Евгений Карнович
«Мальтийские рыцари в России - 04»

"Мальтийские рыцари в России - 04"

XXI

Стоял невыносимо жаркий июньский день, и сильно пекло солнце с ярко-голубого неба, по которому не пробегало ни облачка в то время, когда по дороге от Петербурга к Павловску медленно двигался какой-то странный поезд. Открывал его всадник в черном полукафтанье, поверх которого был надет красный суконный супервест, наподобие рыцарских лат, а сверху была наброшена черная мантия. На груди всадника виднелся большой черный круг с изображением на нем белого осьмиконечного креста. Всадник этот держал в руках серебряный маршальский жезл. Голова его была покрыта небольшим бархатным беретом, над которым развевались черные, красные и белые страусовые перья. За этим всадником следовал конный литаврщик в серебряных латах и в серебряном шишаке с черным волосяным гребнем, а за ним несколько трубачей, одетых так же, как и он, и почти безумолчно наигрывавших марш, напоминавший по своему мотиву торжественный церковный гимн. За трубачами следовала придворная вызолоченная с зеркальными стеклами карета. В ней на первом месте сидел с непокрытою напудренною головою какой-то важный господин, одетый в черную суконную мантию. На малиновой бархатной подушке с золотыми кистями, положенной на его коленах, он держал большую серебряную коробку. Напротив него на переднем месте в карете сидели двое других, одетых так же, как он, в черные мантии с белыми крестами на плече. Карета была запряжена шестеркою прекрасных в богатой позолоченной упряжке коней, которых вели под уздцы пудреные в треугольных шляпах лакеи, в красных ливреях с золотыми галунами. В другой такой же карете сидели поезжане, одетые также в черные мантии; из них занимавший первое место держал на коленях положенный на подушке меч в золотых ножнах и с золотою рукояткой; а в третьей такой же карете, ехавшей на первом месте, вез на подушке высокую корону, состоявшую из нескольких золотых суженных кверху под крестом золотых полос, осыпанных драгоценными камнями. За этой каретой следовала блиставшая позолотой четырехместная коляска. В ней сидел господин в черной мантии и в таком же берете, какой был на голове у всадника, ехавшего впереди поезда. Он держал в руках большое на черном древке красное знамя с белым осьмиконечным крестом. За коляской следовало несколько карет, в которых сидели одни только мужчины, одетые в черные мантии. Отряд кавалергардов в блестящих серебряных латах и таких же шишаках замыкал поезд. Его беспрестанно обгоняли кареты, которые спешно катили в Павловск и в которых все поезжане были одеты или в черные мантии, или в красные супервесты.

Павловск, недавно основанный великим князем Павлом Петровичем, считался имением супруги его великой княгини Марии Федоровны и был ее любимым местопребыванием. Павловск, в котором хозяйкою была императрица Мария Федоровна, резко отличался от суровой Гатчины. В Павловске вместо казарм, манежей и кордегардии был устроен розовый павильон наподобие павильона, существовавшего в Трианоне. В павловском парке были и искусственные развалины, и швейцарские хижины, и мельница с фермою, заведенною по образцу тирольских ферм. Расположение для некоторой части садов, а также устройство больших террас были заимствованы из Италии; большая аллея, шедшая от дворца, напоминала аллею, бывшую в Фонтенбло. Все это было далеко от той однообразной, скроенной на прусский лад внешности, какою отличалась Гатчина, где беспрестанно слышались барабаны, рожки и командные возгласы, тогда как Павловск каждый вечер оживлялся концертами, балами, спектаклями и увеселительными поездками с звонким и веселым смехом молоденьких женщин.

Сделавшись императором, Павел I проводил, по обыкновению, некоторую часть летнего времени и в этой новой загородной резиденции, как бы в гостях у своей супруги, а теперь туда из Петербурга, накануне Иванова дня, торжественно везли, по повелению государя, хранившиеся в бриллиантовой комнате Зимнего дворца регалии великого магистра Мальтийского ордена, так как на этот раз в Павловске должно было происходить обычное у мальтийских рыцарей празднование памяти Иоанна Крестителя, покровителя ордена. Туда же на празднество должны были приехать и все жившие в Петербурге кавалеры, а их было уже немало, так как не проходило почти ни одного дня, чтобы император не жаловал новых кавалеров и командоров. В Павловск предписано было также собираться для парада гвардейским полкам. Вследствие этого пустынная в обыкновенное время дорога между столицею и Павловском была теперь чрезвычайно оживлена. Густая пыль стояла над нею, и задыхавшиеся от жары в каретах и в своих не летних нарядах кавалеры были крайне недовольны изнурительною поездкою, опасаясь вдобавок к этому, что они какою-нибудь малейшею оплошностию в соблюдении всех орденских порядков и обрядов навлекут на себя, чего доброго, грозный гнев великого магистра. Каждый из них с затаенным в душе беспокойством думал только о том, чтобы поскорее и счастливо отбыть предстоящее торжество и затем благополучно возвратиться восвояси. Встречавшиеся по дороге с поездом проезжие и прохожие почтительно снимали перед ним шапки и в недоумении смотрели ему вслед, не зная, что такое происходит перед ними.

Когда поезд стал приближаться к Павловску, собравшиеся в тамошнем дворце кавалеры вышли к нему навстречу попарно и по назначенному заранее между ними распределению приняли привезенные мальтийские регалии: государственную печать с изображением великого магистра Павла Петровича, находившуюся в серебряной коробке, меч, называвшийся "кинжалом веры", корону и знамя. Построенные на площади перед дворцом полки отдали регалиям великого магистра воинскую честь, подобавшую по тогдашним артикулам коронованным особам, и затем регалии при бое барабанов и при звуках музыки были торжественно отнесены в главную дворцовую залу.

Что же будет здесь делаться? В чем же будет состоять праздник? - спрашивал каждый, смотря на шедшие перед дворцом загадочные приготовления. На находящуюся перед дворцом площадь приехало несколько возов с дровами, хворостом и ельником, и из этих материалов рабочие стали складывать, по указанию одного из членов орденского капитула, большие костры. Костры были вышиною аршина в два, а в длину и ширину имели полтора аршина. Поверх их были положены венки из цветов, а бока их были убраны гирляндами из ельника. Таких костров было приготовлено девять. В некотором от них расстоянии разбили палатку из полотна с черными, белыми и красными полосами. Около пяти часов вечера приведены были на дворцовую площадь гвардейские полки, которые и выстроились по трем сторонам площади. В этом строю особенно бросались в глаза тогдашние гусары в так называвшихся "барсах". На плечах у гусаров вместо ментиков были накинуты барсовые шкуры головою вниз, подбитые красным сукном с серебряным галуном и такою же застежкою, состоявшею из круглого серебряного медальона с вензелем императора и сдерживавшею на груди гусара одну из лап барса с его хвостом. Гусарская сбруя была черная, отделанная серебряными бляхами. Несмотря на множество собранных здесь людей, на площади царила мертвая тишина в ожидании какого-то необыкновенного зрелища. Ровно в семь часов вечера все мальтийские кавалеры, прибывшие в Павловск, явились на площадь и, став попарно, вошли во дворец. Спустя несколько времени они в том же порядке стали выходить оттуда с главного подъезда, причем младшие кавалеры несли в руках зажженные факелы, а старшие несли их незажженными. В числе старших кавалеров были и духовные лица, и между ними первое место занимал архиепископ Амвросий, исправлявший при великом магистре должность "призрителя бедных". Торжественным и медленным шагом выступили на площадь мальтийские рыцари в беретах с перьями, в красных супервестах с накинутыми поверх их черными мантиями; такие же мантии, но без супервестов и беретов были надеты и на духовных особ. В замке рыцарей в одежде великого магистра с короною на голове шествовал император, держа в руках незажженный факел. Отступая несколько шагов от него, шли его "оруженосцы", с одной стороны граф Иван Павлович Кутайсов, а с другой - князь Владимир Петрович Долгоруков, шеф кавалергардского корпуса, с обнаженным палашом. За этой процессиею показалась императрица с ее семейством в сопровождении многочисленной и блестящей свиты. Она вошла в приготовленную для нее на площади палатку, чтобы смотреть оттуда на долженствовавшую происходить церемонию.

В глубоком молчании, с благоговейным выражением на лицах двигались по площади мальтийские кавалеры. Исполняя установившийся в ордене святого Иоанна Иерусалимского обычай - праздновать канун Иванова дня, они, идя по два в ряд, обошли все девять костров по три раза. Солдатики с удивлением посматривали на эту невиданную еще ими "экзерцицию". После троекратного обхода костров император, великий князь Александр Павлович и граф Салтыков зажгли у младших кавалеров свои факелы и потом начали зажигать ими разложенные на площади костры, или так называемые "жертвенники", причем им помогали младшие кавалеры, обступившие со всех сторон костры. От загоревшегося ельника поднялись клубы черного дыма, но, когда дым рассеялся, костры начали гореть ярким пламенем. Кавалеры стояли молча и неподвижно около костров, пока костры, обгорев, не стали разваливаться, и тогда они с тою же торжественностию и тем же порядком возвратились во дворец, где в залах, по которым они проходили, были расставлены кавалергарды.

Рано утром в самый день праздника император произвел парад войскам, собравшимся в Павловске, затем в дворцовой церкви отслужена была обедня. Все ожидали каких-нибудь дальнейших торжеств, но они были отменены, не было даже парадного обеда. Государь смотрел пасмурно, и нетрудно было догадаться, что он был чем-то недоволен или сильно озабочен.

Наступил тихий летний вечер, пробили зорю, и позаморившиеся вчерашним походом и сегодняшним парадом солдаты, покончив слишком нелегкую в ту пору чистку амуниции и оружия, собирались уже отдохнуть на привале, как вдруг раздалась тревога, забили барабаны и завизжали рожки. Офицеры и солдаты опрометью кинулись по своим местам. Метавшиеся из стороны в сторону адъютанты объявили приказ государя, чтобы находившиеся в Павловске войска через полчаса выступили в поход по направлению к Петергофу. Все встрепенулись, засуетились, забегали, и приказ государя был исполнен в точности без малейшего промедления. Длинной вереницей потянулись из Павловска по большой дороге пехота, кавалерия и артиллерия, и среди конского топота и грохота двигавшихся орудий слышались громкие крики командиров, старавшихся поддержать в своих частях стройность тогдашней военной выправки во всех ее мелочах.

- Слышь, как орет господин Прокопов, - сказал один служивый шедшему с ним облокоть товарищу, показывая на кричавшего во все горло пехотного офицера, - видно, желает, чтобы царь снова его голос заслышал и опять явил бы ему свою милость.

- А разве с ним что-нибудь такое было?.. Я здесь человек новый и ничего еще о господине Прокопове не слыхивал, - проговорил солдатик.

- А вот поди же ты, братец мой, какое счастье людям ни с того ни с другого бывает. Правда и то, что он уж больно отважен, не у всякого такой бесстрашности хватит, а все-таки как ни на есть, а нужно счастье, а то всю жизнь прострадаешь.

- А что же с ним случилось? - с любопытством спросил новичок.

- Да вот что. Как бывает государь в Гатчине летнею порою, то, откушав, он после обеда садится в кресла на балконе, да и любит вздремнуть здесь часик-другой, как и все мы, грешные. Славно эдак ему в прохладке спится!.. А как сядет он в кресла, то такая тишь наступит, словно все замрет. Кругом всего дворца караульных расставят, чтобы никто близко ко дворцу ни подойти, ни подъехать не смел; издали еще мы каждому машем, хоть бы и самый первый генерал был: не езди, мол, и не ходи - царь почивает! Ничто не стукнет, не брякнет, пчела зажужжит у дворца, так и ту слышно будет. Вот этак мы в тишине и стоим, еле дух переводим, как вдруг кто-то гаркнет: "слу...у...шай!", да, я тебе скажу, гаркнет так, как мы никогда и не слыхивали! Все мы так и обмерли. Ну, быть беде, а на караульном офицере и лица не стало: побледнел, сердечный, словно покойник, да и недаром. Выбежал со всех ног из дворца царский адъютант и требует его к государю.

