ли Вы еще, или уже филистер почтенный? Если последнее то пишу огромную статью против брака, и тогда горе Вам. Однако ж будет болтать. Прощайте. Жму Вашу руку и прошу Вас, не помня моего невежества, заплатить мне за зло добром, т. е. порадовать меня да нет, не смею и просить.

Прощайте. Ваш В. Белинский.


212. А. А., Н. Л. и Т. А. БАКУНИНЫМ


СПб. 1843, марта 8.

Оправдания мои в молчании не показались Вам, Татьяна Александровна, достаточными и Вы не принимаете их; а Вы, Александра Александровна, ничего не говорите на этот счет стало быть, Вы согласны с Татьяной Александровной.1 После этого мне ничего не остается делать, как молча покориться этому строгому приговору и впредь стараться избежать подобного. Впрочем, я не нуждаюсь ни в каком старании по этой части: лишь бы вы позволили, а я не перестану и не устану писать к моим прямухинским друзьям, вы, конечно, не лишите меня права употреблять иногда это дорогое душе моей выражение, а я, чтобы оно самого меня не пугало своею смелостию, позволяю считаться в числе моих прямухинских друзей и Николаю Александровичу, хотя он своею женитьбою и нанес мне жестокую обиду. Да, эта письменная беседа с вами, особенно за невозможностию личных сношений, имеет для меня слишком много поэтического очарования, чтоб я не умел дорожить и гордиться правом на нее. Жизнь моя исполнена такой прозы, так суха, холодна, бесцветна и апатична, что я бывают минуты кровавыми слезами вымаливаю у неба хотя капельку росы на горящий язык души моей, подобно заключенному в аде грешнику евангельской притчи. Ваше радушное внимание ко мне оказалось для меня именно этою росою небесною, и бог свидетель, что невозможность увидеться с вами стоила мне сильной нравственной горячки. Вас не должно это ни удивлять, ни казаться вам загадкою. Зная меня хорошо, вы должны знать, что страстность составляет преобладающий элемент моей прекрасной души. Эта страстность источник и мук и радостей моих; а так как, притом, судьба отказала мне слишком во многом, то я и не умею отдаваться вполовину тому немногому, в чем не отказала она мне. Для меня и дружба к мужчине есть страсть, и я бывал ревнив в этой страсти. Если бы у меня была сестра, которую бы я мог любить, я любил бы ее так братски, что любил бы, как брата, и того, которого она любила бы не как брата, следовательно, больше, чем меня; но всё же в моей любви к ней была бы страстность, которая могла бы даже пугать ее, если б она не глубоко понимала мой характер. Впрочем, и сестре простительно было бы с этой стороны не верно судить обо мне, ибо я и сам недавно только сознал в себе эту сторону и в ней увидел причину многих моих глупостей, дорого стоивших мне. Нет несчастнее людей, подобных мне, пока они не найдут в религиозных убеждениях прочной точки опоры для своей жизни и прочного разумного основания для своих связей и отношений с другими людьми. Такие люди вечные мучители самих себя и всегда в тягость особенно тем, кого они больше других любят и кто бы больше других был расположен принимать в них участие. Во мне всегда была глубокая жажда, мучительный голод умственной деятельности и есть способность к ней, но не было для нее ни пищи, ни почвы, ни сферы. Страстные души в таком положении делаются добычею собственной фантазии и силятся создать для себя действительность вне действительности. Чувство делается альфою и омегою жизни, а дева идеальная и неземная становится Дульцинеею этих Дон Кихотов, которые только и думают, которую бы осчастливить богатством своей прекрасной души и своего пустого сердца, своего праздного самолюбивого самоосклабления, добродушно не подозревая, что это богатство не стоит гроша медного. Кстати: что такое Дон Кихот? Это благородная личность, деятельность которой растет на почве фантазии, а не действительности. Я слишком далек от того, чтобы кощунствовать, в самолюбивом тщеславии мнимой мудрости, над священною потребностию любви к женщине; но эта потребность и ее осуществления бывают пошлы, если (Первоначально: как скоро) их корень не врос глубоко в почву действительности и оторвался от других сторон жизни. В нашей общественности особенно часты примеры разочарованного, охладевшего чувства, которое, перегорев само в себе, вдруг потухает без причины; этому причастны даже высокие и глубокие натуры ссылаюсь на Пушкина. Где, в чем причина этого явления? в общественности, в которой всё человеческое является без всякой связи с действительностию, которая дика, грязна, бессмысленна, но на стороне которой еще долго будет право силы. Обращаюсь к себе, как представителю страстных душ. Дайте такому человеку сферу свойственной его способностям деятельности и он переродится, будет мужчиною и человеком, но эта сфера... да вы понимаете, что ее негде взять. Этой сферы и теперь для меня нет и никогда, никогда не будет ее для меня; но уже и то было великим шагом для меня, что я сознал и понял это. Сознать причину нравственной болезни значит излечиться от нее. Теперь я знакомлюсь со многими, расположен тоже ко многим, но люблю немногих, ибо теперь я понимаю важность слова "любить" и могу любить только на глубоких нравственных основаниях. Такая любовь, к кому бы ни была она, исключая претензии и требования, не исключает страстности, по крайней мере у меня. Естественно, что в отношении к женщинам эта страстность ярче и эксцентричнее; но перетолковать ее чем-нибудь другим, более серьезным, или оскорбиться ею значит не понять меня. Сердце человека, особенно пожираемого огненною жаждою разумной деятельности, без удовлетворения, даже без надежды на удовлетворение этой мучительной жажды, сердце такого человека всегда более или менее подвержено произволу случайности, ибо пустота, вольная или невольная, может родить другую пустоту, и я меньше, чем кто другой, могу ручаться в будущем за свою, изредка довольно сильную, но чаще расплывающуюся, натуру, но я за одно уже смело могу ручаться это за то, что если бы бог снова излил на меня чашу гнева своего и, как египетскою язвою, вновь поразил меня этою тоскою без выхода, этим стремлением без цели, этим горем без причины, этим страданием, презрительным и унизительным даже в собственных глазах, я уже не мог бы выставлять наружу гной душевных ран и нашел бы силу навсегда бежать от тех, кого мог бы оскорбить или встревожить мой позор. Я и прежде не был чужд гордости, но она была парализирована многими причинами, в особенности же романтизмом и религиозным уважением к так называемой "внутренней жизни" этим исчадием немецкого эгоизма и филистерства.

Вам, конечно, покажется несколько странным и неуместным это неожиданное объяснение, на которое не могли меня вызвать ни ваши ко мне отношения и ни единое слово из ваших строк. Причина этого объяснения одна мое робкое самолюбие, которое к чему таиться? не чуждо опасения, чтобы тень моего прошедшего, в глазах ваших, когда-нибудь и как-нибудь, благодаря моей неловкости и тому, что я называю в себе страстностию, не отбросилась на мое настоящее и будущее. Смейтесь над этими глупыми строками в вашем смехе я увижу доказательство, что вы больше уважаете меня, чем я сам уважаю себя. Во всяком случае, я уверен, что в моей, хотя и прекраснодушной, откровенности вы увидите мою готовность быть перед вами тем, что я есть, и не скрывать от вас моих смешных сторон. В моих теперешних отношениях к вам я чувствую и сознаю столько достоинства и возвышенности, которые делают меня вдруг и счастливым и гордым этими отношениями, и столько дорожу ими, что больше боюсь показаться перед вами лучшим, чем я есть, нежели худшим, чем я есть.


-


Не можете себе представить, как обрадовало меня письмо ваше к Боткину.2 Признаюсь, мною овладело какое-то беспокойство, когда я писал к вам о Боткине, и я чуть не разорвал уже запечатанного письма; но это теперь показывает мне только то, как еще мало знаю я вас. И зато редко случалось мне в жизни радоваться моей ошибке. На таком условии я готов ставить ремизы и ренонсировать, сколько угодно (сравнение, заимствованное из бесподобной игры в преферанс, в которую я вчера опять продулся что со мною бывает каждый день). Воображаю, сколько чистой, святой радости доставят ваши строки Боткину. Он так любит, так уважает вас; не один вечер провел я с ним в живом разговоре о вас, и эти разговоры были так полны елеем молитвы, так тихи, кротки, так проникнуты душою и грустным счастием. Дело прошлое и я не скрою его от вас глубоко, глубоко огорчила Боткина несправедливость Николая Александровича, тем больше, что, подобно мне, он принял ее за отголосок вашей несправедливости.3 Но теперь всё кончено. Что особенно радует меня во всем этом, это то, что из такого прошедшего могло возникнуть для всех нас такое настоящее. Все противоречия разрешились сами собою, без усилий с нашей стороны, дым и чад исчезли осталось одно тихое, ровное, светлое и кроткое пламя взаимного расположения, взаимного уважения. Не видя друг друга, мы так хорошо поняли друг друга, и если что в жизни всех нас есть святого и прекрасного, из чего стоило жить, так это то, в чем мы поняли друг друга. Отношения, основанные на подобном "что", не могут не быть не только прекрасны и святы, но и свободны, т. е. чужды всяких притязаний со стороны эгоизма, самолюбия, словом, чужды всего мелкого и ничтожного. Николай Александрович поставил ремиз насчет Боткина, но он это выкупил знаете ли чем? Когда расставался я с ним в последний раз, мы говорили о Мишеле, и я говорил о нем с ненавистью, которой силился придать холодный и спокойный характер; но Николай Александрович всё-таки настаивал на своем убеждении, что мы вновь сойдемся с Мишелем. Тогда это казалось мне невозможностию, но предчувствие Николая сбылось, хотя он сам еще не понимает, как и на каком основании это случилось (да и где ему теперь что-нибудь понимать на его месте я был бы еще глупее его). Знаете ли что? многое хотел бы я вычеркнуть из моего прошедшего; но из истории моей вражды к Мишелю я не хотел бы вычеркнуть ни одной йоты и убежден, что он сам то же думает. Много бы хотелось мне сказать вам, но письмо не то, что живой разговор. О, боже мой, да увижу ли я вас! Вы видели меня совсем не тем, что я теперь, и тем сильнее во мне желание вновь познакомить вас с собою и вновь познакомиться с вами. Во время моего последнего свидания с вами я хорошо чувствовал, что между вами и мною есть что-то разделяющее нас, и хорошо понимал, что это "что-то" есть Мишель. Я не винил вас в этом, а себя тоже считал правым. И вот именно теперь-то, когда уже нет никаких недоразумений, судьба и не допустила меня увидеться с вами и посмотреть, как Николай А лександрович любит, а Александра Александровна ненавидит, и как дух Татьяны Александровны с светлою и спокойною улыбкою созерцает всё это. Варвару Александровну я так давно не видал, что не умею и представить себе ясно, как бы увидел ее, но это тем более усиливает мое желание увидеть ее. Вообще, Прямухино представляется мне теперь в каком-то особенном свете, и если бы там был теперь Мшнель, могучему духу которого нет места здесь и тесно даже там, где необъятное пространство поглощает других, как море каплю воды!.. но будь так, как оно есть ему лежит другой путь, и путь великий, он долго был безобразною кометою теперь настало для него время трансформации в светлое лучезарное солнце.

Я теперь много думаю об эгоизме. Это интересный предмет для исследования. Дух тьмы и злобы есть ни кто иной, как эгоизм. Когда эгоизм является в собственном своем виде, он просто гадок или просто страшен, как враждебная для других сила; но он не обольстителен и никого не соблазнит, а всех отвратит от себя. Опаснее бывает эгоизм, когда он добродушно сам считает себя самоотвержением, внутреннею жизнию. Гёте, по моему мнению, был воплощением такого эгоизма. Вникните в характер Эгмонта, и вы увидите, что это лицо играет святыми чувствами, как предметом возвышенного духовного наслаждения, но они, эти святые чувства, вне его и не присущны его натуре. "Как сладостна привычка к жизни!" восклицает он, и на это восклицание хочется мне воскликнуть ему: "Какой же ты пошляк, о голландский герой!" Гофман саркастически заставляет Кота Мурра цитовать это восклицание, достойное кошачьей натуры, которая может видеть "сладостную привычку" в том таинстве жизни, в котором непосредственно открывает себя людям бог.4 Для Эгмонта патриотизм не более, как вкусное блюдо на пиру жизни, а не религиозное чувство. Святая натура и великая душа Шиллера, закаленная в огне древней гражданственности, никогда не могла бы породить такого гнилого идеала самоосклабляющейся личности, играющей святым и великим жизни. На созерцание эгоистической натуры Гёте особенно навела меня статья во 2 No "Отечественных записок" "Гёте и графиня Штольберг".5 Гёте любит девушку, любим ею, и что же? он играет этою любовию. Для него важны ощущения, возбужденные в нем предметом любви он их анализирует, воспевает в стихах, носится с ними, как курица с яйцом; но личность предмета любви для него ничто, и он борется с своим чувством и побеждает его из угождения мерзкой сестре своей и "дражайшим" родителям. Девушка потом умирает, и ни один стих Гёте, ни одно слово его во всю остальную жизнь его не напомнило о милой, поэтической Лили, которая так любила этого великого эгоиста. Вот он идеализированный, опоэтизированный холодный эгоизм внутренней жизни, который дорожит только собою, своими ощущениями, не думая о тех, кто возбудил их в нем, как ростовщик дорожит своими процентами, не думая о тех, которые, может быть, ценою кровавых слез принесли ему их. Итак, самый опасный эгоизм есть тот, который принимает на себя личину любви и добродушно убежден, что он самая возвышенная, самая эфирная любовь. Кто любит всё, тот ничего не любит, ибо всё граничит с ничто. Так Гёте любил всё, от ангела в небе до младенца на земле и червя в море, и потому не любил ничего.


И в мире всё постигнул он

И ничему не покорился! 6


сказал о нем Жуковский, не думая, чтобы в этой похвале заключалось осуждение Гёте. Переписка его с "милою Августою" Штольберг смешна до крайности. Какая сентиментальность точно сладкий немецкий суп! "Разинь, душенька, ротик, я положу тебе конфектку",7 так и твердит он Августе, а та, на старости лет сошедщи с ума, вздумала обращать его к пиэтизму. Может быть, я ошибаюсь на этот счет, но бог с ним, с этим Гёте: он великий человек я благоговею перед его гением, но тем не менее я терпеть его не могу. Недавно прочел я его "Германа и Доротею" какая отвратительная пошлость! Прощайте. Бог любви и разума да будет над вами.

Милый мой Николай Александрович, никогда еще каракули Ваши не доставляли мне столько удовольствия скажу более радости, как на этот раз. Это каракули вдвойне и по начертанию и по мыслям, ибо те и другие отличаются какою-то достолюбезною беспорядочностию и какою-то наивностию. Видно, что душа и мысль Ваша не у себя дома, а коли в доме хозяйки нет, то о порядке нечего и спрашивать. Понимаю, что Вы писать терпеть не можете и что в письмах для Вас нет толку разве только от барышень (говоря Вашим собственным выражением, которое глупо-грациозно). Понимаю, что Вам ничего не хочется говорить, да и нечего Вам говорить. Вы теперь переживаете самую интересную эпоху Вашей жизни Вы запасаетесь материалами для будущих разговоров, содержанием для будущих писем. Теперь Вы должны молчать, ибо то, что говорит в Вас так громко и так красноречиво, владеет Вами, покорило Вас, и Вы способны только слушать эту музыкальную речь, а кто слушает, тот не говорит нельзя делать двух дел в одно время. Мне другая доля: от юности моей спрягаю глагол: я говорю, ты говоришь, он говорит, мы говорим, вы говорите, они, оне говорят и пр. Прежде, чем западет в душу чувство, я выговаривал его всего, так что ничего и не оставалось. Это значит, что не было ни одного могучего чувства, которое охватило бы всё существо мое и отняло бы язык. Теперь уж такое чувство даже страшно, хотя я и солгал бы, уверяя, что не желаю его. Что бы я с ним стал делать, с моею дряблою душою, с моим дрянным здоровьем, моею бедностию и моею совершенною расторженностию с действительностию нашего общества? Я человек не от мира сего. И потому вполне убедился, что для меня не может быть никакого счастия и что в самом счастии для меня было бы одно несчастие. Есть люди, способные увлекаться легкими, мимолетными чувствами. Я завидую им, ибо моя натура, к несчастшо, совсем не такова: сама гроша не стоит, а требует многого, но кто хочет многого, тому ничего не дается.. Я глубоко сознаю, (Первоначально: чувствую) что как бы ни очаровала меня женщина, но если я почувствую, что могу только любить ее, не уважая ее, что не могу отдаться ей весь и что в начале страсти предвидится и конец ее, я говорю пас и не хочу понапрасну ставить ремизов. Может быть, от этого и так глубоко пали мне на душу стихи Лермонтова:


Любить? но кого же? на время не стоит труда,

А вечно любить невозможно.8


Натура моя не чужда акта отрицания, и я перешел через несколько моментов его; но отказаться от желания счастия, которого невозможность так математически ясна для меня, еще нет сил, и сохрани бог, если не станет их на совершение этого последнего и великого акта. Вычитали "Horace"? Помните Ларавиньера? вот человек и мужчина.9 Но как трудно сделаться таким человеком, право труднее, чем уподобиться Гёте. Право, простые добродетели человека выше и труднее блестящих достоинств гения.

Я очень рад, что Вы уже не предубеждены к Боткину. Этот человек для меня много значит, и я знаю его.

Альбом Татьяны Александровны уже у меня, только надо еще переплести его. Я рад, что именно этот подарок могу сделать. Ведь это не просто хорошенькие картинки это les femmes de G. S.10 Говорю это не для придания цены вещи, но изъявляю этим мою радость, что нашлась вещь, приличная для подарка, стоящая внимания того, кому назначается. Прощайте. Будьте счастливы, но не забывайте в Вашем счастии, что не все так счастливы, как Вы, и что это большая причина не забываться в счастии.

Ваш В. Белинский.


213. В. П. БОТКИНУ


СПб. 1843, марта 9.

Ну, Боткин, я был виноват перед тобою, так долго не отвечал на твои письма; но уж и отомстил же ты мне за это, бог с тобою. Получил ли ты то большое письмо мое, к которому было приложено письмо Бакунина?1 Хоть бы только это написал ты мне, а то меня мучит мысль, что письмо как-нибудь затерялось и не дошло до тебя. Сверх того, мне показалось, что я так убедительно и доказательно звал тебя в Питер, что ты непременно должен был вскоре же приехать. И вот я жду тебя с часу на час; возвращаясь поздно домой, по обыкновению продувшись в преферанс, подымаю голову вверх и с биением сердца ожидаю, что окна мои освещены, и каждый раз ничего не вижу в них, кроме тьмы кромешной. Входя в комнату, быстро озираю столы нет ли письма, и, кроме ненавистной литературщины, ничего не вижу на них. Языков говорит, что М. С. Щепкин должен постом приехать в Питер. И вот услужливая фантазия моя решила, что ты едешь с ним. Право, мы с тобою играем в гулючки, ожидая взаимного приезда; но ты ждал меня потому, что я обещал приехать, а я ждал тебя потому, что я сам за тебя обещал, что ты приедешь: вот и вся разница. Непотребный ты человек, что сделалось с лысым вместилищем ума твоего к Краевскому пишешь, а мне ни слова. Но я не злопамятен, чему при сем прилагаются доказательства.Одно из них, адресованное ко мне, возврати ко мне немедленно:2 оно прилагается как une piece justificative. (оправдательный документ (франц.). )

Знаю, что гениальный пшик тебя восхищает, сильно действуя на твой обонятельный орган.3 Истый шеллиигист юноша пыщ, сиречь дутик, говоря словами Тредиаковского. А любопытна встреча его с тобою. Да неужели ты и не думаешь ехать, ведь это подло, Боткин. Что тебе там делать? Третейский суд твой, где, говорят, показал ты мудрость Соломона, верно, уже кончился, и ты давно, сложив сан диктатора, возвратился к мирному смакованию плодов сельных и всякой съестной дряни, начиная от непотребного медоку до воды включительно. Я, кроме хересов, ничего не пью даже лафиту и рейнвейну. Что в винах херес, то в играх преферанс. Да здравствуют ремизы и ренонсы! Куплю, чорт возьми и ты купишь ну так еще же куплю, и уж не дам играешь? и я играю и вот без четырех в червях да здравствует задор! Статья "Романтики" неудовлетворительна в целом чувствуется, что не всё сказано; но выражение, язык, слог просто, подлец, до отчаяния доводит зависть возбуждает и писать охоту отбивает.4

Прощай. Желаю тебе как можно меньше ставить ремизов и как можно больше играть в сюрах. Третьего дня сыграл девять в бубнах, а всё-таки продулся.


-


Сейчас получил письмо твое от Тютчева.5 С горестью вижу из него, что ты не получил моего большого письма, при котором было приложено письмо Бакунина. Это меня огорчило жестоко. Если бы ты получил его, ты мог бы, и не видевшись со мною, вложить персты свои в раны мои, впрочем и без того известные тебе хорошо. Главное скверно то, что письмо это написалось от души, и притом для тебя много интересного было бы в письме Бакунина, и оно теперь погибло для обоих нас. Не знаю, что и подумать об этом.

Насчет твоей истории с француженкою скажу тебе одно ты родился в сорочке. Больше на этот счет ничего не могу сказать ты поймешь почему. Если поедешь за границу, приезжай в Питер так, чтоб пожить в нем подольше. Может быть, это будет последним нашим свиданием, тем более, что ты едешь надолго. Я, не зная ничего хорошего для себя в настоящем, и в будущем, кроме скверного, ничего не жду. Письмо твоей Armance8 перешлю к тебе. О поездке за границу, по отношению ее к этой девушке, ничего не могу тебе сказать, ибо тут всякий совет пуст и вздорен. Я бы на твоем месте, разумеется, забыл бы об этой поездке, ибо счастие дороже путешествия, и надо оставаться верным тому счастию, которое ближе, не гонясь за двумя зайцами ведь ни одного не поймаешь. Но это сделал бы я, а ты можешь сделать, как сам найдешь лучше.

Стихи Лермонтова Краевский получил.7

Панаев болен вот уже другой раз простужается по-твоему, но теперь выздоравливает.

Прощай.

Злодей, счастливец, каналья!

Прощай, брате. Дай бог тебе всего, всего хорошего.


214. Д. П. Иванову


СПб. 1843, марта 9.

Бога ради, любезный Дмитрий, скажи, что с тобой сделалось? Уж не умер ли ты? Получил ли ты разную дрянь, посланную мною тебе в ящике, через контору дилижансов? Где Петр Петрович, хлопочет ли он о моем деле, т. е. о дворянской грамоте? Напомни ему об этом. Это дело для меня великой важности, и я за хлопоты не останусь у него в долгу.1 Брат Константин и не думает высылать Никанору бумаг, о которых тот просил его, а бедняка из-за них тормошит начальство. Честно ли, благородно ли это со стороны Константина? Сбирался я в Москву, но журнальная работа и безденежье не пустили что делать? Напиши хоть строчку умоляю тебя. Кланяюсь Алеше и всему твоему дому да пребудут в нем счастие, обилие и здоровье.. Прощай.

Твой В. Белинский.


P. S. Пожалуйста, не оставь меня без ответа хоть на этот раз. Адрес мой:

На Невском проспекте, у Аничкина мосту, в доме Лопатина, квартира No 48.


215. В. П. БОТКИНУ


31 марта 3 апреля 1843 г. Петербург.

СПб. 1843, марта 31.

То, что ты забыл уведомить меня о получении письма моего,1 с приложенным к нему письмом Бакунина, можно простить только сумасшедшему или влюбленному;2 но как ты, слава аллаху, и то и другое вместе, то я и не сержусь на тебя. Письмо А. Бакунииой ты принял, кажется, довольно холодно и доволен только тем, что хорошо ответил на него по-французски же. Этого я не понимаю; судить чувств твоих не могу, ибо не знаю, как живет в тебе прошедшее. Впрочем, может быть, это по причине того, что ты теперь и без ума и без сердца. Несмотря на то, вот тебе, недостойному, и еще письмо при сем прилагается. Вообрази себе: узнал я от Зиновьева,3 что Н. Дьяков в Прямухине!!.. Вот она внутренняя-то жизнь! Зиновьев крепко недолюбливает В. А. Дьякову. С своей точки зрения он прав. Я сам только извиняю ее, зная по опыту, что такое неметчина, привитая с детства: это всё равно, что заразиться в детство сифилисом никогда не выздоровеешь. Бакунин просил у отца 8000 р. асс. единовременно, отказываясь за них от своего наследства, но дражайший родитель, говорят, начисто отказал. А между тем Мишель в крайности. За то аллах и наградил родителя: сын у него буен и непокорен, зато дочь теперь ... с законным супругом, и нравственность торжествует.4

Жду, не дождусь письма твоего. Не привезет ли его Галахов. Впрочем, судя по состоянию духа твоего, мало имею надежды на получение письма твоего. Очень жалею, что делишки твои идут плохо, и если так будут идти, то предвижу и исход их; но всё-таки завидую не тебе (ты прав, говоря, что тебе нечего завидовать),5 а чувству, ибо питать какое бы то ни было чувство, какой бы то ни было интерес всё же лучше, чем в тоске, апатии, с холодным отчаянием убивать время на преферанс, ставить ремизы, проигрывать последние деньжонки, беситься, дойти до мальчишеского малодушия, сделаться притчею во языцех. Есть же такие несчастные люди, над которыми от рождения тяготеет проклятие и которым нет удачи ни в деле, ни в пустяках и нет надежды на какое-нибудь счастие в жизни. Устал я, брате, и мысль о смерти как-то чаще приходит на ум и как-то меньше прежнего леденит сердце где так бесплодно, так напрасно с враждой боролася любовь,6 а ум с глупостию. Тургенев поразил меня нечаянно, сказавши к слову, что Гегель где-то выразился, что дельный человек тот, кто коли видит, что 2 x 2 = 4, так и ставит 4, а пустой (прекрасная душа) тот, кто хоть и видит, что 2 х 2 = 4, а всё норовит, как бы поставить 5 или 10. До сих пор вся жизнь моя протекала в том, что я видел и понимал, что 2 x 2 = 4, а ставил 5. Теперь уж не могу быть так глупо малодушным, но от этого мне не легче в этом мой смертный приговор: ждать уже нечего, и в душе распространяется холод, сырость и смрад могилы. Я держался глупостью подпора упала и я падаю с нею. А всё животолюбие и страх физических мучений заставляют искать средств помощи, и я лечусь гидропатиею прею в паровой ванне, а потом леденею в холодной, а там костенею под дождем и душею.

Кланяйся Наталии Александровне.7 Ее дружелюбное расположение ко мне глубоко трогает меня, и я не знаю, как и благодарить тебя за то, что ты написал ко мне об этом.

Статья моя о Державине страшно искажена, но об этом когда-нибудь.8 Чорт возьми все наши статьи, да и всех нас с ними.

Тургенев очень хороший человек, и я легко сближаюсь с ним. В нем есть злость и желчь, и юмор, он глубоко понимает Москву и так воспроизводит ее, что я пьянею от удовольствия. А как он воспроизводит Аксакова с его кадыком и идеализмом. Тургенев немного немец в том смысле, как и Бакунин, который с тоном покровительства отзывается о П. Р., а между тем живет на его счет.9 Что за натура Зиновьев! Мы все дрянь перед ним. Ну, прощай пока.

В. Б.


Доктор, содержащий водолечебное заведение, сказал мне, что я стражду биением сердца я сам подозревал это, но не хотел поверить, т. е. видел, что 2 х 2 = 4, а хотел поставить 25. Вода помогает мне не знаю, что будет вперед.



Апреля 3.

Наконец Галахов приехал, и я получил от него твои пять строк,10 до того скверно написанные, что насилу мог я их разобрать. Ну, душа моя, поздравляю тебя: ты решительно сумасшедший, и тебе надо теперь вести свой дневник: что будут перед ним записки титулярного советника Попрыщина (он же и Фердинанд VII).11 Как я горд перед тобою, сознавая себя в полном разуме, как презираю я тебя. Так бесплодная женщина смотрит на родильницу, а та думает себе: я больна, из меня течет и то и другое, зато у меня есть дитя! Странно устроено всё на белом свете! Любовь смешна и исполнена комизма по этой эгоистической сосредоточенности в себе самой и рассеянному равнодушию ко всему, что не она; но в этом-то и заключается весь рай ее, всё упоение. И если в чем человек, особенно русский человек, может найти хоть минутное счастие, так это, конечно, в любви, и уж, конечно, всего менее в российской словесности.


-


Прочел я статью твою о немецкой литературе. Славная статья! Она понравилась мне больше всех прежних твоих статей, может быть, потому, что ее содержание ближе к сердцу моему. Краевский читал мне о празднике фурьеристов чудесно. Славно откатал ты эту гнилую филистерскую сосиску Гуцкова. Вот так бы хотелось отделать свиную колбасу Рётшера. Тургенев сказал, что статьи Рётшера отзываются процессом пищеварения, а я возразил: нет, испражнения. Не было человека пишущего, который бы так глубоко оскорбил меня своею пошлостию, как этот немецкий Шевырев. Если бы Рётшер нашел у Шекспира или Гёте драму, состоящую в том, что ... прибили честную женщину, а полиция передрала бы за это ..., он так бы написал о ней: субстанциальное право ..., оскорбленное субстанциальною стихиею честности, разрешилось в коллизию драки, которая, оскорбив субстанциальную власть полиции, была наказана розгами, после чего всё пришло в гармонию примирения. Рётшер в отношении к Гегелю есть тот человек в "Разъезде" Гоголя, который, подцепив у другого словечко "общественные раны", повторяет его, не понимая его значения.12 Хорош был Гуцков у G. S вот семинарист-то, сукин сын!13

Когда я написал к тебе начало этого письма, то в тот же вечер сошелся у Комаришки14 с Тургеневым и изъявил ему мое удивление, что Варвара Александровна опять сошлась с своим мужем. Каково же было мое изумление, когда я увидел, что Тургенев смотрит на эту женщину так же, как и Зиновьев. Слово за слово, и я узнал от него, что Мишель внутренне давно уже разошелся с нею, видя, что она его нисколько не понимает и только повторяет его слова. Наконец, дело дошло до того, что расстаться с нею сделалось для него необходимостию. А я так привык религиозно уважать эту женщину, это благоговение было передано мне Станкевичем. Все видели в ней феномен даже между Бакуниными, которые все казались феноменами. Вот что говорит Тургенев о всех Бакуниных, и сестрах и братьях, за исключением одного Мишеля: все они созданы быть не чем другим, как несчастными. Натуры пламенные и порывистые, они лишены глубокого религиозного чувства, и потому всегда наклонны наполовину помириться и с самими собою и с действительностию на основании какого-нибудь морального чувствованьица или принципика; у них нет сил прямо смотреть в глаза чорту. Как хочешь, Боткин, а тут правды больше, чем во всех наших нападках на них. Темное чувство, бывало восстановлявшее нас против них, имело справедливое основание; но мы врали, ибо сами любили ставить 5, хотя и видели, что 2 x 2 всего 4. Оттого и не могли добиться толку. Вообще я теперь больше всего думаю о характерах и значении близких и знакомых мне людей. Эта наука мне не далась: у меня, коли кто, бывало, прослезится от пакостных стишонков Клюшникова, тот уже и глубокая натура. Теперь я потерял даже смысл слова "глубокая натура" так затаскал я его. Смешно вспомнить, как, приехав в Петербург, я думал в одном Языкове найти всё, что оставил в Москве, и дивился глубокости его натуры.15 А это просто добрая благородная натура, совершенно невинная в какой бы то ни было силе или глубокости. Для друзей он готов уверовать в какое угодно учение и будет наполовину невпопад повторять их слова, добродушно думая, что имеет свое убеждение, да еще глубокое. Его до слез тронет стихотворение Лермонтова и он увидит образец красноречия в трех бессмысленнейших строках бессмысленнейшей статьи Шевырева. Духовного развития он чужд совершенно, и Клюшников напрасно толковал с ним (Далее текст утерян.)... буфон довольно дурного тона, которым раз можно потешиться, но не более, как раз. Языков видит в Булгакове18 падшего ангела: угадал!


