Письмо Белинского В. Г.
В. П. Боткину - 22 ноября 1839 г. Петербург.

Петербург. 1839, ноября 22 дня.

Виноват, друг Василий! Ты писал ко мне, спрашивал, беспокоился1 одно мое слово и ты был бы спокоен... Что делать! Я нахожусь в какой-то апатии, в которой, впрочем, есть все, кроме участия ко всему тому, что не я. Я и чувствую, и мыслю, порою даже и страдаю; но ни до тебя и ни до кого из вас мне дела нет, как будто вы все не существуете и никогда не существовали. Или, видно, настало время расчета с самим собою, или черт знает что но вот вам факт: понимайте и толкуйте его, как хотите. Бог да благословит вас, а я не виноват2.

Питер город знатный, Нева река пребольшущая, а петербургские литераторы прекраснейшие люди после чиновников и господ офицеров. Мне очень, очень весело: о чем ни заговоришь столько сочувствия. Одним словом: Петербург молодой, молодой человек, но говорит совсем так, как старик3. Да ну, к черту лучше о деле.

Я увиделся с Мишелем на третий день приезда. С первых слов я увидел, что комедий ломать с ним не для чего, потому что он очень поумнел и очеловечился в последнее время и сам заговорил о твоем деле4 таким языком, каким мы говорили. Правда, тут есть пункт, в котором мы с тобою ближе друг к другу и в котором он едва ли когда сойдется с нами, но этот пункт не относится к вопросу о твоем счастии, и мне кажется, что он не совсем не прав в нем так же, как и мы не совсем не правы, следовательно, обе стороны и правы и не правы. Вообще Питер славное исправительное место и очень исправил Мишеля. Я думал увидеться с Мишелем, как с хорошим знакомым, но расстался с ним, как с другом и братом души моей. Это, Васенька, человек в полном значении этого слова. В нем сущность свята, но процессы ее развития и определений дики и нелепы; но за это винить его по крайней мере не мне. Но лучше расскажу все, как было. На другой день Мишель был у меня и смертельно надоел и опротивел мне, так что я радовался мысли, что он скоро уедет. Врет, шутит, машет неуклюжими руками и все невпопад. Тут был и Панаев. Решились идти к нему наверх;5 они оба пошли, а я замешкался. Прихожу наверх Мишель бросает мне твое письмо и говорит при Панаеве о твоем деле, как будто бы мы были вдвоем прочтя письмо, он тотчас дал и ему его прочесть, с предисловною фразою: "Боткин любит мою сестру". Потом начались выходки против батюшки и матушки, изъявления радости о войне и пр. ты сам дополнишь. Приятно увидеть чувство в лице и непосредственности человека и в Мишеле точно было чувство; но приятно видеть чувство, которое сдерживается волею и прорывается избытком собственной силы, вот этого-то и не было. За сим пошла болтовня, шутки некстати, достолюбезности невытанцовывающиеся и т. п. Когда, наконец, Мишель ушел с меня словно камень свалился. Все тот же, подумал я, а Панаев сказал: "Теперь я понимаю, почему Бакунин, будучи прекрасным человеком, имеет столько ожесточенных врагов". Я с горя лег спать и проспал часов до одиннадцати утра. Мишель приглашал меня обедать к Заикину и вообще обнаруживал большое желание сблизить меня с ним, чем самым и возбудил во мне страшное нежелание этого сближения; к тому же я решился было избегать всяких знакомств и жить схимником. Но делать было нечего прихожу, пообедали, подпили, начали беседовать и Мишель явился мне с самой лицевой передней стороны. Сколько задушевности, теплоты, благородства, человечестности! Самые манеры его изменились не было уже нелепых шуток и натяжных достолюбезностей, трубка уже не падала из