Крашевский Иосиф Игнатий
«Дети века. 6 часть.»

"Дети века. 6 часть."

- Итак, пан спит. В котором же часу он встает?

- Разно бывает: иногда встает в три часа утра, а иной раз в полдень. У нашего пана, ваше сиятельство, уж такая натура.

- Или над нами насмехаются, или ничего нет. Не заговорит ли он за деньги? - сказал дю Валь по-французски.

Люис подумал, вынул рубль и подал Томеку, который с поклоном очень проворно спрятал его в карман.

- Говори правду, - шепнул Люис, - кто был здесь и не ночевал ли у вас... кто-нибудь из города или из соседства?

Томек сделал хитро-глуповатую мину, представился откровенным, подошел к графу и сказал тихим голосом:

- Как это вы все знаете, ваше сиятельство? Действительно, ночевал.

- Кто?

- Ионаш Атлас на фольварке, хотя пан действительно его выгнал; он, впрочем, очень рано выехал.

И Томек - с торжествующим видом посмотрел на Люиса, который, покручивая усы, сел на крыльце.

- Подожду, пока встанет пан.

- Позвольте, ваше сиятельство, - отозвался Томек, - я могу сделать так, что не стану будить его - а он проснется. - Пойду опрокину пару стульев возле спальни.

Люис начал смеяться, а Томек побежал и отдал в дверях отчет господину. Богунь тотчас же приказал подать себе халат и туфли, растрепал волосы, подобрал перед зеркалом заспанную мину, это его чрезвычайно тешило, и, проклиная Томека, медленно вышел на крыльцо. Здесь, увидев дю Валя и Люиса, он вскрикнул от удивления и начал приветствовать их с самым натуральным радушием. Но Люис был зол и молчалив.

Несколько раз он собирался начать серьезный разговор, но Богунь не давал и все обращал в шутку.

Подали кофе.

- Любезный кузен, - обратился наконец Люис, который не мог далее выдержать, - поговорим серьезно!

- В таком случае начинай и давай камертон. Или начинайте вы, милейший пан дю Валь.

- Без шуток, скажи мне: мы друзья или должны быть врагами?

- Врагами? Я, с тобой?

- Да! - воскликнул Люис. - Надобно объясниться раз навсегда.

- Так и объяснимся. В чем дело?

- Ты не догадываешься?

- Нет.

- Тебе известно наше положение. Старшие сестры, которые по воле отца и моей матери, должны были идти в монастырь...

- А! Я об этом не знал, - прервал Богунь.

- ...всевозможными интригами стараются выйти замуж, не знаю за кого. Туров окружен искателями приключений. Хочешь ты им помогать?

- Искателям приключений? - спросил Богунь. - Но если бы искал человек порядочный, отчего бы не помочь кузинам? Вы держите их в неволе, а я неволи терпеть не могу; хотите принудить их к монашеской жизни, к которой они не имеют призвания. Каждый честный человек станет на их сторону.

- А! Я так и догадывался, что ты будешь против нас. Ты и вчера приезжал недаром к сестрам, с каким-нибудь тайным поручением, а сегодня Иза ходила на рассвете в беседку поджидать кого-то. К счастью, был там дю Валь, но несмотря на это, кто-то, переодетый крестьянином...

Богунь рассмеялся.

- Правда, что у страха глаза велики! - сказал он. - Тебе грезятся небывалые вещи, милейший Люис, и я решительно не понимаю всей этой галиматьи.

- Так? Но зато я понял ее и убежден, что ты здесь, у нас под носом, затеваешь интригу!

- Еще пока нет, - отозвался Богунь холодно. - Но если встретится случай помочь этим несчастным девушкам, даю тебе слово, что не замедлю.

Люис гневно посмотрел на него, а дю Валь встал, оперся на стол и сказал:

- Вы нас вызываете.

- Никого не вызываю, - отвечал сухо Богунь, - но, бывая сам вызван, не отказываюсь никогда ни от бокала, ни от другого какого-либо оружия.

- И так вы желаете иметь со мною дело? - спросил француз.

- Но прежде необходимо знать - по какому поводу?

- Дело очень ясное, - сказал Люис, - у вас укрываются здесь какие-то искатели приключений; здесь их главная квартира, отсюда они делают набеги на Туров. Мы этого не потерпим, или вы должны убедить нас, что у вас никого нет.

- Что ж это, вы хотите делать у меня обыск в доме? Это превосходно!

И расхохотавшись, он позвонил в колокольчик. Немедленно в дверях показался Томек с самой простодушной миной.

- Запереть дверь на ключ, - сказал хозяин, вставая, - и помни раз навсегда, что для этих господ меня никогда нет дома. Понимаешь?

- Позвольте! - воскликнул дю Валь. - Это так не кончится!

- А как, по-вашему? - спросил, улыбаясь, Богунь.

- Я вас вызываю.

- С большим удовольствием готов служить вам, дону Люису и еще хотя бы троим противникам. Нет ничего здоровее и приятнее хорошего поединка. Об условиях поговорят мои приятели.

Богунь встал, поклонился гостям, поворотился к ним спиною и начал отдавать приказания Томеку, как ни в чем не бывало.

Люис, сердитый, садился в экипаж, французу было тоже не легче, но он рассудил, что шутить с Богунем в Божьей Вольке было небезопасно. Так они и уехали, а пан Богуслав шепнул Томеку:

- Обо всем этом никому ни слова. Понимаешь?

- Как не понимать? Ведь не в первый раз!

Для Богуня, которого начинала одолевать скука, ничего не могло быть приятнее этого развлечения; он потирал руки и чрезвычайно был доволен. Барону и Валеку он объяснил, однако ж, посещение гостей таким образом, чтоб они не могли догадаться, в чем дело.

Лузинский воспользовался свободными минутами, чтоб развернуть записку и насладиться первый раз в жизни удовольствием прочесть правильно написанное женское письмо:

"Отвага, терпение, мужество и осторожность! Неизвестная личность возбудила подозрение, надобно усыпить его, на время притаиться и выжидать молча. Но никакие в мире препятствия не в состоянии уничтожить данного добровольно слова, святого, как присяга. Будь покоен, ожидай, дам знать".

Внизу прибавлено было, как видно, уже после и наскоро:

"Хотя М. К., по-видимому, нам благоприятствует и знает обо всем, хотя от него зависит многое, однако надо быть осторожным. Увы! Кому теперь верить на свете?"

Лузинский прочел записку и нахмурился, а по отъезде Люиса, выбрался пешком в город; барон также отправился к родным.

В то же время обычные посетители Божьей Вольки, временно разъехавшиеся, начали собираться.

На этот раз Богунь был им очень рад, потому что его занимал поединок.

Для этого рода дел удобнее всего был старый, еще наполеоновский, служака, но бодрый и отлично сохранившийся, некто майор Дармоха. Служил он, кроме того, в Греции, в саксонском войске, был некоторое время в Америке, а из всех этих приключений и путешествий вынес железный, закаленный темперамент, необыкновенное здоровье, неслыханное хладнокровие и оригинальный характер.

Глядя на его воинственную фигуру, на закрученные кверху усы, на густые брови, на морщинистый лоб, на угрюмый вид, можно было судить, что это был забияка; кроме того, он смеялся, без исключения, над всеми, даже над самим собою, но все это серьезно, и в то время, когда все хватались за бока от смеха, он оставался невозмутим.

Майор ходил и держался прямо и выказывал необыкновенную смелость и силу.

- Добрейший майор! - воскликнул Богунь, увидев его. - Есть работа! Возьмите с собой Шабельского и поезжайте условиться с дю Валем, француз меня вызвал.

- О, о! - сказал Дармоха, покручивая усы. - Он, вероятно, захотел быть нашпигованным! Что ж, - дело хорошее. Как же ты хочешь его приготовить - в горячем виде или в холодном?

Это означало - сабли или пистолеты.

- Как вам будет угодно, майорушка, - лишь бы не откладывать дела.

- Но умеет ли француз биться и достоин ли боя? - спросил Дармоха.

- Полагаю, что биться сумеет, а сам-то он, кажется, отставной кавалерийский поручик.

- Велю запрячь пару лошадей, а прежде пусть дадут рюмку водки, чтобы я был энергичнее, - сказал майор. - И приготовься на сечу, потому что я не шучу с поединками.

- Я тоже, и прошу не откладывать. Если кузен мой Люис упорно захочет биться, я не отказываюсь, но мне не хотелось бы убивать его, потому что он один сын и калека.

Майор сел в нейтычанку, закурил трубку, посадил с собою Шабельского, который никогда не говорил ни слова, и поехал в Туров.

Прибытие их к палаццо, конечно, предвиденное, произвело там, судя по всему, довольно сильное впечатление. Ни один слуга не мог сказать сразу - кто дома и кого нет; секундантов оставили одних довольно надолго внизу, в гостиной Люиса, и каждый из слуг, проговорив нечто неопределенное, уходил поспешно.

После довольно длительного ожидания дверь, наконец, отворилась, и вошел расфранченный, но недовольный Люис.

Майор с сердитым видом отрекомендовался:

- Майор Герман Дармоха, капитан Зигфрид Шабельский. Мы присланы паном Богуславом Туровским для переговоров с господином дю Валем.

- Я друг его, - сказал Люис. - Что вам угодно?

- Дело идет о выборе оружия и о назначении места и времени.

- Разве пан Богуслав считает себя оскорбленным?

- И вызванным, - отвечал майор.

- И поединок неизбежен?

- Об этом нет и речи, - отрезал майор.

- Но дю Валь уехал по весьма важному делу и возвратится не раньше... впрочем, я даже сам не знаю когда.

Дармоха отскочил.

- Что ж, он струсил? - воскликнул майор. - Ведь сам же он вызывал, и знал очень хорошо, что это так не кончится.

- Уехал некстати, - отвечал Люис, указывая на кресло. - Вы друг Богуня, знаете наши отношения, мы ведь с ним родственники. Поединок дю Валя имел бы значение, которое могли бы объяснить превратно... Нельзя ли как-нибудь это уладить?

Майор начал барабанить пальцами марш по столу, нахмурился и помолчал с минуту.

- Граф, - сказал он, наконец, - это дело так непонятно для меня, что я уже не могу вести о нем дальнейших переговоров, и имею честь откланяться; но если пан Богуслав где-нибудь на дороге выстрелит в лоб французу, я не отвечаю, и засвидетельствую, что он был вправе это сделать.

- Но, майор, Бога ради, потолкуем иначе...

- Иначе я толковать не умею. Что ты на это скажешь, пан Шабельский?

- Я? Гм! - отвечал Шабельский. - Гм!

- Видите, граф, мой товарищ одного со мною убеждения, - отозвался майор. - Соглашения никакого нет, разве пан дю Валь письменно попросил бы извинения.

- В таком случае он письменно извинится, - сказал Люис сердито.

Майор начал смеяться и показал остатки зубов, почерневших от трубки, которых у него давно уже никто не видел.

- Честное слово, это забавная история, пан Шабельский, а?

Шабельский промычал свое обычное: гм!

Люис бледнел и краснел попеременно, но получил ли приказание от матери, смотрел ли на это дело иначе, или неизвестно из каких резонов, но решился перенести оскорбление, только закусил губы и молчал.

- Знаете, граф, - сказал майор, взявшись за шапку, - что я сделал бы на месте пана Богуслава? Я не выстрелил бы в лоб французу, потому что гадко видеть человека с разбитым черепом, а я велел бы отсчитать ему двадцать пять горячих...

Граф притворился, что не слышит, и начал откашливаться.

- Затем делать нам здесь нечего, - сказал майор и отодвинулся, чтоб не подать руки, плюнул на пол, надел шапку, пустил вперед Шабельскаго и вышел.

В действительности графиня не допустила дю Валя и сына до поединка. А сколько было смеха в Вольке и в соседстве!

X

Для человека, не обладающего силой воли, нет ничего опаснее, как внезапная перемена образа жизни, привычек, даже места, на котором жилось долгое время.

С тех пор как Скальский по настояниям детей продал аптеку Вальтеру и принужден был переезжать в приобретенный им Шпротин, он сделался рассеян, печален и видно было, что его обуревали сомнения, с которыми он напрасно боролся. Все знакомые находили, что он чрезвычайно переменился, но он не жаловался, а, напротив, говорил о деревне как бы с удовольствием; когда же оставался один, то отирал слезы втихомолку. Дома ему было делать нечего, каждый угол напоминал ему о прошедшем; бедняга выходил из дому, бродил по улицам, смотрел на стены, и постоянно на его глазах навертывались слезы.

Из разговоров его видно было, что он принуждал себя, улыбался как бы насильно, молчал по целым часам, а по возвращении домой забивался в угол и сидел неподвижно, устремив глаза в стену.

