Николай Помяловский
«МОЛОТОВ - 02»

"МОЛОТОВ - 02"

- Куда ж мы отправимся? - спросил Молотов, когда они вышли на улицу.

- Куда глаза глядят; пойдем хоть на Невский.

Молотов согласился.

- Не понимаю я... - проговорил Молотов.

- Чего, милый человек?

- Скоро ли у нас кончится это вечное гореванье, никому не нужная тоска, мрачный взгляд на жизнь, доморощенная байроновщина.

- Доморощенная - это верно сказано, Егор Иваныч.

Прошли несколько молча.

- Мало ли чего ты не понимаешь, милый человек, - начал Череванин. - Век живи, век учись, а дураком помрешь. Скажи ты, добрая душа, куда мне девать свои досуги? Сидишь-сидишь, и такая тоска заберет, что и сам не заметишь, как очутишься в портерной или трактирном заведении. Я уверен, что ты не смыслишь ничего в вине, а ты вообрази себе, как выпьешь, вдруг огни потекут по телу, грудь вздохнет широко, вот она, жизнь-то, начинается!.. Прекрасная погода, отличная газета, чудная водка!.. думы и печали далеко летят. И хмель не заснет в тебе; он ходит, растет и разрастается... в голове туман, в крови жар... петь хочется, плакать и целовать всех... Вот это не мечта, а жизнь... я ее чувствую, едва не ощущаю руками... Понял, милый человек?.. И пойдут писать дубы еловые, дубы сосновые, дубы липовые!..

- Плохо, если они пойдут писать...

- Пожалуй, что и плохо...

- Зачем же ты это делаешь?

- Потому что мне нравится.

- В наше время стыдно пить...

- Это отчего? Если будешь пить, так от века отстанешь, что ли? Полно, меня ведь не надуешь. Век выработывает не только такие натуры, как твоя, но и такие, как моя. Ты не найдешь ни одного человека, который жил бы так, как жили в прошлом столетии, да и такого не найдешь, чтобы сегодня по-вчерашнему: то же самое делает, но иначе, в другой форме и по другим причинам. Кто ж отстает от века? Ни для кого солнце не остановится. Сменяющиеся в жизни обстоятельства, лишь коснутся человека, непременно имеют на него влияние, и тут хочешь не хочешь, а от века не отстанешь. Рутинеров ведь нет на свете, милый человек; их добрые и умные люди выдумали. Покажи-ко ты мне хоть одного отсталого человека.

- Все приверженцы старины, - отвечал с удивлением Молотов, - отсталые люди.

- Старину копнул!.. Ведь ее тот же век произвел, нам современный... Этой старины никогда еще не бывало, она новая старина... Если бы деды пришли да посмотрели на эту старину, они не узнали бы ее, стали бы отплевываться и открещиваться от нее. Эту старину только в нынешний век и найдешь... Какая же она старина? Она тоже новость, продукт современной жизни, последнего часа, настоящей минуты... И выходит - пустое слово, которых так много на свете, диалектический фокус!.. Кто же отстал от века?..

- Но есть же новые люди и новая жизнь?

- Вона?!.. кто ж этого не знал? Ведь все ныне живущие люди народились в наш век, а не из могил вышли, не с того света воротились, и все живут новой жизнью. Например, доселе никто еще не жил, как я живу; ни у кого еще не было такого взгляда на жизнь, как у меня. Если ты о пьянстве говоришь, так что же? И оно не старинное, а новое, прогрессивное...

- С тобой не сговоришь... Ну, отчего ты не пристал к лучшим людям?

- Лучшие люди?.. лучшая жизнь?.. вот оно что!.. Значит, ты согласен в том, что я новый человек; я в то же время и лучший человек.

Егор Иваныч засмеялся...

- Смейся, добрая душа, смейся; но ты опять сказал пустое слово... Лучших людей нет на свете; один худ, а другой лучше, а третий еще лучше; и наоборот, один хорош, другой хуже, а третий еще хуже, - так без конца и без начала. Только самого худого не отыщешь и самого лучшего не отыщешь. Все лучшие и худшие.

- Однако ж одни хуже, а другие лучше...

- И этого нет.

- А ты хорош?

- Нет.

- Так худ?

- И не худ.

- Что же это такое?

- Я, как и все люди, без достоинств и недостатков. По-твоему, роза хороша, а крапива худа, а по-моему, обе хороши или, если угодно, обе худы, а вернее - ни хороши, ни худы, обе - произведение почвы... Ни хвалить, ни бранить их не за что.

- И тебя вырастила почва?

- А то что же?

- Это называется, среда заела?

- А вот и не заела!.. Среда?.. заела?.. Новые пустые слова. Я просто продукт своей почвы, цветок, пойми ты это.

- То есть и не животное даже, а ниже животного, растение.

- Растение нисколько не ниже животного и не выше.

- Значит, никто не виноват в твоей жизни, жаловаться не на кого?

- Еще пустое слово!.. Виноват?.. Разве виновата крапива, что ее вырастила почва? Виноватых и невинных нет на свете. Разве я виноват, что родился? Меня не спрашивали, желаю ли я явиться на свет; разве я виноват в том, что умру? не виноват же и в том, что живу!.. Всё пустые слова!.. Один чудак приходит к другому: "Ты подлец", - говорит ему; а тот струсит: "Что ж, говорит, делать, обстоятельства"; первому станет жалко, он и давай утешать его: "Ну, ну, успокойся, ничего, это тебя среда заела". Вечное пустословие! Обвиняют среду, ну - и бить бы ее или гуманные какие средства предпринять. Не тут-то было: оказывается, все заедены... вот тебе и раз!..

- Так ты никого не обвиняешь?

- Смолоду была глупость; ругался на чем свет стоит, благородно и со злостью, винил людей в своем характере, да вовремя смекнул, что и они, в свою очередь, будут винить других людей, которые их испортили, и выйдет чепуха неисходная!.. Нет, никого не обвиняю...

- Это шаг вперед, Михаил Михайлыч.

- Ах, милый человек, разумеется, вперед, а не назад... Иначе и нельзя... Если бы у меня на месте лица затылок был... Да нет, и тогда бы затылком, а все же вперед.

- То-то и беда, что ты двигаешься затылком вперед.

- Утешил!.. шаг вперед!.. Он не от нас зависит: хочешь не хочешь, а заноси ногу, ступай. И никто не идет назад, все - вперед. Есть в природе что-то такое, что движет людей... именно сторукие силы!.. Вперед, - да как же иначе-то быть?

- Но неужели же тебе невозможно переменить свою жизнь?

- Что возможно, то всегда и есть на деле, в жизни! Если мы идем не по той стороне проспекта, то, значит, в настоящую минуту и невозможно идти там; а лишь только перейдем на ту сторону, тотчас, но только в будущую минуту, и сделается возможным идти там. Ты странный вопрос задал!

- Однако ты понимаешь меня?

- Нисколько.

- Я спрашиваю, отчего ты ведешь такую грязную жизнь?

- Не знаю.

- Отчего не переменишься?

- Тем более не знаю.

- Попытался бы...

- Не хочется...

- Принудил бы себя.

- Не хочется принудить. Принудил бы? иначе выразиться: захотел бы пожелать? Не хочется захотеть. Что, милый человек, договорились, до абсолютного бытия?.. Найди ты мне хоть одно слово, в котором был бы смысл.

- Ты не знаешь таких слов?

- Нет.

- Труд, честь, любовь, талант, да и много еще, - отвечал Молотов.

Михаил Михайлыч тихо засмеялся; Молотов пожал плечами.

- Что, ты до всего этого сам додумался?

- Сам...

Молотова интересовал его бывший товарищ; он предложил ему зайти в ресторан. Череванин согласился. Когда они сели в маленькой комнате, где никого не было, кроме их, и поставлено было на стол вино, Молотов сказал:

- Удивляюсь диалектическому направлению твоих мыслей! Охота тебе питаться софизмами!

- Слушай, - отвечал Череванин, - я действительно сумею что угодно опровергнуть или доказать, но я с тобой не играю в слова, а говорю по совести и прямо, что во всех этих хороших речах не нахожу никакого содержания. Диалектика у меня развита. Мой отец преподавал реторику и логику, и он, бывало, заставлял меня на одну и ту же тему говорить pro и contra; или прикажет описать какое-нибудь чувство, и опишешь так, что хоть сейчас в "Великопостный конфект".

- Что это такое?

- Книга такая - "Великопостный конфект, или Слово на вопрошение о смерти". Но не в "Конфекте" дело. Я тебе сознаюсь, что умею говорить и, если угодно, буду против себя красноречив. Да что толку, лучше правду говорить. Вот я тебе и сообщаю, что думаю. Если можно, так сделай, чтобы я не думал, уничтожь мои мысли. Не сделать тебе этого, практический человек.

- Это время сделает... Очень просто могут разрешиться твои сомнения. Пусть обстоятельства пристукнут тебя покрепче; тогда поневоле оставишь диалектику и найдешь смысл в таких предметах, как кусок хлеба, заплата на брюки, полено для печи.

- Случалось, милый человек, - и это - голодал. Перетерпишь, и ничего. Всё пустяки по сравнению с вечностью!

- Но ведь запасешь на старость?

- Нет.

- Стар будешь, болезни пойдут, а ты без денег.

- Веселенький пейзажик!

- Тогда не покажется веселеньким. Но это еще в будущем... Неужели тебя теперь никогда совесть не мучит?

- Вот это слово не пустое!.. В нем реальное понятие; ощутить можно совесть, и она не выдумка добродушных людей.

- Наконец-то!.. И ты ощущаешь ее?

- А то как же? нельзя же без того! Ведь не мною выдумана совесть, а уже это самою природою устроено, и я тут ни при чем. Мне только остается любоваться на то, как она меня мучит, наблюдать ее, смотреть прямо в лицо пучеглазой совести, - я это и делаю. При этом заметь: что тебя тревожит, то, может быть, на меня и не действует; кроме того, у меня особый род совести - так называемая "сожженная". - Михаил Михайлыч сказал: не "сожжённая", а "сожженная".

- Это что такое еще?

- Многое ложилось и на мою совесть; но я страшной силой воли всегда умел подавить в себе моральное страдание; не то чтобы заглушал совесть, закрывал перед ней глаза, трусил, лукавил и оправдывался, - нет, нет, я прямо смотрел ей в рожу, холодно и со злостью, стиснув зубы. "Вперед не будешь?" - спрашивал я себя. "Почем знаю, может быть, и буду!" Случалось, что я бросался на кровать и, накрыв голову подушкой, едва не задыхался; и под подушкой я слышал голос: "Вперед не будешь?" Тогда я отвечал в бешенстве: "Буду, теперь непременно буду!"

Череванин быстро выпил две рюмки, одну за другой. Нельзя было сомневаться в том, что Череванин говорил правду. Молотов только произнес:

- О боже мой!

- Знаешь, что меня сгубило? - продолжал Череванин. - Я всегда честно мыслил.

- Разве это может сгубить человека?

- Может. Но знаешь ли, что значит честно мыслить, не бояться своей головы, своего ума, смотреть в свою душу, не подличая, а если не веришь чему, так и говорить, что не веришь, и не обманывать себя? О, это тяжелое дело! Кто надувает себя, тот всегда спокоен; но я не хочу вашего спокойствия. Есть страшные мысли в мире идей, и бродят они днем и ночью, и когда рисуешь и когда вино пьешь. Особенно когда находишься один, глухо вокруг тебя, задумаешься, замечтаешься, фантазии и образы растут, мысли поднимаются на такую высоту, что кажутся дикими; но идет за ними душа до тех пор, что начинаешь бояться за свой рассудок и в страхе хватаешь в руки голову. Мысли рождаются, растут и живут свободно, - их не убьешь, не задавишь, не подкупишь. В этом царстве полная свобода, которой добиваются люди, из-за которой режутся они. Свобода, вечная независимость здесь только и возможна, и только в этом мире можно жить в собственном смысле. Но редко я живу теперь мыслью, состарился и измучился бесплодно. Гаснет хмель в речах, всякая мечта замирает, не чувствую злости ко злу, расположения к добру; смех пропадает; хоть бы совесть мучила, и того нет; скоро я, кажется, совсем мучиться перестану, - останется одна бесчувственность, и скажут: "Этот человек совсем сгнил"; день ото дня слабеет мой организм, и я, в самом деле, становлюсь немощным сосудом. Но желал бы я воротить свою молодость? Ей-богу, не желал бы! Не надо мне ее, не надо! Это время выработывания идей, непонимания жизни и осмысливание ее, взъерошиванья волос; одушевленные лица, бессонные ночи, горячие речи - все это опротивело мне, потому что человек как ни горячится, а все-таки кончится тем, что оплешивеет и окиснет. А где же моя детская жизнь? Она стала предметом умозрения, фантазии, общих фраз и слепого воспоминания. Все состояние тела и души, всё, что составляет жизнь, есть предмет забвения. Все события от времени потеряли цвет подробностей и значение внутреннего смыслу; цепь жизни разорвана на куски, пружины и кольца ее распались. Чем доказать, что и я жил? Пусть другие нас забудут, нам ли думать о бессмертии; но неужели я так ничтожен, что не стою собственного внимания и памяти? Скучно, скучно!

- Ей-богу, не понимаю, о чем мы толкуем, - отвечал Молотов, когда Михаил Михайлыч после долгой, полушальной речи поникнул головою. - Никто так не говорит и никто не страдает такими болезнями.

- Так и знал: никто не страдает, как ты; поэтому никому и нет дела до тебя. Все в ответ только и поют стих о Страшном суде. Уж очень вам хочется, чтобы от нас, грешных, "было не слышати ни зыку, ни крику, ни рыдания"... "Река Сион протечет, как гром прогремит", а вы, святые люди, просите, умоляете, чтобы "берега с мест содвинулись, перстьем засыпались".

- Но, право, не понимаю, чем ты страдаешь. Неужели можно совсем потерять вкус к жизни? Это невероятно.

- А потерял же!.. Во мне не только положительного, во мне и отрицательного ничего нет, - полное безразличие и пустота! У меня так голова устроена, что я во всяком слове открываю бессодержательность, во всяком явлении - какую-нибудь гадость. Торичеллиевая пустота и сожженная совесть!.. Прежде, бывало, ломался и кричал: труд, отечество, любовь, свобода, счастье, слава и много иных прекрасных слов; но и тогда уже чувствовал, что лгал, а теперь ничего не хочу, кроме сна, забвения, обморока...