-


Пожалей о бедном папаше Кречетове: дня три-четыре назад тому с ним случился удар и воспаление в мозгу.17 Языков бросился к нему и без лекаря выпустил ему две тарелки крови. Бедняк безнадежен в бреду, и бредит всё книжным языком и высоким слогом, с примесью comme ea, comme ci, mon cher (так себе, мой милый (франц.). ) Виссарион и пр. Семейство должно идти по миру: трагедия и комедия. С удовольствием извещу тебя, что Панаев принял деятельное участие и занял, чтоб дать взаймы жене папаши, которая, разумеется, теперь без всяких средств.


-


Всё перечитываю статью твою прелесть. Будь литература на Руси выражением общества, а следовательно, и потребностию его, будь хоть сколько-нибудь человеческая цензура ты был бы лихим борзописцем, выучился бы писать скоро и бегло и написал бы горы. Без этого голод, один голод научит писать скоро и много. Ты довольно обеспечен, чтоб не бояться голода, и потому считаешь себя неспособным к скоро и много писанию. К несчастию, судьба слишком развила во мне эту несчастную способность.


-


Сейчас кончил 1-ю часть истории Louis Blanc. Превосходное творение! Для меня оно было откровением. Луи Блан святой человек личность его возбудила во мне благоговейную любовь. Какое беспристрастие, благородство, достоинство, сколько поэзии в мыслях, какой язык!18


-


Я несколько сблизился с Тургеневым. Это человек необыкновенно умный, да и вообще хороший человек. Беседа и споры с ним отводили мне душу. Тяжело быть среди людей, которые или во всем соглашаются с тобою, или если противоречат, то не доказательствами, а чувствами и инстинктом, и отрадно встретить человека, самобытное и характерное мнение которого, сшибаясь с твоим, извлекает искры. У Тургенева много юмору. Я, кажется, уже писал тебе, что раз, в споре против меня за немцев, он сказал мне: да что ваш русский человек, который не только шапку, да и мозг-то свой носит набекрень! Вообще Русь он понимает. Во всех его суждениях виден характер и действительность. Он враг всего неопределенного, к чему я, по слабости характера и неопределенности натуры и дурного развития, довольно падок. У Комаришки висят портреты актрис и певиц парижских. Мне понравилась одна выражением неопределенной вдумчивости в лице; а другая не поправилась немножко ... выражением. "Вы, я замечаю (сказал мне Тургенев), любите женщин с неопределенным выражением, что в них толку? Вот эта другое дело: я вижу, что это женщина неглупая и страстная, и знаю, с кем имею дело; а та какой-то субстанциальный пирог". А ведь похоже на правду, Боткин?


-



По обыкновению я весь промотавшись, и потому замышляю подняться на аферы. Некрасов на это золотой человек. Думаем смастерить популярную мифологию.19 Не знаешь ли какой-нибудь немецкой книжонки попроще мы бы уж перевели ее. И не можешь ли сам чем помочь нам? А каково сочинение нашего Кульчика-Ремизова о преферансе?20 Языкова ты увидишь дня через три по получении этого письма смотри же, не проговорись ему. Посылаю тебе пародию на "Братьев разбойников"; пожалуйста, распространи ее по Москве.21 Впрочем, для этого тебе стоит только дать ее Кетчеру. Кстати: скажи Кетчеру, что Ратьков22 не выдает подписчикам последних выпусков Шекспира, говоря, что не получил их. Да что же ты не шлешь Прокоповичу денег за Гоголя; напомни также М. С. Щепкину (которому жму руку крепко-накрепко), чтобы и он выслал Прокоповичу 25 р. за переписку "Женитьбы" и "Игроков".

Пародия на "Братьев разбойников" напомнила мне оригинал: какая детская мелодрама и как жиденьки и легоньки первые поэмы Пушкина до "Цыган".23 Слышал я, что Грановский дал Погодину статью:24 может быть, он (Грановский) и хорошо сделал, только я этого не понимаю; впрочем, у всякого свой образ мыслей, и у нас в Петербурге многие литераторы не гнушаются печататься в "Пчеле" и "Маяке" почему же московским гнушаться печататься в "Москвитянине": ведь "Москвитянин" немногим чем глупее и подлее "Пчелы" и "Маяка".

Кланяйся всем нашим. Прощай. Если немножко придешь в рассудок, то вспомни меня и напиши что-нибудь. Впрочем, желая тебе счастия, желаю подольше быть дураком. Прощай.

Твой В. Б.


216. В. П. БОТКИНУ


СПб. 1843, апреля 17.

Спасибо тебе, добрый мой Боткин, за письмо твое.1 Оно доставило мне какое-то грустное упоение счастия. Оно было так неожиданно, и притом быть понятым в своем глубочайшем страдании, о котором смешно было бы и толковать тем, которые сами не видят его это лучшее и священнейшее, что только может дать дружба. Только ты несколько преувеличил дело, а потому немного и устыдил меня. К стыду моему, я должен сознаться, что чужое счастие глубоко и страдательно потрясает меня; но это только при первом известии о нем. Потом я уже смотрю на него, как на что-то такое, что в порядке вещей, интересуюсь им, люблю его. Теперь мне малейшая подробность твоей истории интересна и займет меня живо и приятно. И потому пиши, пиши и пиши. Не знаю, я ли не совсем понимаю твое положение, или ты сам не совсем понимаешь его, только тут есть что-то не так. Мне кажется, что ты сам себе не смеешь признаться в важности этого события и как будто стараешься смотреть на него как можно умереннее и легче, осторожность сердца, много раз обманутого, ума, искушенного опытом и измученного сомнением! Есть два рода любви. То, что мы называем любовью романтическою, мистическою, фантастическою, это цвет юности и болезнь натур внутренних: в этой любви любишь не предмет любви, а свою любовь, с мистикою ее ощущений. Эта любовь прекрасна и благоуханна, как цветок весенний, и, подобно ему, скоро вянет. Отличительный характер любви действительной (в которой мы чувствуем потребность, когда уже жизнь порядочно поистреплет нас) состоит в том, что любишь предмет любви, а не любовь свою. Присутствие любимого существа тут дарит тебя не восторгами, а кротким чувством удовлетворения тебе хорошо и легко больше ничего; его радость радует тебя больше твоей радости, его печаль тревожит тебя больше твоей печали. В романтической любви ты только больше уходишь в себя, думая совсем выйти из себя, и в основе ее и в проявлении ее капризный поэтический эгоизм. В любви действительной ты человек, и я понимаю, что ты сказал не фразу, говоря, что уступил бы мне Armance), чтоб только видеть меня счастливым. Во время истории твоей с Александрой Александровной ты не стыдился передо мною своего счастия, и если бы тебе тогда пришла в голову мысль о подобной уступке это был бы порыв натянутого великодушия, в основе его лежало бы самолюбие, жадное рыцарских подвигов как права на самоосклабление. Ты пишешь, что глубоко дорожишь этою девушкою и ее к тебе склонностию: это значит, что ты любишь ее, а не любовь свою, следовательно, любишь просто, и точка отправления чувства твоего есть ее личность, а всё, что есть прекрасного в ней, служит не предлогом к твоему чувству, а только оправданием его разумности. Ты говоришь, что она не хороша собою: это, по мне, тоже хороший признак, если ты, в котором так развито чувство красоты и который так эстетически сладострастен и развратен, если ты мог полюбить не красоту, а душу в лице женщины, то ты дурак, если не понимаешь, что "счастье так возможно, так близко".2 Ты говоришь, что чувствуешь в себе силу оторваться от этой девушки и что поэтому это не любовь, а склонность. Не знаю, может быть, оно и так трудно судить безошибочно о таких важных вопросах жизни; но пока мне всё кажется, что отказаться от истинного чувства легче, чем от фантастического; но зато в первом случае мы теряем счастие на всю жизнь, а во 2-м только на время сходим с ума. Ты говоришь, что желал бы иметь дитя от нее и что заранее любишь его до безумия: дурак, дурак, с длинной бородою укоротился ум твой! Но, впрочем я скептик, и, может быть, оно и так т. е., может быть, ты и прав это не любовь, а склонность; но всё-таки напомню тебе, вместо рассуждений и споров, о тоске одинокой жизни, о болезненности и брюзгливости старого холостяка и о ядовитой грусти и жгучем раскаянии, с коими иные люди повторяют стих из "Онегина":


А счастье было так возможно,

Так близко!. . . .



Журнал губит меня. Здоровье мое с каждым днем ремизится, и в душу вкрадывается грустное предчувствие, что я скоро останусь без шести в сюрах, т. е. отправлюсь туда, куда страх как не хочется идти. Жизнь ничего мне не дала, но люблю жизнь; смерть сулит мне вечный покой, но не люблю смерти. Не упрекаю себя за малодушие такая натура моя, и в ее любви к жизни я вижу живое начало. Вода сначала только помогала мне немного, а потом сделалось мне хуже. Лучше всех лекарств и вод на меня подействовал бы отдых и удовольствие. Вот почему мне нужно приехать в Москву, к тебе, месяца на два с половиною или больше.3 Я смотрю на эту поездку, как на меру спасения от верной смерти или неизбежной жестокой болезни, от которой надо будет медленно исчахнуть. Если зимняя поездка в Москву, продолжившаяся с проездом взад и вперед каких-нибудь 3 недели, оживила меня и физически и нравственно, то как же должен я поправиться, проведя лето вдали от чухонских болот, без труда и заботы, с тобою вместе? О, да я воскрес бы! Меня оживляет одна мысль об этом. Добрый Некрасов взялся хлопотать достать мне денег или у книгопродавца на подряд работы, или взаймы на вексель. Надежда на это плоха, но умирающий любит надеяться. Если б это сбылось я бы сказал директору,4 что он может вычесть мое жалованье за эти месяцы, и пожелал бы ему "счастливо оставаться". Заехал бы на недельку в Прямухино, а там к тебе, к тебе! Как бы я рад был увидеть твою Arm люблю ее, как сестру.

Если бы Некрасов достал мне денег, я бы принялся за работу с жаром и к числу 20 мая был бы свободен, а в последних числах мая или самых первых июня инсталлировался5 в комнате Николая Петровича.6 Боже мой, неужели и о таком счастии я не должен сметь мечтать!

Прощай.

Твой В. Б.


217. И. С. Тургеневу -


Около 20 апреля 1843 г. Петербург.

Прощайте, любезнейший Иван Сергеевич! Очень жалею, что не удалось в последний раз побеседовать с Вами. Ваша беседа всегда отводила мне душу, и, лишаясь ее на некоторое время, я тем живее чувствую ее цену. Будьте добры и, по обещанию Вашему, доставьте эти тетради по надписанию. В письме к Бакунину запечатано что бы Вы думали? книжка о преферансе.1 Это для стариков,2 пусть посмеются. Прощайте.

Ваш В. Б.


218. В. П. БОТКИНУ


СПб. 1843, апреля 30.

Хотел было написать к тебе, Боткин, длинное послание, но, увлекшись письмом к Герцену, потерял время,1 а Андрей Александрович2 сейчас ждет меня. Не знаю, получил ли ты письмо мое, в котором я говорил о необходимости и надежде прожить у тебя лето.3 План не удался, т. е. Некрасов денег достать не мог, а потому надо издыхать и отчаиваться в Петербурге, на его болотах. Слушал я третьего дня Рубинга (в "Лючии Ламмермур")4 страшный художник и в третьем акте я плакал слезами, которыми давно уже не плакал. Сегодня опять еду слушать ту же оперу. Сцена, где он срывает кольца с Лючии и призывает небо в свидетели ее вероломства страшна, ужасна, я вспомнил Мочалова и понял, что все искусства имеют одни законы. Боже мой, что это за рыдающий голос столько чувства, такая огненная лава чувства да от этого можно с ума сойти. С И. Д. Бартеневым5 давно не вижусь: кажется, мы оба поняли, что не созданы видеться друг с другом. Скучнейший в мире человек. Умен, благороден, но самолюбив до комизма. Раз я начал хвалить Перовского6 и говорить о его значении для России: "Да, да, говоря собственно по отношению ко мне, он очень хорош ко мне". Жалок, ничего не понимает, отстал последнее я выговорил ему, и это было очень не по сердцу.

Прощай и пиши ко мне, бога ради. Умираю всеми смертями" Теперь хочу лечиться у Завадского7 посылает на дачу, а что за дачи в Петербурге?

В. Б.


219. В. П. БОТКИНУ


10 11 мая 1843 г. Петербург.

СПб. 1843, 10 мая.

Наконец-то ты откликнулся, Боткин. Я писал к тебе длинное, предлинное письмо, каждый день прибавляя к нему по нескольку строк.1 Сейчас думал засесть за него, по обыкновению ежеминутно ожидая письма от тебя и вдруг оно! И потому длинное письмо мое останется без конца, чему я и рад. Спешу прежде всего сказать тебе мое прямое, честнее и беспристрастное мнение о важном для тебя вопросе. Не забывай, что это не более, как мое личное мнение, которое, может быть, и неверно и даже пристрастно как выражение моей личности, а всякая личность столько же есть ложь, сколько и истина. Итак, слушай. Понимаю причины, заставляющие тебя страстно желать поездки в Европу, оправдываю их, если хочешь; но всё это уничтожается в моем уме, сердце, во всем существе моем твоими словами: "Да и есть что-то неблагородное, найдя девушку умную, нежную, с глубоко эстетическою душою, девушку, которая любит меня с преданностию и самою нежною искренностию, пробудив ее любовь к себе, вдруг оставить ее на год, оставить ее без действительного соединения с нею, зная и любя ее только внешним образом, оставить ее на скорбное одиночество сердца". Боткин, женщина есть нечто, и, если в ней есть сердце, ее сердце есть еще более нечто: знаешь ли что, по твоему колебанию Arm имеет право думать, что ты недостаточно любишь ее. Если это так, мне жаль обоих вас, и если это так, то ты сам поймешь, как мудрено и страшно решиться мне моим мнением склонить весы твоего решения на ту или другую сторону. Хорошо поехать за границу, хорошо сделать и то и другое, но лучше всего поступить честно и гуманно. Ведь это еще не сущность честности, не высшая степень ее взять у человека последние деньги и отдать их с собственною гибелью: взять у человека душу, сердце, счастие и честно сберечь их вот высшая честность, ибо деньги еще возвратимое дело, а разбитое сердце слабого существа, которому общество отказывает даже в праве жаловаться на несчастие, это дело ничем не поправимое. Притом же, если эта женщина может дать тебе счастие, то недостоин ты этого счастия, если сам откажешься от него, может быть, для мечты. В любви нет полного удовлетворения это правда, и жалок был бы человек, если бы он мог найти полное удовлетворение в любви; но из этого отнюдь не следует, чтобы что-нибудь было выше любви: из этого следует только, что ничто одно не может удовлетворить многих потребностей человека. Но вот какое значение имеет в жизни мужчины преданная ему женщина: друг наш, Герцен, очень счастливо женат, но мы не полюбили бы его, если бы он от этого был не только вполне счастлив, но даже и просто счастлив; однако ж он всё-таки счастливее всех нас. У нас нет ничего ни впереди, ни позади, жизнь для нас постылая жена, которую мы ненавидим, но с которою расстаться не имеем права; а у него есть живая связь с жизнию это его жена. Тяжело тебе, Боткин, жить и теперь, но подумай, что из тебя будет в 40 лет ведь страшно подумать об этом. Поездка за границу освежит тебя на время, но тем тяжелее будет тебе жить после этого краткого оживления. А останься ты может быть, найдешь то, что нашел Герцен в жизни, а для этого чорт побери и восток и запад. Заметь, я пишу может быть и подчеркиваю эти слова, чтобы ты видел, что я не фантазирую и желания не принимаю за одно с свершением я ведь тоже умею сомневаться больше, чем обольщаться надеждою. Сверх того, в жизни человека есть фатум, и простые люди справедливы, боясь суеверно идти против судьбы. Я бы на твоем месте встречу с Arm принял за веление провидения не ехать. Да и как тебе ехать ты раздвоен, удовольствие твоей поездки будет отравлено, а потому и пользы не выйдет. Может быть, у тебя есть мысль, что ведь это только на год, что ты воротишься и всё пойдет попрежнему; не знаю, может оно и так, но я не верю жизни и убежден, что чем более она сулит человеку, тем более требует, чтобы он ценил это, а иначе разманит, да и покажет шиш; вот, мол, тебе дураку, коли не умел воспользоваться. Еще если бы в твоих отношениях к Arm было что-нибудь определенное, положительное тогда бы другое дело; а то с какою надеждою оставишь ты бедное, преданное тебе существо, что будет для нее залогом, что ты не изменишься, что возвратишься к ней тем же, каким и был? Скажу тебе более ибо ты требуешь моего мнения: думая о твоей нерешительности в таком простом, по моему мнению, вопросе, я убеждаюсь, что ты недостоин счастия быть любимым женщиною и что потому-то ты и любим... Нет, если бы меня любила горничная, которая была бы так ниже моих потребностей, что не могла бы занять меня более двух месяцев, но если бы она была привязана ко мне искренно и я знал бы, что разрыв с нею стоил бы ей горьких, хотя и непродолжительных, слез, о пусть лучше не узнаю я, что такое и минутное забвение, на чувственности основанное, чем испытать такое положение. Может быть, это происходит от врожденного мне прекраснодушия, слабости характера и диких особенностей моей нелепой натуры; но я таков, а ты ведь требовал моего мнения, в котором я был бы самим собою. Прибавлю еще и вот что: понимаю всю прекрасную сторону поездки за границу понимаю ее так же глубоко, как и ты; но не думаю, чтобы из-за нее стоило рисковать тем, что может повлечь за собою или сознание утраты предоставлявшегося счастия, или что еще хуже вечное раскаяние в разбитом сердце женщины.

Есть одно, чему можно пожертвовать женщиною и иметь право разбить ее сердце это долг; но едва ли можно видеть долг в поездке за границу; тогда как отношения твои к Arm, которые ты один создал, суть без всякого сомнения долг, в котором гораздо более определенного и положительного, чем в первом. Вот всё, что могу сказать я об этом предмете; коли увидимся, скажу более, а пока более нечего говорить.

Отвечай мне немедленно. Сегодня (понедельник 10 мая) получил я письмо твое, сейчас же написал ответ, а завтра (11 мая) оно пойдет к тебе. Сделай и ты так. Пиши ко мне просто и коротко о своем решении в ту или другую сторону, не говоря о причинах. Моя поездка в Москву зависит от твоего решения. Пиша к тебе о моем страстном желании ехать на лето в Москву, я, признаюсь, имел надежду на твою помощь. Просить прямо я не хотел, ибо знал, что, если можно, ты сам сделаешь; а что я просил косвенно, в этом не каюсь и этого не стыжусь: дело шло не об удовольствии, а, может быть, о спасении моей жизни. Я болен и крепко болен; душа моя угнетена трудом, заботою и тоскою мне нужен отдых, свобода, бездействие, удовольствие (которого я не помню с последней поездки моей в Москву). Если ты остаешься и не едешь за границу я еду в Москву и могу выехать числа 26 27 мая. Ты думаешь сам приехать оно хорошо, да ведь мне нужны твои деньги, и тебе на проезд взад и вперед нужны деньги стало быть, вдвойне: подумал ли ты об этом? Теперь, сколько мне нужно денег? Вот об этом тяжело и говорить. 40 руб. серебром нужно за дилижанс взад и вперед; но как на обоих путях (или по крайней мере на первом) мне непременно нужно заехать в Прямухино, то выйдет и больше. 10 руб. серебром только что станет на издержки в пути. Впрочем, я напрасно считаю вдвойне на первый случай нужно тебе выслать столько, чтобы я в Москву мог приехать. 100 р. асс. надо будет внести за квартиру, иначе хозяин не пустит. Рублей 200, по крайней мере, нужно на долги в Петербурге и кое-какие приготовления. Остальное сам знаешь, сколько нужно для проезда. Много, много надо: подумай, а подумавши, скажи прямо и искренно ведь это деньги, а отдам-то я тебе их бог знает когда. Разумеется, хотя в Москве мне и нечего будет тратиться, живя на всем на готовом; но все же нельзя будет жить и без каких-нибудь денег. А у меня своих к отъезду останется разве гривенника три, да и то вряд ли. Подумай и отвечай немедленно. Человека я отпущу, квартиру поручу Левушке Краевского. Прощай. Отвечай же скорее по пальцам буду считать дни и минуты получения твоего ответа.


Вторник, 11 мая.

Отправляя сейчас письмо это на почту, не могу еще не прибавить несколько слов. Я показывал письмо твое Панаеву; я думал, что он объявит себя за поездку против женщины; но он объявил себя согласно со мною и вполне согласился со мною, что не понимает, как можно колебаться в таком случае. Трудно быть судьею чужого дела, но по зрелом соображении (ибо я беспрестанно думаю всё о тебе) более и более убеждаюсь, что я прав. Насчет контракта, кажется, нечего и хлопотать он, к несчастию, ненарушим. Впрочем, надо знать все подробности и условия. Это неприятно, но против твердой воли ничто не устоит.

Мысль, что я еду в Москву, носится в моей голове, как приятный сон. Я только тогда уверюсь в ее действительности, когда петербургская застава исчезнет из виду, и, как узник, почуявший свободу, глубоко, вольно и радостно дохну я свежим воздухом полей.

Если будешь высылать деньги, то высылай на имя Краевского, а отнюдь не на мое.

Прощай. Письмо это получишь ты в пятницу (14 мая), а в субботу посылай ответ, чтобы я получил его во вторник.

Кречетов выздоравливает.2

Читал ли ты "Парашу"? Это превосходное поэтическое создание.3 Ты, верно, угадал автора?


-


Не могу не прибавить и еще нескольких слов. Ты не хорошо сделал, что не приехал ранее в Петербург, хоть на неделю: ты и себя испытал бы в разлуке с Arm, да и, толкуя со мною об этом предмете беспрестанно, может быть, скорее напал бы на успокоительную истину решения. А то как в письме решить такое дело. Впрочем, мне и еще вот что пришло в голову: ты можешь ехать и на полгода (я не знаю, почему бы тебе нельзя было ехать меньше, чем на год), а в таком случае подождать месяц, другой, а по надобности и третий, чтоб увидеть, как оно в тебе будет работать и какой, наконец, исход возьмет твой роман для тебя не будет ни большою жертвою, ни помехою. А мы, между тем, с тобою всё наблюдали бы да толковали. Я не раз замечал, что все вопросы вдвоем решаются и скорее и лучше, и именно посредством частых толков о них. Я надеюсь быть тебе полезен в этом отношении. Если бы деньги позволили тебе приехать в Питер, может быть, и в две недели дело уяснилось бы, и тогда ты поехал бы в Москву проститься, а что до меня то будь я скотина, если мой отъезд в Москву имеет какое-нибудь влияние на вопрос ехать тебе или оставаться.


220. Н. А. Бакунину


24 мая 1843 г. Петербург.

Здравствуйте, Николай Александрович! Спешу обрадовать Вас приятным известием, что четвертого числа июня месяца, сего 1843 года, Вы будете иметь неизреченное счастие видеть мою особу в богоспасаемом селе Прямухине.

В. Белинский.

СПб.

Мая 24


221. В. П. Боткину - и А. И. ГЕРЦЕНУ


СПб. 1843, мая 24.

Спасибо вам, добрые друзья мои, Боткин и Герцен! Вы сделали поистине доброе дело, одолжив меня.1 Никогда приятельская услуга не бывала так кстати. Я нашел доктора, который дал мне большое облегчение, это известный тебе, Боткин, Завадский.2 Он посадил меня на великую диету и я теперь дышу свободно, я теперь почти здоров в сравнении с обыкновенным моим состоянием. Но всего этого недостаточно. Преферанс, нужда в деньгах, скука и журнальная поденщина обратили бы в ничто благодетельные следствия диеты и лечения. Мне нужно воздуха, свободы, отдыха, far niente, (безделья (итал.). ) и я буду всё это иметь. Я теперь почти счастлив. Душа плавает в эмпиреях.3 Иду по улице и каждому встречному, знакомому я незнакомому, так и хочется сказать: "А я еду в Москву!" Я вспомнил, что такое улыбка удовольствия нежданная гостья на моей вечно кислой роже! Я пьян от радости. Кому отказано во многом, тот научается дорожить и немногим. Ты, Боткин, писал, что вышлешь деньги в понедельник стало быть, я получу их в четверг. Но вот и пятница, а денег нет. В пятницу ночью ... приснилась мерзкая грёза. Потеря драгоценной материи и неприсылка денег очень опечалили меня в субботу. Я не сомневался в получении денег, но я слышал, что даже в частных конторах дилижансов (которых теперь всего семь) места разобраны недели за полторы вперед: каково же прожить в Петербурге лишних полторы недели. Ко всему этому новое горе. Краевский переезжает на новую квартиру, а мне страх как хотелось захватить его квартиру, хозяин обещал было Краевскому, что отдаст ее мне, как вдруг является некто, почти уже нанявший эту квартиру. Я взвыл (разумеется, духовно), бегу к Лопатину,4 и квартира моя. А после обеда денег 350 (Краевский дал по просьбе Герцена). Ай да суббота! Скачу в почтамт и захватил место в брике на 2-е июня; стоит 49 р., а мне ехать до Торжка только, а в частном дилижансе заплатил бы 70 р.

Увы, Боткин, макароны, кофе, сухари и прочая, и прочая ты можешь оставить для себя: я не ем говядины. Вина не нюхаю; припасай мне кур и телятины и зелени. Больше ничего.

Сегодня поутру получил письмо от Лангера;5 но на него не ответил; скоро обо всем переговорим...

Итак, я выезжаю 2июня утром. В Прямухине я пробуду дней пять, а может быть, и неделю, а около 10 июня непременно буду пить чай на Маросейке, в доме Боткина.

Жму руку Герцену. Застану ли я в Москве Грановского?

Письма Arm привезу сам.

Твой Белинский.


222. А. А. КРАЕВСКОМУ


26 июня 1843 г. Москва.

Не знаю, с чего начать? Думаю, лучше всего с денег: предмет самый интересный. Я сударь ты мой в некотором роде обанкрутился, а деньги страшно нужны свидетель Боткин.


В. П. Боткин:

(Правда, 1000 раз правда).


Нет ли в московской конторе Вашей пришлите писание да получу по оному, и за это возьмите душу под залог ведь иначе пойдет же к чорту, а чем Вы хуже чорта? и черен, и желчен, и вообще скверность такая, что только поплевать да бросить.1 Ради всего в мире выручите. Да нельзя ли побольше? Статья пишется и лихая.2 О сплетнях потолкуем при свидании. Горе, горе и горе3 в бани не пускают вдвоем ..., а потому в Москве нет никакой поэзии, а есть только Шевырев с "Москвитянином", да это не заменяет клубнички. Драму Тургенева пришлю скоро славная вещь; а при сем прилагаю два его стихотворения для "Отечественных записок".4


В. П. Боткин:

И самом деле, Андрей Александрович, с Белинским случилось совсем неожиданное, происшествие, и если ему нужны деньги, то, я честью свидетельствую Вам, не на пустяки, а действительно на дело, на честное дело. Дайте приказ в московскую контору хоть на 250 руб. асс., если нельзя на большую сумму. Я бы сам снабдил его деньгами, но ведь бюджет мой с этой стороны очень ограничен. Пожалуйста, будьте добры. Что касается до моих статей о немецкой литературе, погодите, ради бога, дайте пройти тяжкому и мучительному кризису, который запутал меня и в сердце, и в душе, и в совести, Вы не поймете когда-нибудь сам расскажу вам.


Галахов обещал мне доставить "Стихотворения" Милькеева, и я напишу на них разбор.5 Да и вообще, какие книги поинтереснее есть в Москве, я готов писать рецензии и ручаюсь, что они будут поживее писанных в Петербурге. Равным образом, если что есть из книг и в Питере поважнее пришлите: мигом отхватаю. За пересылку статей не берусь но это дело Галахова, а за мной дело не стало бы руки что-то расчесались на бумагомарание. (Далее зачеркнуто: Шевырка с братией, говорят)

Кудрявцев пишет повесть.6

Прощайте. Пожалуйста же вонмите гласу моего моления;7 если же нельзя, то ответьте немедленно. Тогда я с отчаянья поколочу Шевырку и брошусь в Москву-реку, что сделать тем легче, что в этой луже утонуть нельзя. Кстати, о потоплении: у Герцена утонул человек, Матвей, славный был человек.8

В. Белинский.

Москва.

1843, июня 26.


В. П. Боткин:

Корш сначала согласился было принять на себя перевод "Антиквария" и "Эйванго".9 Но потом вчера прислал ко мне письмо, которое вместо всех объяснений при сем прилагаю. Я просил его, чтоб хотя сестра его, Марья Федоровна,10 взяла на себя перевод какого-нибудь из присланных Вами романов. Я знаю, она переведет хорошо: мне уж и прежде говорил о ней Грановский. Но после я подумал, да как еще это покажется Вам и потому прежде, нежели отнестись к ней, подожду Вашего ответа. Она хорошо переведет, ибо основательно знает английский язык. Да я полагаю, что и Корш не допустит явиться имени любимой им сестры на посредственно переведенной книге.


223. А. А. КРАЕВСКОМУ


8 июля 1843 г. Москва.

Ну, спасибо Вам, о грубейший из всех директоров, когда-либо существовавших в сем печальном мире; Ваша бумажка за No пришла кстати. Деньги я получил, и за них душевно благодарен Вам. Как видно, Глазунов очень дорожит комиссионерством у Вас: деньги он дал (кажется) свои и без всякого колебания.1 А что Вы бранитесь в письме, это Ваше благородие, ангел мой уж такой обычай у Вас собачья натура, которая, коли не лает, так рычит. А притом, Вы и врете чорт бы Вас взял ужасно. Я оставил Вам несколько рецензий, а книг Вы пишете сами2 в Питере нет: а между тем Вы еле-еле можете расплачиваться с Некрасовым, Сорокиными3 и прочею (Далее зачеркнуто: пишущею) голодною братьею, работающею за меня. В Москве какие есть книжонки позабавнее я беру на себя (две уже доставлены мне), итак, если в Питере работают за меня, то я в Москве делаю кое-что не за себя: одно на одно найдет.

Но это всё вздор; а дело вот в чем: я душу Вас часто несвоевременными просьбами насчет денежной клубнички это правда; но за то я в вере тверд и хожу в "Отечественные записки" (испражняться) и в будни и в праздники. Недавно получил я предложение от одного богатого и притом очень порядочного человека: он просит меня, как об одолжении, чтобы я поехал с ним на два года за границу, в его экипаже, и взял бы от него шесть тысяч за эти два года. Предложение соблазнительно, и часа два я был в лихорадке от него; но тем, разумеется, дело и кончилось. Видно, нас с Вами сам чорт связал веревочкой. Если этот человек дает мне 6000 за два года, то, верно, дал бы и еще две, чтобы я, воротясь в Питер, мог жить, пока бы не приискал работы. Фамилия этого человека Косиковский.4 Его знают Панаев, Комаришка5 и пр. Этот случай послан мне судьбою в насмешку надо мною видит око, да зуб неймет; хороша клубничка, да жена сторожит. А жена эта старая, кривая, рябая, злая, глупая старуха, словом, расейская литература, чорт бы ее съел, да и подавился бы ею. Другой на моем месте, чтоб только от нее убежать, бросился бы хоть в киргизские степи; а я Дон Кихот нравственный, отказываюсь от поездки в Италию, Францию, Германию, Голландию, на Рейн и пр., отказываюсь от чудес природы, искусства, цивилизации, от здоровья и, может быть, еще чего-нибудь большего. Такова уж моя натура.