Невозможно было развеселить его; он смеялся, но грустно, словно автомат, который выполняет то, чего от него требуют, но сам не чувствует того, что делает.

Он, может быть, стал более кротким и лучшим, нежели когда бы то ни было, и возбуждал сострадание, как существо, из которого вытекла часть жизни.

Милиус, обладавший весьма тонким лекарским инстинктом, первый угадал, что Скальскому грозит опасность, и, не желая пугать его, сказал об этом только сыну.

Пан Рожер презрительно улыбнулся.

- Это вам грезится, доктор. Он здоров, как рыба, ест, пьет, спит, весел, и если молчалив, то это потому, что, может быть, жаль немного покидать город и аптеку; но это обойдется.

- А я тебе говорю, - повторил доктор, - что отцу твоему худо, очень худо. Он будет еще несколько времени ходить таким образом, улыбаться, не пожалуется даже, но... как ляжет, то уж не встанет.

- Ах, все это докторские фантазии! - отвечал пан Рожер. Я отца знаю лучше вас.

Милиус молча вышел. Пан Рожер даже не думал об этом. Между тем старик Скальский ходил со своей улыбкой, сидел по углам, дремал все чаще и чаще, особенно после обеда, - и как бы подвергся тихому умопомешательству.

Это не было собственно сумасшествие, а скорее затмение рассудка с горя. Иногда необходимо было повторять ему несколько раз вопрос, чтоб он понял. Припоминал все с трудом, ничто его не занимало, и он улыбался при каждом обстоятельстве.

Ворчать на себя он позволял сколько угодно, ничего не отвечая; в обществе находила на него дремота, и он засыпал преспокойно. Мать и дочь первые заметили, что это было ненормальное состояние.

Но пан Рожер не хотел еще видеть этого. Пригласили Милиуса, который явился, прописал лекарство и ушел, не сказав почти ни слова. На другой день Скальский выбросил лекарство за окно, сказав, что принял, и сидел спокойно в углу, прося чтоб его не тревожили.

В таком положении застал его однажды Вальтер, придя после обеда. К счастью, панны Идалии не было дома, а то она недолго бы допустила их оставаться наедине. Она до такой степени упорствовала в своих замыслах, что раза два чуть не объяснилась ему сама, но Вальтер притворился, что не понимает. Несмотря на это, он теперь приходил как-то чаще и, как любопытный человек в колодец, он заглядывал в глубину этой несчастной женской души, на дне которой было черно...

Когда он вошел, Скальский сидел неподвижно в своем кабинете в углу на диване, с опущенными глазами. Хозяин машинально приветствовал гостя, пригласил сесть, и в присутствии чужого казался несколько более оживленным.

- Вы нездоровы, любезнейший пан Скальский? - спросил Вальтер кротко, взяв его за руку.

- Кто ж это вам сказал? Я здоровехонек.

- Не чувствуете изнеможения?

- Нет, нет, я здоров совершенно, - отвечал Скальский, потом замолчал и устремил глаза в потолок.

- Не пойти ли нам погулять?

- О нет, зачем гулять? Садитесь, пожалуйста!

Снова молчание, и Скальский начал дремать. На лице Вальтера отразилось сострадание.

- Пан Мартын! - сказал он, изменившимся несколько голосом.

Услыхав свое имя, аптекарь раскрыл глаза и начал улыбаться, смотря на собеседника.

- Пан Мартын, - повторил Вальтер, - говорите, что хотите, но вы нездоровы.

Аптекарь снова полураскрыл глаза и только улыбался. Казалось, что имя его, произнесенное кротким голосом, переносило его в другие времена.

- Видишь ли, - промолвил он тихо, - не надобно говорить о пане Мартыне, который в то время, когда это случилось, не назывался еще Скальским и не был дворянином. Все это погребено, забыто.

- А, кажется, это были лучшие времена, - шепнул Вальтер.

Скальский очнулся и смотрел с испугом.

- Откуда же это вам известно? Ведь доктор Вальтер человек чужой, незнакомый.

Вальтер улыбнулся.

- Сегодня чужой и незнакомый, - отвечал он тихим голосом, - но, может быть, не был всегда чужим, а когда-нибудь был и знакомым.

Скальский начал присматриваться, приподнялся с места, и снова опустился на диван.

- Нет, нет, это заблуждение!

- Грустно окончишь ты свое существование, - говорил Вальтер медленно, как бы имея намерение этими словами воскресить уснувшего и остывшего, - а между тем ты должен утешаться. Ты добился того, чего желал, имеешь состояние, происхождение скрыл...

Скальский вскочил, воскликнув:

- Об этом ни слова!

- Никому ни слова, но между нами...

- Между нами? Но кто же вы, доктор Вальтер?

- Доктор Вальтер.

- Не дьявол ли? - спросил Скальский.

- Дьявол.

Лицо аптекаря омрачилось; дрожа, он взял гостя за руку.

- Признайся мне, кто говорил тебе об этих разных делах? - спросил он.

- Один человек, ныне умерший, которого я знавал некогда.

- Он лгал! - промолвил Скальский с живостью. - Скальские родом из Сандомирского, обедневшая шляхта. Нет ничего удивительного; шляхта теперь сильно обеднела, но и поправляться пора - это всякому известно. Сына моего справедливо называли в Берлине: Herr Baron von Skalsky. Вальтер улыбнулся и, наклонившись к уху аптекаря, шепнул ему что-то... Тот вскочил, раскрыл в испуге глаза, вскрикнул, снова упал на диван, начал тяжело дышать.

- Успокойся, - сказал Вальтер, - никто ничего не знает, все перемерли, дети твои дворяне, у тебя есть недвижимое имение, а если в могилах спят те, которые умерли с голоду... о, им там лучше, нежели тебе!

Скальский не говорил ни слова, но не был в забытьи, а взор его искал в лице Вальтера какого-то сходства, воспоминания, которое ускользало...

- Тот умерший ваш приятель городил чепуху, - сказал он наконец.

- Очень может быть, - грустно отвечал Вальтер: - я ничего не знаю.

- И никто ничего не знает, а мне... мне хочется спать, - вздыхая, проговорил аптекарь.

- Пробудись от этой дремоты, иначе можешь так уснуть навеки, - отозвался доктор.

- Ну и хорошо, и будь уверен, что все кончено, - молил аптекарь, - деревня куплена, аптека ликвидирована, сын - барон, а дочь выйдет за доктора Вальтера, у которого миллионы.

- Как это за меня? - спросил доктор.

- А! - воскликнул Скальский, раскрывая широко глаза. - Так ты доктор Вальтер?

По-видимому, он снова утратил память и сознание.

- Пусть себе он на ней женится, - продолжал аптекарь медленно, как бы сквозь сон, - она девушка красивая, а он старик, долго не проживет, и запишет ей все состояние.

Вальтер улыбнулся. Аптекарь задремал снова.

Вдруг послышался шелест шелкового платья и поспешные шаги в соседней комнате, давая знать о прибытии панны Идалии, которая, едва успев возвратиться домой, узнала о посещении доктора и спешила на свою боевую позицию.

Ее удивило, что отец полудремал, а Вальтер сидел перед ним грустный, с выражением сострадания на лице.

- Отец вздремнул? - сказала она.

- Нет, он болен.

Панна Идалия сочла нужным выказать чувствительность сердца перед тем, кому предназначала его, состроила печальную физиономию и, посчитав грациозным коленопреклонение, медленно опустилась на колени между отцом и Вальтером.

Но, стоя на коленях, панна Идалия думала о том, как бы показать доктору в выгоднейшем свете белую шейку и круглые плечики, словно случайно приблизиться к нему, чтоб он ощутил ее дыхание и, может быть, прикоснулся к ее руке, в которой трепетала жизнь. Но Вальтер, который нисколько не отодвинулся, оставался хладнокровен.

Хладнокровен! Но кто же из нас, даже после долговременной опытности, остынув, обладая высоким разумом - не поддастся соблазну, если соблазн этот явится в виде прелестной, стройной, молодой девушки?

Напрасно человек борется, пошатнувшийся разум падает, словно подстреленная птица, остаток жизни играет в пепле, глаза искрятся, воскресает забытая страсть, и холодный, побежденный мудрец стыдится сам себя.

То же было и с несчастным Вальтером, который улыбался, когда панна Идалия стояла на коленях, и, будучи уверен в своей силе, не двигался с места, а через несколько минут сидел уже остолбенелый и с грустью сознавал, что безумствует.

Так была увлекательна эта выработанная красота, несмотря на свою искусственную обработку, несмотря на фальшь и неестественность, так она казалась наполненною чувства, когда смотрела, придавая глазам нужное ей выражение.

Она что-то шептала отцу, который улыбался, полураскрыв глаза, а сама глядела на Вальтера, и взор этот говорил так ясно, что доктор понимал малейшие подробности:

"Полюби меня! Всю жизнь ты страдал, мучился, трудился, почему же после, хоть под старость, не купить такой хорошенькой, как я, игрушки? Хоть бы я и не любила тебя, то все же я очень красивая игрушка и стою твоего миллиона. Поменяемся: я отдам тебе себя, а ты мне деньги, которые составляют все - и власть, и силу, и наслаждение".

Безжалостные и наглые глаза эти вызывали его на ответ, и если можно было когда-либо назвать жестокий взор обаятельным, то в эту минуту.

Немым этим разговором панна Идалия доходила до бесстыдства, доходила до неслыханной дерзости; отец дремал, улыбаясь, а она, не смотря на него, устремляла неподвижный взор на Вальтера.

Последний несколько раз отворачивался, хотел встать с дивана, убежать, и не мог.

Гремучая змея не спускала с него тех взоров, которые говорят и сообщают более, нежели вся Вселенная и вся жизнь дать в состоянии. Наконец, когда старик побледнел и опустил голову на грудь, как связанный невольник, панна Идалия сжалилась над ним и обратилась к отцу.

Пользуясь этой минутой, Вальтер встал с дивана и хотел выйти.

- Останьтесь, - сказала панна Идалия с уверенностью, - мы пойдем вместе с отцом пить чай, и там вы сделаете предложение моим родителям.

- Как?

- Там вы попросите моей руки у родителей. И она подала ему руку.

- Увидите, что не пожалеете об этом, - продолжала она. - Я хочу и должна выйти за вас.

Вальтер дрожал, видимо, побежденный.

- Вы не выйдете отсюда, пока мы с вами не обменяемся кольцами. Я так хочу!

Последнюю фразу проговорила она смело, решительно, повелительным тоном. Вальтер стоял неподвижно, словно вкопанный в землю. Скальский спал, дочь тихонько разбудила его.

- Папа, милый папа! Пойдем чай пить. К нам пришел доктор Вальтер и хочет о чем-то переговорить с вами.

Аптекарь, который всю жизнь привык слушаться детей, и на этот раз немедленно проснулся, встал, молча последовал за дочерью, которая подала руку доктору, и вступил в гостиную, ища глазами места, где мог бы удобнее усесться и задремать. Рожер тоже был в гостиной. Аптекарша стояла возле самовара.

- Говорите же, - сказала панна Идалия доктору. - Мама, - продолжала она, - доктор хочет оказать вам что-то.

И она обратилась к побледневшему спутнику, но тот не в состоянии был произнести ни слова.

- Доктор Вальтер просит у вас моей руки. И она взглянула на него.

- Да, - отозвался странным, глухим голосом Вальтер, - я прошу руки панны Идалии.

Удивленный аптекарь всплеснул руками, пан Рожер не мог проговорить ни слова от изумления, у аптекарши выпал из рук чайник.

- Папа и мама! Благословите же нас, - сказав это, панна Идалия подумала: "La farce est jouee".

Для дополнения этой картины следует еще прибавить, что когда - по уходе Вальтера после продолжительного разговора с братом и матерью - отец уснул, в это время со слезами радости на глазах прелестная панна Идалия очутилась наедине с своей фавориткой, гардеробянкой панной Наромскою, она упала в кресло и хохотала до упаду. Докурив папироску, она сказала:

- Ну, Наромская, поздравь меня: я выхожу замуж, знаешь за кого? За этого старика, который купил аптеку. О, если б ты знала, как я потрудилась, как поработала! Сначала он был тверд, словно камень... и я овладела им только с бою. О, если бы ты меня увидела! Отец был немного не здоров, и я застала возле него старика. Думаю себе, стану на колени как бы возле отца, но так оборотилась к гостю, чтоб он видел мою шею и плечи... Ты сама говоришь, что у меня такие шея и плечи, каких ты в жизни не встречала.

- Это совершенная правда.

- Вот я и наклонилась весьма искусно и словно случайно придвинулась к нему. Смотрю... сидит, как каменный. Я и начала действовать глазами. Отец спал... Я устремила взор на старика, а ты знаешь, как я умею смотреть!

- О, вы воскресили бы мертвеца!

