Фёдор Достоевский
«Идиот 11 - ЧАСТЬ ЧЕТВЕРТАЯ»

"Идиот 11 - ЧАСТЬ ЧЕТВЕРТАЯ"


VI

О вечернем собрании на даче Епанчиных, на которое ждали Белоконскую, Варвара Ардалионовна тоже совершенно верно сообщила брату; гостей ждали именно в тот же день вечером; но опять-таки она выразилась об этом несколько резче, чем следовало. Правда, дело устроилось слишком поспешно и даже с некоторым, совсем бы ненужным, волнением, и именно потому, что в этом семействе "всё делалось так, как ни у кого". Всё объяснялось нетерпеливостью "не желавшей более сомневаться" Лизаветы Прокофьевны и горячими содроганиями обоих родительских сердец о счастии любимой дочери. К тому же Белоконская и в самом деле скоро уезжала; а так как ее протекция действительно много значила в свете и так как надеялись, что она к князю будет благосклонна, то родители и рассчитывали, что "свет" примет жениха Аглаи прямо из рук всемощной "старухи", а стало быть, если и будет в этом что-нибудь странное, то под таким покровительством покажется гораздо менее странным. В том-то и состояло всё дело, что родители никак не были в силах сами решить: "Есть ли, и на сколько именно во всем этом деле есть странного? Или нет совсем странного?". Дружеское и откровенное мнение людей авторитетных и компетентных именно годилось бы в настоящий момент, когда, благодаря Аглае, еще ничто не было решено окончательно. Во всяком же случае, рано или поздно князя надо было ввести в свет, о котором он не имел ни малейшего понятия. Короче, его намерены были "показать". Вечер проектировался, однако же, запросто: ожидались одни только "друзья дома", в самом малом числе. Кроме Белоконской, ожидали одну даму, жену весьма важного барина и сановника. Из молодых людей рассчитывали чуть ли не на одного Евгения Павловича; он должен был явиться, сопровождая Белоконскую.

О том, что будет Белоконская, князь услыхал еще чуть ли не за три дня до вечера; о званом же вечере узнал только накануне. Он, разумеется, заметил и хлопотливый вид членов семейства и даже, по некоторым намекающим и озабоченным с ним заговариваниям, проник, что боятся, за впечатление, которое он может произвести. Но у Епанчиных, как-то у всех до единого, составилось понятие, что он, по простоте своей, ни за что не в состоянии сам догадаться о том, что за него так беспокоятся. Потому, глядя на него, все внутренно тосковали. Впрочем, он и в самом деле почти не придавал никакого значения предстоящему событию; он был занят совершенно другим: Аглая с каждым часом становилась все капризнее и мрачнее - это его убивало. Когда он узнал, что ждут и Евгения Павловича, то очень обрадовался и сказал, что давно желал его видеть. Почему-то эти слова никому не понравились; Аглая вышла в досаде из комнаты и только поздно вечером, часу в двенадцатом, когда князь уже уходил, она улучила случай сказать ему несколько слов наедине, провожая его.

- Я бы желала, чтобы вы завтра весь день не приходили к нам, а пришли бы вечером, когда уже соберутся эти... гости. Вы знаете, что будут гости?

Она заговорила нетерпеливо и усиленно сурово; в первый раз она заговорила об этом "вечере". Для нее тоже мысль о гостях была почти нестерпима; все это заметили. Может быть, ей и ужасно хотелось бы поссориться за это с родителями, но гордость и стыдливость помешали заговорить. Князь тотчас же понял, что и она за него боится (и не хочет признаться, что боится), и вдруг сам испугался.

- Да, я приглашен, - ответил он.

Она видимо затруднялась продолжением.

- С вами можно говорить о чем-нибудь серьезно? . Хоть раз в жизни? - рассердилась она вдруг чрезвычайно, не зная за что и не в силах сдержать себя.

- Можно, и я вас слушаю; я очень рад, - бормотал князь.

Аглая промолчала опять с минуту и начала с видимым отвращением:

- Я не захотела с ними спорить об этом; в иных случаях их не вразумишь. Отвратительны мне были всегда правила, какие иногда у maman бывают. Я про папашу не говорю, с него нечего и спрашивать. Maman, конечно, благородная женщина; осмельтесь ей предложить что-нибудь низкое, и увидите. Ну, а пред этою... дрянью - преклоняется! Я не про Белоконскую одну говорю: дрянная старушонка и дрянная характером, да умна и их всех в руках умеет держать, - хоть тем хороша. О, низость! И смешно: мы всегда были люди среднего круга, самого среднего, какого только можно быть; зачем же лезть в тот великосветский круг? Сестры туда же; это князь Щ. всех смутил. Зачем вы радуетесь, что Евгений Павлыч будет?

- Послушайте, Аглая, - сказал князь, - мне кажется, вы за меня очень боитесь, чтоб я завтра не срезался... в этом обществе?

- За вас? Боюсь? - вся вспыхнула Аглая. - Отчего мне бояться за вас, хоть бы вы... хоть бы вы совсем осрамились? Что мне? И как вы можете такие слова употреблять? Что значит "срезался"? Это дрянное слово, пошлое.

- Это... школьное слово.

- Ну да, школьное слово! Дрянное слово! Вы намерены, кажется, говорить завтра всё такими словами. Подыщите еще побольше дома в вашем лексиконе таких слов: то-то эффект произведете! Жаль, что вы, кажется, умеете войти хорошо; где это вы научились? Вы сумеете взять и выпить прилично чашку чаю, когда на вас все будут нарочно смотреть?

- Я думаю, что сумею.

- Это жаль; а то бы я посмеялась. Разбейте по крайней мере китайскую вазу в гостиной! Она дорого стоит; пожалуйста, разбейте; она дареная, мамаша с ума сойдет и при всех заплачет, - так она ей дорога. Сделайте какой-нибудь жест, как вы всегда делаете, ударьте и разбейте. Сядьте нарочно подле.

- Напротив, постараюсь сесть как можно дальше: спасибо, что предупреждаете.

- Стало быть, заранее боитесь, что будете большие жесты делать. Я бьюсь об заклад, что вы о какой-нибудь "теме" заговорите, о чем-нибудь серьезном, ученом, возвышенном? Как это будет... прилично!

- Я думаю, это было бы глупо... если некстати.

- Слушайте, раз навсегда, - не вытерпела наконец Аглая, - если вы заговорите о чем-нибудь вроде смертной казни, или об экономическом состоянии России, или о том, что "мир спасет красота", то... я, конечно, порадуюсь и посмеюсь очень, но... предупреждаю вас заранее: не кажитесь мне потом на глаза! Слышите: я серьезно говорю! На этот раз я уж серьезно говорю!

Она действительно серьезно проговорила свою угрозу, так что даже что-то необычайное послышалось в ее словах и проглянуло в ее взгляде, чего прежде никогда не замечал князь и что, уж конечно, не походило на шутку.

- Ну, вы сделали так, что я теперь непременно "заговорю" и даже... может быть... и вазу разобью. Давеча я ничего не боялся, а теперь всего боюсь. Я непременно срежусь.

- Так молчите. Сидите и молчите.

- Нельзя будет; я уверен, что я от страха заговорю и от страха разобью вазу. Может быть, я упаду на гладком полу, или что-нибудь в этом роде выйдет, потому что со мной уж случалось; мне это будет сниться всю ночь сегодня; зачем вы заговорили!

Аглая мрачно на него посмотрела.

- Знаете что: я лучше завтра совсем не приду! Отрапортуюсь больным, и кончено! - решил он наконец.

Аглая топнула ногой и даже побледнела от гнева.

- Господи! Да видано ли где-нибудь это! Он не придет, когда нарочно для него же и... о боже! Вот удовольствие иметь дело с таким... бестолковым человеком, как вы!

- Ну, я приду, приду! - поскорее перебил князь. - И даю вам честное слово, что просижу весь вечер ни слова не говоря. Уж я так сделаю.

- Прекрасно сделаете. Вы сейчас сказали "отрапортуюсь больным"; откуда вы берете в самом деле этакие выражения? Что у вас за охота говорить со мной такими словами? Дразните вы меня, что ли?

- Виноват; это тоже школьное слово; не буду. Я очень хорошо понимаю, что вы... за меня боитесь... (да не сердитесь же!), и я ужасно рад этому. Вы не поверите, как я теперь боюсь и - как радуюсь вашим словам. Но весь этот страх, клянусь вам, всё это мелочь и вздор. Ей-богу, Аглая! А радость останется. Я ужасно люблю, что вы такой ребенок, такой хороший и добрый ребенок! Ах, как вы прекрасны можете быть, Аглая!

Аглая конечно бы рассердилась, и уже хотела, но вдруг какое-то неожиданное для нее самой чувство захватило всю ее душу в одно мгновение.

- А вы не попрекнете меня за теперешние грубые слова... когда-нибудь... после? - вдруг спросила она.

- Что вы, что вы! И чего вы опять вспыхнули? Вот и опять смотрите мрачно! Вы слишком мрачно стали иногда смотреть, Аглая, как никогда не смотрели прежде. Я знаю, отчего это...

- Молчите, молчите!

- Нет, лучше сказать. Я давно хотел сказать; я уже сказал, но... этого мало, потому что вы мне не поверили. Между нами все-таки стоит одно существо...

- Молчите, молчите, молчите, молчите! - вдруг перебила Аглая, крепко схватив его за руку и чуть не в ужасе смотря на него. В эту минуту ее кликнули; точно обрадовавшись, она бросила его и убежала.

Князь был всю ночь в лихорадке. Странно, уже несколько ночей сряду с ним была лихорадка. В этот же раз, в полубреду, ему пришла мысль: что, если завтра, при всех, с ним случится припадок? Ведь бывали же с ним припадки наяву? Он леденел от этой мысли; всю ночь он представлял себя в каком-то чудном и неслыханном обществе, между какими-то странными людьми. Главное то, что он "заговорил"; он знал, что не надо говорить, но он всё время говорил, он в чем-то их уговаривал. Евгений Павлович и Ипполит были тоже в числе гостей и казались в чрезвычайной дружбе.

Он проснулся в девятом часу с головною болью, с беспорядком в мыслях, с странными впечатлениями. Ему ужасно почему-то захотелось видеть Рогожина; видеть и много говорить с ним, - о чем именно, он и сам не знал; потом он уже совсем решился было пойти зачем-то к Ипполиту. Что-то смутное было в его сердце, до того, что приключения, случившиеся с ним в это утро, произвели на него хотя и чрезвычайно сильное, но все-таки какое-то неполное впечатление. Одно из этих приключений состояло в визите Лебедева.

Лебедев явился довольно рано, в начале десятого, и почти совсем хмельной. Хоть и не заметлив был князь в последнее время, но ему как-то в глаза бросилось, что со времени переселения от них генерала Иволгина, вот уже три дня, Лебедев очень дурно повел себя. Он стал как-то вдруг чрезвычайно сален и запачкан, галстук его сбивался на сторону, а воротник сюртука был надорван. У себя он даже бушевал, и это было слышно через дворик; Вера приходила раз в слезах и что-то рассказывала. Представ теперь, он как-то очень странно заговорил, бия себя в грудь, и в чем-то винился...

- Получил... получил возмездие за измену и подлость мою... Пощечину получил! - заключил он наконец трагически.

- Пощечину! От кого?.. И так спозаранку?

- Спозаранку? - саркастически улыбнулся Лебедев. - Время тут ничего на значит... даже и для возмездия физического... но я нравственную... нравственную пощечину получил, а не физическую!

Он вдруг уселся без церемонии и начал рассказывать. Рассказ его был очень бессвязен; князь было поморщился и хотел уйти, но вдруг несколько слов поразили его. Он остолбенел от удивления... Странные вещи рассказал господин Лебедев.

Сначала дело шло, по-видимому, о каком-то письме; произнесено было имя Аглаи Ивановны. Потом вдруг Лебедев с горечью начал обвинять самого князя; можно было понять, что он обижен князем. Сначала, дескать, князь почтил его своею доверенностью в делах с известным "персонажем" (с Настасьей Филипповной); но потом совсем разорвал с ним и отогнал его от себя со срамом, и даже до такой обидной степени, что в последний раз с грубостью будто бы отклонил "невинный вопрос о ближайших переменах в доме". С пьяными слезами признавался Лебедев, что "после этого он уже никак не мог перенести, тем паче что многое знал... очень многое... и от Рогожина, и от Настасьи Филипповны, и от приятельницы Настасьи Филипповны, и от Варвары Ардалионовны... самой-с... и от... и от самой даже Аглаи Ивановны, можете вы это вообразить-с, чрез посредство Веры-с, через дочь мою любимую Веру, единородную... да-с... а впрочем, не единородную, ибо у меня их три. А кто уведомлял письмами Лизавету Прокофьевну, даже в наиглубочайшем секрете-с, хе-хе! Кто отписывал ей про все отношения и... про движения персонажа Настасьи Филипповны, хе-хе-хе! Кто, кто сей аноним, позвольте спросить?".

- Неужто вы? - вскричал князь.

- Именно, - с достоинством ответил пьяница, - и сегодня же в половине девятого, всего полчаса... нет-с, три четверти уже часа, как известил благороднейшую мать, что имею ей передать одно приключение... значительное. Запиской известил, чрез девушку, с заднего крыльца-с. Приняла.

- Вы видели сейчас Лизавету Прокофьевну? - спросил князь, едва веря ушам своим.

- Видел сейчас и получил пощечину... нравственную. Воротила письмо назад, даже шваркнула, нераспечатанное... а меня прогнала в три шеи... впрочем, только нравственно; а не физически... а впрочем, почти что и физически, немного недостало!

- Какое письмо она вам шваркнула нераспечатанное?

- А разве... хе-хе-хе! Да ведь я еще вам не сказал! А я думал, что уже сказал... Я одно такое письмецо получил, для передачи-с...

- От кого? Кому?

Но некоторые "объяснения" Лебедева чрезвычайно трудно было разобрать и хоть что-нибудь в них понять. Князь, однако же, сообразил, сколько мог, что письмо было передано рано утром, чрез служанку, Вере Лебедевой, для передачи по адресу... "так же как и прежде... так же как и прежде, известному персонажу и от того же лица-с... (ибо одну из них я обозначаю названием "лица"-с, а другую лишь только "персонажа", для унижения и для различия; ибо есть великая разница между невинною и высокоблагородною генеральскою девицей и... камелией-с), итак, письмо было от "лица"-с, начинающегося с буквы А...".

