Генрик Сенкевич
«Пан Володыевский (Pan Wolodyjowski). 6 часть.»

"Пан Володыевский (Pan Wolodyjowski). 6 часть."

X

В этот же самый день Бася принялась "пытать" татарина, но, следуя совету мужа и помня его предостережения насчет дикости Азыи, она решила наступать на него не сразу.

Несмотря на это, как только он предстал перед ней, она сказала ему прямо:

- Пан Богуш говорит, что вы знаменитый человек, но я полагаю, что и самые знаменитые люди любви не избегают!

Азыя полузакрыл глаза и склонил голову.

- Ваша милость изволите быть правы, - сказал он.

- Потому что с сердцем так: раз - и готово!

Сказав это, Бася встряхнула своей белокурой головой и заморгала глазами, желая этим показать, что и она прекрасно разбирается в этих делах и надеется, что говорит с человеком, тоже не лишенным опытности. Азыя поднял голову и окинул взглядом ее стройную фигуру. Никогда еще не казалась она ему столь прекрасной, как теперь: глаза ее блестели оживлением и любопытством, разрумянившееся детское личико смотрело на него с улыбкой... Но чем большей невинностью дышало ее лицо, тем обаятельнее оно ему казалось, тем сильнее разгоралась в его душе страсть, тем сильнее охватывала его любовь; он упивался ею, как вином, в нем исчезли все желания и осталось только одно: отнять ее у мужа, вечно держать в своих объятиях, прильнуть устами к ее устам, чувствовать ее руки на своей шее и любить, любить ее, хотя бы и пришлось забыть все, хотя бы пришлось погибнуть самому, хотя бы пришлось погибнуть им обоим!

При одной мысли об этом все кружилось у него перед глазами, все новые желания выползали из самых сокровенных тайников его души, как змеи из расщелин скал; но это был человек, умевший необычайно владеть собою, и он сказал себе: "Еще нельзя!" и сдерживал свое дикое сердце, как разъяренного коня на аркане.

Он стоял перед нею с виду холодный, хотя губы и глаза его горели огнем, а бездонные глаза говорили все, чего не смели сказать сжатые губы.

Но этой немой речи не поняла Бася, - ее душа была чиста, как ключевая вода, и мысли заняты другим: она в эту минуту думала, что еще сказать татарину, и, наконец, подняв палец кверху, сказала:

- Не раз бывает, что человек носит тайную любовь в своей душе, а между тем, если бы он откровенно высказался, быть может, он и узнал бы что-нибудь хорошее.

Лицо Азыи вдруг потемнело, в его голове молнией мелькнула безумная надежда, но он овладел собой и спросил:

- О чем вы изволите говорить, ваша милость?

А Бася ему отвечала:

- Другая говорила бы без обиняков, ибо женщины нетерпеливы и опрометчивы, но я не такая. Помочь я всегда готова, но доверия я сразу не требую; я скажу вам только одно: не скрывайтесь и приходите ко мне хоть каждый день, ибо я уже об этом говорила с мужем; понемногу вы освоитесь и поверите в мои дружеские чувства, и будете знать, что я расспрашиваю вас не из пустого любопытства, а из участия и желания помочь; но раз помогать, то надо же мне быть уверенной и в ваших чувствах. Впрочем, вы первый должны бы их высказать. Когда вы признаетесь, - быть может, и я скажу вам кое-что...

Тугай-беевич сразу понял, как тщетна была та надежда, которая на минуту блеснула в его голове: он тотчас догадался, что дело касается Эвы Нововейской. И все проклятия, которые за столько лет накопились в его мстительной душе, он готов был послать на всю семью. Ненависть вспыхнула в нем, как пламя, и ненависть эта была тем сильнее, чем радостнее были чувства, испытанные им минуту назад. Но он овладел собою. В нем было не только самообладание, но и лукавство восточных людей. Он сейчас же понял, что если съязвит что-нибудь про Нововейских, то сразу утратит расположение Баси и возможность видеться с нею ежедневно; но, с другой стороны, он чувствовал, что он не сможет, по крайней мере теперь, сломить себя настолько, чтобы заставить себя лгать ей, так мучительно любимой, будто любит другую. И от сильной внутренней борьбы и неподдельных мучений он вдруг бросился к ногам Баси и, целуя их, начал говорить:

- В руки вашей милости я отдаю мою душу! В руки вашей милости я отдаю мою судьбу! Я не хочу делать ничего другого, как то, что вы мне прикажете: иной воли, кроме вашей, знать не хочу. Делайте со мной что хотите! Я, несчастный, живу в страданиях и скорби. Сжальтесь надо мной, ваша милость! Лучше бы мне умереть и погибнуть!..

Сказав это, он застонал; бесконечная мука и скрытая страсть жгли его, как огонь. Бася приняла его слова за порыв любви к Эве, которую он так долго, так мучительно таил; и ее охватила жалость к бедному юноше, и две слезинки заблестели в ее глазах.

- Встаньте, Азыя, - сказала она. - Я всегда желала вам добра и искренне хочу вам помочь. Вы происходите из знатного рода, и за ваши заслуги вам не откажут в шляхетской грамоте; пана Нововейского можно будет упросить, он и теперь уже смотрит на вас другими глазами, а Эвка...

Тут Бася встала со скамейки, подняла свое розовое, улыбающееся лицо и, поднявшись на цыпочки, шепнула Азые на ухо:

- Эвка вас любит...

Лицо Азыи исказилось от бешенства; обеими руками схватился он за голову и, забыв, как странно должны звучать эти слова, повторил несколько раз хриплым голосом:

- Алла! Алла! Алла!

И выбежал из комнаты. Бася поглядела ему вслед; его восклицание не очень удивило ее, - его часто употребляли даже польские солдаты; видя этот порыв молодого липка, она сказала про себя:

- Настоящий огонь! Он по ней с ума сходит!

Потом она вихрем помчалась отдать отчет мужу, пану Заглобе и Эвке. Володыевского она застала в канцелярии, за реестрами стоящих в Хрептиевской крепости полков. Он сидел и писал, но она, вбежав к нему, крикнула:

- Знаешь, Михал? Я говорила с ним! Он упал к моим ногам! Он сходит с ума по ней!