- Так и случилось, - сказала панна Идалия, - это был мертвый человек. Но как я начала, как начала смотреть на него, уверяю тебя, он таял, как воск, делался мягче, слабее, а я без милосердия добивала, добивала его...

- А отец?

- Ведь отец теперь спит постоянно. И когда только я заметила, что старик у меня во власти, вот тут-то было необходимо все искусство. Представь себе мою смелость - я говорю ему: идите и просите моей руки у родителей.

- Ах, Господи! - воскликнула панна Наромская. - Может ли это быть! А если б он отказал?

- Я уже была уверена, что он ни в чем мне не откажет. Взяв его за руку, я отвела его к маменьке; он при отце и при брате сделал предложение, и я торжественным образом вручила ему кольцо. И скажу тебе, только между нами, ибо это никому неизвестно, на прощание я так поцеловала его, что он до гроба не позабудет этого поцелуя.

- О, надеюсь! Он такой старый дед, а вы словно роза.

- И еще скажу тебе, моя Наромская (здесь она вздохнула)-, если б ты знала, как от него несет мускусом! Но я велю ему употреблять пачули.

Гардеробянка посмотрела на панну, но та уже позабыла о мускусе.

- Продадим аптеку. Он должен купить дом в Варшаве, и увидишь, моя Наромская, как я заживу в столице! Госпожа баронесса Вальтер, или Вальтер фон Вальтерштейн, - так даже лучше. А он обязан мне купить баронство, где хочет! Пунцовая ливрея с золотом, камердинеры, егерь! О, я должна иметь егеря, который так идет при экипаже, только надобно, чтоб был красивый парень. Знаешь ли, что Рожер сердится на меня и завидует, ибо ему не удалось с графинями. У Рожера нет энергии.

XI

На другой день, часов в десять утра, весь город знал уже важную новость, что доктор Вальтер, наверное, женится на панне Идалии Скальской. Многие этому не верили. Странным тоже казалось, что весть эта как бы нарочно и систематически распространялась повсюду, чтоб ни одна из договорившихся сторон не могла взять обратно своего слова. Городок взволновался.

Милиус собирался уже выходить из дому, как цирюльник принес ему эту новость, уверяя, что слышал ее из уст панны Наромской, которой передала сама панна Идалия.

- Неужели старик с ума спятил! - воскликнул Милиус. - Этого быть не может! Может быть, он подшутил над ними? Пусть бы женился на ком угодно, но не на панне Идалии. А иначе, лучше навязать себе камень на шею, и в воду!

И, схватив шляпу, доктор побежал прямо к дому Вальтера, но дверь была заперта. Старая кухарка Казимира уверяла, что пан вышел очень рано и даже не сказал, когда возвратится.

Доктор пошел назад задумчивый, и кого только ни встречал по дороге, все говорили ему, что слышали новость от пана Рожера или от самой Скальской.

Милиус решился отправиться прямо в аптеку. Старик Скальский сидел в кресле над какими-то бумагами, но дремал. Он приветствовал доктора спокойной улыбкой; и на лице его незаметно было большой радости.

- Любезный Скальский, - сказал Милиус, трепля по плечу хозяина, - в городе все говорят, что вы выдаете панну Идалию за старика Вальтера?

- Кажется... выходит... да, выходит, потому что у него миллион, - отвечал аптекарь.

- Что она сама захотела?

- Кажется, сама пожелала, и он пожелал... не помню... как-то сделал предложение и после... но пусть лучше жена расскажет тебе.

Доктор больше не расспрашивал, а подошел к пани Скальской, которая, проплакав целое утро от радости, сидела еще с покрасневшими глазами.

- Правда ли это? - спросил он.

- Правда, правда, - отозвалась аптекарша, поглаживая Финетку, которая лаяла на доктора. - И скажу вам, что наша Идалька просто гений. Ей быть бы королевою! Как скажет что, так уже и быть должно. Признаюсь вам, доктор, что когда она мне говорила сначала об этом замысле, я не хотела противиться, но не верила ей. Между тем вчера она привела старика и приказала ему сделать предложение. Он просто был послушен, как барашек. Скажу вам, доктор, - продолжала аптекарша, сложив руки, - что это всегда было дивное дитя, и я не знаю, в кого она удалась, ибо уж, конечно, не в меня и не в отца. Рожер, конечно, очень милый и образованный молодой человек, все отдают ему в этом справедливость, но ему далеко до Идальки. Рожер сам не понимает, как она успела в этом, и мы с мужем тоже не понимаем, ибо это настоящее чудо. А ведь Вальтер чрезвычайно богат.

- Жаль только, что его никто не знает, - сказал он, - и хоть кажется умным и ученым, но с тех пор как решился на такое супружество, - у доктора вертелось на языке слово сумасшествие, но он удержался, - то я начинаю сомневаться в нем.

- Но пан Милиус...

- Но, милейшая пани Скальская, ведь он старик, а ваша дочь олицетворенный дьяволенок.

Аптекарша рассмеялась, Финетка начала лаять, и, таким образом, кончился разговор.

Когда, скучая страшным образом, Валек Лузинский пришел пить кофе к пани Поз, которая мало уже на него рассчитывала, но не хотела еще отпустить от себя, ему сообщили самую свежую новость, носившуюся по городу. Валек некогда был влюблен в хорошенькую панну Идалию, и потому начал насмехаться над этим супружеством. Укололо его и то, что расположение, которое оказывал ему прежде Вальтер, могло исчезнуть под влиянием врага (он так понимал панну Идалию). Одним словом, он был недоволен и удивлен и вознаграждал себя насмешками над стариком Вальтером.

Напившись кофе у пани Поз (которая преподавала ему мораль в разных формах, выслушиваемую им довольно равнодушно), Лузинский, которому было делать нечего, голова которого была занята блистательной будущностью, так что он сквозь эту призму смотрел уже на жизнь, блуждал по городу без цели, уверяя себя, что собирал материалы и искал впечатления.

В одну из подобных прогулок, именно в тот самый день, как появилось известие о предложении Вальтера, Лузинский зашел в тесную улицу, недалеко от монастыря ксендзов-реформатов.

Это была самая тихая улица в городе; часть ее занимала длинная высокая старая стена, окружавшая монастырский сад, через которую видны были искривленные ветви лип и каштанов; дальше стояли домики ремесленников в зеленых садиках, поставленные точно в цветочных корзинках. Немногие из них примыкали к улице, большая часть по-прежнему обычаю отодвигалась вглубь, имея перед окнами клумбы мальв, высоких ирисов и тех свойственных нашим местам растений, которые, будучи раз посажены в землю, не требуют уже ни малейшего ухода.

Хотя на рынке было довольно шумно и по иным улицам сновали люди, здесь вы не видели бы никого, кроме нескольких кучек детей, игравших в песке, тараторивших взапуски с воробьями реформатского сада. Двери в домиках были растворены; над иными скромная дощечка указывала на профессию убогого ремесленника.

Лузинский пошел по этой улице, желая выйти за город; его влекло к старой хате, где жила родня, которая не хотела его принять, и которую признать он не имел желания. Он хотел издали посмотреть на дом, служивший его отцу колыбелью.

Рассеянно проходил молодой человек под стеной, когда весьма оригинальная, а для артиста и желанная картинка, обратила на себя его взоры, и он остановился. Действительно редко прохожему случается встречать такую необыкновенную и артистически законченную картинку.

Напротив монастырской стены стоял весьма порядочный домик, гораздо новее своих соседей, несколько ближе выходивший на улицу и едва от нее отделявшийся узкой полоской густой сирени, из-за которой в разных местах подымались высокие стебли пышной розовой мальвы. Ветви и цветы так плотно окаймляли широкую дверь, словно она была нарочно убрана ими. Над этой дверью на белой доске, без всякой подписи, грубо намалеван был гроб, сквозь растворенную дверь виднелся большой склад готовых гробов разных цветов и размеров, которые как бы напрашивались, кокетливо подвигаясь к улице.

Были здесь гробы разнообразные, начиная от маленьких, окрашенных голубым цветом, с белыми крестиками, для детей (которых так много умирает!), до лакированных, с металлическими скобами, для людей, заслуживших себе более долговременной жизнью право на удобное и прочное помещение.

Но что было бы удивительного в гробах, если бы рядом с ними не играла весенняя жизнь?

На одном из гробов, стоявшем довольно высоко, сидела, спустив ножки, хорошенькая девушка и вполголоса напевала песенку. На голове у нее был надет только что, по-видимому, свитый венок из васильков, на груди повязан пестро-желтый платок, а весь убор дополняла полосатая юбочка, какую носит бедное простонародье. Голубой венок из васильков превосходно отенялся на золотистых, старательно причесанных волосах, спускавшихся на плечи двумя длинными косами. Она быстро вязала чулок, очевидно, думая о чем-нибудь другом, и распевая от скуки. Личико у нее было хорошенькое, нежное, с голубыми глазками, веселенькое, улыбающееся, похожее на ангелов, изображенных на картинах, которые восхваляя Бога, не имеют надобности ни заботиться, ни думать о чем бы то ни было.

У ног этой девушки играло щепками и стружками от гробов дитя, маленькая сестра, возле которой сидел небольшой наивный щенок, время от времени трогавший лапой девочку, как бы вызывая поиграть вместе.

Свет, проходя сквозь кусты и раскрытую дверь, пробирался полосами, великолепно озаряя в иных местах картинку. Светло-русая девушка сидела в тени, а ребенок и собачка освещались полным светом.

Лузинский как поэт был поражен противоположностью гробов и молодости, жизни и смерти, света и тени, а художественный инстинкт, хотя и не весьма развитый, указывал ему прелесть этой божественной композиции, сильной и глубокой мысли, столь простой на вид и весьма обыкновенной. С этой мыслью встречаются сто раз в день, но редко она рисуется так живописно и выразительно. Здесь форма возвышала ее, делала более могущественной.

Валек стоял, а девушка, спущенные ножки которой били в воздухе такт, распевала, наклонивши задумчиво хорошенькую головку. Вдруг она почувствовала - а это чувствуется, - что кто-то смотрит на нее, подняла глаза и засмеялась наивно, искренне, смотря на Валека, которой остановился, как вкопанный, и глядел, словно очарованный.

Никого более не было видно, ни у дома, ни в окнах; девушка то опускала глаза на чулок, то снова подымала их на прохожего и улыбалась с ангельской невинностью.

Лузинский не мог удержаться, тихо подошел к плетню, ступил на камень, шедший к двери, и подвинулся к порогу.

- Добрый вечер! - сказал он.

- Добрый вечер! Может быть, вам что-нибудь требуется? У нас найдете все, что только есть лучшего в городе, - проговорила, указывая на гробы, девушка, которой, очевидно, хотелось поболтать. - Мы имеем гробы лакированные, из натурального дуба, все из сухого дерева, превосходные, крепкие, а отец так искусно их делает, что придутся на какой угодно рост. Есть у нас трех размеров. Не поверите, как человек становится длиннее после смерти.

- И вам не страшно сидеть среди этих гробов?

- О, нет! Да и чего бояться? Не раз я спала в большом гробу очень удобно, словно в лодке. Мы все здесь привыкли к этому, потому что чего же бояться? Ведь надобно же когда-нибудь умереть, будешь или не будешь бояться смерти.

- Но ведь как-то страшно смотреть на нее постоянно.

- Нисколько, - отвечала девушка, - ибо человек сначала привыкает, а потом смотрит на гробы как на дерево. Мне только жаль иногда отцовской работы; он так старается, чтоб все было аккуратно, хорошо, а гроб поставят лишь на несколько часов на катафалк и потом опустят, хорошо еще если в склеп, где не так скоро портится, а если во влажную землю, то сейчас начинает гнить. А вы, панич, здешние? - спросила девушка.

- Как же! Я родом отсюда и чаще всего проживаю здесь.

- А я вас никогда не видела, даже в костеле.

- Я тоже вас не встречал, - молвил Лузинский, заинтересованный простотой девушки и свежестью ее личика. - У вас большое семейство?

- Только отец и два или три работника, которые приходят. Мать умерла, вот уже пять лет, и нам очень худо без нее. Отец целый день работает, а я сижу в лавке, ибо не знаешь, когда что кому нужно, а ведь всегда покупатель так торопится... Этих бедных мертвецов рады были бы выпроводить из дому в одну минуту. Нас только двое, я и сестрица Теклюся.

- А как вас зовут? - спросил Валек.

- Меня? Каролиной, а как я была маленькой, то покойница мать прозвала меня Линкой, и теперь не могут отвыкнуть от этого, хоть я и выросла. Напрасно я говорю, то это ни на что не похоже, я желала бы, чтобы называли уже Каролькой или как-нибудь иначе. Когда я ходила в школу к сестрам милосердия, то добрые сестры тоже называли меня Каролькой, а не Линкой, с позволения сказать, как собачку.