рук его. Он спорил со мною, но так кротко, с такою любовию и уважением ко мне, хотя меня какой-то бес словно подталкивал наполовину говорить против себя. Одним словом, я провел московский вечер и ушел с новым, удивившим самого меня чувством к Мишелю. Потом он был у меня прочел мне свою статью: статья сочная, крепкая, чуждая всякого нахальства, размахиванья длинными руками, простая и целомудренная в своей энергической крепости!6 Пошли потом толки. Я довольно резко (моим слогом) высказал ему свое мнение об участии, которое принимала в твоей истории Татьяна Александровна, и даже о самой ней. Он ее во многом обвинил, но во многом и оправдывал, и показал мне резко, но и кротко, что он о ней думает совершенно иначе. Это уже был не тот Мишель, который некогда на замечание, что в письме Татьяны Александровны есть одна фраза, отвечал мне с царственно-геройским и наглым видом: моя сестра не может писать фраз; но это был брат, который нежно и глубоко любит и уважает сестру и в то же время уважает в других права дружбы и свободы мыслить. Потом, в другой раз, он показал мне, что героизм его самому ему теперь смешон и пошл; что он боролся с отцом по праву, но худо делал, что фанфаронил этою борьбою и даже отчасти привил это фанфаронство и к сестрам своим, и во всем этом он сознавался не как прежде с хвастовством или равнодушием, но с внутренним страданием. Это меня глубоко тронуло и совершенно помирило с ним. И могло ли быть иначе? Если сознание вины вошло в плоть и кровь человека, возродило его духом его прощает сам бог, а человеку надо отречься от своей человечестности, чтобы не простить его. Я тем более не мог этого не сделать, что сам не меньше Мишеля нуждаюсь в прощении и его первого, и тех, кто меня хорошо знает, и тех, которые едва знают меня. Однажды, при его брате7, я высказал ему кое-что о его болтовне и претензии на достолюбезность после он сказал мне, что сначала ему ужасно было досадно на меня, а потом он согласился, что так. Не знаю, покажешь ли ты ему это письмо, но я желал бы этого, только сделай это кстати, в хорошую минуту Мишеля. Надо избегать крайностей: для нас прошла пора требований отчета в поведении и образе мыслей друг у друга, и это хорошо; но не будем же лишать дружбы ее прав. Кто мне скажет правду обо мне, если не друг, а слышать о себе правду от другого необходимо. Помнишь ли, ты дал мне урок насчет моих народных патриотических острот и милых достолюбезностей насчет Лангера? Ведь мне казалось, что я в самом деле очень любезен, и если бы ты не подставил мне зеркала я до сих пор находился бы в этой уверенности. Друзья мои будем бояться крайностей, как зла: оставим каждого жить, как он хочет, не будем читать друг другу поучений, посылать буллы, требовать отчета, но не побоимся же и замечать друг другу то, чего каждый в себе не хочет или не может замечать, только будем это делать с уважением к личности, деликатно, с любовию. Вразуми же, Боткин, Мишеля, что природа создала его быть теплым и важным и только под этим условием светлым, а когда он не таков то молчаливым и важным, но никогда достолюбезным в смысле Станкевича. Заставь его почувствовать иногда важность, иногда пользу, а иногда и святость молчания и возмутительность выговаривания того, что понимается само собою и профанируется выговариванием. Во всяком человеке два рода недостатков природные и налипные; нападать на первые и бесполезно, и бесчеловечно, и грешно; нападать на наросты и можно и должно, потому что от них можно и должно освобождаться.