"Кто смел крикнуть "слу...у...шай!", - спросил государь у офицера, да спросил, я тебе скажу, так, что лучше бы и не спрашивал.

- Эх, ведь, поди, какая беда вышла! - с выражением испуга на лице проговорил молодой солдатик.

"Не знаю, ваше императорское величество!" - со страху ни жив ни мертв, прошамкал его благородие.

"Как не знаешь? Да на что же ты в караульные офицеры поставлен!.. - крикнул царь. - Ступай и в сей же час отыщи мне виновного..."

Пошли допросы, перерасспросы, а виновного налицо нет как нет. Офицерик наш в слезы, да и говорит:

"Братцы, голубчики, отцы родимые, товарищи задушевные, не погубите меня!.. Возьми кто-нибудь вину на себя, как у государя от сердца гнев отляжет - всю правду ему скажу, а теперь виновного представить нужно". Жаль нам стало господина офицера, хороший был барин... да что же нам делать-то, на всех ужас напал превеликий; все стоим да и молчим, а в ту пору в карауле был меж рядовых вот этот самый ныне господин Прокопов; он по породе из кутейников, хотел было пойти в дьяконы, глотка-то у него здоровая-прездоровая, да сильно запил; его в солдаты и сдали. Парень, я тебе, был куда выносливый: ни розги, ни палки, ни фухтеля донять его не могли; бывало, ведь как его отлупят, а он, смотришь, и не поморщится, словно только из жаркой бани на свежий воздух вышел. Выступил он вперед и говорит:

"Да что, ваше благородие, долго толковать? Жаль мне вас больно стало: возьму вину на себя".

Мы все так и примерли, а офицер-то целовать его бросился... Повел молодца наверх к государю. Ну, думаем мы, пропадшая душа.

"Это ты крикнул: "слу...у...шай!" - спросил царь.

"Я, ваше величество!" - не моргнув глазом ответил Прокопов.

"А зачем?"

"Да вздумалось мне вдруг к ночной караульной службе около вашего императорского величества готовиться. Все сразу забылось - словно кто память отшиб, такая охота ни с того ни с чего взяла..." - говорит он это, да и прощенья не просит.

Государь ухмыльнулся.

"Ну, а крикни при мне..."

Как рявкнул он, так я тебе скажу, что тут было: кто присел на пол, а кто заткнул уши.

"Молодец!.. Экой у тебя славный голосище! В унтера его и выдать ему сто рублев за усердие к службе", - назначил царь.

Вот какое царское решение вышло. Как пришел Прокопов к нам в кордегардию, так мы ни ушам, ни глазам не верим и дивимся только, что живым вернулся. Разумеется, после того начальство в уважение его взяло: "Мало того, говорит, что отважный сам по себе, да и командира своего от неминучей беды собою заслонил, значит - хороший человек". Стали ему усердствовать, парень он грамотный - и попал в офицеры. Государь его и теперь помнит и иной раз как увидит, так повелит его прокричать "слушай!" и за голосище всегда хвалит.

- Чудно, больно чудно, - проговорил, покачивая головою, солдатик, - а кто ж заправски-то кричал?

- А вот поди же ты, ведь такой шальной нашелся - пажик, по фамилии Яхонтов. Знаешь, внизу во дворце живут барышни, что при государыне служат, фрелины называются. Ведь он словно с ума от них сошел, о государе-то вовсе забыл, вздумал их попугать, подкрался под их окошко да вдруг и крикнул. Ну, благо все подобру-поздорову кончилось.

- А что, Савельич, это за народ давече из-за дворца повыходил, монахи, что ли, какие?..

- Да кто их знает! Видел я, что промеж их и заправские архиереи были. Слыхал, что "лыцарями" прозываются, от местов их, что ли, отставили, да царя их в полон недруги взяли, так вот наш-то их под свою руку принял... Чудны что-то больно... Ничего, братец ты мой, нынче в толк не возьмешь. Иной раз послушаешь, что господа офицеры промеж себя загуторят, так сейчас и отойдешь, от беды бы быть только подальше... Не нашего, брат, ума дело...

Только что проговорил эти слова Савельич, как между солдатами началось какое-то беспокойное движение.

- Едет, едет! - сперва закричали, а потом шепотом заговорили они. Более смелые из них обернулись назад. В полумраке летней ночи, сгущавшейся в лесной просеке, чернелись вдали на дороге два всадника, и по посадке одного из них привычный зоркий глаз мог легко признать, что к войскам подъезжал император. Действительно, это был он, в сопровождении графа Кутайсова. Кто перекрестился, кто вздохнул, кто в каком-то отчаянии замотал головою, как будто ожидая беды.

Все встрепенулись, подтянулись, выровнялись и смолкли. Слышались только дружно и мерно отбиваемые шаги солдат, в совершенстве наученных ходить в ногу, да порою то здесь, то там раздавалось нетерпеливое ржанье коня, принужденного всадником идти не по своей воле.

Подъезжал к войску государь скорою рысью; обогнав голову колонны, он остановился на дороге и, пропустив мимо себя войска, повернул назад в Павловск, не сказав никому ни слова. У всех словно полегчало на сердце, но не скоро оправились и начальники и солдаты от внезапного испуга. Все шли, соблюдая строгий порядок и только по временам боязливо посматривали вслед медленно уезжавшему государю. В глубокой задумчивости, не вступая в разговор со своим спутником, возвращался он домой; на пути он приостанавливал несколько раз своего коня и внимательно прислушивался к гулу отдалявшегося от него войска...

XXII

С лишком неделю в сельце Гнездиловке, усадьбе помещика Степана Степановича Рышкина, с нетерпением ожидали привоза почты из соседнего уездного города, куда отправился за получением ее нарочный. Промедления почты вообще тогда были очень часты, так как по почтовому управлению порядки велись очень плохо, а на этот раз, за наступившею распутицею, почта опоздала более обыкновенного. Между тем для Степана Степановича минуты ожидания были страшно томительны. Он был человек и любопытный и болтливый; для него всегда приятно было узнать первому что-нибудь важное из газет или из писем и потом рассказывать не без некоторых, впрочем, прикрас своим деревенским соседям. Степан Степанович любил подзаняться и политикою, а теперь именно была такая пора, что потолковать было о чем: в народе начали ходить слухи о скорой войне и о разных распоряжениях, клонившихся к походу войск, но против кого начнут войну - это никому не было известно. Нетерпение помещика-политикана усиливалось еще более потому, что к нему в усадьбу собрались гости, которых он любил попотчевать не только снедями и питиями, но и своими разговорами и рассуждениями, казавшимися ему самому и глубокомысленными, и поучительными. В ожидании привоза почты гости-помещики с их хозяином принялись судить и рядить о том и о другом по прежним устарелым известиям с добавкою собственных измышлений, причем их в особенности занимал первый дошедший уже до них манифест государя о Мальтийском ордене, но никто пока не мог домыслиться, о чем, собственно, в этом манифесте шло дело. Несколько раз все они вкупе перечитывали этот торжественный государственный акт, но никак не могли уразуметь, что именно требуется от русского дворянства и при чем оно здесь будет. Толковали, толковали между собою на разные лады, но в конце концов оказывалось, что ровно до ничего добраться не смогут. Во время этих жарких разговоров на пороге помещичьего кабинета показался дворецкий с кипою писем и пакетов в руках.

- Ермил, сударь, почту привез из города, - сказал он, подавая часть принесенного Степану Степановичу. - Это - вам, в это - их милости барыне.

С выражением жадности на лице выхватил Рышкин письма и пакеты из рук дворецкого и, быстро сорвав печать с одного конверта, принялся читать про себя письмо от дяди его жены, занимавшего в Петербурге по служебной части довольно высокое место. Едва Степан Степанович прочитал несколько строк, как краска удовольствия разлилась по его полному и добродушному лицу.

- От кого это письмо к тебе? - спросил Табунов, самый близкий приятель Рышкина.

- От дядюшки Федора Алексеича.

- Ну, должно быть, в нем немало наилюбопытнейших вещей. В Петербурге он - человек большой, и ему многое заранее должно быть известно. Что ж нового он сообщает? - спросил Табунов.

- Приглашает меня быть командором знаменитого Мальтийского ордена, - с самодовольным видом, выпячивая вперед свое кругленькое брюшко, проговорил Рышкин, - надобно скорее показать это письмо Катерине Александровне; она этому порадуется; ей все желается, чтобы я важною персоною стал.

- Вот как!.. В командоры, сие то же, что в командиры зовут, должно быть - звание высокое; да что же ты там, Степан Степаныч, станешь делать?

- не без насмешливой зависти проговорил Лапуткин, один из гостей и соседей Рышкина.

- Что прикажут, то и буду делать, - не без сердца отозвался Рышкин. - Не весь же век мне у себя в усадьбе землю пахать. Благодарение Господу, от родителей хороший достаток наследовал. Захочу, так будет чем и при царском дворе показать себя - и там в грязь лицом не ударю.

- Что об этом толковать! - поддакнул один из мелкопоместных помещиков Пыхачев. - Только пожелать тебе стоит, так в люди, как выйдешь: и умом возьмешь, и деньжонки есть, да и милостивцы при дворе отыщутся.

- Дядюшка Федор Алексеич пишет мне из Петербурга вот что, - сказал Рышкин, поднося письмо поближе к глазам, и он, не слишком бойко разбирая письмо, принялся читать следующее:

"Любезнейший мой племянник, Степан Степанович! Посылаю тебе при сем копию с высочайшего его императорского величества указа об установлении в пределах Российской империи знаменитого ордена святого Иоанна Иерусалимского. Из сего указа ты усмотреть сможешь, в чем оное заведение состоит, и полагаю я, что ты поспешишь воспользоваться теми почестями и преимуществами, кои тебе, как российскому дворянину, по сему ордену приобрести можно. Благодарение твоему покойному родителю, от него ты получил такой наследственный достаток, что, согласно изложенных в указе правил, можешь учредить и для себя самого, и для одного из твоих сыновей родовое командорство, что, несомненно, к чести и увеличению достоинства вашей благородной фамилии господ Рышкиных послужить возможет. Его императорское величество учреждение таковых командорств с особым знаком монаршего благоволения приемлет и на учреждение оных всемилостивейшее и всевысочайшее свое внимание обращать соизволит. Потщись же об устроении фамильного командорства; хлопоты по сему важному делу принять я на себя могу, но для избежания всяких затруднительных оказий удобнее было бы приехать тебе самому в Санкт-Петербург, тем паче, что, быть может, всеавгустейший монарх пожелает тебя лицезреть, узнав о похвальном твоем намерении, российского дворянина достойном. Подготовь только благовременно все требуемые по оному делу доказательства твоего благородства. Как командор, т. е. как один из старших мальтийских кавалеров, или все равно рыцарей, ты будешь носить на шее большой белый финифтевый крест на широкой ленте с изображением золотых лилий между крыльями оного. Регалия сия весьма красива и в Санкт-Петербурге почитается ныне важнее всяких крестов и звезд. Кроме сего, предоставится тебе ношение красного супервеста, который есть нечто вроде женской кофты без рукавов, а поверх оного полагается черная суконная мантия с белым крестом на плече и при оной мантии круглополая шляпа с разноцветными перьями, или же малая, называемая беретом. Сие одеяние, яко почетное рыцарское, и при дворе, и во всей столице паче всякой модной одежды почитается. Высылаю тебе при сем и копию с той записки, в которой начертание гистории Мальтийского ордена имеется. Записка сия редкостная, и с немалым трудом добыть мне оную удалось, и хотя в ней ничего, по разумению моему, предосудительного и недозволенного в отношении правительства не встречается, но во всяком случае, обращайся с нею осторожнее, дабы чрез сие каких-либо замешательств и досадительств не вышло. Слышал я также, что преотличная сего ордена на французском языке гистория имеется, в коей все в наипространнейшем виде и изящнейшем штилем изложено, и написана оная неким аббатом Вертотом, но за давностию ее выпущения в свет и за ее стоимостию оная нигде ныне в продаже не обращается. Впрочем, и из прилагаемой при сем записки как цель и дух того рыцарства, к коему ты, любезнейший мой племянник, принадлежать ныне можешь, так равномерно и все изящнейшие добродетели сего знаменитого учреждения в достаточной полноте усмотришь".