- Но ведь это хорошее имя.

- Э, нет, - отвечала, качая головкой девушка,- где слыхано - Линка? Люди смеются, а мне приходит на мысль линь, толстая, гадкая рыба, а я не хочу быть рыбой!

Валек улыбнулся.

- Но ведь вас иногда отпускают? - спросил он.

- Никогда! - отвечала грустно Линка, смотря на чулок. - Разве очень редко по праздникам или по воскресеньям, да и то не в приходский костел, а к реформатам, где Бог, конечно, один и тот же, но где одни только старики.

Валек рассмеялся, девушка также.

- Что вы так стоите? - сказала она. - Если вы не боитесь, я попросила бы вас присесть на гробе. В углу стоит крепкий, дубовый. С этим огромным дубовым гробом целая история: он стоит уже в лавке четыре года и никому не годится. Заказал было его себе покойный резник Рафаил Сумирка, даже отцу дал задаток, и требовал, чтоб лес был превосходный. Но когда бедняга умер, его семейство не захотело взять такого дорогого гроба и похоронили его в простом сосновом, а этот остался, и я не знаю, как долго простоит, потому что слишком велик, а люди теперь маленькие.

И девушка смеялась, словно разговаривала о цветах. Валек стоял, слушал, и его чрезвычайно занимала поэтическая сторона этого щебетанья среди гробов. Линка посмотрела на него и вздохнула; очевидно, по природе она была болтлива, а продолжительное молчание делало этот разговор еще интереснее.

- А знаете, почему я вам обрадовалась? - спросила она.

- Потому что, не видя никого, соскучились от долгого молчания?

- О, нет! Но потому, что лицо ваше так напоминает мне мать, словно вы были ей братом.

Валек побледнел, но улыбнулся.

- А кто ж была ваша мать? - спросил он нетвердым голосом.

- Мать моя была очень хорошего и почтенного рода, - отвечала Линка, оборачиваясь к Валеку, - только несчастного. Она из семейства Лузинских.

Валек вздрогнул, но молчал, стараясь не показать и вида беспокойства.

- Из тех Лузинских, - продолжала Линка, - убогая хата которых стоит и теперь над плотиной, и из которых один - так говорят по крайней мере, я достоверно не знаю - убил кого-то в Турове.

Молодой человек опустил голову; ему стало холодно.

- Но как вы напоминаете мне мать!

Не оставалось Валеку сомнения, что дочь гробовщика была ему родственница. Мысль эта охладила и поразила его; но хорошенькие глазки девушки привлекали его; и вся эта история странно удовлетворяла болезненное воображение. Сама эта светло-русая Линка, со всей своей милой простотой и наивностью, не заняла бы его решительно, если б встретилась на улице с ведром воды. Но здесь все смахивало на балладу. Валеку казалось, что сама судьба набрасывает ему канву для великого произведения. Но для этого везде есть канва, только нет художников.

Облокотясь о притолоку, смотрел он на девушку, занятую вязаньем, которая рада была гостю и охотно развлекала себя и его.

- Вот мы говорили о гробах, - прибавила она, покачав головкой. - Я расскажу вам любопытную историю о сапожнике. Вы его, конечно, знаете, его фамилия Седлецкий, живет он на Мендзыржецкой улице. У этого Седлецкого, говорят, злая жена, которая чрезвычайно боится смерти и всего, что ее напоминает. Несколько лет назад они страшно поссорились, так что едва дело не дошло до драки. Не зная, чем досадить жене, Седлецкий сказал ей: "Ты меня сведешь в могилу! А чтоб ты об этом не забывала, я закажу себе заблаговременно гроб и буду спать в нем в комнате". Это сказано было не в шутку. Прибегает он, запыхавшись, к отцу: "Делай мне гроб!" - говорит. Отец начал отговаривать его, что не следует искушать смерти, но тот и слушать не хочет. Сделали гроб и отнесли, Седлецкий постлал в нем себе постель, жена тотчас же убежала из дому, потом возвратилась, плакала, ссорилась, но сапожник все-таки не расстался с гробом. Так мы и позабыли, но через год или полтора, он приходит снова к отцу. "Э, чтоб тебя, - сказал он, - хороший же ты мне сделал гроб, что и двух лет не выдержал, совсем почти рассыпался". Отец ответил на это, что гробы делаются не для спанья, но сапожник заказал новый гроб, который тоже рассыпался, и Седлецкий спит в третьем, и отец говорит, что придется делать и четвертый.

Линка так усердно смеялась, что даже венок из васильков спустился на лоб; она сняла его, поправила, посмотрелась в кусочек зеркальца, прибитый в углу над дубовым гробом, и начала напевать, улыбаясь.

Хотя Валеку и хотелось бы подолее остаться с нею, однако он чувствовал, что надо было удалиться; он поклонился и вышел. Долго он оглядывался на Линку, а девушка глядела ему вслед, и пока только можно было, они улыбались друг другу, как старинные друзья.

Валек пошел дальше почти со стыдом; он припомнил графиню, свою блистательную будущность и эту босую родственницу, и сам удивлялся, что такое бедное создание могло произвести на него впечатление.

Ум противился, но сердце чувствовало, что образ Линки останется в нем.

Лузинский даже вспомнил по этому поводу, что все великие гении, начиная лорда Байрона, славились волокитством, что принадлежностью поэта было влюбляться в существа даже наименее достойные любви. Линка была молоденькая, хорошенькая девушка, немного сродни, наивная болтушка и сидела на гробах.

"Большой беды не будет, если немножко поухаживаю за нею, - подумал он. - Она будет очень счастлива, а я позабавлюсь!"

Весьма послушная совесть представляла ему это в самом невинном свете, хотя разнузданное воображение заранее доводило эту историю до крайних пределов.

В балладе, которую сочинил Лузинский по этому поводу, светло-русая девушка топилась в озере, белое тело ее всплывало среди расцветших водяных лилий, а седой отец укладывал ее в новом, облитом слезами, гробе.

Верьте мне, ничего нет ужаснее поэта: он готов раскрыть гроб, лишь бы добыть поэму...

XII

Из всех многочисленных героев нашей повести, кажется, несчастнее всех в описываемое время был барон (in partibus) Рожер Скальский... Отец ничего уже не чувствовал, мать плакала о дочери, панна Идалия мечтала, как мечтают перед свадьбой. Пан Рожер, хотя и должен был вскоре стать владельцем Папротина, ибо он вынудил отца, чтоб имение было куплено на его имя, - ходил, однако же, постоянно не в духе.

Давно уже он намеревался подцепить одну из графинь; это было его мечтой, осуществление которой казалось ему легким; между тем дело не подвигалось, а до него дошли слухи, что барон и кто-то другой уже опередили его. У него даже не было предлога появиться в Турове. А другие партии казались ему неподходящими.

Особенное нерасположение чувствовал он к пришельцу, барону Гельмгольду, как к лицу, которое отняло у него из-под носа самую законную собственность. Но если бы он даже искал и хотел выдумать наистрожайшее мщение, то не вымыслил бы лучше того, какое предоставила ему случайность.

Мы уже видели, с какой признательностью было принято первое посещение паном Рожера кондитерской Горцони. С тех пор хозяин этого заведения кланялся низко пану Рожеру, а сын аптекаря, получая дань уважения, не остался к ней равнодушен. Надо знать, что Горцони, несмотря на свое иностранное происхождение, освоился уже с жизнью городка и славился тем, что знал всю подноготную на десять миль в окрестности.

Он даже не имел надобности получать газеты в кондитерской, потому что забавлял гостей хроникой до такой степени исполненной фактов, что вряд ли бы сравнялся с ним любой хроникер. Обыкновенно он останавливался перед посетителем, опирался о свое бюро, складывал ногу на ногу, руки грациозно располагал на животе, и когда раскрывал румяные уста, из них вытекала золотая струя сплетен, словно из рога изобилия. В описываемый именно день он имел счастье пригласить пана Рожера и угостил его газетой, редактированной великолепнейшим образом.

Пан Рожер слушал. Зашла речь о бароне Гельмгольде.

- Я знаю этого галицийского барона, - сказал кондитер, - и слышал от почтмейстерского секретаря, что он уехал в Дрыч и Волчий Брод. А знаете ли вы, кто живет в Дрыче и Волчьем Броде?

- Нет, не знаю.

- В Дрыче, - говорил Горцони, - живет Старостина Горская, какая-то дальняя бабка барона; но это ничего не значит, потому что от этой бабки ему не будет ни малейшей выгоды.

Горцони, улыбаясь, поправил свой костюм.

- Но родная сестра старосты, а следовательно, тоже доводящаяся барону бабкой, моложе первой лет на пятнадцать, панна Забржеская - владелица Волчьего Брода с угодьями. Это богатейшая помещица в целой окрестности, но девица, которой под пятьдесят, и чудачка. Вследствие этого расчеты и происки всего семейства вращаются около Волчьего Брода.

Скальский слушал с вниманием.

- Вы, конечно, не видели панны Забржеской и не слыхали о ней? - спросил Горцони.

- Не помню.

- Но это особа оригинальная в высшей степени. Во-первых, я имел честь видеть ее, и хоть ей под пятьдесят, однако вы не думайте, чтоб это была старуха или дурняшка. В свое время, это, должно быть, была необыкновенная красавица, да и теперь еще очень и очень не дурна собою; она не кажется старой; может быть, немного полная, румяная, зубы прекрасные, осанка аристократическая, одним словом, королева. Имя у нее тоже необыкновенное: Флора! Чего же вам лучше? Богиня цветов! По счастливому стечению обстоятельств, когда все семейство проматывалось, панна Флора получила столько наследства, что состояние ее дошло до чрезвычайных размеров. Конечно, я не считал, но говорят люди, что у нее несколько миллионов злотых.

Рассказ этот начинал сильно занимать пана Рожера.

- А отчего же она не вышла замуж? - спросил Скальский.

- Это-то и остается неразгаданной тайной, потому что за нее сватались даже князья; но гордая панна капризничала, подозревала, что ее брали из-за денег, отказывала и отказывала нарочно резко, и, таким образом, дожила до пятидесяти, а теперь курит сигары, сама управляет имением, и как еще деспотически! А уже о замужестве нет и помышления. Разно говорили, - прибавил шепотом Горцони: - что было даже несколько романов, но это, может быть, выдумки. Верно то, что вряд ли уж пойдет она замуж, а родня около нее вертится, как бес перед заутреней.

Вот все, что рассказал Горцони, но слова эти не упали на бесплодную почву - их пан Рожер принял близко к сердцу.

"Была бы великолепная штука, - подумал он, - если б я мог познакомиться с нею и... Что значит пятидесятилетний возраст? Идалия ведь хочет идти за старика без имени, без образования, а здесь - все. Вопрос только в том: каким образом?.."

Действительно, все смелые замыслы зацепились на этом страшном "каким образом?"

Пан Рожер не обладал пламенным воображением и трудно было ему придумать средства. Вечером он открылся сестре. Хотя он и не признавал превосходства над собой панны Идалии, однако не брезговал этим женским умом.

Панна Идалия внимательно слушала его, покуривая папироску.

- А, - сказала она, подумав, - мысль хороша, но трудна для исполнения. Все прежде употреблявшиеся средства: сломанное колесо, опрокинувшийся экипаж, заблудившийся путешественник - избиты уже донельзя. Романы выдали тайну, никто теперь не поверит ни в какую подобную случайность. Поехать прямо к старой панне невозможно. Но не граничит и Волчий Брод с Пап-ротином? Ведь это, кажется, в той стороне?

Пан Рожер не знал, но немедленно сбегал за инвентарем и планом. Не фатум ли это? Папротинский лес сходится с пущей, принадлежавшей к Волчебродскому имению.

Брат и сестра всплеснули руками. Пан Рожер поцеловал панну Идалию.

- Бога ради, никому ни слова! - шепнул он. - Завтра еду в Папротин, возьму с собою лакея, туалет, экипаж, и в качестве соседа имею полное право представиться в Волчьем Броде.

Скальский радостно потирал руки и с гордостью приподнял голову.

- О судьба, поблагоприятствуй! - воскликнул он. - Отличная была бы штука подцепить подобное наследство у этого голяка барона.

- Но что ж говорят о панне?

Пан Рожер повторил сестре все им слышанное от Горцони.

- Здесь дело идет только о том, чтоб жениться, - прервала панна Идалия, - а потом для чего же существуют ум, ловкость, молодость? Если б ты не сумел устроиться, я презирала бы тебя.

- Но, пожалуйста, никому ни слова!

- Можешь быть спокоен.