Мы обвиняли Мишеля в недостатке задушевности, в неспособности принять участие в личности другого, и мы были правы, но правы внешним образом. Я больше всех кричал против Мишеля в этом отношении за то, что он не принимал участия в моих сердечных похождениях; но ты сам знаешь, до какой степени были достойны они участия, ты сам знаешь, что действительно в них было только мучительное стремление, мучительная жажда любви и сочувствия, а проявления были призрачны и пошлы. Мишель сам обвинял себя, что не принял истинного участия в истории Каткова8, но ты сам знаешь действительность этой истории, в которой истинное было опять в источнике, а не в осуществлении. Кто не полезен себе, тот не полезен и другим: над Мишелем больше, чем над кем-нибудь, сбылась истина этих слов. В нем так много дикостей, угловатостей и нелепостей, он сам очень хорошо их видит и борется с ними; процессы его духа совершаются так трудно, как процесс деторождения для женщины; сверх того, у него так мало такту и всего того, что дается счастливою непосредственностию и полнотою натуры, он все должен приобрести борьбою и успехами в мысли, что ему, право, пока совсем не до других, а только до себя. Я теперь собственным опытом узнал возможность такого состояния. Мне теперь ни до кого нет дела, я никого не люблю, ни в ком не принимаю участия, потому что для меня настало такое время, когда я увидел ясно, что или мне надо стать тем, чем я должен быть, или отказаться от претензии на всякую жизнь, на всякое счастие. Для меня один выход ты знаешь какой; для меня нет выхода в Jenseits (потустороннем (нем.). ), в мистицизме и во всем том, что составляет выход для полубогатых натур и полупавших душ. Я теперь еще больше понимаю, отчего на святой Руси так много пьяниц и почему у нас спиваются с кругу все умные, по общественному мнению, люди; ко я не могу и спиться, хотя и каждый день раза по два пью водку и тяну то красное, то рейнвейн. Мне остается одно: или сделаться действительным, или до тех пор, пока жизнь не погаснет в теле, петь вот эту песенку


Я увял и увял

Навсегда, навсегда,

И блаженства не знал

Никогда, никогда!

Всем постылый, чужой,

Никогда не любя,

В мире странствую я,

Как вампир гробовой.

Мне противно смотреть

На блаженство других,

И в мучениях злых

Не сгораючи тлеть9.


Обращаюсь к Мишелю. Вот причина, почему мы отрицали в нем задушевность и теплоту. И в самом деле, то и другое не всегда присутствует в нем, потому что возня его с самим собою, как и следует, захватывает большую часть его времени. Но когда он бывает ровен с самим собою, это человек насквозь теплый, насквозь светлый, в высшей степени задушевный, любящий, готовый принять в другом все участие, какого только можно желать. А что он умеет любить глубоко и горячо, этому лучшее доказательство я: кто больше меня ругал и оскорблял его, к кому больше меня бывал он несправедливее и что же? где бы он ни явился, с кем бы ни познакомился, там и тот уже знает Белинского. Заикин и все прочие сто раз уж говорили мне как он любит Вас! И изо всего видно, что он любит меня, часто вопреки себе, именно за то, за что нападал на меня, что составляет нашу противоположность. Погладь его за это по курчавой голове право, он очень не глуп, как я начинаю уверяться. А сколько глубины, сколько инстинкта истины, какое сильное движение духа в этом шуте! Я немного побыл с пим в Питере, но много узнал от него нового, много уяснились мне и собственные мои идеи. Это один человек, с которым побыть вместе значит для меня сделать большой шаг вперед в мысли дьявольская способность передавать! Да, я вновь познакомился с Мишелем и от души, как друга и брата, обнимаю его на новую жизнь и новые отношения.

Ну, да довольно о нем не все говорить о пустяках, надо и дела не забывать. Брат Мишеля, Николай, славный малый: глубокая и здоровая натура и прекрасная непосредственность. В душе его пыл и разгул буйной молодости, но вместе с этим соединяется и какая-то кротость, напоминающая покойницу Любовь. После отъезда Мишеля я еще только раз виделся с ним обедал у Запкина, много говорил с ним и поближе рассмотрел его славный человек! Заикин чудеснейший человек совершенно внутренний, религиозный, субъективный, но ужасно мало развитой. Во всяком случае, я предвижу с ним скорое и тесное сближение. Я видаюсь с ним 4 раза в неделю мы учимся по-немецкому у немца гм!.. Заикин сперва очень было не взлюбил нашего урода, но потом, когда узнал его невинность, то крепко привязался к нему и теперь тоскует по нем. Вот человек, который понял Мишеля, как должно: рассмотрел и его дико-нелепую сторону, да не просмотрел и его истинной стороны. Художник Сте-хв-анов прекрасный человек и доставитель сего послания, прошу принять его по-человечески и по-московски. Каткова об этом не прошу: он моложе и здоровше нас, у него всегда больше отзыва на всякое доброе явление жизни его надо просить только о том, чтобы не слишком пылал.