Череванин налил рюмку себе и закурил сигару.

- Любовь, дева, луна, поэзия... - перебил Череванин. - На свете нет любви, а есть аппетит здорового человека; нет девы, а есть бабы; вместо поэзии в жизни мерзость какая-то, скука и тоска неисходная; ну, луна, пожалуй, и есть, да мне плевать на луну: какого черта я в ней не видал? Все мне представляется ничтожным до невероятности, потому что "все на свете скоропреходяще и тленно!". Мне только это вдолбили смолоду. Я постоянно слышал об антихристе, кончине мира, о тленности благ земных... Мы жили подле кладбища, я еженедельно видел покойников и тогда уже детскими пытливыми глазами всматривался в мертвецов. Постоянно я без нужды смирялся, усиленно откапывая в себе всевозможные пороки и гадости, воображал себя червем, прахом, ничтожеством, человеком, недостойным счастья; я презирал себя в детстве! Потом я и очнулся, протянул руки к жизни, но уже поздно было! Взгляд мой был направлен к тому, чтобы видеть одно только зло в себе и людях. Гадко и мрачно! Если вкус человека испорчен, то хотя после он убедится, что пища, употребляемая другими, хороша, а все-таки не будет он способен питаться ею. Но мало ли нашего брата, и все они идут своей дорогой, все понимают, что они такое. Отчего это все веселы, а я один только ничего не понимаю? Оттого, что было время, когда я принимал все близко к сердцу, в плоть и кровь вошли убеждения; а когда очнулся, вкус мой уже был испорчен, трудно было перевоспитаться. Мало только понять новую жизнь, надо жить всем организмом, быть цельным, здоровым человеком. Разные сомнения и нерешимые вопросы для вас, людей иного воспитания, быстро проходят и не имеют никакого значения, а для нас, специалистов в этом деле, они оставляют неискоренимое влияние, так что и на новую жизнь, которая предъявляла права свои, я набросил тайный флер.

- Я никого не люблю, - продолжал Череванин, - человек я честный и в товариществе добрый, но ни к кому я не привязан, никого мне не надо... Хоть теперь, разве для тебя я здесь сижу и говорю? Поучать, что ли, тебя собрался? Я тебя и знать не знаю. Делал и я людям добро, и не любил никогда тех, кому помогал.

- Зачем же ты и помогал?

- Себя тешил!.. Себя только люблю, - продолжал художник, - один эгоизм, полный, безапелляционный эгоизм!.. Да нет, и не эгоизм... Там, где действует эгоизм, бывает полное довольство, сознание собственного достоинства, а я не живу и не умираю и всегда сам себе гадок. - Для кого же, зачем я буду работать? Себя я не люблю, не уважаю, вас тоже... О ком же заботиться, для кого хлопотать? Уж не для будущего ли поколения трудиться?.. Вот еще диалектический фокус, пункт помешательства, благодумная дичь! Часто от лучших людей слышим, что они работают для будущего, - вот странность-то!.. Ведь нас тогда не будет?.. Благодарно будет грядущее поколение? Но ведь мы не услышим их благодарности, потому что уши наши будут заткнуты землею... Да нет, и благодарно не будет грядущее поколение; оно обругает нас, потому что пойдет вперед дальше нас, будет сдавлено в своих стремлениях людьми старого века, то есть моими и твоими сверстниками и единомысленниками. Ведь все, что мы называем отсталым, во время оно было передовым, свежим, бодрым, боролось, в свою очередь, с давно прошедшей рутиной, о которой до нас еле слух дошел. Что же, и стариков в былое время называли лестным именем "вольтерьянцев", хотя они тоже небо коптили... И ваше время минет!.. Почем ты знаешь, может быть, самое-то молодое поколение, вот то, которое сидит теперь на школьных скамейках, уже чувствует что-то неловкое по отношению к вам, и в лице его воспитывается вам протест. Неужели оно проживет так же, как и вы, носиться будет с теми же идеями?.. Оно пойдет вперед или нет?.. И вот попомни ты мое слово, что когда тебе и твоим сверстникам стукнет лет шестьдесят и вы, при божьей помощи, дослужитесь немалого чина, вы притиснете молодое поколение, право, притиснете... На свете уж таков обычай, что лишь только сын дорастет до того, что сам может иметь сына, так и начинает ругать отца. Ведь вечное движение вперед - сытость старым; блага, прежде добытые, становятся до того обыденными, что мы теряем вкус в них. Мы пользуемся всем добром, для нас заготовленным, но всё еще несчастливы; как живот наш добра не помнит: вчера кормили - так нет, сегодня опять хлеба просит. Добьются люди своего, удовлетворятся; но потом, глядишь, новые вопросы, новые желания, иные силы возникают, и старая жизнь давит молодое поколение, потому что человек не может жить две жизни. И новое поколение состарится, в свою очередь, и наших внуков, будущих людей, станет теснить за неведомые ему стремления. Внуки заставят плакаться правнуков, и так далее, в бесконечность. Экая нелепость!.. Выпить, что ли?

- За будущее поколение?

- За все поколения, потому что все они равны. Будто молодое лучше старого или старое лучше молодого? Которое-нибудь из них счастливее, нравственнее, разумнее?.. Все равны!..

- Слушал, слушал я тебя, - сказал наконец Молотов, - и ничего не понял из твоих речей. Я не приготовился к такому потоку софизмов, к такому траурному взгляду и полному отрицанию света и жизни. Как назвать, извини меня, твою дикую систему?

- Если можно, и название есть. Ты видишь, как я говорю гладко; из этого следует, что все у меня обдумано, приведено в систему и может быть выражено очень красноречиво...

- В чем же дело?

- Кого рефлексия, а нас кладбищенство заело.

- Именно, кладбищенство!

- Оно и есть!.. Да, братец ты мой, как ни закрывай глаза и ни затыкай уши, а печальные явления печальной жизни ежедневно и повсюду совершаются и неотступно требуют нашего внимания. Заснула ли жизнь, как болото, захрясла ли в бедности, истомилась ли в болезни, заглохла ли в невежестве, пороке или такой аномалии, как у меня, - много ли нас тревожит жизнь? Равнодушны мы к ближнему; редко можем понять его несчастье. Когда несчастие выдается рельефно, с криком и болью, когда мы видим раны, сильно развороченные болезнью, - тогда только мы спрашиваем себя: "В самом деле, не страдает ли этот человек чем таким?" Узнавши, мы смеемся его глупости. Если ближний страдает от бедности душевной, нам нет дела до него. Кто, дескать, велит ему страдать? Пусть себе!

- Но что такое кладбищенство?

- Вот тебе для образчика. Например, я часто думаю о смерти, до подробностей вникаю в это прекрасное явление природы, потому что я нисколько не брезглив. Вот придет чадолюбивая холера или прохватит столичная лихорадка, а может быть, бревно сорвется с крыши и прихлопнет на месте, и отлучится, как говорят, душа от внешней оболочки. Вообрази теперь хоть ту картину, которую я чаще всего видел в детстве... Положат тебя на стол; под стол поставят ждановскую жидкость; станут курить ладаном, запоют за душу хватающие гимны - "Житейское море" или "О, что это за чудо? как мы предались тлению? как мы с смертью сопряглись?". Соберутся други и знаемые; станут целовать тебя, кто посмелее - в губы, потрусливее - в венок... Дальше?.. что дальше?.. Захлопнут гроб крышкой, и завинтит ее вечным винтом вечного цеха мастер, гробовщик Иван Софронов, и опустят тело в подземные жилища... Могила... Что такое там?.. Я уже вижу, как идут, лезут и ползут черви, крысы, кроты... Веселенький пейзажик!.. Через десять лет провалится крышка от гроба... я все это знаю... а через тридцать останется только череп да две кости от таза...

- У тебя мания, - сказал Молотов.

- Органический порок, наследственный...

- Какая-то нравственная торичеллиевая пустота, сожженная совесть и прогрессивное кладбищенство!

- Самородок!

- Движение вперед спиною, веселенькие пейзажики...

- Важно!.. Экая сила поднялась!.. - Глухой мрак и дубы еловые!

- Гадко! - сказал с отвращением Череванин.

- Не верю я, чтобы нельзя было отрешиться от такого могильного направления... Иначе зачем тебе и существовать на свете?.. Ведь отжил, сам говоришь? так ступай на Неву и отыщи прорубь пошире! Чего ты ждешь от завтрашнего дня? Зачем же тебе и жить завтра? Убирайся!..

Череванина озадачил такой оборот речи.

- Зачем до сих пор ты не вырвал из души всю могильную гадость?

- Не мог...

- Лжешь!

Череванин даже привстал с этого слова.

- Человек все может сделать, - продолжал Молотов, - ты не заботился о себе, запустил свою болезнь, развратил себя.

- Я родился таким...

- Переродиться надо.

- Поздно!

- Лжешь! - повторил Молотов.

Череванин вспыхнул; но это было на минуту. Он глубоко задумался.

- Странное явление - такие господа, как ты, - говорил Молотов. - Скучают о том, что жизнь коротка. Чем короче она, тем более побуждений жить! Если ты уверен, что твоя жизнь не повторится, то и должен беречь ее; не много дней дано природою...

- И ляжет в основе существования полный эгоизм...

- Эгоизм рождает любовь. Когда удовлетворены твои потребности, является страстное желание сделать всех счастливыми. Ты не любишь других, потому что не любишь себя. Но бывало же и тебе жалко людей, помогал ты им, заботился о них, сострадал им?

- Самого себя жалко было - больше ничего. Несчастия людские раздражали, не давали покою, это сердило, - вот и все.

- В том-то и любовь, что чужое горе до такой степени станет твоим горем, что сделается жалко самого себя.

- Перестану, - сказал неожиданно Череванин.

Молотов посмотрел на него с удивлением...

- Попробую, что будет...

- С богом, Михаил Михайлыч!.

- Скучно будет, лягу на диван, задеру на стену ноги и буду ждать час, другой, третий; выжду же, что переменится расположение духа; а не то выйду на улицу и буду ходить до изнеможения... Скучно тебе? - спросил себя художник и сам же ответил, - скучно. Ну, и пусть скучно! - прибавил он...

- Вот это не спиной вперед, - сказал Молотов...

- Право?

- Вот и возможно стало перемениться?

- В настоящую минуту возможно; а давеча не было перемены, - значит, тогда, в ту-то минуту, и возможности не было. Что возможно, то сейчас и на деле есть...

- Ну, так и дубы еловые в сторону?

- В сторону...

- И великопостные конфекты?..

- И конфекты туда же!

- И торичеллиевую пустоту?

- Ну, не совсем, - сказал в раздумье художник...

- Кладбищенство осталось, значит, можно соблазнить.

- Соблазнить?.. да вот тебе еще пустое слово!.. Соблазнить никто и никого не может... Соблазнить?.. что это такое? Я в этом слове ничего не слышу, - оно совсем пустое!.. Меня никто и никогда не соблазнял; я всегда удовлетворял только своим потребностям... Теперь поворот на новую жизнь - вот и все!

- Что же ты думаешь предпринять теперь?

- Начну работать как вол. Не будет художественного жара, стану копии писать да за рубль продавать. Заведу чистоту в квартире, насильно заведу; выгоню квасных либералов; поселюсь среди женщин - пусть смягчат мои нравы: это их дело, и вот тогда посмотрю, что со мной будет.

Череванин долго мечтал о новой жизни. Он встрепенулся и повеселел...

- Скучно тебе? - говорил он, выходя из ресторана. - Скучно! А мне какое дело? пусть скучно!

Молотов смеялся.

У Дороговых вечером опять было маленькое собрание. По обыкновению пришел Молотов; Череванин занимался портретами; здесь же был молодой Касимов, который на днях получил место. Касимов радовался по-детски, что и он наконец стал чиновником. Молодые люди, среди их и Надя, собрались около ярко освещенного портрета, над которым трудился Череванин; дети с любопытством смотрели на его работу. Касимов болтал без умолку, строил разные планы о службе и наконец уже стал впадать в роль совершенного деятеля, воображая, что он, даст бог, поразит всевозможную административную неправду. Череванин не мог не отравить его молодой радости.

- А карьера художника вам не нравится более? - спросил он.

Касимову неловко стало.

- Нет, мое назначение другое; должен быть чиновником.

- Отчего же вы в чиновники пошли, а не в монахи, не в художники? А во время войны вы мечтали об офицерской карьере...

Касимов покраснел...

- Отчего же вы думаете, что чиновничество - ваше призвание?

- Ах, боже мой, отчего и другие думают это. Вот спросите Егора Иваныча, отчего он чиновник, а не кто-нибудь другой?..

- Отчего, Егор Иваныч?

Молотов засмеялся.

- По призванию? - спросил Череванин...

- Нет, по приглашению друга...

- Разве можно без призвания служить? - возразил Касимов запальчиво.

- Егор Иваныч, расскажи господину Касимову в назидание, как ты ехал на службу, точно мокрая курица.

- К чему! - ответил Молотов.

- Расскажите, - присоединила и Надя свой голос...

Касимову тоже очень хотелось послушать Молотова, которого он очень высоко ставил в своем воображении и едва ли не считал необыкновенным существом. Он знал Молотова как человека независимого, гордого, который ни пред кем не гнул спины, как человека свободномыслящего и притом степенного, положительного и практического. "Вот у кого поучиться!" - думал он и боялся, что Егор Иваныч не захочет высказаться...

- Извольте, расскажу, - отвечал Молотов к общему удовольствию.