Маленький рыцарь отложил перо и начал смотреть на жену. Она была так оживлена и так хороша, что глаза его заблестели, и он невольно улыбался ей; потом протянул к ней руки, а она, слегка отстраняя их, еще раз повторила:

- Азыя с ума сходит по Эвке!

- Как я по тебе! - сказал маленький рыцарь, обнимая ее сильнее.

В этот же день и пан Заглоба, и Эвка Нововейская знали все подробности ее разговора с Азыей. Девичье сердце вполне отдалось теперь сладостному чувству, и при одной мысли, что будет, когда они случайно останутся наедине, оно билось неудержимо. Она уже видела смуглое лицо Азыи у своих колен, чувствовала его поцелуи на своих руках, чувствовала ту томность, с которой голова девушки склоняется на плечо любимого человека, а губы шепчут: "И я люблю". Между тем, от волнения и тревоги, она горячо целовала руки Баси и ежеминутно поглядывала на дверь, не увидит ли там мрачного, но прекрасного лица Ту-гай-беевича. Но Азыя не показывался. К нему приехал Галим, старый слуга его отца, теперь влиятельный мурза у добруджан. Галим приехал уже открыто, потому что в Хрептиеве знали, что он посредник между Азыей и теми ротмистрами липков и черемисов, которые перешли на службу к султану. Оба они тотчас же заперлись в квартире Азыи; Галим, отвесив должные сыну Тугая поклоны, скрестил руки и опустил голову, ожидая вопросов.

- У тебя есть какие-нибудь письма? - спросил у него Азыя.

- Нет никаких, эфенди. Мне приказано передать все на словах.

- Ну, говори.

- Война неминуема. Весной мы все должны идти под Адрианополь. Болгарам велено свозить туда сено и ячмень.

- А где будет хан?

- Прямо через Дикие Поля пойдет на Украину к Дорошу.

- Что ты слышал о наших?

- Радуются войне и ждут не дождутся весны: там уже голод, хоть только начало зимы.

- Голод?

- Много лошадей пало. В Белгороде многие сами продаются в неволю, чтобы как-нибудь прожить до весны. Лошадей много пало, эфенди, травы в степях осенью было мало... Солнце выжгло.

- А о сыне Тугай-бея слышали?

- Поскольку ты позволил говорить, я говорил. Весть разошлась от липков и от черемисов, но никто не знает правды. Говорил также и о том, что Речь Посполитая хочет дать им волю и землю и призвать на службу под начальством Тугай-беевича. При одной вести об этом взволновались все улусы, что победнее. Они этого желают, эфенди, желают, но другие им объясняют, что все это неправда, что Речь Посполитая пошлет против них войско, а Тугай-беевича совсем нет. Были у нас купцы из Крыма, говорят, что там одни кричат: "Есть Тугай-беевич!" и волнуются; другие кричат: "Нет Тугай-беевича!" и успокаивают. Но если станет известно, что ваша милость призываете их к воле, земле и службе, - тысячи пойдут. Пусть мне только позволят говорить.

Лицо Азыи прояснилось от удовольствия; он стал ходить большими шагами по комнате и сказал:

- Привет тебе, Галим, под моим кровом! Садись и ешь!

- Я твой пес и слуга, эфенди! - сказал старый татарин.

Тугай-беевич захлопал в ладоши; вошел дежурный липок и, выслушав приказания, принес еду: водку, копченую говядину, хлеба, немного сладостей и несколько пригоршней подсолнечного семени - одно из любимых татарских лакомств.

- Ты мне друг, а не слуга! - сказал Азыя после ухода слуги. - Привет тебе, ибо ты принес хорошие вести! Садись и ешь!

Галим начал есть, и, пока он не кончил, оба молчали; но он скоро подкрепился и начал следить глазами за Азыей, выжидая, когда тот заговорит.

- Здесь уже знают, кто я, - сказал, наконец, Тугай-беевич.

- И что же, эфенди?

- Ничего. Уважают меня еще больше. Мне все равно пришлось бы все сказать, когда началось бы дело. Я откладывал, поджидая вестей из орды, и хотел, чтобы первым узнал об этом гетман, но приехал Нововейский и узнал меня.

- Молодой? - спросил с испугом Галим.

- Старый, а не молодой. Аллах их всех сюда послал, и девка его здесь. Чтоб в них злой дух вселился! Только бы мне сделаться гетманом, я поиграю с ними. Девку мне здесь сватают, ладно! В гареме и невольницы нужны...

- Старик сватает?

- Нет... Она... Она думает, что я не ее, а ту люблю!

- Эфенди, - сказал, отвешивая поклон, Галим, - я раб твоего дома и не смею говорить в твоем присутствии; но я тебя узнал среди липков, я тебе сказал под Брацлавом, кто ты, и с той поры служу тебе верно; я и другим приказал любить тебя, как господина, и, хотя другие тебя любят, все же никто не любит тебя так, как я. Позволь мне говорить.

- Говори!

- Остерегайся маленького рыцаря! Страшен он! И в Крыму, и в Добрудже славен!

- Ты, Галим, слышал про Хмельницкого?

- Слышал и служил у Тугай-бея, когда он с Хмельницким на ляхов ходил, города разрушал и добычу брал.

- А знаешь ли ты, что Хмельницкий у Чаплинского жену увез, сам женился на ней и детей имел от нее? Что ж? Была война, и все гетманские войска, королевские и Речи Посполитой, не отняли ее у Хмельницкого. Он разбил и гетманов, и короля, и Речь Посполитую, ибо отец мой ему помог, а кроме того, Хмельницкий был гетман казацкий. А знаешь, кем я буду? Гетманом татарским! Мне должны дать много земли и какой-нибудь город для столицы; вокруг города будут улусы, а в улусах храбрые ордынцы... Много луков и много сабель. А когда я ее увезу в тот мой город и женюсь на ней, на красавице, и сделаю ее гетманшей, то у кого будет сила? У меня! Кто ее будет требовать? Маленький рыцарь, если будет жив... Но если он и будет жив и волком выть будет, и самому королю бить челом с жалобами, неужели ты думаешь, что из-за одной русой головки войну со мной начнут? Уж была у них раз такая война, и половина Речи Посполитой в огне сгорела. Кто устоит против меня? Гетман? Тогда я соединюсь с казаками, с Дорошем побратаюсь, а землю отдам султану. Я - второй Хмельницкий, я больше, чем Хмельницкий, - во мне лев живет! Пусть мне позволят ее взять, я буду служить им, буду бить казаков, буду бить хана, а если нет, тогда весь Лехистан истопчу копытами, гетманов в плен возьму, войска разнесу, города пожгу, людей перережу. Я - Тугай-бея сын, я - лев!