- Как это можно? Настасье Филипповне? Вздор! - вскричал князь.

- Было, было-с, а не ей, так Рогожину-с, всё равно, Рогожину-с... и даже господину Терентьеву было, для передачи, однажды-с, от лица с буквы А, - подмигнул и улыбнулся Лебедев.

Так как он часто сбивался с одного на другое и позабывал, о чем начинал говорить, то князь затих, чтобы дать ему высказаться. Но все-таки было чрезвычайно неясно: чрез него ли именно шли письма или чрез Веру? Если он сам уверял, что "к Рогожину всё равно что к Настасье Филипповне", то, значит, вернее, что не чрез него шли они, если только были письма. Случай же, каким образом попалось к нему теперь письмо, остался решительно необъясненным; вернее всего надо было предположить, что он как-нибудь похитил его у Веры... тихонько украл и отнес с каким-то намерением к Лизавете Прокофьевне. Так сообразил и понял наконец князь.

- Вы с ума сошли! - вскричал он в чрезвычайном смятении.

- Не совсем, многоуважаемый князь, - не без злости ответил Лебедев, - правда, я хотел было вам вручить, вам, в ваши собственные руки, чтоб услужить... но рассудил лучше там услужить и обо всем объявить благороднейшей матери... так как и прежде однажды письмом известил, анонимным; и когда написал давеча на бумажке, предварительно, прося приема, в восемь часов двадцать минут, тоже подписался: "ваш тайный корреспондент"; тотчас допустили, немедленно, даже с усиленною поспешностью, задним ходом... к благороднейшей матери.

- Ну?..

- А там уже известно-с, чуть не прибила-с; то есть чуть-чуть-с, так что даже, можно считать, почти что и прибила-с. А письмо мне шваркнула. Правда, хотела было у себя удержать, - видел, заметил, - но раздумала и шваркнула: "Коли тебе, такому, доверили передать, так и передай...". Обиделась даже. Уж коли предо мной не постыдилась сказать, то, значит, обиделась. Характером вспыльчивы!

- Где же письмо-то теперь?

- Да всё у меня же, вот-с.

И он передал князю записку Аглаи к Гавриле Ардалионовичу, которую тот с торжеством, в это же утро два часа спустя, показал сестре.

- Это письмо не может оставаться у вас.

- Вам, вам! Вам и приношу-с, - с жаром подхватил Лебедев, - теперь опять ваш, весь ваш, с головы до сердца, слуга-с, после мимолетной измены-с! Казните сердце, пощадите бороду, как сказал Томас Морус... в Англии и в Великобритании-с. Меа culpa, mea culpa, 1 как говорит римская папа... то есть он римский папа, а я его называю "римская папа".


1 Согрешил, согрешил (лат.).


- Это письмо должно быть сейчас отослано, - захлопотал князь, - я передам.

- А не лучше ли, а не лучше ли, благовоспитаннейший князь, а не лучше ли-с... эфтово-с!

Лебедев сделал странную, умильную гримасу; он ужасно завозился вдруг на месте, точно его укололи вдруг иголкой, и, лукаво подмигивая глазами, делал и показывал что-то руками.

- Что такое? - грозно спросил князь.

- Предварительно бы вскрыть-с! - прошептал он умилительно и как бы конфиденциально.

Князь вскочил в такой ярости, что Лебедев пустился было бежать; но, добежав до двери, приостановился, выжидая, не будет ли милости.

- Эх, Лебедев! Можно ли, можно ли доходить до такого низкого беспорядка, до которого вы дошли? - вскричал князь горестно. Черты Лебедева прояснились.

- Низок, низок! - приблизился он тотчас же, со слезами бия себя в грудь.

- Ведь это мерзости!

- Именно мерзости-с. Настоящее слово-с!

- И что у вас за повадка так... странно поступать? Ведь вы... просто шпион! Почему вы писали анонимом и тревожили... такую благороднейшую и добрейшую женщину? Почему, наконец, Аглая Ивановна не имеет права писать кому ей угодно? Что, вы жаловаться, что ли, ходили сегодня? Что вы надеялись получить? Что подвинуло вас доносить?

- Единственно из приятного любопытства и... из услужливости благородной души, да-с! - бормотал Лебедев. - Теперь же весь ваш, весь опять! Хоть повесьте!

- Вы таким, как теперь, и являлись к Лизавете Прокофьевне? - с отвращением полюбопытствовал князь.

- Нет-с... свежее-с... и даже приличнее-с; это я уже после унижения достиг... сего вида-с.

- Ну, хорошо, оставьте меня.

Впрочем, эту просьбу надо было повторить несколько раз, прежде чем гость решился наконец уйти. Уже совсем отворив дверь, он опять воротился, дошел до средины комнаты на цыпочках и снова начал делать знаки руками, показывая, как вскрывают письмо; проговорить же свой совет словами он не осмелился; затем вышел, тихо и ласково улыбаясь.

Всё это было чрезвычайно тяжело услышать. Из всего выставлялся один главный и чрезвычайный факт: то, что Аглая была в большой тревоге, в большой нерешимости, в большой муке почему-то ("от ревности", - прошептал про себя князь). Выходило тоже, что ее, конечно, смущали и люди недобрые, и уж очень странно было, что она им так доверялась. Конечно, в этой неопытной, но горячей и гордой головке созревали какие-то особенные планы, может быть и пагубные и... ни на что не похожие. Князь был чрезвычайно испуган и в смущении своем не знал, на что решиться. Надо было непременно что-то предупредить, он это чувствовал. Он еще раз поглядел на адрес запечатанного письма: о, тут для него не было сомнений и беспокойств, потому что он верил; его другое беспокоило в этом письме: он не верил Гавриле Ардалионовичу.

И однако же, он сам было решился передать ему это письмо, лично, и уже вышел для этого из дому, но на дороге раздумал. Почти у самого дома Птицына, как нарочно, попался Коля, и князь поручил ему передать письмо в руки брата, как бы прямо от самой Аглаи Ивановны. Коля не расспрашивал и доставил, так что Ганя и не воображал, что письмо прошло чрез столько станций. Воротясь домой, князь попросил к себе Веру Лукьяновну, рассказал ей, что надо, и успокоил ее, потому что она до сих пор всё искала письмо и плакала. Она пришла в ужас, когда узнала, что письмо унес отец. (Князь узнал от нее уже потом, что она не раз служила в секрете Рогожину и Аглае Ивановне; ей и в голову не приходило, что тут могло быть что-нибудь во вред князю...).

А князь стал, наконец, до того расстроен, что когда, часа два спустя, к нему прибежал посланный от Коли с известием о болезни отца, то в первую минуту он почти не мог понять, в чем дело. Но это же происшествие и восстановило его, потому что сильно отвлекло. Он пробыл у Нины Александровны (куда, разумеется, перенесли больного) почти вплоть до самого вечера. Он не принес почти никакой пользы, но есть люди, которых почему-то приятно видеть подле себя в иную тяжелую минуту. Коля был ужасно поражен, плакал истерически, но, однако же, всё время был на побегушках: бегал за доктором и сыскал троих, бегал в аптеку, в цирюльню. Генерала оживили, но не привели в себя; доктора выражались, что "во всяком случае пациент в опасности". Варя и Нина Александровна не отходили от больного; Ганя был смущен и потрясен, но не хотел всходить наверх и даже боялся увидеть больного; он ломал себе руки, и в бессвязном разговоре с князем ему удалось выразиться, что вот, дескать, "такое несчастье и, как нарочно, в такое время!". Князю показалось, что он понимает, про какое именно время тот говорит. Ипполита князь уже не застал в доме Птицына. К вечеру прибежал Лебедев, который, после утреннего "объяснения", спал до сих пор без просыпу. Теперь он был почти трезв и плакал над больным настоящими слезами, точно над родным своим братом. Он винился вслух, не объясняя, однако же, в чем дело, и приставал к Нине Александровне, уверяя ее поминутно, что "это он, он сам причиной, и никто как он... единственно из приятного любопытства... и что "усопший" (так он почему-то упорно называл еще живого генерала) был даже гениальнейший человек!". Он особенно серьезно настаивал на гениальности, точно от этого могла произойти в эту минуту какая-нибудь необыкновенная польза. Нина Александровна, видя искренние слезы его, проговорила ему наконец, безо всякого упрека и чуть ли даже не с лаской: "Ну, бог с вами, ну, не плачьте, ну, бог вас простит!". Лебедев был до того поражен этими словами и Тоном их, что во весь этот вечер не хотел уже и отходить от Нины Александровны (и во все следующие дни, до самой смерти генерала, он почти с утра до ночи проводил время в их доме). В продолжение дня два раза приходил к Нине Александровне посланный от Лизаветы Прокофьевны узнать о здоровье больного. Когда же вечером, в девять часов, князь явился в гостиную Епанчиных, уже наполненную гостями, Лизавета Прокофьевна тотчас же начала расспрашивать его о больном, с участием и подробно, и с важностью ответила Белоконской на ее вопрос: "Кто таков больной и кто такая Нина Александровна?". Князю это очень понравилось. Сам он, объясняясь с Лизаветой Прокофьевной, говорил "прекрасно", как выражались потом сестры Аглаи: "скромно, тихо, без лишних слов, без жестов, с достоинством; вошел прекрасно; одет был превосходно" и не только не "упал на гладком полу", как боялся накануне, но видимо произвел на всех даже приятное впечатление.

С своей стороны, усевшись и осмотревшись, он тотчас же заметил, что всё это собрание отнюдь не походило на вчерашние призраки, которыми его напугала Аглая, или на кошмары, которые ему снились ночью. В первый раз в жизни он видел уголок того, что называется страшным именем "света". Он давно уже вследствие некоторых особенных намерений, соображений и влечений своих жаждал проникнуть в этот заколдованный круг людей и потому был сильно заинтересован первым впечатлением. Это первое впечатление его было даже очаровательное. Как-то тотчас и вдруг ему показалось, что все эти люди как будто так и родились, чтоб быть вместе; что у Епанчиных нет никакого "вечера" в этот вечер и никаких званых гостей, что всё это самые "свои люди" и что он сам как будто давно уже был их преданным другом и единомышленником и воротился к ним теперь после недавней разлуки. Обаяние изящных манер, простоты и кажущегося чистосердечия было почти волшебное. Ему и в мысль не могло прийти, что всё это простосердечие и благородство, остроумие и высокое собственное достоинство есть, может быть, только великолепная художественная выделка. Большинство гостей состояло даже, несмотря на внушающую наружность, из довольно пустых людей, которые, впрочем, и сами не знали, в самодовольстве своем, что многое . в них хорошее - одна выделка, в которой притом они не виноваты, ибо она досталась им бессознательно и по наследству. Этого князь даже и подозревать не хотел под обаянием прелести своего первого впечатления. Он видел, например, что этот старик, этот важный сановник, который по летам годился бы ему в деды, даже прерывает свой разговор, чтобы выслушать его, такого молодого и неопытного человека, и не только выслушивает его, но видимо ценит его мнение, так ласков с ним, так искренно добродушен, а между тем они чужие и видятся всего в первый раз. Может быть, на горячую восприимчивость князя подействовала наиболее утонченность этой вежливости. Может быть, он и заранее был слишком расположен и даже подкуплен к счастливому впечатлению.