Прилагаемое письмецо доставьте к Тургеневу через Панаева.6 Драма его передана в контору для пересылки Вам. Это вещь необыкновенно умная, но не эффектная для дуры публики нашей; но как Вам нечего печатать то и это благодать божия, благо оригинальная пьеса.7 Я пишу к нему, чтоб он выбросил эпиграф да переменил два стиха. Денег он, как человек обеспеченный, разумеется, не имеет в виду; но из деликатности не мешало бы предложить ему экземпляр "Отечественных записок", тем более, что он и впредь вкладчиком Вашего журнала быть не откажется. При драме получите Вы статью Соколовского, доставленную мне Грановским.8 Что касается до посвящения благородному имени моему пьесы Т. Л., то Вы напрасно и писали о нем: вычеркните, да всё тут. Вы знаете, что я не из числа мелочных людей и за посвящениями по гоняюсь.9

Шевырев бесчинствует и два раза обругал Крюкова в университете. Последний собирается что-то писать для "Отечественных записок", да, верно, дело кончится сборами.10

Есть в Москве двоюродный брат Венелина, который, благоговея перед памятью своего действительно сумасбродного, но тем не менее и замечательного родственника, желает напечатать всё, что только осталось написанного его рукою. Для этого у него нет средств, и он думает приобрести их, напечатав в "Отечественных записках" (за общую плату 150 р. с листа) годные для журнала статьи.11 Клюшников читал из них о Дмитрии Самозванце и критику на Карамзина говорит интересны очень. Я привезу их с собой; а между тем чудаку хочется, чтобы Вы сказали об этом что-нибудь в письме ко мне или к Боткину, а мы бы передали ему. Кстати: Венелина,12 между прочим, уложил в могилу Погодин.


В. П. Боткин:

Сегодня же с плачем отправился я к Коршу и поведал ему печаль Вашу, присовокупив к ней и свое красноречие. Стесненный моим могучим красноречием, Корш наконец принужден был высказаться откровенно. Дело вот в чем: в ожидании будущих благ, т. е. процентных денег со всей суммы подписки на "Московские ведомости", Корш получает теперь 114 руб. асс. в месяц. А на руках у него семья. Чтоб избавиться как-нибудь от голода, он принужден переводить для "Москвитянина" единственно из того только, чтоб получать тотчас деньги за каждый переведенный лист. Взявшись за перевод Вальтера Скотта, он должен будет бросить работу, доставляющую ему насущный хлеб. В разговоре этом он дал заметить, что заняться переводом Вальтера Скотта в ожидании денег лишь по отпечатании для него совершенно невозможно. Я вспомнил одно место из письма Вашего ко мне относительно Кетчера, сказал Коршу, что, кажется, есть возможность получить некоторую сумму вперед. Эти слова дали другой характер нашим совещаниям и дело получило прямой вид. Корш признался, что он не имел духу высказать это прежде. Наконец он сказал, что если издатели через Ваше посредничество могут заплатить за него теперь 618 руб. асс., он тотчас же принимается за перевод "Эйванго", который будет непременно готов к 1-му ноября. И на таких условиях он согласен оставить у себя и "Антиквария", которого кончит к концу февраля. О всем этом он просил меня написать Вам, что я сегодня же и исполняю. Не знаю, как Вы на это обстоятельство посмотрите. Я считаю Корша за самого благороднейшего человека, какого только мне удалось встретить в моей жизни, и издатели рискуют потерять свои деньги лишь в случае его смерти, да и в этом случае сестра очистит память брата. Пожалуйста, уведомьте как можно скорее. Я Вам признаюсь, что, положась на слова Вашего письма, я имел неосторожность сказать Коршу, что это дело возможное а он в ответ на это: "Я завтра же принимаюсь за перевод". Впрочем, я не дал ему полного уверения, сказавши, что напишу к Вам и не знаю, что Вы на это теперь ответите. На всякий же случай, и чтоб не медлить делом я взял у Корша адрес, кому следует заплатить деньги, который прилагаю здесь. Словом, я дал Коршу надежду, дай бог, чтоб Ваш ответ не разрушил ее. Повторяю, ответьте скорее то или другое. А то я перед Коршем стану в скверное положение, отвлекши его на несколько дней от его работ денежных.

Кетчер переводит "Веверлея". Только это могу Вам сказать о нем. Он в деревне, за 50 верст. Я был там назад тому 8 дней отвез ему английский оригинал. С сентября он переезжает на службу в Петербург и принял уже место у Рихтера и помощника редактора "Журнала Министерства внутренних дел". Это верно. Но, кажется, ближе половины сентября он в Петербурге не будет. Я на себя готов взять перевод "С.-Ронанских вод", если это не к спеху, а потому вышлите мне оригинал. Ваш покорный слуга между тем переживает трудный период своей жизни но, кажется, он скоро должен кончиться. Жму Вам руку.

В. Боткин.

8 июля 1843 г. Москва.


224. И. С. Тургеневу -


8 июля 1843 г. Москва.

Любезнейший Иван Сергеевич, и хочется писать к Вам, и нечего писать. Вы поймете меня. У нас с дураком нечего говорить потому, что ни в чем нельзя сойтись с ним; а с умным нечего говорить потому, что ни в чем нельзя разойтись с ним. В обоих случаях результат один: или перекидывание общими местами, или красноречивое молчание. Я в Москве всё умнею, т. е. всё подвигаюсь вперед в способности скучать и зевать и ставить 2 x 2 = 4, зевая и скучая. Это прогресс.

Напрасно Вы не распорядились раньше присылкою в Москву экземпляров "Параши":1 все спрашивали ее давно, и разошлось бы много. Я еще раз десять прочел ее: чудесная вещь, вся насквозь пропитанная и поэзиею (что очень хорошо) и умом (что еще лучше, особенно вместе с поэзиею). Боткину она очень нравится, потому что Боткин умный человек, а другим она нравится вполовину или потому, что другие видят в ней эпиграмму на себя, или потому, что они в поэзии ищут вздора (т. е. прекрасных чувств), а не дела (т. е. 2 X 2 4). Драма Ваша весьма и тонко умная и искусно изложенная вещь. Я (по данной мне Вами власти) обрек ее на растление в "Отечественные записки" и послал к Краевскому, от которого уже чорт не вырвет ее. Не нравятся мне в ней две вещи: эпиграф (который могут счесть за претензию) и два стиха:


Подыму тебя с дороги

Покажу тебя богам.2


Если захотите их переменить, это легко можно сделать через Панаева.

А стихов Вы прислали мне мало это, сударь, стыдно.

Очень рад буду увидеться с Вами; но если бы Вы уехали из Питера, я не знал бы куда и деваться; с Вами я отводил душу это не гипербола, а сущая правда. Жму Вашу руку я желаю Вам зевать сколько можно реже и меньше.

Ваш В. Белинский.

Москва (преглупый город).

1843. Июля 8.

Адрес: Его высокоблагородию Ивану Сергеевичу Тургеневу.


225. А. А. КРАЕВСКОМУ


22 июля 1843 г. Москва.

Спасибо Вам, Краевский, за доброе письмо Ваше.1 Оно очень и очень утешило и порадовало меня. Я увидел в нем с Вашей стороны истинное и искреннее ко мне участие. За границу я решительно не еду2 и прошу Вас сказать об этом г. Косиковскому через друга нашего Александра Сергеевича Комарова. Не еду я, во-1-х, потому, что тогда же решил для себя не ехать. Была у меня минута (и минута тяжкая) борьбы; но она была непродолжительна. Я боялся не просьб, не заманиваний и обещаний Ваших (которые, разумеется, были бы неприятны) не в них была главная сила она была в тех нравственных отношениях, в которых я чувствую себя к журналу Вашему и к Вам. Я всегда Вас знал в отношении к себе человеком добрым и честным и не считаю себя вправе для своей выгоды поставить Вас в затруднительное иолоясение. Если я употребил слово донкихотство, это было остатком, следом минутной борьбы, которую я выдержал по получении письма г. Косиковского, и следствием досады на судьбу, которая вздумала меня попотчевать некстати тем, чем не мог я воспользоваться. А как судьба лицо бесплотное, сиречь дух, и ее сколько ни брани, ей всё нипочем, то я, с больной-то головы да на здоровую, и сказал Вам слово, которое могло Вам показаться жестким или неуместным и за которое Вы меня должны извинить. Мы с Вами связаны терпели вместе горе и стыд, ратовали за одно и любили одно. Видно, нас сам чорт связал веревочкой, как Ивана Ивановича с Иваном Никифоровичем, и нам, видно, не развязаться. Повторяю Вам, я давно решился не ехать. Но на днях со мною случилось нечто такое, что должно иметь влияние на всю мою жизнь и вследствие чего, если бы Европа сама приехала ко мне в гости, я бы не принял ее.3 Пока это тайна, о которой из питерских друзей моих я говорю Вам первому, а Вас прошу не говорить никому; приеду узнаете всё. Итак, об этом больше нечего говорить. Я уверен, что Вы поймете это мое письмо так же просто и так же искренно, как я понял Ваше. Я больше всего в мире боюсь фальшивых отношений и больше всего хлопочу о том, чтоб быть с людьми на прямых отношениях. (Говорю об искренности, а сам было и своровал (как говорится в русских исторических актах) и не договорил Вам признания, что меня немного кольнул тон Вашего прежнего письма и толки о платимых Вами за меня деньгах, что и заставило меня ответить Вам несколько в полемическом тоне. Но я был неправ. Я должен был отличить идею от формы: Вы прекрасный человек, но грубоваты в формах вот и всё. Видно, так уж господом богом устроено, чтобы за каждым человеком водились грешки, и волтерианцы напрасно восстают против этого.4 Я сам человек с грехами. Будем же уметь прощать друг другу и быть снисходительными друг к другу.) Думал я писать к г. Косиковскому, но он скоро будет сам в Москве. Жалко мне, что я его напрасно взволновал, не имея духу выразиться определеннее и включив глупую фразу о свидании с Вами. Из этого вижу, что я плохой политик и что мне надо впредь действовать по-кетчеровски.

Верю Вам, что Вы будете рады, что остаюсь, и радуюсь за Вас, что, удержав старого сотрудника, Вы в нем же приобретете нового, т. е. более усердного и аккуратного. Вы поймете, о чем я говорю, и не станете шутить, ибо, как Вы сами справедливо заметили в письме к Боткину, есть вещи в жизни, над которыми не должно шутить.5 Но теперь, теперь потерпите немного и будьте снисходительны. Жизнь не дается человеку два раза, и человеку простительно забыться в ней хоть на первую минуту. Статью Вам вышлю к 10-му августа,6 а насчет рецензий будьте добры если будут книги поинтереснее нельзя ли прислать: хочется недельки две оттянуть у заботы и горя житейского.

Ваш В. Белинский.


Посылаю Вам филиппику против Шевырки. Боюсь, что опоздал, но это не моя вина, а выход 6 No "Москвитянина".7 Хотелось бы, чтобы это было напечатано в 8 No "Отечественных записок". Вчера Вы должны были получить посланную мною рецензию на стихотворения Милькеева.8 Прощайте.

(NB). В Москве проливные дожди каждый день уже более месяца. Сегодня светло, да бог знает, надолго ли.

Москва. 1843. Июля 22.


226. Н. А. Бакунину


Москва. 1843. Августа 24.

Любезнейший Николай Александрович. Намерение мое побывать в Прямухине на возвратном пути не может сбыться. Как водится, я ничего не делал по приезде в Москву, и потому меня застигла работа. Боткин уехал еще 20 августа, а я остался дописывать статью.1 Между тем в Питере меня ждут и проклинают, да и Боткина мне необходимо застать в Петербурге, чтоб проститься с ним надолго.2 Боткин писал к Павлу Александровичу,3 думая, не будете ли чего с ним писать или наказывать. Но дня выезда он не назначил, ибо сам не знал его. Я выезжаю послезавтра в четверток (26 августа), стало быть, через Торжок буду проезжать в пятницу утром рано. Если что приготовили Вы для отсылки с Боткиным, то передайте мне.

Прошу у Александры Александровны извинения, что так долго не отвечал на ее письмо. О чем она писала ко мне, о том самом я лично говорил с Константином Андреевичем Беером

У Краевского есть уже давно хороший перевод "Consuelo", и если он решится печатать этот роман, то, разумеется, в известном уже ему и готовом переводе знакомого ему человека, и я тут, при всем моем желании, ровно ничего не могу сделать.4 Ради всего святого, прошу Варвару Александровну позволить мне еще некоторое время продержать портрет Станкевича.5 Горбунов был в Москве на самое короткое время и (Далее зачеркнуто: не успел) никак не мог приняться за эту работу. Из Петербурга я тотчас перешлю портрет в целости. Мой портрет Мишеля несравненно лучше Вашего литографированного.6 Боткин не мог налюбоваться на работу, а он знает толк в этих вещах. Прочел я "Le Compagnon du Tour de France" ("Странствующего подмастерья" (франц.). ) божественное произведение!7

Кланяюсь всем вам и желаю быть здоровыми и счастливыми. Поправляется ли Алексей Александрович?

Александру Александровичу8 и Варваре Александровне прошу Вас передать мой задушевный поклон.

Если Вы женаты уже, то не считаю за нужное напоминать Вам, что Вы обязаны с самой лучшей стороны отрекомендовать меня своей супруге и уверить ее в моем глубочайшем почтении и совершенной преданности. Маленького Сашу целую. Здорова ли подруга его юности галка? Прощайте.

Ваш В. Белинский.


Не оставил ли я у Вас моего пальто? Если да, то не худо, если бы кстати Вы прислали его ко мне в Торжок.


227. М. В. ОРЛОВОЙ


3 сентября 1843 г. Петербург.

Хочется много сказать Вам, и потому ничего не говорится. Буду писать, как напишется. Вы хотели, чтобы я подробно уведомил Вас обо всем, что было со мною со дня нашей разлуки. Как сумею, выполню Вашу волю. Во-первых, я должен Вам сказать, что уехал я из Москвы не в четверг, а в пятницу. В середу мне было не то чтобы тяжело или грустно, а как-то неловко! Я смотрел по обыкновению в окна, следя за видоизменениями облаков погода была помните довольно дурна, и на душе было и пусто и тревожно. Я поехал кой-куда, а вечером располагался к Коршу, и мысль об этом визите (Далее зачеркнуто: немного) бросала меня в жар. Но мне не удалось быть у Корша, а был я у Щепкиных, где только слегка упрекали меня в забвении и где отделался я полным молчанием. Вечером у меня был, Кудрявцев и m-r l'Adolescent,1 который ни разу не упомянул при мне Вашего имени, но снова просил меня epouser m-lle Ostr. (жениться на мадемуазель Остроумовой (франц). )2 На другой день поутру поехал я к Коршу. Меня встретила его сестра.3 Узнаете ли Вы меня? Не забыли ли Вы, где мы живем? и пр. Выходит его жена4 и я пришел в ужас от ее коварной улыбки, чувствуя, что погибнуть мне от нее во цвете лет и красоты. Одним словом, менаду множеством злых намеков меня спросили: здоров ли мне воздух сосновой рощи и как я нахожу московские окрестности?5 Я почувствовал себя в паровой ванне в 40 градусов, краснел, бледнел, хохотал как сумасшедший, и что всего ужаснее они видели ясно, что это распекание доставляет мне больше наслаждения, чем досады. К стыду моему, я сам это чувствовал. Как же узнали они о сосновой роще? Им сказала одна знакомая им дама, что я часто бываю в Сокольниках. И как они давно заметили перемену во мне и как я раз надоел самому Коршу моею рассеянностию и натянутостию, то они и смекнули, в чем дело.. Женщины кошки, я давно имел честь докладывать Вам это. Они сейчас заметят мышь и начнут ее мучить, играя с нею. А мои неприятельницы находили особенное удовольствие мучить меня, ибо я всегда смеялся над браком, любовию и всякими сердечными привязанностями. Но в их злости было столько женского торжества, столько доброты, желания мне счастия и радости за мое счастие, что я покаялся перед ними в грехе моем. Впрочем, Ваше имя осталось для них тайною, и они узнали только факт моего сердечного состояния. Мне стало с ними легко и весело, и вечером я опять пришел к ним. Они посадили меня между собою за самоварным столом, и я сидел под перекрестным огнем лукавых улыбок и торжественных взглядов и был весел, счастлив, как ребенок, как дурак. Я уже имел честь, доносить Вам, что женщины на то и созданы, чтобы делать мужчин дураками; но всего обиднее в этом то, что мужчины до смерти рады своей глупости. Но, видно, уж так суждено самим господом богом, и волтерианцы напрасно против этого восстают.

Проснувшись на другой день, я почувствовал нечто вроде тоски разлуки, и если бы поездка была отложена до субботы,, то я право не ручаюсь, что бы не явился к Вам в институт. Подобный Sehnsucht (страстное желание (нем.). ) подмывал меня еще и в четверг. Поехал я с Языковым;7 Клыков8 тоже с нами. К вечеру всё сильнее и сильнее овладевало мною тоскливое порывание к Вам. Засыпая тяжелым сном (ибо не могу хорошо спать сидя и при стуке громоздкого экипажа), я или видел Вас, или чувствовал Ваше присутствие, и потому старался как можно больше и больше спать, хотя от этого спанья у меня только болела голова. Ехать в карете для меня пытка, потому что нельзя лежать, а всё надо сидеть. Наконец кое-как доехали. Последняя станция перед Петербургом называется Ижоры. Так как от нее шоссе до Петербурга сделано заново и ездить по нем тяжело, то ямщики сворачивают на царскосельскую дорогу. Приехавши в Царское, мы с Клыковым вздумали высадиться из дилижанса, чтобы приехать в Петербург по железной дороге, а Языков с женою поехал в дилижансе. Это было в 6 часов вечера, в понедельник, и нам надо было дожидаться целый час. В вокзале я повстречал человека Панаева, который сказал мне, что Боткин с Arm остановились на квартире Панаева (который живет на даче в Павловске). Приезжаю домой, вхожу в квартиру, которой еще не видал (потому что мой человек без меня перебрался на нее,9 не снимая картуза, бегу в мой кабинет и отступаю в изумлении назад: в кабинете, за моим рабочим столом, на креслах, сидит женщина. Я так был уверен, что Боткин с A на квартире Панаева, что с трудом мог убедиться, что передо мною m-lle Armance тем более, что в комнате только одна свеча, как-то тускло горевшая. Мысль, что моя комната (Первоначально: в моей комнате женщина) освящена присутствием женщины и что в этой же самой комнате я мог бы видеть другую женщину эта мысль обезумила меня, так что, когда m-lle Arm с веселым приветствием подала мне руку, я забыл даже то немногое количество французских слов, которое знал. К этому присоединилось и еще другое. Я ужасно люблю и прежнюю мою квартиру; но эта (в которой жил Краевский) еще лучше той, но как она невелика, то я и решил в Москве, что надо искать другой. Это меня беспокоило, потому что в Петербурге (Далее зачеркнуто: найти) легко находить или самые лучшие, т. е. самые дорогие, или самые скверные квартиры, а главное, это повело бы меня к разным глупым затеям. Между тем моя квартира, чистая, опрятная, красивая, светлая, смотрела на меня так приветливо, как будто бы хотела меня от души с чем-то поздравить. Смешно подумать и стыдно признаться сердце мое болезненно сягалось. Является Боткин и начинает (Первоначально: говорит) хвалить мою квартиру, говоря, что я сделал бы крайне глупо, если бы переменил ее, что Arm в восторге от нее и не захотела бы никогда жить на другой, что она любуется беспрестанно моими картинами, расстановкой мебели и восклицает: "Il a du gout!" ("У него есть вкус!" (Франц.) ) Всё это меня потрясло чуть не до лихорадки. На другой день я увиделся с Краевским и был даже несколько поражен участием и деликатностию, с какими он говорил со мною Вы понимаете о чем. Он окончательно утвердил меня в решении не переменять квартиры, Я увидел, что был очень глуп, желая пустыми затеями, которые ничего не прибавят к счастию, откладывать истинное счастие. И это, повидимому, пустое обстоятельство имело своим результатом то, что я приеду в Москву уже не на праздниках и не после праздников, а перед рождественским постом, и не считаю невозможным приехать даже в половине октября. Я опьянел: от этой мысли и хожу теперь дурак дураком. Ни о чем не могу думать, ничего не могу делать. Если письмо мое нескладно, то вот причина этому. Боже мой, когда ж это будет! Нас будет разделять одна только дверь и это радует меня, ибо чем ближе будете Вы ко мне, тем счастливее буду я. Квартира моя высока в третьем этаже; но в Петербурге квартиры нижних этажей хлевы и подвалы, а вторых этажей непомерно дороги. К удобствам квартиры моей принадлежит то, что она светла, окнами на солнце, суха и тепла, а это в Петербурге большая редкость. Она состоит из двух комнат. Задняя мой теперешний кабинет, довольно длинная комната, с двумя окнами на двор. Ее можно перегородить, ширмами, и тогда из нее выйдет для Вас две комнаты, из задней ход через коридор в кухню и прихожую, а из передней в теперешнюю залу, которую я обращу тогда в кабинет. Всё это до того занимает меня, что я только и думаю о том, какой вид дать моим комнатам. Я теперь ночую у знакомых и к себе на квартиру хожу в гости к Боткину.

Здоровье мое так и сяк, да я теперь и неспособен чувствовать ни болезни, ни здоровья. Я разорван пополам и чувствую, что недостает целой половины меня самого, что жизнь моя неполна и что я тогда только буду жить, когда Вы будете со мной, подле меня. Бывают минуты страстного, тоскливого, стремления к Вам. Вот полетел бы хоть на минуту, крепко, крепко пожал бы Вам руку, тихо сказал бы Вам на ухо, как много я люблю Вас, как пуста и бессмысленна для меня жизнь без Вас. Нет, нет скорее, скорее или я с ума сойду.

Что Вы, как Вы? Здоровы ли, веселы ли, счастливы ли? От этой минуты с тоскою буду ждать Вашего письма, буду считать дни и минуты, когда получу от Вас первое письмо. Отвечайте мне скорее, если не хотите заставить меня страдать. Адресуйте Ваши письма вот по этому адресу: В С.-Петербург, на Невском проспекте, у Аничкина, моста, в доме Лопатина, квартира No 47. Адрес тот же, что и у Вас, только No квартиры надо прибавить.

В середу, 1-го сентября, Боткин обвенчался с Arm. Теперь он хлопочет, чтобы в субботу отправиться за границу. Он Вам кланяется и благодарит Вас за память о нем.

Аграфене Васильевне10 посылаю мой искренний, задушевный привет и прошу, умоляю ее как можно меньше сердиться на всех, а в особенности на самоё себя, на Вас и на меня. Правда, я много виноват перед нею, но это такая вина, в которой я нимало не намерен ни раскаяться, ни исправиться.

Прощайте. Да хранит Вас господь для Вашего и моего счастья. Посылаю Вам все благословения и обеты навсегда преданного Вам моего сердца.

В. Белинский.

СПб. 1843, сентября 3.


228. М. В. ОРЛОВОЙ


7 8 сентября 1843 г. Петербург.

СПб. 1843. Сентября 7, вторник

Вчера должны были Вы получить первое письмо мое к Вам.1 Я знаю, с каким нетерпением, с каким волнением ждали Вы его; знаю, с какою радостию и каким страхом услышали Вы, что есть письмо к Аграфене Васильевне,2 и какого труда стоило Вам с сестрою принять на себя вид равнодушия. Я не мог писать к Вам тотчас же по приезде в Петербург, потому что жил на биваках и был вне себя. Первое письмо мое написано кое-как. В продолжение дней, в которые должно было идти оно в Москву, я только и думал о том, когда Вы получите его; я мучился тем же нетерпением, как и Вы, мысль моя погоняла ленивое время и упреждала его; с радостию видел я наступление вечера и говорил себе днем меньше! Но вчера я был, как на угольях, рассчитывая, в котором часу должны Вы получить мое письмо. Я не могу видеть Вас, говорить с Вами, и мне остается только писать к Вам; вот почему второе письмо мое получаете Вы, не успевши освободиться из-под впечатления от первого. Мысль о Вас делает меня счастливым, и я несчастен моим счастием, ибо могу только думать о Вас. Самая роскошная мечта стоит меньше самой небогатой существенности; а меня ожидает богатая существенность: что же и к чему мне все мечты и могут ли они дать мне счастие? Нет, до тех пор, пока Вы не со мной, я сам не свой, не могу ничего делать, ничего думать. (Далее зачеркнуто: стало быть) После этого очень естественно, что все мои думы, (Первоначально: мысли) желания, стремления сосредоточились в одной мысли, в одном вопросе: когда же это будет? И пока я еще не знаю, когда именно, но что-то внутри меня говорит мне, что скоро. О, если бы это могло быть в будущем месяце!

Погода в Петербурге чудесная, весенняя. Она прибыла сюда вместе со мною, потому что до моего приезда здесь были дожди и холод. А теперь на небе ни облачка, всё облито блеском солнца, тепло, как в ясный апрельский день. Вчера было туманно, и я думал, что погода переменится; но сегодня снова блещет солнце, и мои окна отворены. А ночи? Если бы Вы знали, какие теперь ночи! Цвет неба густо темен и в то же время ярко блестящ усыпавшими его звездами. Не думайте, что я не берегусь, обрадовавшись такой погоде. Напротив: я и днем, как и вечером, хожу в моем теплом пальто чему, между прочим, причиною и то, что еще не пришел в Петербург посланный по транспорту ящик с моими вещами, где обретается и мое летнее пальто. Впрочем, днем нет никакой опасности ходить в одном сюртуке, без всякого пальто; но вечером это довольно опасно, и вот ради чего я и днем жарюсь в зимнем пальто. Мне кажется, что и в Москве теперь должна быть хорошая погода. Не забудьте уведомить меня об этом: московская погода очень интересует меня. Не поверите, как жарко: окна отворены, а я задыхаюсь от жару. На небе так ярко и светло, а на душе так легко и весело!

Без меня мои растения ужасно разрослись, а что больше всего обрадовало меня, так это то, что без меня расцвела одна из моих олеандр. Я очень люблю это растение, и у меня их целых три горшка. Одна олеандра выше меня ростом.

После тысячи мелких и ядовитых досад и хлопот Боткин наконец уехал за границу. Это было в субботу (4 сентября). Я провожал его до Кронштадта. День был чудесный, и мне так отрадно было думать и мечтать о Вас на море. Расстались мы с Боткиным довольно грустно,3 чему была важная причина, о которой узнаете после. Странное дело! Я едва мог дождаться, когда перейду на мою квартиру, а тут мне тяжела была мысль, что я вот сегодня же ночую в ней. И теперь еще мне как-то дико в ней. Впрочем, это будет так до тех пор, пока я вновь не найду самого себя, т. е. пока Вы не возвратите меня самому мне. До тех же пор мне одно утешение и одно наслаждение: смотреть на стены и мысленно определять перемещение картин и мебели. Это меня ужасно занимает.

Скажите: скоро ли получу я от Вас письмо?4 Жду и не верю, что дождусь; уверен, что получу скоро и боюсь даже надеяться. О, не мучьте меня но ведь Вы уже послали Ваше письмо, и я получу его сегодня, завтра! не правда ли? Прощайте. Храни Вас господь. Пусть добрые духи окружают Вас днем, нашептывая Вам слова любви и счастия, а ночью посылают Вам хорошие сны. А я, я хотел бы теперь хоть на минуту увидать Вас долго, долго посмотреть Вам в глаза, обнять Ваши колена и поцеловать край Вашего платья. Но нет, лучше дольше, как можно дольше не видеться совсем, нежели увидеться на одну только минуту и вновь расстаться, как мы уже расстались раз. Простите меня за эту болтовню; грудь моя горит, на глазах накипает слеза: в таком глупом состоянии обыкновенно хочется сказать много, и ничего не говорится или говорится очень глупо. Странное дело! В мечтах я лучше говорю с Вами, чем на письме, как некогда заочно я лучше говорил с Вами, чем при свиданиях. Что-то теперь Сокольники? Что заветная дорожка, зеленая скамеечка, великолепная аллея? Как грустно вспоминать обо всем этом, и сколько отрады и счастия в грусти этого воспоминания!


Сентября 8.

Скажите, бога ради, что Ваня здоров или болен, жив или умер?6 Не смешно ли, что я Вас спрашиваю так, как будто бы Вы уже писали ко мне, да забыли только упомянуть об этом обстоятельстве? Когда же дождусь я письма от Вас?

Сегодня на небе серо, и не знаю, пробьется ли солнце сквозь облачную пелену. Это досадно я так люблю ясную погоду и так редко наслаждаюсь ею.

Что Вам сказать о моем здоровье? Я приехал в Петербург с лихорадкою, но теперь она оставила меня. Когда это случилось не помню, потому что решительно неспособен различать болезненного состояния от здорового, и наоборот. Теперь я и здоров и болен одним, об одном могу думать и одним полон, и это одно Вы. Прощайте. Ваш навсегда

В. Белинский.


229. М. В. ОРЛОВОЙ


СПб. 1843, сентября 14.

Наконец-то Вы и бог сжалились надо мною. О, если бы Вы знали, чего мне стоило Ваше долгое молчание. Первое письмо мое пошло к Вам 3 сентября (в пятницу), следовательно, 6 (в понедельник) Вы получили его. Я расчел, что во вторник Аграфена Васильевна дежурная, и потому думал, что Ваш ответ пойдет в середу (8), а ко мне придет в субботу. Но в субботу ничего не пришло, и мне с чего-то вообразилось, что я жду Вашего ответа на мое письмо уже недели две. В воскресенье нет; я приуныл, и в голову полезли разные вздоры: то мое письмо пропало на почте и не дошло до Вас, то Вы больны, и больны тяжко, то (смейтесь надо мною я знаю, что я глуп ведь Вы же сделали меня дураком) Вы вдруг охладели ко мне. Я не мог работать (а с работою и так опоздал, всё думая об Вас); мне было тяжело, жизнь опять приняла в глазах моих мрачный колорит. К тому же с воскресенья началась холодная и дождливая погода, а погода всегда имеет сильное влияние на расположение моего духа. В понедельник (Первоначально: Сегодня) опять нет, сегодня ждал я почти до 3-х часов и с горя, несмотря на дожди, пошел обедать на другой конец Невского проспекта. Возвращаясь домой, я возымел благое желание утешить себя в горе двумя десятками груш, твердо решившись истребить их менее чем в двадцать минут. Прихожу домой и из залы вижу в кабинете, на бюро, что-то вроде письма. У меня зарябило в глазах и захватило дух. Рука женская, но, может быть, это от Бакуниных? Нет, на конверте штемпель московский. Что ж бы Вы думали! я сейчас схватил, распечатал, прочел? Ничуть не бывало. Я переоделся, дождался, пока мой валет уйдет в свою комнату а сердце между тем билось...

Боже мой! сколько мучений прекратило Ваше письмо! Сколько раз думал я: если это от болезни, то сохрани и помилуй меня бог (это чуть ли не первая была моя молитва в жизни), если же это так нынче да завтра, то прости ее, господи! Я стал робок и всего боюсь, но больше всего в мире Вашей болезни. Мне кажется, что я так крепок, что смешно и думать и заботиться обо мне; но Вы о боже мой, боже мой, сколько тяжелых грез, сколько мрачных опасений!

Тысячу и тысячу раз благодарю Вас за Ваше милое письмо. Оно так просто, так чуждо всякой изысканности и между тем так много говорит. Особенно восхитило оно меня тем, что в нем Ваш характер, как живой, мечется у меня перед глазами, Ваш характер, весь составленный из благородной простоты, твердости и достоинства. Ваши выговоры мне за то и за другое я перечитывал их слово по слову, буква по букве, медленно, как гастроном, наслаждающийся лакомым кушаньем. Я дал себе слово как можно больше провиниться перед Вами, чтобы Вы как можно больше бранили меня. Впрочем, Вы в одном Вашем упреке мне решительно неправы. "Как вы мало меня знаете!" говорите Вы мне и говорите неправду. Я Вас знаю хорошо, и самая Ваша бестребовательность могла уже меня заставить немножко зафантазироваться. Притом же, как русский человек, я как-то привык думать, что, женясь, надо жить шире. Это, конечно, глупо. Я Вас знаю знаю, что Вас нельзя ни удивить, ни обрадовать мелочами и вздорами; но не отнимайте же совсем у меня права думать больше, о Вас, чем о себе. Я знаю, что для Вас всё равно тот или этот стул, лишь бы можно было сидеть на нем; но что ж мне делать, если я счастлив мыслию, что лучший стул будет у Вас, а не у меня. Глупо, глупо и глупо вижу сам; да разве я претендую теперь хоть на капельку ума? Разве я не знаю, что с тех пор, как начал посещать Сокольники сделался таким дураком, каким еще не бывал? Теперь я понял ту великую истину, что на свете только дураки счастливы. Я было отчаялся в возможности быть сколько-нибудь счастливым, не понимая того, что не велика беда, если родился не дураком стоит сойти с ума. Зарапортовался!