В глазах Азыи вспыхнул красный огонь, засверкали белые зубы, как сверкали некогда у Тугай-бея; он поднял вверх руку и грозно потрясал ею в сторону севера. Он был и велик, и страшен, и прекрасен так, что Галим сталь поспешно отвешивать ему поклоны и тихим голосом повторять:

- Аллах керим! Аллах керим!

Долго продолжалось молчание. Тугай-беевич понемногу успокаивался, наконец он сказал:

- Сюда приезжал Богуш. Ему я открыл мою силу и мою мощь поселить на Украине возле казачества народ татарский, а возле гетмана казацкого - гетмана татарского!

- Он согласился?

- Он за голову хватался и чуть мне челом не бил, а на другой день со счастливою новостью помчался к гетману.

- Эфенди, - сказал несмело Галим, - а если Великий лев не согласится?

- Собеский?

- Да!

В глазах Азыи снова сверкнул красный огонь, но лишь на одно мгновение. Лицо его тотчас успокоилось, потом он сел на скамейку и, облокотившись, глубоко задумался.

- Долго обдумывал я, - сказал он, - что может ответить великий гетман, когда ему Богуш принесет счастливую весть. Гетман мудр и согласится. Гетман знает, что весной с султаном будет война, для которой здесь, в Речи Посполитой, нет ни денег, ни людей, а когда Дорошенко и казаки станут на сторону султана, может настать последний час Лехистана, тем более что ни король, ни сословия не верят в неизбежность войны и не готовятся к ней. Я здесь держу ухо востро и все знаю, и Богуш от меня не скрывает того, о чем говорят при дворе гетмана. Пан Собеский великий муж, он согласится, ибо знает, что когда татары придут сюда за волей и землей, то в Крыму и в Добруджских степях может начаться междоусобная война, могущество орд ослабеет, и сам султан прежде всего должен будет подумать об успокоении этого волнения. Между тем у гетмана будет время приготовиться; казаки и Дорош поколеблются в своей верности султану. Это единственное спасение для Речи Посполитой, которая так ослаблена, что и возвращение нескольких тысяч липков для нее много значит. Гетман знает об этом, гетман мудр, гетман согласится!

- Преклоняюсь пред умом твоим, эфенди, - ответил Галим, - но что будет, если Аллах лишит Великого льва света или если сатана так ослепит его гордостью, что он отвергнет твои замыслы?

Азыя приблизил свое дикое лицо к уху Галима и прошептал:

- Ты теперь останешься здесь, пока я не получу ответа от гетмана; я тоже раньше в Рашков не двинусь. Если он отвергнет мои замыслы, тогда я пошлю тебя к Крычинскому и другим. Ты им прикажешь подвинуться с той стороны реки к Хрептиеву и быть наготове, а я здесь с моими липками в первую же удобную ночь нападу на команду и сделаю вот что...

Тут Азыя провел пальцем по горлу и минуту спустя прибавил: "Кенсим! Кенсим! Кенсим!.."

Галим спрятал голову в плечи, и на его зверском лице появилась зловещая улыбка.

- Алла! И Малому соколу... да?

- Да! Ему первому!

- А потом в султанские земли?

- Да... с нею...

XI

Лютая зима покрыла толстым снеговым покровом все деревья и наполнила яры до краев, так что вся степь казалась сплошной белой равниной. Вскоре начались сильные метели, во время которых под снежным саваном гибли люди и стада; дороги стали трудны и небезопасны. Все же пан Богуш изо всех сил спешил в Яворов, чтобы поскорее поделиться с гетманом великими замыслами Азыи. Выросший в постоянных войнах с казаками и татарами, порубежный шляхтич слишком хорошо знал, какая опасность грозила отчизне от бунтов и набегов со стороны всего турецкого могущества; в этих замыслах Азыи он видел чуть ли не спасение отечества, верил свято, что обожаемый им и всеми порубежными воинами гетман ни на минуту не поколеблется, раз дело касается усиления могущества Речи Посполитой, и он ехал с радостью в сердце, несмотря на заносы, метели и трудности дороги.

И в одно из воскресений он как снег на голову свалился в Яворов и, застав там гетмана, приказал тотчас же доложить о себе, хотя его предупреждали, что гетман день и ночь занят экспедициями и корреспонденцией и что у него почти нет даже времени поесть. Но гетман, сверх ожидания, велел позвать его сейчас же. И через несколько минут старый воин склонился к коленам своего вождя.

Он нашел пана Собеского очень изменившимся: лицо его было озабочено, - это время было самым тяжелым временем его жизни. Имя его еще не успело прогреметь во всех концах христианского мира, но в Речи Посполитой его окружала уже слава великого вождя и грозного громителя басурманства. Из-за этой славы ему и доверили в свое время гетманскую булаву и защиту восточных границ; но, кроме булавы, ему не дали ничего: ни войска, ни денег... Но, несмотря и на это, победы шли по его стопам, как тень идет за человеком. С горстью войска он одержал победу под Подгайцами, с горстью войска он, как пламя, прошел Украину вдоль и поперек, разбил в прах многотысячные чамбулы, взял взбунтовавшиеся города, повсюду распространяя страх и ужас пред польским именем. Но теперь над несчастной Речью Посполитой нависла война с самой страшной по тому времени силой: со всем мусульманским миром. Для Собеского не было уже тайной, что Дорошенко предоставил в распоряжение султана и Украину, и казаков, а султан обещал ему за это поднять и Турцию, и Малую Азию, и Аравию, и Египет, вплоть до внутренней Африки, объявить священную войну и двинуться собственной персоной в Речь Посполитую, дабы напомнить ей о новом пашалыке (Пашалык - турецкая административная единица. - Примеч. перев.). Гибель угрожала всей Речи, а между тем в Речи Посполитой была неурядица: шляхта волновалась, охраняя своего немощного электа, и, разбившись на вооруженные партии, если и была готова, то разве лишь к междоусобной войне. Страна, изнуренная недавними войнами и военными конфедерациями, обеднела, в ней царила зависть, взаимное недоверие терзало сердца. Никто не хотел верить в войну с мусульманским могуществом, и великого вождя подозревали в том, что он нарочно распространяет слухи о ней, чтобы отвратить все умы от домашних дел; его подозревали даже в том, что он готов сам позвать турок, чтобы упрочить положение свое и своих сторонников; говоря попросту, его считали изменником, и если бы не войско, то над ним учинили бы расправу.