Письмо оканчивалось сообщением известий о родных и знакомых и обычными в то время родственными пожеланиями с присовокуплением к ним почтений и поклонов для раздачи по принадлежности разным высокопочтеннейшим или любезнейшим персонам.

В приписке к письму значилось: "позабыл написать тебе, что все мальтийские кавалеры, или рыцари, к высочайшему императорскому двору свободный вход имеют и во всех торжествах и церемониальных случаях в полном своем облачении обретаться могут".

Степан Степанович не верил возможности такого счастья: для него, отбывшего военную службу только в ранге сержанта гвардейского Семеновского полка, попасть прямо в такой почет при царском дворе казалось неестественною мечтою, и он, озабоченный предложением дяди, быстро забегал по комнате, обдумывая благодарственное письмо к своему родственнику и не обращая внимания на своих гостей, которые, и в свою очередь, были немало заинтересованы этою новостью.

- Ну что ж, командором будешь, что ли? Да распечатывай поскорее пакет; в нем, должно быть, и есть царский указ, и мы увидим, наконец, что от российского дворянства в оном случае требуется, - заговорил Лапуткин.

Степан Степаныч словно опомнился и, распечатав пакет, достал оттуда печатные указы. Гости сели в кружок около хозяина, который принялся за чтение указов. Из них оказалось, что государь, независимо от того великого приорства Мальтийского ордена, которое существовало уже в польских областях, учредил еще особое великое приорство российское, в которое могли вступать дворяне "греческого закона". На содержание этого приорства он повелел отпускать ежегодно из государственного казначейства по 216 000 рублей. "Новое сие заведение", говорилось в указе, должно было состоять из 98 командорств. Из них два командорства приносили шесть тысяч рублей ежегодного дохода их владельцам, четыре командорства - по четыре тысячи рублей, шесть - по три тысячи, девять - по две тысячи, шестнадцать - по полторы тысячи и шестьдесят - по тысяче рублей.

- Но в эти командорства нам, господа, никогда не попасть, - с печальною насмешкою проговорил Табунов. - А куда как хорошо было бы получать по шести тысяч в год!

- И тысячкой удовлетвориться можно было бы, - проговорил, облизываясь, Лапуткин.

Далее из указа стало известно, что владельцы командорств обязаны были вносить в казначейство так называемые "респонсии", т. е. по 20 проц. с ежегодного дохода, получаемого ими с пожалованных командорств; что первые командоры должны быть назначены по непосредственному усмотрению самого императора; но что впоследствии командорства будут жалуемы по старшинству вступления в орден, причем, однако, никто не может владеть одновременно двумя командорствами. Право на командорство предоставлялось тем, кто сделал четыре каравана на эскадрах, ордену принадлежащих, или в армиях, или на эскадрах российских, причем шесть месяцев кампании считается за один караван.

- Ну, господа, все это не по вашей части: мы ни в каких походах не бывали по стольку времени, да и по морям, кажись, не плавали. Читай, Степан Степанович дальше, не подыщется ли что-нибудь и для нас, грешных? - сказал Пыхачев.

Степан Степанович, ходивший в поход при Екатерине только под шведа, ненадолгое время, да и то лишь верст за двадцать от Петербурга, несколько опешил, узнав, что он своею службою не удовлетворяет требованиям, заявленным в царском указе. Но он повеселел, когда прочел другой указ, в котором было сказано, что "всякий дворянин, облеченный кавалерскими знаками знаменитого ордена святого Иоанна Иерусалимского, пользоваться будет достоинством и преимуществами, сопряженными с офицерскими рангами, не имея, однако, ни назначаемого чина, ни старшинства. Не имеющий же высшего чина при вступлении в службу принимается прапорщиком".

- Значит, что, в силу оного указа, не только никаких походов и плаваний, но даже и никакого офицерского ранга не требуется, - проговорил Рышкин, - коли зауряд в прапорщиках состоять можно?

- Должно быть, что так, - отозвались его собеседники, и они вполне убедились в этом предположении, когда Степан Степанович прочитал третий указ, начинавшийся словами: "Всякий дворянин имеет право домогаться чести быть принятым в орден святого Иоанна Иерусалимского". Из того же указа оказывалось, что в ордене существуют две присяги: одна в малолетстве до пятнадцати лет, а другая - в совершенном возрасте; что в орден принимаются дворяне для доставления ему защитников и воинов, а так как члены его до пятнадцати лет не могут оказывать ему военной услуги, то с них при приеме в орден взимается вдвое против совершеннолетних, т. е. по 2400 рублей, тогда как с совершеннолетних берется только 1200 рублей. Далее в указе говорилось, что так как орден св. Иоанна Иерусалимского - военный и дворянский, то желающий вступить в него должен доказать, что происходит от предков, приобревших дворянство военными заслугами; что деды его и прочие предки были дворяне и что их благородное происхождение существует не менее ста пятидесяти лет. Кроме того, желающий вступить в орден должен предоставить удостоверение, что он "благородного поведения, беспорочных нравов и к военным должностям способен". Принятие желающего вступить в орден должно происходить по баллатировке. Сверх того, в силу этого же указа, дворянам, представившим требуемые в указе доказательства о происхождении, дозволялось учреждать родовые командорства, определив для того имения с ежегодным доходом не менее как в 3000 рублей и платя с этого дохода соответственную "респонсию" в орденскую казну.

Это последнее право как нельзя более по душе Степану Степановичу, и между помещиками начались толки о новом рыцарском ордене. Толки эти доказывали, однако, что и после прочтения всех указов представители российского дворянства все-таки не имели ясного понятия, для чего учреждается орден и что будут делать его кавалеры и его командоры.

Еще сильнее разгорелось в Рышкине желание сделаться кавалером Мальтийского ордена, когда через несколько дней после получения Степаном Степановичем письма от дяди приехавший из Петербурга его сосед по усадьбе стал подробно рассказывать о том почете, каким пользуются у государя и петербургских вельмож мальтийские рыцари.

От этого приезжего помещика Рышкин между прочим узнал, что, как кажется, Павел Петрович хочет совсем отменить Георгиевский и Владимирский ордена, учрежденные покойною государынею для награды за заслуги военные и гражданские, что он никому не жалует их и намерен оба эти ордена, считавшиеся столь важными, заменить мальтийским крестом. Воображение честолюбивого сержанта разыгрывалось все живее и живее. Ему представлялись теперь: милостивый прием государя, любезности и даже заискивания у него со стороны царедворцев и та зависть, которую он возбудит в своих деревенских соседях, когда по возвращении из Петербурга явится отличенный почетом, невиданным еще в этом месте.

Живо собрался Степан Степанович в губернский город, чтобы выправить там необходимые доказательства своего "стопятидесятилетнего благородства". Но при этом его постигло горькое разочарование: оказалось, что по родословной росписи Рышкиных древность их фамилии восходила только до 1650 года, когда их предок-родоначальник, боярский сын Кузьма Рышкин, будучи на государевой службе, сидел в какой-то засеке в ожидании нашествия крымцев и был за это "верстан в диких полях поместным окладом". Степан Степанович был не только опечален, но и поражен этим прискорбным открытием.

- Недостает двух лет, - печально бормотал он, рассчитывая и мысленно, и по пальцам, и на бумаге древность своего рода.

Степан Степанович кидался во все присутственные губернские и уездные места с просьбою отыскать документ, который доказывал бы начало благородства Рышкиных за полтораста лет. Он обещал за это приказным хорошую денежную подачку, но все его просьбы и хлопоты приказных были тщетны; с 1650 года благородное происхождение Рышкиных оставалось покрыто мраком неизвестности. Не добившись решительно ничего и сильно расстроенный испытанною неудачею, Рышкин возвратился в свою усадьбу и в нетерпеливом ожидании истечения двух недостававших годов уклонялся от всякого разговора о Мальтийском ордене. На все вопросы о том, когда же он будет командором, Рышкин резко и отрывисто отвечал:

- Погодите, разве можно скоро устроить столь важное дело, - а между тем честолюбивые мечты о командорстве не давали ему покоя ни днем, ни ночью.

XXIII

Далеко и громко разносился по Волге в праздничный день утренний звон колоколов Николо-Бабаевского монастыря. Обитель эта не принадлежала, да и ныне не принадлежит, к числу известных по всей России монастырей, но тем не менее, находясь на людном водном пути, а также в семи верстах от Костромы и невдалеке от Ярославля, она издавна привлекала к себе богомольцев. С некоторого же времени наплыв их туда заметно увеличился против прежнего, особенно начали наезжать в Бабаевский монастырь помещицы и купчихи. По окрестным местам все шире и шире стала расходиться молва, что в этом монастыре проживает какой-то богоугодный монах, отец Авель, получивший от Господа дар прорицания (Личность историческая . - Прим. авт.). Принялись в народе рассказывать, что Авель словно по книге читает прошлую жизнь каждого, угадывает его сокровенные помыслы и предрекает каждому не только все то, что случится с ним в жизни, но и предсказывает ему день смерти, а такое предсказание казалось чрезвычайно важным, так как оно давало возможность грешным людям подготовиться заблаговременно к христианской, непостыдной, мирной и безгрешной кончине и к доброму ответу на страшном судилище Христовом.

Как с этою, так еще и с другою, особою целью пробирался теперь в Бабаевский монастырь на паре своих лошадок углицкий купец Влас Повитухин, немало принявший на душу грехов по торговой части. Порядком побаивался он смертного часа и, узнав о даре прорицания отца Авеля, отправился к нему, чтобы услышать его правдивые пророчества, но еще более хотел он поговорить с отцом Авелем о другом, смущавшем его обстоятельстве. Не посчастливилось, однако, купчине в его поездке: верстах в десяти от монастыря подломилась ось под его грузной повозкой, которую, связанную и скрепленную кое-как веревками, медленно тащили к монастырю усталые лошадки. Повитухин не добрался еще до обители, как на монастырской колокольне ударили уже к "достойной". Купчина и его спутник, старик-приказчик, сняли картузы и начали набожно креститься.

- Вишь ведь, беда-то какая приключилась с нами, - заговорил хозяин. - Богу-то мы, видно, с тобой, Василий Иваныч, не угодили - к обедне запоздали. Вот теперь и оставайся в монастыре до завтра, да и отстой обедню, потому что уехать, не отстоявши обедни, недостойно; а там, смотришь, день-то и пропадет. Напасть это для торгового человека, да и только! - ворчал Повитухин.

- Не гневи, Влас Петрович, своим ропотом Господа Бога и его святого угодника, - заметил наставительно приказчик. - Эка беда, что один день потеряешь! Господь вознаградит тебя за твое усердие сторицею...

- Так-то так, да все-таки неладно - будет задержка по торговле: чего доброго, на один день запоздаешь, а глядь, на товар цены или прикинут, или поубавят...