Всё, что Вы пишете о том, что было с Вами со дня нашей разлуки, всё это так истинно, так естественно и так понятно мне. За Ваши мысли о неприличии приносить в общество свою нарядную печаль мне хотелось бы поцеловать Вашу ножку. А что Вы пустились в пляс, это мне не совсем по сердцу, потому что усиленное движение может Вам быть вредно, пожалуй, еще простудитесь.

А ведь Аграфена-то Васильевна права, упрекая Вас, что Вы не говорили со мною откровенно о будущем. Я было не раз думал начинать такие разговоры, да как-то всё прилипал язык к гортани. Впрочем, пользы от этого для меня не было бы никакой; но эти разговоры делали бы меня безумно счастливым и более и более сближали бы нас друг с другом. А то меня всегда и постоянно мучила мысль, что мы не довольно близки друг к другу, что мы ребячимся, сбиваясь немного на провинциальный идеализм.

Мое здоровье? Да бог его знает говорю Вам, что не разберу жив ли я, или умер. В воскресенье, поехав обедать к Комарову, простудился слегка кашель и насморк оттого, что мое теплое пальто насквозь промокло от дождя. Впрочем, простудный кашель наслаждение в сравнении с нервическим и желудочным. Теперь всё прошло. Я должен покаяться перед Вами в грехе. Вот в чем дело: не иметь никого, с кем бы я мог иногда поговорить об Вас для меня мучение. Вот почему Марья Александровна Комарова1 знает то, чего не знают Корши. Я сказал ее мужу, ибо сам не имел духу даже передать ей Вашего поклона. Прихожу после и вижу, что ей как-то неловко со мною. Хочется ей потрунить на мой счет и боится. Тогда я сам прехрабро начал наводить ее на шутки на мой счет. И что же? Она так конфузилась, так ярко вспыхивала, что мы с ее мужем стали смеяться, а я просто был в неистовом восторге. И было от чего! Я, который краснею за других не только за себя, я был тут геройски бесстыден, а бедная Марья Алексаидровна за меня резалась. Но в прошлое воскресенье мы с нею-таки потолковали о Вас и об институте. Вообще я рад, что Комаровы знают: через это я обдерживаюсь, привыкаю к мысли о новом положении и приучаюсь не бояться фразы: всё был не женат, а то вдруг женат!2

Я совершенно согласен с Аграфеной Васильевной, что Вы были лучше всех на маленьком бале Вашей начальницы. Другие могли быть свежее, грациознее, миловиднее Вас это так; но только у одной у Вас черты лица так строго правильны и дышат таким благородством, таким достоинством. В Вашей красоте есть то величие и та грандиозность, которые даются умом и глубоким чувством. Вы были красавицею в полном значении этого слова, и Вы много утратили от своей красоты; но при Вас осталось еще то, чему позавидуют и красота и молодость и что не может быть отнято от Вас никогда. Я это давно уж начинал понимать; но опыт лучший учитель, и я недавно, чужим опытом, еще более убедился в том, что ничего нет опаснее, как связывать свою участь с участью женщины за то только, что она прекрасна и молода. Долго было бы распространяться об этом "чужом опыте", и мне хотелось бы рассказать Вам о нем не на письме. И потому пока скажу Вам одно, что Боткин глубоко завидует мне, а я ему нисколько, или, лучше сказать, я очень, очень жалею его и понимаю его восклицание еще в Москве: "Зачем ей не 30 лет?"

Хотелось бы мне сказать Вам, как глубоко, как сильно люблю я Вас, сказать Вам, что Вы дали смысл моей жизни, и много, много хотелось бы сказать мне Вам такого, что Вы и без сказыванья (Далее зачеркнуто: хорошо) должны знать. Но не буду говорить, потому что и на словах и на письме всё это выходит у меня как-то пошло и нисколько не выражает того, что бы должно было выразить. Теперь я понимаю, что поэту совсем не нужно влюбиться, чтобы хорошо писать о любви, а скорее не нужно влюбляться, чтобы мочь хорошо писать о любви. Теперь я понял, что мы лучше всего умеем говорить о том, чего бы нам хотелось, но чего у нас нет, и что мы совсем не умеем говорить о том, чем мы полны.

Прощайте, Marie. Вы просите меня не мучить Вас, заставляя долго ждать моих писем, я отвечаю Вам в тот же день, как получил Ваше письмо, и посылаю мой ответ завтра. Так хочу я всегда делать.

Очень меня тронуло то, что Вы пишете мне об Аграфене Васильевне. Со мною ей было тесно, а без меня скучно. Я понимаю это, и оно иначе быть не могло. Аграфена Васильевна не может не быть расположена к человеку, который должен сделать счастливою ее сестру, и в то же время она не могла защититься от какого-то враждебного чувства к человеку, который должен разлучить ее с тем, что составляло всё ее счастие и всю ее любовь. Кроме того, мои к ней отношения (в которых я не совсем виноват) не могли же особенно расположить ее ко мне: ее вид более огорчал меня, чем радовал, ибо я хотел видеть только одну Вас и быть с одною Вами. Но, несмотря на то, у меня всегда было самое радушное, самое теплое чувство к Аграфене Васильевне. И теперь я люблю ее, как добрую, милую сестру мою конечно, ни она, ни Вы не найдете этого выражения дерзким или неуместным. Жму руку Аграфсне Васильевне и низко ей кланяюсь. Бог даст, может быть, когда-нибудь мы и все трое будем жить вместе. По крайней мере, я от всей души желаю этого.

Я привык ложиться и вставать рано. Это полезно мне. Но сегодня досидел до 12 часов писал статью, потом письмо, и рука крепко ноет. (Первоначально: болит) Немного остается белой бумаги, и мне жаль этого всё бы говорил с Вами.

Бедный Ваня мне жаль, что он умер, жаль и его самого и его матери, потому что для матери тяжела потеря дитяти.3

Радуюсь Вашей храбрости с Миловзором4 и Вашей радости по случаю моей резни у Коршей.5 Читали ли вы 9 No "Отечественных записок"? Моя статья о Жуковском наделала шуму все хвалят.6 Вот уж не понимаю, как эта статья вышла хороша; я писал ее накануне дня, в который можно было ехать в Сокольники.

Пожалуйста, побраните меня хорошенько в следующем письме Вашем, которое (надеюсь) скоро придет ко мне. Вы меня по вечерам крестите: почему ж и не так, если это забавляет Вас? А я меня тоже забавляет эта игра: продолжайте. Что же касается до лечений, право, не до него. Скажу Вам не шутя: пока Вы не со мной, я без головы, без ума, сам не свой, ничего не могу делать и ни о чем думать. Я сам не вдруг в этом уверился; но теперь касательно этого поставил 4, помноживши 2 на 2.


Еще раз прощайте.

Ваш В. Белинский.


230. M. В. ОРЛОВОЙ


18 20 сентября 1843 г. Петербург

Сентября 18, суббота.

Целый день мучит меня какая-то тяжелая, безотрадная тоска. Может быть, это оттого, что вчера я был уже чересчур весел, безумно весел. Был я вчера у Вержбицких.1 У них в доме были две именинницы, вследствие какового события была пляска под звуки рояли. Дамы до того раскутились, что пристали ко мне, чтобы я танцевал французскую кадриль. Я стал меня водили, толкали, посылали вправо и влево, я ходил, путал, все хохотали, я тоже, а в шене крепко пожимал дамам руки, за что они громко изъявляли свое на меня неудовольствие. Это однако же не помешало им звать меня на вторую кадриль: опять та же история. Все эти глупости и фарсы были очень милы, потому что были непритворно веселы, были от души. Я пришел домой в 12 часов или около того, вполне довольный моим днем. И я имел причины быть довольным им: в этот день явилась мне уже не вдали, не в тумане и не гадательно возможность близкого свершения моих лучших желаний. Но об этом после. Видите ли, Marie, не одни Вы пускаетесь в пляс, и я ни в чем не хочу Вам уступить, а в смешном далеко превосхожу Вас, и, право, я не шучу, только в одном этом я и сознаю мое перед Вами превосходство. Но сегодня с самого утра почувствовал я себя нехорошо. Может быть, это нездоровье. Я принял лекарство мне стало несколько лучше, но душевное расположение мое от этого не многим разъяснилось. Да, это от нездоровья: вчерашний бокал шампанского крепко ударил мне в голову, а перед тем я немного простудился. Мне совсем бы не надо пить вина; но когда все веселы и сам себя чувствуешь веселым ну как удержишься, чтоб не подурачиться? Мне же так ново и непривычно быть веселым.

Прихожу сегодня домой от обеда и ищу глазами письма его нет. А между тем мысль о нем веселила меня вчера и поддерживала сегодня. В субботу (11) Вы получили мое второе письмо,2 во вторник (14) Аграфена Васильевна свободна, и Ваш ответ мог бы быть послан. Мое нетерпение решило, что он непременно послан во вторник, и я его ждал еще вчера, а потом утешил себя мыслию, что почтальон-де не успел разнести получу завтра, и вот почему я сегодня с предлинным носом и теперь с горя принялся писать к Вам. Стало быть, письмо Ваше послано в четверг (16), и я получу его завтра? Дай-то бог!


-


Сентября 19. Воскресенье.

Вот и еще день прошел, а письма Вашего нет как нет; оно не отправлено и в четверг, стало быть, я не получу его и завтра, а должен ждать во вторник, и то в таком только случае, если оно отправлено в субботу! Знаю, что такие замедления происходят не от Вас, а от обстоятельств, происходят оттого, что Аграфене Васильевне нет достаточного предлога к выезду из института знаю всё это, но от этого мне всё-таки не легче. Знаю, что и Вам это не совсем приятно и за себя и за меня; но всё-таки тяжело, очень тяжело. Обманутая надежда, несвершенное ожидание и потом разные грустные и мрачные мысли, которые против воли лезут в голову, всё это тяжело и тяжело... Вы как-то говорили мне, что были намерены отправлять (Первоначально: посылать) Ваши письма через Вашу garde-malade: (сиделку (франц.). ) не лучше ли это будет?

Сегодня с горя поехал обедать к Комарову. M-me Комарова сегодня была очень зла и, против своего обыкновения, очень храбра жалила меня, как пчела, и заставляла конфузиться.3 Я как-то сдуру, забывшись, начал улыбаться про себя вдруг вопрос: о чем? Словно сонного холодною водою тем более, что тут были посторонние люди. Потом, ни с того ни с сего, вопрос: "Какие вы любите губы толстые или тонкие?" "Толстые, как у коровы!" отвечал я с досадою. Фекла Александровна4 едет в Вологду, и ей нужно же было за столом изъявить свое сожаление о том, что не увидит меня я погибал5 по возвращении моем из Москвы... О женщины! А вот и еще Вам жалоба на Марию Александровну: заметивши, что мне нравится одно ее платье, она всегда надевает его в те дни, когда я у них бываю, и вообще старается всеми силами завладеть моим сердцем. Я храбро боролся, победил, но в борьбе утратил много сил, и потому, возвращаясь домой, принужден был взять извозчика, хотя прежде располагался было идти домой пешком. Всё это глупости; а дело тут в том, что мне очень приятно болтать о Вас с Марьей Александровной. Это тем приятнее, что письмо Ваше я уже выучил наизусть, а на получение новых потерял всякую надежду. Между прочим, мы говорили с ней и о деле, т. е. пустились в разные хозяйственные соображения. (Далее зачеркнуто: Ваш подарок)

Кстати о деле и о делах. Пора мне с Вами поговорить о них серьезно. Вы не напрасно бранили меня в письме своем за разные затеи и фантазии. Я заслуживал еще большей брани. Я не раз говорил Вам и повторю теперь, что Вы умнее меня. Мой ум чисто теоретический и в теории прекрасно умеет ставить 4, помноживши 2 на 2; в действительности я столько же глуп, сколько Вы умны, стало быть, очень глуп. Говорю это, не шутя, ибо хочу, чтобы Вы знали меня таким, каков я есть в самом деле; скорее хуже, нежели я есть, чем лучше, нежели я есть. Живя в Москве и плавая душою в эмпиреях,6 я составил в голове преглупый план, по которому мне по приезде в Питер надо было засесть за дело, чтобы кончить работу, которая, действительно, должна была принести мне значительные выгоды.7 Но по приезде в Питер я тотчас же увидел, что не могу ничего делать, особенно мучась тщетным ожиданием писем. Потом я сообразил, что хотя я и определял окончание моей работы к новому году, однако она могла бы и еще затянуться месяца на три, даже при усиленной деятельности. Всё это я теперь нахожу школьнически глупым. Положим, что этою работою (которой я, впрочем, не имел бы силы кончить во веки веков) я приобрел средства пошире и поудобнее устроить мою новую жизнь; но не глупо ли для пустяков и безделиц откладывать то, для чего все хлопоты об этих пустяках и безделицах, без чего я по могу ничего делать, ни о чем думать? Ясно, как 2 x 2 = 4, что пока Вы не со мною, и я не с Вами, я никуда не гожусь, и жизнь мне в тягость. И потому надо думать не обо вздорах, а об деле. Пусть дело кончится расчетливо и в обрез, но лишь бы оно как можно скорее кончилось, а там всё придет своим чередом, и что будет нужно, то всегда можно будет сделать. Краевский теперь небогат деньгами, да мне слишком забираться и не следует, то мы с ним и рассчитали всё приблизительно. Деньги я получу на днях, стало быть, самое главное препятствие устранено. Второе препятствие состоит в том, что я жду из Пензы дворянской грамоты, на что из Москвы послал 150 р. асс. и что надеюсь получить очень скоро. Между тем нашлось еще обстоятельство, о котором мне нужно сказать Вам и решение которого должно зависеть от одних Вас и нисколько не от меня. Не примите этого даже за предложение с моей стороны; нет, это только вопрос, на который Вы свободны отвечать, как Вам угодно. Для самого меня он так странен, что без Вашего ответа я не умею его решить ни положительно, ни отрицательно. Дело вот в чем: все мои приятели, которым я нашел нужным открыть мою тайну, уверяют меня, что, для избежания лишних расходов, мне не надо было бы ездить в Москву, а лучше бы Вам одним приехать в Питер, где Вы могли бы остановиться на день у Краевского, у которого живет сестра его покойной жены8 (если бы Вы не захотели остановиться на своей собственной квартире, которая была бы готова к Вашему приезду). Если я несколько на стороне подобного плана, так это не по причине потери лишних денег и лишнего времени, а вот почему: может быть, Вы думаете венчаться в институтской церкви, в присутствии m-me Charpiot9 и всего института, это для меня ужасно; потом, по патриархальным к Вам отношениям, m-me Charpiot, может быть, станет смотреть на наше формальное соединение, как на свадьбу в общем значении этого слова, и, пожалуй, предложит еще себя в посаженые матери, а Вам, может быть, нельзя будет от этого отказаться. Если это так, то мне приятнее было бы обвенчаться с Вами в Камчатке или на Алеутских островах, чем в Москве. Но, может быть, всё это в Вашей воле сделать и иначе, и тогда мои страхи уничтожаются сами собою вместе с их причиною. Марья Александровна находит, что ехать Вам одним было бы трудно по Вашим отношениям к m-me Ch, ибо Вы должны ей сказать, куда и зачем едете, а ей это могло бы показаться всячески неудобовыполнимым. Итак, скажите Ваше мнение просто и откровенно, и не думайте, чтобы Ваш отрицательный ответ мог сколько-нибудь быть мне не по сердцу. Для меня самого странна мысль, что Вы поедете одни, без меня, и я бог знает чего бы не надумался. Но, чтобы об этом уже не было больше помину, я договорю всё; это тем нужнее, что Вы должны видеть дело со всех его сторон. В числе суммы, которую беру я у Краевского, 900 рублей следует Вам: 500 на Ваши необходимые расходы, 200 на отъезд, если бы Вы поехали одни, и 200, которые я должен Вам. Я уверен, что такое распоряжение с моей стороны не покажется Вам нисколько странным или неуместным: если эти 500 рублей будут Вам нужны тем лучше, значит, я сделал, как надо; если же они Вам будут не нужны, то Вы их и привезете с собою, и они будут все нашими же, а не чьими-нибудь деньгами. Что касается до первых 200 р., они предполагаются только в случае, если Вы поедете одни, ибо в таком случае Вам надо будет взять с собою женщину, без которой Вам нельзя обойтись в дороге, и в таком случае всего лучше, если бы эта женщина могла и остаться у Вас кухаркою и горничною. Но это только предположение, которое сообщаю Вам только для того, чтобы Вам ответить решительнее да или нет. Вот всё, что так занимало меня и на что буду ожидать Вашего ответа со всею тоскою живейшего нетерпения. Так или сяк, но желанный день должен придти скоро и чем скорее, тем лучше; во всяком случае не далее первой половины ноября (кажется, 14 начнется пост); мне бы хотелось в будущем месяце. Итак, отвечайте скорее, чтобы для меня был решен этот вопрос. Если я поеду в Москву, мне надо будет заранее прислать туда мои бумаги, чтобы без меня могли три воскресенья сряду окликать нас, без чего нельзя венчаться. Если в Москве, то я думал бы в церкви шереметьевской больницы, где Грановский мог бы без меня (Далее зачеркнуто: сделать) всё приготовить лучше, чем бы я мог это сделать сам. Ради всего святого, скорее отвечайте на это письмо. Медлить нечего. Если судьба даст нам долгие счастливые дни возьмем их; если один день не упустим и того. Один картежный игрок, наживший игрою миллион, говорил при мне, что для каждого человека судьба дает минуту воспользуйся он ею, не упусти ее и всё получит; пропусти никогда, никогда уже не представится ему благоприятная минута. Я нахожу это очень верным и думаю, что в важных делах жизни всегда надо спешить так, как будто бы от потери одной минуты (Далее зачеркнуто: зависит) должно было всё погибнуть. Как только получу от Вас ответ на это письмо, тотчас же начну действовать.


-


Довольно об этом пока. Душа и рука моя утомлены. Скажу Вам в заключение, что я бросил гнусное табаконюхание. Из чужих табакерок еще нюхаю, но своей не имею, и когда случается два и три дня в глаза не видать табаку, то и не хочется. Прощайте.

Ваш В. Белинский.


Письмо это пойдет завтра, т. е. 20 сентября. Боже мой! Это уже четвертое письмо, а от Вас только одно! Есть от чего сойти с ума! И если это так продолжится, то сойду, право сойду, так-таки вот возьму, да и сойду и буду еще глупее, чем теперь.

Агриппине Васильевне желаю веселого и ясного расположения духа.


-


Сентября 20.

Письмо это было вчера запечатано и совсем готово к отправлению. Сегодня поутру просыпаюсь надо вставать, а лень потому что, вставши, надо за работу сесть, да к тому ж и холодно, а под одеялом тепло. Вдруг слышу звонок не почтальон ли? Святители! Человек входит в комнату может быть, он несет бумаги или книги от Краевского; но вдруг слышу он бренчит медными деньгами... Что такое? Письмо-с. Давай сюда. Думал было я сперва положить это письмо, не распечатывая его, пока не встану с постели, не умою лица моего и не умащу главы моей, да не явлюся перед людьми постящимся; но письмо как-то само и распечаталось и прочлось. Три раза уже прочел я его, а вот и теперь не могу сообразиться, что в нем и как на него отвечать. Постойте, прочту еще раз, да уж с чувством, с толком, с расстановкой.10

Не спрашиваю Вас, как показалась Вам статья моя:11 судя по обстоятельствам, которыми сопровождалось ее чтение, не думаю, чтобы Вы что-нибудь заметили в ней. Бедная статья моя, а мне так хотелось услышать Ваше о ней мнение. И это отнюдь не по авторскому самолюбию вот будущая моя статья так гадка, что из рук вон;12 а в той, какова бы ни была она, для меня важно содержание, и о нем-то хотел бы я услышать Ваше мнение. Миловзор13 поклялся, видно, преследовать Вас. Я теперь понимаю, почему он приставал ко мне с своей m-lle Ostr14 кажется мне теперь, что надеялся услышать от меня признание в тайне. Ах, лысый Манилов вот я его! Что касается до издевок Агриппины Васильевны, то сколько ей угодно; я знаю, что мы с ней друзья, и притом самые задушевные, а до остального мне нет дела. Вот ее scenes de jalousie, (сцены ревности (франц). ) это другое дело: хотелось бы посмотреть и поаплодировать, если хорошо представляются. Я люблю сценическое искусство. Что же касается до старой, больной, бедной, дурной жены, sauvage (нелюдимой (франц.). ) в обществе и не смыслящей ничего в хозяйстве, которою наказывает меня бог, то позвольте иметь честь донести Вам, Marie, что Вы изволите говорить глупости. Я особенно благодарен Вам за эпитет бедной: в самом деле, Вы погубили меня своею бедностию: ведь я было располагался жениться на толстой купчихе с черными зубами и 100 000 приданого. Что касается до Вашей старости, (Далее зачеркнуто: и болезни) я был бы от нее в совершенном отчаянии, если бы, во-1-х, мне хотелось иметь молоденькую жену, a la madame Maniloff, (подобную г-же Маниловой (франц.). ) и, во-2-х, если бы я не видел и не знал людей, которые от молодости жен своих страдают так, как другие от старости. (Далее зачеркнуто: Стало быть) Из этого я заключаю, что дело ни в старости, ни в молодости, и вообще нет ничего бесполезнее, как заглядывать вперед и говорить утвердительно о том, что еще только будет, но чего еще нет. Я надеюсь, что мы будем счастливы; но решение на этот вопрос может дать не надежда, не предчувствие, не расчет, а только сама действительность. И потому пойдем вперед без оглядок и будем готовы на всё быть человечески достойными счастия, если судьба даст нам его, и с достоинством, по-человечески нести несчастие, в котором никто из нас не будет виноват. Кто не стремится, тот и не достигает; кто не дерзает, тот и не получает. Всякое важное обстоятельство в жизни есть лотерея, особенно брак; нельзя, чтобы рука не дрожала, опускаясь в таинственную урну за страшным (Первоначально: роковым) билетом; но неужели же следует отдергивать руку потому, что она дрожит? Вы больны, это правда; но ведь и я болен; я был бы в тягость здоровой жене, которая не знала бы по себе, что такое страдание. Нам же не в чем (Первоначально: нечего) будет завидовать друг другу, и мы будем понимать один другого во всем даже и в болезнях. Как добрые друзья, будем подавать друг другу лекарства, и они не так горьки будут нам казаться. Впрочем, по роду Вашей болезни, Вы должны выздороветь, вышедши замуж; бывали примеры, что доктора отказывались лечить, как безнадежных, больных расстройством нерв женщин, советуя им замужество как последнее средство, и опыт часто показывал, что доктора не ошибались в своих расчетах, ибо брачная жизнь более сообразна с натурою и назначением женщины, чем девическое состояние. Но как бы то ни было


Будь сиянье, будь ненастье,

Будь, что надобно судьбе;

Всё для жизни будет счастье,

Добрый спутник, при тебе.15


Дайте мне Вашу руку, мой добрый, милый друг то опираясь на нее, то поддерживая ее, я готов идти по дороге моей жизни с надеждою и бодро. Я верю, что чувствовать подле своего сердца такое сердце, как Ваше, быть любимым такою душою, как Ваша, есть не наказание, а награда выше меры и заслуги. Вы называете себя дурною и даже букою, что ж? я люблю Ваше дурное лицо и нахожу его прекрасным: стало быть, наказания и тут нет. Вы дики в обществе я тоже, и тем веселее будет нам в обществе один другого. Если бы Вы были общительны и любили общество тогда я бы действительно был наказан крепко за грехи мои. Вы ничего не знаете в хозяйстве: и не мудрено, Вам не для чего и не от чего было узнать его, как и всем особам Вашего пола, которые не были поставлены судьбою в необходимость заниматься хозяйством. Но, как и многие, увидя себя хозяйкою, Вы поневоле сделаетесь ею.

Я, право, не понимаю, почему Вам стоило такого труда сказать мне, что Вы хотели бы, чтоб церемония была в 12 часов и чтоб уехать из Москвы в тот же день; и не понимаю, что Вы тут разумеете под Вашею кн. Марьею Алексеевной.18 На чем бы ни было основано Ваше желание, если бы даже и ни на чем, я не вижу никакой причины не выполнить его. Может быть, это желание происходит оттого, что Вы не хотите дать собою зрелище для праздного и дикого любопытства людей, которые чужими делами занимаются больше, чем своими, в таком случае я и сам вполне разделяю Ваше желание. К чему эти затруднительные выговаривания; будем вполне и свободно откровенны друг с другом. Этим письмом и я подаю Вам пример. Глупы мои предположения, не нравятся они Вам скажите и об них больше ни слова. Насчет отъезда из Москвы в день венчания дело довольно трудное. Взять особенной кареты я теперь не в состоянии на это нужно 500 р.; стало быть, заранее надо взять места в malle-poste или конторе дилижансов; но в первой места берутся недели за две вперед, а из вторых только из одной конторы дилижансы ходят после обеда. (Далее зачеркнуто: Из бумаг моих)

M-lle Agrippine17 может говорить, что ей угодно, о Вашем первом письме; но мне оно до того кажется умным и милым, так верно отражающим в себе Вас, что я выучил его чуть не наизусть. Равным образом, хотя m-lle Agr и упрекает Вас, что Ваши письма холодны, но я и в этом с нею не согласен. Я читаю в Ваших письмах не только то, что в строках написано, но что и между строками. Я так уверен в Вашей любви ко мне, что Вам нет никакой нужды писать Ваши письма иначе, нежели как они сами пишутся. Будьте самой собою, Marie, больше я от Вас ничего не требую, потому что люблю Вас такою, каковы Вы в самом деле. А что касается до разлуки прегадкая вещь во всяком случае и всегда, но до брака особенно, ибо ставит людей в преглупое положение, которое можно выразить словами: ни то ни се. Терпеть не могу таких положений; они очаровательны для юношей и мальчиков, которые еще не выросли из стихов Жуковского и любят твердить: "Любовь ни времени, ни месту не подвластна".18 По картам у Вас выходит всегда прекрасно. Дитя Вы, дитя! Ну да, дела мои, точно, пошли недурно; а сначала я было приуныл, ибо увидел, что в действительности не так-то легко всё делается, как в фантазии, заодно с желанием. А Вы угадали, что в тот день, как Вы писали ко мне это письмо, и я писал к Вам: последнее письмо мое пошло к Вам в среду (15), а Вы получили его в субботу (18).19 Вы пишете, что m-lle Agrippine только и бредит мною: что ж тут удивительного я приписываю это моим необыкновенным достоинствам. Я рад, что Вы видели Кудрявцева: я этого человека очень люблю и много уважаю.

А вы пишете, что чувствуете себя не очень здоровою и что Вам очень грустно вот это нехорошо, и этого я больше всего боюсь. Бога ради, берегитесь. Обо мне не беспокойтесь я живуч, как кошка, и со мной чорт ли делается. Прощайте. Пуще всего будьте здоровы. Теперь я буду в большом беспокойстве, не зная, кончилось ли Ваше нездоровье, или сохрани бог пошло вдаль. Не мучьте меня медленностию Ваших ответов: с этой стороны я и так уж порядочно измучен.

Ваш В. Б.


231. М. В. ОРЛОВОЙ


25 29 сентября 1843 г. Петербург

Суббота, сентября 25.

Наконец я получил Ваше письмо, ожидание которого делало меня безумным за три дня до четверга (23) и два дня после четверга, ибо в четверг ожидал я его. Мое третие письмо1 Вы получили в прошлую субботу (18); а как в понедельник m-lle Agrippine свободна от дежурства, то, благодаря ее доброте и снисходительности, Ваш ответ и мог быть послан. Я даже думал, что он не мог не быть послан; но Ваше письмо вывело меня из заблуждения и показало мне, что я был невыносимо глуп. Признаюсь в глупости и прошу Вас извинить меня за нее, а за то, что навели меня на сознание моей глупости, чувствительнейше благодарю Вас. Точно, я теперь вспомнил, что Вы говорили, что будете писать ко мне раз в две недели. Но ведь, помнится, и я тоже хотел писать к Вам только раз в неделю; но, получив Ваше письмо, не могу не ответить на него в ту же минуту, а послав его на почту, считаю дни, часы и минуты, в продолжение которых оно должно дойти до Вас. Меня занимает (и как еще если бы Вы знали!) не одна только мысль, когда Ваше письмо обрадует меня, но и когда мое письмо обрадует Вас. Я думал, что и Вы так же точно, и моим душевным состоянием мерил состояние Вашей души. Это было глупо, как я вижу теперь. Вы обещали писать в две недели раз, теперь пишете каждую неделю, и чаще писать не намерены. Хвалю такую геройскую решимость и такую непоколебимую твердость характера. Я в восторге от них. Итак, теперь мне уже не от чего беспокоиться, мучиться, не получая от Вас долго письма: Вы здоровы, и мои опасения грезы больного воображения, Вы здоровы и наслаждаетесь своим решением не писать больше одного раза в неделю. Но скажите же, отчего мне жаль моего беспокойства, моей тревоги, тоски и мучения? Отчего не радует меня мысль, что теперь Ваше молчание не означает Вашего нездоровья? Не знаю или я слишком слабохарактерен и в моем чувстве много детского, или Вы написали ко мне Ваше третье письмо в состоянии той враждебности, которую чувствовали Вы ко мне в одну из суббот, когда мы втроем гуляли в Сокольниках. Так или этак, но только мне грустно, очень грустно. Я ждал себе сегодня светлого праздника...

Мне хочется разорвать это письмо и ни слова не говорить Вам о том, что так тяжело на меня подействовало; но меня остановила мысль, чтобы Вы знали меня таким, каков я есть. Поэтому я боюсь скрыть от Вас какое бы то ни было движение души моей. Охотно признаюсь Вам в несправедливости моего упрека Вам за танцы и прошу Вас извинить меня за него. Что касается до меня, в дождь по Невскому я не гулял. Я поехал обедать к Комарову (по воскресеньям я всегда езжу обедать или к Комарову, или к Вержбицкому), поехал, когда не было дождя, а по дороге меня застал проливной дождь и промочил насквозь мне ноги.

M-lle Agrippine назвала меня Подколесиным. Всякий мужчина перед женитьбою есть Подколесин, только один лучше, другой хуже умеет скрывать это. Я, разумеется, всех хуже. Что я писал к Вам письмо до 12 часов ночи, Вы можете бранить меня за это сколько Вам угодно. Что мне делать? У меня нет Вашего благоразумия в деле переписки с Вами, и я не могу сказать себе: "буду писать тогда-то", а пишу, когда захочется писать. Вот сегодня, хотя бы я и рано лег, я не усну скоро, и потому хочу работать. Работу я запустил, ибо, не зная причины Вашего долгого молчания, всё беспокоился и тосковал, а работа не шла на ум. Я, точно, бестолков, а Вы надо в этом отдать Вам полную справедливость Вы очень благоразумны. Кстати о благоразумии и Татьяне да нет, я сегодня не в состоянии рассуждать с Вами об этой прекрасной россиянке, за которую Вы так горячо заступаетесь.

Что касается до Боткина и его горя, Вы не совсем так поняли всё это. Что Arm не 30, а только 20 лет, в этом нет беды, а худо то, что они друг друга не понимают и что между ними ничего общего нет. Быть связанным с женщиною, которая меня горячо любит, которую я не могу не уважать за благородную душу и страстное сердце, но которая не знает ни того, чем я здоров, ни того, чем я болен, с которою мне не о чем слова перемолвить, с которою я молюсь не одному богу, с которою у меня нет ни одной общей симпатии, ни одного общего интереса, о, (Далее зачеркнуто: тот) не чудак я буду, если скажу: зачем она дитя, зачем ей не 30 лет! Есть люди, которые любят в женщинах больше всего наивность и разные милые качества; есть другие, которые в женщине хотят видеть прежде всего человека, по образу и по подобию божию созданного: Боткин из таких людей.

Ваше изъяснение насчет моего друга нисколько не озлобило меня, тем более, что я сам виноват в том, что Вы поняли это дело довольно в смешном виде: мне бы или совсем не следовало говорить Вам о нем ни слова, или бы надо было сказать поподробнее.

Адресы на моих письмах все без исключения писаны не мною, а Боткиным.