- Моей карьерой распорядился фатум, - начал он, - а не разумный выбор. Не то чтобы я сам захотел служить, а это со мною просто случилось... Дело в том, что я занимался у одного помещика, нисколько не думая о будущем; помещик оскорбил меня, приходилось оставить место, - и вот тогда взяло меня страшное раздумье о моем призвании. Тогда первый раз возник в моем уме вопрос, который я долго потом решал: "Не старую, отцами переданную жизнь продолжать, а создать свою, - выдумать, что ли, ее, вычитать, у людей умных спросить?" Вот так, как и вы теперь желаете порасспросить о том же умных и практических людей. Вопрос родился неожиданно, поставлен был неотразимо, но отвечать на него все-таки было нечего, потому что за душой ничего не было. В это время приятель мой написал мне письмо, в котором ясно, как день божий, доказывал мне, что я рожден чиновником. Я не поверил ему, но у меня денег не было, средств к жизни никаких, а есть хотелось; кроме того, неловко же так жить на свете, и на вопрос: "Что ты?" надо отвечать хоть это: "Я чиновник!" Вот я, долго не думая, махнул рукой и поехал в губернию к приятелю, который обещал достать мне место. Если бы он предложил мне место учителя, корреспондента, управляющего, я бы согласился с таким же расположением, как и на должность чиновника. Вся сила в том, что мне некуда было приютиться. Я завидовал тем юношам, которые, кончив курс, имеют возможность года три-четыре не поступать ни на какую службу, которые обеспечены своими отцами и дедами. Они могут осмотреться, поучиться, пожить. Будь у меня небольшое состояние, я ни за что не пошел бы на службу, какие там ни пиши мой приятель письма. Я ехал к другу мокрой курицей, подавленный обстоятельствами, чувствуя, что я не чиновник, - а кто? не знал я тогда... Тяжело мне было думать: "Зачем меня несет туда? ни больше ни меньше как на казенную пищу, на государственные харчи!.." Мне совестно было такого положения, и вот я стал успокоивать себя фразами друга: "От тебя не требуют любви к службе; нам нужны твой ум, честность, труд". - "Что ж, - подумал я, - и буду работать". И с этого слова вдруг на меня напала какая-то фальшивая торжественность, напряженная, деланая злоба ко всему подлому. Я поехал таким карателем, что страшно стало за человека... Перестал я жалеть себя, готов был взяться за дело честно, вынести какую угодно борьбу, всю жизнь свою положить на истребление подлости людской, на гибель нарушителям закона. "Сделаю же что-нибудь!" - уверял я себя. Мне даже весело стало... Припомнилась мне судьба некоторых молодых людей, задавленных сильными мира за прогрессивные идеи. "Так что же? - отвечал я на свои мысли. - Пусть выгонят из службы... мне не жалко себя... я постою за правду... на пядень не отступлю от нее". Как теперь помню, я тогда раздумался, способен ли я решиться на какую-нибудь чиновную подлость; долго я прислушивался к своей душе и наконец с юношеским восторгом сказал себе: "Нет, не способен!" Я чуть не закричал во все горло: "Итак, борьба!" и стал торопить ямщика - верно, поскорей хотелось вступить в борьбу... примерно завтра же поутру... Я был почти уверен, что мне придется страдать за правду, что не диво, если меня и выгонят из службы за высокие мои добродетели. Немного погодя я уже мечтал о такой участи с наслаждением и гордостью; мне было весело, и, увлекаясь, я торопил ямщика... Но скажите, ради бога, отчего это я опять поехал мокрой курицей? Юноша понял, что он занимался деланием фраз пустых... Мне стыдно стало за то, что я мечтал, как выгонят меня из службы... Во всем этом слышалось одно: "Не хочется быть чиновником - ох, как не хочется", а обстоятельства насильно делают чиновником. Вот и думалось, что судьба же и спасет меня, что авось-либо, даст бог, вытурят со службы. Так школьник мечтает о том, что его исключат из училища и он опять будет жить дома, среди сестер, братьев, товарищей, подле матери и отца. Вот когда сжалось мое сердце... "Кто же такой Молотов?" - спрашивал я себя со злостью. У меня не только не было ни роду ни племени, ни кола ни двора, - у меня не было и сословия, я не принадлежал ни к какому кружку; я был космополит, человек, не имеющий почвы под ногами. Как мне хотелось тогда видеть своего друга, единственного человека, который был близок ко мне; как хотелось обнять его и высказать все, что было на душе! Мне казалось, что на меня напала тоска от одиночества на большой дороге, вдали от людей... "Вперед!.. жизнь широка!.. не сегодня она началась, не завтра кончится! Перейдет время, все уляжется и определится". Я представлял себе, как встречусь со своим приятелем, что буду говорить, о чем спорить, как проводить вместе время. В моем воображении уже рисовался губернский город. Доселе я был студентом, потом жадно всматривался в сельскую жизнь и природу, а теперь приходилось увидеть провинциальную городскую жизнь, для меня еще не знакомую. Служба в моих мыслях отходила на второй план, интересы ее стушевывались, а возбуждалась простая любознательность. Будущее было смутно и неразгадано; но хотелось повидать людей, - а в этом отношении что лучше следственных дел в жизни губернского города, где все хорошо знают друг друга? И значит, в губернию, где прежде к помещику, я ехал без ясного сознания цели жизни, в качестве зрителя с единственным намерением поучиться, лишь с той разницей, что у меня уже не было детски ясного взгляда на мир божий. Я понял, что мне нужно было: "О боже мой, если бы можно года четыре пожить без службы частной и общественной, осмотреться, одуматься и отведать вольного, нестесненного существования!" Но желания мои были неосуществимы, и я через несколько дней надел мундир чиновника... Оно и выходит, что я поехал на службу не по призванию, а по приглашению друга...

Все ожидали продолжения рассказа Молотова; но он не хотел больше говорить. Касимов не сделал ни одного замечания насчет Молотова. Он сознавал, что идет на службу по приказанию отца, его просто определяют в департамент, и что у него нет и тех побуждений идти в чиновники, какие были когда-то у Молотова. Он чувствовал, что не может взять на себя роль Егора Иваныча, и совсем растерялся. Но на него уже никто не обращал внимания: всех занял Молотов.

- Что же потом было с вами? - спросила Надя Молотова.

- Не хочется вспоминать, Надежда Игнатьевна.

- Отчего же?

- Молод был, ничего не понимал и кончил очень нехорошо.

- Не взятки же брал? - заметил Череванин.

- Какие тут взятки?.. Я сам готов был дать взятку, чтобы только образумили меня...

- Что же случилось? - повторила Надя с заметным любопытством.

- Если не хочешь говорить, позволь, я расскажу... - вмешался Череванин.

- Нет, после когда-нибудь, - ответил решительно Молотов.

Надя на этот раз надеялась услышать от Молотова нечто вроде исповеди; но Егор Иваныч не был расположен к откровенности. Под влиянием воспоминаний о молодых годах он сгрустнул и задумался. Надя смотрела на него пытливым взглядом, желая отгадать, что у него на душе. В это время послышался звонок в прихожей. Надя вздрогнула от этого звука. Молотов проговорил: "Кто бы это?" и обратил внимание на Надежду Игнатьевну. Она была вся взволнована. "Что бы это значило?" - подумал он и стал с нетерпением ожидать гостя, на встречу которого побежали дети... В комнату вместе с Игнатом Васильичем вошел мужчина лет тридцати, высокий, стройный и красавец... Надя быстро окинула взором гостя, и сердце ее упало. "Третий раз он здесь! - подумала Надя. - Зачем?" Гость не нравился ей, а между тем она думала: "Не жених ли?"

Гость сделал общий поклон, но особенно почтительно, даже с благоговением, он поклонился Надежде Игнатьевне, точно она была жена его начальника. Этот господин был секретарем при статском генерале Подтяжине, директоре одного присутственного места, Иван Федорыч Чаплинский. Чаплинский и Игнат Васильич прошли в кабинет. Беседа молодых людей расстроилась. Надя ушла к матери; Касимов отправился домой. Остались Молотов и Череванин...

- Как твои дела? - спросил Молотов Череванина.

- Все еще скучно, хоть и переменил жизнь...

- Подожди, не сразу же.

- Подожду... А теперь пока худо... После того как мы виделись, прошла целая неделя самой пошлой и бессодержательной жизни.

- Что же ты делал?

- Читал, в театре был, смотрел парады, шлялся по улицам либо сидел целые часы и, выпуча глаза, смотрел на двор; ходил по комнате и считал свои шаги, - однажды насчитал до десяти тысяч. Третьего дня я отправился на набережную Невы, оттуда ко дворцу, от дворца к Дациару, потом в Пассаж; шел-шел и очутился у Невского монастыря, и обратно домой... Все скучно было. Встретилась баба с шарманкой, при которой был приткнут ребенок ее. Я дал бабе десять копеек... Мне не было ее жалко, нисколько!.. Ведь и ты бы не стал жалеть? Много идет народу, и никому нет дела, некогда!.. Мне таки было некогда.

- Чем же ты был занят?

- Мне скучно было, я, собственно, этим и был занят. Впрочем, что ж? Я ей дал гривенник - пусть выпьет! Для того же, чтобы помочь этой женщине, надо отнять у ней ребенка, изломать ее шарманку, дать ей тепло, деньги и хоть несколько здравых идей, а здравых-то идей у меня у самого нет... Ох вы, благодетели рода человеческого! Вот и я ходил по улице, добрые дела делал; но у меня, когда я делаю так называемое добро, после никогда не бывает того радостного чувствованьица, которое ощущает всякий, подавший нищему гривну. Иной гривну даст, а на рубли блаженствует; а справься, блаженствует ли человек, получивший гривну? Отсюда одно следует - что добродетель награждается еще и в этой жизни. За несколько грошей - сколько чистого, высокого духовного наслаждения! Вот и мы попытались блаженствовать; нет, не выходит: за свою же гривну скучно!

- Что же еще ты видел замечательного?

- Видел я еще старика немца. В одном сюртучишке, на морозе, выводил он какую-то дичь музыкальную. Собралась около него публика... Музыкант наш берет ноты на авось. "Плохо, немчура", - сказал кучер, слушавший его, и вслед за ним толпа разошлась. На другой день мне случилось опять быть на улице, - и что же? Вижу, старик мой стоит за углом, скрыпчонка под мышкой, сам весь трясется и протягивает руку. "Что, брат, не вывезло святое искусство?" - спросил я его. Черт дернул немца заплакать; я ему дал рубль серебром. "Выпей, дружище!" - сказал я ему. "Ой, гер {господин - нем.}, выпью", - ответил он. Так мы и расстались.

- Неужели ты только то замечал, что может нагнать скуку?

- Нет, и веселенькие пейзажики попадались.

- Опять пейзажики?

- Опять они. Так, я увидел мальчишку, замаранного, оборванного, но который с полным наслаждением копается в снегу. "Бравый парень!" - говорю ему. Он на меня взглянул и ответил: "Дяденька, а дяденька?" - "Что тебе?" - "Дай глосык". - "Зачем?" - "Гостинца куплю".

- И ты дал?

- Я ли не дам?.. Полные пять копеек отсчитал. Мой парень подрал к прянишнику. Я спрятался за угол и стал наблюдать. Он скоро вернулся назад, уписывая трехкопеечную ковригу; потом огляделся и начать рыть что-то около забора. "Что ты делаешь?" - спросил я, подкравшись к нему сзади. Мальчуган испугался. Оказалось, что он закапывал под забором оставшуюся от покупки пряника сдачу. "Это зачем?" - сказал я. "Мамка отымет". - "А ты не давай!" - "Выпогет". - "У тебя мамка злая?" - "Чегтовка!" Ну как такому развитому мальчику не дать было еще пять копеек?

- И ты дал?

- Дал... Еще раз я видел историю... Стоит будочник и нюхает табак. К нему подходит пьяный мужик и под самым носом его начинает мычать. Лицо стража принимает административное выражение. "Чего тебе?" - говорит. Мужик мычит себе. Лицо стража принимает выражение юридическое. "Пошел прочь!" - говорит. Но мужик во все горло закричал: "Знать ничего не хочу!" - "Чего ревешь?" - убеждает его страж и принимает выражение военное. "Ничего знать не хочу!" - кричит мужик. Тогда будочник взял его за шиворот и, ударив методически, с чувством, с толком, с расстановкой, три раза по шее, проговорил: "Одёр, не реви, а коли натрескался, ступай домой!" Мужик постоял, посмотрел на стража без смысла, промычал что-то и пошел себе далее.

- Неужели все это время ты шатался по улицам?

- Был и дома; но и тут не веселый. Все работать не будешь, а что же делать, когда не работается? Настает тогда самое глупое препровождение времени; лежишь, задравши ноги на стену, куришь сигары, плюешь на пол и ждешь, скоро ли опять шевельнется мысль в голове, скоро ли захочется работать.

- И только?

- Только и есть. Впрочем, на днях собрался с силами, всю квартиру перерыл, велел выместь полы, прикупил мебели, чистоту завел, добыл цветов и думаю: "Дай устрою идиллию!"... Как бы это сделать? Необходимы дамы, потому что, как тебе известно, их назначение - смягчать наши нравы. По соседству живут две сестрицы, шитьём занимаются; я их и пригласил, объяснив предварительно, что я их приглашаю единственно для идиллии, а не для чего иного. Пили чай, угощались конфетами и разными сиропами, играли в дурачки, даже танцевать хотели, да только я один и был кавалер... Девицы всё сомневались, что я просил их только для идиллии, но наконец убедились, и, когда прощались, старшая сказала: "Хорошо с кем-нибудь компанию водить... Давайте быть знакомыми... ходить будем один к другому..." - "Будем", - говорю. Видишь, как быстро смягчаются мои нравы? Они обещались устроить мою квартиру, сошьют мне новое белье, все брюки и сюртуки мои перечистили, а младшая сестра так напомадила мою голову, что чудо!

- А старые приятели?

- Уплыли.

- А что, если ты полюбишь которую-нибудь из сестер?

- Вряд ли.

- Они образованные девушки?

- Нельзя сказать, да это все равно.

- А поведение?

- Они добрые девушки.

Молотов рассмеялся. Но он неохотно слушал Череванина. Ему хотелось поговорить с Надей, расспросить, чем она взволнована; но, как нарочно, пришел дворник и отозвал его по делам управления домом. Игнат Васильич и Чаплинский вышли из кабинета; и они куда-то отправлялись. На лице Дорогова было написано торжество, он сиял с головы до ног. Чаплинский с глубоким благоговением шел около него. Во всем этом было что-то загадочное.


Надя опять сильно встревожилась, когда, при уходе гостя, встретилась с ним и когда гость отвесил ей глубочайший поклон. Странным покажется, что Надя, лишь появится в доме новое лицо, не может смотреть на него иначе, как на жениха. Но в ее кругу с посторонними людьми без нужды не знакомятся; притом молодые и старые люди сватаются без совести и церемонии: увидят хорошенькую девушку, не познакомятся даже с ней покороче, не расспросят лично ее, какова она, а прислушиваются на стороне о ее поведении и потом обращаются прямо к отцу: я, дескать, хороший человек, так давай твою дочку - жить с ней хочу. Вот и все. Но Надя, постоянно живущая в ожидании жениха и, значит, привычная к такому состоянию, скоро успокоилась. Увидя Череванина одного, она спросила:

- Где ж Егор Иваныч?