Когда роптавший купчина и ободрявший его приказчик подъехали к святым воротам, обедня уже кончилась, и народ стал валить из монастыря. Губернская и уездная знать рассаживалась в свои старинные кареты, рыдваны и колымаги, а простой люд окружал лари торговцев съестными припасами и пробирался гурьбою в стоявшую около монастырской стены избу, где производился "царский торг", в ознаменование чего при избе торчал длинный шест с наткнутым на конце его веником из ветвей ели раструбом вверх. Шум, гам и песни неслись из этого веселого притона, где проворные целовальники едва успевали удовлетворять требованиям разгулявшихся богомольцев.

Оставив повозку и лошадей на попечение приказчика у святых ворот, купчина вошел за монастырскую ограду и стал приглядываться, выжидая, у кого поудобнее было бы навести нужные ему справки.

- Скажи, преподобный отче, - начал он, сняв с головы картуз и подходя под благословение к шедшему мимо его чрез монастырский двор монаху, - как бы мне свидеться с отцом Авелем?..

- А почто тебе он?.. - сурово спросил монах, преподав наскоро свое благословение купчине, поцеловавшему у инока руку.

Повитухин замялся, а монах пристально стал смотреть ему в глаза, выжидая его ответа.

- Да ведь тебе известно, преподобный отче... - забормотал Повитухин.

- Отца Авеля у нас уже нет, - отрывисто проговорил монах, - нешто не слыхал, что он теперь в Питере и в великой чести у государя Павла Петровича?

- Ничего не знаю: я ведь не тутошный... - пробормотал Повитухин.

- То-то, не тутошный! Мало вас здесь шляется, прости Господи!.. - резко брякнул монах, взглянув подозрительно на купчину и, предположив в нем забравшегося в монастырь разведчика или сыщика, хотел идти далее своей дорогой.

- Я - Влас Петров Повитухин, - заговорил вдогонку монаху оторопевший купчина, - я не тутошный, я - углицкий купец, в Костроме у меня есть приятель большой руки Семен Максимыч Грибушкин.

- Нешто тебе Семен Максимыч - приятель? - вдруг приветливым голосом отозвался вернувшийся в Повитухину монах.

- По одной торговле дела делаем и ведем их дружно.

- Ну, это - другая статья. Давно бы так сказал. Да и для чего же ты хотел видеть Авеля? - уже ласково спросил отец Афанасий.

- Да насчет снов: совсем измучили меня, окаянного, - тихо проговорил Повитухин.

- Да ты, милый человек, не запиваешь ли?.. - спросил Афанасий.

- Как не запивать, - самодовольно ухмыляясь, отвечал Повитухин, - всяко бывает; да дело-то в том, что, почитай, больше месяца капли хмельного в рот не беру, а ведь поди же, преподобный отче, все те же самые сны являются.

- Да что ж тебе снится? - спросил монах, придавая лицу своему выражение глубокомыслия.

- Только что засыпать начну, как предстанет предо мною благочестивейший государь Павел Петрович да как взглянет на меня - так я весь и обомлею, обдаст меня словно варом, и я со страху-то проснусь, а какой-то голос - кто его ведает, чей он, - словно вдунет мне прямо в ухо:

- встань и иди! А куда идти - не договорит. Вот и хотел я от отца Авеля осведомиться: куда же идти мне? По торговому аль по иному какому делу? - в недоумении растопырив руки, говорил купчина.

- Чуден твой сон... - заметил отец Афанасий, покачивая головою, - да отца-то Авеля от нас взяли по царскому указу, - проговорил он шепотом, - а есть у нас в монастыре и другой снотолковник, не хуже, пожалуй, Авеля будет - отец Паисий, да только ни он, да никто другой сна твоего толковать не возьмется. Приснись тебе, примером сказать, какой-нибудь угодник Божий, или иностранный царь, или какой ни есть вельможа, так ничего было бы - сон твой живо бы тебе истолковали, а о государе Павле Петровиче - ни, ни, ни... Разве не знаешь, какой страх на всех теперь нагнали...

Знакомство монаха с купчиною завязалось скоро. Оказалось, что они были почти что земляки, отыскалось у них несколько общих знакомых, пошла болтовня о том, о другом, и кончилось тем, что отец Афанасий пригласил к себе в келью Повитухина, обещаясь ему рассказать многое об отце Авеле. Заперев на щиколодку дверь кельи и выставив закусочку, отец Афанасий начал свой рассказ.

- Авель-то жил в нашей обители недолго. Пришел он к нам неведомо отколе; говорил, будто "какое-то видение вошло во внутренняя его и соединилось с ним, якобы один человек, и направило его из Валаамского монастыря по разным монастырям и пустыням сказывать и проповедовать волю Божию и страшный суд Господень". Странствовал он так девять лет и пришел к нам в Бабаевский монастырь. У нас справлял он послушание, как следует каждому монаху, ходил в церковь и в трапезу, пел и читал, а в свое свободное время слагал книги.

- А что, старик он уже древний? - спросил Повитухин.

- Какое старик? И четырех десятков ему еще не будет. Вот он стал слагать у нас книги, а настоятель-то наш, отец Савва, нужно тебе знать - человек строгий, неученый и книжного дела насмерть побаивается. Меж тем отец Авель написал книгу мудрую, премудрую и показал ее ученому у нас монаху, отцу Аркадию. Тот прочел ее, да и боязно ему стало, так как он увидел, что в книге написано и о "царской фамилии". Отец Аркадий и заявил настоятелю, тот собрал братию на совет. Думали, думали, да и порешили - отправить отца Авеля вместе с его книгою в Кострому, в духовную консисторию. В консистории ну его спрашивать: отчего он взял писать? И взяли с него сказку, что книга - его дело, и послали и сказку, и книгу к высокопреосвященнейшему нашему архиепископу Павлу. Владыко приказал привести к себе Авеля и только сказал ему: сия книга написана под смертною казнью - и затем, не говоря ничего другого, приказал отправить и его и книгу в губернское правление...

- А в книге-то что ж было написано? - перебил с сильным любопытством купчина.

- Постой, доскажу. В ту пору царствовала еще покойная государыня Екатерина Алексеевна. Из губернского правления отправили Авеля к губернатору. Тот как взглянул на книгу, так и ахнул, потому что в ней написаны были "царские имена и царские секреты". Губернатор приказал отца Авеля засадить сейчас же в костромской острог, а потом отправил его с прапорщиком и солдатом на почтовых в Питер.

- Поди ведь, сколько всем хлопот понаделал, - перебил Повитухин, - а что же в книге-то написано? - с усиленным любопытством снова спросил он.

- Постой, доскажу. Вот привезли отца Авеля в Питер и представили генералу Самойлову, что тогда "командовал всем сенатом". Как заглянул он в книгу, так весь и обмер.

- Да что же в книге-то было написано? - снова спросил Повитухин, побуждаемый неудержимым любопытством.

- Постой, скажу. Генерал-то и не знал, что ему делать, как сказать государыне, а не сказать было нельзя. Меж тем в книге-то было написано: "яко бы государыня, Вторая Екатерина, лишится скоро сей жизни, и смерть ей приключится скоропостижная" и прочая таковая написано в той книге. Как привели Авеля к генералу Самойлову, он заушил его трижды и крикнул: "как ты, злая глава, смел писать такие титлы на земного бога!"

- Господи! Страхи-то какие!.. - бормотал, крестясь, купчина. - Смерть земному богу предрекать вздумал!..

- Но Авель стоял пред генералом "в благости и весь в божественных действах" и только ответил: "Меня научил писать сию книгу Тот, Кто сотворил небо и землю и вся, я же в них". Обозвал генерал тогда Авеля юродивым и велел его взять под секрет, а сам сделал доклад государыне. Та спросила только, кто Авель и откуда? и затем приказала послать его в Шлюшенскую крепость, в число секретных арестантов, и повелела ему быть в крепости до конца дней его. Случилось все это в феврале и в марте 1796 года. Сидел он там в строгом послушании, как вдруг государыня нежданно-негаданно Богу душу отдала. Царь наследовал ей, согнал с места прежнего сенатского начальника и посадил на должность его другого. Этот и отыскал книгу Авеля и показал государю, что в книге предречен был день кончины царицы. Государь, узнав обо всем, призвал к себе Авеля и спросил, чего он желает? А тот отвечал ему: так-то и так-то, ваше императорское величество, от юности желание мое быть монахом. Тогда государь приказал жить ему в Невском монастыре в Петербурге, и жил Авель там в превеликом почете, словно какой епархиальный владыка. Наши костромичи в Невском монастыре у него были и видели его во всей славе. Пожил, однако, он там недолго и ушел на Валаам, где сложил новую книгу, подобную первой, и отдал ее тамошнему игумену, а в книге этой, - заговорил чуть слышным голосом Афанасий, - написано было, что государь Павел Петрович процарствует только четыре с чем-то года, значит, и весь век его недолог будет. Как игумен это прочел, то позвал на совет братию и донес обо всем петербургскому митрополиту Гавриилу. Дошла весть и до государя, и он приказал заключить Авеля в Петропавловскую крепость, что среди Петербурга стоит.

- Поди ты, как все это чудно! - с изумлением и сильными вздохами проговорил купчина. - А что еще напророчествовал этот Авель? - спросил он.

- Всего по рассказам не припомню. Запомнил только, будто он предсказал, что лет, кажись, через четырнадцать "какой-то западный царь, небывалого еще имени, пленит многие российские грады и возьмет первопрестольную Москву и истребит ее огнем и жупелом..." (В книге Авеля действительно находится это предсказание . Есть также известие, будто Авель предсказал время кончины императора Александра Павловича и происшедшую после этого смуту. - Прим. авт.).

- Что ты, отец Афанасий! Неужто и сие сбудется? Ведь почитай что тогда все торговые дела пропадут; кто же из нашего брата купечества их на Москве не ведет! - с ужасом заговорил Повитухин.

- Книга-то отца Авеля больно мудра, на совете у отца настоятеля мы ее все видели, круги какие-то изображены; изображена также и земля, и месяц, и твердь, и звезды... Мало что и в толк возьмешь. А в книге-то говорится, будто бы земля сотворена из "дебелых вещей", а солнце - "из самого сущего вещества" и что звезды не меньше луны, у которой один бок светлый, а другой - темный...

- Эки диковинки! - проговорил Повитухин, слушая отца Афанасия, - ведь, кажись, и весь-то мир из ничего произведен, какие же тут дебелые вещи прилучились?

- Нынче - все диковинки, Влас Петрович, от всего идут отступления. Слышал ты, статься может, какая небывальщина теперь в Питере заводится...

- Нет, не слыхал... А что?

- Да поговаривают, что около царя такие монахи будут, которые в то же время и офицерами, и генералами служить обяжутся и на войну станут ходить при пушках...

- Ой ли?.. Статочное ли это дело? - вскрикнул в изумлении купчина. - Да этак, чего доброго, и тебе, отче, самопал в руки дадут да на войну отправят, - заливаясь от хохота, трунил повеселевший уже Повитухин.

- Не больно, брат, подсмеивайся над чернецами; ведь и твой-то сон не к добру, смотри, как попадешь в солдаты, тебе и скомандуют: иди!.. а куда не скажут...

- Нынче все статься может, - уже боязливо заметил оторопевший купчина. - Как послушаешь, что толкуют приезжие из Питера, так просто уши затыкать приходится; грозное наступило время: до всех, кажись, по очереди добраться хотят. Беда, да и только...

- То-то и есть, - заметил Афанасий, - да и про войну в народе недобрые слухи ходят; бают, что с целым светом за какой-то святой остров воевать станем, что будто бы... и церковь православ...

- Господи Иисусе Христе, Сыне Божий, помилуй нас!.. - заговорил вдруг за дверью писклявый голос.

- Аминь! - отозвался вздрогнувший Афанасий, отмыкая задвижку и заглядывая за дверь.

- Тебя отец настоятель к себе кличет, враз ступай!.. Кажись, над тобой сыск учинить хотят... - скороговоркою промолвил послушник.