А он, чувствуя приближение войны, на которую с востока должны были двинуться сотни тысяч дикарей, стоял без войска с горсточкой солдат - такой ничтожной, что при дворе султана было, должно быть, больше слуг. Стоял без денег, без средств для снабжения разоренных крепостей, без надежды на победу, без возможности обороны, без убеждения, что его смерть, как некогда смерть Жолкевского, разбудит оцепенелый народ и породит мстителя. Вот почему озабочено было его чело, а величественное лицо, напоминавшее лица римских триумфаторов, увенчанных лаврами, носило следы тайных страданий и бессонных ночей.

Но при виде пана Богуша лицо гетмана просияло добродушной улыбкой, он положил руки на плечи поклонившемуся ему до колен воину и сказал:

- Здравствуй, солдат, здравствуй! Не думал я увидать тебя так скоро, но тем приятнее мне видеть тебя в Яворове. Откуда едешь? Из Каменца?

- Нет, ясновельможный пан гетман. Я даже не заезжал в Каменец, я еду прямо из Хрептиева.

- Что там поделывает мой маленький солдатик? Здоров ли? Очистил ли он хоть немножко Ушицкие степи?

- В лесах уже так спокойно, что ребенок может ходить по ним безопасно. Бродяги перевешаны, а за последние дни Азба-бей со всей своей ватагой разбит так, что не уцелел даже ни один свидетель поражения. Я прибыл туда в тот день, когда Азба-бей был уничтожен.

- Узнаю пана Володыевского! Один Рущиц в Рашкове может с ним сравняться. А что слышно в степях? Нет ли свежих вестей с Дуная?

- Есть, но дурные. В Адрианополе в конце зимы будет воинский сбор.

- Это я уже знаю. Теперь нет других вестей, кроме дурных: дурные - из отчизны, дурные - из Крыма, дурные - из Стамбула.

- Но не все! Я сам, ясновельможный пан гетман, везу такую счастливую весть, что, будь я турок или татарин, я непременно потребовал бы награды.

- Так ты мне с неба свалился! Ну, говори скорее, рассей мою тревогу!

- Но я так замерз, ваша вельможность, что у меня даже мозги закостенели.

Гетман захлопал в ладоши и приказал слуге принести меду. Минуту спустя принесли покрытую плесенью бутыль и подсвечники с зажженными свечами; хотя было еще рано, но день от снежного вихря был такой пасмурный, что на дворе и в комнатах царил полумрак.

Гетман налил и чокнулся с гостем, а тот, низко поклонившись, осушил свой кубок и сказал:

- Первая новость та, что Азыя, который хотел вернуть к нам на службу бежавших в Турцию липковских и черемисских ротмистров и который назвался Меллеховичем, - сын Тугай-бея...

- Тугай-бея? - спросил с удивлением пан Собеский.

- Да, ваша вельможность. Оказалось, что пан Ненашинец похитил его из Крыма еще ребенком, затем Азыю у него отняли, и он попал к пану Нововейскому, у которого вырос в неведении касательно своего отца.

- Мне всегда казалось странным, что он, такой молодой, пользуется таким влиянием у татар. Но теперь я понимаю; ведь даже и те казаки, которые остались верны нашей матери-отчизне, считают Хмельницкого чуть не святым и гордятся им.

- Вот именно! Вот именно! Я то же самое говорил Азые, - сказал пан Богуш.

- Неисповедимы пути Господни, - сказал минуту спустя гетман, - старый Тугай проливал реки крови в нашей отчизне, а молодой служит ей верно, по крайней мере до сих пор, хотя неизвестно, не захочется ли ему теперь отведать крымского величия...

- Теперь? Он теперь еще вернее - и тут-то и начинается моя другая новость, в которой, быть может, Речь Посполитая найдет и помощь, и совет, и спасение. Видит бог, что я именно ради этой новости, не обращая внимания ни на усталость, ни на опасность, спешил сюда, чтобы как можно скорее сообщить вашей вельможности эту новость и утешить ваше удрученное сердце!

- Слушаю внимательно, - сказал Собеский.

Богуш стал излагать планы Тугай-беевича, а излагал он их с таким увлечением, что он действительно был красноречив. Время от времени дрожащей от волнения рукой он наливал меду в свой кубок, проливал благородный напиток через край и говорил, говорил... Перед изумленными глазами великого гетмана мелькали, как живые, картины будущего: тысячи и десятки тысяч татар тянулись с женами, детьми и стадами к земле и воле; испуганные казаки, видя эту новую силу Речи Посполитой, били челом королю и гетману; не стало больше бунтов на Украине; по старым дорогам не тянулись уже в сторону Руси, подобно пламени, чамбулы; возле войск польских и казацких гарцевали по неизмеримым степям, под звуки труб и бой барабанов, чамбулы украинской шляхты из татар...

И в продолжение многих лет тянулись арбы за арбами, а на них, вопреки запрещению хана и султана, множество людей, которые предпочли законность и свободу - гнету, украинский чернозем - голоду и нищете своей страны. И враждебная доныне сила шла теперь на услуги Речи Посполитой. Крым обезлюдел, из рук хана и султана ускользало прежнее могущество, и страх обуял их: из степей, из Украины смотрел на них грозно новый гетман новой татарской шляхты, верный страж и защитник Речи Посполитой, славный сын страшного отца - молодой Тугай-бей.

Лицо Богуша раскраснелось; казалось, он упивался своими собственными словами; наконец поднял обе руки кверху и воскликнул:

- Вот что я привез! Вот что взлелеял в душе этот драконов детеныш - в хрептиевских пушах. А теперь ему нужно только письмо и разрешение вашей вельможности, чтобы кликнуть клич в Крыму и над Дунаем. Ваша вельможность! Если бы Тугай-беевич сделал только одно - заварил кашу в Крыму и над Дунаем, только поселил бы раздоры, разбудил гидру междоусобной войны, вооружил бы одни улусы против других, то и тогда, накануне войны, повторяю, он оказал бы Речи Посполитой великую и незабвенную услугу!