- Ушел. За ним дворник приходил.

Надя села подле Череванина.

- Скажите, что с Егором Иванычем случилось в губернии?

- Уже не думаете ли вы, что его гнали за современные идеи, за либерализм!..

- Что же? - спросила Надя с любопытством.

- Ничего. Он просто оказался неспособным человеком. Вместо того чтобы служить как все люди, все вникал в дело, размышлял, волновался и тосковал. Он добрый парень, простой мужик...

- Вы, Михаил Михайлыч, на весь свет сердиты...

- Ну да; а вот он так не сердился на свет, а бестолково любил его. Начать с того, что его постоянно смущало, зачем он поступил по рекомендации друга, а не по своим достоинствам. Приятель, разумеется, смеялся его странной щекотливости.

- Приятеля его звали Негодящев?

- Да.

- Какая странная фамилия, точно нарочно выдумана...

- А между тем он вел себя умнее, нежели Молотов. Он умел пользоваться случаем. Однажды Негодящев в публичном саду подал какой-то пожилой даме перчатку, которую она уронила. Оказалось, что это была тетка губернатора. Другой раз он нашел поминанье, принадлежащее правителю канцелярии, человеку набожному; он поминанье представил по принадлежности, лично правителю. Потом еще подошел случай: предводитель губернии был ни во что не верующий; ему кто-то сообщил, что и Негодящев ни во что не верует. Открылось место по следственной части... Вы извините меня, я плохо знаю все эти термины административные, может быть, и спутаю что... Негодящев подал просьбу. Многие рассчитывали на открывшуюся вакансию; но за обедом у губернатора предводитель сказал: "Негодящев - молодой рациональный человек"; правитель сказал, что он - "молодой набожный человек", а губернаторская тетка, что он - "молодой почтительный человек". По этим трем приговорам состоялась резолюция об его определении, составилась его карьера. Ну есть ли тут смысл? Очевидно, нет; а все-таки Негодящев стал чиновником особых поручений. Вот Негодящев стал хлопотать о Молотове. Он был знаком с одной помещицей, имевшей огромное влияние на всякие дела. Эта госпожа владела огромными имениями, которые, несмотря на ее богатство, все были заложены. Она была дама пожилая, степенная. Много своих воспитанниц повыдала замуж за чиновников. Это была заступница всех несчастных и гонимых: откупщик как-то совсем пропадал - выходила дорога в Сибирь, к гипербореям; но он просил нашу даму похлопотать - и спасся. Вот к этой-то госпоже Негодящев свез своего друга. После визита Молотов проговорил энергически: "О, черт бы побрал и службу совсем!", что Негодящеву показалось очень странным. Он объяснил своему приятелю, что унывать нечего, что дело не в форме, а в деле, не в средствах, а в принципе, что все служат с протекцией, значит, и ты служи, лишь только пользу приноси. "Мы, говорит, люди современные, с гонором, взятки не возьмем, подлости не сделаем, но не воспользоваться рекомендацией - это нелепость, это приторный, смешной пуризм. Потому и служба называется фортуной". После того он пересчитал служащих лиц, кого знал, с их окладами, чинами, заслугами и формулярами, и что же? оказалось, что немногие из них добились карьеры единственно своими силами. "Вот тебе факты, говорит, ты их любишь!" "Неужели, - спрашивал он Молотова, - ты придешь к начальнику губернии и скажешь: не хочу места! вы тогда дайте его, когда обнаружатся способности мои?" - "У тебя, - заключил приятель, - я вижу, нет об этом предмете даже элементарных понятий!.." Молотов давеча сказал, что он мечтал о том, как выгонят его из службы, что обстоятельства сделали его чиновником, а не призвание, что ему хотелось погулять, поучиться, пожить, а его запирали в канцелярию. Вот он и стал придираться ко всякой мелочи...

- Разве это мелочи? - спросила Надя.

- А то что же? Представьте себе героя, который говорит: "Не хочу места, дайте мне его по заслугам, а не по протекции". Благородно, а смешно!.. А главное дело в том, что Молотов придирался, потому что служить не хотелось ему, - значит, благородство-то является на втором плане.

- Вы все умеете представить в мрачном виде...

- Такова уже моя профессия!.. Я...

- Продолжайте, - перебила Надя, видя, что Череванин хочет распространяться о своей профессии...

- Ну-с, - начал Череванин. - Молотов получил место. Приятель ввел его в свой кружок; мало-помалу он стал привыкать, всматриваться в службу и окружающую жизнь; время тянулось довольно вяло и скучно, как тому и следует быть... Но вот Андрей объявил Молотову, что он вместе с ним назначен на следствие. Дело было серьезное: об убийстве женою мужа. Егор Иваныч стрепенулся: во-первых, он никогда не видал убийц; во-вторых, служба вдруг представилась ему непосягаемо высоким и священным долгом - в его руках были суд и правда! Но с первого же шагу начался разлад. Не в его натуре было вести такие дела хладнокровно, не горячась, безучастно. Товарищ смело и бодро ходит, а он как будто на него похож, но уже кралось что-то зловещее в сердце его. Скоро Молотов увидел преступницу. Это была женщина бледная, исхудалая, трепещущая... Ей уже было внушено, что она... Эх, Надежда Игнатьевна, женщинам много говорить нельзя! - вдруг перервал Череванин...

- Отчего же?

- Неприлично...

Надя не отвечала.

- Хорошо ли сказать: преступнице уже внушено было, что она не избежит... плетей!

Надя вздрогнула и покраснела...

- Молотов застал преступницу в минуту яростного увлечения, когда она ругалась, страшно клялась, выла от злости и на том свете грозила мужу. Егор Иваныч сначала остановился в ужасе, потом ему жалко стало, наконец, на глазах доброго парня показались слезы. Сердце его было молодо, зелено, горячо и впечатлительно... Понятно, он не мог остаться бесчувственным камнем, видя в лице женщины весь ужас грядущих плетей... Молотов взял женщину за руку... Она заметила его сожаление, затряслась, заплакала; одичалость и отчаяние сменились страхом и смирением. "Барин, научи ты меня богу молиться!" - сказала она. Вот этого-то он и не умел сделать. Он только отвернулся в сторону. Когда преступница успокоилась немного, Молотов обласкал ее, утешал и уговаривал ее, как мог... Она сделалась доверчива и рассказала о своих несчастиях. Видите ли... (Череванин остановился, затрудняясь почему-то вести рассказ...)

- Говорите же, - заметила нетерпеливо Надя...

- Я, пожалуй, скажу! - отвечал он цинически. - Барин, которого она любила, отдал ее насильно замуж за своего крестьянина.

Надя опустила глаза; но она слушала с напряженным вниманием, - и странно: ей не столько хотелось узнать, что будет с преступницей, сколько то, что будет делать Егор Иваныч.

- Мужик ненавидел свою жену, бил ее, тиранил, унижал всеми мерами, публично попрекал ее, а она, дура, в ногах у него валялась и просила прощения... В чем?.. Скоро у них родился сын; муж и его стал ненавидеть... Жена все терпела... Наконец, по жалобе мужа, ее высекли однажды... С той минуты стало твориться с ней недоброе; муж стал невыносим для нее... Одним словом, она убила мужа своего топором, а сама убежала в лес, где и нашли ее в полупомешанном состоянии. Рассказ свой женщина кончила истерическими рыданиями и просьбой - отдать ей сына...

- Что же Молотов? - спросила Надя.

- Плакал, - отвечал насмешливо художник.

- Что ж тут смешного? - спросила Надя.

- Сейчас скажу... Егор Иваныч, оставив женщину, как от хмеля качался. Товарищ встретил его бодрый, веселый, точно живой водой спрыснутый... Под его руками кипело следствие, и он факт за фактом выводил на свежую воду. Молотов был бледен... "Что с тобой?" - спросил Андрей. Молотов отвечал: "Неужели она погибнет?" - "Кто?" - "Преступница", - и Егор Иваныч рассказал свою встречу с ней. Он с ужасом вспомнил ее обиды, клятвы и рыдания. Товарищ радовался, что будет обстоятельное следствие, а Молотов жалобно повторял: "Она так много страдала, за что же еще будет страдать?" Вот и вышло смешно, потому что он не нашелся, что? отвечать на такие слова приятеля: "Она должна быть наказана за убийство. Многие страдают больше ее, а не берутся за топор и ищут законного пути. Все эти чувствования, друг мой, общемировые идеи не имеют никакого юридического смысла. Можешь стихи писать на эту тему, повесть. Я думал, ты мне помогаешь, а ты только путаешь дело! В службе ничего нет поэтического; служба - труд тяжелый. Стоит только пуститься в психологию, у нас всю губернию ограбят. Да и что я могу сделать? Мы - исполнители закона и должны быть бесстрастны!" Весь юридический факультет выскочил из головы доброго парня. На глазах его шло деятельно следствие: место преступления освидетельствовано, орудие кровавое при деле, раны убитого осмотрены, смерены, сосчитаны, определены и записаны, отобраны все показания. Молотов лишь об одном заботился - сколько-нибудь успокоить страдалицу и облегчить ее положение. Он хлопотал, чтобы принесли к ней сына, он просил приставленных к женщине сторожей - обращаться с ней как можно ласковее и предупредительнее.

- Какой он добрый, - проговорила Надя тихо.

- Да; но он заботился не об обществе, которое страдает от убийцы, а о самой убийце, которая вредила обществу. Ему жалко стало... При его характере и в его летах не следовало брать на себя такие обязанности. Он оправдывался тем, что не готовил себя к такому роду занятий, призвания не чувствовал, а призвание, по его словам, все одно что любовь, - оно, видите ли, при всех противоречиях и сомнениях, ведет к практической цели, при нем в самом разладе бывает гармония. Пустяки!.. диалектические фокусы! Призвания, как и любви, нет на свете... К чему вы, например, призваны? к чему все люди призваны?.. Разумеется, не следовало идти в чиновники. Ему надо было остаться простым зрителем, вот как все бабы и мужики, которые, увидев трепещущую преступницу, утирали слезы кулаками и вздыхали; ему следовало вмешаться в толпу и плакать.

- Я не понимаю, на что вы негодуете, Михаил Михайлыч.

- Я уважаю его, Надежда Игнатьевна: он добрый мужик...

- Какие выражения!

- Ну, мужичок, что ли... Этак ласковее...

- Вы никого не любите...

- Никого, Надежда Игнатьевна...

- Что же дальше? - спросила Надя с досадой.

- Наш век - дивный век, - отвечал Череванин. - Ныне все заедены: кто рефлексией, кто средой, я, например, кладбищенством... (Надя поморщилась при этом слове...) кто чем; не только умные, все дураки заедены; прежде вы встречали просто болвана, а теперь болван с рефлексией.

- Перестаньте браниться!

- Молотов не дурак, но он должен быть заеденным по духу нашего века... Дамы не страдают этой болезнью, - она мужская. Но послушайте, что его заело.

- Все же не то, что вас...

- Нет, не кладбищенство. Этот случай определил направление Молотова. Он первый раз встретил преступницу, которая, в существе дела, была женщина честная, преступление совершила она по внешним, не в ее натуре лежащим условиям. Это дало толчок для дальнейшего его развития. Он все начал объяснять внешними условиями; всякого негодяя ему стало жалко. Они казались ему несчастными, больными либо помешанными. Молотов и до сих пор сохранил свое добродушие, будучи уверен, что во всяком человеке есть добрые начала. Он кого угодно оправдает, как я кого угодно опровергну. Ему нужно быть адвокатом, защитником, а не карателем. Чего он искал? Тайну жизни разрешить хотел? Словом, не жил, а философствовал... Вот и напустил он на себя блажь.

- Я еще не вижу никакой блажи, - заметила Надя...

- Потому что главного еще и не знаете. Бывало, он выйдет на реку и всматривается в волжскую деятельность. На берегу огромными толпами бегают дети, оборванные, грязные, с непокрытыми головами, босоногие; в бедности и без смыслу зачиналась их жизнь. Он стоит и думает: "Вот новое поколение безграмотного люду, сколько из них будет воров, людей, не имеющих нравственности!" Пусть бы он развлекался только такими мыслями, а то они тревожили его. Он в то время говорил, что желал бы снять крыши со всех домов и заглянуть в эти тысячи жизней. Ко всему этому поднялись со дна души все так называемые коренные вопросы. Бог, душа, грех, смерть - все это ломало его голову и коробило. Ему хотелось и в свою и в чужую жизнь заглянуть до самой глубины, до последних основ ее. Он думал, что учился мало, и начал просиживать ночи над книгами. Но все это показывает только то, что он был мальчик способный, хотел проверить все своей головой и жизнью, то есть он развивался, что неизбежно в молодые годы. Важно то, до чего он додумался.

Череванин перевел дух.

- Молотов, - продолжал Череванин, - в таком состоянии непременно должен был высказаться. К приятелю своему он охладел и уже не мог быть с ним откровенным. Молотов сошелся с одним доктором, человеком в высшей степени положительным и спокойным, которого ничто не могло потревожить. Молотов проговорился перед доктором, что его жизнь раздражала. "Напрасно, - отвечал доктор, - если бедствия людские должны тревожить нас постоянно, то, значит, вот и теперь мы не имеем права сидеть здесь спокойно. Вот в эту же минуту кого-нибудь режут, скрадывают, кто-нибудь умирает с голоду либо топится. Давайте плакать. Но никакие нервы не вынесут, если мы сделаемся участниками всякого горя, какое только есть на свете. Я сейчас был у женщины, которая впала в помешательство, и вот видите, все-таки сигару курю спокойно. Отчего же я не лезу на стены? Оттого, что моя деятельность определена ясно. По моему мнению, все, что совершается в данную минуту, и должно совершаться; потом, служим мы лицу частному, индивидууму. Поэтому, встречаясь с болезнью, мы не смотрим на нее с нравственной точки зрения, судейской, религиозной. Для меня ясно, что сильно ожиревший человек не будет деятелен, чахоточный - весел; у кого узок лоб, тот не выдумает и пару здравых идей. Поэтому мы ненависти к больному не питаем; напротив, с любознательностью заглядываем в глубокую рану, хотя бы она была сделана пороком. Если болезнь неизлечима, мы не сокрушаемся, а говорим спокойно: по законам природы, нам известным, она и должна быть неизлечима. Видите, как все это просто?"