Афанасий заметно струсил и, надев поскорее рясу и клобук, бегом побежал из кельи, не распростившись даже с гостем.

"Уж не подслушал ли кто нас?" - с ужасом подумал Повитухин и, забрав шапку, выбрался поскорее из кельи за монастырские ворота, взобрался быстро на повозку и повернул лошадок на Ярославскую дорогу.

"Ой, ой! Страшные времена наступили, - бормотал Повитухин, сидя в повозке. - Куда как не к делу помешал келейник. Хотел я было спросить отца Афанасия, правда ли, что государь сбирался служить обедню, да митрополит Платон отговорил его, указав на то, что он, как вдовец, потерявший вторую супругу, священнодействовать не может. Отец Афанасий должен знать досконально об этом", - размышлял Повитухин.

В народе действительно ходил такой слух, и поводом к нему послужило следующее обстоятельство. Когда Грузия вступила в русское подданство, то с извещением об этом должны были приехать оттуда депутаты, и Павел Петрович намерен был при торжественном их приеме явиться в одеянии грузинских царей, которое состояло из так называемого "далматика", сшитого из парчи и по покрою совершенно сходного с архиерейским сакосом. Такая одежда была заказана для императора, и это возбудило толки о том, что он будет служить обедню в архиерейском облачении. Странности же и причуды государя придавали правдоподобие этим толкам.

XXIV

С горячим и неустанным рвением поддерживали иезуиты безграничную власть папы в католической церкви против власти местных епископов. Они делали это из своих собственных видов: папа, живший в Риме, не был для них так опасен, как епископы, усиливавшиеся подчинить себе общество иезуитов наравне со всеми монашескими орденами. Таким стремлением отличался в особенности митрополит римско-католических церквей в России Станислав Сестренцевич. Он всячески гнул иезуитов, насколько у него хватало силы, и если порою отношения его к ним принимали миролюбивый характер, то он допускал это только в силу крайней необходимости. Он слишком хорошо знал последователей Лойолы, ясно понимал их зловредные замыслы и потому не мог никогда искренне сблизиться с ними; зато же и они не жаловали его, стараясь всеми способами низвергнуть враждовавшего с ними прелата.

Иезуиты были слишком сильны: они всюду имели своих агентов, всюду умели закинуть свои сети, и потому борьба с ними представлялась делом чрезвычайно трудным и опасным.

Когда в 1770 году было сделано покушение на жизнь короля Станислава Понятовского, Сестренцевич, бывший в ту пору виленским суффраганом, не затруднился выступить на церковной кафедре с сильною обличительною речью против своеволия и бурливости своих соотечественников, не щадя при этом могущественных магнатов. Речь молодого епископа была как бы политическою его исповедью и обратила на него внимание императрицы Екатерины II, поставившей его вскоре после присоединения Белоруссии к России во главе католической церкви в империи.

Приезжая в Петербург, епископ представлялся обыкновенно великому князю Павлу Петровичу, который чрезвычайно полюбил прелата, умевшего толково поговорить и о выправке нижнего военного чина, и о пригонке амуниции, и об иерархическом устройстве духовенства, и о разных важных предметах, а также и о мелочах обыденной жизни. Расположение наследника престола к Сестренцевичу дошло до того, что когда однажды этот последний в бытность свою в Гатчине вдруг сильно захворал, то Павел Петрович не только заботился о нем, но почти каждый день сам навещал больного. Обстоятельство это еще более сблизило их. В разговорах с Павлом епископ выказывал свои убеждения, сводившиеся к тому, что он послушание государю ставит своею первою обязанностию. При этом он говорил о необходимости строгого подчинения духовенства епископской власти и полагал возможным, ввиду того, что в присоединенных от Польши областях значительная часть населения были католики, образовать в России независимую от папы католическую церковь, представитель которой пользовался бы такою же самостоятельностью, какою, например, пользовался португальский патриарх, или же взамен единоличной власти епископа учредить католический синод, который и управлял бы в России римскою церковью.

Вступив на престол, Павел Петрович не только не забыл Сестренцевича, но и приблизил его к своей особе. Государю нравилось отсутствие в нем ханжества и лицемерия, и император был чрезвычайно доволен, когда сановитый прелат, облаченный в кардинальский пурпур, являлся на придворные балы среди блестящих кавалеров и пышно разодетых дам. Часто случалось, что император на балу подолгу беседовал с митрополитом, разговаривая с ним по-латыни, и ласково подсмеивался над ним, замечая ему о том соблазне, какой он производит в пастве своим появлением среди танцующих. Митрополит отшучивался в свою очередь, отвечая, между прочим, что он не находит ничего предосудительного бывать в том обществе, где встречает в лице хозяина помазанника Божьего. Вообще в первое время царствования Павла Петровича отношения к нему государя отличались постоянным вниманием и чрезвычайною благосклонностию.

Ошибочно было бы, однако, полагаться на прочность и продолжительность таких отношений. Одна какая-нибудь случайность, один ловко сделанный наговор могли не только изменить, но и совершенно их уничтожить. Между тем для выставки пред государем Сестренцевича в неблагоприятном для него свете можно было найти много поводов не только по делам церковным, но и по делам политическим.

Покровительство, оказанное императором Мальтийскому ордену, грозило изменить прежние отношения. Сестренцевич знал, что орден наводнен был иезуитами, ему было известно, что после секуляризации общества Иисуса в Баварии самые отборные силы этого общества вступили в число мальтийских рыцарей, среди которых и без них было уже немало тайных иезуитов, а этого было вполне достаточно, чтобы возбудить нерасположение и недоверие епископа к державному ордену. Когда распространился в Петербурге слух о намерении графа Литты, женившись на Скавронской, остаться с разрешения папы в Мальтийском ордене, то Сестренцевич заговорил против правильности такого разрешения и тем самым навлекал на себя негодование патера Грубера, орудовавшего этим делом. Впрочем, и независимо от того война между прелатом и иезуитом велась весьма деятельно, и лица, знавшие об их взаимной неприязни, задавались вопросом, кто кого из них одолеет? Императору была очень хорошо известна эта неприязнь, и он пытался помирить их. Мир был заключен в Гатчине только для вида по воле государя, а с своей стороны иезуит продолжал по-прежнему подводить подкопы под митрополита.

Началось с того, что Грубер и его партия, в составе которой было немало приближенных к государю лиц, старались выставить Сестренцевича до того забывшимся в упоении своей духовной власти, что он осмеливается не подчиняться повелениям и указам императора. Достаточно было представить относительно этого лишь какие-нибудь, хотя и весьма слабые, доказательства, чтобы окончательно погубить прелата, но таких доказательств не находилось, и обвинение Сестренцевича по этой статье ограничилось лишь смелыми голословными наветами, которые уничтожались в глазах государя беспрекословным повиновением прелата. Тогда иезуитская партия задумала уронить его достоинство и лично наносимыми ему оскорблениями побудить его к подаче государю просьбы об увольнении. Сестренцевич умел, однако, своею твердостью сдерживать подобного рода попытки, и тогда неприятели его стали ловить каждое его слово и стараться всякое его разумное и основательное распоряжение выставлять протестом против воли государя. Они пользовались его частною и даже дружескою перепискою, отыскивая в ней поводы к обвинению митрополита, запутывали его в дела, в которых он не принимал никакого участия, лгали, клеветали на него и, чтобы выразить ему свое неуважение и пренебрежение к его епископской власти, не приводили в исполнение делаемых им по митрополии распоряжений.

После долгих, но тщетных стараний иезуитской партии удалось наконец, нанести сильный удар своему противнику. Майор д'Анзас просил прямо императора о разрешении ему вступить в брак с родною сестрою его покойной жены. Государь непосредственно от себя разрешил эту просьбу, написав между прочим в своей резолюции: "отныне я сам буду разрешать браки в недозволенных законом степенях родства". Иезуитская партия воспользовалась такою резолюцией государя и начала осыпать митрополита укорами за то, что он своею податливостью допустил такое необычное вмешательство светской власти в дела, подлежащие исключительно ведению церкви. Сестренцевич, поставленный в крайне неприятное положение, обратился за советом к князю Куракину, который, будучи настроен иезуитами, посоветовал митрополиту протестовать против резолюции, сославшись на то, что все епископы оскорблены ею. Сестренцевичу грозила уже страшная опала, но один случай не только предотвратил ее, но и доставил ему снова чрезвычайное благоволение государя.

В это время умер герцог Вюртембергский, отец императрицы Марии Федоровны. Герцог был католического вероисповедания, и Сестренцевич сделал распоряжение, чтобы во всех католических церквах была отслужена по нем заупокойная обедня, а сам по этому случаю произнес в церкви на немецком языке трогательную речь. Как только Павел Петрович узнал об этом, тотчас же потребовал митрополита к себе и, выразив признательность за его образ действий, подарил ему богатое облачение и наперсный крест, осыпанный бриллиантами, и вдобавок к этому надел на него Александровский орден. Иезуиты отступили несколько назад, но прежние их подпольные интриги не унялись. На свержение митрополита они смотрели как на такое обстоятельство, которое даст им возможность утвердиться прочно при дворе и установить свое влияние не только на католическую церковь в России, но отчасти и на все как внутренние, так и внешние государственные дела. Иезуитская работа шла теперь во дворце русского государя с такою деятельностью, которая была бы уместна разве в Эскуриале во времена Филиппа II, а мальтийские рыцари, которые составляли силу в высшем русском обществе, были деятельными пособниками иезуитов.

Недолго, однако, митрополит пользовался спокойствием. Иезуиты снова начали тревожить его, а в расположении к нему императора, быстро переходившего от доверия к подозрительности, от привязанности к ожесточенности, начало появляться заметное колебание. Вскоре они успели довести дело до того, что по доносу нескольких белорусских монахов на самовластие Сестренцевича император назначил над ним следствие, уронившее митрополита в глазах всего духовенства и придавшее врагам его особенную смелость. Сестренцевич, однако, уцелел и на этот раз...

Иезуиты не угомонились и решились нанести митрополиту новый удар.

Сестренцевич с согласия императора удалил с кафедры епископа Дембовского, который, жалуясь на начальнический произвол митрополита, обратился по внушению иезуитов к покровительству папского нунция Лоренцо Литты. Нунций с жаром вступился за удаленного епископа, требуя чрез князя Безбородко восстановления Дембовского в его епархии. Тщетно митрополит убеждал нунция не вмешиваться в это дело, ссылаясь на то, что на удаление епископа последовало согласие самого государя. Нунций не унимался и отправил канцлеру резкую ноту. Император вышел из себя и расправился с нунцием по-своему. Он приказал оставить ноту Литты без ответа и послал князя Лопухина известить нунция, что его эминенции запрещен приезд ко двору. Не успел еще Литта оправиться от этого удара, нанесенного его самолюбию, как последовал на имя генерал-прокурора Беклешева следующий указ: "Нашед не нужным постоянное пребывание папского посла при дворе Нашем, а еще менее правление его католическою церковью, повелеваем папскому нунцию Литте, архиепископу фивскому, оставить владения наши". Вследствие этого указа Литта должен был выехать из Петербурга в двадцать четыре часа. Император для объяснения папе такой крутой меры с представителем апостольской власти приказал Сестренцевичу написать письмо и отправить его к находившемуся в то время в Италии фельдмаршалу Суворову, который должен был вручить это письмо лично папе.

Такое поручение, данное русскому полководцу, имело в глазах императора особенное значение. Суворов должен был восстановить в Италии и духовную и светскую власть папы, вытеснив оттуда "безбожных" французов. Таким образом, он являлся поборником католицизма, и папа не мог иначе как только благосклонно отнестись к такому лицу и снисходительно взглянуть на тяжкое оскорбление, нанесенное в Петербурге представителю папского престола.