Да! скажите: может быть, Ваше твердое намерение не писать ко мне больше одного раза в неделю означает также и нежелание получать от меня больше одного письма в неделю? Уведомьте меня о Вашей воле в этом отношении. И если такова, действительно, Ваша воля, то, как ни больно мне это, а я постараюсь ее выполнить.

Какие ночи, боже мой! какие ночи! Моя зала облита фантастическим серебряным светом луны. Не могу смотреть на луну без увлечения: она так часто сопровождала меня в то прекрасное время, когда, бывало, возвращался я из Сокольников. Но теперь, в эту минуту, мне не весело смотреть и на чудную ночь. Прощайте, Marie, жму и целую Вашу руку и прошу ее написать ко мне хотя одно ласковое слово оно утешило бы меня. Почему-то мне захотелось перечесть Ваше второе письмо оно доставило мне столько счастия.


-


Середа 29.

Долго не имел я духу ни перечесть своего письма, ни отослать его к Вам. А всё потому, что боялся или огорчить и обеспокоить Вас долгим молчанием, или показаться Вам смешным, придавая важное значение тому, что в глазах Ваших, может быть, очень обыкновенно и мелко. О, тысячу раз простите меня, если я был глуп и понял Ваше письмо не так, как должно было понять его! (Далее зачеркнуто: По крайней мере) Во всяком случае, я был бы рад и счастлив, если бы это мое письмо не огорчило Вас.

Всё это время я был не в духе и не совсем здоров. Я слишком impressionnable, (впечатлителен (франц.). ) и душевное состояние мое так же сильно действует на здоровье, как и здоровье на душу. Теперь мне как будто лучше, и для того, чтобы мне было совершенно хорошо, недостает только нескольких дружественных строк, написанных Вашею рукою. О, тогда я снова буду счастлив и снова буду жить и дышать ожиданием Ваших писем.

Ответ на мое последнее письмо2 надеюсь получить послезавтра (в пятницу, 1 октября), думая, что он отослан во вторник. Но знаю, обманет ли меня моя надежда.

Вчера только отделался я от 10 книжки "Отечественных записок".3 Мочи нет, как устал и душою и телом; правая рука одеревенела и ломит.

Прощайте.

Ваш В. Белинский.


232. Д. П. Иванову


СПб. 1843. Октября 1.

Любезный Дмитрий, писал я к тебе недели две назад о том, чтобы ты написал к Петру Петровичу, когда будет готова грамота, и уведомил бы меня об этом.1 Но ты ни слова. Бога самого ради ответь мне, если не хочешь обидеть меня насмерть. Дело важное и отсрочки не терпит. Если ты не написал по следующей почте к Петру Петровичу, то напиши по следующей же почте: что-де заклинаю всем святым поторопиться насчет грамоты, и если в грамоте не будет выражения сыну покойного штаб-лекаря и пр., то прислали бы мне свидетельство о смерти отца моего. Друг Дмитрий, если не хочешь поступить со мной, как с врагом, то пошли мне ответ в четверг же, что вот-де я вчера послал письмо к отцу и т. д. Пожалуйста. Не заставь меня мучиться.2

Твой В. Белинский.


233. М. В. ОРЛОВОЙ


СПб. 1843, октября 1.

Ваше письмо доконало меня во всех отношениях. Вы ждете моего ответа, чтобы сообразно с ним распорядиться. Само собою разумеется, что я поступлю так, как Вы хотите, как ни страшно тяжело это для меня. Vous etes esclave (Вы рабыня (франц.). ) и прекрасная россиянка не в обиду Вам будь сказано. И это мне горше всего. Конечно, сбережение денег вещь важная, и что я истрачу на проезд, всё это могло б быть употреблено с большею пользою; но деньги не могут еще быть крайним препятствием. Гораздо важнее для меня потеря времени, ибо я нужен Краевскому, и он довольно уже терпел отлучки и помеху работе. Но что всего хуже, всего ужаснее, это покориться обычаям шутовским и подлым, профанирующим святость отношений, в которые мы готовы вступить с Вами, обычаям, которые я презираю и ненавижу по принципу и по натуре моей. У дядюшки обед! Будь прокляты все обеды, все дядюшки, все тетушки и все чиновники с их гнусными обычаями. Если бы Вы приехали в Петербург, тихо, просто, человечески обвенчались бы мы с Вами в церкви какого-нибудь учебного заведения, и присутствовали бы тут человек пять (никак не более) моих друзей да одна из жен моих друзей, с которою могли бы Вы приехать в церковь, если бы, в качестве прекрасной россиянки, нашли бы неловким приехать туда со мной. Я смотрю на этот обряд, как на необходимый юридически акт, и чем проще он совершится, тем лучше. Боткин взял Arm под руку, да и пошел с нею по Невскому в Казанский собор, в сопровождении пяти (Первоначально: трех) приятелей так и воротился, словно с прогулки. Вы могли бы остановиться у меня, ибо что Вам за дело до того, что об Вас станут говорить люди, которых Вы не знаете и никогда не узнаете; а те, которых Вы будете знать, будут на это смотреть, как я. Знаете ли что? Я должен теперь лгать перед моими друзьями, ибо я никогда не решусь сказать им о Ваших мотивах и той шутовской процедуре, которую должен я буду пройти в Москве. Они не поверят, что слышат это от Белинского. (Далее зачеркнуто: Но делать нечего. По крайней мере) Причины Ваши все недостаточны и ложны. M-me Charpiot1 Вы легко могли бы приготовить, могли бы уверить ее, что мои дела не позволяют мне ни на день отлучиться из Петербурга, что через это я потеряю место, которым существую, и что Вы, с своей стороны, находите смешным отказываться от того, что считаете своим счастием, для глупых условных приличий. Кстати замечу, что в Питере ни один человек не поймет, в чем тут неприличие, ибо в Петербурге нравы ближе к Европе и человечности, не то, что в Москве, этом egout, (сточной яме (франц.). ) наполненном дядюшками и тетушками, этими подонками, этим отстоем, этою изгарью татарской цивилизации. При венчании будут пишете Вы всего человек двадцать да с моей стороны человек 10 или 15; да зачем и где наберу я такую орду? У меня всё такие знакомые, для которых подобное зрелище нисколько не интересно. Будут, может быть, человека три. Вы даже убеждены, что если бы мы, обвенчавшись, не уехали в тот же день то были бы должны делать и отдавать визиты, иначе подпадем анафеме; ах, Marie, Marie, да что же Вам за дело до всех этих анафем? Неужели Вам мало любви и уважения человека, которого Вы избрали в спутники Вашей жизни, уважения и приязни всех тех, которых он уважает и любит, а Вы хотите еще знать, что об Вас говорят люди, с которыми у Вас нет ничего общего, которым до Вас так же, как и Вам до них, нет дела?.. Приятели, которые дали мне совет предложить Вам ехать одной в Питер, живут в действительности, а не в эмпирее они люди женатые и отцы семейств, прозу жизни знают хорошо, но они не москвичи, не татары и не калмыки, а петербургские жители. Когда я, по какому-то грустному предчувствию, принял их совет нерешительно, они начали надо мною смеяться и бранить меня, говоря утвердительно, что с Вашей стороны препятствия быть не может, и думая видеть его с моей.

Да что об этом говорить! Если Вы меня знаете и понимаете, то поймете, что во мне говорит это не Подколесин, а человек (я слово человек употребляю как антитез москвичу). Не скрою от Вас и того, что мне горько видеть в Вашей воле те самые предрассудки, которых Вы выше умом Вашим. Я думал, что мое предложение обрадует Вас, как простое средство избавиться от необходимости делать из себя спектакль, и что Вы ухватитесь за него со всею силою Вашего характера и Вашей воли, уступчивых в пустяках (как Вы мне говорили), но твердых и настойчивых в важных делах. Но быть так; я приеду, и умоляю Вас только вот о чем; венчаться в приходе Нового Пимена (это важно потому, что можно избежать повестки) и часа в 4, чтобы из церкви же ехать в контору дилижансов (есть одна, где дилижансы отходят в 6 часов вечера).

Упрек Ваш в болтовне несправедлив. Что я женюсь, это знает только семейство Корш, и то не знает, на ком. Щепкиным я не только ничего не говорил, но боялся, чтобы они не узнали, почему я редко у них бываю. Откуда вышла сплетня, не знаю. Но, видно, Москва носом слышит новости. Очень жалею о страданиях m-lle Agrippine, но не я виноват в них.

К счастию, Ваше письмо получил я сегодня очень рано (в 10 часов) и потому сегодня же могу и отвечать Вам. Мой ответ должен быть у Вас в руках в понедельник (3). Бога ради, отвечайте поскорее. (Далее зачеркнуто: А теперь отчего всё это время бываю)

Что касается до моей статьи, то взгляды мои в ней Вы разделяете только теоретически:2 Ваше письмо доказывает, что на практике мы розно понимаем вещи. Прощайте. Не сердитесь на меня за сердитые фразы: надо же мне дать волю высказать тяжесть души, после этого я буду смирен, как теленок, и буду мычать у Ваших дядюшек и тетушек.

Ваш В. Белинский.


234. М. В. ОРЛОВОЙ


Суббота, 2 октября 1843. СПб.

Я никого не люблю огорчать ни умышленно, ни неумышленно, и, когда мне случится это сделать или так, или этак я страдаю больше тех, которых огорчил. Тем мучительнее для меня мысль, что, может быть, я огорчил Вас вот уже двумя письмами, от которых Вы ожидали только удовольствий и радости. Вот причина этого нового письма, которое будет для Вас совсем неожиданно. Давеча (Первоначально: Вчера) поутру (это письмо пишется в пятницу же, ночью) я был слишком расстроен и потрясен Вашим письмом, и потому не мог отвечать на него спокойнее и кротче, как бы следовало. Теперь я спокойнее и хочу (Далее зачеркнуто: хладнокровно) поговорить с Вами всё о том же, только хладнокровнее и рассудительнее. Когда я писал Вам насчет Вашего приезда в Петербург, я делал это в вопросительном тоне, из которого Вы могли видеть, что я готов последовать не моему, но Вашему решению касательно этого предмета. Я тут нисколько не хитрил, ибо единственною причиною, которая могла бы остановить Вас, полагал боязнь ехать одной и подвергнуться, может быть, каким-нибудь неприятным случайностям в дороге, не имея при себе мужчины. Хотя подобных случайностей на дороге между Москвою и Петербургом не бывает и хотя по этой дороге поездка теперь сделалась очень обыкновенного, удобною и безопасною, но, кого любишь, за того боишься всего, и меня самого пугала мысль, что Вы поедете без меня; а потому, в случае Вашего несогласия, я спокойно располагался приехать сам в Москву. Я но думал ни о дядюшках и тетушках, ни о m-me Charpiot (если и думал о последней, то предположительно только), ни об официальном обеде, с шампанским и поздравлениями, с идиотскими улыбками и, может быть, о, infamie! (позор (франц.). ) с чиновническими шутками и любезностями. В этой поистине пленительной картине недостает только свахи, смотра, сговора, девишника с свадебными песнями... Кажется, что и при этой мысли ужас проникает холодом до костей моих в посаженом отце и посаженой матери недостатка не будет, и нас с Вами встретят с образом, и мы будем кланяться в ноги. Знаете ли что? мне больно не одно то, что Вы осуждаете меня на эту позорную пытку, но то, что Вы обнаруживаете столько resignation (покорности судьбе (франц.). ) в этом случае в отношении к самой себе. Это для меня всего тяжелее. Вы даже не хотите понять причины моего ужаса и отвращения к этим позорным церемониям и приписываете это трусости Подколесина. Во мне так много недостатков, что уже ради одной их многочисленности не следует мне приписывать несуществующих во мне. Подколесин трусит мысли, что вот-де всё был не женат, и вдруг женат. Я понимаю такую мысль, но она не может же меня испугать до того, чтобы я хотя на секунду, в уединенной беседе с самим собою, пожалел о моем решении жениться. В таком случае я чувствовал бы себя недостойным Вас и стал бы сам себя презирать. Такая мысль (т. е. подколесинский страх женатого состояния) может меня беспокоить как необходимость выехать в собрание или пройти по улице в мундире, но не больше. Подколесин пугается не церемоний и неприличных приличий напротив, он не понимает возможности брака без них, и без них пропал бы от ужаса при мысли, что об этом говорят. Из окна я не выброшусь, но не ручаюсь, что накануне венчанья не проснусь с сильною проседью на голове и что в эту ночь не переживу длинного, длинного времени тяжелой внутренней тревоги. И пиша эти строки, я глубоко скорблю и глубоко страдаю от мысли, что Вы не поймете моего отвращения к позорным приличиям и шутовским церемониям. Для меня противны слова: невеста, жена, жених, муж. Я хотел бы видеть в Вас ma bien-aimee, amie de ma vie, ma Eugenie. (мою возлюбленную, друга жизни моей, мою Евгению (франц.). )1 В церемонии венчанья я вижу необходимость чисто юридического смысла. По моему кровному убеждению, союз брачный должен быть чужд всякой публичности, это дело касается только двоих больше никого. Вы боитесь scandale, анафемы и толков этого я просто не понимаю, ибо я давно позволил безнаказанно проклинать меня и говорить обо мне всё, что угодно, тем, с которыми я на всю жизнь расплевался. Таковые для меня не существуют. У меня есть свой круг и свое общество, состоящее всё из людей, женившихся совсем не по-российски. Вы пишете, что теперь поняли всю дикость нашего общества и пр. Знаете ли, что ведь Ваши слова не более как слова, слова и слова?2 Ибо они не оправдываются делом. Общество улучшается через благороднейших своих представителей, и ведь кому-нибудь надо же начинать. Вы похожи на раба-отпущенника, который хотя и знает, что его бывший барин уже не имеет никакой над ним власти, но всё по старой привычке почтительно снимает перед ним шапку и робко потупляет перед ним глаза. Мне кажется, что разум дан человеку для того, чтобы он разумно жил, а не для того только, чтобы он видел, что неразумно живет.

Из всех изложенных Вами причин невозможности ехать Вам в Питер я нахожу резонною только одну: неприятные отношения, в которые станет Аграфена Васильевна к своим родственникам. Я согласен, что, в этом отношении, не должно дразнить гусей; но должно сделать так, чтобы Вы настояли всё-таки на своем, а гусей не раздразнили. Для этого есть очень простое средство: попросите у дядюшки (смиренно и интимно) совета в деле, на исполнение которого Вы и без него решились твердо. Может быть, он и поспорит, но потом непременно согласится, если поведете дело искусно и сумеете поладить с его самолюбием. Судя по Вашим же о нем рассказам, он человек не глупый и поймет, что смешно же Вам из уважения к разным, хотя бы и важным, аппарансам,3 отказываться от того, что и по его мнению должно составить счастие Вашей жизни. А я прилагаю Вам при сем (на всякий случай) официальное письмо к Вам, которое Вы можете показать ему. Если он согласится, то и тетенька (о милое слово!) тоже согласится. Сперва им будет это дико, но дня через три, привыкнув к этой мысли, они найдут ее очень естественною. Так же точно Вы можете поступить и с m-me Gharpiot. И по русской пословице и овцы будут целы, и волки будут сыты. Потом изредка письма из Питера к m-me Ch и к родственникам, и m-lle Agrippine будет в лучших отношениях и с тою и с другими.

Повторяю Вам, я поступлю так, как решите Вы в ответе на это письмо (которым не медлите ни минуты, ибо время становится дорого); хотя, кроме сказанного мною об ужасе и отвращении, какое внушает мне одна мысль об ожидающих меня в Москве мещанских (bourgeois) проделках, есть и еще весьма неприятное обстоятельство: Краевскому крайне неприятна мысль о моем отъезде, и, несмотря на все мои доводы, он не видит достаточной для нее причины. И потому мне теперь надо страшно работать, чтобы статьи последних NoNo поспели ко времени и были хороши. Однако ж всё это я употреблю все мои силы преодолеть. Но, несмотря на то, умоляю Вас, Marie, заставьте за себя вечно молиться богу и не обидьте сироту круглого ведь ни батюшки, ни матушки, ни роду-племени, попытайтесь устроить дело, как я Вам говорю. На коленах умоляю Вас. Если не удастся ну, делать нечего двух смертей не будет, одной не миновать.

Мне кажется, что Вас тут, кроме других причин, страшит мысль ехать одной. О дороге ни слова это вздор. Возьмите место в карете malle-poste и выберите день, когда соседнее с Вами место занято будет дамою же. Если бы чего да избавит бог Вы заболели дорогою, то на всякой станции найдете Вы особую комнату и прислугу и можете послать ко мне письмо с своим же кондуктором, который, в надежде получить от меня целковый, сейчас же доставит его мне, и я явлюсь к Вам немедленно. Если же Вас страшит мысль не ехать, а приехать одной в Питер, то надо, чтобы Вы считали меня за Ивана Александровича Хлестакова, который в одно прекрасное утро хлоп перед Вами на колена, да и закричал: "Руки прошу, Марья Антоновна!",4 а потом, как Вы приехали... да нет, у меня не достает духу кончить фразу, и я прошу у Вас прощенья в нелепом предположении. (Далее зачеркнуто: Октября 2. Вы не простужались)

Касательно причин, которые можете Вы представить m-me Charpiot и дядюшке, я уже писал Вам в письме, полученном Вами вчера. Вы нисколько не будете лгать, если скажете, что я не могу отлучиться из Петербурга по причине моих занятий. Вам придется только прикрасить эту истину, сказав, что я, в случае поездки, лишусь места при журнале, которое дает мне 6000 р. асс. в год и которое отдастся другому. Неужели такого довода мало для этих людей?


Октября 2.

Еще слово о приятелях, давших мне совет предложить Вам ехать одной в Петербург. Это Комаров, пять лет женатый, Краевский, уже два года вдовый, и Вержбицкий, двенадцать лет женатый. Вы, может быть, насмешливо улыбнетесь при этом исчислении лет женатой жизни, но я говорю дело, и Вы согласитесь со мною, что женатая жизнь не дает человеку жить в эмпирее в том смысле, какой Вы даете этому слову. Дело здесь в том, что в Петербурге, если бы о Вашем приезде дано было знать целому городу, никто бы не нашел этого странным, а все нашли бы это очень естественным и обыкновенным. Петербург столетием обогнал Москву и на 700 верст ближе ее к Европе. В Питере люди заняты, живут работою и знают, что такое время. Поэтому в Петербурге приезды невест к женихам (какие гнусные термины) не редки и обыкновенны. Калмыцкий принцип родства в Петербурге очень слаб в сравнении с Москвою. В Петербурге никому нет дела до других, потому что много своих хлопот. Там брат по году не видит брата, не будучи в ссоре. Москве больше нечего делать, как жрать и сплетничать. Разумеется, для нее позевать на свадьбу великая радость; да какая же радость лишить ее этой радости! Неужели Вы не понимаете этого? Неужели, сказавши: "Je suis esclave, esclave pardessus les oreilles", ("Я рабыня, рабыня по уши" (франц.). ) Вы этим и утешились, решившись навсегда остаться при этом? Я ловлю Вас на этом слове, и как я ненавижу ложь и скрытность с теми, кого люблю, то скажу Вам прямо, что не верю, будто положение Аграфены Васильевны заставляет Вас так действовать: нет, причина этому Votre esclavage, (Ваше рабство (франц.). ) Ваша московская боязнь того, что скажут о Вас люди, которых Вы в душе презираете и не любите, но перед мнением которых Вы ползаете. Это стыдно и грех. Это преступление перед богом и перед совестью. Скажу более: это низко и недостойно Вас. Если бы Вы, в понятиях Ваших, шли в уровень с толпою тогда другое бы дело.

И при этом Вы себя жестоко обманываете. Вы думаете, оставаясь в Москве, избрать из двух зол меньшее, а я убежден в том, что вблизи, когда будет то, что теперь еще вдалеке, Вы горько раскаетесь, что не последовали моему совету. Вас измучает вмешательство этих людей, которым столько дела до других, Вас убьет пошлость и тривиальность этих проделок. Вы увидите, что их больше, чем Вы предвидели, что они гнуснее, чем Вы воображали. Что до меня, моя фигура в одно и то же время и жалкая и свирепая, и шутовская и звериная (ибо я не умею притворяться, да и не имею в этом нужды, не будучи рабом мнения подлой, презираемой мною толпы) вызовет толки, горькие для Вас. Скажут, пожалуй, что я женюсь на Вас потому только, что уж сказал слово, и что поэтому мое венчанье походило на похороны. А такого рода толки таковы, что возмущают мою душу заранее, при всем моем презрении к мнению толпы, ибо эти толки оскорбляют не меня, а Вас, а я многое в состоянии перенесть, кроме того, что бы могло бросить на Вас какую-либо тень и так или сяк оскорбить Вас. С некоторого времени я научился молиться, и моя молитва такого содержания:


A vous le calme a moi l'orage. (*)5

(* Вам покой мне буря. (Франц.) )


Итак, Вы будете страдать вдвойне и за себя и за меня. Приезжайте Вы в Петербург одни ничего этого не будет. Люди, которые будут присутствовать при церемонии, Вам совершенно чужды, и тем лучше для Вас; они расположены к Вам хорошо и уважают Вас заранее и высокого о Вас мнения уже по тому одному, что Вы (это не мои, а их собственные слова) могли понять меня. Они уже расположены заранее мерять Ваши достоинства не масштабом толпы, ибо они знают, что мне нужно и что меня может сделать счастливым. И потому, будучи среди чужих, Вы больше будете среди своих и родных, чем в Москве. Если Ваша княгиня Марья Алексеевна6 запретит Вам остановиться прямо у меня, т. е. у самой себя, то можете остановиться у Краевского (у которого живет девушка, сестра покойной жены его), у Панаева (это в одном доме со мною), у Языкова, у Комарова у кого хотите; все они радехоньки и наперерыв мне предлагают. Жена Языкова7 очень дика, и так как я не смущал ее разговорами, пока она не привыкла ко мне, то она меня очень полюбила. Муж ее знает нашу тайну, и я позволил ему сказать это его жене. Она ему изъявила свое желание, чтобы Вы остановились у нее, и сказала при этом, что она, еще не видя Вас, уже любит Вас за то, что Вы моя невеста. Если же Вам покажется неловко и тяжело явиться со мною в чужой для Вас дом и к чужим для Вас людям (что я понимаю и против чего спорить не буду), и это дело поправимое: Вы можете остановиться в одной из лучших гостиниц Петербурга ведь это будет стоить всего каких-нибудь 25 р. асс. со всеми издержками, потому что это на одни сутки, ибо на другой же день и венчаться. Можно бы, пожалуй, и в тот же (т. е. в день приезда), да с дороги надо же Вам отдохнуть и оправиться. Вы меня уведомите, на какое число Вы взяли место, я жду Вас в день приезда в конторе malle-poste или дилижансов. Не будет у нас ни обеда, ни дядюшек с тетушками, воротимся мы с Вами из церкви одни. Незаметно пройдет несколько дней, и мы привыкнем к нашей новой жизни, и всё сделается обыкновенным, без оскорбляющих человеческое достоинство сцен и спектаклей.

Marie, еще раз прошу и заклинаю Вас всем святым для Вас в жизни да идет мимо меня чаша сия! Не дайте погибнуть мне во цвете лет и красоты. Мне особенно жаль последней, т. е. моей красоты, ибо я буду очень некрасив всё время моего плачевного пребывания в Москве. Если же нельзя иначе что делать! В таком случае я, конечно, не имею нужды уверять Вас, что будет по-вашему, а не по-моему.

Вы были больны, бедный друг мой, больны без простуды; это меня больше потревожило, нежели сколько потревожило бы, если бы Вы простудились. Когда к пиявкам прибегают без простуды, ушиба или другого случая, это должно быть очень невесело. А Вы всё толкуете о моем здоровье как будто не знаете, что чорт ли мне делается. Вы пишете, что не можете тотчас же отвечать на мои письма потому, что у Вас дрожит рука; зачем же Вы, злая Marie, не сказали этого раньше и через то заставили меня написать к Вам преглупое и прегрубое письмо, которое Вы получили сегодня (2 октября, суббота)? Зачем Вы в Вашем третьем письме приняли такой холодный и высокомерный тон, как будто Вам лень и смотреть на нас, nous autres, pauvres diables? (нас, бедных дьяволов (франц.). ) Затем, что Вы женщина и не можете не быть верны своей женской натуре? Да от этого мне-то не легче, потому что если Вы кошка (виноват: все женщины более или менее кошки), то я медведь или наипаче бульдог и не умею проникать в (Далее зачеркнуто: женские) капризы и противоречия женского сердца. Дело прошлое, а письмо Ваше тяжело подействовало на мою медвежью натуру. Если мое причинило Вам хоть минуту грусти, то будь я проклят за это и да разорвут меня на куски дядюшки и тетушки всего мира. Мир, Marie, дайте мне Вашу руку, которой в эту минуту я как будто чувствую обаятельное прикосновение дайте мне крепко, крепко пожать ее и прижать к моим горящим устам, чтобы упала на нее накипающая на глаза слеза. Вижу в эту минуту Вас перед собою, смотрю в Ваши глаза и тону в глубине Вашего полного любви взгляда. Ах, Marie, Marie, Вы, которая так умеете понимать, чувствовать и любить Вам ли быть рабою мнений дикой толпы? Вам ли иметь так мало силы характера и воли и дрожать призраков и теней, которыми пугают только глупцов? О нет, я уверен, что это только непривычка к новым мыслям, исполнение которых на деле требуется так безотлагательно, Не больше; я уверен, что теперь внутри Вас раздается за меня сильный голос и что Вы выйдете из этой борьбы победительницею. Вам бог дал высокий рост зачем же приседать, горбиться и сгибаться? Вам бог дал столько ума зачем же ему ограничиться одною теориею и не перейти в жизнь, дабы самым делом служить господу и хвалить его? Вашу руку, Marie, Вашу руку мне дал Вас бог, и потому я хочу, чтобы Вы были моею не только перед людьми и светом, но и перед богом; а это возможно только тогда, когда Вы и чувством, и словом, и делом вместе со мною станете перед ним на колена. Отвечайте мне скорее и не забывайте, что всё-таки, если надо будет мне приехать в Москву, я приеду.

Ваш В. Белинский.


235. М. В. ОРЛОВОЙ


2 октября 1843 г. Петербург.

Милостивая государыня

Мария Васильевна!

Мне очень прискорбно, что я должен огорчить Вас этим письмом; но Вы, конечно, поверите мне, если я скажу Вам, что мне самому это очень тяжело. Дела мои приняли такой оборот, что мне ни на единую неделю невозможно оторваться от журнала и отлучиться из Петербурга. Причина этому та, что я и так целое лето прожил в Москве, почти ничего не делая для "Отечественных записок". Но летние месяцы еще не так важны для журнала; теперь настала для него самая важная пора: от ноября до мая продолжится подписка, и книжки за эти месяцы должны быть одна другой лучше. Отложить наше дело до лета одна мысль о такой отсрочке приводит меня в ужас и тоску; но сверх того, будущим летом мне еще больше нельзя будет выехать из Петербурга ни даже на три дня, потому что Краевский в мае месяце едет через Москву (где остановится на некоторое время для свидания с матерью) в Крым и проездит почти до октября, а на это время мне поручает свой журнал. Вы не знаете, что такое журнал: от него ни на минуту нельзя отойти. А между тем, я, как Вам известно, существую журнальною работою; если я против воли Краевского выеду из Петербурга и тем поставлю его в затруднительное положение, это будет знаком, что я не хочу больше работать в его журнале, а он имеет право пригласить на мое место другого сотрудника. В таком ужасном для меня положении я беру на себя смелость сделать Вам предложение, мысль о котором подал мне Краевский и которое Вам, надеюсь, не покажется странным или неуместным, как вызванное обстоятельствами и необходимостию. Это приехать Вам в Петербург одной, с тем чтобы на другой же день была церемония. А остановиться на одни сутки можете Вы у известной Вам Марьи Александровны Комаровой, урожденной Дементьевой, бывшей Вашей воспитанницы, которая через меня усердно Вас об этом просит, равно как и муж ее, Александр Александрович Комаров, с которым мы большие приятели. Я смею надеяться, что подобное предложение не будет Вами отринуто и что вынужденное обстоятельствами, а не моею прихотью, минование некоторых установленных приличием и необходимых обыкновений Вы не сочтете достаточной причиною лишить меня счастия, которое так давно было моею сладчайшею мечтою. Мне самому очень прискорбно, что священный обряд нашего соединения не будет почтен драгоценным присутствием Ваших почтенных родственников и столь мною уважаемой и любимой Вами начальницы Вашей madame Charpiot, к которой Вас привязывает и чувство признательности и благородный ее характер; но что ж делать? Я смею думать, что как Ваши почтенные родственники, так и Ваша достойная начальница madame Charpiot найдут мои резоны основательными и не посоветуют Вам сделать навсегда несчастным человека, которого чувства к Вам нашли отзыв в Вашем сердце, потому только, что он не может выполнить некоторых весьма справедливых и уважительных требований приличия, но выполнение которых обстоятельства делают для него решительно невозможным. Впрочем, в Петербурге, где все заняты должностями и каждый дорожит даже и одним днем, между людьми небогатыми такие примеры не редки, и никто не находит их странными и удивительными. С волнением и трепетом ожидая Вашего ответа, от которого так многое будет зависеть для меня в жизни, и прося Вас передать мое почтение сестрице вашей Аграфене Васильевне, остаюсь навсегда преданный Вам беззаветно

Ваш В. Белинский.

СПб. 1843. Октября 2 дня.


236. M. В. ОРЛОВОЙ


3 4 октября 1843 г. Петербург.

СПб. 1843, октября 3.

Не удивляйтесь моим частым письмам: Вы должны предполагать, в каком состоянии нахожусь я теперь; каково бы ни было Ваше мое не лучше. Я осажден, подавлен одною и тою же мыслию. Много писал я Вам о ней, и всё еще остается что сказать. Сегодня поутру был я у Краевского и имел с ним продолжительный разговор, а потом целый день всё думал и передумывал, будучи у Комарова, где обедал. Дело ясное, что поездка моя в Москву жестоко расстроила бы дела "Отечественных записок", ибо в случае ее одна книжка необходимо должна остаться без моей статьи. Венчанье в Петербурге взяло бы у меня два-три дня не больше; поездка в Москву отнимет восемь дней только на проезд взад и вперед, меньше недели нет никакой возможности остаться в Москве итого 15 дней, да перед отъездом дня два или три какая уж работа, да по приезде дня два-три тоже итого 21 день!! Стало быть, о статье нечего и думать; а Краевский не хочет и думать, чтобы не было статьи. Конечно, я не стану Вас обманывать, уверяя, что это дело не могло бы уладиться, хотя с натяжкою; но согласитесь, что же мне за радость портить мои отношения к человеку, от которого зависит теперь мое благосостояние, от которого я, кроме хорошего и доброго, ничего не видал, который принял в моем деле самое искреннее и гуманное участие и которого требования от меня совершенно справедливы? Зачем же его интересы должны страдать от моих, особенно когда есть средства устроить дело к обоюдному удовольствию? Справедливо ли это? Здесь напомню Вам одну фразу из Вашего письма: "Думая о себе, должно ли забывать других?" Конечно, Краевский слишком ценит меня и дорожит мною, чтобы решился разойтись со мною в случае моего отъезда против его воли (в этом случае справедливой и законной); но он тогда будет иметь полное право стать со мною на холодно-вежливые отношения, а это, кроме (Далее зачеркнуто: того, что) всего другого, сильно повредит моим интересам, о которых я теперь уже обязан думать и пещись. Теперь еще другое: уж коли дело пошло на выполнение китайских и монгольских обычаев, то смешно же было бы, исполняя (Первоначально: презирая) одни из них, презирать другие. (Далее зачеркнуто: Это повидимому) Ведь я приеду в Москву за тем, чтобы сперва разыграть интересную роль жениха, а потом не менее интересную роль молодого (что за милые термины!); это, повидимому, пустое обстоятельство обязывает меня, кроме траты на проезд и житье в Москве, истратить еще не мало денег на фрак, белый жилет, белый галстук, словом, на костюм, приличный обстоятельству. По приезде в Петербург вся эта дрянь мне будет не нужна, потому что мне никогда не придется надевать ее на себя. У меня есть фрак, который сшит назад тому три года и давно уже страшно вышел из моды (Вы видели меня в нем в мою зимнюю поездку в Москву), и что же? несмотря на свою старость, он новехонек, как будто вчера сшит, ибо я не надевал его и 10 раз. В Петербурге я и его надел бы, на случай церемонии, только для того, чтобы не смутить Вашего взгляда на эти вещи; что же касается до меня собственно, я знал бы, что наш брак был бы равно действителен перед гражданским законом во фраке или сюртуке венчался я. Если мы будем венчаться в Петербурге, на мне, сверх (Первоначально: против) обыкновенного ежедневного моего костюма, будет только один фрак, и тот старомодный, галстук черный, а жилет пестрый; не куплю даже белых перчаток не из экономии, а так, по некоторому мне известному чувству. Да и перед кем же мне было бы рядиться; ведь родственника ни одного всё друзья, всё люди, одинаково со мною думающие и чувствующие, и однако ж живущие совсем не в эмпирее, а на бедной нашей земле, под серым и дождливым небом Петербурга. Кстати о Петербурге. В нем есть по крайней мере 50 кругов, или обществ (societes), во всем резко отличающихся друг от друга. Каждый индивидуум в Петербурге соображается с мнением и обычаями своего круга, не обращая внимания даже на существование других. Мои приятели принадлежат к кругу, подобного которому в Москве ничего нет. Вот это-то Вас и сбивает с толку. Вы, кажется, смотрите на моих приятелей, как на фантазеров и мечтателей, которые бранят толпу и не знают жизни. Ошибаетесь. Правда, все они немного чудаки (ибо умные среди дураков всегда странны), но женаты, а женатая жизнь (Далее зачеркнуто: говорят) всякого сведет с эмпиреи на землю, как всякая действительная жизнь. Поженились они все немного странно: Комаров через три дня после того, как в первый раз увидел свою Марью Александровну; женитьба Краевского была сюрпризом для всех его знакомых, из которых самые близкие к нему узнали через три дня после того, как он уже женился (и не было ни стола, ни бала); Вержбицкий женился, будучи мальчиком 22 лет, на девочке моложе двадцати лет, существуя шестьюстами рублей в год жалованья (теперь у него доходу около 40 000 говорю Вам это для того, чтобы показать Вам, что в эмпирее не бывает таких доходов). Комаров получает страшными, усиленными трудами учительства 12 000 в год, для чего дает ежедневно до десяти уроков тоже не эмпирейский человек. Поверьте, это не мечтатели и люди совсем не пылкие, менее всего фантазеры, что, однако же, не мешает им быть прекраснейшими людьми во всех отношениях. Но что они люди известного круга, это правда, и совет, данный ими мне, не удивит никого из людей этого круга. К этому я должен еще прибавить, что их совет основывался также и на уважении к моему выбору и на высоком мнении о Вас.