Будущему владельцу Папротина не было ничего легче, как выбраться на другой же день рано утром и, взяв добрых почтовых лошадей, очутиться к вечеру на месте. Так как прежний арендатор имел право жить в доме до марта месяца, то помещик поместился во флигеле; новый владелец, однако же, и тут нашел уже дворню услужливых людей и весьма радушный прием. Хотя он приехал ночью, однако к нему явился лесничий, который лесные трущобы знал так же хорошо, как и соседство. Не желая обнаружить нетерпения, пан Рожер просил его осмотреть на другой день границы. Разговор сам собою должен был коснуться панны Флоры.

Утро было прекрасное, но несколько осеннее; старик лесничий добыл коня, и они выехали после завтрака. Пан Рожер заботливо осматривал границы, хотя это его нисколько не занимало.

Доехали они, наконец, до старого дуба, намеченного крестом.

- Здесь, вельможный пане, - пояснил лесничий, - земля ваша сходится с землей вельможной пани Забржеской, и граница идет по высохшему руслу ручья до Кудашевой долины, а оттуда...

- А! Панны Забржеской, из Волчьего Брода? - спросил Скальский.

- Точно так, из Волчьего Брода.

- А далеко это отсюда?

- Вельможный пане, отсюда будет миля, а от дому полторы.

- Нет ли пограничных споров?

- Где же их нет? Есть, и даже трудный к разрешению спор, по поводу ручья...

- Я не люблю споров и полагаю уладить дело, съездив в Волчий Брод.

- Что касается поездки, то почему и не поехать, но чтоб из этого вышло что-нибудь, напрасно льстить себя надеждой.

- Почему?

- Потому что вельможная панна Забржеская, с позволения сказать, без обиды, Ирод баба.

- Вот как! - воскликнул, засмеявшись, Скальский.

- Она сама объезжает границы верхом или в одноколке, за всем наблюдает, ведет процессы и никому не уступит.

- Что ж, она уже стара?

- Не скажу, чтоб была стара, - отвечал лесничий, - но и молодою признать трудно. Когда я здесь поселился, она была такая же как и теперь, а этому уже лет пятнадцать назад; только немного словно пробились усы, но это ее не портит. Особа весьма серьезная, только как будто бы и не женщина.

Пан Рожер улыбнулся.

- Удастся ли что, или не удастся, а мне надобно побывать у нее.

- Конечно, от этого вас не убудет, и из одного любопытства стоит посмотреть дом в Волчьем Броде, потому что вряд ли где встретится подобный.

- Что же в нем особенного?

- Все, вельможный пане, - отвечал лесничий, - начиная от помещицы до капеллана.

- Что ж это за капеллан?

- А кто его знает? Кажется, из Египта или из какой-то запрещенной земли: когда он служит обедню, то на таком языке, что не знаю, может ли его понять и сам Господь Бог.

Так как не приходилось вдаваться в излишние расспросы, пан Рожер замолчал, обещая себе лично познакомиться с домом панны Забржеской. Действительно, он поехал к ней на другой день.

Волчий Брод не представлял особого великолепия, и отличался только непомерной обширностью построек, расставленных не с большой симметрией. Среди старых деревьев, аллей и клумб стояло больше строений, нежели сколько, по-видимому, было нужно. Самый дом, довольно низкий, отчасти деревянный, частью каменный, строенный и перестроенный в разные времена, представлял смешанные образцы различных стилей.

Среди лабиринта этих пристроек, галерей и крылец расхаживала многочисленная прислуга.

К гостю вышел пожилой мужчина вроде дворецкого. Пан Рожер отдал ему свою карточку и объявил, что в качестве соседа и владельца Папротина желал бы представиться панне Забржеской, засвидетельствовать почтение и вместе поговорить о границах.

Дворецкий принял его с поклоном и, введя в нижнюю залу, отправился к хозяйке.

Пан Рожер имел время осмотреться в огромной и оригинальной зале, которая, очевидно, переделана была из двух огромных зал, ибо посередине остались два столба, замаскированных плющом.

Повсюду полно было мебели, картин, дорогих древностей, этажерок, ковров и подушек.

Трудно было местами пройти среди этих масс самой разнообразной мебели.

Много прошло времени, пока растворилась одна боковая дверь и в нее вошла немолодая особа высокого роста, широкоплечая, с гордой осанкой, в черном платье под шею, с открытой головой, не обладавшею избытком волос, но и без всяких искусственных украшений. В выражении лица заметна была привычка повелевать. Особа эта не отличалась красотой, но черты лица были правильны, глаза прекрасные, рот небольшой. Она не возбуждала симпатии, да и, казалось, совсем не заботилась об этом.

С первого же взгляда пан Рожер понял женщину и трудность безумного своего замысла, от которого готов был уже отказаться. Увидев ее, он убедился, что овладеть ей было невозможно. Панна Флора смотрела на свет так, как бы уже для нее в нем не было ни малейшей загадки, никакой привлекательности, по земле шла твердою поступью, не имея желания ходить по облакам.

Когда Скальский ей представился, она вежливо, но холодно поклонилась ему, указала кресло и заговорила таким громким и решительным голосом, что на пана Рожера произвела впечатление переодетого мужчины.

- Итак, вы новый владелец Папротина? - сказала она, барабаня толстыми пальцами по столу. - Было время, когда я сама хотела купить его, но как-то не случилось. Имение, кажется, хорошее, но требует много труда, надзора и капитала. Мне было бы с ним тяжело, потому что много хлопот и со своими имениями, и это женщине не под силу.

Гость молчал.

- Вы знаете сельское хозяйство? - спросила она через минуту.

Пан Рожер и не походил на хозяина, да и казалось ему неприличным выдавать себя гречкосеем, и он отвечал с улыбкой:

- О нет! Большую часть жизни я провел по городам и долго слушал лекции в германских университетах.

- В таком случае я не завидую вашей покупке, - сказала панна Флора. - Вы здесь долго не поживете, а что же значит поместье без хозяина!

- Почему же не проживу! Найду соседство, охоту, книжки.

- Да, охоту, книжки, но не соседство, - прервала панна Флора, - потому что мы живем каждый для себя. Я никого не принимаю, другие мало и редко.

И взяв со стола огромную сигарочницу, полную сигар, она подала ее пану Рожеру, который не знал, брать или не брать.

- Курите, я также закурю, - отозвалась хозяйка. - Я старая дева и не имею надобности стесняться.

Пан Рожер взял отличную гаванскую сигару. Взглянув на столик, он увидел Монталамбера, Гретри, Дюпанлу и даже Жозефа де Мэтра.

Это его несколько осведомило, но придало еще более робости. Взгляд этот не ускользнул от панны Флоры.

- Конечно, эти книжки вам знакомы? - сказала она. - Но, вероятно, не так нравятся, как мне. Вы все философы, выходя из разных протестантских университетов, делаетесь гегелианцами, шеллингистами.

Пан Рожер не знал, что отвечать, ибо хотя и слушал курс в Берлинском университете и едва не получил степень доктора, однако эти вопросы так мало занимали его, что он не считал себя компетентным.

- Признаюсь откровенно, - сказал он, - я не сделался гегелианцем, потому что не чувствовал призвания к философии.

- Большое счастье. Значит, вы сохранили кое-что из отечественного наследства, - заметила хозяйка, пуская клубы дыма. - Но индетерминизм, может быть, хуже философии.

Будучи сбит оборотом разговора, пан Рожер собирался кашлянуть и заговорить о чем-нибудь другом, как вошел дворецкий, а затем слуги внесли принадлежности к чаю.

- Не прикажете ли, вельможная панна, подождать немножко с чаем, потому что едут гости из Дрыча, карета уже на плотине?

Пан Рожер собирался встать и откланяться, не располагая скучать напрасно, но хозяйка, повелительным тоном, просила его остаться.

- Гости из Дрыча мне родственники, - сказала она. - Не думаю, чтоб моя сестра, ибо она больна и не выезжает, но, может быть, внучка или кто-нибудь из семейства. Вам не помешает познакомиться с соседями.

Скальский остался, а через четверть часа в залу вошли небольшого роста, круглая, толстая госпожа, белая, в сильных веснушках девица и барон Гельмгольд.

От двери еще барон увидел с изумлением пана Рожера и засмеялся. Хозяйка представила Скальского племяннице и внучке, хотела познакомить его с Гельмгольдом, но заметила, что эти господа весьма приятельски жали руки друг другу.

- А, так вы знакомы! - воскликнула она.

- Давно знакомы, - отвечал Гельмгольд. - Что вы здесь делаете у моей родственницы? - прибавил он тише, обращаясь к пану Рожеру.

- Играю скучнейшую роль соседа, с пограничным спором под мышкой.

- Как соседа?

- Я купил Папротин, который граничит с Волчьим Бродом, а между этими двумя имениями идет спор о земле.

Гельмгольд пожал плечами.

- А, - сказал он, - странная встреча. Вы и прежде знали панну Флору?

- Нет, сегодня в первый раз вижу.

Барон отвел Скальского на крыльцо, заставленное цветами и окруженное громадными апельсинными деревьями.

- Не правда ли чертовски оригинальная дева? - шепнул он, засмеявшись. - Только в деревнях попадаются еще подобные экземпляры. Заметили дом, обстановку и, наконец, нашу знаменитую Семирамиду? Знаете ли, что особа эта, имеющая на несколько миллионов состояния, будет ссориться за какой-нибудь злотый до упаду.

- Все это для меня тайны, - отозвался пан Рожер с притворною улыбкой, - это для меня все равно, лишь бы покончить пограничный спор.

- Могу вам предсказать, что если дело идет о полдесятине земли, то панна Флора ни за что не пойдет на уступку, а скорее затеет процесс.

Скальский улыбнулся.

- Ну, что ж и будем вести процесс, - сказал он.

В этот самый момент в Волчьем Броде случилась вещь необыкновенная: панна Флора оставила племянницу, ее дочь и, миновав барона, сама подошла к пану Рожеру спросить его - как понравилась ему окрестность.

Вероятно, она была тронута его грустным, смиренным, почти покорным видом... Надобно сказать правду, что Скальский, который всегда много рассчитывал на наружность и старался ее облагородить, был очень не дурен, может быть, с большими претензиями, но не без шика.

На этот раз обманутые надежды отняли у него именно то, что могло ему вредить - излишнюю претенциозность. Он казался скромным, и это было ему к лицу.

Ни для кого не было тайной, что та, кого безжалостный Гельмгольд назвал Семирамидою, любила красивых мужчин. Конечно, по этому поводу ей и приписывали несколько самых неправдоподобных романов. Говорили, чему не следует верить, что все матримониальные надежды претендентов разбиты потому, что сами они были недостаточно покорны, хотели иметь собственные убеждения и мнение, а этого Семирамида не переносила.

Конопатая племянница, увидев проделку панны Флоры, шепнула на ухо Гельмгольду:

- Говорю тебе, я ее отлично знаю, он ей понравился, но я этого не боюсь: как пришло скоро, так и уйдет быстро. Были такие, что и по году ездили и, как шла молва, были женихами, а когда в один прекрасный день отказала, то более не появлялись. Знаешь, за что прогнан был тот, как его? Знаешь? Недокуренную сигару бросил в песочницу вместо того, чтоб положить в пепельницу.

И собеседники засмеялись.

- Она такая всегда, - прибавила племянница, - сперва гордится, потом привяжется Бог знает к кому, скомпрометирует себя, а там смотришь, ни думано, ни гадано, и выгонит обожателя из дому. Потом и спать не хочет.

Сквозь открытое окно видно было, как хозяйка, покуривая сигару, вела гостя дальше, весело с ним разговаривая.

- Но надобно тебе сказать, кузина, - шепнул Гельмгольд, - что это интриган, каких мало. О, я его знаю! Готов биться об заклад, что он втерся сюда с умыслом.

- Хотя бы он был и сто раз искуснее, чем ты полагаешь, то с тетей Флорой ничего не поделает. Здесь я совершенно спокойна.

Когда панна Флора возвратилась на крыльцо, ведя за собою пана Рожера, лицо у ней было веселое, и Скальский также был несколько свободнее.

Случилось то, чего даже никто не мог ожидать; панна Флора, по поводу поземельного спора, пригласила молодого соседа через день на обед и обещала ехать с ним верхом осматривать спорную границу. Она была так с ним любезна, что если б он не был предупрежден на ее счет, то мог бы льстить себя надеждой.

Через несколько недель, однако ж, панна Флора написала письмо к графине С... в Познань. Она училась некогда с нею в одном пансионе в Варшаве, и хотя все упрекали ее в непостоянстве, однако она не изменила в приязни своей к подруге.

Письмо было следующего содержания:

"Милая моя Эмилия! Чувствую, вижу - ты даже не бросила в меня камень, когда другие кидали презрение. О, я была слаба, но была несчастна, и до сих пор несчастна. Но довольно о грустном прошлом. Не могла я умереть старой девой, хотя бы для Терени, а признать ее за дочь иначе не могу, как выйдя замуж.