Высылка нунция сильно поразила иезуитскую партию, но при этом гнев государя не коснулся вовсе брата нунция Джулио Литты, а патер Грубер оставался у митрополита в прежней милости и начал занимать его пылкое воображение проектом о соединении церквей восточной и западной, указывая при этом на католичество под главенством папы как на непреодолимый оплот монархической власти против всяких революционных попыток. Между тем Сестренцевич вел дело совершенно в ином направлении, думая придать полную самостоятельность католической церкви в России под властью местного епископа, и заявлял, что папская власть над всем католическим миром обязана своим происхождением только крайнему и глубокому невежеству средних веков, когда многие из латинских епископов не умели даже писать.

XXV

При Павле Петровиче Петербург во многих отношениях представлялся совершенно иным городом в сравнении с тем, чем он был в царствование Екатерины. Хотя в последние годы своей жизни императрица начала стараться о том, чтобы искоренить у себя в государстве дух свободомыслия и вольнодумства, но клонившиеся к этому меры не проглядывали вовсе во внешней жизни столицы. В Петербурге, как казалось, все шло по-старому, и город не имел того вида, какой он получил при Павле Петровиче. При императрице дисциплина в гвардейских полках соблюдалась очень слабо: изнеженные гвардейские офицеры в ее времена не носили вне службы мундиров. Они являлись на улицах летом во французских кафтанах, а в зимнее время с муфтами в руках, разъезжая в каретах. Как они, так и вообще все тогдашние петербургские щеголи внимательно следили за парижскими модами, а когда, под влиянием французской революции, были выведены из употребления прежние костюмы, то и в Петербурге оставили пудру и стали носить фраки и круглые шляпы, шнурованные сапожки, суковатые палки и огромнейшие кисейные жабо, так что смиренные петербургские горожане усвоили себе подобие свирепых и отчаянных французских революционеров.

Со вступлением на престол Павла Петровича во всем этом произошла быстрая и резкая перемена. Он повелел офицерам являться всюду в нововведенных им мундирах на прусский образец и запретил им ездить по городу иначе, как только: летом в дрожках, а зимою - в одноконных санях. Впрочем, в отношении одежды подошли под строгие требования государя не одни только военнослужащие, но и вообще все мужское население Петербурга. Так, в январе 1798 года было объявлено от полиции, чтобы "торгующие фраками, жилетами, стянутыми шнурками и с отворотами сапогами или башмаками с лентами, их отнюдь не продавали, под опасением жестокого наказания". Вместе с этою угрозою для того, чтобы вернее обеспечить сделанное по городу распоряжение, приказано было: "Все упомянутые вещи, находящиеся у торговцев, представить в полицию". Вдобавок к этому полицейские мушкетеры стали ходить по улицам с палками и ими сшибали круглые шляпы с тех дерзновенных, которые после такого запрета отважились показываться в недозволенном головном уборе. Дозволено было носить только "немецкое платье с одинаковым стоячим воротником"; запрещены были "всякого рода жилеты", а разрешены были только "немецкие камзолы"; предписывалось не носить "башмаков с лентами, а только с пряжками"; не дозволялось "увертывать шею безмерно платками, галстуками и косынками, но повязывать оные приличным образом, без излишней толстоты". Вид тогдашних больших жабо, вошедших в моду, которые Павел Петрович называл "хомутинами", приводил его в страшный гнев. Приказано было также, чтобы "никто тупеев, опущенных на лоб, не имел". Все офицеры, гражданские чины, дворяне и люди, носящие немецкое платье, обязаны были пудриться. Вообще Павел Петрович терпеть не мог модных французских нарядов и говорил, что терпит в Петербурге семь модных французских магазинов только по числу семи смертных грехов.

Требования императора не ограничивались только этим.

Известно, что Петр I запретил при встрече с ним падать ниц на землю, объявив, что такое поклонение подобает воздавать единому только Богу. Император Павел хотя и не восстановил старинного поклонения, но потребовал изъявления знаков особого уважения к его особе. При представлении ему следовало не просто стать на колено, но стукнуть при этом коленом об пол так сильно, как будто ружейным прикладом. Поданную государем руку следовало целовать так громко, чтобы чмоканье было слышно на всю залу. Несоблюдение этого правила нередко навлекало его опалу. На улицах не только мужчины, но и дамы, встречавшиеся с ними, должны были, несмотря на дождь, снег, слякоть и грязь, выходить из экипажей, причем дамы из страха делали ему глубокий реверанс, остановившись среди улицы, хотя им, в виде снисхождения, и дозволено было исполнять это на подножке кареты. От такой обязанности не была освобождена и императрица, которой, впрочем, августейший супруг оказывал то особенное внимание, что, в ответ на отданную ему императрицей почесть, сходил с коня или высаживался из экипажа и подавал ей руку, чтобы помочь ее величеству сесть опять в карету или в сани. Полиция бдительно следила за каждым выездом государя из дворца, полицейские конные драгуны скакали, а пешие мушкетеры бежали во всю прыть, приказывая встречным на пути снимать не только шляпы, но перчатки и рукавицы. Мимо дворца государева позволялось проходить не иначе как сняв шляпы, а гулявшие в Летнем саду, считавшемся дворцовым, должны были все время прогулки ходить с непокрытыми головами. Следить за обязанностью петербургских жителей - отдавать государю на улицах почесть, сделалось еще затруднительнее, когда Павел Петрович, так сказать, раздвоил свою особу на личность великого магистра. Если государь появлялся на улице в сопровождении свиты или прислуги, одетой в красный цвет - цвет Мальтийского ордена, то он почитался как бы только великим магистром, и тогда никто не должен был замечать его присутствия в столице, а мчавшиеся и пешие, и конно-полицейские чины, в противность обыкновенному порядку, то грозно кричали встречным, то убедительно просили их, чтобы они не снимали шляп при проезде императора.

Понятно, что при таких условиях улицы Петербурга бывали большею частью пусты, все избегали встречи, которая могла навлечь страшные неприятности, а однажды в течение нескольких дней в Петербурге почти вовсе не показывалось экипажей. Как-то в присутствии генерал-губернатора Архарова император, взглянув в окно, увидел экипаж с лошадьми в немецкой упряжке. Государь похвалил эту упряжь, и в тот же день вышло распоряжение, чтобы все жители столицы завели немецкую упряжь, так как с 1 сентября 1798 года никому не позволено будет "ездить по городу в дрожках, а также цугами в хомутах".

Случились и другие еще внешние преобразования в Петербурге. Так, например, запрещено было иметь на магазинах и лавках вывески на французском языке, а вслед за тем не дозволено было называть торговые заведения магазинами, ввиду того что только правительство может иметь магазины провиантские и комиссариатские. Частные постройки в Петербурге чрезвычайно замедлялись в царствование Павла Петровича, так как вследствие желания его окончить сколь возможно скорее постройку Михайловского замка не дозволено было продавать кирпич никуда, как только для этой постройки.

При Павле Петровиче, Петербург начинал принимать вид военного города: на тогдашних его окраинах деятельно строились казармы и кордегардии, расчищались поляны для обучения войск, по улицам беспрестанно проходили то полки, то отряды, то караулы, то патрули, и в разных местах столицы, в течение целого дня, слышались и пальба и барабанный бой, под который экзерцировались гренадеры и мушкетеры. На ночь петербургские улицы, как было в стародавнее время, запирались рогатками, при которых выставлялись военные караулы. К 11-ти часам ночи все было тихо: огни всюду были погашены, и, судя по всей обстановке, можно было подумать, что Петербург состоял на военном положении.

Общественная жизнь в Петербурге совершенно изменилась против прежнего: не было даже здесь не только блестящих балов и шумных празднеств, какие еще недавно задавали екатерининские вельможи, но и вообще были прекращены все многолюдные увеселения и даже такие же домашние собрания. Полиция зорко следила за тем, чтобы в частных домах не было никаких сборищ, и вмешательство ее в общественные увеселения дошло даже до того, что запрещено было "вальсовать или употреблять танцы, которые назывались вальсеном".

Несмотря, однако, на бдительность и строгость полиции, по рассказам одного иностранца, жившего в Петербурге в царствование Павла Петровича, господствовало здесь бешеное веселье. Приезжавшие на вечер гости отпускали домой свои экипажи, а шторы с двойной темной подкладкой мешали видеть с улицы освещение комнат, где не только танцевали до упаду, между прочим, и "вальсен", но и велись речи самые свободные, и произносились суждения самые резкие. Не всегда, впрочем, все это сходило счастливо с рук и танцующим и болтающим. Очень часто, на другой день после тайного пира, во двор гостеприимного хозяина вкатывала тройка с полицейским офицером, приглашавшим его отправиться в места более или менее отдаленные. Такой же невольный вояж приходился нередко и на долю его неосторожных гостей. Вообще, высылка из Петербурга была одною из наибольше практиковавшихся как предупредительных, так и карательных мер при Павле Петровиче. Высылались и царедворцы, и сановники, и генералы. Так, однажды санктпетербургскому обер-коменданту барону Аракчееву была прислана следующая собственноручная записка государя: "посоветуйте бывшему обер-гофмейстеру графу Румянцеву, чтоб он, не заживаясь в Петербурге, поехал в другое какое место". Спустя после этого некоторое время, санктпетербургский генерал-губернатор граф Пален получил от государя для немедленного объявления и такового же исполнения следующий указ: "княгине Щербатовой, по известному приключению, отказать приезд ко двору, выслать ее из Петербурга и, в пример другим, воспретить въезд в столицы и места моего пребывания".

Второму с.-петербургскому генерал-губернатору было не мало хлопот по высылке разных лиц из Петербурга, особенно в последнее время царствования Павла Петровича, когда должность эту занимал граф Алексей Петрович Пален.

18-го марта 1799 года, государь, возвратившись домой с обычной передобеденной прогулки, потребовал, чтоб Пален немедленно явился в нему. Пален во всю прыть понесся во дворец, окруженный, по тогдашнему обычаю, верховыми адъютантами и конными полицейскими драгунами. Разговор императора с генерал-губернатором был очень непродолжителен. Пален вышел из его кабинета с озабоченным видом и, спустившись с лестницы в сени, сказал поджидавшему его там адъютанту.

- Поезжай сейчас к графу Литте и доложи его сиятельству... - Пален несколько призамялся, как будто соображая что-то: - доложи его сиятельству, что я имею безотлагательную надобность его видеть; да, чтобы не встревожилась графиня, добавь, как будто от себя, что нужно мне свидеться с его сиятельством не почему иному, как только по мальтийским делам. Понимаешь?..

- Понимаю, ваше сиятельство! - отрапортовал вытянувшийся в струнку адъютант и, вскочив на лошадь, поскакал к "поручику" или наместнику великого магистра мальтийского ордена, графу Литте.

Спустя несколько времени, Литта, совершенно спокойный, входил в кабинет генерал-губернатора.

- Вы, ваше сиятельство, сказал ему после взаимных приветствий по-французски Пален: - не получали еще от графа Ростопчина никакой бумаги?

- Нет еще, - отвечал Литта.

При этом ответе по губам Палена пробежала какая-то странная улыбка.

- A не позволите ли, любезный граф, поподчивать вас стаканом лафита: - я на этих днях получил превосходное вино, проговорил скороговоркою генерал-губернатор, направляясь к двери, как будто для того, чтоб сделать распоряжение об угощении Литты.

Услышав это предложение, Литта вздрогнул; нервная дрожь подернула мускулы его лица.

- Неужели дело дошло до этого?.. - проговорил он взволнованным голосом, с изумлением глядя на Палена.

- К сожалению!.. - отозвался Пален, с выражением безнадежности пожав плечами.

- A сколько сроку? - спросил оправившийся Литта.

- Четыре часа, - коротко отрезал Пален.