Но пан Собеский ходил большими шагами по комнате и молчал. Его величественное лицо было мрачно, почти грозно; он ходил и, по-видимому, беседовал в душе с собой или с Богом. Но вот, сделав над собой какое-то страшное усилие, великий гетман сказал:

- Богуш, я такого письма и такого разрешения, если бы даже это было в моей власти, не дам, пока я жив!

Слова эти падали, как тяжелые капли расплавленного олова или железа; Богуш на минуту онемел, опустил голову и только после долгого молчания пробормотал:

- Почему, ваша вельможность, почему?

- Прежде всего я отвечу тебе как политик: имя Тугай-беевича могло бы привлечь некоторое количество татар, особенно если им пообещать землю, свободу и шляхетские привилегии. Но их все-таки не пришло бы столько, сколько вы воображаете. Кроме того, было бы безумием призывать татар в Украину, поселять новый народ там, где мы и с казаками справиться не можем. Ты говоришь, что между ними сейчас же начались бы распри и войны, что над казацкой головой постоянно висел бы меч? А кто тебе может поручиться, что этот меч не обагрится польской кровью? Я этого Азыю до сих пор не знал, теперь я вижу, что в его груди живет змей гордости и честолюбия, и потому спрашиваю еще раз: кто может поручиться, что в нем не сидит второй Хмельницкий? Он будет бить казаков, но когда Речь Посполитая чем-нибудь не угодит ему или когда за какой-нибудь проступок она пригрозит ему законом и наказанием, он тотчас же соединится с казаками и призовет с востока новые тучи, как Хмельницкий призвал Тугай-бея; перейдет на сторону султана, как Дорошенко, и вместо увеличения нашего могущества польются реки крови и новые бедствия падут на наше отечество.

- Ваша вельможность, татары, сделавшись шляхтой, будут верно служить Речи Посполитой.

- Мало ли было липков и черемисов? Они уже с давних пор были шляхтой, а все-таки перешли на сторону султана.

- Липков лишили привилегий!

- А что будет, если шляхта (в чем не может быть сомнения) воспротивится такому распространению шляхетских привилегий? У кого хватит совести дать диким и хищным толпам, которые до сих пор постоянно разоряли наше отечество, право распоряжаться судьбой Речи Посполитой, избирать королей, посылать депутатов на сеймы? За что им давать такую награду? Что за безумная мысль пришла в голову этому липку? И какой злой дух опутал тебя, старый солдат, что ты позволил так вскружить себе голову, что ты поверил в такое невозможное и бесчестное дело?

Богуш опустил глаза и ответил неуверенным голосом:

- Ваша вельможность, я знал заранее, что сословия этому воспротивятся, но Азыя говорит, что если татары с разрешения вашей вельможности перекочуют, то выгнать себя они уже не позволят.

- Побойся Бога! Значит, он уже грозил Речи Посполитой, мечом потрясал над нею, а ты этого не понял?!

- Ваша вельможность, - отвечал Богуш с отчаянием, - можно наконец не всем татарам дать шляхетские права, а лишь знатнейшим, остальных же сделать свободными. Они и так пойдут на зов Тугай-беевича.

- Так почему же тогда всех казаков не объявить свободными? Перекрестись, старый солдат, - говорю тебе, тебя злой дух опутал!

- Ваша вельможность...

- И вот, что я тебе скажу! (тут Собеский наморщил свое львиное чело, а глаза его засверкали). Если бы даже все должно было быть так, как ты говоришь, если бы даже благодаря этому увеличилось наше могущество, если бы война с турками была предотвращена, если бы даже сама шляхта желала бы этого, все же, пока вот эта рука может владеть саблей и может сделать крестное знамение, я никогда этого не допущу! Никогда!! Да поможет мне Бог!

- Почему же, ваша вельможность? - повторял Богуш, заламывая руки.

- Потому что я не только польский гетман, но и христианский; потому что я стою на страже святого креста! И если бы казаки еще с большей яростью терзали внутренности Речи Посполитой, я языческим мечом не буду сечь голов христианского, хотя и ослепленного, народа! Ибо, сделав так, я оскорбил бы прах отцов и дедов наших, моих собственных предков, их слезы, кровь, всю прежнюю Речь Посполитую! Господи боже! Если нас ожидает гибель, если имя наше вписано в книгу умерших, то пусть останется хоть наша слава и воспоминание о том служении, которое было предназначено нам Богом; пусть потомки, глядя на наши кресты и могилы, скажут: "Тут почиют те, которые защищали Крест Святой против магометанского нечестия, которые до последнего издыхания, до последней капли крови защищали другие народы и за них погибли!" Вот миссия наша, Богуш! Мы - крепость, на стенах которой водружен символ страстей Христовых, а ты мне говоришь, чтобы я - божий воин, комендант - первый открыл ворота и пустил язычников, как волков в овчарню, и предал на заклание паству Христову! Лучше нам терпеть от чамбулов, лучше нам переносить бунты, лучше идти на эту страшную войну, лучше погибнуть мне и тебе, погибнуть всей Речи Посполитой, чем обесчестить имя, лишиться славы и изменить служению Божьему: сойти со славного сторожевого поста!!

Сказав это, пан Собеский выпрямился во весь свой рост, лицо его озарилось таким светом, каким, должно быть, было озарено лицо Готфрида Бульонского, когда он взошел на стены Иерусалима с криком: "Так Богу угодно!"

После слов гетмана о том, что лучше погибнуть, чем изменить служению Божьему, - какие доводы мог привести еще Богуш?

И перед этими словами пан Богуш показался себе таким маленьким, огненные планы Азыи такими недостойными и бесчестными, что бедный рыцарь не знал, склониться ли ему к ногам гетмана или, ударяя себя в грудь, повторять: "Меа culpa, mea maxima culpa!" (Виноват, кругом виноват! (лат.).)

В эту минуту в ближайшем доминиканском монастыре раздался звон колокола. Услыхав его, пан Собеский сказал:

- Звонят к вечерне. Богуш, пойдем, поручим себя Господу Богу!