А между тем все эти люди, - хотя, конечно, были "друзьями дома" и между собой, - были, однако же, далеко не такими друзьями ни дому, ни между собой, какими принял их князь, только что его представили и познакомили с ними. Тут были люди, которые никогда и ни за что не признали бы Епанчиных хоть сколько-нибудь себе равными. Тут были люди даже совершенно ненавидевшие друг друга; старуха Белоконская всю жизнь свою "презирала" жену "старичка сановника", а та в свою очередь далеко не любила Лизавету Прокофьевну. Этот "сановник", муж ее, почему-то покровитель Епанчиных с самой их молодости, председательствовавший тут же, был до того громадным лицом в глазах Ивана Федоровича, что тот, кроме благоговения и страху, ничего не мог ощущать в его присутствии и даже презирал бы себя искренно, если бы хоть одну минуту почел себя ему равным, а его не Юпитером Олимпийским. Были тут люди, не встречавшиеся друг с другом по нескольку лет и не ощущавшие друг к другу ничего, кроме равнодушия, если не отвращения, но встретившиеся теперь, как будто вчера еще только виделись в самой дружеской и приятной компании. Впрочем, собрание было немногочисленное. Кроме Белоконской и "старичка сановника", в самом деле важного лица, кроме его супруги, тут был, во-первых, один очень солидный военный генерал, барон или граф, с немецким именем, - человек чрезвычайной молчаливости, с репутацией удивительного знания правительственных дел и чуть ли даже не с репутацией учености, - один из тех олимпийцев-администраторов, которые знают всё, "кроме разве самой России", человек, говорящий в пять лет по одному "замечательному по глубине своей" изречению, но, впрочем, такому, которое непременно входит в поговорку и о котором узнается даже в самом чрезвычайном кругу; один из тех начальствующих чиновников, которые обыкновенно после чрезвычайно продолжительной (даже до странности) службы умирают в больших чинах, на прекрасных местах и с большими деньгами, хотя и без больших подвигов и даже с некоторою враждебностью к подвигам. Этот генерал был непосредственный начальник Ивана Федоровича по службе и которого тот, по горячности своего благодарного сердца и даже по особенному самолюбию, тоже считал своим благодетелем, но который отнюдь не считал себя благодетелем Ивана Федоровича, относился к нему совершенно спокойно, хотя и с удовольствием пользовался многоразличными его услугами, и сейчас же заместил бы его другим чиновником, если б это потребовалось какими-нибудь соображениями, даже вовсе и не высшими. Тут был еще один пожилой, важный барин, как будто даже и родственник Лизаветы Прокофьевны, хотя это было решительно несправедливо; человек в хорошем чине и звании, человек богатый и родовой, плотный собою и очень хорошего здоровья, большой говорун и даже имевший репутацию человека недовольного (хотя, впрочем, в самом позволительном смысле слова), человека даже желчного (но и это в нем было приятно), с замашками английских аристократов и с английскими вкусами (относительно, например, кровавого ростбифа, лошадиной упряжи, лакеев и пр.). Он был большим другом "сановника", развлекал его, и, кроме того, Лизавета Прокофьевна почему-то питала одну странную мысль, что этот пожилой господин (человек несколько легкомысленный и отчасти любитель женского пола) вдруг да и вздумает осчастливить Александру своим предложением. За этим, самым высшим и солидным, слоем собрания следовал слой более молодых гостей, хотя и блестящих тоже весьма изящными качествами. Кроме князя Щ. и Евгения Павловича, к этому слою принадлежал и известный очаровательный князь N., бывший обольститель и победитель женских сердец во всей Европе, человек теперь уже лет сорока пяти, всё еще прекрасной наружности, удивительно умевший рассказывать, человек с состоянием, несколько, впрочем, расстроенным, и, по привычке, проживавший более за границей. Тут были, наконец, люди, как будто составлявшие даже третий особенный слой и которые не принадлежали сами по себе к "заповедному кругу" общества, но которых, так же как и Епанчиных, можно было иногда встретить почему-то в этом "заповедном" круге. По некоторому такту, принятому ими за правило, Епанчины любили смешивать, в редких случаях бывавших у них званых собраний, общество высшее с людьми слоя более низшего, с избранными представителями "среднего рода людей". Епанчиных даже хвалили за это и относились об них, что они понимают свое место и люди с тактом, а Епанчины гордились таким об них мнением. Одним из представителей этого среднего рода людей был в этот вечер один техник, полковник, серьезный человек, весьма близкий приятель князю Щ. и им же введенный к Епанчиным, человек, впрочем, в обществе молчаливый и носивший на большом указательном пальце правой руки большой и видный перстень, по всей вероятности пожалованный. Тут был, наконец, даже один литератор-поэт, из немцев, но русский поэт, и, сверх того, совершенно приличный, так что его можно было без опасения ввести в хорошее общество. Он был счастливой наружности, хотя почему-то несколько отвратительной, лет тридцати восьми, одевался безукоризненно, принадлежал к семейству немецкому, в высшей степени буржуазному, но и в высшей степени почтенному; умел пользоваться разными случаями, пробиться в покровительство высоких людей и удержаться в их благосклонности. Когда-то он перевел с немецкого какое-то важное сочинение какого-то важного немецкого поэта, в стихах умел посвятить свой перевод, умел похвастаться дружбой с одним знаменитым, но умершим русским поэтом (есть целый слой писателей, чрезвычайно любящих приписываться печатно в дружбу к великим, но умершим писателям) и введен был очень недавно к Епанчиным женой "старичка сановника". Эта барыня слыла за покровительницу литераторов и ученых и действительно одному или двум писателям доставила даже пенсион, чрез посредство высокопоставленных лиц, у которых имела значение. А значение в своем роде она имела. Это была дама лет сорока пяти (стало быть, весьма молодая жена для такого старого старичка, как ее муж), бывшая красавица, любившая и теперь, по мании, свойственной многим сорокапятилетним дамам, одеваться слишком уже пышно; ума была небольшого, а знания литературы весьма сомнительного. Но покровительство литераторам было в ней такого же рода манией, как пышно одеваться. Ей посвящалось много сочинений и переводов; два-три писателя, с ее позволения, напечатали свои, писанные ими к ней письма о чрезвычайно важных предметах... И вот всё-то это общество князь принял за самую чистую монету, за чистейшее золото, без лигатуры. Впрочем, все эти люди были тоже, как нарочно, в самом счастливом настроении в этот вечер и весьма довольны собой. Все они до единого знали, что делают Епанчиным своим посещением великую честь. Но, увы, князь и не подозревал таких тонкостей. Он не подозревал, например, что Епанчины, имея в предположении такой важный шаг, как решение судьбы их дочери, и не посмели бы не показать его, князя Льва Николаевича, старичку сановнику, признанному покровителю их семейства. Старичок же сановник, хотя, с своей стороны, совершенно спокойно бы перенес известие даже о самом ужасном несчастии с Епанчиными, - непременно бы обиделся, если б Епанчины помолвили свою дочь без его совета и, так сказать, без его спросу. Князь N.. этот милый, этот бесспорно остроумный и такого высокого чистосердечия человек, был на высшей степени убеждения, что он - нечто вроде солнца, взошедшего в эту ночь над гостиной Епанчиных. Он считал их бесконечно ниже себя, и именно эта простодушная и благородная мысль и порождала в нем его удивительно милую развязность и дружелюбность к этим же самым Епанчиным. Он знал очень хорошо, что в этот вечер должен непременно что-нибудь рассказать, для очарования общества, и готовился к этому даже с некоторым вдохновением. Князь Лев Николаевич, выслушав потом этот рассказ, сознавал, что не слыхал никогда ничего подобного такому блестящему юмору и такой удивительной веселости и наивности, почти трогательной в устах такого Дон-Жуана, как князь N. А между тем, если б он только ведал, как этот самый рассказ стар, изношен; как заучен наизусть и как уже истрепался и надоел во всех гостиных, и только у невинных Епанчиных являлся опять за новость, за внезапное, искреннее и блестящее воспоминание блестящего и прекрасного человека! Даже, наконец, немчик-поэтик, хоть и держал себя необыкновенно любезно и скромно, но и тот чуть не считал себя делающим честь этому дому своим посещением. Но князь не заметил оборотной стороны, не замечал никакой подкладки. Этой беды Аглая и не предвидела. Сама она была удивительно хороша собой в этот вечер Все три барышни были приодеты, хоть и не очень пышно, и даже как-то особенно причесаны. Аглая сидела с Евгением Павловичем и необыкновенно дружески с ним разговаривала и шутила. Евгений Павлович держал себя как бы несколько солиднее, чем в другое время, тоже, может быть, из уважения к сановникам. Его, впрочем, в свете уже давно знали; это был там уже свой человек, хотя и молодой человек. В этот вечер он явился к Епанчиным с крепом на шляпе, и Белоконская похвалила его за этот креп, другой светский племянник, при подобных обстоятельствах, может быть, и не надел бы по таком дяде крепа. Лизавета Прокофьевна тоже была этим довольна, но вообще она казалась как-то уж слишком озабоченною. Князь заметил, что Аглая раза два на него внимательно посмотрела и, кажется, осталась им довольною Мало-помалу он становился ужасно счастлив. Давешние "фантастические" мысли и опасения его (после разговора с Лебедевым) казались ему теперь, при внезапных, но частых припоминаниях, таким несбыточным, невозможным и даже смешным сном! (И без того первым, хотя и бессознательным, желанием и влечением его, давеча и во весь день, было - как-нибудь сделать так, чтобы не поверить этому сну!) Говорил он мало, и то только на вопросы, и наконец совсем замолк, сидел и всё слушал, но видимо утопая в наслаждении Мало-помалу в нем самом подготовилось нечто вроде какого-то вдохновения, готового вспыхнуть при случае... Заговорил же он случайно, тоже отвечая на вопрос, и, казалось, вовсе без особых намерений...



VII

Пока он с наслаждением засматривался на Аглаю, весело разговаривавшую с князем N. и Евгением Павловичем, вдруг пожилой барин-англоман, занимавший "сановника" в другом углу и рассказывавший ему о чем-то с одушевлением, произнес имя Николая Андреевича Павлищева. Князь быстро повернулся в их сторону и стал слушать.

Дело шло о нынешних порядках и о каких-то беспорядках по помещичьим имениям в - ской губернии. Рассказы англомана заключали в себе, должно быть, что-нибудь и веселое, потому что старичок начал наконец смеяться желчному задору рассказчика. Он рассказывал плавно и как-то брюзгливо растягивая слова, с нежными ударениями на гласные буквы, почему он принужден был, и именно теперешними порядками, продать одно великолепное свое имение в - ской губернии, и даже, не нуждаясь особенно в деньгах, за полцены, и в то же время сохранить имение разоренное, убыточное и с процессом, и даже за него приплатить. "Чтоб избежать еще процесса и с павлищенским участком, я от них убежал. Еще одно или два такие наследства, и ведь я разорен. Мне там, впрочем, три тысячи десятин превосходной земли доставалось!".

- Ведь вот... Иван-то Петрович покойному Николаю Андреевичу Павлищеву родственник... ты ведь искал, кажется, родственников-то, - проговорил вполголоса князю Иван Федорович, вдруг очутившийся подле и заметивший чрезвычайное внимание князя к разговору. До сих пор он занимал своего генерала-начальника, но давно уже замечал исключительное уединение Льва Николаевича и стал беспокоиться; ему захотелось ввести его до известной степени в разговор и таким образом второй раз показать и отрекомендовать "высшим лицам".

- Лев Николаич - воспитанник Николая Андреича Павлищева, после смерти своих родителей, - ввернул он, встретив взгляд Ивана Петровича.

- О-чень при-ятно, - заметил тот, - и очень помню даже. Давеча, когда нас Иван Федорыч познакомил, я вас тотчас признал, и даже в лицо. Вы, право, мало изменились на вид, хоть я вас видел только ребенком, лет десяти или одиннадцати вы были. Что-то этакое напоминающее в чертах...

- Вы меня видели ребенком? - спросил князь с каким-то необыкновенным удивлением.

- О, очень уже давно, - продолжал Иван Петрович, - в Златоверховом, где вы проживали тогда у моих кузин. Я прежде довольно часто заезжал в Златоверхово, - вы меня не помните? О-чень может быть, что не помните... Вы были тогда... в какой-то болезни были тогда, так что я даже раз на вас подивился...

- Ничего не помню! - с жаром подтвердил князь.

Еще несколько слов объяснения, крайне спокойного со стороны Ивана Петровича и удивительно взволнованного со стороны князя, и оказалось, что две барыни, пожилые девушки, родственницы покойного Павлищева, проживавшие в его имении Златоверховом и которым князь поручен был на воспитание, были в свою очередь кузинами Ивану Петровичу. Иван Петрович тоже, как и все, почти ничего не мог объяснить из причин, по которым Павлищев так заботился о маленьком князе, своем приемыше. "Да и забыл тогда об этом поинтересоваться", но все-таки оказалось, что у него превосходная память, потому что он даже припомнил, как строга была к маленькому воспитаннику старшая кузина, Марфа Никитишна, "так, что я с ней даже побранился раз из-за вас за систему воспитания, потому что всё розги и розги больному ребенку - ведь это... согласитесь сами..." - и как, напротив, нежна была к бедному мальчику младшая кузина, Наталья Никитишна... "Обе они теперь, - пояснил он дальше, - проживают уже в -ской губернии (вот не знаю только, живы ли теперь?), где им от Павлищева досталось весьма и весьма порядочное маленькое имение. Марфа Никитишна, кажется, в монастырь хотела пойти; впрочем, не утверждаю; может, я о другом о ком слышал... да, это я про докторшу намедни слышал...".

Князь выслушал это с глазами, блестевшими от восторга и умиления. С необыкновенным жаром возвестил он в свою очередь, что никогда не простит себе, что в эти шесть месяцев поездки своей во внутренние губернии он не улучил случая отыскать и навестить своих бывших воспитательниц. "Он каждый день хотел ехать и всё был отвлечен обстоятельствами.... но что теперь он дает себе слово... непременно... хотя бы в - скую губернию... Так вы знаете Наталью Никитишну? Какая прекрасная, какая святая душа! Но и Марфа Никитишна... простите меня, но вы, кажется, ошибаетесь в Марфе Никитишне! Она была строга, но... ведь нельзя же было не потерять терпение... с таким идиотом, каким я тогда был (хи-хи!). Ведь я был тогда совсем идиот, вы не поверите (ха-ха!), Впрочем... впрочем, вы меня тогда видели и... Как же это я вас не помню, скажите, пожалуйста? Так вы... ах, боже мой, так неужели же вы в самом деле родственник Николаю Андреичу Павлищеву?".

- У-ве-ряю вас, - улыбнулся Иван Петрович, оглядывая князя.

- О, я ведь не потому сказал, чтоб я... сомневался... и, наконец, в этом разве можно сомневаться (хе-хе!)... хоть сколько-нибудь? То есть даже хоть сколько-нибудь!! (Хе-хе!). Но я к тому, что покойный Николай Андреич Павлищев был такой превосходный человек! Великодушнейший человек, право, уверяю вас!

Князь не то чтобы задыхался, а, так сказать, "захлебывался от прекрасного сердца", как выразилась об этом на другой день утром Аделаида, в разговоре с женихом своим, князем Щ.

- Ах, боже мой! - рассмеялся Иван Петрович, - почему же я не могу быть родственником даже и ве-ли-ко-душному человеку?

- Ах, боже мой! - вскричал князь, конфузясь, торопясь и воодушевляясь всё больше и больше, - я... я опять сказал глупость, но... так и должно было быть, потому что я... я... я, впрочем, опять не к тому! Да и что теперь во мне, скажите, пожалуйста, при таких интересах... при таких огромных интересах! И в сравнении с таким великодушнейшим человеком, - потому что ведь, ей-богу, он был великодушнейший человек, не правда ли? Не правда ли?

Князь даже весь дрожал. Почему он вдруг так растревожился, почему пришел в такой умиленный восторг, совершенно ни с того ни с сего и, казалось, нисколько не в меру с предметом разговора, - это трудно было бы решить. В таком уж он был настроении и даже чуть ли не ощущал в эту минуту, к кому-то и за что-то, самой горячей и чувствительной благодарности, - может быть, даже к Ивану Петровичу, а чуть ли и не ко всем гостям вообще. Слишком уж он "рассчастливился". Иван Петрович стал на него, наконец, заглядываться гораздо пристальнее; пристально очень рассматривал его и "сановник". Белоконская устремила на князя гневный взор и сжала губы. Князь N., Евгений Павлович, князь Щ., девицы - все прервали разговор и слушали. Казалось, Аглая была испугана, Лизавета же Прокофьевна просто струсила. Странны были и они, дочки с маменькой: они же предположили и решили, что князю бы лучше просидеть вечер молча; но только что увидали его в углу, в полнейшем уединении и совершенно довольного своею участью, как тотчас же и растревожились. Александра уж хотела пойти к нему и осторожно, через всю комнату, присоединиться к их компании, то есть к компании князя N., подле Белоконской. И вот только что князь сам заговорил, они еще более растревожились.

- Что превосходнейший человек, то вы правы, - внушительно и уже не улыбаясь произнес Иван Петрович, - да, да... это был человек прекрасный! Прекрасный и достойный, - прибавил он, помолчав. - Достойный даже, можно сказать, всякого уважения, - прибавил он еще внушительнее после третьей остановки, - и... и очень даже приятно видеть с вашей стороны...