По мне пробегает дрожь, когда пишу эти строки... Скажи мне, можно ли уважать человека, который из-за денег, о, уж конечно, не для моих достоинств, которых не знает, обещает жениться на женщине, старее его, признать ее ребенка своим и выставить себя на позор и посмешище?

Поставленный подобным образом вопрос я разрешаю моими вздохами и отрицанием... Но послушай!

Человек этот делает подлость, не чувствуя ее, как вещь самую простую и натуральную.

Я мало требовала прежде условий от того, кому хотела вверить судьбу свою... Ты знаешь, что я давно разочарована; идеалы цветут ваши, а мои отлетели, Бог знает когда. Мы оба понимаем жизнь, как расчетную книжку, которую необходимо привести в порядок. Он не беден, кажется дворянин, хотя мне это вздор, но он согласится на все, на все! Вдобавок он купил по соседству имение, и это обстоятельство придает еще более приличный вид нашему супружеству.

При третьем свидании я ездила вместе с ним осматривать спорную границу и в дороге разговорилась свободно. Он был робок, я должна была ободрить его, а когда первый шаг был сделан, мы отлично поняли друг друга. Он самолюбив, но это все равно.

Я знала, что он был в Берлинском университете, и ничего так не боялась, как головы, вскруженной философией; к счастью, я нашла, что он уважает основы религии, хотя, может быть, для того, чтоб казаться аристократичнее... Но он из наших... Вера придет впоследствии.

Из боязни, чтоб семейство о чем-нибудь не догадалось, я отложила немного четвертое и решительное свидание; но все уже между нами условлено, что он признает Тереню дочерью. Не смейся пожалуйста! Когда Тереня родилась, он, конечно, ходил еще в школу, но что же делать? Мы уезжаем на несколько лет в Италию; люди поговорят и позабудут.

Дорого мне стоило исповедаться перед ним, но должно отдать ему полную справедливость, что он держал себя с необыкновенным тактом. Записываю ему (я должна это сделать) весь Волчий Брод, а Терене отдаю капитал. Представь себе изумление, ярость, отчаяние и проклятие сестры, племянниц и всего семейства, когда они узнают о событии!

Нескоро, впрочем, узнают, потому что дело отложено нарочно, чтоб придать ему более приличный вид. Я наступаю как безумная, но мне на этот раз удалось. Родные, которые не раз видели меня в подобном положении, ожидают только, скоро ли я дам ему отставку. О нет, я не прогоню его. Он признает мою Тереню, дает ей имя, и я буду иметь возможность прижать к сердцу милое дитя и первый раз из уст ее услышать восхитительное слово - "мама"! которого так долго жаждала.

Бога ради - никому ни слова! О как они изумятся, когда я им представлю его после свадьбы! Ксендз Бобек обещал мне обвенчать так, чтоб никто не знал об этом. Свидетелями будут несколько моих служащих. Через неделю после венца уедем в Рим и Неаполь. До свидания, Эмилия! Благослови пятидесятилетнюю невесту и не смейся, - все это трагично. Начало ли это, или конец жизни - кто знает!..

Навсегда твоя верная старая, отцветшая Флора".

XIII

То, что обнаружило нам это письмо, было окутано такой тайной, что даже барон Гельмгольд ни о чем не догадывался, а в Дрыче до такой степени насмехались над несчастным паном Ро-жером, что на него никто не мог смотреть без хохота. Скальский отлично представлял скуку и досаду, даже не признался в неожиданной, правда, дорого купленной удаче, которой еще сам не верил. Только опытный наблюдатель заметил бы по спокойному и серьезному лицу пана Рожера, что и ему жизнь улыбнулась, что судьба его решена или вскоре должна была решиться.

Впрочем, все герои этой повести обнаруживали одинаковую почти, скорее озабоченную, нежели счастливую физиономию, усиливаясь уверить себя, что они у цели жизни, но, чувствуя пустыми сердцами, что эта желанная цель не выполнила задачи жизни. Это была скорее победа самолюбия, нежели удовлетворение жажды души и сердца. После торжественного блеска наступали задумчивость и даже сомнение, но человек часто лжет себе самому, лишь бы не сознаться в своей ошибке.

Среди этих людей, стоявших у порога мнимого счастья, один Милиус был грустен и задумчив, боролся сам с собою, колебался и под старость вздыхал подобно юноше.

Последнее посещение Шурмы заставило его призадуматься; в первые минуты он хотел отыскать немедленно панну Аполлонию и переговорить с нею; потом переменил намерение и целую ночь строил планы; наконец, на третий уже день вечером, когда свет в комнатке панны Аполлонии и звуки фортепьяно убедили, что она дома, Милиус, осмотревшись, чтоб никто не увидел, осторожно отправился к ней. Сердце его сильно билось. Бедняга стыдился самого себя, но постучался у двери. Игра на фортепьяно прекратилась.

- Кто там?

- Доктор Милиус.

Отворила дверь сама раскрасневшаяся хозяйка.

- А! Это вы! Вот неожиданный гость! - воскликнула она. Словно вор, Милиус прокрался в комнатку.

- Извините, пожалуйста, извините, я пришел просить у вас несколько минут для разговора.

- Сделайте одолжение, доктор.

У Милиуса как бы дух захватывало.

- Извините, панна Аполлония, и не сердитесь, если надоем...

- Э, доктор, не стесняйтесь. Не угодно ли садиться.

- Нет уж садитесь вы, а мне позвольте постоять, как обвиняемому перед судом, ожидающему приговора.

- Вы начинаете, доктор, так, словно вам двадцать лет и вы хотите насмеяться над бедной девушкой.

- О, зачем мне не двадцать лет! - вздыхая, сказал доктор. - Увы, мне более чем вдвое, а я хочу говорить с вами серьезно. Но вы не рассердитесь?

- Никогда не рассержусь на такого доброго приятеля, - отвечала учительница, смотря ему в глаза и стараясь угадать в чем дело.

- Итак, я начинаю. Правда ли, что вы дружески расположены к достойному пану Шурме?

- Не спорю, - отвечала, сильно раскрасневшись, хозяйка и уселась на диванчике.

- Я давно заметил, что вы расположены к нему, и что он вас любит, - молвил Милиус.

- О, доктор...

- Но любит только по нынешнему, как теперь любят люди, у которых любовь служит прибавлением к жизни. Мне казалось, - продолжал Милиус, - что обоим вам недостает прочнейшего основания для будущности, а то вы вступили бы в брак и были бы счастливы.

Панна Аполлония опустила глаза.

- Уважая вас, но зная его, - продолжал доктор, - я старался устранить единственное препятствие, которое, по моему мнению, стояло вам на дороге. Я нашел значительную и прибыльную работу и предложил ее Шурме.

Панна Аполлония робко подняла взор, исполненный слез, на собеседника, но не решилась говорить; губы ее дрожали.

- И вот, - сказал доктор, понижая голос, - я убедился из решительного с ним разговора - не хотелось бы мне вас огорчить, что у этого человека непомерное честолюбие; что он готов пожертвовать ему всем, и что даже, если б он был богат, на него невозможно рассчитывать. А между тем он любит вас, и вы его.

Панна Аполлония, дрожа, приподнялась с дивана.

- Неужели, доктор, вы полагаете, что с этим известием принесете мне разочарование? Неужели вы полагаете, что я, как женщина, не знала б этом давно? Да, я любила его, может быть, и теперь еще люблю, как брата, уважаю его и удивляюсь ему, но не заблуждаюсь и не заблуждалась никогда! Вы дали мне доказательство отцовской любви, доктор; но если б спросили меня прежде, я сказала бы вам, что его испытывать не надо, ибо я давно испытала его сердце.

И панна Аполлония грустно опустила голову.

- Но скажите же мне, - продолжала она, - отчего вы так занялись моей судьбой, будущностью и хотели даже для этого принести жертву?

- Потому что и я любил вас, - сказал серьезно и спокойно Милиус.

Учительница посмотрела на него почти с испугом.

- Вы? Меня?

- Что же тут странного? - сказал грустно доктор. - Я старик, это правда, некрасив, может быть, и неприятен, но что же это значит? У меня ведь есть сердце. Но позвольте мне кончить и по отечески высказать остальное. Шурма будет вздыхать, и не женится, а вам нужен покровитель, товарищ жизни, ведь вы одиноки. Пока судьба не принудила вас сделать еще худший выбор, не выберете ли вы старого надоедалу Милиуса, который у ног ваших предлагает вам свою особу?

Панна Аполлония подбежала и подала ему руку с чувством признательности.

- Я уверена, любезный доктор, что с вами была бы настолько счастлива, насколько можно быть счастливой на земле с таким достойным мужем... Но, нет! С сердцем, исполненным еще мечтаний, желаний, с сердцем бурным, неуспокоившимся, не следует входить под вашу кровлю... Оставьте меня сиротой свободной, бедной, но...

- Довольно, Бога ради довольно! - прервал Милиус. - Только не сердитесь!..

- Напротив, я вам благодарна, вы дали мне доказательство уважения и доверия; я плачу, и неужели могла бы сердиться за ваше желание сделать меня счастливой?

- Все это прекрасно, - сказал, вздыхая, Милиус. - Однако, признайтесь, вы должны иметь еще какую-нибудь искорку надежды? Вы мечтаете, бедняжка, обратить заблудшего на путь истины?

- Нет, - отвечала учительница, - но хочу дать сердцу отдохнуть, и...

Здесь слезы навернулись у нее на глазах, и она упала на диван.

- Милый доктор, - продолжала она, - позже, со временем, когда я совладаю с собою, и когда вы захотите, я отдам вам эту руку, которая по крайней мере принесет вам чистое пожатие, но теперь, о теперь, не могу! Разве не было бы святотатством давать вам клятву у алтаря, а взором и сердцем стремиться к нему? Мне необходимо прежде вырвать из сердца эти кровавые тернии, и пусть заживет рана. Если я не дам вам любви, потому что она не повторяется в жизни, то принесу глубокое уважение, которое стоит ее, но не теперь. Я больна, я не вылечилась.

- Вы отпускаете меня с надеждой и добрым словом, за что я вам очень благодарен, - отозвался Милиус после некоторого молчания. - Но дайте же мне обещание, что все сегодня случившееся останется между нами, что никто не узнает об том. Люди посмеялись бы надо мною.

- Кто знает вас так, как я, тот никогда не посмеется, - отвечала панна Аполлония.

- Видите ли, я сам себя оценил, я не смел явиться с предложением до тех пор, пока не убедился, что у вас не будет лучшего жениха; я хотел вам дать его.

- Вы пристыдили меня своей добротой.

Прикрыв горе несколько принужденной веселостью, Милиус засмеялся.

- Итак, - сказал он, - вы имеете меня в запасе впредь до приказания.

Панна Аполлония снова подала ему руку, но уже говорить н могла, а доктор поспешил распрощаться с нею.

Едва успел он выйти на середину рынка, как мальчик из аптек) схватил его за руку.

- Ах, я уже целый час бегаю по городу и ищу вас, - сказав он. - Бога ради, поспешите в аптеку! Пан очень болен.

- Как? Кто?

- Пан Скальский, старый пан Скальский.

От рынка было не так далеко до аптеки. Милиус пришел быстрее. Судя по сонливости больного, он боялся паралича, и потому ударил себя по карману, и когда удостоверился, что инструменты с ним, пустился бегом.

Внизу, в комнатах аптекаря, светился огонь, на спущенных шторах мелькали тени, в доме слышался стук дверей, крики и возгласы, все говорило о какой-то катастрофе.

Растолкав толпу людей, стоявшую у двери, на которую не обратил даже внимания, Милиус вошел в комнату. На диванчике в углу сидел Скальский, запрокинув голову, бледный, желтый, без жизни, рядом стоял Вальтер с ланцетом, тщетно стараясь добыть кровь из остывшего уже тела.

Аптекарь после обеда, как обычно, пошел в свой кабинет, задремал, и во время каких-то грез смерть пришла бросить завесу на свет, которого уже не суждено было ему увидеть.

Милиус остановился возле него, взял за руку и опустил ее через минуту, потому что она была холодна и начинала костенеть. Он оглянулся вокруг. У ног мертвеца рыдала жена, сын стоял задумчивый, с сухими глазами, а дочь, заломив руки, в драматической позе. Далее весь аптекарский штат с любопытством посматривал на умершего.

Доктор Вальтер был бледен, нем, поражен.

- Спасения нет никакого, - шепнул Милиус. - Пусть дети уведут мать, чтоб избавить ее от этого зрелища, - все кончено. Пошлите за ксендзами, потому что бедный пан Мартын не существует.

Излишним будет описывать эту сцену; минута эта была тяжела для всех домашних, но живой человек, даже и среди этих переходов горя, обязан считаться с прозой жизни. Надо было подумать о похоронах.