Октября 4, понедельник.

До сих пор не могу опомниться от Вашего письма так неожиданно было для меня его содержание. Когда, в Москве, говорил я Вам о моем приезде, у меня и мысли не было о m-me Charpiot, которой, по моему мнению, не было никакого дела и интереса до нашего дела и интереса; о дядюшке с тетушкою думал я, может быть, захотят быть при церемонии и этим всё и кончится. Присутствие 20 особ и парадного стола после церемонии мне и в голову не входило, ибо я думал, что Вы скорее согласитесь сто раз умереть, чем добровольно подвергнуться унижению и позору китайских и тибетских обычаев. Я так в этом случае был уверен в Вас, что не хотел и говорить об этом. Я робок и дик в обществе и с незнакомыми людьми. Но в обществе порядочном я менее дик, а иногда бываю даже разговорчив и смел; в обществе, каково то, и к которому принадлежат Ваши родственники, я теряюсь и уничтожаюсь, даже нечаянно попавши в него; а играть в нем роль, и притом еще такую, слушать поздравления, сопровождаемые то идиотскими, то злыми улыбками, слушать любезности и лакейские экивоки (что неизбежно, если тут будет, например, тот милый Ваш родственник, в котором Любовь1 видит идеал светской любезности), это не только наяву, но и во сне страшно увидеть можно проснуться с седыми волосами. К этой пленительной картине недостает только встречи нас с хлебом и солью (впрочем, это-то, вероятно, будет), да еще того, чтобы члены честнова компанства (т. е. гости), прихлебывая вино, говорили бы: "Горько!" а мы бы с Вами целовались в их удовольствие; да еще недостает некоторых обрядов, которые бывают на Руси уже на другой день и о которых я, конечно, Вам не буду говорить. Вы, может быть, скажете мне: "Что же за любовь Ваша ко мне, если она не может выдержать вот какого опыта и если Вы для меня не хотите подвергнуться, конечно, неприятным, но и необходимым условиям?" Прекрасно, но если бы на Руси было такое обыкновение, что желающий жениться непременно должен быть всенародно высечен трижды, сперва у порога своего дома, потом на полпути, а наконец у входа в храм божий, неужели Вы и тогда сказали бы, что мое чувство к Вам слабо, если не может выдержать такого испытания? Вы скажете, что я выражаюсь, во-первых, слишком энергически (извините: я люблю называть вещи настоящими их именами, а китаизм не считаю деликатностию), а во-вторых, по-моему обыкновению утрирую вещи и что то, что я сказал, далеко (Первоначально: совсем) не то, чему я должен подвергнуться. Вот это-то и есть самый печальный и грустный пункт нашего вопроса. Я глубоко чувствую позор подчинения законам подлой, бессмысленной и презираемой мною толпы; Вы тоже глубоко чувствуете это; но я считаю за трусость, за подлость, за грех перед богом подчиняться им из (Далее зачеркнуто: расчета и) боязни толков; а Вы считаете это за необходимость. Вопреки первой заповеди Вы сотворили себе кумира, и из чего же? из презираемых Вами мнений презираемой Вами толпы! Вы чувствуете одно, веруете одному, а делаете другое. А это и не великодушно и не благородно. Это значит молиться богу своему втайне, а въявь приносить жертвы идолам. Это страшный грех. О, я понимаю теперь, почему Вы так заступаетесь за Татьяну Пушкина и почему меня это всегда так бесило и опечаливало, что я не мог говорить с Вами порядком и толковать об этом предмете!

Любовь есть религия женщины, и нет для женщины высшего и более святого наслаждения, как всем жертвовать своей религии. Для нее свято всякое законное и справедливое требование того, которого она любит.2

С моей стороны, я тоже имею право предложить Вам вопрос: неужели же Ваше чувство ко мне так слабо, что Вы не можете принести мне жертвы (необходимость которой внутренно признаете сами) и не можете выполнить самого справедливого и законного, не требования я не требую, а прошу, умоляю Вас?..

Я уверен, Marie, что первые два письма мои произвели на Вас должное действие и вполне убедили Вас в справедливости моих настояний. Это письмо я пишу для того, чтобы окончательно утвердить Вас в разумном решении, чтобы договорить всё, что можно сказать об этом предмете, и чтобы во всяком случае, т. е. согласитесь Вы со мною или не согласитесь, уже более не говорить об этом ни слова.

Вы, может быть, увидите в этом письме некоторое противоречие: в начале его я говорю о невозможности ехать мне в Москву и как будто на этой невозможности основываю необходимость Вашего решения ехать Вам ко мне в Петербург; а потом доказываю эту необходимость моим отвращением покориться китайским позорным обычаям. Тут противоречия нет никакого: мне действительно ехать нельзя, но в то же время скажу Вам откровенно, что мне было бы очень грустно, если бы Вы решились ехать только потому, что мне нельзя ехать, а не по согласию со мною; вместе с тем, в доводах второго разряда... Я уверен, что Вы хорошо поймете, что я хочу сказать этим.

Но великий боже! какая ужасная идея входит мне в голову: неужели это возможно, что дело наше из такой причины отложится и мы не будем обвенчаны до поста? Нет, Marie, если не из любви ко мне, то хоть из сожаления пощадите и спасите меня. Я, конечно, не окончу смертию живота моего этого не бойтесь; но меня может постигнуть нравственная смерть мною овладеет апатия, уныние, леность, преферанс я опущусь до последней степени. Это неизбежно и верно, как и то, что я буду горд и счастлив Вами, если Вы победите своего внутреннего врага боязнь княгини Марьи Алексеевны.3 Ах, Marie, Marie, только теперь почувствовал я, как сильно, как глубоко люблю я Вас. То, что считаю я в Вас недостатком, заставляет меня не сердиться на Вас, не охладевать к Вам, но болезненно страдать. Со времени получения Вашего письма я сам не свой. Вы (Далее зачеркнуто: мне не раз говорили) недавно писали ко мне, что Вы стары, больны и дики в обществе, что это такие недостатки в Вас, которые я должен принять для себя, как наказание божие; я смеялся и смеюсь над этим, хотя скажу это не в похвальбу себе немногие способны над этим смеяться. Но я вижу Ваш большой недостаток в том, в чем опять-таки слишком немногие способны увидеть его, это в Вашем esclavage... (рабстве (франц.). ) Поймите же меня и уважьте во мне то, что составляет фонд и лучшую сторону моей натуры, моей личности.

Прощайте, Marie. С нетерпением жду письма от Вас, и в первый еще раз желаю его получить попозже, т. е. уже как ответ вот на это письмо. Сегодня получили Вы мое первое письмо об этом предмете, завтра получите второе, а это получите в четверток; как хорошо, если бы Вы отвечали мне в пятницу или субботу.

Ваш В. Белинский.


P. S. Я бы очень желал знать мнение об этом предмете Аграфены Васильевны.


237. M. В. ОРЛОВОЙ


10 октября 1843 г. Петербург

Октября 10.

Третьего дня (8, в пятницу) получил я одно Ваше письмо, сегодня другое. Первое меня нисколько не огорчило и не опечалило, а второе много утешило и сильно обрадовало. В нем я опять узнал в Вас давно родное и милое душе моей существо, мою Marie. О прошлом ни слова, да и настоящие обстоятельства так важны, что было бы смешно заниматься этими ребячествами и мелочами. Не буду (потому что не могу, не в силах) писать Вам, как обрадовало меня Ваше решение ехать в Петербург. Это решение достойно Вас и доказывает мне ясно, что я не ошибся в Вас. Сперва Вы думали об этом предмете иначе что ж за беда! Зато теперь Вы думаете о нем, как следует. Ошибки извинительны человеку, особливо если они выходят не из его натуры, а из воспитания, из общественного мнения и т. п. Дело не в том, чтоб никогда не делать ошибок, а в том, чтоб уметь сознавать их и великодушно, смело следовать своему сознанию. Я больше всего ценю в людях эластичность души, способность ее к движению вперед. Вот беда, когда эта божественная способность утрачена. В Вас она жива этого для меня слишком довольно, чтоб быть счастливым через Вас и Вами. Итак, Вы решились. Хоть Вы и сказали, что не обещаете непременно, но я уверен, что будет так, ибо Вы из тех натур, которые наклоннее ко всякой крайности, чем к средине за то и полюбил я Вас. Кроме того, я не ожидаю и не предполагаю никакой оппозиции Вашему решению ни со стороны Вашего дяди, ни со стороны m-me Charpiot. Сестра и без того во всем с Вами согласна, а до прочих Вам и дела нет. Но решение Ваше ехать 15 числа испугало меня: нужно сделать окличку, без которой нельзя венчаться. Об этом поговорю с Вами теперь обстоятельней; но прежде скажу несколько слов о другом деле, которое должно Вам знать.

В тот вечер, как получили Вы мое письмо, которое произвело на Вас такое сильное действие (и за которое написавшая его рука стоила хорошей мушки), я был у одного знакомого, в низеньких комнатах которого было душно и жарко. День был сухой и теплый, а потому, вышедши из дому еще с утра, я не надел калош. Надо сказать, что и перед этим я всё чувствовал себя не то чтоб больным, a indispose. (нездоровым (франц.). ) Выхожу из гостей довольно поздно улица мокра и грязна. И не знаю промочил я ноги или быстрый (Первоначально: внезапный) переход из жаркой и душной комнаты на сырой и холодный воздух сильно на меня подействовал, только я проснулся на другой день с значительною болью в голове и ознобом. Как истинный славянин и русский человек, я не хотел признать себя больным, позавтракал яиц и пошел (Первоначально: вышел) к Краевскому, которого нашел в постели с обвязанною тряпками головою. Короче: (Далее зачеркнуто: после) на другой день вечером я почувствовал адский огонь внутри себя при нестерпимом холоде снаружи. Поставил себе семь злых горчичников (на спину, к рукам, к икрам и к подошвам ног) и послал за доктором, который, прописав лекарство, велел мне сейчас же поставить 24 пьявки, по 12-ти за каждым ухом. На другой день поутру (в пятницу) Ваше письмо застало меня в самом животном положении: лежащего на кушетке подушка запеклась в крови, воротник рубашки тоже, грудь окровавлена, перевязки за ушами ослабли и запекшаяся кровь отстала, лицо бледное, небритое, запачканное в крови. Словом, я был некрасив, но интересен. В этот день мне было уже так лучше, что у меня вечер провел Тургенев (автор "Параши"), и мы толковали с ним "о Байроне и о матерьях важных".1 Вчера (в субботу) мне было еще лучше, и вечер провели у меня четверо гостей; а сегодня я только несколько слаб, а то совсем здоров. Желудок мой собачьим голодом обнаруживает сильные корыстные претензии на разные яства; но неумолимый эскулап мой осудил его на суп с курицей, а выйти из дому позволил мне не прежде середы. Тогда возьму из мехового магазина мою шубу и без нее и без калош уже никуда ни шагу, несмотря ни на какую погоду, честное слово и ненарушимую клятву даю Вам в этом, моя дорогая Marie.

Итак, о моем здоровье не беспокойтесь. Я теперь даже весел, благодаря Вашему письму. Если бы я лежал в постели, бесценное письмо Ваше, моя добрая, милая Marie, оживило бы меня. (Далее зачеркнуто: Так)

Всю эту историю поторопился я рассказать Вам больше для того, чтобы Вас не испугало начало приложенного здесь письма, писанного не знакомою Вам рукою. Дело вот в чем: все мои бумаги отосланы в пензенское депутатское собрание для получения дворянской грамоты. Я остался с одним университетским свидетельством, по которому я живу и записываюсь в полиции. Грамоту я жду со дня на день, но могу легко прождать ее и еще два месяца. И потому я просил моего знакомого переговорить со священником, у которого я исповедуюсь и причащаюсь, может ли он обвенчать меня по этому университетскому свидетельству, и притом с тем, чтобы свидетельство о смерти моего отца я доставил ему после. (Для этого-то я во вторник и был в том доме, выходя откуда простудился). Вчера я получил ответ от моего приятеля (Баландина),2 который и прилагаю при моем письмо, потому что мне трудно писать, и это письмо я царапаю уже целый день (а в пятницу начал было, да и бросил после нескольких строк). Препятствие, о котором он говорит, пустое: Петр Александрович есть не кто иной, как родной брат моего приятеля Языкова,3 полковник и инспектор в институте, о церкви которого идет речь. Я. с Петром Александровичем хорошо знаком, он чудесный человек и очень меня любит. Итак, Marie, Ваше метрическое свидетельство да позволение от Вашего родителя не забудьте. Место возьмите в malle-poste на двадцать восьмое число октября вместо 15, ибо в следующее воскресенье (17 октября) будет наш первый оклик, 24 октября второй, а 31 третий и последний. Терять времени некогда, и потому я завтра же даю знать Баландину, чтобы он сказал священнику Ваше имя и попросил его с следующего же воскресенья начать оклик. Ежели Вы выедете из Москвы 28 октября, то будете в Петербурге 31 (в воскресенье в день последнего оклика). С 10 часов утра я жду Вас в конторе malle-poste. A 1-го ноября мы можем обвенчаться. Время это самое удобное: от 11-й книжки "Отечественных записок" я буду тут свободен, а к 12-й приступлю не прежде 7 или 8-го ноября. Женщину Вы непременно должны были бы взять с собою, если б Вы и совершенно были здоровы. Да берите для нее место не в брике, а рядом с собою в карете: разница в 20 руб. асс., а между тем этот пустой лишний расход избавит Вас от неприятности иметь соседку или что еще хуже - соседа и даст Вам удобства иметь Вашу служанку у себя под боком, так что, вместо кондуктора, она будет помогать Вам даже садиться в карету и выходить из нее. Хорошо, если бы эта же самая женщина могла остаться у нас кухаркою и горничною вместе; если же нет, уведомьте меня заранее, чтоб я мог приискать к вашему приезду кухарку, вмещающую в своей особе и горничную, на что бывают очень хороши шведки, которых в Петербурге много; а Вашу женщину можно будет отпустить в Москву, заплатив ей и взявши ей место в сидейке. Бога ради, оденьтесь теплее. Знаете ли что у меня есть тулуп на прекраснейшем кошачьем меху он мне совсем не нужен; не прислать ли мне его Вам, чтоб Вы перешили его себе на дорожный капот? Претеплая вещь! А? Не правда ли? Если решите скорее напишите, куда отправить, на имя Вашего дядюшки, что ли, и я сейчас же отправил бы его по четырехдневному транспорту. Да для ног купите себе меховые калоши, чтобы в них ставить ноги, сидя в карете. Да закажите себе башмаки на двойной коже, на двойной подошве одна чтоб была из пробкового дерева. Дорога Вам будет непременно полезна и благодетельна, если сбережете себя не промочите ног и не попадете на струю ветра, будучи в легкой испарине после чаю, которым посему не советую Вам согреваться. А берите себе место непременно в malle-poste, a не в заведении дилижансов: казенная карета надежнее, да и приедете полднем скорее и в определенный час.

Не прошу Вас писать ко мне это время часто или много. Вам будет за сборами и хлопотами не до того, и я доволен буду, если станете хотя двумя строками уведомлять о своем здоровье. Но на это письмо жду скорого, немедленного и удовлетворительного ответа, жду его с тоскою и тревогою, ибо не забудьте, что, желая сохранить время, я велел делать оклик, не получив от Вас на это решительного согласия и, стало быть, не зная, умно или глупо распорядился я.

Если Вам нужны деньги без церемоний, скажите, сколько и на чье имя высылать.

Прощайте. Берегите себя. Да пуще всего, не поддавайтесь силе ощущений. Жизнь душит и давит ногами тех, которые глядят на нее с мистическим ужасом и подобострастием: надо смотреть ей прямо в глаза. В ней нет ничего ни столько сладкого, ни столько горького, ни столько ласкающего, ни столько страшного, чего бы смерть не изгладила равно, без всякого следа. Стало быть, не из чего слишком волноваться. Будьте спокойнее и смотрите рассудительнее, холоднее и прозаичнее будет лучше. Жизнь, как и пуля, щадит храброго и бьет труса. Смелее. Вашу руку, Marie, которая бог даст, скоро будет моею! Прощайте и не медлите утешить ответом Вашего

В. Белинского.


P. S. Трепещу ужасной мысли, что или письмо это принесется к Вам накануне Вашего отъезда, или Аграфена Васильевна получит его, проводивши Вас. Если можно будет переменить число, немедленно сделайте это. Письмо это получится Вами или 14 вечером, или 15 поутру страшно. Как это Вам пришло в голову ехать 15, не списавшись со мною? Вот уж подлинно из одной крайности в другую. Впрочем, я люблю крайности; к тому оклик не слишком важное дело, и, может быть, священник обвенчает и после одного или двух окликов. В таком случае еще лучше. Будь, что будет.

Это письмо пойдет завтра (11 октября).4


238. M. В. ОРЛОВОЙ


12 октября 1843 г. Петербург.

Октября 12.

Третьего дня получил я от Вас письмо, которое сделало меня кротко и тихо, но вместе с тем и глубоко счастливым; образ Ваш в душе моей снова стал светел и прекрасен, и я сказал Вам правду во вчерашнем письме, что это Ваше письмо могло бы воскресить меня умирающего. Да, до 4 часов нынешнего дня я был невыразимо счастлив Вами и через Вас, мысль о Вас действовала на мою грудь освежительно, я чувствовал вокруг себя Ваше незримое присутствие, жил двойною жизнью. Я не жалел о том, что письмо мое заставило Вас много и тяжко страдать: страдание благодатно, когда оно ведет к сознанию. Мне было бы даже неприятно, если бы Вы вдруг и спокойно согласились со мною в том, чего за минуту и представить не умели себе, как возможное и естественное; и потому в Вашем страдании я видел органический, живой процесс сознания и благословил его. Ваше письмо было написано в два приема и составляет как бы два письма. Первое оканчивается изъявлениями Вашей любви ко мне, которые тронули меня до глубины души, до слез; почерк слабеет, и последние строки едва дописаны волнение души Вашей прервало их. Второе письмо начинается мыслию, что Ваше страдание было не бесполезно, и по Вашему решению ехать в Петербург я увидел, что Вы с честию и победою вышли из борьбы. Да, Ваше письмо было прекрасно; как в зеркале, отражало оно в себе Вашу душу, Ваше сердце, всё, что я в Вас так высоко уважал, а потому и любил. В этом письме Вы были самой собою, без всяких посторонних влияний.

Сегодня получил я от Вас второе письмо, которое Вы написали, побывав у своего дражайшего дядюшки, и в котором поэтому я уже не узнал Вас. В нем ничего нет Вашего, особенно Вашей благородной откровенности: Вы хитрите и лукавите со мною, а, может быть, прежде всего с самой собою. "Я приеду, непременно приеду", говорите Вы; но к этому прибавляете: "если Вы так этого хотите". А разве Вы не знаете, что я так этого хочу? Разве Вы не знаете, что я так этого хочу потому, что иначе нет возможности соединиться нам, ибо ехать в Москву я решительно не могу? Кажется, я об этом писал подробно и ясно? Потом, как Вы обещаетесь приехать? с оговорками, что, может быть, дурно сделаете, пожертвовав одному чувству другими, хотя и не столь сильными, по всё же святыми; что, может быть, убьете сестру и отца и что, может быть, приедете в белой горячке... Marie, Marie! да кто ж этак соглашается? Этак только отказывают начисто...

Потом: в одном месте Вашего письма Вы уверяете меня, что ошибаюсь я, думая, что Вы не поедете в Петербург по одному только уважению к княгине Марье Алексеевне;1 уверяете, что Вам это трудно по родственным отношениям и по отношению к институту. А в конце письма, изъявляя сожаление о муках, в которые бросаете меня, оправдываетесь тем, что не раз предупреждали меня, что я считаю Вас лучшею, чем Вы есть на самом деле. Всё это, Marie, недостойно Вас, и Вы лучше бы сделали, если бы откровенно сказали мне, что не едете только по уважению к мнению родных Ваших и княгини Марии Алексеевны. Оно, конечно, такое признание было бы тяжело для Вашего самолюбия, но, по крайней мере, Вас утешила бы мысль, что Вы поступили добросовестно. А то истинного-то мотива Вашей нерешительности Вы не замаскировали, да и поступили-то не прямо. Я очень ясно вижу, что одна только причина, почему Вы боитесь и ужасаетесь, словно смертной казни, ехать в Петербург, это мысль, что Вы, невеста, поедете ко мне, к жениху, вместо того, чтобы я приехал к Вам, как это считается символом веры московских баб и сплетниц и княгинь Марьев Алексеевен. Вот что! Аграфена Васильевна (дай ей бог здоровья!) удивляется, что я заставляю Вас ехать одну в такую погоду. А если я с Вами поеду, погода переменится? Помилуйте, да переезд из Москвы в Петербург и обратно теперь, особенно в malle-poste, да это (Далее зачеркнуто: всё равно) легче, чем из Москвы съездить к Троице, это теперь пустая поездка, и сколько женщин и девушек, одни-одинехоньки, ездят по этой дороге. Сами Вы езжали и по проселочным, ночевывали на столах в крестьянских избах, среди общества свиней, поросят, ягнят, кур, мужиков, баб. Наконец, Marie, я должен выразиться откровеннее: у меня нет в голове органа, которым бы я мог понять, почему Вы делаете такой важный вопрос из такого пустого дела, как переезд Ваш из Москвы в Петербург? Я верю Вам, что Вы много и тяжело страдаете да только я не понимаю, как же это и отчего, и потому не чувствую никакой симпатии к Вашим страданиям, хотя мысль о них тем более усиливает мои собственные.

Аграфена Васильевна ссылается на Боткина и на Armance. Напрасно: Вам бы следовало умолчать об этих лицах, чтобы не встретить их обвинительного или насмешливого взгляда, который бы заставил Вас покраснеть. Не Боткин для Arm поехал за границу (он поехал для самого себя), a Arm поехала для Боткина. Это раз. Потом, Arm прожила с Боткиным около двух недель на моей квартире, до брака своего с ним, и всё твердила ему, что венчаться не нужно, что она так отдается ему вся и берет на себя все следствия этого решения, каковы бы они ни были. Русская барышня (существо, которое стоит прекрасной россиянки) не имеет в голове органа, чтобы понять подобную выходку со стороны страстной, любящей француженки. У Arm есть отец, мать и сестры, которых она безумно любит; но она религиозно считает себя обязанною жертвовать одному чувству другими, не так сильными, хотя и всё-таки святыми...

Письмо ваше, Marie, заставило меня перегореть в жгучем жупельном огне таких адских мук, для выражения которых у меня нет слов. Мне хотелось броситься не на пол, а на землю, чтобы грызть ее. Задыхаясь и стоная, валялся я по дивану. Мой доктор говорил на стороне, что если бы я не послал к нему в четверг, я бы или умер к утру от удара в голову, или сошел бы с ума. Когда мне об этом сказали, я не только был уже вне опасности, но уже и получил Ваше милое, Ваше бесценное письмо от 5 октября, и потому весело улыбнулся при мысли об избегнутой опасности, думая: теперь мне есть для чего жить. Когда я прочел Ваше письмо от 8 октября, мне сейчас пришла в голову мысль: о, зачем я посылал за ним, зачем посланный мой застал его дома? Лучше было бы тогда издохнуть мне, как собаке, чем дожить до такой минуты!

Вам это так же покажется непонятным, как мне Ваши страдания. Горько мне, что мы в некоторых пунктах так мало понимаем друг друга. Мне мало того, что Вы приедете в Петербург: меня всё-таки будет убивать мысль, что Вы этим принесли мне жертву. Я хотел бы, чтоб эта поездка ничего Вам не стоила, кроме обыкновенных беспокойств дороги. Меня убивает мысль, что Вы, которую считал я лучшею из женщин, что Вы, в руках которой теперь счастие и бедствия всей моей жизни, что Вы, которую я люблю, Вы раба мнений московских кумушек, салопниц и тетушек. Вот чем бог-то наказал меня за грехи, а не тем, что Вам 32 года и что Вы больны... И тяжка наказующая меня десница...

В Вас есть способность к безграничному самоотвержению, к любви и преданности, полной и совершенной, но не иначе, как с дозволения правительства и с одобрения дяденьки с тетенькою. Будь я Ваш муж, а Вы моя жена, о! Вы поскакали бы на телеге ко мне на край света и обиделись бы, если б кто увидел в этом что-то необыкновенное и стал бы Вас хвалить. Но теперь Вы на меня смотрите не как на человека, которого Вы любите (самый человеческий и поэтический взгляд!), а как на жениха (подлое слово, чтобы чорт приснился тому, кто выдумал его!), и позволите себе скорее умереть, зачахнуть в горе и тоске вечной разлуки со мною, чем увидеться со мною против правил приличий, хотя бы от этого зависело мое спасение от смерти. Будь я в Москве, умирай я, Вы не решились бы прийти ко мне на квартиру видеть меня. Да это еще извинительнее в глазах моих: таким поступком Вы разорвали бы все связи свои с обществом и лишили бы себя пристанища приклонить голову; но, выходя замуж, у нас, на Руси, девушка ничего не теряет, но всё выигрывает, и, если муж ее уважает, она имеет полное право плевать на всё остальное. Вы, Marie, так зависите от чужих влияний, что даже жаль Вас. Когда Вы поехали к дяденьке с тетенькою, если бы эти изверги сказали Вам: конечно-де, глупо жертвовать счастием жизни условному приличию, Вы прискакали бы в институт к сестре, счастливая, веселая, довольная, с твердою решимостию презирать глупые условия, и были бы в восторге от своего героизма. Но как эти добродушные злодеи оказали отпор Вашему намерению, оно вдруг ослабело, воля Ваша исчезла, характер спрятался, а любовь ко мне сказалась больною; всё святое, всё Ваше отлетело от Вас, и в письме ко мне очутились только слова, слова, слова2 да ложь, ложь и ложь...

Ах, Marie, Marie! Пока дело шло о таких выражениях любви, как, например, подарить крестик и обязать меня носить его, перекрестить и пр. Вы были смелы и решительны. А как дело коснулось до пожертвования крошечку посущественнее, Вы испугались белой горячки... Что ж Ваша любовь ко мне, Ваше чувство?.. Робко же Вы любите! Вы говорите: если б Вы были сиротою, совершенно одинокою, Вы ни минуты не поколебались бы ехать в Петербург и не испугались бы остаться два, три дня до венчанья под одною кровлею со мною. Не верю, Marie, решительно не верю. Есть положения в жизни, для которых не существует условий, которые не допускают если б. Таково положение любовь, особенно для женщины. Это ее долг, обязанность, религия, и для женщины нет ничего сладостнее, как всем жертвовать религии своего сердца. Любовь дает ей силу творить великое и пристыжать своею силою гордого, сильного мужчину. Принести жертву еще дело не великое: великое в том, чтобы насладиться, обрести источник счастия в собственной жертве. Жертвы, делаемые по холодному долгу, часто убивают (например, ввергая в белую горячку); жертвы, совершаемые по любви, дают счастие тому, кто приносит их. Иначе я не умею понимать ни любви, ни самоотвержения.

Вы на меня смотрите, как на своего жениха, т. е. как на человека, с которым Вы можете быть связаны навеки, но с которым Вы еще не связаны навеки. Я совсем иначе смотрю на наши отношения. Вы в моих глазах давно уже жена моя, с которою уже не может у меня быть разрыва. И потому я думаю, что если, женившись на Вас, я буду иметь право выписать Вас из-за тысячи верст по первой надобности, то почему же общество теперь не признает моим этого права?