- Бедная моя жена!.. - в отчаянии вскрикнул Литта, закрыв глаза руками. - Такое неожиданное несчастье поразит ее.

- По этому-то я, - сказал с большою любезностью Пален: - и постарался выманить вас поскорее к себе, т. е. сделать так, чтоб графиня не знала ничего. Я не приехал к вашему сиятельству, потому что очень хорошо знаю, валую тревогу производит появление мое в чьем-нибудь доме; мне известно, что я не считаюсь отрадным вестником...

- Благодарю вас за внимание, - проговорил Литта.- Но неужели нельзя изменить этого решения? Неужели нельзя выпросить хоть какой-нибудь отсрочки?..

- Не думаю, - холодно ответил Пален и, взяв за руку Литту, подвел его к окну кабинета, выходившему во двор.

- Вот видите, граф, - сказал Пален, указывая Литте на стоявшие во дворе, по случаю распутицы, и зимние кибитки, и летние тележки:- здесь шесть тележек и столько же кибиток, и я сам не знаю, переменятся ли запряженные в них лошади до того времени, когда мне самому придется прокатиться на одной из них. Теперь я высылаю на них других, а, быть может, через несколько часов и сам усядусь в одну из них. У каждого из нас есть никому неведомый роковой черед...

- Это, однако, нисколько не утешительно, - с заметным раздражением проговорил Литта.

- Разумеется, - отвечал хладнокровно Пален, и уперев в Литту свои умные и проницательные глава, насмешливо добавил: - впрочем не сами ли вы, граф, всегда повторяли, что безусловное повиновение - первая добродетель мальтийского рыцаря; вот теперь вам и предстоит случай выказать на деле эту добродетель, исполнив безотлагательно волю великого магистра и императора и не ставя меня в печальную необходимость...

- О, будьте уверены, ваше сиятельство, что я не доведу вас ни до малейшей неприятности, - сказал твердым и громким голосом Литта и, дружески простившись с генерал-губернатором, вышел из его кабинета.

Чем спокойнее входил туда Литта, тем сильнее должно было его озадачить приглашение Палена - выпить лафиту. Всему Петербургу был известен настоящий смысл такого подчивания, так как оно, во избежание подготовительных объяснений, делалось со стороны генерал-губернатора тем, кому он должен был объявить высочайшее повеление о выезде из столицы.

Возвратясь домой от Палена, Литта нашел y себя письмо, присланное от графа Ростопчина. В письме этом великий канцлер мальтийского ордена сообщал Литте, что его величество, имея в виду, что он, граф Литта, получил за своею супругою весьма значительные имения, находит, что для успешного управления этими имениями графу Литте следовало бы жить в них, выехав поскорее из Петербурга, тем более, что пребывание в деревне может быть полезно и для его здоровья. К этому Ростопчин прибавлял, что на место его, Литты, на должность "поручика" великого магистра назначен государем граф Николай Иванович Салтыков. Разумеется, что Литте, пораженному происшедшей, неизвестно по какой именно причине, опалою государя, не оставалось ничего более, как приготовиться в отъезду в тот короткий срок, который был объявлен ему генерал-губернатором. В доме графа начались суета и сборы в дорогу, когда получено было от Ростопчина другое письмо, в котором он сообщал, что, хотя его величество и не отменяет своего распоряжения о выезде графа Литты из Петербурга в имения его супруги, но что тем не менее дозволяет ему пробыть в столице столько времени, сколько потребуется для устройства его городских дел. Литта знал, однако, что на первых порах всякая попытка об отмене сделанного разгневанным государем распоряжения будет совершенно бесполезна, а промедление, хотя бы и дозволенное, может усилить неудовольствие и подозрительность императора, а потому он поспешил поскорее выбраться из Петербурга и уехать с графинею в принадлежавшее ей богатое село Кимру.

С отъездом из Петербурга Литты деятельность его по делам мальтийского ордена прекратилась до воцарения императора Александра Павловича.

XXVI.

- Я на беду мою связался с этими вероломными союзниками, с этими маккиавелистами; в них нет никакой прямоты; они, в личных своих интересах, заставили меня жертвовать моими войсками, повторял с негодованием Павел Петрович, когда заходила речь об Англии или об Австрии, из которых первая так двоедушно поступала при отнятии у французов острова Мальты, а другая так вероломно держала себя во время похода русских в Италии и в Швейцарии.

Все сумрачнее, все подозрительнее и все грознее становился император, и были у него для этого причины. Дела мальтийского ордена беспрестанно раздражали его. Часто переносился он в воспоминания своего детства своей юности, когда благочестивая и воинственная Мальта так сильно увлекала его пылкое воображение и когда ему, как будто в забытьи, то чудился победный клич рыцарей-монахов на полях битв, то слышалось их молитвенное пение под сводами древнего храма. Но тогда была пора восторженных мечтаний, а теперь действительность развертывала перед ним совершенно иную картину. Из-за мальтийских рыцарей ему приходилось горячиться, ссориться, хлопотать и вести уклончивую дипломатическую переписку, вовсе не подходившую к его прямодушию. Прежнее обаяние, навеянное на него рыцарством, постепенно исчезало, и теперь перед глазами Павла, вместо доблестного рыцарства, являлись происки, интриги, подкопы, заискивания, самолюбивые и корыстные расчеты. Не осуществились его мечты и о восстановлении прежних законных порядков в Европе: французские революционеры, которые, по его выражению, "фраком и круглою шляпою, сею непристойною одеждою, явно изображали свое развратное поведение", обратились теперь в бестрепетных воинов; они шли от победы к победе и грозили пронести свое торжествующее трехцветное знамя из конца в конец по целой Европе... С горестью в сердце разочаровался император и в дружелюбии, и в признательности к нему христианских монархов: союзы, заключаемые с ними Павлом Петровичем, были крайне неудачны; и "цари", спасать которых повелевал он Суворову, оказывались теперь во мнении императора недостойными жертв, так великодушно принесенных им для восстановления и поддержания их шатких престолов.

Отказавшись от прежних своих стремлений и мечтаний, император, под влиянием Грубера, перешел к другой политике.

Первый консул французской республики Бонапарте, узнав о положении, занятом при императоре Павле Грубером, вошел с ним в сношения. С своей стороны, Грубер писал прославившемуся победами полководцу, что он довершит свою славу восстановлением во Франции христовой церкви и монархии, и намекал, что, при таком образе действий, он найдет для себя самого надежного союзника в особе императора Павла. Сношения эти шли так успешно, что в мае 1800 года явился в Петербург таинственный посланец первого Консула, а Грубер начал выставлять императору молодого правителя Франции восстановителем религии и законных порядков. С свойственною Павлу Петровичу пылкостью, он увлекался теперь мыслью о союзе с Бонапарте против вероломной Англии, с которою и готовился начать войну за Мальту весною 1801 года.

Грубер приобретал все более и более влияние и силу; наконец, ему удалось избавиться от злейшего противника, митрополита Сестренцевича.

Однажды Грубер завел речь с государем о том, что дома, находившиеся и ныне находящиеся на Невском проспекте, и принадлежавшие церкви св. Екатерины, состоят под самым небрежным управлением; а графиня Мануцци, как будто случайно, проговорилась пред государем о том, что не худо было бы эту церковь со всеми ее домами передать ордену иезуитов, устранив от заведования ею белое духовенство.

Сестренцевич ничего ее звал об этих кознях, когда вдруг совершенно неожиданно был объявлен ему чрез генерал-прокурора указ о служении в церкви св. Екатерины одним только иезуитам, а вслед затем митрополиту было сообщено о запрещении являться ко двору. Иезуитская партия возликовала, но ей готовилось Грубером еще большее торжество.

Ночью, в одиннадцать часов, когда митрополит уже спал, ему доложили о приезде полицеймейстера Зильбергарвиша, настоятельно требовавшего видеться с его высокопреосвященством. Когда неожиданный ночной посетитель вошел в спальню Сестренцевича, то объявил ему высочайшее повеление: "немедленно встать, одеться и отправиться ночевать в мальтийский капитул, а квартиру свою уступить аббату Груберу". Изумленный митрополит вскоре, однако, оправился. Он вспомнил времена своей военно-походной службы и собрался живою рукою. В то же время приказано было и всем священникам выбраться из церковного дома, куда им угодно. На другой день, Грубер вступил хозяином в свои благоприобретенные владения.

- Признайтесь, что я хорошо вымел церковь, - с торжествующим видом сказал он сопровождавшим его сторонникам.

После этого Грубер явился к государю.

- Что нового в городе? - спросил его император.

- Смеются над указами, данными вашим величеством в нашу пользу, - проговорил Грубер.

- Кто? - порывисто спросил Павел Петрович.

Грубер вынул список, в котором было записано двадцать семь лиц, самых враждебных иезуитизму; во главе их значился Сестренцевич.

Указанные лица, кроме митрополита, были тотчас же арестованы, а Сестренцевич получил предписание выехать немедленно из Петербурга в свое поместье Буйничи, находившееся в шести верстах от Могилева; при этом, местному губернатору предписано было строго наблюдать, чтобы удаленный из столицы прелат никуда не отлучался из места своей ссылки, никого бы не принимал, никого бы никуда не посылал и ни с кем бы не переписывался. Грубер, однако, не довольствовался этим и готовил митрополиту в близком будущем уютное местечко в петропавловском равелине.

Изменяя так часто и свои политические взгляды, и свои чувства, Павел Петрович не изменял усвоенного им образа жизни. Он и зимой, и летом, в пять часов утра был уже на ногах, и нездоровье никогда не удерживало его в постели долее этого времени. Хотя он вырастал и мужал в эпоху безверия, господствовавшего и при дворе Екатерины II, но первые воспоминания и привычки детства, проведенного им в царствование богомольной Елизаветы, сохраняли над ним свою прежнюю силу. Он во всю жизнь был чрезвычайно набожен, и каждое утро долго и усердно молился, стоя на коленях и в гатчинском дворце пол комнаты, смежной с кабинетом и служившем ему местом молитвы, был протерт его коленами. Окончания молитвы государя ежедневно ожидали в его приемной генерал-губернатор и комендант, являвшиеся к нему с докладом и получавшие от него приказания. В восемь часов, император выходил к производившемуся перед дворцом разводу, после которого он ездил по городу или верхом, или в экипаже, иногда один, иногда с государынею. В последний год его жизни эти прогулки хотя и повторялись ежедневно, но они ограничивались так называвшимся "третьим" садом - тем садом, который примыкает ныне к Михайловскому дворцу.

Утро 11-го марта 1801 года началось в Михайловском замке обычным порядком. В шесть часов утра, явился туда генерал-губернатор граф Пален, привезший с собою на этот раз для доклада государю и для его подписи множество бумаг. В числе лиц, находившихся в приемной, он встретил патера Грубера, который, пользуясь правом являться к государю без доклада, хотел и теперь пройти в его кабинет, но Пален остановил его.

- Я имею для доклада его величеству чрезвычайно важные дела, и вам придется очень долго ждать моего выхода из кабинета, - сухо проговорил Пален иезуиту.

- Я пришел к его величеству тоже с чрезвычайно важным делом - с проектом о соединении церквей, - возразил Грубер.

- Очень хорошо; о вашем проекте вы доложите государю после, - и с этими словами, Пален, не слишком вежливо отстранив иезуита от двери, захлопнул ее перед его носом.