- Не с этим ли Павлищевым история вышла какая-то... странная... с аббатом... с аббатом... забыл, с каким аббатом, только все тогда что-то рассказывали, - произнес, как бы припоминая, "сановник".

- С аббатом Гуро, иезуитом, - напомнил Иван Петрович, - да-с, вот-с превосходнейшие-то люди наши и достойнейшие-то! Потому что все-таки человек был родовой, с состоянием, камергер и если бы... продолжал служить... И вот бросает вдруг службу и всё, чтобы перейти в католицизм и стать иезуитом, да еще чуть не открыто, с восторгом каким-то. Право, кстати умер... да; тогда все говорили...

Князь был вне себя.

- Павлищев... Павлищев перешел в католицизм? Быть этого не может! - вскричал он в ужасе.

- Ну, "быть не может"! - солидно прошамкал Иван Петрович, - это уж много сказать, и согласитесь, мой милый князь, сами... Впрочем, вы так цените покойного... действительно, человек был добрейший, чему я и приписываю, в главных чертах, успех этого пройдохи Гуро. Но вы меня спросите, меня, сколько хлопот и возни у меня потом было по этому делу... и именно с этим самым Гуро! Представьте, - обратился он вдруг к старичку, - они даже претензии по завещанию хотели выставить, и мне даже приходилось тогда прибегать к самым то есть энергическим мерам... чтобы вразумить... потому что мастера дела! У-ди-вительные! Но, слава богу, это происходило в Москве, я тотчас к графу, и мы их... вразумили...

- Вы не поверите, как вы меня огорчили и поразили! - вскричал опять князь.

- Жалею; но, в сущности, всё это, собственно говоря, пустяки и пустяками бы кончилось, как и всегда; я уверен. Прошлым летом, - обратился он опять к старичку, - графиня К. тоже, говорят, пошла в какой-то католический монастырь за границей; наши как-то не выдерживают, если раз поддадутся этим... пронырам... особенно за границей.

- Это всё от нашей, я думаю... усталости, - авторитетно промямлил старичок, - ну, и манера у них проповедовать... изящная, своя... и напугать умеют. Меня тоже в тридцать втором году, в Вене, напугали, уверяю вас; только я не поддался и убежал от них, ха-ха!

- Я слышала, что ты тогда, батюшка, с красавицей графиней Левицкой из Вены в Париж убежал, свой пост бросил, а не от иезуита, - вставила вдруг Белоконская.

- Ну, да ведь от иезуита же, все-таки выходит, что от иезуита! - подхватил старичок, рассмеявшись при приятном воспоминании. - Вы, кажется, очень религиозны, что так редко встретишь теперь в молодом человеке, - ласково обратился он к князю Льву Николаевичу, слушавшему раскрыв рот и всё еще пораженному; старичку видимо хотелось разузнать князя ближе; по некоторым причинам он стал очень интересовать его.

- Павлищев был светлый ум и христианин, истинный христианин, - произнес вдруг князь, - как же мог он подчиниться вере... нехристианской?.. Католичество - всё равно что вера нехристианская! - прибавил он вдруг, засверкав глазами и смотря пред собой, как-то вообще обводя глазами всех вместе.

- Ну, это слишком, - пробормотал старичок и с удивлением поглядел на Ивана Федоровича.

- Как так это, католичество вера нехристианская? - повернулся на стуле Иван Петрович. - А какая же?

- Нехристианская вера, во-первых! - в чрезвычайном волнении и не в меру резко заговорил опять князь, - это во-первых, а во-вторых, католичество римское даже хуже самого атеизма, таково мое мнение! Да! таково мое мнение! Атеизм только проповедует нуль, а католицизм идет дальше: он искаженного Христа проповедует, им же оболганного и поруганного, Христа противоположного! Он антихриста проповедует, клянусь вам, уверяю вас! Это мое личное и давнишнее убеждение, и оно меня самого измучило... Римский католицизм верует, что без всемирной государственной власти церковь не устоит на земле, и кричит: "Non possumus!". 1 По-моему, римский католицизм даже и не вера, а решительно продолжение Западной Римской империи, и в нем всё подчинено этой мысли, начиная с веры. Папа захватил землю, земной престол и взял меч; с тех пор всё так и идет, только к мечу прибавили ложь, пронырство, обман, фанатизм, суеверие, злодейство, играли самыми святыми, правдивыми, простодушными, пламенными чувствами народа, всё, всё променяли за деньги, за низкую земную власть. И это не учение антихристово?! Как же было не выйти от них атеизму? Атеизм от них вышел, из самого римского католичества! Атеизм прежде всего с них самих начался: могли ли они веровать себе сами? Он укрепился из отвращения к ним; он порождение их лжи и бессилия духовного! Атеизм! У нас не веруют еще только сословия исключительные, как великолепно выразился намедни Евгений Павлович, корень потерявшие; а там, в Европе, уже страшные массы самого народа начинают не веровать, - прежде от тьмы и от лжи, а теперь уже из фанатизма, из ненависти к церкви и ко христианству!


1 "Не можем!". (лат.).


Князь остановился перевести дух. Он ужасно скоро говорил. Он был бледен и задыхался. Все переглядывались; но наконец старичок откровенно рассмеялся. Князь N. вынул лорнет и, не отрываясь, рассматривал князя. Немчик-поэт выполз из угла и подвинулся поближе к столу, улыбаясь зловещею улыбкой.

- Вы очень пре-у-вели-чиваете, - протянул Иван Петрович с некоторою скукой и даже как будто чего-то совестясь, - в тамошней церкви тоже есть представители, достойные всякого уважения и до-бро-детельные...

- Я никогда и не говорил об отдельных представителях церкви. Я о римском католичестве в его сущности говорил, я о Риме говорю. Разве может церковь совершенно исчезнуть? Я никогда этого не говорил!

- Согласен, но всё это известно и даже - не нужно и... принадлежит богословию...

- О нет, о нет! Не одному богословию, уверяю вас, что нет! Это гораздо ближе касается нас, чем вы думаете. В этом-то вся и ошибка наша, что мы не можем еще видеть, что это дело не исключительно одно только богословское! Ведь и социализм - порождение католичества и католической сущности! Он тоже, как и брат его атеизм, вышел из отчаяния, в противоположность католичеству в смысле нравственном, чтобы заменить собой потерянную нравственную власть религии, чтоб утолить жажду духовную возжаждавшего человечества и спасти его не Христом, а тоже насилием! Это тоже свобода чрез насилие, это тоже объединение чрез меч и кровь! "Не смей веровать в бога, не смей иметь собственности, не смей иметь личности, fraternite ou la mort, 1 два миллиона голов!". По делам их вы узнаете их - это сказано! И не думайте, чтоб это было всё так невинно и бесстрашно для нас; о, нам нужен отпор, и скорей, скорей! Надо, чтобы воссиял в отпор Западу наш Христос, которого мы сохранили и которого они и не знали! Не рабски попадаясь на крючок иезуитам, а нашу русскую цивилизацию им неся, мы должны теперь стать пред ними, и пусть не говорят у нас, что проповедь их изящна, как сейчас сказал кто-то...


1 братство или смерть (франц.).


- Но позвольте же, позвольте же, - забеспокоился ужасно Иван Петрович, озираясь кругом и даже начиная трусить, - все ваши мысли, конечно, похвальны и полны патриотизма, но всё это в высшей степени преувеличено и... даже лучше об этом оставить...

- Нет, не преувеличено, а скорей уменьшено; именно уменьшено, потому что я не в силах выразиться, но...

- По-зволь-те же!

Князь замолчал. Он сидел, выпрямившись на стуле, и неподвижно, огненным взглядом глядел на Ивана Петровича.

- Мне кажется, что вас слишком уже поразил случай с вашим благодетелем, - ласково и не теряя спокойствия заметил старичок, - вы воспламенены... может быть, уединением. Если бы вы пожили больше с людьми, а в свете, я надеюсь, вам будут рады, как замечательному молодому человеку, то, конечно, успокоите ваше одушевление и увидите, что всё это гораздо проще... и к тому же такие редкие случаи... происходят, по моему взгляду, отчасти от нашего пресыщения, а отчасти от... скуки...

- Именно, именно так, - вскричал князь, - великолепнейшая мысль! Именно "от скуки, от нашей скуки", не от пресыщения, а, напротив, от жажды... не от пресыщения, вы в этом ошиблись! Не только от жажды, но даже от воспаления, от жажды горячешной! И... и не думайте, что это в таком маленьком виде, что можно только смеяться; извините меня, надо уметь предчувствовать! Наши как доберутся до берега, как уверуют, что это берег, то уж так обрадуются ему, что немедленно доходят до последних столпов; отчего это? Вы вот дивитесь на Павлищева, вы всё приписываете его сумасшествию или доброте, но это не так! И не нас одних, а всю Европу дивит в таких случаях русская страстность наша: у нас коль в католичество перейдет, то уж непременно иезуитом станет, да еще из самых подземных; коль атеистом станет, то непременно начнет требовать искоренения веры в бога насилием, то есть, стало быть, и мечом! Отчего это, отчего разом такое исступление? Неужто не знаете? Оттого, что он отечество нашел, которое здесь просмотрел, и обрадовался; берег, землю нашел и бросился ее целовать! Не из одного ведь тщеславия, не всё ведь от одних скверных тщеславных чувств происходят русские атеисты и русские иезуиты, а и из боли духовной, из жажды духовной, из тоски по высшему делу, по крепкому берегу, по родине, в которую веровать перестали, потому что никогда ее и не знали! Атеистом же так легко сделаться русскому человеку, легче чем всем остальным во всем мире! И наши не просто становятся атеистами, а непременно уверуют в атеизм, как бы в новую веру, никак и не замечая, что уверовали в нуль. Такова наша жажда! "Кто почвы под собой не имеет, тот и бога не имеет". Это не мое выражение. Это выражение одного купца из старообрядцев, с которым я встретился, когда ездил. Он, правда, не так выразился, он сказал: "Кто от родной земли отказался, тот и от бога своего отказался". Ведь подумать только, что у нас образованнейшие люди в хлыстовщину даже пускались... Да и чем, впрочем, в таком случае хлыстовщина хуже, чем нигилизм, иезуитизм, атеизм? Даже, может, и поглубже еще! Но вот до чего доходила тоска!.. Откройте жаждущим и воспаленным Колумбовым спутникам берег Нового Света, откройте русскому человеку русский Свет, дайте отыскать ему это золото, это сокровище, сокрытое от него в земле! Покажите ему в будущем обновление всего человечества и воскресение его, может быть, одною только русскою мыслью, русским богом и Христом, и увидите, какой исполин могучий и правдивый, мудрый и кроткий вырастет пред изумленным миром, изумленным и испуганным, потому что они ждут от нас одного лишь меча, меча и насилия, потому что они представить себе нас не могут, судя по себе, без варварства. И это до сих пор, и это чем дальше, тем больше! И...

Но тут вдруг случилось одно событие, речь оратора прервалась самым неожиданным образом.

Вся эта горячешная тирада, весь этот наплыв страстных и беспокойных слов и восторженных мыслей, как бы толкавшихся в какой-то суматохе и перескакивавших одна через другую, всё это предрекало что-то опасное, что-то особенное в настроении так внезапно вскипевшего, по-видимому ни с того ни с сего, молодого человека. Из присутствовавших в гостиной все знавшие князя боязливо (а иные и со стыдом) дивились его выходке, столь не согласовавшейся со всегдашнею и даже робкою его сдержанностью, с редким и особенным тактом его в иных случаях и с инстинктивным чутьем высших приличий. Понять не могли, отчего это вышло: не известие же о Павлищеве было причиной. В дамском углу смотрели на него как на помешавшегося, а Белоконская призналась потом, что "еще минуту, и она уже хотела спасаться". "Старички" почти потерялись от первого изумления; генерал-начальник недовольно и строго смотрел с своего стула. Техник-полковник сидел в совершенной неподвижности. Немчик даже побледнел, но всё еще улыбался своею фальшивой улыбкой, поглядывая на других: как другие отзовутся? Впрочем, всё это и "весь скандал" могли бы разрешиться самым обыкновенным и естественным способом, может быть, даже чрез минуту; удивленный чрезвычайно, но раньше прочих спохватившийся Иван Федорович уже несколько раз пробовал было остановить князя; не достигнув успеха, он пробирался теперь к нему с целями твердыми и решительными. Еще минута, и если уж так бы понадобилось, то он, может быть, решился бы дружески вывести князя, под предлогом его болезни, что, может быть, и действительно было правда и чему очень верил про себя Иван Федорович... Но дело обернулось другим образом.

Еще вначале, как только князь вошел в гостиную, он сел как можно дальше от китайской вазы, которою так напугала его Аглая. Можно ли поверить, что после вчерашних слов Аглаи в него вселилось какое-то неизгладимое убеждение, какое-то удивительное и невозможное предчувствие, что он непременно и завтра же разобьет эту вазу, как бы ни сторонился от нее, как бы ни избегал беды? Но это было так. В продолжение вечера другие сильные, но светлые впечатления стали наплывать в его душу; мы уже говорили об этом. Он забыл свое предчувствие. Когда он услышал о Павлищеве и Иван Федорович подвел и показал его снова Ивану Петровичу, он пересел ближе к столу и прямо попал на кресло подле огромной, прекрасной китайской вазы, стоявшей на пьедестале, почти рядом с его локтем, чуть-чуть позади.

При последних словах своих он вдруг встал с места, неосторожно махнул рукой, как-то двинул плечом - и... раздался всеобщий крик! Ваза покачнулась, сначала как бы в нерешимости: не упасть ли на голову которому-нибудь из старичков, но вдруг склонилась в противоположную сторону, в сторону едва отскочившего в ужасе немчика, и рухнула на пол. Гром, крик, драгоценные осколки, рассыпавшиеся по ковру, испуг, изумление, - о, что было с князем, то трудно да почти и не надо изображать! Но не можем не упомянуть об одном странном ощущении, поразившем его именно в это самое мгновение и вдруг ему выяснившемся из толпы всех других смутных и странных ощущений: не стыд, не скандал, не страх, не внезапность поразили его больше всего, а сбывшееся пророчество! Что именно было в этой мысли такого захватывающего, он не мог бы и разъяснить себе; он только чувствовал, что поражен до сердца, и стоял в испуге, чуть не мистическом. Еще мгновение, и как будто всё пред ним расширилось, вместо ужаса - свет и радость, восторг; стало спирать дыхание, и... но мгновение прошло. Слава богу, это было не то! Он перевел дух и осмотрелся кругом.