Слушайте же, Marie, что я скажу Вам теперь, и верьте я не обманываю Вас каждое слово мое верно и честно. Вы пишете ко мне, что в Москве можно обвенчаться скромно, словом, как я хочу: это обстоятельство делает то, что убеждения мои уже не помешали бы мне приехать в Москву; но обстоятельства это дело другого рода, и клянусь Вам богом и честью, что, с этой стороны, приехать в Москву я никак не могу, как бы ни желал этого. Для Вас (о, только в трудные минуты моей жизни сознаю я, как глубоко и сильно люблю я Вас!) я сделал бы это охотно, мне было бы приятно пощадить Вашу слабость и принесть Вам эту жертву: но это не в моей власти, по трем причинам, из которых каждой одной достаточно, чтоб я и не думал о возможности этой поездки. Во-первых: деньги. Marie, Ваше женственное, тонкое чувство деликатности не допустит (Первоначально: поймет) меня до подробных объяснений по части этой статьи. Поверьте мне, что я скорее мот, чем скряга, и если уж я заговорил о деньгах, как о препятствии, значит дело не шуточное. Впрочем, я и на деньги еще не посмотрел бы: несколько бессонных ночей и несколько дней тяжелого труда впереди не испугали бы меня, хотя я знаю, Вы сами потом бранили бы меня за недостаток откровенности по сей части. Во-вторых: мои отношения к журналу и Краевскому. Оставить No без статьи в это время, в то же время поставив Краевскому в необходимость достать и дать мне 3000 р. денег, которых он мне не должен, согласитесь, что если я был бы так нагл, то он мог бы не быть так уступчив. Видите ли, Вы меня заставили же, наконец, быть вполне откровенным с Вами. Я существую только "Отечественными записками" и больше ничем. Плату получаю не задельную, а круглую, т. е. не по статьям, а в год 4500. Теперь я сбираюсь просить его, чтоб он прибавил мне 1500, чтоб я получал в год ровно 6000, а в месяц 500 р. По его же собственному расчету, нам с Вами на стол, чай, сахар, квартиру, дрова, двоих людей, прачку и пр. никак нельзя издерживать менее 250 р. в месяц, или 3000 в год: так нельзя же, чтобы столько же не оставалось у нас на платье и разные непредвиденные издержки. Теперь сообразите сами: каким образом я буду иметь бесстыдство просить у Краевского прибавки жалованья и за это отпуска, т. е. права оставить одну книжку "Отечественных записок" в такое критическое для журнала время без моей статьи? Я уж не говорю о том, что убедить Краевского, как и многих в Петербурге, в том, что мне надо ехать в Москву, а Вам нельзя ехать в Петербург, нет никакой возможности, так же, как нет никакой возможности убедить иных москвичей в том, что ничего нет худого ехать невесте к жениху, но что это даже хорошо, как знак ее желания сделать легким тяжелый для обоих шаг. О третьей причине я писал к Вам в прошедшем письме. Документов у меня нет, и послать в Москву нечего. Если я пошлю университетское свидетельство, мне потом не по чем будет взять от части позволения на выезд и не с чем будет остановиться в трактире (ибо, по моим убеждениям, остановиться у Вашего дядюшки я никогда и ни за что в мире не соглашусь). Грамоту из Пензы я могу получить завтра, но могу ее же получить и через три месяца. Свидетельство о смерти отца надо выхлопатывать, когда же это? В Петербурге же священник церкви института корпуса путей сообщения венчает меня по одному университетскому свидетельству и больше ничего от меня не требует (а от Вас требует и то, когда Вы приедете метрическое свидетельство да позволение от Вашего родителя), и с будущего воскресенья (17 октября) начинает оклики, для чего я вчера переслал к нему Ваше имя, отчество и фамилию. Получив письмо, я долго был в страшной нерешительности отложить оклик или нет. Не знаю, худо или хорошо я сделал, но решился не откладывать. Marie, моя добрая, моя милая Marie, y Ваших ног, рыдая, обнимая Ваши колена, целуя край Вашего платья, умоляю Вас: спасите меня от горя и отчаяния, сделайте меня вполне счастливым приезжайте; но решитесь на это твердо, мужественно, проникнувшись чувством обязанностей, которые налагает на Вас любовь, если Вы любите меня. Что мне в Вашем вынужденном решении? Оно убьет меня, отравит мое счастие. Я и так давно уже влеку какое-то тяжелое существование, которое было прервано Вашим святым, благоуханным письмом от 5 октября, а теперь опять охватило меня своими холодными и слизистыми лапами. Вы страдаете сами; да зачем же Вы, бедный и милый друг мой, страдаете без достаточной причины? Зачем пугаете себя призраками, созданными Вашим воображением? Вы пишете, что, поехав в Петербург, убьете отца Вашего. Не верю, Marie. Много, много, если старик погрустит дней десяток, пока не получит от Вас письма, что Вы уже обвенчаны и что я Вас не обманул. Чтоб утешить старика, я готов буду приписать к Вашему письму, что угодно, или даже написать к нему особое письмо под Вашу диктовку. Поверьте мне, Marie, Вы пугаетесь призраков; Вы не можете выносить взглядов и выражений Ваших родственников вот и всё. Но неужели же мысль о Вашем счастии не даст Вам силы быть слепою и глухою к людям, которые поверьте не по участию к Вам, а по страсти мешаться не в свои дела, будут изливать свое неудовольствие, что их лишили любопытного для них зрелища? Ах, Marie, Marie, если б вы знали, как болит моя грудь любовию к Вам и скорбию о Вас; если б Вы знали, как мысль о Вас слилась со всем существом моим. И если я говорю с Вами иногда так резко и бранчиво верьте я бы никогда на это не решился, если бы полнота и сила моего к Вам чувства не давала мне на это права. Вы милое дитя моего сердца, и мне иногда нет сил не бранить Вас, а потом нет сил не жалеть о Вас и не сердиться на себя. Я ничего не могу делать для журнала, всё думая и мечтая о Вас. И больной, в огне лихорадки, я ни на минуту не переставал думать о Вас, и не за себя, а за Вас беспокоился моим положением и страшился его. Я живу Вашей жизнью, Ваша скорбь отрава моей жизни, Ваша смерть моя смерть. И что же за всё это Вы убиваете себя пустыми сомнениями, пустою борьбою, вредите своему здоровью и налагаете печать страдания на Ваше лицо, которое должно сиять счастием и быть прекрасно его блеском. О, нет, Marie, Вы сжалитесь надо мною, отгоните от себя своего черного демона и перестанете колебаться между мною и мнением людей, близких Вам только формально? Не правда ли? Вы ответите мне на это письмо, что решились ехать и что это решение не мучит, а веселит Вас? О, Marie, тогда дай бог не сойти мне с ума от радости. Отвечайте мне скорее.

Ваш В. Белинский.


239. М. В. ОРЛОВОЙ


13 октября 1843 г. Петербург.

Октября 13.

Ваша сестра сказала правду, что я фатальный и что мне нет счастия. По всем соображениям, союз с Вами сулил мне тихое и спокойное счастие. Но увы! мы еще не соединены, а я уже глубоко несчастен и страдаю таким страданием, которого и возможности прежде не подозревал. Я получил удар с такой стороны, с которой никогда и не ожидал его. Я разошелся бы навсегда с лучшим моим другом, если бы, назад тому несколько времени, он стал утверждать, что Вы до такой степени зависите от мнения людей, над которыми в других случаях внутренно смеетесь. Когда я положил писать к Вам о том, чтобы Вы приехали в Петербург, не знаю, какое-то странное беспокойство овладело мною. Когда друзья мои говорили мне: "Разумеется, невеста Ваша не задумается ни одной минуты", я отвечал им утвердительно, тогда как внутри меня проходил холод невольного сомнения. Я ругал себя за это сомнение, называл себя подлецом перед Вами, человеком, который не довольно уважает Вас; но мое непосредственное чувство говорило свое. Ваше письмо, в котором Вы так легко, как о чем-то возможном для меня, говорите о необходимости подвергнуться шутовским церемониям, это письмо было для меня ударом грома, незапно упавшим к ногам моим, в ясную погоду. Я думал о Вас, что Вы скорее согласитесь умереть лютою смертью, чем добровольно подвергнуться бесчестию и позору подлых обычаев. Вышло, что я ошибался. Итак, с облаков упал я на землю и больно ушибся. Самолюбие мое было страшно поражено, и мне, как бы невольно, лезли в голову всё эти стихи Пушкина:


Смирились вы, моей весны

Высокопарные мечтанья,

И в поэтический бокал

Воды я много подмешал.1


Но любовь к Вам победила всё. Я забыл о страшно раненном самолюбии и стал убеждать Вас в том, что Вы неправы, стараясь объяснить Вам мой взгляд на этот предмет. Ответа Вашего я так боялся, что бледнел при звуке колокольчика. Наконец получаю ответ. В нем нахожу я в Вас всё, что уважал и любил в Вас, всё, что заставляло меня быть счастливым и гордым моим выбором. Я был вознагражден за всё, и ни за что бы в мире не захотел, чтобы дело переделалось иначе, т. е. чтобы я не получал предшествовавшего письма, столько огорчившего меня. Душа моя озарилась спокойствием счастия чувством, доселе незнакомым мне. Я любил Вас и был счастлив и горд Вами. Близость нашего соединения казалась мне несомненною, а в ней я видел близость нашего счастия. Мне стало так тепло, так светло, так хорошо. Ваше последнее письмо наповал убило это прекрасное расположение моей души. Страшная была для меня минута, когда прочел я его. И вот теперь я словно горю на малом огне. В груди у меня что-то щемит и не дает мне забыться ни на минуту; ночью мне снятся гробы. И всё это потому, что над Вами так сильна княгиня Марья Алексеевна, мнения Ваших родственников и что, подобно мне, Вы не хотите жить рассудком и презирать предрассудки, хотя в важных обстоятельствах Вашей жизни. Когда я сбирался писать к Вам, чтобы Вы приехали в Петербург, и почувствовал что-то вроде нерешительности, я посоветовался с одною особою, мнение которой было для меня очень важно. У Вержбицкого в доме живет в качестве гувернанты подруга жены его они обе воспитывались в Екатерининском институте. Это девица уже не в первой молодости и не без ума, не без сердца. Я с нею довольно короток. Когда я ей сказал, что хочу просить Вас приехать в Петербург, она отвечала: "Прекрасно, чего же лучше!" "И Вы не находите странным подобного предложения с моей стороны?" "Нисколько", сказала она. "Но если бы Вы были в положении моей невесты как бы Вы поступили?" "Разумеется, поехала бы" и всё тут.

Это меня до того утешило и успокоило, что я даже начал фантазировать, как Вы будете делать печальные мины на плачевные и гневные восклицания Ваших родственников, наружно соглашаясь с их доводами и только ссылаясь на необходимость, а внутренно смеясь над всеми этими пошляками, и довольная, счастливая весело готовитесь к пути...

Опыт представил мне тысяча первое доказательство, что нет ничего общего между миром фантазии и миром действительности...

Вчера (13 октября) мне было очень тяжело. Доктор позволил мне выходить. Погода была ужасная дождь, слякоть, сырость тем лучше было для меня: я готов был выкупаться в Неве, если б знал, что от этого мне будет легче. Я пошел к Вержбицким и поверил мое горе особе, о которой сейчас говорил. Я усомнился было даже в себе, в моих убеждениях, и мне хотелось, чтобы кто-нибудь во всем обвинил меня и во всем оправдал Вас. И Вас точно оправдывали (хотя меня и не обвиняли), но чем же? тем, что Вы воспитаны и живете в Москве, а потому и не можете более или менее не думать по-московски... Боже мой! да я бы хотел видеть в Вас не дочь Москвы, Петербурга или другого города, а просто женщину, которая в важных обстоятельствах своей жизни руководствуется только внушениями и откровениями своей женской натуры, не справляясь с мнением Москвы, Петербурга, дядюшки, тетушки и пр. и пр.

Может быть, Вас огорчит и оскорбит то, что я ставлю между собою и Вами чужих людей и поверяю им наши общие тайны, самые святые, на коленях прошу у Вас прощения, и Вы не можете не простить меня, если сообразите, что я действую, как помешанный, ибо тяжкое горе сводит меня с ума.

Мысль, что Вы не выше предрассудков и зависите от мнения Ваших родственников, эта мысль мрачная тень на мое счастие в прошедшем и будущем.

- И несмотря на то, никогда так глубоко и живо не сознавал и не чувствовал я неразрывности уз, которыми связан с Вами не данным словом, не тем, что далеко зашел в моих отношениях к Вам, а моим к Вам чувством. Вне Вас я теряю смысл моей жизни и перестаю понимать, зачем мне жить. Ваш образ, звуки Вашего голоса, Ваши манеры всё это неотступно и неотходно окружает меня. "Неужели же Вы этого не заметили?" я и теперь не могу вспомнить этой фразы без сердечного движения, без чувства счастия. И много хранит моя память слов и движений, которых значенье темно иль ничтожно,2 но о которых не могу я вспомнить без живейшего волнения. Да, я люблю Вас, Marie. В моей любви к Вам нет ничего огненного, порывистого, но есть всё, что нужно для тихого счастия и благородного человеческого (а не апатического) спокойствия. Только с Вами мог бы я трудиться, работать и жить не без пользы для себя и для общества, только с Вами не тратились бы понапрасну мои лучшие дни и не тонул бы я в апатической лени. Только с Вами любил бы я мой тесный угол, неохотно бы оставлял его и радостно, нетерпеливо возвращался бы в него. Но нет, я не только люблю Вас, у меня есть вера в Вас, и я убежден, что Вы должны, что Вы не можете не победить своего внутреннего врага. Вы (Далее зачеркнуто: доброго) никогда не боролись с жизнию и не решали практически вопросов теоретических, а оттого Вас теперь и пугают так эти вопросы, на которые вызвал я Вас. Нет, Вы не хуже того, чем я Вас считаю, но Вы только худо делаете, думая, что можно прожить на свете без воли и без борьбы. Возьмите над собою волю и всё будет хорошо.

Я теперь бог знает что бы дал за возможность приехать к Вам. Клянусь Вам всем святым, я был бы счастливейшим человеком, если бы мог приехать в Москву, чтобы спасти Вас от бессонных ночей, от слез и мук нерешительности. Не симпатизируя с Вашим горем (ибо не понимаю его), я тем не менее страдаю им. Каждая слеза Ваша падает каплею яда на мое сердце и сушит его. Но я не могу приехать: могущественная сила обстоятельств не допускает меня до этого. Я только что выздоровел и еще ни строки не написал для журнала; а Краевский и теперь еще болен и ничего не может делать. Сегодня хотел его навестить, но он сказал моему человеку, что хотя ему и легче, но чтоб я отложил мое посещение дня на два. Сверх того, как Вам уже и известно это, мне не с чем ехать в Москву у меня нет бумаг. (Далее зачеркнуто: Между) Вы пишете, что и для Вас была бы тяжела отсрочка до Рождества; эта отсрочка невозможна, ибо, если я могу приехать в Москву, то разве только после Пасхи, когда прекращается подписка на журналы. Итак, ждать почти до мая! Неужели Вы согласитесь на это, чтоб только избегнуть ненавистной Вам поездки? Неужели Вам не страшна такая отсрочка? Мне так она ужасна. Кроме того, что всё это время я ничего не буду в состоянии делать и принужден буду снова приняться за преферанс, кроме всего этого и многого другого, я еще не верю судьбе и жизни. Мало ли что может случиться в это время? Не должно пытать судьбу: дает берите сейчас же, или после не жалуйтесь на нее. В этом отношении я фаталист, чем и Вам желаю быть. Мне почему-то кажется, что если мы не обвенчаемся до поста предрождественского, то никогда уже не соединимся. Это предчувствие глупость, но оно мучит меня.

Итак, вот мое положение: с одной стороны, ужас при мысли о какой бы то ни было отсрочке; с другой Ваши слова: "Я приеду, непременно приеду, если Вы так этого хотите!" И потом, Ваши мучения, боязнь белой горячки. Ужасно! Часто приходит мне в голову: боже мой, не дай мне сойти с ума, не дай умереть. Еще вчера я повторял: "Зачем удалось мне пригласить в четверг моего доктора!" Мысль о Ваших мучениях, бессонных ночах и какой бы то ни было болезни, вследствие принужденной поездки в Петербург, эта мысль гложет, точит мою грудь, как червь. Она до того мучит меня, что я, пожалуй, готов на отсрочку до апреля (а тогда я сам могу приехать в Москву), если это Вам легче, чем поездка. Я, правда, не велел отложить оклик (и П. А. Языков, разумеется, позволил священнику обвенчать меня), но что за беда, что раз окличут, а потом и перестанут. Это еще не бог знает какое горе: ведь свадьба наша только отлагается, а не расходится. Отложить совсем оклик я был не в состоянии: меня удержала тайная надежда, авось либо Вы одумаетесь, переломите себя и добровольно, бодро и весело, с полною доверенностию к провидению решитесь на то, на что теперь решаетесь с отчаяньем, тоскою и сомнением. (Первоначально: горем) И если бы моя надежда сбылась, и Вы написали бы ко мне, что едете каково было бы мое положение: Вы едете, а время для оклика потеряно, и Вы, вместо одного дня, должны жить со мною до венчанья неделю или две? Теперь же, если бы Вы решились, можно, если хотите, обвенчаться в самый день Вашего приезда: это будет зависеть совершенно от Вас. Но если Вы не можете решиться на эту поездку без ужаса, подвергая себя тем болезни, то, разумеется, bon gre, mal gre, (волей-неволей (франц.). ) надо отложить наше дело до апреля. Письмо это Вы получите наверное в понедельник (18), и, если пошлете ответ во второник (19), я, наверное, получу его в субботу (23) и буду еще иметь время остановить второй оклик, если Вы не решитесь ехать на лучшем нравственном основании, нежели на каком решаетесь теперь. Из этого Вы, по крайней мере, можете видеть мою готовность на всевозможные уступки, лишь бы Вы не страдали. Уважая Ваш предрассудок, я решаюсь много, много взять на себя... Ну, да что об этом говорить.

Смотрите же: в субботу (23) я непременно должен получить ответ на это письмо. Ответ на вчерашнее письмо не будет для меня удовлетворителен. Какова будет жизнь моя до получения ответа на это письмо можете догадаться сами. Мне жаль Вас, Marie; Вы одни, и некому укрепить Вас советом и мнением. M-lle Agrippine горячо и преданно любит Вас, но, к несчастию, она всегда и во всем согласна с Вами, а потому и не может дать Вам ни совета, ни мнения. На что бы Вы ни решились и что бы ни было, верьте одному что я горячо и свято люблю Вас и что самая жесткость моих выходок против Вас доказывает только мою любовь к Вам. Да просветит Вас господь своим невидимым советом и да подаст он Вам силу и крепость воли. Вашу руку, мой милый, бесценный друг, моя добрая, дорогая Marie, крепко жму ее и с тоскою и любовию смотрю в Ваши глаза, полные печалию и тяжелой думы. Прощайте.

Ваш В. Белинский.


240. М. В. ОРЛОВОЙ


15 октября 1843 г. Петербург.

Октября 15.

Сегодня почему-то ждал я от Вас письма рано поутру, письма, посланного Вами, как мне казалось, в понедельник; но вот уже 10 часов, а его нет, и я перестаю ждать. Мне тяжело, невыносимо тяжело. Ко всем другим причинам моего страдания присовокупилась новая: это воспоминание о грубом и жестком тоне моих писем, который должен оскорбить, огорчить Вас, когда Вам и без того тяжело. Меня ужасает мысль, что, может быть, зверские письма мои сильно подействуют на Ваше здоровье. О, я зверь, родился зверем им и умру. Но мое зверство скоро сменяется человеческим расположением, и тогда я из одного мучения перехожу в другое. Marie, друг мой, о простите меня, если я огорчил Вас, забудьте это, изорвите мои несчастные письма и помните только одно, верьте только одному, что я люблю, глубоко и сильно люблю Вас. Одумавшись, я понял, что требовал от Вас слишком многого, был к Вам несправедливо строг. Ваша слабость теперь понятна мне, и я от всей души извиняю Вас в ней. (Первоначально: за нее) Поживя со мной, Вы на многое будете смотреть иначе и во многом будете поступать иначе; но теперь как винить Вас за то, что дышите тем воздухом, который окружает Вас, а не тем, который далек от Вас. Сегодня видел я во сне, будто Вы приехали ко мне. Я был бы счастлив, очень счастлив, если бы сон мой сбылся; но Ваше спокойствие, Ваше здоровье дороже мне всего, и Вы поступайте свободно, не принуждая себя. Зимой мне решительно невозможно будет приехать; придется подождать до весны. Так или сяк, только будьте здоровы и спокойны здоровье и спокойствие всего нужнее Вам.

Боже мой, что со мной делается? Меня мучит злой дух. Не могу вспомнить о моих письмах без жгучего щемления в груди. Вечером страшно ложиться спать, и, прежде чем засну совсем, не раз забудусь и не раз проснусь вздрагивая. Тяжело. Неужели я наделал дел моими письмами? О боже, страшно подумать. Ответа на эти два письма буду ждать в пятницу и субботу (22, 23), а на это в воскресенье (24), и если из ответа на это письмо увижу, что я опасался напрасно, что мои проклятые письма не подействовали на Ваше здоровье, о, я с ума сойду от радости. Сегодня никак не думал писать к Вам, и схватился за перо прежде, чем понял, зачем это делаю. Это было каким-то вдохновенным порывом.

Больше писать нечего. Вы поймете, что бы еще мог или хотел сказать я. Прощайте. Храни Вас господь, а мои обеты и мольбы за Вас неотлучно с Вами, равно как и мысль моя.

Ваш В. Белинский.


Сердце не обмануло меня: только что полез было я в ящик за конвертом, чтобы запечатать это письмо, как получил Ваше. Ах, Marie, Marie, Вы меня не понимаете или не хотите понять: не грех ли Вам думать, что я лгу перед Вами, обманываю Вас, уверяя Вас, что не могу к Вам приехать? И не могу я к Вам приехать совсем не по боязни шутовских церемоний, которых я верю Вам не было бы теперь, если б я приехал. Не могу я приехать потому же самому, почему часовой не может сойти с своего поста, хотя бы от этого зависело счастие всей его жизни. Я опять-таки несогласен с Вами, чтобы такое важное дело было приехать Вам: в Петербурге никто с этим не согласится; но спорить с Вами не буду, ибо чем же Вы виноваты, что Вы жили в Москве, а не в Петербурге? Застать меня на столе дело не невероятное и не невозможное; это было бы для Вас страшным несчастием, но неужели в Москве через это теряются права на уважение? Какой же это гнусный, подлый и киргиз-кайсацкий город! Если Вы одна приедете в Петербург и потом кого-нибудь и когда-нибудь встретите из московских, который посмотрит на Вас так, что не поздоровится от этого взгляда, то уверяю Вас, что мне будет не больно, как Вы пишете, а только смешно, и я буду об этом рассказывать с хохотом всем моим знакомым, чтобы заставить и их хохотать. Ах, Marie, Marie, как Вы будете смеяться над этими опасениями, когда будете моею женою и почувствуете себя в другой совершенно сфере петербургской жизни, где на вещи смотрят диаметрально противоположно. Но теперь ни в чем Вас не уверяю и ни в чем с Вами не спорю. Вижу, что решиться ехать для Вас то же, что решиться умереть. Жалею о силе смешного предрассудка над таким умом и таким сердцем, каковы Ваши; но извиняю Вас во всем этом, приписывая всё это не Вам, а судьбе. Что касается до Eugenie1 то Вы напрасно думаете уподобиться ей тем, что решитесь приехать в Петербург. Если б Вы и приехали, между ею и Вами всё бы ничего не было общего; ибо Eugenie в Петербурге никто бы не принял к себе, а Вас все примут, и, вместо презрения, Вы своим приездом приобрели бы только большее право на уважение всех и каждого. Вы неправы, думая, что я пишу под чьим-либо влиянием, а тем более под влиянием Краевского. Так же точно неправы Вы, видя в каждом моем слове seigneur et maitre, (господина и хозяина (франц.). ) a во мне деспота. Это показывает, что Вы еще мало знаете меня. Я фанатик, это правда, но всего менее деспот. Не место и не время объяснять Вам теперь здесь разницу между деспотизмом и фанатизмом, деспотом и фанатиком, и потому оставляю эту материю. Если когда-нибудь мы будем соединены, тогда, надеюсь, Вы узнаете меня лучше и будете ко мне справедливее; а теперь Вы судите обо мне под влиянием тягостной для Вас идеи о поездке в Петербург.

Решайте Вы от Вас я жду решения оно в Вашей, а не в моей воле: или приезжайте, если хотите, чтобы к посту кончились наши пытки и страдания, или отложите до апреля, когда я буду в состоянии приехать к Вам в Москву. В первом случае Вы можете ехать и не 28 числа, а позже, лишь бы приехать в Петербург дня за три до поста; но в обоих случаях Вы не замедлите уведомить меня. Если Вы решитесь отложить, я покорюсь Вашему решению со всем resignation (покорностью (франц.). ) преданного Вам друга, который Ваше спокойствие и здоровье предпочитает своему счастию. Я вижу сам, что ехать Вам нет никакой возможности, ибо почему-то вы воображаете, что таким поступком лишаетесь права на уважение общества. Может быть, в Москве оно и так, а потому больше и не спорю с Вами.

Ах, боюсь одного, одного боюсь: моего проклятого письма, которое получили Вы уже в воскресенье (17).2 Только пронеси бог мимо эту бурю, а там пусть будет, что будет.

Бедный друг мой, как Вы страдаете. Сердце мое сжалось, когда я прочел Ваше письмо. Правда, причина Вашего страдания фантом, призрак, бред больного воображения; но разве от этого легче Ваше страдание? Напротив, тем большее страдание возбуждает в моей душе Ваше страдание. Да, Marie, есть пункты, в которых мы решительно не понимаем друг друга; зато благодаря им я понял, что такое Москва. Я давно уже не люблю ее; но теперь...

Что касается до приглашения, которым удостоивают меня Ваши родственники, я должен объясниться с Вами определеннее на этот счет. В Петербурге нет обычая останавливаться у родни, своей или жениной; там это не в тоне, да никто и не пригласит и не пустит; для этого есть трактиры. Так водится и в Европе; но не так водится в Москве, патриархальной и азиатской. Если я захочу соблюсти экономию, я остановлюсь или у своих родственников, или у Щепкиных, которых считаю истинными своими родными в духе; но что ж мне за радость остановиться у людей, совершенно чуждых мне, быть связанным, притворяться, скрывать свой образ мыслей, говорить не то, что думаю? Бывать у них я готов для Вас. Это другое дело. Вы, Marie, совсем не понимаете меня с моей главной и существенной стороны. Знаете ли Вы, что людей, с которыми я ни в чем не могу сойтись, я считаю моими личными врагами и ненавижу их? И знаете ли Вы, что я это считаю в себе добродетелью, лучшим, что есть во мне?

Прощайте. Отвечайте мне немедленно на это письмо. Будьте свободны в Вашем решении и верьте, что Ваше спокойствие и здоровье, в моих глазах, стоят моего счастия и что я постараюсь, как могу и умею, me resigner. (покориться (франц.). )

Ваш В. Белинский.


241. М. В. ОРЛОВОЙ


15 октября 1843 г. Петербург

Октября 15, вечером.

Не успею отослать к Вам одно письмо, как уж и хочется написать другое. Всякий раз мне представляется, что я не всё Вам высказал и что мне остается и еще что-то сказать Вам. Это происходит оттого, что мы друг друга не совсем хорошо понимаем, а потому и принуждены повторять всё одно и то же, не заставляя, однако же, тем лучше понять себя. Я решился на отсрочку; но отчего же не стало мне легче от этого решения, отчего это жгучее щемление в груди, как будто меня совесть мучит за какое-нибудь преступление? Что значит этот злой дух, который так неотступно и так жестоко терзает меня? Что он предвестие несчастия, предчувствие, что не сбыться прекрасным надеждам, которые цветут не для фатальных? Если бы я имел какую-нибудь возможность поехать в Москву, я не стал бы медлить ни минуты. Эта возможность сделалась моею idee fixe, (навязчивой идеей (франц.). ) моею точкою помешательства; но чем более я о ней думаю, тем яснее вижу, что не следует мне о ней и думать. Итак, до апреля, или почти до мая! И еще столько времени неопределенных отношений, которые мучительнее всего в мире и которые, сверх того, могут еще кончиться ничем, к вечному горю обоих из нас или того, кто из нас живучее! Вот что значат предрассудки! Нужно же людям мучить и терзать себя ими, как будто и без предрассудков мало у них горя! И накажи меня бог, если я до сего времени не готов был поклясться всем и каждому, что Вы, моя избранная, чужды всяких предрассудков, что Вы стойте выше их! И какое разочарование, боже великий, какое разочарование! Для меня тут есть от чего сойти с ума или умереть, хоть я и знаю, что ни с ума не сойду, ни умру, а только буду тяжело страдать про себя. Приезжайте Вы в Петербург, и к посту мы обвенчаны, а к празднику мы уже привыкли бы к нашему новому положению, река вошла бы в свои берега и потекла бы ровною, чистою и светлою волною, отражая в себе далекие небеса, если б то угодно было богу. А Вы думаете, привычка дело легкое и скорое? Я от брака с Вами никогда не ожидал восторгов, да и бог с ними, с этими восторгами, не стоят они того, чтобы гнаться за ними; я ожидал от жизни вдвоем с Вами существования мирного, ясного, теплого, охоты к труду и любви к своему углу, или, как французы говорят, к своему очагу. И это бы пришло, и этим бы мы наслаждались уже вполне месяца через два (если бы обвенчались в начале ноября); а теперь этого надо ожидать месяцев через восемь. И почему же? потому что Вы слишком уважаете приличия мелкого чиновнического круга, который по своим понятиям едва ли выше любого лакейского круга! Нет и в самой Москве все порядочные люди взяли бы мою сторону против Вас. Не могу забыть Вашего святого, благоуханного письма (от 5 октября), в котором Вы были самою собою, писали под диктовку Вашего сердца, а не Вашего почтенного дядюшки (проклятие ему!). Вы согласились со мною, Вы сами увидели, что я прав, что во всех отношениях лучше Вам ехать в Петербург, чем мне в Москву, и что в этом нет никакой жертвы и ничего странного, неуместного или предосудительного с Вашей стороны. Да как же иначе и могли бы Вы понимать простое и обыкновенное дело, Вы, у которой такое сердце, такая душа, такой ум и такой рассудок? Вы очень хорошо знаете, что девушки бегают от родителей, (Далее зачеркнуто: и то) чтобы тайно венчаться с тем, которого они любят, и если дело действительно повершается браком, то общество и не думает их презирать. В России брак покрывает и не такие дела. (Далее зачеркнуто: Неужели же) Ваше же положение перед глазами общества совсем другое. Вы с позволения своего отца поедете к жениху, который по обстоятельствам (а не не чему другому) не может приехать к Вам; вот и всё. Тут ничего нет ни странного, ни необыкновенного, ни неуместного, ни предосудительного. В Петербурге это для всех и каждого ровно обыкновенно и естественно; в Москве это осудят только салопницы да чиновники два подлейшие в России сословия. Неужели же на них смотреть? Вы всё это сами знаете и чувствуете не хуже меня. Но Вы съездили к Вашему драгоценному дяденьке и встретили отпор; опешили, оторопели и, вместо того, чтобы спорить, доказывать и, то наступая, то уступая, то твердостью, то ласкою, заставить его согласиться с Вами или, по крайней мере, возбудить в нем терпимость (tolerance) к мысли (Первоначально: к этому ) о Вашей поездке, Вы расплакались, голова у Вас разболелась, и Вы начали вдруг, ни с того ни с сего, смотреть в очки Вашего дражайшего дядюшки и стали пренаивно уверять меня, что, требуя Вашего приезда в Петербург, я требую, чтобы Вы в холод пошли по улице в дезабилье... Ах, Marie, Marie! да Вы уже от одной мысли о поездке, кажется, сошли с ума; что же бы стало с Вами, еслиб Вы в самом деле поехали?... Страшно и подумать! А Вы, право, не совсем в уме, Marie, иначе как же бы Вы могли о Вашей поездке в Петербург говорить таким тоном, как будто бы я требовал от Вас, чтобы Вы решились жить со мною в качестве (Далее зачеркнуто: моей) жены, только без брака. И Вы не стали бы сравнивать Вашего положения с положением Eugenie,1 с которым у Вас ровно ничего нет общего. Простите меня, милая Marie, за дерзость и жесткость моей шутки насчет состояния Вашего мозга: право, о нем нельзя сказать, чтобы оно было сладко, как сахар. Вы немного лукавите передо мною и прежде всего перед самой собою, но я Вас вижу насквозь. Вы не хуже меня понимаете, что поездка в Петербург дело очень простое, вроде моих поездок с Маросейки в Сокольники; но у Вас слаб характер, очень слаб, и Вы не можете прямо смотреть в глаза Вашему многоценному дяденьке, когда он с Вами несогласен. Вот и всё. Вы до такой степени esclave (рабыня (франц.). ) перед своим высокоценным дядюшкою, что убеждаете себя насильно в его образе мыслей, (Далее зачеркнуто: чтобы только не) не дерзая ему противоречить. Вот и всё. У Вас нет силы быть самой собою. Это жаль, очень жаль, тем более жаль, что, когда Вы являетесь самой собою (как в письме 5 октября), Вы бываете святы, нравственно прекрасны, достойны обожания и удивления, высоки и благородны, блистаете всем, чем велика и благодатна натура женщины. И зато, если бы Вы знали, какое сострадание возбуждаете Вы к себе, когда находитесь под влиянием Вашего подьячественного дядюшки! Святители! Вы ли это, Марья Васильевна? Нет, это Марфа Васильевна!.. Я не знаю, как мне благодарить бога, что я получил от Вас письмо от 5 октября. Если умру скоро, велю положить с собою в гроб это письмо, как лучшее и прекраснейшее, чем порадовала меня судьба и жизнь. Это письмо еще дорого для меня и с другой стороны: оно для меня Ваш духовный портрет. Без него Ваш светлый образ затмился бы в душе моей, и я, как сумасшедший, измучил бы себя тщетным усилием вспомнить, кого же и что же любил я в Вас... Но теперь мне только стоит прочесть его, и передо мною снова восстает прекрасный и светлый образ лучшей женщины, какую только встретил я в жизни, женщины, которая много любила и много страдала, женщины, которую полюбил я за ее любовь и ее страданье, за ее возвышенный и простой ум, за ее горячее сердце и благородную душу...