Пален, входя в кабинет государя, увидел в приотворенную дверь, что он стоял y стола, на котором лежали две бумажки свернутые в трубочки. Пален успел подсмотреть как император, перекрестясь набожно три раза, взял одну из этих бумажек, развернул ее и быстро взглянул на на писанное на ней одно слово. Пален, как и другие приближенные к государю могли, видя это, догадываться, что дело шло о замене одного какого-нибудь высокопоставленного лица другим, так как в подобных случаях Павел Петрович решал вопрос о новом назначении, бросая жребий. Не мог догадаться Пален только об одном, а именно о том, что на одной из виденных им бумажек было написано: "Пален", а на другой - "Аракчеев". Государь начинал уже сомневаться в преданности к нему Палена и намеревался заменить его Аракчеевым. Вероятно жребий выпал в пользу Аракчеева, так как в тот же день к Аракчееву послано было от государя приказание, чтобы он немедленно приехал в Петербург из пожалованного ему села Грузина, куда он, несколько времени тому назад, должен был удалиться на житье, подвергнувшись неожиданной опале государя.

Доклад генерал-губернатора шел очень долго, а между тем, государь постоянно отличавшийся точностью, спешил на развод. Грубер, остававшийся в предкабинетной зале, волновался и злился, с нетерпением ожидая выхода Палена.

- Ну, все ли ты кончил и нет ли еще чего-нибудь у тебя? - спросил государь с явным выражением нетерпения и в движениях, и в голосе.

- Я кончил все, но патер Грубер желает войти к вашему величеству... - доложил Пален.

- Что ему нужно? - отрывисто спросил император.

- Говорит, что пришел с проектом о соединении церквей, - с легкой усмешкой заметил генерал-губернатор.

- Знаю я его проекты, это старая погудка на новый лад. Ну его! Пусть убирается; скажи ему, что мне теперь некогда; может прийти в другой раз, - с заметною досадою проговорил император.

Пален, крепко недолюбливавший Грубера, не без удовольствия передал ему отказ императора в сегодняшнем приеме. Точно громовым ударом поразили иезуита слова генерал-губернатора. Он побледнел и растерялся, полагая, что лишился милостивого расположения государя, что теперь пропала вся его долголетняя, неутомимая работа и что борьба, которую он вел со своими противниками так упорно, не привела его ни к чему. Подавленный и расстроенный, он нетвердыми шагами вышел из приемной государя.

Резкое обращение Палена с Грубером, считавшимся в ту пору едва ли не всемогущим лицом у государя, произвело на присутствующих сильное впечатление. Пален обвел их глазами с торжествующей улыбкой и насмешливо посмотрел вслед иезуиту, уходившему с понуренною головой.

- Должно быть, отец Грубер недосмотрел, откуда сегодня дует ветер, - ухмыляясь, проговорил бывший в приемной генерал Михаил Илларионович Голенищев-Кутузов, обращаясь к стоявшему подле него князю Лопухину. - Ведь, кажись, как хитер, а, должно быть, еще не подметил, что у нас делаются теперь дела, смотря по тому, откуда дует ветер.

- Да, странная особенность в природе государя, - отозвался шепотом Лопухин. - Он становится особенно мрачен и недоволен, когда дует северный ветер. Граф Иван Павлович давно уже заприметил и говорил мне, что это случается с его величеством с самых ранних лет.

- Оттого-то, видно, Иван Павлович и умеет так сохранить к себе неизменную благосклонность государя. Он знает, откуда дует ветер и о чем в какую пору можно докладывать его величеству, - подсмеиваясь, заметил Кутузов, желавший, чтобы император, который был сегодня не в духе, не потребовал его к себе или не заговорил бы с ним.

Желание Кутузова на этот раз исполнилось. Государь, выйдя из кабинета, не обратил внимания ни на кого из находившихся в приемной и отправился прямо на развод, происходивший, по обыкновению, на плац-параде, перед Михайловским замком.

После обеда императрица с фрейлиною Протасавою поехала в Смольный монастырь, а государь отправился с графом Кутайсовым верхом на обычную прогулку. В воздухе в этот день веяло весенним теплом. Государь, объехав аллеи сада, повернул домой и медленно, в глубокой задумчивости, въехал в ворота недавно занятого им Михайловского замка. На фронтоне этого замка, выглядывавшего грозною недоступною твердыней среди мрамора и гранита, ярко блестела при лучах склонявшегося к закату солнца начертанная золотыми буквами надпись: "Дому твоему подобает святыня Господня в долготу дней".

В 9 часов вечера император сел по обыкновению за ужин. Из семейства государя за столом находились великие князья Александр и Константин Павловичи с их супругами и великая княжна Мария Павловна; а из посторонних лиц статс-дамы: графиня Пален с дочерью, баронесса Ренне и графиня Ливен, камер-фрейлина Протасова, генерал М. И. Голенищев-Кутузов с дочерью, обер-камергеры граф Строганов и граф Шереметев, обер-гофмаршал Нарышкин, шталмейстер Муханов и сенатор князь Юсупов. За ужином император был мрачен и неразговорчив.

В десять часов с четвертью государь, встав из-за стола, пошел в свои покои, с ним побежала, ласкаясь к нему и как будто задерживая его на ходу, любимая его собачка Шпиц.

Еще не занималась на небе утренняя заря, когда в городе началось какое-то суетливое, необыкновенное движение. Гвардейским полкам был отдан приказ тотчас собраться на полковые дворы, и там принесли они присягу на верность вновь воцарившемуся Александру Павловичу, а высшие военные и гражданские чины безотлагательно созывались особыми повестками в Зимний дворец. Между тем в Михайловском замке дежурный гоф-курьер записывал следующее: "Сей ночи, в первом часу с 11-го на 12-е число, скончался скоропостижно в Михайловском замке государь император Павел Петрович".

Кончина императора застала Грубера среди обширных замыслов и приготовлений. Хотя влияние его на политические дела при новом государе тотчас же прекратилось, но орден иезуитов утвердился в России. Император Павел отправил к избранному под его влиянием в 1799 году папе Пию VII собственноручное письмо, прося его святейшество о восстановлении в пределах России иезуитского ордена на прежних основаниях. Ответ папы на это письмо не застал уже в живых государя. "Возлюбленный мой сын, - писал Пий VII Павлу, - мера сия полезна. Она будет противодействовать стремлениям, направленным к ниспровержению религии и общественных порядков". Император Александр Павлович привел в исполнение желание своего родителя, и вскоре деятельный поборник иезуитизма Грубер был избран генералом, или "шефом" восстановленного ордена, но недолго пришлось ему стоять во главе общества Иисуса.

В ночь на 26 марта 1805 года показалось над Петербургом зарево. По улицам загремели трещотки, поскакали пожарные, помчались полицейские драгуны и повалил народ к месту пожара, который вспыхнул на Невском проспекте в доме католической церкви. В одном из окон охваченного пламенем здания вдруг сильно зазвенели стекла, я в разбитой раме показалось искаженное ужасом лицо Грубера. Он пытался, но не мог пролезть в раму, чтобы броситься на улицу, а между тем из окна выбились густые клубы черного дыма и рванулось красное пламя. Грубер исчез. Когда же пожар окончился, то найдены были обуглившиеся останки патера в том помещении, из которого он вытеснил митрополита Сестренцевича.

Судьба Мальтийского ордена после кончины его пылкого защитника была печальна. Около этого воинственно-монашеского учреждения сосредоточивались в царствование Павла все главные нити нашей внешней политики, и дела ордена вовлекли Россию в войну сперва с Франциею, а потом с Англиею. Император Александр Павлович нашел необходимым устранить те затруднения, в которые ставило его соединение сана великого магистра с саном русского государя. На четвертый же день по вступлении своем на престол он объявил, что "в знак доброжелательства и особого благоволения" принимает орден св. Иоанна Иерусалимского под свое покровительство, но что вместе с тем он будет оказывать свое содействие к избранию великого магистра, достойного предводительствовать орденом, когда с согласия прочих дворов можно будет назначить место и средства к созыву генерального капитула. Вслед за тем он приказал отменить изображение мальтийского креста в русском государственном гербе и вовсе не намеревался отнимать у англичан Мальту ни в пользу ордена, ни в пользу России. Хотя, по Амьенскому договору, англичане обязались возвратить остров мальтийскому рыцарству, но они и не думали исполнить свое обещание, а в 1814 году Мальта была окончательно оставлена за ними. Покровительствуемые императором Павлом мальтийские кавалеры обратились после его кончины в странствующих рыцарей, отыскивая себе пристанища при разных европейских дворах, а сан великого магистра, так высоко поднятый могущественным русским государем, достался после него мало кому известному командору Томази.

Несмотря на все бедствия, постигшие Мальтийский орден, он доныне существует, но только не в России. Главною его резиденцией считается, с 1844 года, Рим, а упрямый "Almanach de Gotha" продолжает показывать по-прежнему державный орден святого Иоанна Иерусалимского в числе самостоятельных европейских государств.

В России, где водворение Мальтийского ордена возбудило всеобщее недоразумение и породило ропот среди православного духовенства, остались слишком слабые следы "сего древнего, знаменитого и почтительного учреждения". В Петербурге, в католической церкви при пажеском корпусе - в бывшей капелле при "замке мальтийских рыцарей", - можно видеть еще и теперь осененное бархатным с изящным золотым шитьем балдахином царское место, предназначенное для императора Павла как для великого магистра. В московской Оружейной палате хранятся вынесенные гоф-курьерами, без всякого церемониала, из бриллиантовой комнаты Зимнего дворца регалии великого магистра: корона и "кинжал веры". В Романовской галерее того же дворца висит портрет императора Павла, изображенного искусным живописцем Боровиковским в одеянии верховного вождя мальтийских рыцарей; а в домах некоторых наших дворян смотрят со стен закоптевшие и потрескавшиеся портреты их дедов и прадедов, украшенных при императоре Павле знаками державного ордена святого Иоанна Иерусалимского, да еще кое-где в дворцовых залах и на зданиях времен Павла Петровича мелькают осьмиконечные кресты этого ордена, под сенью которых мечтательный владыка русской земли думал совершить в своем государстве коренные преобразования на основах совершенно чуждого нам рыцарства.

Александр I, снимая опалу с лиц, подвергнувшихся ей при его предшественнике, тотчас же позволил графу Литте приехать из его изгнания в Петербург. Возвратившийся Литта и его супруга были одними из самых блестящих представителей высшего петербургского общества. Графиня Екатерина Васильевна скончалась 7 февраля 1827 года, а граф Юлий Помпеевич Литта кончил жизнь 24 января 1839 года. После Венского конгресса ему, как командору Мальтийского ордена, возвратили его огромное состояние в Италии, конфискованное директориею Французской республики. В России были у него обширные имения и большие капиталы, и все его богатства - за выделом, по его завещанию, весьма значительных сумм на разные благотворительные цели - достались его племянникам, графам Литтам, жившим постоянно в Милане.

Сестренцевич был возвращен императором Александром из ссылки и, управляя деятельно церковью, сделался известен своими учеными трудами. Обворожительная Генриетта Шевалье оставалась долгое время предметом нежной страсти Кутайсова, но бенефисы не были уже для нее такою обильною жатвою, какою были прежде, а сожитель ее навсегда остался в майорском ранге, добытом ему Кутайсовым.

Горячее участие императора Павла Петровича к судьбе мальтийских рыцарей готовило события, грозившие в Европе сильными потрясениями. Такое участие государя происходило из его рыцарских чувств, религиозной восторженности и великодушных порывов. Если, однако, попристальнее всмотреться во все, что тогда происходило, то окажется, что главным двигателем дел в России были несколько слов, случайно сказанных очаровательною женщиною влюбленному в нее до безумия мужчине...

Евгений Карнович - Мальтийские рыцари в России - 04, читать текст

См. также Карнович Евгений Петрович - Проза (рассказы, поэмы, романы ...) :

На высоте и на доле: Царевна Софья Алексеевна - 01
I - Когда я была еще в отроческом возрасте, явилась на небе чудная зве...

На высоте и на доле: Царевна Софья Алексеевна - 02
XVII Тихо приотворилась дверь из крестовой палаты в опочивальню Софьи,...