Он долго как бы не понимал суматохи, кипевшей кругом него, то есть понимал совершенно и всё видел, но стоял как бы особенным человеком, ни в чем не принимавшим участия и который, как невидимка в сказке, пробрался в комнату и наблюдает посторонних, но интересных ему людей. Он видел, как убирали осколки, слышал быстрые разговоры, видел Аглаю, бледную и странно смотревшую на него, очень странно: в глазах ее совсем не было ненависти, нисколько не было гнева; она смотрела на него испуганным, но таким симпатичным взглядом, а на других таким сверкающим взглядом... сердце его вдруг сладко заныло. Наконец он увидел со странным изумлением, что все уселись и даже смеются, точно ничего и не случилось! Еще минута, и смех увеличился: смеялись уже на него глядя, на его остолбенелое онемение, но смеялись дружески, весело; многие с ним заговаривали и говорили так ласково, во главе всех Лизавета Прокофьевна: она говорила смеясь и что-то очень, очень доброе. Вдруг он почувствовал, что Иван Федорович дружески треплет его по плечу; Иван Петрович тоже смеялся; но еще лучше, еще привлекательнее и симпатичнее был старичок; он взял князя за руку и, слегка пожимая, слегка ударяя по ней ладонью другой руки, уговаривал его опомниться, точно маленького испуганного мальчика, что ужасно понравилось князю, и наконец посадил его вплоть возле себя. Князь с наслаждением вглядывался в его лицо и всё еще не в силах был почему-то заговорить, ему дух спирало; лицо старика ему так нравилось.

- Как? - пробормотал он наконец, - вы прощаете меня в самом деле? И... вы, Лизавета Прокофьевна?

Смех усилился, у князя выступили на глазах слезы; он не верил себе и был очарован.

- Конечно, ваза была прекрасная. Я ее помню здесь уже лет пятнадцать, да... пятнадцать... - произнес было Иван Петрович.

- Ну, вот беда какая! И человеку конец приходит, а тут из-за глиняного горшка! - громко сказала Лизавета Прокофьевна. - Неужто уж ты так испугался, Лев Николаич? - даже с боязнью прибавила она. - Полно, голубчик, полно; пугаешь ты меня в самом деле.

- И за всё прощаете? За всё кроме вазы? - встал было князь вдруг с места, но старичок тотчас же опять притянул его за руку. Он не хотел упускать его.

- C'est tres curieux et c'est tres serieux! 1 - шепнул он через стол Ивану Петровичу, впрочем довольно громко; князь, может, и слышал.


1 Это очень любопытно и очень серьезно! (франц.).


- Так я вас никого не оскорбил? Вы не поверите, как я счастлив от этой мысли; но так и должно быть! Разве мог я здесь кого-нибудь оскорбить? Я опять оскорблю вас, если так подумаю.

- Успокойтесь, мой друг, это - преувеличение. И вам вовсе не за что так благодарить; это чувство прекрасное, но преувеличенное.

- Я вас не благодарю, я только... любуюсь вами, я счастлив, глядя на вас; может быть, я говорю глупо, но - мне говорить надо, надо объяснить... даже хоть из уважения к самому себе.

Всё в нем было порывисто, смутно и лихорадочно; очень может быть, что слова, которые он выговаривал, были часто не те, которые он хотел сказать. Взглядом он как бы спрашивал: можно ли ему говорить? Взгляд его упал на Белоконскую.

- Ничего, батюшка, продолжай, продолжай, только не задыхайся, - заметила она, - ты и давеча с одышки начал и вот до чего дошел; а говорить не бойся: эти господа и почудней тебя видывали, не удивишь, а ты еще и не бог знает как мудрен, только вот вазу-то разбил да напугал.

Князь, улыбаясь, ее выслушал.

- Ведь это вы, - обратился он вдруг к старичку, - ведь это вы студента Подкумова и чиновника Швабрина три месяца назад от ссылки спасли?

Старичок даже покраснел немного и пробормотал, что надо бы успокоиться.

- Ведь это я про вас слышал, - обратился он тотчас же к Ивану Петровичу, - в -ской губернии, что вы погоревшим мужикам вашим, уже вольным и наделавшим вам неприятностей, даром дали лесу обстроиться?

- Ну, это пре-у-ве-личение, - пробормотал Иван Петрович, впрочем приятно приосанившись; но на этот раз он был совершенно прав, что "это преувеличение": это был только неверный слух, дошедший до князя.

- А вы, княгиня, - обратился он вдруг к Белоконской со светлою улыбкой, - разве не вы, полгода назад, приняли меня в Москве как родного сына, по письму Лизаветы Прокофьевны, и действительно как родному сыну один совет дали, который я никогда не забуду. Помните?

- Что ты на стены-то лезешь? - досадливо проговорила Белоконская. - Человек ты добрый, да смешной: два гроша тебе дадут, а ты благодаришь, точно жизнь спасли. Ты думаешь, это похвально, ан это противно.

Она было уже совсем рассердилась, но вдруг рассмеялась, и на этот раз добрым смехом. Просветлело лицо и Лизаветы Прокофьевны; просиял и Иван Федорович.

- Я говорил, что Лев Николаич человек... человек... одним словом, только бы вот не задыхался, как княгиня заметила... - пробормотал генерал в радостном упоении, повторяя поразившие его слова Белоконской.

Одна Аглая была как-то грустна; но лицо ее всё еще пылало, может быть и негодованием.

- Он, право, очень мил, - пробормотал опять старичок Ивану Петровичу.

- Я вошел сюда с мукой в сердце, - продолжал князь, всё с каким-то возраставшим смятением, всё быстрее и быстрее, всё чуднее и одушевленнее, - я... я боялся вас, боялся и себя. Всего более себя. Возвращаясь сюда, в Петербург, я дал себе слово непременно увидеть наших первых людей, старших, исконных, к которым сам принадлежу, между которыми сам из первых по роду. Ведь я теперь с такими же князьями, как сам, сижу, ведь так? Я хотел вас узнать, и это было надо; очень, очень надо!.. Я всегда слышал про вас слишком много дурного, больше, чем хорошего, о мелочности и исключительности ваших интересов, об отсталости, о мелкой образованности, о смешных привычках, - о, ведь так много о вас пишут и говорят! Я с любопытством шел сюда сегодня, со смятением: мне надо было видеть самому и лично убедиться: действительно ли весь этот верхний слой русских людей уж никуда не годится, отжил свое время, иссяк исконною жизнью и только способен умереть, но всё еще в мелкой, завистливой борьбе с людьми... будущими, мешая им, не замечая, что сам умирает? Я и прежде не верил этому мнению вполне, потому что у нас и сословия-то высшего никогда не бывало, разве придворное, по мундиру, или... по случаю, а теперь уж и совсем исчезло, ведь так, ведь так?

- Ну, это вовсе не так, - язвительно рассмеялся Иван Петрович.

- Ну, опять застучал! - не утерпела и проговорила Белоконская.

- Laissez le dire, 1 он весь даже дрожит, - предупредил опять старичок вполголоса.


1 Дайте ему говорить (франц.).


Князь был решительно вне себя.

- И что ж? Я увидел людей изящных, простодушных, умных; я увидел старца, который ласкает и выслушивает мальчика, как я; вижу людей, способных понимать и прощать, людей русских и добрых, почти таких же добрых и сердечных, каких я встретил там, почти не хуже. Судите же, как радостно я был удивлен! О, позвольте мне это высказать! Я много слышал и сам очень верил, что в свете всё манера, всё дряхлая форма, а сущность иссякла; но ведь я сам теперь вижу, что этого быть не может у нас; это где-нибудь, а только не у нас. Неужели же вы все теперь иезуиты и обманщики? Я слышал, как давеча рассказывал князь N.: разве это не простодушный, не вдохновенный юмор, разве это не истинное добродушие? Разве такие слова могут выходить из уст человека... мертвого, с иссохшим сердцем и талантом? Разве мертвецы могли бы обойтись со мной, как вы обошлись?

Разве это не материал... для будущего, для надежд? Разве такие люди могут не понять и отстать?

- Еще раз прошу, успокойтесь, мой милый, мы обо всем этом в другой раз, и я с удовольствием... - усмехнулся "сановник".

Иван Петрович крякнул и поворотился в своих креслах; Иван Федорович зашевелился; генерал-начальник разговаривал с супругой сановника, не обращая уже ни малейшего внимания на князя; но супруга сановника часто вслушивалась и поглядывала.

- Нет, знаете, лучше уж мне говорить! - с новым лихорадочным порывом продолжал князь, как-то особенно доверчиво и даже конфиденциально обращаясь к старичку. - Мне Аглая Ивановна запретила вчера говорить и даже темы назвала, о которых нельзя говорить; она знает, что я в них смешон! Мне двадцать седьмой год, а ведь я знаю, что я как ребенок. Я не имею права выражать мою мысль, я это давно говорил; я только в Москве, с Рогожиным, говорил откровенно... Мы с ним Пушкина читали, всего прочли; он ничего не знал, даже имени Пушкина... Я всегда боюсь моим смешным видом скомпрометировать мысль и главную идею. Я не имею жеста. Я имею жест всегда противоположный, а это вызывает смех и унижает идею. Чувства меры тоже нет, а это главное; это даже самое главное... Я знаю, что мне лучше сидеть и молчать. Когда я упрусь и замолчу, то даже очень благоразумным кажусь, и к тому же обдумываю. Но теперь мне лучше говорить. Я потому заговорил, что вы так прекрасно на меня глядите; у вас прекрасное лицо! Я вчера Аглае Ивановне слово дал, что весь вечер буду молчать.

- Vraiment? 1 - улыбнулся старичок.


1 Неужели? (франц.).


- Но я думаю минутами, что я и не прав, что так думаю: искренность ведь стоит жеста, так ли? Так ли?

- Иногда.

- Я хочу всё объяснить, всё, всё, всё! О да! Вы думаете, я утопист? Идеолог? О нет, у меня, ей-богу, всё такие простые мысли... Вы не верите? Вы улыбаетесь? Знаете, что я подл иногда, потому что веру теряю; давеча я шел сюда и думал: "Ну, как я с ними заговорю? С какого слова надо начать, чтоб они хоть что-нибудь поняли?". Как я боялся, но за вас я боялся больше, ужасно, ужасно!

А между тем мог ли я бояться, не стыдно ли было бояться? Что в том, что на одного передового такая бездна отсталых и недобрых? В том-то и радость моя, что я теперь убежден, что вовсе не бездна, а всё живой материал! Нечего смущаться и тем, что мы смешны, не правда ли? Ведь это действительно так, мы смешны, легкомысленны, с дурными привычками, скучаем, глядеть не умеем, понимать не умеем, мы ведь все таковы, все, и вы, и я, и они! Ведь вы вот не оскорбляетесь же тем, что я в глаза говорю вам, что вы смешны? А коли так, то разве вы не материал? Знаете, по-моему, быть смешным даже иногда хорошо, да и лучше: скорее простить можно друг другу, скорее и смириться; не всё же понимать сразу, не прямо же начинать с совершенства! Чтобы достичь совершенства, надо прежде многого не понимать! А слишком скоро поймем, так, пожалуй, и не хорошо поймем. Это я вам говорю, вам, которые уже так много умели понять и... не понять. Я теперь не боюсь за вас; вы ведь не сердитесь, что вам такие слова говорит такой мальчик? Вы смеетесь, Иван Петрович. Вы думаете: я за тех боялся, их адвокат, демократ, равенства оратор? - засмеялся он истерически (он поминутно смеялся коротким и восторженным смехом). - Я боюсь за вас, за вас всех и за всех нас вместе. Я ведь сам князь исконный и с князьями сижу. Я, чтобы спасти всех нас, говорю, чтобы не исчезло сословие даром, в потемках, ни о чем не догадавшись, за всё бранясь и всё проиграв. Зачем исчезать и уступать другим место, когда можно остаться передовыми и старшими? Будем передовыми, так будем и старшими. Станем слугами, чтоб быть старшинами.

Он стал порываться вставать с кресла, но старичок его постоянно удерживал, с возраставшим, однако ж, беспокойством смотря на него.

- Слушайте! Я знаю, что говорить нехорошо: лучше просто пример, лучше просто начать... я уже начал... и - и неужели в самом деле можно быть несчастным? О, что такое мое горе и моя беда, если я в силах быть счастливым? Знаете, я не понимаю, как можно проходить мимо дерева и не быть счастливым, что видишь его? Говорить с человеком и не быть счастливым, что любишь его! О, я только не умею высказать... а сколько вещей на каждом шагу таких прекрасных, которые даже самый потерявшийся человек находит прекрасными? Посмотрите на ребенка, посмотрите на божию зарю, посмотрите на травку, как она растет, посмотрите в глаза, которые на вас смотрят и вас любят...

Он давно уже стоял, говоря. Старичок уже испуганно смотрел на него. Лизавета Прокофьевна вскрикнула: "Ах, боже мой!", прежде всех догадавшись, и всплеснула руками. Аглая быстро подбежала к нему, успела принять его в свои руки и с ужасом, с искаженным болью лицом услышала дикий крик "духа, сотрясшего и повергшего" несчастного. Больной лежал на ковре. Кто-то успел поскорее подложить ему под голову подушку.

Этого никто не ожидал. Чрез четверть часа князь N., Евгений Павлович, старичок попробовали оживить опять вечер, но еще чрез полчаса уже все разъехались. Было высказано много сочувственных слов, много сетований, несколько мнений. Иван Петрович выразился, между прочим, что "молодой человек сла-вя-нофил или в этом роде, но что, впрочем, это неопасно". Старичок ничего не высказал. Правда, уже потом, на другой и на третий день, все несколько и посердились; Иван Петрович даже обиделся, но немного. Начальник-генерал некоторое время был несколько холоден к Ивану Федоровичу. "Покровитель" семейства, сановник, тоже кое-что промямлил с своей стороны отцу семейства в назидание, причем лестно выразился, что очень и очень интересуется судьбой Аглаи. Он был человек и в самом деле несколько добрый; но в числе причин его любопытства относительно князя, в течение вечера, была и давнишняя история князя с Настасьей Филипповной; об этой истории он кое-что слышал и очень даже интересовался, хотел бы даже и расспросить.

Белоконская, уезжая с вечера, сказала Лизавете Прокофьевне:

- Что ж, и хорош и дурен; а коли -хочешь мое мнение знать, то больше дурен. Сама видишь, какой человек, больной человек!