Несмотря на мое решение избегать всяких знакомств, я завел их бездну. Разумеется, прежде всего я познакомился с Краевским. Чрезвычайно добрый, теплый и умный человек! В нем есть даже и чувство изящного, но оно не развито, и потому живую, энергическую статейку о Цурикове писал он, о Булгарине тож (No 11 "Отечественных записок"), но и о повестях Н. Ф. Павлова писал все он же, все Краевсский же 10. Плетнев добрый и простой человек, но он теперь на покое у жизни11. Князь Одоевский принял и обласкал меня, как нельзя лучше. Он очень добрый и простой человек, но повытерся светом и жизнью и потому бесцветен, как изношенный платок. Теперь его больше всего интересует мистицизм и магнетизм12. Очень также хорошо отзывался он и о моем "Пятидесятилетнем дядюшке". У Панаева есть закадычный друг, Языков это, брат, московский человек, и я выключаю его из числа знакомых. Брат его, полковник и человек уже не молодой тоже московская душа:13 трудно и в молодом человеке встретить столько интереса к истине, столько задушевности и жизни. Да, и в Питере есть люди, но это все москвичи, хотя бы они и в глаза не видали белокаменной. Собственно Питеру принадлежит все половинчатое, полуцветное, серенькое, как его небо, истершееся и гладкое, как его прекрасные тротуары. В Питере только поймешь, что религия есть основа всего и что без нее человек ничто, ибо Питер имеет необыкновенное свойство оскорбить в человеке все святое и заставить в нем выйти наружу все сокровенное. Только в Питере человек может узнать себя человек он, получеловек или скотина: если будет страдать в нем человек; если Питер полюбится ему будет или богат, или действительным статским советником. Сам город красив, но основан на плоскости и потому Москва красавица перед ним. В театре я был два раза (то есть в Александрийском) и в третий страх не хочется идти, а в первый пришел в восторг и написал преглупую статью, которую прочтете в 21 No "Литературных прибавлений" 14. Вообще, характер театра, как и самого Питера, плоскость. В Москве театр горист, угловат и неровен: Мочалов, Щепкин, Репина, Живокини, Самарин, Потанчиков, Степанов, Орлов (Осип)15, даже Никифоров, Шуйский, даже Орлова это все или горы или холмы, между которыми лежат плоские долины Козловских и прочих, а в Питере все ровно, все в гармонии, все плоско. Впрочем, Мартынов пстппный талант. Асенкова возмутительно-отвратительна: Орлова гений перед нею. Видел Тальонову хорошо, превосходно, но что-то нет охоты еще видеть. Публика господа офицеры и чиновники зверинец из орангутангов и мартышек позор и оскорбление человечества и общества. ... Славный город Питер! Софья Астафьевна mauvais genre; (дурной тон (фр.). ) но собою очень интересна с усами и бородою словно ведьма из "Макбета".

У Краевского я встретился с Срезневским необычайно острый муж: очень хорошо рассуждает о Гоголе и Основьяненке, говорит, что что есть в одном, того недостает другому, что Гоголь берет формою, а Основьяненко изобретением, по что "Ревизор" отвратительный фарс, "Старосветские помещики" превосходное, гениальное создание, а "Тарас Бульба" дрянь и прочее в этом роде. "Признаюсь Вам откровенно, когда другие восхищались Вашими статьями, я говорил, что Белинский ничего, но когда прочел Вашу драму, то увидел, что нет это огромный талант". Я его спросил, что выше "Макбет" или моя драма16, и он холодно ответил, что не понимает "Макбета", то есть что ничего не видит в нем хорошего. Вот это понял меня не то, что вы дураки. Вот бы кого в Питер-то, именно в университет, тоже основанный на плоскости. Впрочем, там есть молодой профессор Куторга, товарищ Редкина, гегелианец и умный человек, хотя в искусстве и еще больше идиот, чем Грановский. (Зри его статью в 10 No "Отечественных записок", "Исторические воспоминания путешественника".) Срезневский презирает Кульчицкого и весь этот кружок и тебя, понеже ты в этом кружке вращался в Харькове. Экая скотина! Прощаясь, расцеловался со мною, и вообще он убежден, что мы поняли друг друга.