XII

Насколько пан Богуш спешил, когда ехал из Хрептиева к гетману, настолько медленно ехал он обратно. В каждом большом городе он останавливался на неделю или на две; праздники он провел во Львове, там встретил и Новый год. Он, правда, вез инструкции гетмана для Тугай-беевича, но так как они касались только поручения скорее кончить дело с липковскими ротмистрами да строгий и даже грозный приказ отказаться от великих замыслов, то у него и не было причин торопиться; Азыя и так не мог ничего начать без письменного разрешения гетмана.

И тащился пан Богуш, посещая по пути костелы и каясь в своем участии в замыслах Азыи. Между тем в Хрептиев тотчас после Нового года прибыл целый рой гостей. Из Каменца приехал Навираг, делегат эчмиадзинского патриарха, и с ним два анардрата, ученые теологи из Кафы, и множество слуг. Солдаты очень удивлялись их причудливой одежде, фиолетовым и красным шапочкам, длинным шалям из бархата и атласа, их смуглым лицам и той огромной важности, с какой они ходили по хрептиевской станице, точно дрофы или журавли. Прибыл и пан Захарий Петрович, известный своими постоянными путешествиями в Крым и даже в Царьград, и еще более известный своей неутомимой энергией, с какой он отыскивал и выкупал пленников на восточных рынках; он сопровождал в качестве проводника Навирага и анардратов. Пан Володыевский тотчас отсчитал ему сумму, необходимую для выкупа пана Боского; а так как у пани Боской не хватило денег, то маленький рыцарь прибавил из собственных, а Бася пожертвовала свои серьги с жемчужинами, чтобы поскорее помочь опечаленной пани Боской и милой Зосе. Приехал и пан Сеферович, претор каменецкий, богатый армянин, брат которого стонал в татарской неволе, и две дамы, еще молодые и довольно красивые, хотя и смуглые: пани Нерсесович и пани Керемович. Обе они хлопотали о взятых в плен мужьях.

Это были гости по большей части опечаленные; но не было недостатка и в веселых гостях. Ксендз Каминский на Масленицу прислал в Хрептиев на попечение Баси свою племянницу, панну Камивскую, дочь звенигородского ловчего, и, кроме того, в один прекрасный день как с неба свалился молодой пан Нововейский, который, узнав о пребывании отца в Хрептиеве, тотчас же взял у пана Рущица отпуск и поспешил на свидание с отцом.

Молодой Нововейский очень изменился за последние годы; во-первых, на верхней губе и у него зачернели короткие усы, которые, хотя не закрывали ряды белых волчьих зубов, все же красиво вились. Во-вторых, хотя парень и всегда был высокого роста, но теперь он стал почти великаном. Казалось, что такая густая и всклоченная шевелюра только и могла удержаться на такой огромной голове, как у него, а такая огромная голова - только на таких сказочных плечах могла найти должную опору. Лицо у него было смуглое, загорелое от ветра; глаза сверкали, как угли; на его лице была написана удаль и лихость. Когда он брал большое яблоко, он мог так спрятать его в своей огромной руке, точно его там и не было; а когда клал на колени горсть орехов и нажимал на них рукой, от них оставался только порошок. Все ушло у него в силу; а в общем он был худощав, со впалым животом, и только грудь у него была как каменная.

Он легко ломал подковы даже без особенного напряжения и скручивал железные прутья на шее солдат; он казался еще выше, чем был на самом деле; когда он ступал, под ним трещали половицы; если он случайно задевал скамью, то от нее отлетали щепки.

Словом, это был здоровенный парень, в котором жизнь, здоровье, отвага и сила кипели так, как кипяток в котле. Казалось, у него - огонь в груди, от которого он может вспыхнуть. Не прочь он был и выпить. В битву он шел со смехом, напоминавшим ржание коня, а рубился так, что солдаты после каждой битвы осматривали всех, кого он убивал, чтобы подивиться его необыкновенным ударам. С детства привыкший к степи, к войне, к сторожевым постам, он, несмотря на свою горячность, был осторожен и проницателен; знал все татарские уловки, и после пана Володыевского и Рущица считался лучшим загонщиком. Старик Нововейский, вопреки всем своим угрозам и предупреждениям, принял сына не очень сурово; он боялся, как бы сын не обиделся и опять не ушел от него на одиннадцать лет. В сущности, самолюбивый шляхтич был доволен таким сыном, который денег из дому не брал, сам превосходно умел устраиваться в жизни, снискал славу между товарищами, гетманскую благосклонность, дослужился до офицерского чина, до которого не могли дослужиться многие, несмотря на протекцию. Отец полагал также, что сын, одичавший в степи и в войнах, пожалуй, не захочет покориться родительской власти, и потому счел за благо не подвергать его испытанию. Сын хотя и упал к ногам отца, как это следовало, но смело смотрел ему в глаза и без всяких обиняков на первые же укоры отвечал:

- Отец, на словах ты меня коришь, а в душе небось радуешься: имени твоего я не опозорил, и если я убежал в полк, то на то я и шляхтич.

- А может, и басурман, коли ты одиннадцать лет глаз домой не показывал, - сказал старик.

- Не показывал, боясь наказания, а оно опозорило бы мое офицерское звание. Я ждал письма с прощением. Не было письма - не было и меня!

- А теперь уж не боишься? Молодой воин только засмеялся.

- Здесь распоряжается военная власть, и перед ней даже родительская должна уступить. Знаете что, благодетель, лучше обнимите-ка меня, уж я вижу, что вам этого хочется.

Сказав это, он раскрыл объятия, а пан Нововейский-отец не знал, что ему делать. Он как-то терялся перед этим сыном, который убежал мальчиком из дому, а теперь возвращался зрелым мужем, покрытым воинской славой. Многое льстило отцовскому самолюбию пана Нововейского, и он рад бы прижать сына к своей груди, и если колебался еще, то не желая уронить авторитет отца. Но сын схватил его в объятия. Затрещали в этих медвежьих объятиях кости старого шляхтича, и это окончательно растрогало старика.

- Что делать?! - воскликнул он. - Сам чует, шельма, что на собственном коне ездит, и в ус не дует. Если бы это было у меня в доме, я бы, конечно, так не размяк, а здесь что делать? Ну, поди-ка сюда!