Панна Идалия плакала, но кто же может знать, по отцу ли или о себе, рассчитывая, что неизбежный траур отсрочит желанную свадьбу. У пана Рожера как у главы дома глаза были сухи, а хлопот слишком много, чтоб иметь время предаваться отчаянию. Одна лишь старая аптекарша рыдала, лишалась чувств, действительно достойна была сожаления.

Не успели Скальского снять с дивана, и уже весь город знал о его скоропостижной смерти.

Послали в приходский костел позвонить, и когда раздались звуки похоронного колокола, извещая живых, что один из их братьев переселился в вечность, все уже передавали друг другу более или менее верные подробности о последних минутах аптекаря.

Для домашних смерть эта была почти предусмотрена, потому что Скальский быстро угасал на их глазах, но посторонние приписывали ее разным причинам.

На другой день, под вечер, по старому обычаю, следовало вынести тело в костел, а потом наутро похоронить в фамильном склепе.

Ксендз-викарий пошел уговориться с паном Рожером обо всех подробностях. Известно, как различны могут быть похороны человека: гроб и погребение бедняка стоят несколько злотых, а богача иной раз несколько тысяч.

Пан Рожер решил, даже не посоветовавшись с матерью, чтоб отец был погребен с возможной пышностью. Здесь дело шло не об отце, но о чести дома. Так как некогда для одного из Туровских костел обили черным сукном, то и теперь приказано было обтянуть его трауром, лампы поставить на всех карнизах, а у гроба зажечь несколько сот свечей. Одним словом, сын заказал все, чем только мог располагать костел. Духовенство было приглашено не только городское, но и из окрестности.

В городе по поводу этих необыкновенных похорон шла такая суматоха, что почти приостановилась обыденная жизнь. Некоторые лавки были заперты, плотники работали в костеле, деньги летели во все стороны, ни на какие издержки не обращали внимания.

Пригласительные письма разосланы были по всей округе. Редакцией их занимался пан Рожер, и написал гладко, по всем правилам. В городе, однако же, не было ни типографии, ни литографии, а потому переписывал их аптекарский ученик, делая в каждом экземпляре невероятные ошибки.

Вынос тела не ознаменовался ничем особенным, но был парадный, и все жители города, не исключая и евреев, сошлись посмотреть на него. Из соседней шляхты приехало немного, и явились только те, которые по нескольку лет забывали платить покойнику за лекарства.

В день похорон, когда уже гроб поставлен был на катафалк, и печальное шествие медленно подвигалось от костела к плотине, по дороге на кладбище, случилось непонятное происшествие, подавшее повод к различным толкам. Скальская ехала в экипаже, поскольку была не в состоянии идти, и потому вслед за гробом шли сын и дочь. За ними должны были шествовать почетные лица.

Порядок этот установился тотчас по выходе из костела. И вот вдруг непосредственно за паном Рожером и панной Идалией поместился невзрачный старый крестьянин, держа за руку тощую, болезненную девочку. За ними стояла красивая бедно одетая девушка.

Пан Рожер, который при всей показной горести, видел все, что делалось вокруг, шепнул кому-то, чтоб устранили оборванцев. Провизор, которому поручено было заведовать церемонией, подошел к старику и довольно грубо сказал ему:

- Зачем вы сюда протиснулись? Здесь не ваше место!

- Именно здесь мое место, - громко отвечал старик, - мы, после детей, ближайшие родственники покойного. Не знались мы при жизни, но смерть имеет свои права. Это моя внучка.

Провизор, предвидя, какое это должно было произвести неприятное впечатление на Скальскаго, настаивал на своем, но старик так громко отвечал и так грозно смотрел, что наконец надо было оставить его в покое. Пан Рожер Скальский принужден был снести это страшное оскорбление, предчувствуя, что из него могут выйти самые неприятные сплетни, но неприлично же делать сцену, остановить процессию, выталкивая нахала.

Никто не знал даже фамилии старика, одетого убого, почти нищенски, но который смотрел так гордо и дико, что страшно было подойти к нему.

Держа за руку исхудалую девочку, не позволяя выдворить себя с раз занятого места, старик серьезно шел за паном Рожером и панной Идалией до кладбища, и когда опустили гроб в могилу, первый после детей покойника бросил горсть земли на гроб, стал на колени, помолился, потом отер глаза, взял за руку девочку, медленным шагом прошел сквозь толпу и исчез за кладбищенскими воротами.

Можно себе представить, как тягостно подействовало это на пана Рожера, который утверждал, что кто-нибудь нарочно, назло, устроил ему эту сцену, что здесь было мщение и т. п.

В городе воспользовались появлением старика и сочиняли нелепые басни о прошлом, о происхождении, о связях аптекаря, который, впрочем, слыл шляхтичем. Похороны по крайней мере на неделю дали пищу для различных разговоров, и задели много самолюбий. Скальскому отказали в праве на такую пышность, которой он затмил иных менее состоятельных покойников.

Рассчитали издержки, и общий расход довели до баснословной суммы, находя, что лучше было раздать деньги бедным, нежели бросить на аристократическую манифестацию.

А сколько раздавалось острот и насмешек!

Хотя паны из соседних домов, как, например, из Турова, и не приехали, потому что им неприлично было хоронить простого аптекаря, однако из любопытства приезжали их служащие.

Доктор Вальтер в качестве жениха панны Идалии должен был ей сопутствовать, ибо она, будучи принуждена отложить свадьбу, хотела при этом случае показать всем, что он был ее жених. Она шла, опираясь на его руку, давала ему держать шаль, несколько раз падала нарочно, чтоб он ее поддерживал.

Надо признать, что в трауре она была прелестна.

На другой день после похорон, когда пан Рожер еще не мог справиться с приносимыми счетами, панна Идалия, желая рассеяться и развлечь мать, послала за Вальтером.

Ей хотелось знать, как долго приходилось ждать свадьбы по законам приличия, траура и обычая; она так боялась, чтоб старик не ускользнул от нее, что готова была некоторые старосветские обычаи обойти, как гнилые предрассудки.

"Так как бала не будет, потому что это не принято, то я не понимаю, какое может иметь отношение траур к свадьбе? Я могла бы повенчаться и потом снова надеть траур", - думала она.

Довольно ясно намекнула она об этом матери, которая, заломив руки, умоляла не делать этого, потому что везде смотрели на подобный брак, как на предзнаменование несчастья. Панна Идалия замолчала, а вскоре пришел и доктор Вальтер. Старик был бледнее обыкновенного, серьезнее, задумчив, как-то страшен и таинствен. Невеста льстила себя надеждой, что имела над ним безусловную власть, и так как ей не понравилось дикое выражение на лице жениха, то она и подошла к нему, чтоб развеселить его нежным взором. Но доктор остался мрачным и задумчивым.

Тогда панна Идалия увела его в соседнюю комнату для большей свободы разговора.

- Мы пережили грустные минуты, - сказала она, - понесли утрату. Поверьте мне, меня печалит еще и то, что вследствие этого свадьба наша должна быть отложена на некоторое время. Как вам кажется? Обязаны ли мы долго дожидаться?

Доктор Вальтер медленно поднял глаза.

- Не знаю, - отвечал он.

- Мне кажется, что грусть по отцу не имеет никакой связи со свадьбой; я всю жизнь буду его оплакивать, но...

- Но обыкновенно в подобных случаях, - прервал Вальтер, - ожидают по крайней мере полгода.

- Полгода! Полгода! - повторила панна Идалия. - О, это очень долго!

Вальтер молчал с минуту.

- Я именно хотел поговорить с вами, - сказал он, наконец, - об одном обстоятельстве, которое в связи с этим...

- Что такое? - спросила невеста, приближаясь к нему.

- Это будет для меня во всех отношениях тяжелое признание. Впоследствии вы узнаете подробности, а теперь могу только сказать, что для разъяснения собственного положения, именно с той целью, чтоб упрочить наш союз, я должен ехать в Варшаву и окончить там старинное, неприятное и угрожающее мне дело!

- Дело, вам угрожающее? - воскликнула панна Идалия. - Может быть в суде?

- После узнаете, - мрачно отвечал Вальтер.

- Но я должна знать теперь же обо всем, что вас касается, - прервала панна Идалия.

- А если это невозможно? - спросил Вальтер.

Панна Идалия, зашедшая довольно далеко, теперь испугалась, чтоб поставленная дилемма не принудила ее к выбору того, чего бы она совсем не желала.

- Если же невозможно, - сказала она тихим голосом, - и я не буду настаивать, потому что вполне доверяю вам.

Вальтер посмотрел на нее.

- Да, - сказал он, - я должен поехать в Варшаву, и очень может быть, что пробуду там долго. Это не от меня зависит.

- Долго? - спросила грустно панна Идалия.

- Не знаю. Невеста побледнела.

- Есть какие-нибудь препятствия? - спросила она.

- Не думаю, а, впрочем, не могу предвидеть. Вальтер с минуту колебался.

- Если бы, - прибавил он, помолчав, - вы вместо старого чудака, которого видите перед собою, нашли во мне человека разбитого несчастьем и запятнанного каким-нибудь преступлением?

Последние слова он проговорил медленно, выразительно и всматриваясь в лицо невесты.

- Преступлением? - спросила тихим голосом и сжимая руки панна Идалия. - Этого быть не может! Какое же вы могли совершить преступление.

Вальтер молчал. Панна Идалия смутилась, но раз ухватившись за брак, она не хотела упустить, хотя ей и казалось, что он ускользал от нее.

- Если вам свет, люди и Бог простили, то... но нет, этого быть не может!..

Вальтер смотрел на нее. Лицо ее подергивалось... взор блуждал вокруг; она слегка дергала свое платье.

- Вы хотите меня оттолкнуть, пугаете...

- Нет, - сказал пасмурно Вальтер, - но говорю все потому, что обязан высказаться. Вы всегда имеете время отступить...

Панна Идалия, словно ей блеснула неожиданная мысль, с живостью подошла к нему.

- Что мне до всего этого? - воскликнула она. - Я хочу только знать, не упрекает ли вас в чем-нибудь совесть?

На этот вопрос жених ответил не сразу, словно хотел посоветоваться со своею совестью.

- Моя совесть, - сказал он, наконец, - все равно, что гроб, пожравший тело. На него упали каменья, годы поставили на нем свод и задушили все, что в нем было. Я ничего не чувствую на совести.

- Значит, ничего на ней и иметь не можете, - прошептала панна Идалия.

Доктор прошелся несколько раз по комнате и возвратился к невесте совсем другим человеком.

- Если вы боитесь, - сказал он, - чтоб я не отступился, то ошибаетесь. Кому на закате лет показалось что-нибудь лучезарное, тот не спрашивает, молния ли это, чистое ли небо; он стремится. Я обольщен безумной надеждой испить чашу блаженства, которая прежде мне не чудилась, и не покину этой надежды. Теперь я буду биться за вас, хотя сперва вы взяли меня с боя... Я не пущу вас, о нет!..

Глаза его сверкали, и он был так страшен, что панна Идалия даже испугалась и отступила на шаг.

- О нет! - воскликнул он. - Вы должны принадлежать мне! Все препятствия преодолеет золото, а я золота не пожалею.

Неожиданная пылкость странного доктора почти изменила расположение невесты; ей стало холодно; первый раз пришло ей в голову страшное предположение, что вместо того чтоб быть властительницей, она может сделаться невольницей...

Она побледнела, но улыбка прикрыла этот испуг, который дать заметить значило бы обнаружить собственную слабость.

Опустив голову, охлаждая платком лицо, в котором чувствовала пламень, панна Идалия прошлась несколько раз по комнате, возвратилась к Вальтеру, подняла голову, вперила в него взор, в силу которого верила, и молча смотрела на него долго-долго, пока Вальтер снова не начал бледнеть,

"Нет, - подумала она, - если я буду госпожой, он уже не сможет покинуть меня; как привидение, душила бы я его о сне, ходила бы за ним по целым дням и не давала покою".

И, не говоря ни слова, она протянула трепетную руку. Вальтер взял эту руку и пожал; в нем видна была борьба.

- Прежде свадьба, потом поезжайте себе по тому делу; я так хочу...

- Но брак был бы непрочен...

- Будет прочным, потому что... я так хочу, - повторила панна Идалия.

На том и кончился разговор.

Случилось так, что со времени своего сватовства, доктор Вальтер не видел Лузинского. Молодой человек часто уезжал в Вольку, и хотя по возвращении оттуда несколько раз приходил к нему, но никогда не заставал дома. Вечно подозрительный и обидчивый Валек счел эту случайность каким-то умышленным, рассчитанным отказом и подумал: теперь я сам никогда не пойду к нему!