Кланяйся всем нашим, Каткову, которому стыдно не писать ко мне, если он писывал к Савельеву (вот скотина-то, Краевскнй уж хочет от него и двери на запор и я бегаю от него, (как) от чумы и говорю ему грубости). Скажи Каткову, что, по неотступным просьбам Краевского, я уступил ему "Гренадеров" для 1 No "Отечественных записок" 17, и чтобы он скорее высылал их. Кудрявцеву мое слезное и кровное лобызание без него мне не хочется читать ни "Илиады", ни Пушкина; жду от него повести; 18 уведомь меня, взял ли он мой стол, да скажи ему, чтобы написал ко мне хоть строчку да прислал свой адрес, по которому надо выслать к нему "Отечественные записки" и "Литературные прибавления" 19. Милому Грановскому братский поклон. Скажи, чтобы скорее присылал статью, да и Редкина подталкивал20, да чтобы писал ко мне. Кланяйся Ивану Петровичу и уведомь меня как и что он. Петру Петровичу поклон до земли и лобызание. Передай поклон Щепкину, коли кого увидишь из них, а я жду письма от Дмитрия и буду отвечать. Пашеньку Бакунина поцелуи в лоб и погладь по головке. Бееру скажи, что я его люблю от души за то, что он добрый малый, чуждый всяких претензий, и еще кое за что, чего не скажу, чтобы он не загордился. Лангеру кстати: Одоевский, проиграв его пушкинскую пьесу21, остался недоволен однообразием мелодии, а "Примирением" остался очень доволен "Заутрени" мы еще не показывали ему. Кого забыл, тем сам поклонись.

Насчет денег, брат, нет: сидим с Панаевым без гроша, но он скоро получит и тогда не беспокойся, а пока потерпи. Он тебе кланяется и будет скоро писать. Питер на него, после Москвы, начинает наводить уныние, да объективная терпимость его к людям очень колеблется, и бездейственная жизнь тяготит это все хорошо из него будет прок. Булгарин, встретясь с ним на Невском, на другой день после выхода 11 No "Отечественных записок" (сказал): "Почтеннейший, почтеннейший бульдога-то это вы привезли меня травить?" 22

Скажи Грановскому, что чем больше живу и думаю, тем больше, кровнее люблю Русь, но начинаю сознавать, что это с ее субстанциальной стороны, но ее определение, ее действительность настоящая начинают приводить меня в отчаяние грязно, мерзко, возмутительно, нечеловечески, я понимаю Фроловых...

Твой перевод "Ряса монаха" 23 я читал и перечитывал, упивался сам и упоевал других теперь он в руках у кн. Одоевского. Гоголя видел два раза24, во второй обедал с ним у Одоевского. Хандрит, да есть от чего, и все с ироническою улыбкою спрашивает меня, как мне понравился Петербург. Невский проспект чудо, так что перенес бы его да Неву, да несколько человек в Москву.

Бога ради, о моих отзывах о Питере и его литераторах никому ни гу-гу, особенно об Одоевском. Каково я отделал Загоскина? Статейки о Зотове, "Повесе", "Илиаде" тоже мои очень хорошие статейки25.

Прощай. Желаю тебе всего, чего ты желаешь. Хорош наш старец-то26 нечего сказать. Хоть бы со мною принимал меня в Москве, как нельзя лучше, а в письме к Мишелю ругнул. Ну, да бог с ним со всем этим народом, только бы дело-то хорошо кончилось.

Твой В. Белинский.

Письмо Белинского В. Г. - В. П. Боткину - 22 ноября 1839 г. Петербург., читать текст

См. также Белинский Виссарион Григорьевич - письма и переписка :

В. П. Боткину - 16 декабря 1839-10 февраля 1840 г. Петербург.
СПб. 1839, декабря 16 дня. Спасибо, друг Василий, за письмо твое от 3...

К. С. Аксакову - 10 января 1840 г. Петербург.
СПб. 1840, генваря 10. Любезный Константин, Панаев сию минуту прочел ...