И они снова обнялись, после чего молодой Нововейский стал спешно расспрашивать про сестру...

- Я велел ей держаться в стороне, пока не позову, - отвечал отец, - девка на месте усидеть не может!

- Ради бога! Где она?! - воскликнул сын.

И, открыв дверь, он стал звать так громко, что эхо ответило ему.

- Эвка! Эвка!

Эвка, которая ожидала в соседней комнате, вбежала тотчас, но не успела она вскрикнуть: "Адам", как сильные руки подхватили ее и подняли на воздух. Брат всегда очень любил ее; часто, защищая от жестокости отца, он принимал на себя ее вину и получал следовавшую ей порку. Вообще пан Нововейский был деспотом в семье, почти жестоким, и теперь девушка приветствовала в этом могучем брате не только брата, но и будущего заступника и защитника. Он целовал ее в голову, в губы, целовал ее руки, по временам отстранял ее от себя, смотрел на нее и весело восклицал:

- Красивая девка! Ей-богу!

Потом еще прибавлял:

- Ишь, выросла! Печка, а не девка!

А она вся сияла от радости. Потом они стали быстро разговаривать о долгой разлуке, о доме, о войнах. Старый пан Нововейский ходил вокруг них и ворчал про себя. Сын очень импонировал ему, но минутами им овладевало беспокойство за свою будущую власть. Это были уже времена, когда родители имели огромную власть над детьми, впоследствии власть эта стала даже безграничной. Но пан Нововейский сразу понял, что этот сын его - загонщик, солдат из диких станиц - действительно "ездил на собственном коне". Пан Нововейский ревниво дорожил своей властью. Он был, конечно, уверен, что сын всегда будет почитать его, что он будет отдавать ему должное уважение. Но будет ли он ему подчиняться так, как подчинялся, будучи подростком? "Ба! - думал старик. - Разве я сам посмею обращаться с ним как с подростком? Этот шельма, поручик, импонирует мне, ей-богу!" К тому же пан Нововейский чувствовал, что его отцовское чувство с каждой минутой растет и что он скоро будет питать слабость к этому великану сыну.

Между тем Эвка щебетала, забрасывая брата вопросами: когда он вернется, не поселится ли он у них совсем, не женится ли? Она, конечно, ничего не знает, но слыхала, что воины очень влюбчивы. Она даже вспомнила, что ей говорила это пани Володыевская. Какая она прелестная и добрая, эта пани Володыевская! Красивее и лучше ее во всей Польше не найти. Разве что одна Зося Боская может с нею сравниться...

- Кто это, Зося Боская? - спросил Адам.

- Она гостит здесь с матерью, ее отца взяли в плен. Ты увидишь ее и полюбишь!

- Давайте сюда Зосю Боскую! - кричал молодой офицер.

Отец и Эвка громко захохотали над такой готовностью, а сын сказал им:

- Как от любви, так от смерти, никто не уйдет. Я еще молокососом был, а пани Володыевская панной, когда я в нее влюбился. Господи боже! Как я любил эту Баську! Да что же? Признался я ей как-то - и точно мне по морде дали: "Ты это, мол, куда лезешь!" Оказалось, что она уже тогда любила пана Володыевского, - и что тут говорить! - она была права.

- Почему это? - спросил старый Нововейский.

- Почему? Потому что я, не хвастаясь, на саблях никому не уступлю, а он со мной и двух минут баловаться бы не стал. И кроме того, загонщик он несравненный, которому сам пан Рущиц в пояс должен кланяться. Что там Рущиц? Сами татары его обожают! Это величайший воин во всей Речи Посполитой.

- А как они любят друг друга! Ай, ай, даже смотреть завидно! - прибавила Эвка.

- Ишь, оскомину набила. Да и то сказать - тебе пора! - воскликнул Адам. И, подбоченившись, он, как конь, стал мотать головой и подсмеиваться,

а она ответила скромно:

- У меня и в уме этого нет!

- Ведь тут и офицеров, и хорошего общества немало!

- Да, кстати, не знаю, говорил ли тебе батюшка, что здесь Азыя? - спросила Эва.

- Азыя Меллехович? Липок? Я его знаю. Он хороший солдат.

- Но ты не знаешь, - сказал старик Нововейский, - что он не Меллехович, а тот Азыя, который с тобой воспитывался!

- Господи боже! Что я слышу! Скажите пожалуйста! Иной раз мне это приходило в голову, но мне сказали, что его зовут Меллехович, и я сейчас же подумал: "Это не тот, - а Азыя у татар имя обыкновенное". Столько лет я его не видал, - неудивительно, что я не был уверен. Наш был некрасив и приземист, а этот красавец!

- Наш-то он наш, - говорил старик Нововейский, - но знаешь ли, что оказалось? Чей он сын?

- Почем я могу знать?

- Великого Тугай-бея!

Молодой Нововейский ударил себя руками по коленкам.

- Ушам не верю! Великого Тугай-бея? Значит, он князь и родственник ханов? Во всем Крыму нет более благородной крови, чем Тугай-беева!

- Вражья кровь!

- Врагом был отец, а сын служит нам. Я сам видел его чуть не двадцать раз в сражении. Пан Собеский хвалил его в присутствии всего войска и назначил сотником. Я очень рад буду его повидать. Славный солдат! От всего сердца рад буду его встретить.

- Но только ты не фамильярничай с ним слишком.

- Почему же? Разве он мой или наш слуга? Я солдат, он солдат, я офицер, он офицер. Ба! Будь это какой-нибудь мещанинишка из пехоты - это другое дело! Но если он Тугай-беевич, то ведь в его жилах течет не какая-нибудь кровь. Князь, и баста, а о шляхетской грамоте сам гетман для него похлопочет. Как же мне задирать перед ним нос, коли я побратим с Кулак-мурзой, с Башки-агой, с Сулиманом? А все они вместе не постыдились бы пасти овец у Тугай-беевича...

Эвке почему-то захотелось расцеловать брата, она села возле него и стала гладить своей красивой рукой его косматые волосы. Приход Володыевского прервал эти ласки.