- Что же Молотов отвечал? - спросила Надя, для которой подобный разговор был чересчур нов и неожидан.

- Он отвечал: "Я ничего не понимаю". Доктор ему объяснял свое, а в голове у него было свое, молотовское. В его голове стоял вопрос: "Кто виноват в том, что человек делается злодеем? Вы докажите, что он сам, один виноват в сделанном зле, а не привели его к нему другие, и тогда делайте что хотите". Вон куда метнул!

- Однако сказал же что-нибудь доктор?

- Тот свое несет: "Мы никого не наказываем; у нас нет виноватых, а есть больные. Мы не казним больной член, когда отрезываем его; волка бешеного убиваем не за то, что он виноват, а за то, что бешен; по той же причине не подставим голову под падающее бревно с крыши или запираем сумасшедшего в больницу; я думаю, по тем же побуждениям надо уничтожить и преступника - он вреден". Всегда ведь споры подобным образом кончаются. У Молотова осталось все перепутано в голове. Он и без доктора знал, что преступники - вредный народ. Это, знаете, Надежда Игнатьевна, у мужчин бывает в молодости вроде болезни - умственная немочь, как и у женщин в эти годы бывают свои странности. Заберется в голову какая-нибудь мысль и все перепутает.

"Так вот каков он был! - подумала Надя. - Однако он теперь спокоен, - значит, он решил все это?"

Как будто отвечая Надиным мыслям, Череванин сказал:

- Решил ли он эти вопросы, или просто они надоели ему, но только он их бросил. Дело в том, что Молотов мог распустить разные чувства, но не мог долго страдать головой. Болезнь прошла, как минуются и дамские болезни. Организм переработает, и кончено.

Надя думала: "Умный же человек Егор Иваныч и добрый". Она еще более утвердилась в мысли, что Молотов многое пережил и головой и сердцем, что он человек опытный и, случись с ней беда, поможет ей. И вот она решилась в следующий раз поговорить с ним от души... Многое хотелось ей спросить. При ее боязливости высказываться, которая развилась оттого, что она потихоньку, не говоря никому, обдумывала многие вещи, Надя, очевидно, не могла заговорить откровенно с Череваниным, хоть и он, как Молотов, выделялся из круга ее знакомых и знал жизнь не ту, которая была ей знакома. Откуда она, замкнутая в своем кругу со всех сторон, узнала, что есть иная жизнь? Вычитала, со слов Молотова догадалась, или подсказало ей собственное сердце?

- Однако чем же кончил Егор Иваныч? - спросила она.

- Относительно вопросов - хорошо. К людям он остался снисходителен, но не к себе. Доктор был самый умный человек в городе и ничего ему не разъяснил. Тогда он сказал себе: "Я должен, сам должен, своим опытом, своей головой дойти до того, что мне нужно. Люди не помогут; да и требовать, чтобы они в твоей голове уложили твои же противоречия, - несправедливо. Всякий сам для себя работает. До сих пор меня учили, теперь я буду учиться. Великое дело - своя мысль, свое убеждение; это то же, что собственность. Только то и можно назвать убеждением, что самим добыто, хоть бы добытое было и у других точно такое же, как и у меня. Я сам и есть первый и последний авторитет, исходная точка всех моральных отправлений, и чего нет во мне, того не дадут ни воспитание, ни пример, ни закон, ни среда. Положим, я глуп, но глупого человека никакая сила не сделает умным, - учите или бейте его, смейтесь или сокрушайтесь. И в чем я прав и виноват, во всем том я сам прав и сам виноват, а не кто-либо иной. Может быть, таких начал не лежит в натуре других людей, - я их не сужу, а в моей натуре лежит. У меня все свое, и за все я один отвечаю!" Так он развивался туго, мозольно, упрямо, и нисколько на меня не похож, потому что я думаю наоборот - я не виноват в своей жизни и не прав в ней... Меня, я говорил, что заело... Ведь у нас редко кто имеет нравственную собственность, своим трудом приобретенную; все получено по наследству, все - ходячее повторение и подражание. А Егор Иваныч хотел иметь все свое...

Надю поразила эта характеристика воплощенного упрямства того человека, который так интересовал ее, и бог знает на что она была готова, чтобы только разгадать Молотова, с которым она давно знакома и так мало знает его.

- Вот и начал Егор Иваныч поживать своим умом, - продолжал Череванин. - Первым следствием было то, что Молотова стали теснить. Он в обществе говорил неуважительно о своей благодетельнице; добрые люди довели это до нее. Вышла большая неприятность: ему предложили подать в отставку, хотя он успел прослужить всего полтора года.

- Вы знаете, что с ним было после?

- Знаю. После...

В это время раздался звонок в прихожей, и Надя с замиранием сердца подумала: "Неужели у меня есть жених?" Она вспомнила давешнего нового гостя.


Показался в дверях Игнат Васильич. Он прямо направился к Наде, подошел к ней и звонко поцеловал ее.

- Ты счастливица, моя Надя! - сказал он дочери, глядя на нее с полною любовью.

Надя побледнела. Догадалась она.

- Чего, дурочка, испугалась? - говорил Дорогов ласково и опять поцеловал ее в щеку.

Надя молчала; у нее шумело в ушах; она переставала понимать себя.

- Голубушка моя! - продолжал отец ласкать.

- Кто он? - прошептала Надя едва слышно.

- Генерал, генерал! - ответил Дорогов с искренним восторгом, от которого трепетало все его существо.

- Какой?

- Подтяжин.

Надя слегка вскрикнула.

- Шампанского! - закричал отец.

- Я не пойду за него, - сказала Надя.

Отец недослышал.

Радостный крик отцовский разнесся по всем комнатам; прибежала жена, дети.

- Папаша, - сказала Надя, взяв его за руки, - я не хочу.

Теперь отец побледнел.

- Что? - крикнул он грозно, и послышался старый, юность напоминающий дороговский голос.

Надя обмерла...

- Полно, дурочка, - заговорил он опять ласково и весь дрожа от волнения, - полно, моя милая... Ах! (Он махнул рукой.) Что, ты от всех женихов решилась отказываться? Но на этот раз дело решенное, и ты будешь генеральшей, - произнес отец твердо и прошел к себе в кабинет, хлопнув крепко дверью.

- Свинья! - прошептал Череванин, и ему захотелось ударить кистью в лицо портрета, который он подновлял.

Мать ушла к отцу. Дети смотрели с сожалением на сестру свою.

- Надежда Игнатьевна, успокойтесь! - проговорил, неуклюже подходя к ней, Череванин.

- Ах, оставьте меня одну, - отвечала Надя.

Она заплакала.

"Значит, я тут ни при чем", - подумал Череванин, и, не простившись ни с кем, он убрался восвояси.

Надя подошла к окну и облокотилась на косяк. Слезы лились градом. Наконец пробил час, когда должен был решиться главный вопрос Надиной жизни. Пришел узаконенный муж и говорит: "Ты мне нравишься, ты хороша и умна, я буду жить с тобой..." Ей живо представился Подтяжин, Алексей Иваныч... Он был в летах Надинова отца. Лицо его было антипатично. Такие лица иногда встречаются только у отъявленных бюрократов. Все двадцать лет честной формалистики отпечатлелись на нем. Кожа на лице была аккуратно пригната и туго натянута, и потому все черты его раз навсегда резко определены; между бровей образовалась складка; кости над щеками, около глаз, выдались выпукло; от места, где ноздря к щеке прилипла, и до края губ, направо и налево, нарезаны две черты, тонких как нити; впалые щеки лежали на широких челюстях; крутой подбородок выдался вперед. Этот форменный облик освещался из-под нависших бровей бойкими, всевидящими глазами. Взглянув на него, вы сказали бы: ни одной подчистки или помарки, будто вымыл его, выбрил, посыпал пудрой, отер полотенцем и вставил в воротнички яркой белизны тот самый писец, который готовил ему бумаги. Представьте себе, что лицо иногда улыбалось, показывая желтые зубы и твердые десны. Росту он был среднего, с выпуклой грудью, прям и украшен орденами. Без всякой подлости, единственно точным исполнением обязанностей он достиг генеральского чина. Наде и в голову не приходило, чтобы она могла целовать это заслуженное лицо.

Когда дожил этот господин до сорока лет с лишком, он, сосчитав свои деньги, вообразил, что ему необходимо жениться. Он видел Надю несколько раз у Рогожниковых, где иногда играл в карты; Надя понравилась ему, и он сказал себе: "Ведь не откажется быть генеральшей?" Вернувшись домой, он написал своему секретарю письмо, с выставкою наверху его слова: "Конфиденциально", прося сделать от его лица предложение Дорогову относительно его дочери. Дело велось документально и чиновнически, точно генерал заботился об определении Нади на службу. Он просил поставить на вид свои капиталы, степенный характер, генеральский чин и надежды на будущие повышения. Письмо было занумеровано и внесено в число исходящих дел в домашнюю книгу. Никто не заметил в нем никакой перемены: вчера был просто генерал, а сегодня вздумал да и сделался женихом, отдавши приказание - сократить по некоторым частям расходы. Он начал соображать, как бы устроиться попокойнее: "Пойдут дети, визг и плач начнется, а я человек деловой, мне нужно уединение и спокойствие. Всю хозяйственную часть отдам ей, уж это ее дело и будет..." Вот в это-то время он и улыбнулся.

"Что теперь делать? - думала Надя. - Нечего делать... не придумаешь ничего, и посоветоваться не с кем!" Надя чувствовала со дня на день, что около ее становилось душнее и душнее, все ближе подходили к ней неприятные образы, неотступнее предлагали свои требования, и каждый день, а теперь уж каждый час, неизбежнее становилась жизнь на заданную тему, по чужому плану, по отцовскому приказу. Давно уже хотелось Наде вон из родной семьи, хотелось жить по-своему, увидеть иной быт и иные лица, быть самостоятельной женщиной; но понятно ей было, что только жених мог увести ее из дому, лишь под руку с ним можно оставить свой терем; надо кого-нибудь поцеловать, обнять, и тогда признают ее взрослым человеком, с правом самой за себя отвечать. "Отчего же я всем женихам отказываю? Что будет после? Чем это все кончится? Надо же когда-нибудь выйти замуж?" И вот Надя с усилием, с болью в сердце представляет себя женою Подтяжина. Опять в ее воображении восстает всецело зачаделое, темнообразное лицо, она уже видит в этом лице что-то доброе и строго честное, неумолимо законное, и на сердце ее мучительно тяжело. "Твоя?" - спрашивает она с трепетом и не может оторвать взоров от образа жениха... Является расчет, что она станет делать, если придется его полюбить, - надо же будет, если выдадут замуж, нести обязанность брака. Во время этого расчета в душе ее пока не мелькнуло ничего нечистого, возможности вдовства или любви к кому-нибудь помимо мужа; она обдумывала, какой долг она примет на себя. Но вот, когда она подумала, что Подтяжин может осчастливить и отца ее и всех родственников, что с замужеством ее открываются громадные карьеры, кресты, чины и награды, что она все это принесет своим и потому нечего и мечтать о возможности отказа жениху - ее принудят, - когда она это подумала, ей досадно стало, она с отвращением и негодованием оттолкнула от себя зачаделый лик, хотя в это же время ясно поняла, что ей почти невозможно избавиться от Подтяжина. Да, она вспомнила грозный отцовский голос, в котором слышалось непобедимое упорство, но она не хотела больше думать о женихе и на время насильно изгнала из головы мысли о нем; она закрывала глаза, ей хотелось хоть немного забыться. Являлись мысли, совсем не идущие к делу... Душно было.

На плечо Нади легла чья-то рука. Надя оглянулась; подле нее стояла мать и смотрела на нее с удивлением...

- Чего же ты ждешь еще? - сказала она.

Надя молчала.

- Отец сердится! - прибавила мать.

Надя закрыла лицо руками.

- Неужели ты и теперь откажешься?

- Маменька, - отвечала Надя, - я ничего не понимаю! Дайте одуматься... хоть три дня...

- И ты пойдешь замуж?

- Может быть; нет, я ничего не знаю...

- Отец уж слово дал...

- О боже мой! - проговорила Надя с тоской, так что матери жалко стало свое дитя...

- Наденька, - сказала она, - что это с тобой, какая ты странная!.. Таких, как ты, я не знаю. Ведь надо же когда-нибудь идти замуж. Или у тебя есть кто-нибудь другой на примете?

Надя опустила вниз глаза.

- Ты ждешь еще кого-нибудь, кто посватается?

- Нет! - отвечала Надя и заплакала.

- Никого?

- Никого, во всем свете никого! - И плач ее перешел в рыдание.

Вошел отец...

- Через три дня ты дашь мне ответ, - сказал он Наде.

- Хорошо, - отвечала она сквозь слезы.

- А теперь спать пора! - приказал отец.

Анна Андреевна благословила дочь свою; Игнат Васильич даже и не простился с ней.

Надя не знала, что она скажет отцу через три дня - "да" или "нет"; но она решилась теперь во что бы то ни стало поговорить с Молотовым откровенно и просить его совета. Она знала Молотова с десятилетнего возраста; он всегда был к ней добр, ласков, всему ее учил, никогда ни на какой вопрос не отказывался отвечать, - неужели же теперь он не наставит ее? Больше не на кого было надеяться. Она представила себе характер Молотова, сильно очерченный художником, и сказала: "Он все знает; он добр и на все ответит". Он так много жил, думал, страдал и теперь так спокоен, не изломан жизнью, счастлив и в то же время человек новый, свежий, мыслящий. Она понять не могла, как он разрешил тайну жизни, как он созрел и стал такой ясный для себя. Молотов должен показать ей дорогу в иную жизнь, более широкую, светлую и разумную, которую она только предчувствует, но не знает. Она расспросит его и разгадает эту, как казалось ей, необыкновенную личность, от самого узнает то, что не досказал ей Череванин. Надя заснула с полной верой в Молотова.

И все заснуло; не спит лишь Анна Андреевна. Второй час ночи, а она стоит с обнаженными плечами перед иконой Божией Матери и вот уже около часу молится усердно, со слезами. "Умири ее душу, - шепчет она, - вразуми ее, укажи путь истинный, раскрой ее очи". Она плачет и дает обеты. "Пресвятая дева, услышь страждущую мать, молящуюся за несчастную дочь свою". Лицо ее бледно и истомлено бессонною ночью. Сыплются слезы на обнаженную грудь матери, и усиленнее она шепчет свои обеты. - О господи, отпусти матери эту низкую, бесчестную молитву!..