Перечитав Ваше сегодняшнее письмо, я с ужасом остановился на одном месте в нем. Вы пишете, каково бы Вам было, если б в Петербурге Вас встретил кто из московских и посмотрел бы на Вас таким взглядом, от которого не поздоровится. Кто же это, Marie? Уж не Любовь ли, горничная Вашей кузины? Или не тот ли милый родственник Ваш, что такой мастер на лакейские любезности и кучерские каламбуры? Но кто бы ни был он лакей, холопская подлая душа, если бы осмелился с презрением посмотреть на Вас за то только, что Вы решились приехать к своему жениху в Петербург, вместо того, чтобы дожидаться его к себе в Москву. Ну, Marie, как же слабо в Вас сознание Вашего достоинства, как же мало в Вас уважения к самой себе, если взгляды лакеев, кучеров, свинопасов и чиновников могут заставлять Вас потуплять Ваши глаза и страдать. Вы ли это, Marie, или тень Ваша, призрак? Нет, эти строки необдуманно сорвались с пера, Вашего, и Вам, верно, теперь стыдно их.

Да, Marie, мы с Вами во многом расходимся. Вы, за отсутствием каких-либо внутренних убеждений, обожествили деревянного болвана общественного мнения и преусердно ставите свечи своему идолу, чтоб не рассердить его. Я с детства моего считал за приятнейшую жертву для бога истины и разума плевать в рожу общественному мнению там, где оно глупо или подло, или то и другое вместе. Поступить наперекор ему, когда есть возможность достигнуть той же цели тихо и скромно, для меня божественное наслаждение. Зачем пишу я это Вам? Затем, что в Ваши светлые минуты, когда Вы будете самой собою, Вы поймете это и скажете: если б он был не таков, я бы, может быть, больше любила его, но меньше уважала...

Впрочем, нас разделило воспитание, а не природа. Я люблю и уважаю Вашу натуру, люблю и уважаю Вас, как прекрасную возможность чего-то прекрасного. В самом деле чем же виноваты Вы, что родились и воспитались в "дистанции огромного размера",2 в городе княгини Марьи Алексеевны?..

А между тем в этом городе есть и хорошие, даже очень хорошие люди. Я отдыхал душою в семействе Корш, чуждом всяких предрассудков. Ах, если бы знали Вы, Marie, что за существо жена Герцена!3 Она, девушкою, бежала от своей воспитательницы и благодетельницы гнусной старухи, которая попрекала ее каждым куском, бежала от нее, чтобы обвенчаться с теперешним мужем своим, и поверите ли не умерла, не впала в белую горячку, не сошла с ума от этого. Это женщина, подобно Вам, больная, низкого роста, худая, прекрасная, тихая, кроткая, с тоненьким голоском, но страшно энергическая: скажет тихо, и бык остановится и с почтением упрется рогами в землю перед этим кротким взглядом и тпхим голосом. Наталья Александровна не побоялась бы познакомиться с Eugenie. Когда я был у Герцена в деревне,4 даже меня поразила царствующая там европейская свобода. Все мужчины в блузах (род рубашки, опоясанной кожаным ремнем); гуляя, раз я пожаловался на усталость и жар, и ко мне все пристали (и она), чтобы я снял с себя сертук и понес его на плече. Раз я сконфузился даже, когда она подшутила над моею чиновническою (всё глупое и подлое есть чиновническое) вежливостию, что я поклонился ей, выходя из-за обеда. Как жаль, что Вы с нею незнакомы: она вывела бы Вас из затруднительного положения и указала бы Вашей совести большую дорогу. Боткин возил к ней знакомиться Armance, и та была очень довольна этим знакомством. Порядочный человек также и Грановский. Когда шли толки о том, надо ли обвенчаться Боткину с Arm, или остаться им без венца в интимных отношениях, я сказал, что это невозможно в нашем обществе, ибо, прежде всего, кто же захочет быть знакомым с Arm? "Жена Герцена и моя5 жена прежде всех", сказал Грановский. Право, Marie, всё это не дурные люди, и они образуют собою свой отдельный круг общества, который, кроме себя, никого знать не хочет и никем не интересуется, но которым многие и многие очень интересуются. Как жаль, Marie, что Вы не знаете никакого круга, кроме круга Ваших родственников, которые люди добрые, не спорю, но по тону, манерам и понятиям принадлежат к самым низшим слоям русского общества. Что же касается до Вашего дядюшки, я его смертельно ненавижу, как самого лютого врага моего. Если я с ним увижусь когда-нибудь, это будет не на радость Вам: Вы знаете, (Далее зачеркнуто: что) как я не умею владеть лицом и взглядом моим: при встрече с ним мой взгляд выразит смертельную ненависть. Этот человек осмелился стать между мною и Вами и мнимым правом своего родства, может быть, разрушить наше счастие. Проклятие ему!

Итак, Marie, наше дело отложено. Мысль эта сжимает мне сердце. От нее мне стало холодно, и я почувствовал отвращение от себя и от жизни. Хотелось бы умереть, и жаль, что упустил прекрасный случай. Не знаю, как подействует на Вас это письмо, но в нем Вы должны видеть только мою прямоту, а следовательно, и мою любовь к Вам. Если б я не любил Вас искренно и глубоко, отсрочка меня обрадовала бы и не сделала бы несчастным (ибо слово опечалила здесь слабо), и я сумел бы замаскироваться, притворившись спокойным и согласным с Вами. Но я люблю Вас, и меня огорчают Ваши недостатки, я болезненно страдаю от них. Признаться ли Вам: я всё еще не совсем потерял надежду, что ангел света победит в Вас ангела тьмы, что Вы сознаете свое смешное заблуждение и, не по долгу, а по любви, весело и бодро пуститесь в Питер, чтоб дать мне счастие, которого я несколько заслуживаю в качестве человека скорбящего и работающего, ибо только таким, по моему мнению, должна быть наградою любовь женщины. Не забывайте, Marie, что я даже не прошу Вас, а только надеюсь и не на Вас, а на бога, который, сжалившись над моими невыносимыми страданиями, может быть, озарит Вашу спутанную и оглушенную родственными толками голову светом сознания. Вы с чего-то вообразили, что я пишу под влиянием моих друзей (как ни тяжело мне было при чтении Вашего письма, но эти строки заставили меня рассмеяться): не пишите-ко Вы под влиянием Ваших родственников, но пишите под диктовку Вашего сердца, которое одно люблю я, одно хочу знать а что мне до Ваших родственников, равно как и им до меня? У меня есть только один друг, который может иметь и действительно имеет на меня влияние, это Боткин, но его теперь, "в минуту жизни трудную",6 нет со мною. Я очень люблю и уважаю моих петербургских приятелей, но никто из них не имеет на меня никакого влияния. Всех больше ценю я голову Тургенева, но он-то именно до сих пор и не подозревает, что я женюсь. Но забавнее всего Ваша премудрая и глубокомысленная догадка, что я пишу под влиянием Краевского, мне и теперь еще смешно при мысли о ней. Знаете ли Вы, что Краевский не видал ни одного ни Вашего, ни моего письма и что если я говорил с ним о моем деле, то более с точки зрения хозяйственной, денежной, практической. Знаете ли Вы, что я пишу к Вам вот уже пятое письмо, не видавши Краевского сперва за моей собственной болезнию, а теперь за его болезнию, ибо он всё еще лежит, с середы уже другая неделя, и недавно только очувствовался? Полноте. Marie, пускаться в политики и строить догадки: Вы не мастерица на это. Идите-ко прямою дорогою дорогою сердца. Ум женщину часто обманывает; сердце никогда. Спрашивайтесь одного его. У меня есть вера в него, что оно спасет и осчастливит меня. А то я погибаю и глубоко несчастлив. Краевский болен, "Отечественные записки" запущены у меня ни строки, а уж 15 число; примусь писать, принужу себя не могу внутренняя мука путает мысли. (Далее зачеркнуто: и проч.) Спасите меня, но не жертвою, не чувством долга, а любовью и здравым рассудком. Укрепитесь сознанием и Вы исполнитесь силою. Бросьте софизмы и смотрите на дело прямо. А дело это очень просто. M-lle Agrippine, на коленях умоляю Вас принять беспристрастное участие в нашем споре, и целую Ваши прелестные ручки, ведь, право, погибаю во цвете лет и красоты. Вам же будет жаль, что такой очаровательный молодой человек пропадет ни за копейку, на радость Булгарина, Погодина и Шевырева. Не знаю, Marie, надежда ли проказит, или что другое, только мне стало легче на глазах слезы, к груди приливают горячие волны любви, и мне хотелось бы излить перед Вами всю душу мою, чтобы Вы меня поняли. Я весь полон Вами, весь проникнут Вашим незримым присутствием. О, когда же незримое превратится в очевидное! Когда же, утомленный работою, тихо буду входить я в Ваше святилище и, глядя на Вас, слушая Вас, говоря с Вами, отдыхать душою и собирать новые силы на новые труды? Неужели чиновнические приличия должны надолго отсрочить мое счастие? Когда же тесный угол мой наполнится Вашим присутствием и, почуяв близость святыни, я буду жить полною жизнию? Когда же за минуты одушевленного труда будет мне наградою Ваша бледная рука?7 Когда буду поверять я Вам мои мечты и читать мои писания, требуя Вашего мнения и совета? Ах, Marie, Marie! Жизнь коротка и обманчива, ловите ее или после не раскаивайтесь. В Китае обычай и приличие выше истины и счастия, выезжайте из Китая, т. е. из Москвы, и спешите ко мне. Верьте, счастие, которое Вы вкусите, не даст Вам помнить о существовании людей, которые любят вмешиваться не в свои дела. Узнавши меня, Вы не будете узнавать себя. Как женщина, Вы так мало знаете жизнь, что с Вами иногда нет возможности говорить о ней, словно с ребенком. Я знаю, например, что мои причины невозможности ехать в Москву Вы находите неудовлетворительными, особливо со стороны моих отношений к "Отечественным запискам" и Краевскому; но объяснить я Вам их не в силах, именно потому, что Вы женщина, и притом русская женщина. Приехав, сами увидите и поверьте не раз вспомните о своей несправедливости ко мне, обвините себя, пожалеете обо мне и посмеетесь над собою.

Хотел написать Вам несколько строк, и написал целых полтора листа. Чувствую необходимость беспрестанно говорить с Вами. Не обещаю писать в понедельник (завтра суббота), но и не ручаюсь, что не буду писать и что в будущую пятницу (23) Вы не получите от меня и еще письма, как получили его в воскресенье, в понедельник, во вторник и в середу.

Не хочется расстаться с Вами, мой добрый друг, моя милая Marie, всё бы говорил и говорил. Подумайте обо всем, написанном мною, и посоветуйтесь с своим сердцем: на этого родственника у меня большая надежда, может быть, он спасет меня; за то услышит он биение моего сердца, дружно и в лад отвечающее на его биение!.. Целую Вашу руку.

Ваш В. Белинский.


(NB. Письмо это пойдет 16 октября, в субботу).


242. М. В. ОРЛОВОЙ


18 октября 1843 г. Петербург.

Октября 18.

Мое положение и странно и невыносимо тяжело. У меня нет силы отказаться от надежды, что Вы приедете в Петербург, и я делаю приготовления, и один раз уже окликали нас. И в то же время я так вот и жду от Вас письма, в котором Вы уведомите меня, что свадьба наша отлагается до весны. Не знаю, какое именно действие произведет на меня такое благоразумное, резонабельное решение с Вашей стороны; но знаю, что это действие очень дурное, которое не раз заставит меня от искреннего сердца пожалеть, что я не умер, когда для этого стоило только отложить до завтра послать за доктором... Сверх того, меня беспокоит ужасно еще и эффект моего к Вам письма a la Собакевич (Вы его получили вчера, 17 октября, в воскресенье).1 Со всех сторон беда, и всё худо, всё, потому что если бы Вы и согласились приехать, опасение и страх Вашей болезни о боже мой! как невыгодно родиться на этот свет фатальным!

Сегодня видел я Вас во сне. Будто приехал я к вам в Сокольники поутру, обедать, вместе с Вашими родственниками. После обеда Вы ушли в свою комнату, и мне будто бы, по приличию, должно было сейчас же воротиться домой. И я пошел, неся в руках какую-то толстую книгу, которой мне не удалось Вам передать; отойдя на несколько шагов от Вашего дома, я увидел Вас: Вы гуляете в какой-то ruelle (уличке (франц.). ) между забором соседнего дома и своим флигелем, где торчали какие-то деревца. И я глядел на Вас издали с тоскою, и меня мучила мысль, что я не мог условиться с Вами о том, когда мне опять к Вам приехать. Всё это мне грезилось так живо, словно наяву, и теперь я полон мыслию о Сокольниках и живо вспоминаю все подробности моих поездок в Сокольники. Это было счастливое время! может быть, такого уже не будет для меня!

А всё родственники!..

Простите пока. Написал я Вам эти строки так, чтобы что-нибудь написать Вам. Ожидание Ваших писем обнаруживается во мне лихорадкою. Страшно получить, может быть, приговор целой жизни моей.

После болезни я чувствую себя гораздо лучше, чем до болезни. Это, вероятно, от пиявок, ибо меня душила кровь.

Прощайте.

Ваш В. Белинский.


243. М. В. ОРЛОВОЙ


20 октября 1843 г. Петербург.

Октября 20.

Сегодня опять видел Вас во сне, будто Вы приехали в Петербург и остановились у меня; я даже и не знал этого прихожу домой и застаю Вас у меня. Бог знает, что это значит. Говорят, сны надо толковать наоборот. Горе мне, если это так! Боже мой, до чего я поглупел: сны меня беспокоят, и я ломаю голову над толкованием их! А всё Вы виноваты!

Сегодня жду письма от Вас, в ответ на мое от одиннадцатого октября.1 Что-то Вы скажете! Впрочем, мое письмо едва ли подействует на перемену Вашего решения: ведь оно было ответом на Ваше письмо от 5 октября. Вот уж половина десятого, а письма не несут. Погода прекрасная, небо чисто, солнце блещет.


-



Вечером того же дня

Сейчас получил Ваше письмо. Оно меня много обрадовало, и еще более опечалило. Обрадовало потому, что Вы уже, как кажется, не считаете поездку в Петербург для себя почему-то позорною; и что еще для меня приятнее решились наотрез объясниться с дядею; опечалило меня то, что всё-таки в дяде видите непреоборимое препятствие к отъезду. Мне кажется, что в этом Вы ошибаетесь. Если дело идет только о том, чтобы взять от части позволение на выезд да место в malle-poste или дилижансе, почему бы Вам не обратиться к Галахову? Я думаю, он с охотою всё это для Вас сделал бы. Смешно же таиться от него в том, что он и так скоро узнает и в чем нет ничего такого, чего бы не должно было никому знать. Если не Галахов, то Кетчер с удовольствием всё бы сделал. Что это за препятствие!

Опечалило меня и то, что Вы всё думаете, будто я не еду не по невозможности, а по эгоизму или уж и чорт знает почему, чуть не по подлости. Клянусь Вам честью и богом я приехать в Москву раньше апреля не имею никакой возможности. Вы говорите о том, что я поспею, возвращаясь с Вами, к самой поре, когда мне надо будет писать. А знаете ли Вы, что вот уже 20-е число, а я только что сию минуту отослал к Краевскому три полулистика статьи для одиннадцатой книжки "Отечественных записок", тогда как по-настоящему вся статья должна была бы быть готова к 15-му числу.2 Когда я ее кончу не знаю страшно и подумать, а надо кончить, хоть умри. А между тем, кроме статьи-критики, сколько еще надо написать рецензий, заметок, о театре!3 Отчего я так запустил работу? Во-1-х, от болезни, во-2-х, от нашей переписки по вопросу о Вашем приезде, вопросу, который меня изморил всеми смертями. Положим, что я кончил бы всё к 28 и 28 мог бы сесть в дилижанс, в таком случае я был бы в Москве 2 ноября; меньше недели класть на пробытие в Москве невозможно (ради разных случайностей, которых теперь нельзя и предвидеть), итого я теряю время по девятое число да четыре дня на возвратный проезд, итого по 14-е число. Да неужели я тотчас, приехав с Вами, буду в состоянии после дороги приняться за работу? Вот Вам и статья. Не спорьте со мною: я это дело знаю опытом. Об этом нечего и говорить. Если Вы не употребите всей энергии воли, наше дело отложится до весны а об этом я думаю, как о ночах, проводимых за преферансом, словом, как о моей гибели. Что Вы там советуетесь с своим священником? Что-то он Вам скажет еще; да еще, сказавши Вам одно, кто поручится, что не заговорит он другого, когда я приеду в Москву? Между тем как в Петербурге всё слажено, всё готово, и нас уже раз окликали, а 24 будут в другой раз окликать. Весь Петербург знает, что я женюсь.

Спасите меня, приезжайте.

Торопитесь объясниться с madame Charpiot это необходимо времени терять нечего. Галахов не медля сделает, что от него зависит; а Ваш милый дядюшка я понимаю, как он Вас любит, и Вы, право, поступили бы умно, если бы послали его к чорту. Я знаю этот народ. Любя других, они любят самих себя. Знаю я их участие это страсть к новостям, надежда играть роль в чужом деле.

Ну, Marie, грустно, тяжело мне, и теряю я надежду. Зачем я не умер или не сошел с ума! Спасите меня, но вместе с тем не забывайте и себя, ибо худо Вам мне хорошо быть не может.

Ваш В. Белинский.


244. М. В. ОРЛОВОЙ


22 23 октября 1843 г. Петербург.

Октября 22.

Тяжело и грустно, а, кажется, надо расстаться с прекрасною мечтою Вашего приезда в Петербург; до сих пор надежда не оставляла меня, но полученное сегодня мною письмо сразило меня совсем, так что я прибег к мере, о которой и думать не смел: говорил с Краевским о том, чтобы мне ехать. Если достану денег в продолжение этих трех дней, поеду. Хотя эта поездка Краевскому горше редьки, (Далее зачеркнуто: да и мне то (нрзб.)) однако он был так добр, что хотя и нехотя, а сказал: "Что ж делать". Хотя и мне самому по разным причинам и отношениям поездка эта уж как тяжела и горька, но Ваше спокойствие для меня дороже всего. Притом же мысль об отсрочке, когда всё я же должен буду приехать, еще хуже мысли о поездке. Но как ехать? Ваш священник, ничего не видя, уже делает нелепые требования: каким образом и по какому праву мой священник удостоверит его, что я не женат? Да как же и почему он это знает? Если я могу (Первоначально: решусь) обмануть на этот счет Вашего священника, то кто же мне помешает обмануть моего? Такого рода свидетельство берется где-нибудь за подписью двух-трех знакомых; стало быть, я могу взять его и в Москве. Это раз. Потом, чтобы оклики не наделали хлопот. Что ж если я приеду да один и уеду это будет очень невесело. Потом, надо заранее выслать к Вашему священнику свидетельство от моего, что я был у исповеди и причастия. Когда мне выслать? Я привезу его с собою некогда ведь если ехать, так числа 27 28. Наконец, какого еще этому попу нужно свидетельства, что я грекороссийского исповедания? Где я ему возьму его! Всё что-то не так по-московски и по-идиотски: в Петербурге ничего этого не нужно.

А к довершению всего, я не достал еще денег не такое теперь время. Есть надежда дня через три получить их, но надежды бывают часто не надежны. Если не получу, то, разумеется, и не приеду. Таково мое положение, что если 1-го или 2-го числа не буду уже в Москве, то нельзя и ехать, потому что иначе декабрьская книжка останется без статьи. Если достану денег, поеду, ничего не изготовив к Вашему приему, да это, я знаю, для Вас ничего, и я сам так думаю сделать бы главное-то дело, а там понемногу всё само собою уладится. Если приеду, то привезу с собою женщину, без которой Вам и со мной пуститься в путь было бы не совсем хорошо.

При этом я помню Ваше слово: что шутовских церемоний, обеда у дядюшки, шампанского и поздравлений не будет. Не могу без содрогания подумать и о том, что буду представлен m-me Charpiot, до которой мне нет никакого дела, и Вашему дядюшке, которого от души ненавижу и проклинаю.

Ваше письмо очень огорчило меня, но я заслужил его, и потому на Вас и не жалуюсь. Я во многом виноват перед Вами и охотно сознаюсь в этом. Будьте добры, великодушны и забудьте нашу ссору клянусь Вам, она была и первою и последнею. Я сам глубоко страдал, а потому и действовал, как сумасшедший. Да и Вы не совсем правы, и я виню Вас в том, что Вы писали ко мне противоречащие одно другому письма: то соглашались на приезд в Петербург, то говорили о нем с ужасом, как о деле невозможном. Вот и предпоследнее письмо порадовало было меня этою надеждою; а от такой надежды поверьте не легко отказаться. Прискорбен мне показался Ваш упрек, будто я требую Вашего приезда в Петербург, как доказательства Вашей ко мне любви. Если бы это было так, я был бы глуп и пошл, как повесть Марлиыского, стихотворение Бенедиктова. У меня и мысли не было испытывать Вашу любовь ко мне. Я верю ей и без испытания и знаю Вам цену. Сравнение Вас с Arm не могло не оскорбить Вас по грубому тону, с каким я его сделал; но в сущности оно нисколько не обидно для Вас, Arm имеет перед Вами великие преимущества, как иностранка и, в особенности, как француженка; в этом отношении Вы, как русская женщина, дитя перед нею. Но у Вас есть свои стороны, которые делают Arm ребенком перед Вами и за которые Вас нельзя не ценить дорого. Вот и всё; надеюсь, что это для Вас не обидно. Дайте руку Вашу, бедный друг мой, и помиримся. Вы так много страдали, и я был причиною Вашего страдания. О, если бы Вы знали, как жестоко был я наказан за это. Не говорите мне, что бывают минуты, когда Вам досадно на себя, что Вы любите меня, не говорите мне этого это огорчает меня, потому что я люблю Вас, потому что мне дорога Ваша любовь. О, верьте мне, что я люблю Вас, так, как я верю Вам, что Вы любите меня. В это последнее время мое чувство к Вам с честию выдержало строгий экзамен в моих собственных глазах. Мне тем тяжелее думать о том, что я заставил Вас страдать, что вся наша ссора вышла из недоразумений и недоумений. Я не верил Вам, будто Вы не можете ехать, а думал, что не хотите по уважению к предрассудкам; а Вы не верите мне, будто я не могу ехать, и думали, что не хочу по прихоти, деспотизму и бог знает еще чему. Мы оба были неправы. Верьте мне, я вспыльчив и бешен, но не зол, и в моей натуре много мягкости и даже нежности скрывается под грубою внешностью. Ваше влияние и Ваша власть надо мною будут безграничны. Я еще мог воевать с Вами заочно, но в глаза увидите, какой я буду трус. Да простит меня в моих прегрешениях и m-lle Agrippine. (Далее отрезано пол-листка.)...

Действуйте, пожалуйста, осмотрительнее и устройте так, чтобы я не даром прокатился к Вам в Москву. Разумеется, если бы, сверх чаяния, я получил от Вас на днях письмо, что Вы едете, то уж не поеду, а буду Вас дожидаться. Если же я поеду, то уже мне некогда будет дожидаться Вашего ответа на это мое письмо, которое Вы получите в середу, 27-го октября. Не знаю, достану ли денег, а между тем пишу статью и все мои работы для ноябрьской книжки могу кончить во вторник только при усиленном труде. Вот отчего, если и достану денег, приготовлений никаких не сделаю будет некогда, если поеду. Если же ни Вам ко мне, ни мне к Вам не удастся приехать в ноябре, не грустите и но огорчайтесь: все силы употреблю, чтоб приехать на праздниках, декабря 28-го, и уехать с Вами генваря 2-го или 3-го. Буду ждать терпеливо.

Ваш В. Белинский.


Октября 23.

Сегодня ожидал от Вас письма, но вот уже 10 часов, а его нет, как нет. Правда, что я фатальный. Ко всему прочему надо же было, чтобы Краевский так некстати и так тяжело заболел. Доктора давали ему только шесть часов жизни и никак не думали, чтобы он остался жив. Скажите сами: до того ли тут было, чтобы толковать с ним о моих делах, о деньгах и отъезде? Не больше трех дней, как с ним мог я начать, и то исподволь, подобные разговоры. Сколько потерянного времени, и какого времени ужас! Но повторяю Вам если не успеем до поста, так и быть, потерпим до праздников, тогда я непременно приеду на неделю.

Вероятно, завтра получу от Вас письмо или уж непременно в понедельник (25), и если бы, сверх чаяния, в этом письме было что о Вашем твердом намерении или хоть надежде ехать одной, я, разумеется, приостановлюсь, если и достану денег. Насчет денег препроклятое обстоятельство первого ноября я получу их наверное, но ведь, если ехать, надо иметь в руках завтра или послезавтра.

Вчера кончил большую статью для ноябрьской книжки осталась мелочь, но эта мелочь мучит больше всего. Так скучно возиться с нею.1

Здоровье мое в вожделенном состоянии, а об Вашем что-то мне очень тревожно думается, а всё мои проклятые письма! О, будьте спокойны, я смотрю на всё худое в прошедшем, как на дурной сон, который пророчит хорошую действительность наяву. Много бы хотелось сказать Вам, Marie, да как-то всё не идет с души, может быть, потому именно, что она слишком полна. Прощайте. Ах да! Нельзя на меня слишком сердиться, что я не берегусь Петербург такой город, что не убережешься. Я думаю, у Вас в Москве теперь уж чуть не зима, а у нас чуть не лето, но лето холодное, сырое, скверное. Прощайте.

Ваш В. Б.


245. М. В. ОРЛОВОЙ


25 октября 1843 г. Петербург.

Октября 25.

Фатальное мое счастие не перестает меня преследовать: третьего дня я опять почувствовал лихорадочный жар, а вчера разболелся не на шутку и (Далее зачеркнуто: сегодня) провел мучительнейший вечер до часу ночи. Но благодетельный доктор, каким-то адским снадобьем произведя во мне сильную испарину, тошноту и рвоту, сделал то, что сегодня поутру я нахожу себя в состоянии не только написать к Вам письмо, но и приняться за окончание прерванной работы.

Вчера получил Ваше письмо. Половина его заставила меня испытать тяжелое чувство, которого характера и определить не могу. Хуже всего в этом чувстве было сознание, что Вы имели полное право усомниться в моем к Вам чувстве и дать вкрасться в Вашу душу сомнению насчет искренности моего к Вам поведения касательно вопроса о поездке. Потом мне пришла в голову мысль, неужели она в моих последних двух письмах, особенно в предпоследнем, не могла или не хотела увидеть, что если я наделал глупостей, то хорошо и наказан за них. Надо сказать, что письмо Ваше было принесено часа в 4, когда я лежал весь в огне. Прочтя далее, я, несмотря на болезнь, чуть не заплакал от чувства умиления и радости. Слава богу! кончилась эта дрянная история, и кончилась лучше, нежели как я заслуживал. Забудем о ней.

Насчет моей поездки кажется, что я еду в четверг или в пятницу. Есть сильная надежда завтра или послезавтра иметь деньги в руках этим известием я был порадован вчера еще, и думаю, что оно много подействовало на мое выздоровление.

Не можете представить, как совестно и больно мне за мою грубую выходку против Аграфены Васильевны.1 Я уверен, что она уже простила меня по своей доброте и из уважения к моему сумасшествию; но прошедшего-то страдания этим не воротить. Вот всё-то на свете готов сделать, чтобы изгладить из ее ума впечатление моего неделикатного поступка: готов для этого, если бы она потребовала этого, влюбиться в Вашу тетеньку и строить ей куры нет! больше трижды и плотно поцеловать Вашу чахоточную родственницу, которая так тонко показала различие между искусством и скоромною пищею. По праву будущего и, кажется, близкого родства целую прелестные ручки m-lle Agrippine в отношении ее я нисколько не намерен отказываться от прав моего родства и еще раз прошу ее отпустить мне мой тяжкий грех.

Ну, больше писать не о чем. Надеюсь, это мое последнее письмо к Вам, или много, если предпоследнее напишу дня через два к Вам строк пять, чтобы Вы знали, что я совершенно здоров и что я точно еду в Москву.

Сегодня же прошу моего знакомого похлопотать о перемене имеющегося у меня свидетельства об исповеди и причастии, писанного на простой бумаге, на свидетельство на гербовой бумаге. Если успею, вышлю его дня за два до отъезда, а не успею, привезу с собою. Свидетельство о грекороссийском исповедании лишнее: кто бывает на исповеди у русского священника, тот, конечно, не лютеранского исповедания. Да и притом же об исповедании удостоверяет только консисторское свидетельство о рождении и крещении, а я уже говорил Вам, что все мои бумаги в пензенском депутатском собрании. Что я не женат, в этом могут поручиться двое, трое знакомых, петербургских или московских всё равно.

Прощайте, Marie. Не сочтите этого письма холодным: я чувствую еще немного тоски болезни, а притом же, предчувствуя близость свидания с Вами и видя у себя на носу столько хлопот, я как-то потерял способность быть экспансивным. Ваш, моя милая Marie,

В. Белинский.


Доктор мою новую болезнь приписывает не столько простуде, сколько желчи вследствие нравственного раздражения.


246. М. В. ОРЛОВОЙ


27 октября 1843 г. Петербург.

Октября 27, середа.

Сегодня поутру работаю сплеча вдруг гость ба! Кетчер! Итак, у Вас, Marie, одним знакомым в Петербурге больше. Он сейчас заговорил об Вас и о нашем деле. Он думал, что Вы едете в Петербург, и хвалил Вас за это; узнавши от меня, что наоборот, начал бранить. Настоящий дядюшка в комедии или романе.

Я здоров совершенно; завтра выхожу с докторского разрешения. Деньгами надулся достал наполовину меньше того, сколько надеялся; но делать нечего хоть потянусь, а уж кончу главное-то. Я еду это решено, и это письмо последнее мое письмо к Вам. Когда я еду сам не знаю. Хотелось бы в воскресенье, если успею; но уж никак не позже 2-го ноября. Хлопот полон рот. Сию только минуту (20 минут одиннадцатого часа ночи) дописал последнюю строку для ноябрьской книжки "Отечественных записок"1 и тотчас же принялся за письмо к Вам. Рука ломит от держанья пера, и пишу через силу.

Слова два о Вашем дядюшке. Я знаю, Вы себя и вообще нашу историю считаете причиною его болезни (от которой желаю ему от всей души скорее выздороветь бог с ним: я бешен, но не злопамятен). Кетчер совсем иначе объяснил мне его болезнь. Вот его слова: "Ее дядя неумолимый взяточник, впрочем, в нем есть свои хорошие и даже человеческие стороны; ему велели подавать в отставку и вот причина его болезни, которую он с умыслу сваливает на ее упорство ехать в Петербург".

Я бы этого не написал к Вам, Marie, если б не знал, что Вы страдаете, считая то меня, то себя виною болезни Вашего дядюшки.

Ждите меня, Marie, и будьте здоровы. Вы скоро увидите

Вашего В. Белинского.


Письмо это пойдет к Вам завтра, октября 28.


247. М. В. ОРЛОВОЙ


30 октября 1843 г. Петербург.

Октября 30.

Сейчас получил Ваше письмо. Я ждал его и потому медлил брать билет. Так как поездка во всех отношениях расстроила бы дела мои (особенно в денежном отношении), то я и без ума от радости, что Вы едете, благословляю Вас и путь Ваш. О, если бы Вы знали, сколько Вы делаете для меня этою поездкою и какие новые права приобретаете ею на меня и жизнь мою!1 Прощайте. Ваш

В. Белинский.


Письмо Белинского В. Г. - Переписка за год 1843 год., читать текст

См. также Белинский Виссарион Григорьевич - письма и переписка :

Переписка за год 1844 год.
248. Д. П. Иванову СПб. 1844, апреля 12. Наконец-то собрался я, любезн...

Переписка за год 1845 год.
251. А. И. ГЕРЦЕНУ СПб. 1845, января 26. Спасибо тебе, добрый мой Гер...