Лизавета Прокофьевна решила про себя окончательно, что жених "невозможен", и за ночь дала себе слово, что, "покамест она жива, не быть князю мужем ее Аглаи". С этим и встала поутру. Но поутру же, в первом часу, за завтраком, она впала в удивительное противоречие самой себе.

На один, чрезвычайно, впрочем, осторожный, спрос сестер Аглая вдруг ответила холодно, но заносчиво, точно отрезала:

- Я никогда никакого слова не давала ему, никогда в жизни не считала его моим женихом. Он мне такой же посторонний человек, как и всякий.

Лизавета Прокофьевна вдруг вспыхнула.

- Этого я не ожидала от тебя, - проговорила она с огорчением, - жених он невозможный, я знаю, и слава богу, что так сошлось; но от тебя-то я таких слов не ждала! Я думала, другое от тебя будет. Я бы тех всех вчерашних прогнала, а его оставила, вот он какой человек!..

Тут она вдруг остановилась, испугавшись сама того, что сказала. Но если бы знала она, как была несправедлива в эту минуту к дочери? Уже всё было решено в голове Аглаи; она тоже ждала своего часа, который должен был всё решить, и всякий намек, всякое неосторожное прикосновение глубокою раной раздирали ей сердце.



VIII

И для князя это утро началось под влиянием тяжелых предчувствий; их можно было объяснить его болезненным состоянием, но он был слишком неопределенно грустен, и это было для него всего мучительнее. Правда, пред ним стояли факты яркие, тяжелые и язвительные, но грусть его заходила дальше всего, что он припоминал и соображал; он понимал, что ему не успокоить себя одному. Мало-помалу в нем укоренилось ожидание, что сегодня же с ним случится что-то особенное и окончательное. Припадок, бывший с ним накануне, был из легких; кроме ипохондрии, некоторой тягости в голове и боли в членах, он не ощущал никакого другого расстройства. Голова его работала довольно отчетливо, хотя душа и была больна. Встал он довольно поздно и тотчас же ясно припомнил вчерашний вечер; хоть и не совсем отчетливо, но все-таки припомнил и то, как через полчаса после припадка его довели домой. Он узнал, что уже являлся к нему посланный от Епанчиных узнать о его здоровье. В половине двенадцатого явился другой; это было ему приятно. Вера Лебедева из первых пришла навестить его и прислужить ему. В первую минуту, как она его увидала, она вдруг заплакала, но когда князь тотчас же успокоил ее, - рассмеялась. Его как-то вдруг поразило сильное сострадание к нему этой девушки; он схватил ее руку и поцеловал. Вера вспыхнула.

- Ах, что вы, что вы! - воскликнула она в испуге, быстро отняв свою руку.

Она скоро ушла в каком-то странном смущении. Между прочим, она успела рассказать, что отец ее сегодня, еще чем свет, побежал к "покойнику", как называл он генерала, узнать, не помер ли он за ночь, и что слышно, говорят, наверно, скоро помрет. В двенадцатом часу явился домой и к князю и сам Лебедев, но, собственно, "на минуту, чтоб узнать о драгоценном здоровье" и т. д. и, кроме того, наведаться в "шкапчик". Он больше ничего, как ахал и охал, и князь скоро отпустил его, но все-таки тот попробовал порасспросить о вчерашнем припадке, хотя и видно было, что об этом он уже знает в подробностях. За ним забежал Коля, тоже на минуту; этот в самом деле торопился и был в сильной и мрачной тревоге. Он начал с того, что прямо и настоятельно попросил у князя разъяснения всего, что от него скрывали, примолвив, что уже почти всё узнал во вчерашний же день. Он был сильно и глубоко потрясен.

Со всем возможным сочувствием, к какому только был способен, князь рассказал всё дело, восстановив факты в полной точности, и поразил бедного мальчика как громом. Он не мог вымолвить ни слова и молча заплакал. Князь почувствовал, что это было одно из тех впечатлений, которые остаются навсегда и составляют перелом в жизни юноши навеки. Он поспешил передать ему свой взгляд на дело, прибавив, что, по его мнению, может быть, и смерть-то старика происходит, главное, от ужаса, оставшегося в его сердце после поступка, и что к этому не всякий способен. Глаза Коли засверкали, когда он выслушал князя:

- Негодные Ганька, и Варя, и Птицын! Я с ними не буду ссориться, но у нас разные дороги с этой минуты! Ах, князь, я со вчерашнего очень много почувствовал нового; это мой урок! Мать я тоже считаю теперь прямо на моих руках; хотя она и обеспечена у Вари, но это всё не то...

Он вскочил, вспомнив, что его ждут, наскоро спросил о состоянии здоровья князя и, выслушав ответ, вдруг с поспешностью прибавил:

- Нет ли и другого чего? Я слышал, вчера... (впрочем, я не имею права), но если вам когда-нибудь и в чем-нибудь понадобится верный слуга, то он перед вами. Кажется, мы оба не совсем-то счастливы, ведь так? Но... я не расспрашиваю, не расспрашиваю...

Он ушел, а князь еще больше задумался: все пророчествуют несчастия, все уже сделали заключения, все глядят, как бы что-то знают, и такое, чего он не знает; Лебедев выспрашивает, Коля прямо намекает, а Вера плачет. Наконец он в досаде махнул рукой: "Проклятая болезненная мнительность", - подумал он. Лицо его просветлело, когда, во втором часу, он увидел Епанчиных, входящих навестить его, "на минутку". Эти уже действительно зашли на минуту. Лизавета Прокофьевна, встав от завтрака, объявила, что гулять пойдут все сейчас и все вместе. Уведомление было дано в форме приказания, отрывисто, сухо, без объяснений. Все вышли, то есть маменька, девицы, князь Щ. Лизавета Прокофьевна прямо направилась в сторону, противоположную той, в которую направлялись каждодневно. Все понимали, в чем дело, и все молчали, боясь раздражить мамашу, а она, точно прячась от упрека и возражений, шла впереди всех, не оглядываясь. Наконец Аделаида заметила, что на прогулке нечего так бежать и что за мамашей не поспеешь.

- Вот что, - обернулась вдруг Лизавета Прокофьевна, - мы теперь мимо него проходим. Как бы там ни думала Аглая и что бы там ни случилось потом, а он нам не чужой, а теперь еще вдобавок и в несчастии и болен; я по крайней мере зайду навестить. Кто хочет со мной, тот иди, кто не хочет - проходи мимо; путь не загорожен.

Все вошли, разумеется. Князь, как следует, поспешил еще раз попросить прощения за вчерашнюю вазу и... скандал.

- Ну, это ничего, - ответила Лизавета Прокофьевна, - вазы не жаль, жаль тебя. Стало быть, сам теперь примечаешь, что был скандал: вот что значит "на другое-то утро...", но и это ничего, потому что всякий теперь видит, что с тебя нечего спрашивать. Ну, до свиданья, однако ж; если в силах, так погуляй и опять засни - мой совет. А вздумаешь, заходи по-прежнему; уверен будь, раз навсегда, что, что бы ни случилось, что бы ни вышло, ты все-таки останешься другом нашего дома: моим по крайней мере. За себя-то по крайней мере ответить могу...

На вызов ответили все и подтвердили мамашины чувства. Они ушли, но в этой простодушной поспешности сказать что-нибудь ласковое и ободряющее таилось много жестокого, о чем и не спохватилась Лизавета Прокофьевна. В приглашении приходить "по-прежнему" и в словах "моим по крайней мере" опять зазвучало что-то предсказывающее. Князь стал припоминать Аглаю; правда, она ему удивительно улыбнулась, при входе и при прощанье, но не сказала ни слова, даже и тогда, когда все заявляли свои уверения в дружбе, хотя раза два пристально на него посмотрела. Лицо ее было бледнее обыкновенного, точно она худо проспала ночь. Князь решил вечером же идти к ним непременно "по-прежнему" и лихорадочно взглянул на часы. Вошла Вера, ровно три минуты спустя по уходе Епанчиных.

- Мне, Лев Николаевич, Аглая Ивановна сейчас словечко к вам потихоньку передала.

Князь так и задрожал.

- Записка?

- Нет-с, на словах; и то едва успела. Просит вас очень весь сегодняшний день ни на одну минуту не отлучаться со двора, вплоть до семи часов повечеру или даже до девяти, не совсем я тут расслышала.

- Да... для чего же это? Что это значит?

- Ничего этого я не знаю; только велела накрепко передать.

- Так и сказала "накрепко"?

- Нет-с, прямо не сказала: едва успела, отвернувшись, выговорить, благо я уж сама подскочила. Но уж по лицу видно было, как приказывала: накрепко или нет. Так на меня посмотрела, что у меня сердце замерло...

Несколько расспросов еще, и князь хотя ничего больше не узнал, но зато еще пуще встревожился. Оставшись один, он лег на диван и стал опять думать. "Может, там кто-нибудь будет у них до девяти часов, и она опять за меня боится, чтоб я чего при гостях не накуролесил", - выдумал он наконец и опять стал нетерпеливо ждать вечера и глядеть на часы. Но разгадка последовала гораздо раньше вечера и тоже в форме нового визита, разгадка в форме новой, мучительной загадки: ровно полчаса по уходе Епанчиных к нему вошел Ипполит, до того усталый и изнуренный, что, войдя и ни слова не говоря, как бы без памяти, буквально упал в кресла и мгновенно погрузился в нестерпимый кашель. Он докашлялся до крови. Глаза его сверкали, и красные пятна зарделись на щеках. Князь пробормотал ему что-то, но тот не ответил и еще долго, не отвечая, отмахивался только рукой, чтоб его покамест не беспокоили. Наконец он очнулся.

- Ухожу! - через силу произнес он наконец хриплым голосом.

- Хотите, я вас доведу, - сказал князь, привстав с места, и осекся, вспомнив недавний запрет уходить со двора.

Ипполит засмеялся.

- Я не от вас ухожу, - продолжал он с беспрерывною одышкой и перхотой, - я, напротив, нашел нужным к вам прийти, и за делом... без чего не стал бы беспокоить. Я туда ухожу, и в этот раз, кажется, серьезно. Капут! Я не для сострадания, поверьте... я уж и лег сегодня, с десяти часов, чтоб уж совсем не вставать до самого того времени, да вот раздумал и встал еще раз, чтобы к вам идти... стало быть, надо.

- Жаль на вас смотреть; вы бы кликнули меня лучше, чем самим трудиться.

- Ну, вот и довольно. Пожалели, стало быть, и довольно для светской учтивости... Да, забыл: ваше-то как здоровье?

- Я здоров. Я вчера был... не очень...

- Слышал, слышал. Вазе досталось китайской; жаль, что меня не было! Я за делом. Во-первых, я сегодня имел удовольствие видеть Гаврилу Ардалионовича на свидании с Аглаей Ивановной, у зеленой скамейки. Подивился на то, до какой степени человеку можно иметь глупый вид. Заметил это самой Аглае Ивановне по уходе Гаврилы Ардалионовича... Вы, кажется, ничему не удивляетесь, князь, - прибавил он, недоверчиво смотря на спокойное лицо князя, - ничему не удивляться, говорят, есть признак большого ума; по-моему, это в равной же мере могло бы служить и признаком большой глупости... Я, впрочем, не на вас намекаю, извините... Я очень несчастлив сегодня в моих выражениях.

- Я еще вчера знал, что Гаврила Ардалионович... - осекся князь, видимо смутившись, хотя Ипполит и досадовал, зачем он не удивляется.

- Знали! Вот это новость! А впрочем, пожалуй, и не рассказывайте... А свидетелем свидания сегодня не были?

- Вы видели, что меня там не было, коли сами там были.

- Ну, может, за кустом где-нибудь просидели. Впрочем, во всяком случае я рад, за вас разумеется, а то я думал уже, что Гавриле Ардалионовичу - предпочтение!

- Я вас прошу не говорить об этом со мной, Ипполит, и в таких выражениях.

- Тем более что уже всё знаете.

- Вы ошибаетесь. Я почти ничего не знаю, и Аглая Ивановна знает наверно, что я ничего не знаю. Я даже и про свидание это ничего ровно не знал... Вы говорите, было свидание? Ну, и хорошо, и оставим это...

- Да как же это, то знали, то не знали? Вы говорите: хорошо, и оставим? Ну, нет, не будьте так доверчивы! Особенно коли ничего не знаете. Вы и доверчивы потому, что не знаете. А знаете ли вы, какие расчеты у этих двух лиц, у братца с сестрицей? Это-то, может быть, подозреваете?.. Хорошо, хорошо, я оставлю... - прибавил он, заметив нетерпеливый жест князя, - но я пришел за собственным делом и про это хочу... объясниться. Черт возьми, никак нельзя умереть без объяснений; ужас как я много объясняюсь. Хотите выслушать?

- Говорите, я слушаю.

- И однако ж, я опять переменяю мнение: я все-таки начну с Ганечки. Можете себе представить, что и мне сегодня назначено было тоже прийти на зеленую скамейку. Впрочем, лгать не хочу: я сам настоял на свидании, напросился, тайну открыть обещал. Не знаю, пришел ли я слишком рано (кажется, действительно рано пришел), но только что я занял мое место, подле Аглаи Ивановны, смотрю, являются Гаврила Ардалионович и Варвара Ардалионовна, оба под ручку, точно гуляют. Кажется, оба были очень поражены, меня встретив, не того ожидали, даже сконфузились. Аглая Ивановна вспыхнула и, верьте не верьте, немножко даже потерялась оттого ли, что я тут был, или просто увидав Гаврилу Ардалионовича, потому что уж ведь слишком хорош, но только вся вспыхнула и дело кончила в одну секунду, очень смешно: привстала, ответила на поклон Гаврилы Ардалионовича, на заигрывающую улыбку Варвары Ардалионовны и вдруг отрезала: "Я только затем, чтобы вам выразить лично мое удовольствие за ваши искренние и дружелюбные чувства, и если буду в них нуждаться, то, поверьте...". Тут она откланялась, и оба они ушли, - не знаю, в дураках или с торжеством; Ганечка, конечно, в дураках; он ничего не разобрал и покраснел как рак (удивительное у него иногда выражение лица!), но Варвара Ардалионовна, кажется, поняла, что надо поскорее улепетывать и что уж и этого слишком довольно от Аглаи Ивановны, и утащила брата. Она умнее его и, я уверен, теперь торжествует. Я же приходил поговорить с Аглаей Ивановной, чтоб условиться насчет свидания с Настасьей Филипповной!