Дорого стоили Наде три срочные дня. Молотов на другой вечер не был у них. Надя как-то уже менее надеялась на него и опять готова была замкнуться ото всех; решимость высказаться пропала, хотя она и ждала Молотова с нетерпением. Она несколько раз пыталась убедить себя, что должна идти за Подтяжина; наконец она стала равнодушна к тому вопросу, отлагая решение его с часу на час. "Завтра", - думала она, отгоняя от себя назойливые мысли; но наступало и завтра, а она все не знала, что сказать: "да" или "нет"? На третий день, накануне рокового решения, она увиделась с Молотовым. Она долго не могла найти предлога - остаться с Молотовым наедине; но наконец она сказала, что надобно привести вещи свои в порядок, и пошла в отдельную маленькую комнату, где находился ее комод. Скоро Молотов и Надя были одни, на что никогда не обращали внимания, потому что Молотов был почти своим у Дороговых. Надя сдерживала себя, так что по лицу ее едва заметно было, что с ней случились важные события; но Молотов, знавший Надю хорошо, заметил в ней перемену.

Надя вынула из ящика большой платок и очень спокойно просила Молотова помочь ей сложить его. Когда это дело было сделано, она вынимала рубашки, платочки, воротнички, ночные шапочки, клубки ниток, шерсти и гаруса, целый арсенал швейных орудий, нити жемчуга, бисер, небольшой образок, корзинку с пасхальными фарфоровыми яйцами и много других вещей...

- У вас большое приданое, - сказал Молотов.

Надя вынула шкатулку, слегка встряхнула ее и сказала:

- Вот какая я богачка!

- Не секрет?

Надя открыла шкатулку.

- Золото? - спросил Молотов, когда Надя показала на ладони пять полуимпериалов...

- И серебро, - прибавила она, - а вот и старинная денежка.

- Зачем?

- Для разводу... Здесь все хорошо, - говорила Надя, выдвигая второй ящик. - Вам нравится эта материя?.. Ко мне идут темные цвета...

Надя совсем овладела собою и спокойно хозяйничала, точно душа ее не была свободна от темного образа жениха.

- Вот архив мой и библиотека, - сказала она, отворяя нижний ящик.

- Это что связано ленточкой?

- Тетради институтские и книги.

- А книги какие?

Молотов успел прочитать: "Фауст".

Надя, вспыхнула, быстро задвинула ящик и на минуту была в замешательстве.

- Подождите, Егор Иваныч, я сейчас принесу сюда шитье.

Надя ушла. Давно Надя, прочитав тургеневского "Фауста", хотела иметь гётевского, но она остерегалась почему-то спросить его у кого бы то ни было. Ей думалось, что отец назовет "Фауста" безнравственным и не позволит читать такую книгу, тем более что Дорогов с некоторого времени с неудовольствием начал смотреть на ее любовь к чтению, потому что он заметил, что дочь его чем более читала, тем становилась загадочнее. Она все сбиралась спросить "Фауста" у Молотова; но в последнее время одна подруга-родственница дала ей по секрету запретную вещь, потому что и подруга и Надя не хотели, чтобы кто-нибудь знал, что они знакомы с "Фаустом". Дурного ничего нет, думали они, а все же лучше молчать. Так Надя развивалась, секретно, крадучись, никому не говоря о том. Она половину не поняла из Гёте, но все же он произвел на нее сильное впечатление. Высокое произведение поэта имело глубокое влияние на чистую душу девушки. Она с недоумением остановилась перед грациозным образом Маргариты и хотела разгадать его своим пытливым умом. Впрочем, она в последнее время как-то недоверчиво относилась к книгам; ей не нравились эти умные люди, которые описаны в них, - ей нравились женщины. Книги теперь наводили ее только на мысль, развивая пред нею картину жизни, значение которой она хотела постигнуть и понять по-своему. Надя вернулась с шитьем и уселась около небольшого рабочего столика, Молотов поместился около нее.

- Вы читали "Фауста"? - спросил он.

Надя ближе наклонилась к шитью.

- Отчего вы стесняетесь, Надежда Игнатьевна, говорить о "Фаусте"?

Молотов решился вызвать Надю на откровенность и потому спросил ее:

- Неужели вы стыдитесь, что узнали Маргариту?

- Нет, - ответила Надя тихо, - но что подумают обо мне?

- Кто?

- Папа, вы, - кто узнает, что я читала "Фауста"...

- Боже мой, да мало ли у нас женщин, которые читают Гёте и говорят о нем, их никто не осуждает.

- Это не у нас.

- Где же?

- Не знаю.

Надя несколько оправилась.

- Согласитесь, что смешно: дочь чиновника "Фауста" читает, да и волнуется еще к тому?

- Скучно это, Надежда Игнатьевна.

- Но что делать, если смешно выходит?

- Что ж тут смешного?

- В нашей жизни ничего нет гётевского: она очень проста.

- Жизнь Маргариты была еще проще...

- Зато...

- Зато вы не встретитесь и с Фаустом...

- Но, Егор Иваныч... все же это одни слова, слова!..

Настало молчание. Егор Иваныч смотрел в лицо Нади. Она чувствовала его взгляд; во всех чертах ее явилось стыдливое беспокойство, тревога и стеснение. Она не могла долго вынести такого состояния и хотела так или иначе выйти из него. В душе ее накопилось столько сомнений, что она страстно желала откровенного разговора: хотелось хоть раз поговорить без покровов и обиняков, так же свободно, как говорят мужчина с мужчиной или женщина с женщиной... Она решилась, подняла ресницы, взглянула на Молотова прямо, почти спокойно; но вдруг ей стыдно, страшно стало, рука дрогнула, и в нервном движении переломила она иглу; на сердце пала тоска; краски быстро сменялись на лице, кровь приливала и отливала... Молотов видел всю эту игру жизни, и, по сочувствию к Наде, лицо его оживилось... Он ждал... Для многих женщин часто простой вопрос составляет подвиг: иного слова сказать нельзя, чтобы сейчас же не представились благочестивые лица "старших", на которых так и написано: "Она развращается!" Все теснит и сдерживает молодую душу, готовую ринуться в бездну жизни и переиспытать все, что есть хорошего на свете. Трудно было говорить Наде; но душевные вопросы давно зрели, потребность жить и любить была велика, а до сих пор она в уединении, среди живых и родных людей, одна-одинешенька, своим женским умом работала и зашла в такую глушь противоречий и сомнений, что душно и тяжело стало среди самых близких людей, мертво позади и мертво впереди, и оставалось либо расспросить у всех, кого можно, что же делать осталось, где выход из ее терема и спасенье, либо броситься очертя голову в объятия назначенного свыше жениха и прильнуть розовыми устами к его зачаделому лику. Весь организм ее трепетал от дум, запертых в голове, от страху и тоски, переполнивших сердце. Но удивительно, когда Молотов сказал ей: "Надежда Игнатьевна, вы недоверчивы стали, скрываетесь от меня", она отвечала:

- Егор Иваныч, не будем говорить об этом...

- О чем? - спросил Молотов.

- О любви, о Маргарите, о поэтах...

- Но ведь вас все это мучит, я давно заметил. Легче будет, когда уясните себе эти вопросы...

- Их нельзя уяснить...

- Так хоть облегчите себя откровенным словом... Я же не враг ваш... меня вы не первый день знаете...

Надя взглянула на него доверчиво. Ей совестно стало за свою скрытность пред Егором Иванычем, который всегда был так к ней добр и ласков, тем более что она сама же ждала его с нетерпением, чтобы спросить у своего доброго давнишнего знакомца совета... "Неужели и с ним, - подумала она, - нельзя поговорить от души?"

- Скажите же, Егор Иваныч, - начала она, - когда вы у нас слышали разговор о любви? от кого? О любви только читают да поют в песнях и романсах. Никто и никогда о ней серьезно не говорит, - сколько бывает гостей, родственников, знакомых - никто не говорит. Только в институте подруги болтали, и, разумеется, вздор. Я однажды с маменькой разговорилась, так она выговор дала. Девицы мне знакомые, родственницы не верят любви, смеются над тем, кто говорит о ней. Вот и я молчу. Заставьте какую угодно девушку читать роман вслух, особенно, что ныне пишут, все эти интимные места будут выходить крайне неловко, она будет краснеть, стесняться... И мужчины всегда говорят для шутки, для красного словца, и потому, что предмет такой... дамский, что ли? Всегда разговор кончается пустяками и смехом, все это для того, чтобы над нами посмеяться, делать разные намеки и чтобы время весело провести; а кто и вдастся в психологические тонкости, то слушаешь, слушаешь, как будто и дело говорят, а выйдут...

- Пустяки?

- Право, пустяки!.. Раз только и слышала, как один молодой человек, родственник, говорил серьезно, горячо, от души и, должно быть, что-нибудь умное, но так красноречиво, так высоко, что я ничего не поняла... Значит, и толковать нечего...

- Но вы разговор о любви не считаете же предосудительным?

- Нет, причина проще.

Надя, прямо взглянула в глаза Молотову, и, к удивлению, взор ее был тверд и спокоен, хотя и пытлив; на губах появилась ласковая и насмешливая улыбка, которая так нравилась Егору Иванычу. Сразу пропали волнения.

- Какая же причина? - спросил Молотов.

- Я не хочу быть книжницею, синим чулком, а хочу, как и все, остаться простой женщиной. В книжках все любовь да любовь, а в жизни ее нет совсем. Где эти страсти, - говорила она, незаметно увлекаясь, - где эти клятвы, борьба, тайные свидания? Ничего этого нет на свете!

- Надежда Игнатьевна, грех вам это говорить...

- Эти свидания и невозможны в нашем обществе, потому что девицы везде и всегда на виду, каждую минуту на глазах отца или матери, дома, в гостях, в церкви. Ну как в нашем быту устроить свидания, долгие беседы, клятвы, которых и выполнить-то невозможно? Наконец, пусть все это устроить можно, так кого любить? Будто у девицы много знакомых? может она выбирать, искать человека, сходиться с людьми молодыми, водить с ними компанию? Вы, быть может, сто, двести мужчин знаете, а я? - помимо своих родственников, только четверых. И у других девиц то же. Как же тут быть?.. Из четверых непременно и полюбить кого-нибудь? Что ни говорите, а смешно выходит. Смешно ведь. Оттого и бывает так: узнает молодой или старый человек о девице - что она хороша, неглупа, воспитана, небедна, - знакомится с родителями; те то же самое узнают о нем - вот и свадьба!

- А дочь?

- Думаете, насильно отдают ее?.. Никогда!.. Спросят ее согласия... Иначе не бывает, я не видела, не знаю...

- Вы много не знаете, Надежда Игнатьевна...

- Женщины, - сказала Надя настойчиво и с убеждением, - женщины, которых я знаю, никогда не любили.

- Извините, Надежда Игнатьевна, это неправда.

- Да! - сказала она упорно, и в ее голосе не слышалось тени сомнения или фальши. - Да!.. я таких только и знаю и не верю, чтоб иные были!.. Они все вышли замуж очень просто, без любви, да так потом и жили, привыкли незаметно и через какой-нибудь месяц стали, как обыкновенные муж и жена...

- И ничего с ними не случилось ни до замужества, ни после?

- Ничего, решительно ничего...

- Так это не женщины, - сказал Молотов с едва заметным отвращением, которое не ускользнуло от взоров Надежды Игнатьевны... Она окинула его своим взглядом, смерила с головы до ног и остановила прямо свои глаза на его глазах, отчего Егор Иваныч смутился и поневоле опустил взоры. Он был под полным влиянием Нади.

- Кто же они? - допрашивала Надя...

- Не знаю, - ответил Молотов и пожал плечами.

- Они женщины! - сказала Надя...

В голосе ее было что-то поддразнивающее, насмешливое и в то же время грустно-тяжелое...

- Эти женщины не жили никогда, а прозябали только, кормились да хозяйничали, - сказал Молотов.

- Ну да, - ответила Надя коротко и ясно, - они кормились и хозяйничали...

- И вы тоже? - со страхом спросил Молотов.

- Тоже! - И быстро она наклонила голову, едва успев скрыть слезу, которая неожиданно набежала на глаза.

Опять наступило молчание. Молотов стал ходить по комнате. Он ходил нахмурившись, весь в волнении и недоумевая, что для ней настал какой-то жизненный переворот, что ее мучат крепкие думы, и ума приложить он не мог, как бы помочь ей, а помочь хотелось. "Тоже", - повторял он в уме ее слово, - это слово бесило его. Он остановился подле Нади.

- Вы не по летам умны, - сказал он.

Надя подняла голову; слез на глазах не было - они были слегка влажны.

- Егор Иваныч, с вами можно говорить? - начала она.

- Говорите, говорите! - с заметной радостью отвечал Молотов.

- Вы умно говорите, рассуждаете. Мне не поэзии нужно, а просто понимания. Я знать хочу. Скажите, видели вы сами, как любят?

- Множество случаев знаю...

- Право?

Лицо Нади загорелось от любопытства...

- Скажите хоть один?

- У меня был приятель Негодящев; он женился по любви. Знаю, один учитель женился по любви. Знаю несколько расстроившихся браков оттого, что вмешалась любовь. В губернии я видел страшную драму в крестьянской семье - жена бросила мужа и потом убила его. Сколько случаев! они совсем не редки...

- Неужели же все любят? неужели это неизбежно? - говорила Надя в раздумье.

- Непременно все. Правда, большая часть пошло любит - сойдутся, прогорят быстро и разойдутся; но и во всем этом есть что-то прекрасное, в самой пошлости видна особенная, необыденная, редкостная жизнь. И вы говорите, что не видели любви, - что ж тут удивительного? Поэзию жизни, любовь не так легко заметить, ее всем напоказ не выставляют, ее нужно откапывать в глубине повседневности, отыскивать, как клад, который ближний от ближнего прячет глубоко и далеко. Для всех она бывает: одними она отжита, для других не наступила, а иные любят, да не понимают, что с ними делается...

По лицу Нади пробежала какая-то новая, никогда души ее не освещавшая мысль. Недоумение отразилось во всех чертах ее.

- Скажите, - продолжал Егор Иваныч, - каково положение женщины, когда она, будучи замужем, полюбит другого?.. Вся жизнь поломана... отчего?.. От опрометчивого брака...