И он сидел то у себя в горенке наверху, то у пани Поз, которая очень любезно принимала его, разрешая даже курить сигару, что никому в мире до тех пор не было разрешено, но чаще проводил время, рассчитывая часы, когда не работал, в лавке у Линки. Это не была любовь к девушке, не было артистическое увлечение к идеальной форме, а весьма обыкновенная, очень гадкая страсть, возраставшая с каждым днем, становившаяся с каждым днем пламеннее, и которая более и более казалась натуральной. Поэт как гений имел право Минотавра питаться такими существами, предназначенными на жертву великим людям. Тысячи примеров оправдывали его в собственных глазах; самым спокойным образом он рассчитывал, что бедная родственница так или иначе должна будет пасть жертвой какого-нибудь более смелого соблазнителя, грубого подмастерья. Поэтому, он полагал, что для нее было бы счастьем, если бы он поиграл с ней, как кот с мышкой, и потом обессмертил в балладе.

Говорят о жестокости детей, но и те великие люди, которым кажется, что гением переросли человечество, бывают немилосердны.

Валек, выжидая пока осчастливит графиню, счастливил невинную и неосторожную девушку. Просиживал он у нее долго, иногда даже вечерами. Иногда выводил ее в густой переулок под ветвистые липы и нашептывал сладкие речи.

Сперва как-то случалось так, что отец никогда его не видел, потом увидел и ничего не сказал, потом взглянул сердито и выругал Линку, вследствие чего устроились свидания помимо отцовского ведома.

Заботясь о поведении своего гостя, пани Поз снова, однако ж, послала Ганку на разведку, и проворная служанка так искусно учинила засаду, что отлично видела, как пан Лузинский целовал Линку, а та только смеялась. Донесение это разгневало обладательницу гостиницы "Розы", и она решилась или обратить грешника на путь истины, или немедленно выгнать из дому. Призванный вечером перед грозным судьей, Лузинский отправился к пани Поз; Ганка, Юзька и приказчик были вполне уверены, что подсудимый получит отставку. Действительно, Валек пробыл у хозяйки гораздо долее обыкновенного, вероятно, подробно объясняя свое поведение, но успел так ловко оправдаться, что не только принял тон неприятно повелительный, но вдобавок и пригрозил Ганке, заявляя, что знает о доносе.

Среди всех этих мелочных происшествий в городке наступила смерть аптекаря и его похороны.

Лузинский ездил смотреть на церемонию.

После вышеописанного разговора с панной Идалией Вальтер встретил Лузинского на рынке; доктор возвращался домой, а Валек выходил за город улицей, в которой надеялся встретить Линку.

Взглянувши насмешливо на доктора и поклонившись ему как бы в шутку, Лузинский хотел уже пройти мимо, как Вальтер движением руки пригласил его приблизиться.

С последнего свидания с ним Валек на него сердился и с улыбкой подал ему руку, как бы желая обезоружить; но Вальтер, казалось, не помнил об этом. Напротив, он заметил, что молодой человек дулся на него.

- Что значит, что мы так давно не виделись? - спросил он. - Вы уезжали куда-нибудь?

- Нет, - отвечал сухо Лузинский, - несколько раз пытался я навестить вас, но никогда не заставал. Для чего же было мне настойчиво стучаться в постоянно запертую дверь!

- Я ни в чем тут не виноват, - отвечал доктор, - вы, пожалуйста, не сердитесь за это.

- О, я не сержусь ни на кого, кто делает как ему лучше и удобнее, - отвечал Лузинский, пожимая плечами, - и никогда не мешаюсь в чужие дела. Я хотел только поздравить вас - вас, кто читал мне наставления о неподходящих браках.

Вальтер сморщился.

- Будьте уверены, - отвечал он, - что как ни кажется странным то, что я делаю, однако оно безопаснее того, что вы замышляли и что, вероятно, расстроилось.

Лузинский молчал.

- Знаю, - сказал он через несколько времени, - что старшие всегда имеют претензию учить молодежь, хотя и они часто ошибаются. Так уже принято. Мы, действительно, выслушиваем их.

- Да, но никогда не хотите послушаться, - сказал доктор, взяв Валека под руку и уводя вперед, - а потом через несколько лет, иногда и раньше является опыт, и вы говорите: "Жаль, что я не послушал старика!"

Валек молчал.

- Не сердитесь, пожалуйста, что я мешаюсь в ваши дела; после вы узнаете, что знакомство с вашим отцом давало мне на это право.

- Но отчего вы никак не расскажете мне об отце? Этим вы сделали бы мне большое одолжение.

- Еще не время, - отвечал Вальтер, нахмурившись. - Я даже не должен был говорить вам, что знал его. Мне, собственно, хотелось придать вес моим словам, но все это разбилось о вашу обычную юношескую нерассудительность.

Лузинский находил уже в высшей степени несносным Вальтера, который принял покровительственный тон. На лице его появилась насмешливая, гордая, почти презрительная улыбка, и он смотрел свысока на старого доктора.

- Мне не хотелось бы огорчать вас, - проговорил он медленно, - но я желал бы сказать, что думаю. Вы потеряли всякое право давать молодежи наставления, потому что сами поступали, как мальчик.

Вальтер опустил голову; он чувствовал, что был, действительно, виноват, слаб и смешен.

- Точно так же как вы допустили себя увлечь молодостью, так другие, может быть, увлеклись честолюбивыми видами, - продолжал Валек. - Все мы слабы.

- Да, все мы слабы, - отозвался глухим голосом Вальтер, - и все бываем наказаны за слабость, ибо ничто в мире не проходит безнаказанно.

Оба замолчали.

- Хотите быть откровенны со мною, как с другом отца? - спросил доктор. - Можете ли сказать мне, в каком состоянии ваши замыслы и планы?

- Не имею причин скрываться перед вами, ибо мы теперь товарищи по греху, - отвечал Валек, - мои планы дозревают; они пока еще отложены, но я не хочу бросать их.

- Значит влюблены? - спросил доктор. - Как бы ни была неосновательна эта любовь, она все-таки могла бы оправдать вас.

- Нимало не влюблен, - отвечал хвастливо Лузинский. - Особа эта занимает меня, но то не любовь!

- Любовь часто обманывает, а расчет всегда, - прервал Вальтер. - Помните об этом.

- Оставим этот разговор!

Раздосадованный несколько Лузинский хотел вырвать руку и уйти, но Вальтер удержал его.

- В чем же дело, в богатстве? - спросил он.

- Может быть, потому что это сила нашего века, - отвечал Лузинский.

- Надеюсь, что не аристократические связи, потому что они не приведут ни к чему.

- Как для кого, - отвечал сухо Валек, - иной умеет владеть этим орудием, другой нет.

- Вы человек молодой, не без таланта и не без средств: я ведь знаю, что доктор Милиус поделился с вами.

- Отдал лишь то, что следовало мне после его смерти.

При этих словах, произнесенных столь нагло, Вальтер устремил удивленный, грустный взгляд на Лузинского и замолчал.

- При ваших средствах, - сказал он через минуту, - можно свободно добиться всего на свете. Я ничего не умел, у меня ничего не было, жил я одиноко, подобно вам, а железной волей и неусыпным трудом составил себе состояние. Но этого мало, я приобрел несколько профессий и независимость. Почему же вы, находясь в более выгодных условиях, не могли выработать себе блестящего положения?

- Потому, - отвечал Лузинский, - что я не терплю труд, презираю и считаю его противным мнению, несносным и оскорбительным. Труд хорош для тех, которые не чувствуют в себе силы, а мне необходимы - широкое поле, большие средства, свобода движения.

- Для того, чтоб дойти до ничтожества! - проговорил Вальтер сердито. - Это нелепое мечтание!

- А, вы так думаете! - воскликнул Валек, вырываясь. - Прощайте! Спокойной ночи.

И он ушел быстрыми шагами. Вальтер остановился, словно прикованный. Сперва он хотел догнать Валека, потом, как бы подчинясь какой-то необходимости, медленно поворотил домой. Но на его лице долго оставались следы тяжелой скорби.

XIV

Когда все это совершалось в городке, Туров казался как бы вымершим, в особенности после неудавшегося поединка дю Валя и Люиса с Богунем, который, не щадя обоих, смеялся над происшествием, в чем помогали ему и другие.

Причиной такого неловкого поведения Люиса и кажущейся трусости обоих была графиня. Она сделала страшную сцену дю Валю, представив судьбу свою, если б ей суждено было остаться одинокой среди врагов, просила, плакала, бранилась, требовала мирной сделки во что бы то ни стало и вынудила, наконец, у сына обещание, что не будет драться, а у дю Валя, что извинится... Богунь удовлетворился присланным письмом и держал его раскрытым на столе, сопровождая разными комментариями.

Все сделалось по желанию деспотичной графини, но после этого надобно было крепче запереться в палаццо, куда уже никто не приезжал, и разорвать все связи с соседями, которые никогда не были благосклонными, а теперь сделались открыто недовольными.

Дю Валь ходил, как пришибленный, ибо ему нельзя было отказать в храбрости, и подумывал о выезде в Варшаву.

Боязнь того, что кто-нибудь украдет паненок, утихла и казалась преувеличенной или вымышленной, ибо никогда обе сестры не выказывали большого смирения.

Графиня в особенности была обезоружена набожностью Изы, которая несколько раз сама восхваляла прелести монастырской жизни.

Старый граф прозябал по-прежнему, с той, может быть, разницей, что здоровье его, пропорционально утрате умственных сил, видимо, улучшалось постепенно, а аппетит был необыкновенный. Графиня находила, что обжорство могло быть ему вредным и кормила его супами, но Эмма потихоньку приносила разные лакомства, при виде которых старик дрожал, как ребенок.

Под этим внешним спокойствием, однако ж, готовилась для графини неприятная неожиданность.

После продолжительных переговоров между сестрами, когда Эмма ни за что не хотела оставить отца, а барон тщетно предлагал двести червонцев Милиусу, чтоб последний перевез в город старика графа, решено было, чтоб сперва Иза попробовала счастья и дебютировала бегством. Но тут встречались сильные затруднения, в особенности оттого, что Валек Лузинский, этот поэт, был положительно непрактичен. Что бы ни приходилось ему делать, он сваливал на Богуня, ибо сам не умел ничего. Богунь известными ему способами завязал сношения с Туровом и держал в руках все нити этого дела.

Изе хотелось ехать прямо из Турова в костел и обвенчаться. Но это-то и представляло затруднение: было нелегко найти ксендза, который согласился бы обвенчать, хотя известное всем положение сестер и возбуждало в каждом участие и сожаление.

В качестве родственника Богунь взял на себя заботу о ксендзе и остановился на викарии, которого хорошо знал и на которого рассчитывал.

Однажды, не говоря никому ни слова, уехал он верхом в город и, прибыв туда, немедленно окольными дорожками отправился к священническому дому.

Ксендз-викарий, как мы уже сказали, жил во флигеле, и так как преклонные лета достойного Бобка заставляли последнего большую часть дел передавать викарию, то этот в действительности и заправлял приходом.

Это был человек уже не молодой, довольно полный, веселый, говорливый, внешне снисходительный к людям, в обществе приветливый, но неумолимый как относительно себя, так и для других в исполнении обязанности. Видя его только за столом в обществе, Богунь ошибался при оценке его правил, рассчитывая, что будет иметь дело с мягким, сговорчивым человеком.

Ксендза-викария обыкновенно называли отцом Евстафием. Его редко можно было застать дома. Огромная его комната, совершенно не щегольская, заставленная старыми вещами, скорее походила на склад, нежели на квартиру. Только на столе у окна четки, несколько книжек, чернильница и перья доказывали, что здесь кто-то жил и трудился. В углу у дверей иногда лежала конская упряжь, тут же стояли садовые орудия, а в шкафу и комоде нагромождена была различная домашняя утварь.

Ксендз-викарий сидел, когда вошел Богунь; приподняв румяное лицо, он сразу не узнал гостя, но потом встал и просил садиться. Ксендз-викарий так много изменился с тех пор как Богунь встречался с ним в веселых беседах, что последний начал бояться за свое дело - при взгляде на это серьезное лицо, он даже не знал, с чего начать. Но добряк-кутила, когда приходилось услужить другим, искал вдохновения в сердце.

- Чему я обязан вашим посещением? - спросил викарий. - Ибо я уверен, что вас привела не обычная вежливость. Может быть, задав этот вопрос, я избавлю вас от потери времени и предисловия.

Крашевский Иосиф Игнатий - Дети века. 6 часть., читать текст

См. также Иосиф Игнатий Крашевский (Jozef Ignacy Kraszewski) - Проза (рассказы, поэмы, романы ...) :

Дети века. 7 часть.
Богунь поморщился. - Должен вам сказать откровенно, что не просто явля...

Древнее сказание. 1 часть.
I Весеннее утро... Над темною стеною лесов, окружающих со всех сторон ...