- С Настасьей Филипповной! - вскричал князь.

- Ага! Вы, кажется, теряете хладнокровие и начинаете удивляться? Очень рад, что вы на человека хотите походить. За это я вас потешу. Вот что значит услуживать молодым и высоким душой девицам: я сегодня от нее пощечину получил!

- Нр-нравственную? - невольно как-то спросил князь.

- Да, не физическую. Мне кажется, ни у кого рука не подымется на такого, как я, даже и женщина теперь не ударит; даже Ганечка не ударит! Хоть одно время вчера я так и думал, что он на меня наскочит... Бьюсь об заклад, что знаю, о чем вы теперь думаете? Вы думаете: "Положим, его не надо бить, зато задушить его можно подушкой или мокрой тряпкой во сне, - даже должно...". У вас на лице написано, что вы это думаете, в эту самую секунду.

- Никогда я этого не думал! - с отвращением проговорил князь.

- Не знаю, мне ночью снилось сегодня, что меня задушил мокрой тряпкой... один человек... ну, я вам скажу кто: представьте себе - Рогожин! Как вы думаете, можно задушить мокрой тряпкой человека?

- Не знаю.

- Я слышал, что можно. Хорошо, оставим. Ну, за что же я сплетник? За что она сплетником меня обругала сегодня? И заметьте себе, когда уже всё до последнего словечка выслушала и даже переспросила... Но таковы женщины! Для нее же я в сношения с Рогожиным вошел, с интересным человеком; для ее же интереса ей личное свидание с Настасьей Филипповной устроил. Уж не за то ли, что я самолюбие задел, намекнув, что она "объедкам" Настасьи Филипповны обрадовалась? Да я это в ее же интересах всё время ей толковал, не отпираюсь, два письма ей написал в этом роде, и вот сегодня третье, свидание... Я ей давеча с того и начал, что это унизительно с ее стороны... Да к тому же и слово-то об "объедках", собственно, не мое, а чужое; по крайней мере, у Ганечки все говорили; да она же и сама подтвердила. Ну, так за что же я у ней сплетник? Вижу, вижу: вам ужасно смешно теперь, на меня глядя, и бьюсь об заклад, что вы ко мне глупые стихи примериваете:


И может быть, на мой закат печальный

Блеснет любовь улыбкою прощальной.


Ха-ха-ха! - залился он вдруг истерическим смехом и закашлялся. - Заметьте себе, - прохрипел он сквозь кашель, - каков Ганечка: говорит про "объедки", а сам-то теперь чем желает воспользоваться!

Князь долго молчал; он был в ужасе.

- Вы сказали про свиданье с Настасьей Филипповной? - пробормотал он наконец.

- Э, да неужели и вправду вам неизвестно, что сегодня будет свидание Аглаи Ивановны с Настасьей Филипповной, для чего Настасья Филипповна и выписана из Петербурга нарочно, чрез Рогожина, по приглашению Аглаи Ивановны и моими стараниями, и находится теперь, вместе с Рогожиным, весьма недалеко от вас, в прежнем доме, у той госпожи, у Дарьи Алексеевны... очень двусмысленной госпожи, подруги своей, и туда-то, сегодня, в этот двусмысленный дом, и направится Аглая Ивановна для приятельского разговора с Настасьей Филипповной и для разрешения разных задач. Арифметикой заниматься хотят. Не знали? Честное слово?

- Это невероятно!

- Ну и хорошо, коли невероятно; впрочем, откуда же вам знать? Хотя здесь муха пролетит - и уже известно: таково местечко! Но я вас, однако же, предупредил, и вы можете быть мне благодарны. Ну, до свиданья - на том свете, вероятно. Да вот еще что: я хоть и подличал пред вами, потому... для чего же я стану свое терять, рассудите на милость? В вашу пользу, что ли? Ведь я ей исповедь мою посвятил (вы этого не знали?). Да еще как приняла-то! Хе-хе! Но уж пред нею-то я не подличал, пред ней-то уж ни в чем не виноват; она же меня осрамила и подвела... А впрочем, и пред вами не виноват ничем; если там и упоминал насчет этих "объедков" и всё в этом смысле, то зато теперь вам и день, и час, и адрес свидания сообщаю, и всю эту игру открываю... с досады, разумеется, а не из великодушия. Прощайте, я болтлив, как заика или как чахоточный; смотрите же, принимайте меры, и скорее, если вы только стоите названия человеческого. Свидание сегодня повечеру, это верно.

Ипполит направился к двери, но князь крикнул ему, и тот остановился в дверях.

- Стало быть, Аглая Ивановна, по-вашему, сама придет сегодня к Настасье Филипповне? - спросил князь. Красные пятна выступили на щеках и на лбу его.

- В точности не знаю, но, вероятно, так, - ответил Ипполит, полуоглядываясь, - да иначе, впрочем, и не может быть. Не Настасья же Филипповна к ней? Да и не у Ганечки же; у того у самого почти покойник. Генерал-то каков?

- Уж по одному этому быть не может! - подхватил князь. - Как же она выйдет, если бы даже и хотела? Вы не знаете... обычаев в этом доме: она не может отлучиться одна к Настасье Филипповне; это вздор!

- Вот видите, князь: никто не прыгает из окошек, а случись пожар, так, пожалуй, и первейший джентльмен и первейшая дама выпрыгнет из окошка. Коли уж придет нужда, так нечего делать, и к Настасье Филипповне наша барышня отправится. А разве их там никуда не выпускают, ваших барышень-то?

- Нет, я не про то...

- А не про то, так ей стоит только сойти с крыльца и пойти прямо, а там хоть и не возвращаться домой. Есть случаи, что и корабли сжигать иногда можно, и домой можно даже не возвращаться: жизнь не из одних завтраков, да обедов, да князей Щ. состоит. Мне кажется, вы Аглаю Ивановну за барышню или за пансионерку какую-то принимаете; я уже про это ей говорил; она, кажется, согласилась. Ждите часов в семь или в восемь... Я бы на вашем месте послал туда посторожить, чтоб уж так ровно ту минуту улучить, когда она с крыльца сойдет. Ну, хоть Колю пошлите; он с удовольствием пошпионит, будьте уверены, для вас то есть... потому что всё ведь это относительно... Ха-ха!

Ипполит вышел. Князю не для чего было просить кого-нибудь шпионить, если бы даже он был и способен на это. Приказание ему Аглаи сидеть дома теперь почти объяснялось: может быть, она хотела за ним зайти. Правда, может быть, она именно не хотела, чтоб он туда попал, а потому и велела ему дома сидеть... Могло быть и это. Голова его кружилась; вся комната ходила кругом. Он лег на диван и закрыл глаза.

Так или этак, а дело было решительное, окончательное. Нет, князь не считал Аглаю за барышню или за пансионерку; он чувствовал теперь, что давно уже боялся, и именно чего-нибудь в этом роде; но для чего она хочет ее видеть? Озноб проходил по всему телу его; опять он был в лихорадке.

Нет, он не считал ее за ребенка! Его ужасали иные взгляды ее в последнее время, иные слова. Иной раз ему казалось, что она как бы уж слишком крепилась, слишком сдерживалась, и он припоминал, что это его пугало. Правда, во все эти дни он старался не думать об этом, гнал тяжелые мысли, но что таилось в этой душе? Этот вопрос давно его мучил, хотя он и верил в эту душу. И вот всё это должно было разрешиться и обнаружиться сегодня же: Мысль ужасная! И опять - "эта женщина"! Почему ему всегда казалось, что эта женщина явится именно в самый последний момент и разорвет всю судьбу его, как гнилую нитку? Что ему всегда казалось это, в этом он готов был теперь поклясться, хотя был почти в полубреду. Если он старался забыть о ней в последнее время, то единственно потому, что боялся ее. Что же: любил он эту женщину или ненавидел? Этого вопроса он ни разу не задал себе сегодня; тут сердце его было чисто: он знал, кого он любил... Он не столько свидания их обеих боялся, не странности, не причины этого свидания, ему неизвестной, не разрешения его чем бы то ни было, - он самой Настасьи Филипповны боялся. Он вспомнил уже потом, чрез несколько дней, что в эти лихорадочные часы почти всё время представлялись ему ее глаза, ее взгляд, слышались ее слова - странные какие-то слова, хоть и немного потом осталось у него в памяти после этих лихорадочных и тоскливых часов. Едва запомнил он, например, как Вера принесла ему обедать и он обедал, не помнил, спал ли он после обеда или нет? Он знал только, что начал совершенно ясно всё отличать в этот вечер только с той минуты, когда Аглая вдруг вошла к нему на террасу и он вскочил с дивана и вышел на средину комнаты ее встретить: было четверть восьмого. Аглая была одна-одинешенька, одета просто и как бы наскоро, в легоньком бурнусике. Лицо ее было бледно, как и давеча, а глаза сверкали ярким и сухим блеском; такого выражения глаз он никогда не знал у нее. Она внимательно его оглядела.

- Вы совершенно готовы, - заметила она тихо и как бы спокойно, - одеты и шляпа в руках; стало быть, вас предупредили, и я знаю кто: Ипполит?

- Да, он мне говорил... - пробормотал князь почти полумертвый.

- Пойдемте же: вы знаете, что вы должны меня сопровождать непременно. Вы ведь настолько в силах, я думаю, чтобы выйти?

- Я в силах, но... разве это возможно?

Он оборвался в одно мгновение и уже ничего не мог вымолвить более. Это была единственная попытка его остановить безумную, а затем он сам пошел за нею, как невольник. Как ни были смутны его мысли, он все-таки понимал, что она и без него пойдет туда, а стало быть, он во всяком случае должен был идти за нею. Он угадывал, какой силы ее решимость; не ему было остановить этот дикий порыв. Они шли молчаливо, всю дорогу почти не сказали ни слова. Он только заметил, что она хорошо знает дорогу, и когда хотел было обойти одним переулком подальше, потому что там дорога была пустыннее, и предложил ей это, она выслушала, как бы напрягая внимание, и отрывисто ответила: "Всё равно!". Когда они уже почти вплоть подошли к дому Дарьи Алексеевны (большому и старому деревянному дому), с крыльца вышла одна пышная барыня и с нею молодая девица; обе сели в ожидавшую у крыльца великолепную коляску, громко смеясь и разговаривая, и ни разу даже и не взглянули на подходивших, точно и не приметили. Только что коляска отъехала, дверь тотчас же отворилась в другой раз, и поджидавший Рогожин впустил князя и Аглаю и запер за ними дверь.

- Во всем доме никого теперь, кроме нас вчетвером, - заметил он вслух и странно посмотрел на князя.

В первой же комнате ждала и Настасья Филипповна, тоже одетая весьма просто и вся в черном; она встала навстречу, но не улыбнулась и даже князю не подала руки.

Пристальный и беспокойный ее взгляд нетерпеливо устремился на Аглаю. Обе сели поодаль одна от другой: Аглая на диване в углу комнаты, Настасья Филипповна у окна. Князь и Рогожин не садились, да их и не пригласили садиться. Князь с недоумением и как бы с болью опять поглядел на Рогожина, но тот улыбался всё прежнею своею улыбкой. Молчание продолжалось еще несколько мгновений.

Какое-то зловещее ощущение прошло наконец по лицу Настасьи Филипповны; взгляд ее становился упорен, тверд и почти ненавистен, ни на одну минуту не отрывался он от гостьи. Аглая видимо была смущена, но не робела. Войдя, она едва взглянула на свою соперницу и покамест всё время сидела потупив глаза, как бы в раздумье. Раза два, как бы нечаянно, она окинула взглядом комнату; отвращение видимо изобразилось в ее лице, точно она боялась здесь замараться. Она машинально оправляла свою одежду и даже с беспокойством переменила однажды место, подвигаясь к углу дивана. Вряд ли она и сама сознавала все свои движения; но бессознательность еще усиливала их обиду. Наконец она твердо и прямо поглядела в глаза Настасьи Филипповны и тотчас же ясно прочла всё, что сверкало в озлобившемся взгляде ее соперницы. Женщина поняла женщину; Аглая вздрогнула.

- Вы, конечно, знаете, зачем я вас приглашала, - выговорила она наконец, но очень тихо и даже остановившись раза два на этой коротенькой фразе.

- Нет, ничего не знаю, - ответила Настасья Филипповна сухо и отрывисто.

Аглая покраснела. Может быть, ей вдруг показалось ужасно странно и невероятно, что она сидит теперь с "этою женщиной", в доме "этой женщины" и нуждается в ее ответе. При первых звуках голоса Настасьи Филипповны как бы содрогание прошло по ее телу. Всё это, конечно, очень хорошо заметила "эта женщина".

- Вы всё понимаете... но вы нарочно делаете вид, будто не понимаете, - почти прошептала Аглая, угрюмо смотря в землю.

- Для чего же бы это? - чуть-чуть усмехнулась Настасья Филипповна.

- Вы хотите воспользоваться моим положением... что я у вас в доме, - смешно и неловко продолжала Аглая.

- В этом положении виноваты вы, а не я! - вспыхнула вдруг Настасья Филипповна. - Не вы мною приглашены, а я вами, и до сих пор не знаю зачем?

Аглая надменно подняла голову:

- Удержите ваш язык; я не этим вашим оружием пришла с вами сражаться...

- А! Стало быть, вы все-таки пришли "сражаться"? Представьте, я, однако же, думала, что вы... остроумнее...

Обе смотрели одна на другую, уже не скрывая злобы. Одна из этих женщин была та самая, которая еще так недавно писала к другой такие письма. И вот всё рассеялось от первой встречи и с первых слов. Что же? В эту минуту, казалось, никто из всех четверых находившихся в этой комнате и не находил этого странным. Князь, который еще вчера не поверил бы возможности увидеть это даже во сне, теперь стоял, смотрел и слушал, как бы всё это он давно уже предчувствовал. Самый фантастический сон обратился вдруг в самую яркую и резко обозначившуюся действительность. Одна из этих женщин до того уже презирала в это мгновение другую и до того желала ей это высказать (может быть, и приходила-то только для этого, как выразился на другой день Рогожин), что, как ни фантастична была эта другая, с своим расстроенным умом и больною душой, никакая заранее предвзятая идея не устояла бы, казалось, против ядовитого, чисто женского презрения ее соперницы. Князь был уверен, что Настасья Филипповна не заговорит сама о письмах; по сверкающим взглядам ее он догадался, чего могут ей стоить теперь эти письма; но отдал бы полжизни, чтобы не заговаривала о них теперь и Аглая.