Надя начинала поддаваться влиянию Молотова. Она привыкла ему верить, ей так хотелось верить; но это расположение мгновенно сменилось другим; быстро пробежали в ее голове мысли: "Я невеста", "Мне двадцать второй год", "Корму, корму", "Не век жить у родителей", "Завтра ответный день". Сухо было ее выражение лица, строго, несимпатично.

- Не понимаю я вас, - сказала она, - и книги я разлюбила. Читаешь - не оторваться: такая прекрасная жизнь, горячие речи; страстные свидания - существование полное, и, боже мой, подумаешь, к чему такие книги пишутся! И точно ведь живые люди там, иногда голоса их слышишь, понимаешь, отчего они плачут и радуются, а все же не верится, никто, как там, не живет, - это обман художественный!

- Может быть, и есть любовь на свете, - продолжала Надя, немного подумав, - да только для избранных. Согласитесь, Егор Иваныч, что там, в книгах, люди живут не по-нашему, там не те обычаи, не те убеждения; большею частию живут без труда, без заботы о насущном хлебе. Там всё помещики - и герой-помещик и поэт-помещик. У них не те стремления, не те приличия, обстановка совсем не та. Страдают и веселятся, верят и не верят не по-нашему. У нас нет дуэлей, девицы не бывают на балах или в собраниях, мужчины не хотят преобразовать мир и от неудач в этом деле не страдают. У нас и любви нет.

- Так у нас гораздо хуже!

- Но как же я буду жить чужой, не свойственной мне жизнью? Надобно читать, да и помнить себя. Отчего не полюбоваться на чужую жизнь? Но как переложить ее на наши нравы? Это невозможно.

- И не надо. Неужели вы думаете жить по книге?

- О чем же и толковать? - перебила Надя. - Еще вот что я скажу. Барина описывают с заметной к нему любовью, хотя бы он был и дрянной человек; и воспитание и обстоятельства разные, все поставлено на вид; притом барин всегда на первом плане, а чиновники, попадьи, учителя, купцы всегда выходят негодными людьми, безобразными личностями, играют унизительную роль, и, смешно, часто так рассказано дело, что они и виноваты в том, что барин худ или страдает. Пусть безобразна среда, в которой родилась я, все же она не совсем мертвая... Так или иначе, а надо отыскать добрую сторону в своих людях. Без того жить нельзя!.. В монастырь, что ли, идти?

- Много горькой правды в наших словах, но еще более ошибок, - отвечал Молотов. - Как это странно, - рассуждал он вслух сам с собою, - все это давно пережито мною и теперь не составляет вопроса... Жизнь на все дает ответы!

- Хороши ответы! - сказала Надя с горечью...

Молотов задумался. Надя своими расспросами шевельнула в его душе много старого, выжитого и давно улегшегося спокойно в памяти, как в архиве.

Он хотел продолжать речь. Но Надя решительно овладела разговором, не давая Молотову сказать слова. Она точно торопилась высказать все, что накипело в ее сердце и было выработано в уединении, под влиянием фаталистического быта. Она сегодня восставала против всего, что говорил ей Молотов, против всех его понятий и взглядов. Егор Иваныч это чувствовал. Зрел разрыв. Первый раз он слышал от Нади многие идеи, оригинальные, самостоятельные, не под его влиянием развившиеся. Судьба круто поворачивала Надину жизнь по противоположному направлению. Ей хотелось слышать, от души, страстно хотелось, опровержений ясных, как день божий; но, увлекаясь, она не давала говорить Егору Иванычу.

- Хороши ответы! - повторила она. - Помню, я читала в одной книге, как жених говорит невесте: "Наша любовь перейдет в радости и печали, в смех и слезы, в молчанье и беседы наши. Она все осветит, всему даст смысл и значение. Она радостна и трепетна теперь, прогорит божественным огнем в свадебные дни, как лампада пред иконой, будет теплиться в глубокой старости. Она всемогуща. Кто запретит нам любить? отец? закон?.. Всякая власть бессильна пред любовью, всякая власть преступна". Пусть так, - прибавила Надя, - да запрещать-то нечего. Из четверых не выберешь...

- Если же рано или поздно придет пятый?

- Если же никогда он не придет?.. и будешь разборчивой невестой - тоже невесело...

- А если придет во время замужества?

- Что ж делать, когда это неизбежно?

- Как же выходить замуж, когда можно полюбить другого?

- Никто этого не знает. Право, как вы странно рассуждаете: в браке видите преднамеренную недобросовестность, расчет на имя и деньги мужа и на любовь кого-то другого, какого-то пятого. А бывает совсем не так: соглашаются два порядочных человека на семейную жизнь, романической любви вовсе не предполагается, ее нет и в свадебном обыске - вот и все! Если же и случится что после, - никто не виноват!.. Пускай!

- Господи, фатализм какой!

- Что же делать, если это неизбежно?

- Удивительная покорность!

- Не покорность, а неисходность.

- Нелепо же после этого положение женщины!

- Положение и браните; может быть, легче будет, а нас-то за что?

Молотов не знал, что отвечать.

- Все примиряются с действительностию, - сказала Надя, - как бы она ни была тяжела, даже любят ее, потому что жить всякому хочется...

Молотова задело за живое, так что он вспыхнул, точно порох, и опять поднялся со стула...

- Примирение? - сказал он раздражительно. - О примирении заговорили?.. Лучшего и выдумать нельзя?.. Нет, Надежда Игнатьевна, можно жить нашей так называемой действительностью и не знать ее, ото всех замкнуться и никого не допустить до души своей. Можно иметь понятия, которых никто не имеет, и не заботиться, что пошлая, давящая действительность не признает их. Можно весь век ни одному человеку на свете не сказать, чем вы живете, и кончить жизнь так. Я в своем кабинете царь себе. На голову и сердце нет контроля...

Надя слышала в этих словах того человека, каким представлялся Молотов в характеристике Череванина; но она с каждой минутой становилась упорнее. В ее напряженном воображении стояли грядущий жених и родительские лица. Вопрос судьбы ее распался надвое: либо в будущем - дева, либо завтра - невеста. Она с насмешкой отвечала:

- В голове да сердце и останется.

- А! - сказал Молотов с досадой и отвернулся в сторону.

Надю радовало, что она сердит Молотова. Хотелось Наде взбесить его, чтобы хоть разойтись навсегда, ей теперь все одно! "Ничего не может сказать! - думала она. - Я надеялась на него, а он на жизнь ссылается - жди от ней ответов!"

- Переломать, наконец, можно действительность, - сказал Молотов.

- Попробуйте, - отвечали ему, - я говорила, что девица имеет так мало знакомых, что и выбирать не из кого, любить некого. Как тут ломать действительность? Уйти из дому, ходить по улицам да и выбирать? Ломать-то нечего... "Кто запретит нам? отец? закон?" И запрещать нечего...

- Ждать надо пятого.

- До седых волос?

Молотов терялся.

- Высоко ваше учение, но к делу нейдет, - говорила Надя, поддразнивая, ровно, спокойно и холодно, хотя к горлу ее слезы подступали. - Внутренняя жизнь у всех может быть, но какая? Чтение книг, разговор, мечта? Неутешительно и бесплодно!

- Надежда Игнатьевна, стыдно той женщине, которая никогда не любила.

- Высоко ваше учение, - ответила она с расстановкою, - но к делу нейдет.

Она заметила, что такой тон раздражает Молотова. Она ждала опровержений и теперь думала: "Ничего он не умеет сказать, и я же не скажу ему ни одного откровенного слова".

- Но если, Надежда Игнатьевна, вы полюбили бы кого-нибудь?

- Ну, и полюбила бы; а не полюбила, так и не полюбила. Не понимаю, о чем тут толковать?

Иногда двое договорятся до того, что дело становится как день ясно и разговор продолжать незачем. Что может быть проще, определеннее и неотразимее такого ответа: "Ну, полюбила бы, так и полюбила бы"?.. О чем и зачем после этого говорить? Надя хотела оставить работу и идти в другую комнату, но помимо ее воли голова наклонилась над шитьем, на глаза выступили слезы, и какая-то странная мысль глубоко внедрялась в ее отживающую душу. Она хоронила что-то, погребала. "Не у кого во всем свете спросить, никто не выручит, отец и мать не скажут, вот и Егор Иваныч ничего не знает. Я точно запертая ото всех людей, обреченная какая-то!" Слеза упала на шитье. "Это я свой девичник справляю, - думала она, - ну так что же? весело будет... денег много... комнаты большие... отцу и матери почет... родным всем помога... генеральшей буду". Слеза упала на шитье. Ясно, как человеку расстроенному привидение, представился ей узаконенный муж, солидный, степенный, точно разлинованный, с архивным нумером во лбу, с генеральской звездой над сердцем, а ей не он нужен... Кто же? Еще слеза упала на шитье...

- Надя!

Она не узнала голоса.

- Добрая моя!

Она подняла влажные глаза...

- Жизнь на все дает ответы.

Это говорил Молотов.

Надя закрыла лицо руками и заплакала...

- Зачем ты такая неразгаданная?.. О чем же ты плачешь? Неужели я ошибся?.. Ты любишь меня?

Надя что-то тихо проговорила, но Молотов расслушал ее. Он, стоя сзади, поцеловал ее в голову, потом отвел ее руки от лица и поцеловал в щеку. Слезы блестели на ее длинных ресницах. В одно мгновение Надя так похорошела и просияла, что Молотов не подумал повторить поцелуй, а просто загляделся.

- Я люблю тебя... давно... - прошептала она и прижалась крепко к наклоненному лицу Молотова.

Тогда он поцеловал ее снова. Надя засмеялась сквозь неостывшие слезы детски радостным, трепетным, тихим смехом.

- Не надо ждать до седых волос, - проговорила она.

- Добрая моя...

Они сидели долго молча...

- Увидишь ты, Надя, что можно жить так, как хочется, не спрашивая ни у кого позволения, никому отчета не давая. Можно так жить. Я хочу. Вот она, жизнь, и дает ответы.

- Да, - прошептала Надя...

- Я на днях буду свататься...

- Завтра, завтра! - заговорила Надя стремительно. - Скажи им, что ты жених мой, что я поцеловала тебя - вот так! - сказала она, обнимая его...

- Завтра! - повторила она, оторвалась от Молотова, вышла в другую комнату и скрылась.

Молотов отправился домой; но он не усидел дома, несмотря на позднее время, и часу во втором вышел на улицу. Глубокая осень. Все спало; лишь звонко где-то щелкает копытами верховой конь да с медленным визгом, проникающим в душу, запирается железная дверь. Он вышел на Невский. На башню Думы луна наложила углами, квадратами и длинными полосами белое серебро. Небо легло над домами широкой дорогой; оно густо-синее, чуть не черное; и на этой дороге горит и смеркается много звезд... Спит городовой; спят дворники; плетется какая-то женщина, должно быть запоздалая крыса Невского проспекта, - бог с ней, она завтра, быть может, насидится голодная. Туча выдвинулась из-за Адмиралтейства и медленно, тяжело плывет ко дворцу. Часовой вскрикнул далеко... Хороша ночь пред рассветом и в позднюю осень... Молотов гулял долго, пока не умаялся.

Надя весь день дожидала вечера, когда должен был прийти Молотов и просить ее руки. Она знала, что такой оборот дела будет неприятен родителям, но была уверена, что они не станут противоречить ей.

Душа ее была переполнена, но внутренняя жизнь мало проявлялась наружу; у ней не явилось даже желания разделить с кем-нибудь свою радость, тем более что не с кем было и делить ее. Мелкие, едва заметные признаки обнаруживали, что это невеста, и притом невеста, не спросясь отца и матери. Игра красок на лице, тайная слеза, запрещенный и потому сдержанный вздох, особенно теплая молитва, никогда не посещавшие душу мысли и образы - все это было трудно заметить в ней; для этого надо было знать наперед, что с ней случилось важное событие, и тогда только, припоминая лицо Нади в другие дни и теперь, можно было заметить, что в нем отразилась новая жизнь. В ней ходили разнообразные мысли, и душу ее освещали радости и заботы грядущих дней. Она уверяла себя, что может опереться на крепкую руку, которую предлагал ей Молотов. Но странно, в то же время, когда она уверяла себя в том, - она прислушивалась к глубине своего сердца, где шевелилось что-то смутное и тяжелое, не созревшее еще в положительный вопрос... Она была счастливее, нежели вчера, но все около нее молчало, и в иные минуты она чувствовала холод в душе; не пропала ее привычка рассчитывать и соображать даже в эти торжественные часы жизни. Надя упрекала себя, что она не может отдаться вполне, без всяких дум, новому счастью. "Не старого же жениха мне жалко стало, - думает она, - я люблю Молотова; вот вчера, вот пять минут назад я была так счастлива, а теперь у меня холод на душе". Надя не знала, что этот холод неизбежен, когда человек решается на свободный, самостоятельный шаг: он мгновенно падает на душу при мысли, что делаешь новое, непривычное для окружающей среды дело, что люди, дивясь, посмотрят на тебя. Одиночеством порождается этот холод, а Надя не сказала ни полслова ни отцу, ни матери и ждала с нетерпением, скоро ли придет Молотов сказать за нее свое слово родным ее... Но вот ударило восемь, а нет ни отца, ни жениха ее... Теперь в ней было заметное волнение... Ей стало страшно... Прошло долгих полчаса, и вдруг раздался благодатный звонок. Она затрепетала от радости, вспыхнула и замерла в ожидании, чутко прислушиваясь к дальним комнатам из своего уединенного уголка. Чьи-то шаги раздались в зале, кто-то вошел в гостиную. "Это он!" - прошептала Надя, и так хорошо себя чувствовала, что на минуту не усумнилась в возможности получить согласие родителей. Разговор чей-то едва пробивался из гостиной... вот будто смех... "Верно, поздравляют?" - думает она; и трепещет ее сердце от события, которое хочет сейчас совершиться. Она точно вновь нарождается на свет, шепчет полуоткрытыми губами: "Скоро ли?", смотрит на икону Божией Матери и, вся одушевленная, сияет дивной красотой. "Боже мой, как долго они говорят!" Но что это за крик? кто так неистово топает ногами? Смертельная бледность разлилась по лицу девушки, и на крик из гостиной она ответила своим легким криком.

- Надежда! - раздалось по всем комнатам.

Дик был голос. Надя слышала удар ногой об пол.