Но Аглая вдруг как бы скрепилась и разом овладела собой.

- Вы не так поняли, - сказала она, - я с вами не пришла... ссориться, хотя я вас не люблю. Я... я пришла к вам... с человеческою речью. Призывая вас, я уже решила, о чем буду вам говорить, и от решения не отступлюсь, хотя бы вы и совсем меня не поняли. Тем для вас будет хуже, а не для меня. Я хотела вам ответить на то, что вы мне писали, и ответить лично, потому что мне это казалось удобнее. Выслушайте же мой ответ на все ваши письма: мне стало жаль князя Льва Николаевича в первый раз в тот самый день, когда я с ним познакомилась и когда потом узнала обо всем, что произошло на вашем вечере. Мне потому его стало жаль, что он такой простодушный человек и по простоте своей поверил, что может быть счастлив... с женщиной... такого характера. Чего я боялась за него, то и случилось: вы не могли его полюбить, измучили его и кинули. Вы потому его не могли любить, что слишком горды... нет, не горды, я ошиблась, а потому, что вы тщеславны... даже и не это: вы себялюбивы до... сумасшествия, чему доказательством служат и ваши письма ко мне. Вы его, такого простого, не могли полюбить, и даже, может быть, про себя презирали и смеялись над ним, могли полюбить только один свой позор и беспрерывную мысль о том, что вы опозорены и что вас оскорбили. Будь у вас меньше позору или не будь его вовсе, вы были бы несчастнее... (Аглая с наслаждением выговаривала эти слишком уж поспешно выскакивавшие, но давно уже приготовленные и обдуманные слова, тогда еще обдуманные, когда и во сне не представлялось теперешнего свидания; она ядовитым взглядом следила за эффектом их на искаженном от волнения лице Настасьи Филипповны). Вы помните, - продолжала она, - тогда он написал мне письмо; он говорит, что вы про это письмо знаете и даже читали его? По этому письму я всё поняла, и верно поняла; он недавно мне подтвердил это сам, то есть всё, что я теперь вам говорю, слово в слово даже. После письма я стала ждать. Я угадала, что вы должны приехать сюда, потому что вам нельзя же быть без Петербурга: вы еще слишком молоды и хороши собой для провинции... Впрочем, это тоже не мои слова, - прибавила она, ужасно покраснев, и с этой минуты краска уже не сходила с ее лица, вплоть до самого окончания речи. - Когда я увидала опять князя, мне стало ужасно за него больно и обидно. Не смейтесь; если вы будете смеяться, то вы недостойны это понять...

- Вы видите, что я не смеюсь, - грустно и строго проговорила Настасья Филипповна.

- Впрочем, мне всё равно, смейтесь, как вам угодно. Когда я стала его спрашивать сама, он мне сказал, что давно уже вас не любит, что даже воспоминание о вас ему мучительно, но что ему вас жаль и что когда он припоминает о вас, то его сердце точно "пронзено навеки". Я вам должна еще сказать, что я ни одного человека не встречала в жизни подобного ему по благородному простодушию и безграничной доверчивости. Я догадалась после его слов, что всякий, кто захочет, тот и может его обмануть, и кто бы ни обманул его, он потом всякому простит, и вот за это-то я его и полюбила...

Аглая остановилась на мгновение, как бы пораженная, как бы самой себе не веря, что она могла выговорить такое слово; но в то же время почти беспредельная гордость засверкала в ее взгляде; казалось, ей теперь было уже всё равно, хотя бы даже "эта женщина" засмеялась сейчас над вырвавшимся у нее признанием.

- Я вам всё сказала, и, уж конечно, вы теперь поняли, чего я от вас хочу?

- Может быть, и поняла; но скажите сами, - тихо ответила Настасья Филипповна.

Гнев загорелся в лице Аглаи.

- Я хотела от вас узнать, - твердо и раздельно произнесла она, - по какому праву вы вмешиваетесь в его чувства ко мне? По какому праву вы осмелились ко мне писать письма? По какому праву вы заявляете поминутно, ему и мне, что вы его любите, после того как сами же его кинули и от него с такою обидой и... позором убежали?

- Я не заявляла ни ему, ни вам, что его люблю, - с усилием выговорила Настасья Филипповна, - и... вы правы, я от него убежал а... - прибавила она едва слышно.

- Как не заявляли "ни ему, ни мне"? - вскричала Аглая. - А письма-то ваши? Кто вас просил нас сватать и меня уговаривать идти за него? Разве это не заявление? Зачем вы к нам напрашиваетесь? Я сначала было подумала, что вы хотите, напротив, отвращение во мне к нему поселить тем, что к нам замешались, и чтоб я его бросила, и потом только догадалась, в чем дело: вам просто вообразилось, что вы высокий подвиг делаете всеми этими кривляниями... Ну могли ли вы его любить, если так любите свое тщеславие? Зачем вы просто не уехали отсюда, вместо того чтобы мне смешные письма писать? Зачем вы не выходите теперь за благородного человека, который вас так любит и сделал вам честь, предложив свою руку? Слишком ясно зачем: выйдете за Рогожина, какая же тогда обида останется? Даже слишком уж много чести получите! Про вас Евгений Павлыч сказал, что вы слишком много поэм прочли и "слишком много образованны для вашего... положения"; что вы книжная женщина и белоручка; прибавьте ваше тщеславие, вот и все ваши причины...

- А вы не белоручка?

Слишком поспешно, слишком обнаженно дошло дело до такой неожиданной точки, неожиданной, потому что Настасья Филипповна, отправляясь в Павловск, еще мечтала о чем-то, хотя, конечно, предполагала скорее дурное, чем хорошее; Аглая же решительно была увлечена порывом в одну минуту, точно падала с горы, и не могла удержаться пред ужасным наслаждением мщения. Настасье Филипповне даже странно было так увидеть Аглаю; она смотрела на нее, и точно себе не верила, и решительно не нашлась в первое мгновение. Была ли она женщина, прочитавшая много поэм, как предположил Евгений Павлович, или просто была сумасшедшая, как уверен был князь, во всяком случае эта женщина, - иногда с такими циническими и дерзкими приемами, - на самом деле была гораздо стыдливее, нежнее и доверчивее, чем бы можно было о ней заключить. Правда, в ней было много книжного, мечтательного, затворившегося в себе и фантастического, но зато сильного и глубокого... Князь понимал это; страдание выразилось в лице его. Аглая это заметила и задрожала от ненависти.

- Как вы смеете так обращаться ко мне? - проговорила она с невыразимым высокомерием, отвечая на замечание Настасьи Филипповны.

- Вы, вероятно, ослышались, - удивилась Настасья Филипповна. - Как обращалась я к вам?

- Если вы хотели быть честною женщиной, так отчего вы не бросили тогда вашего обольстителя, Тоцкого, просто... без театральных представлений? - сказала вдруг Аглая ни с того ни с сего.

- Что вы знаете о моем положении, чтобы сметь судить меня? - вздрогнула Настасья Филипповна, ужасно побледнев.

- Знаю то, что вы не пошли работать, а ушли с богачом Рогожиным, чтобы падшего ангела из себя представить. Не удивляюсь, что Тоцкий от падшего ангела застрелиться хотел!

- Оставьте! - с отвращением и как бы чрез боль проговорила Настасья Филипповна. - Вы так же меня поняли, как... горничная Дарьи Алексеевны, которая с женихом своим намедни у мирового судилась. Та бы лучше вас поняла...

- Вероятно, честная девушка и живет своим трудом. Почему вы-то с таким презрением относитесь к горничной?

- Я не к труду с презрением отношусь, а к вам, когда вы об труде говорите.

- Захотела быть честною, так в прачки бы шла.

Обе поднялись и бледные смотрели друг на друга.

- Аглая, остановитесь! Ведь это несправедливо, - вскричал князь как потерянный. Рогожин уже не улыбался, но слушал, сжав губы и скрестив руки.

- Вот, смотрите на нее, - говорила Настасья Филипповна, дрожа от озлобления, - на эту барышню! И я ее за ангела почитала! Вы без гувернантки ко мне пожаловали, Аглая Ивановна?.. А хотите... хотите, я вам скажу сейчас прямо, без прикрас, зачем вы ко мне пожаловали? Струсили, оттого и пожаловали.

- Вас струсила? - спросила Аглая, вне себя от наивного и дерзкого изумления, что та смела с нею так заговорить.

- Конечно, меня! Меня боитесь, если решились ко мне прийти. Кого боишься, того не презираешь. И подумать, что я вас уважала, даже до этой самой минуты! А знаете, почему вы боитесь меня и в чем теперь ваша главная цель? Вы хотели сами лично удостовериться: больше ли он меня, чем вас, любит, или нет, потому что вы ужасно ревнуете...

- Он мне уже сказал, что вас ненавидит... - едва пролепетала Аглая.

- Может быть; может быть, я и не стою его, только... только солгали вы, я думаю! Не может он меня ненавидеть, и не мог он так сказать! Я, впрочем, готова вам простить... во внимание к вашему положению... только все-таки я о вас лучше думала; думала, что вы и умнее, да и получше даже собой, ей-богу!.. Ну, возьмите же ваше сокровище... вот он, на вас глядит, опомниться не может, берите его себе, но под условием: ступайте сейчас же прочь! Сию же минуту!..

Она упала в кресла и залилась слезами. Но вдруг что-то новое заблистало в глазах ее; она пристально и упорно посмотрела на Аглаю и встала с места:

- А хочешь, я сейчас... при-ка-жу, слышишь ли? только ему при-ка-жу, и он тотчас же бросит тебя и останется при мне навсегда, и женится на мне, а ты побежишь домой одна? Хочешь, хочешь? - крикнула она как безумная, может быть почти сама не веря, что могла выговорить такие слова.

Аглая в испуге бросилась было к дверям, но остановилась в дверях, как бы прикованная, и слушала.

- Хочешь, я прогоню Рогожина? Ты думала, что я уж и повенчалась с Рогожиным для твоего удовольствия? Вот сейчас при тебе крикну: "Уйди, Рогожин!", а князю скажу: "Помнишь, что ты обещал?". Господи! Да для чего же я себя так унизила пред ними? Да не ты ли же, князь, меня сам уверял, что пойдешь за мною, что бы ни случилось со мной, и никогда меня не покинешь; что ты меня любишь, и всё мне прощаешь, и меня у... ува... Да, ты и это говорил! И я, чтобы только тебя развязать, от тебя убежала, а теперь не хочу! За что она со мной как с беспутной поступила? Беспутная ли я, спроси у Рогожина, он тебе скажет! Теперь, когда она опозорила меня, да еще в твоих же глазах, и ты от меня отвернешься, а ее под ручку с собой уведешь? Да будь же ты проклят после того за то, что я в тебя одного поверила. Уйди, Рогожин, тебя не нужно! - кричала она почти без памяти, с усилием выпуская слова из груди, с исказившимся лицом и с запекшимися губами, очевидно сама не веря ни на каплю своей фанфаронаде, но в то же время хоть секунду еще желая продлить мгновение и обмануть себя. Порыв был так силен, что, может быть, она бы и умерла, так, по крайней мере, показалось князю. - Вот он, смотри! - прокричала она наконец Аглае, указывая рукой на князя. - Если он сейчас не подойдет ко мне, не возьмет меня и не бросит тебя, то бери же его себе, уступаю, мне его не надо!..

И она и Аглая остановились как бы в ожидании, и обе как помешанные смотрели на князя. Но он, может быть, и не понимал всей силы этого вызова, даже наверно можно сказать. Он только видел пред собой отчаянное, безумное лицо, от которого, как проговорился он раз Аглае, у него "пронзено навсегда сердце". Он не мог более вынести и с мольбой и упреком обратился к Аглае, указывая на Настасью Филипповну:

- Разве это возможно! Ведь она... такая несчастная!

Но только это и успел выговорить, онемев под ужасным взглядом Аглаи. В этом взгляде выразилось столько страдания и в то же время бесконечной ненависти, что он всплеснул руками, вскрикнул и бросился к ней, но уже было поздно! Она не перенесла даже и мгновения его колебания, закрыла руками лицо, вскрикнула: "Ах, боже мой!" - и бросилась вон из комнаты, за ней Рогожин, чтоб отомкнуть ей задвижку у дверей на улицу.

Побежал и князь, но на пороге обхватили его руками. Убитое, искаженное лицо Настасьи Филипповны глядело на него в упор, и посиневшие губы шевелились, спрашивая:

- За ней? За ней?..

Она упала без чувств ему на руки. Он поднял ее, внес в комнату, положил в кресла и стал над ней в тупом ожидании. На столике стоял стакан с водой; воротившийся Рогожин схватил его и брызнул ей в лицо воды; она открыла глаза и с минуту ничего не понимала; но вдруг осмотрелась, вздрогнула, вскрикнула и бросилась к князю.

- Мой! Мой! - вскричала она. - Ушла гордая барышня? Ха-ха-ха! - смеялась она в истерике, - ха-ха-ха! Я его этой барышне отдавала! Да зачем? Для чего? Сумасшедшая! Сумасшедшая!.. Поди прочь, Рогожин, ха-ха-ха!

Рогожин пристально посмотрел на них, не сказал ни слова, взял свою шляпу и вышел. Чрез десять минут князь сидел подле Настасьи Филипповны, не отрываясь смотрел на нее и гладил ее по головке и по лицу обеими руками, как малое дитя. Он хохотал на ее хохот и готов был плакать на ее слезы. Он ничего не говорил, но пристально вслушивался в ее порывистый, восторженный и бессвязный лепет, вряд ли понимал что-нибудь, но тихо улыбался, и чуть только ему казалось, что она начинала опять тосковать или плакать, упрекать или жаловаться, тотчас же начинал ее опять гладить по головке и нежно водить руками по ее щекам, утешая и уговаривая ее, как ребенка.



Фёдор Достоевский - Идиот 11 - ЧАСТЬ ЧЕТВЕРТАЯ, читать текст

См. также Достоевский Фёдор - Проза (рассказы, поэмы, романы ...) :

Идиот 12 - ЧАСТЬ ЧЕТВЕРТАЯ
IX Прошло две недели после события, рассказанного в последней главе, и...

Крокодил
Необыкновенное событие, или Пассаж в Пассаже справедливая повесть о то...