Надя поднялась со страхом со стула и пошла на голос. Глаза ее неясны, и походка нетверда; физическая немощь одолевала ее, хотя душа была напряжена неестественно. На щеках вспыхивали и пропадали розовые пятна. Пройдя темный зал, она в полумраке увидела подле окна группу детей, своих маленьких братьев и сестер, глаза которых были устремлены на нее. Надя остановилась на минуту перед гостиной, провела рукой по лбу...

- Надежда! - раздалось еще громче.

Надя расслушала слова матери: "Ты испугаешь маленького". И действительно, в ту же минуту заплакал ее меньшой брат, спавший в детской, в колыбели...

Надя с особенной силой распахнула двери и явилась пред отцом. Игнат Васильич был один; мать укачивала свое дитя в соседней комнате.

- Подойти ко мне, - сказал Дорогов.

Надя, бледная вся, стояла с опущенной вниз головой.

- Иди ко мне! - повторил отец.

Она сделала шаг вперед.

Отец устремил на нее неподвижный, злобный взор. Он молчал несколько минут...

- Говори что-нибудь! - при этом Игнат Васильич топнул ногой.

Надя не знала, что ей делать. Но вот она оправилась немного, на лицо выступила краска; быстро в голове ее пробежало: "Молотову нельзя было прийти... отец спрашивает ответа... сегодня срок... я сама объявлю ему".

- Говори же!

- Папа, - начала она тихо.

- Негодница! Развратница! - перебил ее резко отец.

Надя вздрогнула, кровь бросилась ей в лицо, она широко раскрыла глаза и с изумлением посмотрела на отца.

- За что? - спросила она с негодованием.

- Молчать! - крикнул отец.

Надя опять опустила голову. Она ничего не поняла. Игнат Васильич подошел к своей дочери, положил на плеча ее свои руки и остановил на лице ее неподвижный свой взор.

- Надя, - сказал он, - гляди мне прямо в глаза.

Она не шевельнулась.

- Ну!

Надя с страшным усилием подняла глаза и посмотрела на отца. Дорогов спросил ее шепотом:

- Вы целовались?

Надя не поняла.

- Целовались? - повторил он громко.

- С кем? - спросила она.

- Сама знаешь с кем!

Но ответа не было. Страх и обида, что ее держат за плечи, сдавили ей горло.

- Молотова знаешь? - спросил грозно отец и потряс ее за плеча так, что Наде больно стало.

Опять повторился плач ребенка в детской, и слышалось матернее убаюкивание.

- Так целовались?

- Да! - отвечала Надя раздирающим душу голосом.

- Негодница!..

Игнат Васильич надавил плечи ее руками так тяжело, что Надя наклонилась к его лицу и ощущала его злое прерывистое дыхание; потом он оттолкнул ее от себя. Надя опустилась на стул, закрывши лицо руками. Она была почти в беспамятстве.

- Боже мой! - проговорил Дорогов и отошел к окну.

Настало тяжелое молчание... Мать не замолвила за Надю ни одного слова, не выбежала из детской и не схватила за руки своего мужа. Ее застарелая нравственность была оскорблена тем, что дочь ее позволила целовать себя до брака. По ее понятию, поцелуй освящался церковью и потом совершался только в опочивальне. Она дивилась и Молотову, которого считала нравственным человеком, - а он вдруг оказался соблазнителем... Гордость матери страдала: она поражена была падением дочери. Она с ужасом думала, что в ее мирной семье совершился скандал. Откуда отец узнал об отношениях Молотова и Нади, он не говорил. Он только сообщил, что Надя - "развратница", и несчастная дочь созналась, что позволила целовать себя до брака. "Боже мой, - подумала Анна Андреевна, - он не первый год знаком с нами, кто их знает, что между ними было?" Она вспомнила, что Егор Иваныч часто оставался с Надей наедине, иногда посещал их дом, когда Надя была одна, а они уходили куда-нибудь... Страшные мысли взволновали ее сердце, она заплакала и облила горючими слезами дитя в колыбели...

Игнат Васильич никогда не уважал тех женщин, которых сам, бывало, целовал до брака и в начале женатой жизни. Он считал себя вправе пользоваться слабостями этих женщин, но в глубине души презирал их, называл потерянными, вел себя небрежно, оскорбительно, насмехался в глаза. Бывало, девушка обнимает его, называет ласковыми именами, радостно болтает какой-нибудь вздор, а он смотрит острым взглядом, и едва заметная улыбка на его губах отражает презрение. Женщины, истинно любившие Дорогова (были такие), находили в таком отношении к ним признак силы, могучего характера и высшей натуры, а в нем между тем не было даже и дикого "печоринства", которое выродилось бы в лице его в канцелярский тип, - он действовал просто по принципу благочиния и условной порядочности. Этим и объясняется цинический элемент в его любви к женщинам. "Настоящая женщина, - говорил он, - бережет себя; она не даст поцелуя до свадьбы". Поэтому не было никакого противоречия в том, что Дорогов чувствовал глубокое уважение к Анне Андреевне за ее моральные достоинства. До замужества, в продолжение месяца его жениховых посещений, она не позволила ему прикоснуться губами даже к руке своей. Это-то и увлекло его, это же самое отчасти и покорило его впоследствии женской власти. Когда же Дорогов привык к оседлой жизни и полюбил семейственность, он стал считать себя недосягаемо нравственным господином, потому что сознал в себе не только принцип свой, но и дело, основанное на принципе. Он всегда желал дать этому принципу широкое развитие в своей семье. Дорогов был привязан к своей дочери, страстно любил ее. Представьте же, что о людях он судил по себе, и вот он уверился, что нашелся мужчина, который, как он, бывало, на своих любовниц, глядел на его дочь нагло, близко наклонял к ее лицу свое лицо, рассматривал с любопытством знатока ее глаза, уши, губы, крутил ее ухо в своих пальцах, целовал ее гастрономически, держал на шее свою руку, пока она не нагреется, и во все это время глядел на нее с едва заметной улыбкой, с оттенком презрения, - представьте себе все это, и вы поймете, что он нравственно страдал за свою дочь, он защитить ее хотел, покрыть своей отеческой любовью. Отцы часто вспоминают свою юность, когда дочери любят без их позволения и согласия. Ко всему этому присоединялась страшная досада на то, что разрушались его планы, и даже он трепетал за свою будущность, если состоится отказ, потому что жениху-генералу стоит написать другому генералу, у которого он служит, и Дорогова выгонят вон из службы. Он не знал, что делать: оскорблена была в нем нравственность семьянина, была опасность для его и служебной карьеры, - и до этого доводит его дочь! Он поднялся со стула и подошел к Наде...

- Надя, - сказал он без крику и злости, но холодно и твердо, - ты выбросишь из головы Молотова. Я за тебя гибнуть не стану и не потерплю безнравственности в своем доме. Молотова нога здесь не будет! Ты с ним никогда не увидишься, - это мое святое слово, ненарушимое... Мать, - обратился он к дверям той комнаты, где она была, - жена, уговори свою дочь - это твое дело; она губит и себя и нас... Надя, - обратился он опять к дочери, - я у тебя спрошу ответа на днях, будь готова...

Он пошел в свой кабинет, но в его старом сердце шевельнулась жалость к своей любимой дочери; он остановился подле нее и сказал сколько можно ласково:

- Надя, образумься...

Она сидела, закрыв лицо руками, и молчала, как убитая.

- Одумайся!

С этим словом Дорогов оставил гостиную.

Долго сидела Надя, убитая горем, оскорбленная, и ничего она не понимала. "Что же Молотов? - без смыслу повторялось в ее голове. - Откуда узнал отец?.. За что он меня назвал раз..." Этого слова она не могла договорить. И опять эти вопросы бессмысленно чередовались в ее голове. Надя потеряла способность рассуждать... Она открыла лицо. Оно было измучено, бледно; после целого дня ожиданий и радостных надежд в нем выражалось тупое страдание. Ей хотелось освежиться; она вышла и умылась холодной водой, потом в темном зале открыла форточку и облокотилась на косяк окна. Дети все еще были в зале и с любопытством, смешанным со страхом, смотрели на свою сестру... Они тоже обсуживали своим невинным умишком семейное дело. Федя подслушивал разговор у дверей и рассказал другим, что Надя целовалась и за то ее папа сильно бранил, так, как их никого не бранил... Между детьми слышался шепот.

- Отчего целоваться нельзя? - спросил самый маленький, Федя, - вот мы же целуемся...

- То совсем другое, - отвечала Катя...

- Что же?

- Так женихи да невесты целуются, - сказала Маша...

- А это худо?

- Худо...

- А что это "развратная"? - спрашивал Федя.

- Об этом нельзя говорить, - отвечали ему...

- Отчего?

- Неприлично...

- Будешь большой, узнаешь, - заметил гимназист, двенадцати лет мальчик.

- Папа у нас злой, - сказал Федя...

- Ах, какой ты! - заметили ему сестры.

- Что же?

- Так говорить не надо.

- Да, он злой!

- Надя плачет, - проговорила Маша...

- Пойдемте к ней! - звал Федя...

- Ей не до нас, - отвечали дети с удивительным тактом.

Дети, мальчики и девочки, все, кроме Феди, понимали, в чем дело, знали, что такое "развратная", но их детскому сердцу жалко было своей любимой сестры. Они готовы были броситься к ней на шею, утешать ее, плакать с ней; мальчики были угрюмы, у девочек слезы на глазах...

- Пойдемте! - звал Федя.

- Не надо...

Но Федя уже был подле сестры.

- Надя, не плачь! - сказал он.

Надя заметила его...

- Ты не развратная... папа сам развратный... Я не люблю его...

- Ах, Федя, что ты говоришь? - отвечала Надя. - Отца надо любить. Папу велел бог любить...

Мальчик присмирел... Надя заметила, что дети смотрят на нее пытливо; ей неловко стало, она не хотела оставаться в зале; идти в свою комнату надо мимо отцова кабинета, а там дверь отворена; в гостиную, - но там мать. Так Надя и места не находила, где бы приютиться ей, одуматься и успокоиться... "Может быть, маменька в детской", - подумала она и пошла в гостиную... Дети остались шептаться в зале...

В гостиной сидела мать за круглым семейным столом. В руках ее была работа; но дело, очевидно, не спорилось. Делать нечего, Надя села к тому же столу. Мать слышала, что она пришла, но не поднимала глаз...

- Надя, - сказала она, смотря на шитье. Руки ее дрожали. Дорогов ничего ей не объяснил, откуда он узнал и что было между Надей и Молотовым. Она слышала, что и дети говорили: "Надя развратная"... Страшные мысли теснились в ее голове...

- Что, мама? - отвечала Надя, тоже не поднимая глаз.

- Что у вас было?

- Я сказала папа...

- Скажи ты мне, Надя, все, все...

- Я не понимаю ничего, мама...

- Вы только целовались?

Краска бросилась в лицо Нади. Оскорбление за оскорблением сегодня сыпались на нее.

- Боже мой, ты не отвечаешь? - сказала, бледнея, мать.

- Вы оскорбляете меня, - ответила дочь с горечью...

- О боже мой! - проговорила она с радостным раскаянием...

За эти дни решительно все измучились в семье Дороговых. Настало тяжелое время. Мать, а особенно отец - ковали деньги и повышения на дочери. Им выпал отличный случай продать выгодно благоприобретенный, доморощенный товар, но товар был живой и не хотел идти в продажу. Теперь мать и дочь сидели в одной комнате. Надя, наклонив свою умную головку, думала, гадала. Бледно и печально лицо ее. Опять в голове ее чередовались вопросы: "Откуда узнал отец? что же Егор Иваныч? за что меня назвали негодною?" Она вникала, ловила не дающуюся сознанию мысль, и в то же время на лице ее было написано отталкивающее упорство. Мать подняла глаза. Взгляд ее остановился на дочери. Она долго вглядывалась в черты Нади. У ней сердце сжалось и заныло; слезы показались на глазах; невыносимо жалко стало дитя свое... Вдруг взгляды их встретились... Надя заметила любящий, умоляющий взор своей матери и слезу ее, упавшую на шитье. Она вспыхнула, взволновалась, кровь бросилась ей в лицо; хотела она сдержаться, но не могла, закрылась руками и зарыдала. Мать тоже рыдала. Плакали они, не говоря слова друг другу. Ни одного нежного звука не произнесено, ни одной ласки, ни тени примирения. Как страшно плачут иные - точно у них нож в сердце поворачивается, а они, сдерживая боль, рыдают мучительно-ровным рыданием. Мать первая успокоилась. Так они и разошлись, не сказавши слова друг другу... И это было последнее событие того дня.

Наступила ночь. Все спали. Но маленькому любимому брату Нади Феде, постель которого находилась в ее же комнате, не спалось. И вот он тайком, в одной рубашонке, на босую ногу, встал с теплой постели, прошел мимо матери и подкрался к сестре. Плечи и грудь ее были обнажены, уста полуоткрыты, она жарко дышала, одеяло шелковое было сброшено до половины. Он со смущением заметил, что в ее ресницах дрожат слезы; локон, перевитый лентою, лег на щеку и был влажен, вся она, прекрасная, облита лунным светом. "Какая же она развратная?" - прошептал братишка и заботливой детской рукой закрыл обнаженную грудь сестры. Потом он тихо наклонился и поцеловал сестру в щеку, робко и осторожно. Точно от этого поцелуя, лицо ее просветлело, слеза замерла в дрожащих ресницах, и, вдруг склонив голову на влажный локон, она вздохнула легко и спокойно. Вся тиха и счастлива, покоилась Надя, облитая лунным светом, легшим золотыми полосами по шелковому одеялу. Долго смотрел на нее брат. Но вот он отошел от постели, стал голыми коленями на холодный пол и прошептал молитву, в которой слова и чувства были ребячьи. Недолго он молился, но хорошо, лучше своей матери. На другой день мальчику очень хотелось сказать сестре, как он молился за нее, но стыдно было, неловко. Вырастет большой, расскажет. Эта молитва будет дорога ему и тогда, когда он утратит самую веру. Бывают такие в детстве молитвы.


Николай Помяловский - МОЛОТОВ - 02, читать текст

См. также Помяловский Николай - Проза (рассказы, поэмы, романы ...) :

МОЛОТОВ - 03
На другой день с Надей почти никто слова не сказал. Разрушалось семейн...

Очерки бурсы - 01
ЗИМНИЙ ВЕЧЕР В БУРСЕ. ОЧЕРК ПЕРВЫЙ Посвящается Н.А.Благовещенскому Ки...