Молодой Нововейский быстро вскочил, чтобы приветствовать старшего офицера, и сейчас же стал оправдываться, почему он раньше не явился к коменданту: он приехад в Хрептиев не по службе, а как частный человек. Володыевский ласково обнял его и сказал:

- Кто же станет обвинять тебя, товарищ, что после стольких лет разлуки с отцом ты прежде всего бросился к его ногам. Другое дело служба, но от Ру-щица у тебя, вероятно, никаких поручений нет?

- Только поклоны! Пан Рущиц отправился к Ягорлыку - ему дали знать, что там было найдено на снегу много конских следов. Письмо вашей милости он получил и немедленно отправил в орду к своим родственникам и побратимам, чтобы они там искали и расспрашивали; сам он не писал, потому что, он говорит, у него рука тяжелая, никакого навыка в этом искусстве у него нет.

- Он этого не любит, я знаю, - сказал Володыевский. - У него сабля - первое дело!

Тут маленький рыцарь пошевелил усиками и не без хвастовства прибавил:

- Но ведь за Азбой-беем вы гонялись более двух месяцев - и все даром!

- А ваша милость его проглотили, как щука плотичку, - с восторгом сказал пан Нововейский. - Бог, верно, у него разум отнял, если он от пана Рущица бежал сюда к вашей милости. Вот так попал! Ха, ха!

Эти слова приятно пощекотали самолюбие маленького рыцаря, и, желая за любезность отплатить любезностью, он обратился к пану Нововейскому-отцу и сказал:

- Господь Бог не дал мне до сих пор сына, но если бы когда-нибудь он это сделал, то я желал бы, чтобы он был похож вот на этого кавалера!

- Ничего особенного! Ничего особенного! - ответил старый шляхтич. Но, несмотря на это, даже засопел от удовольствия.

- Тоже редкость нашли!

Между тем маленький рыцарь погладил Эвку по щеке и сказал:

- Видите ли, ваць-панна, я не юноша, но Баська моя почти одних лет с вами, вот почему я иной раз считаю нужным доставлять подобающие ее возрасту удовольствия... Здесь ее все любят, и я надеюсь, что и вы согласитесь, что есть за что?

- Боже мой! - воскликнула Эвка. - Во всем свете не найти такой, как она! Я только что об этом говорила.

Маленький рыцарь обрадовался, лицо у него просияло, и он сказал:

- Вы в самом деле это говорили? - спросил он.

- Ей-богу, говорили! - воскликнули вместе отец и сын.

- Ну тогда оденьтесь понаряднее, я потихоньку от Баси выписал музыкантов из Каменца. Я приказал им инструменты в солому спрятать, а ей я сказал, что приехали цыгане ковать лошадей. Сегодня вечером плясать будем вовсю! Она это любит, хоть и корчит из себя степенную матрону.

Сказав это, пан Михал начал потирать руки и был очень доволен собой.

XIII

Снег падал такими густыми хлопьями, что совсем засыпал станичный ров и частокол. На дворе стояла темная и вьюжная ночь, а дом хрептиевского коменданта был ярко освещен. Оркестр состоял из двух скрипок, контрабаса, двух чеканов и одной валторны. Скрипачи лихо водили по струнам, раскачиваясь во все стороны, у чеканистов и валторнистов надувались щеки и наливались кровью глаза.

Старшие офицеры и все старшее общество сидели на скамьях у стен, друг возле друга, как сидят белые голуби на краю крыши, и, попивая мед и вино, смотрели на танцующих. В первой паре шел с Басей пан Мушальский, несмотря на свои пожилые годы, такой же страстный танцор, как и стрелок. Одетая в белое парчовое платье, обшитое горностаем, она была похожа на розу в снегу. Дивились ее красоте и стар, и млад, и восклицания восторга невольно вырывались из груди рыцарей; хотя Нововейская и Зося были несколько моложе ее и тоже необыкновенно красивы, но она все же была красивее их. В глазах ее светились радость и веселье; проходя мимо маленького рыцаря, она улыбкой благодарила его за удовольствие, и из-под ее полуоткрытых розовых губ виднелись белые зубки, и вся она в белой парче сверкала, как белое пламя, и ослепляла своей красотой: красотой ребенка, женщины и цветка...

Развевались за ней откидные рукава, точно крылья большой бабочки, а когда она, приподняв слегка платье, приседала, делая поклон своему кавалеру, она казалась видением, уходящим в землю, призраком ясной летней ночи...

Снаружи дома солдаты, прильнув к освещенным стеклам своими усатыми лицами, глядели в комнату. Им очень льстило, что их обожаемая пани всех затмила своей красотой. Все они были ярые сторонники Баси, а потому не скупились на колкие замечания насчет Боской и Нововейской, и громким криком приветствовали каждое ее приближение к окну.

Володыевский был полон счастливой гордости; при всяком движении Баси он кивал в такт головой; пан Заглоба, стоявший возле него с кубком, притопывал, проливая вино на пол; минутами они переглядывались в немом восторге.

А она мелькала и мелькала по комнате, все веселее, все прекраснее. Вот так пустыня! То битва, то охота, то веселье и танцы, и музыканты, и столько воинов, а муж - самый великий между ними, и любящий, и любимый! И чувствовала Бася, что все ее любят, все восхищаются ею, все обожают, что маленький рыцарь счастлив этим, сама она чувствовала себя такой счастливой, как птичка, которая с наступлением весны порхает в майском воздухе с громким и-радостным щебетанием.

Во второй паре танцевала, одетая в малиновый кунтуш, Нововейская с Азыей. Молодой татарин не говорил с нею ни слова; он был совершенно упоен белым видением, мелькавшим в первой паре; но Эва думала, что у него захватывает дыхание от волнения, и старалась ободрить его сначала легкими, потом более сильными пожатиями руки. Азыя отвечал на эти пожатия порою так сильно, что она едва удерживалась от крика, но делал он это машинально, потому что думал только о Басе, видел только ее и в душе повторял страшное обещание, что если бы ему пришлось сжечь половину Речи Посполитой, то он сожжет, только бы она была его.

По временам, когда к нему возвращалось сознание, у него вспыхивало желание схватить Эвку за горло, душить ее и издеваться над ней за ее пожатия и за то, что она становилась между ним и Басей. Тогда он пронизывал ее своим жестким соколиным взглядом, и ее сердце начинало биться сильнее: она думала, что он от любви смотрит на нее такими хищными глазами.

В третьей паре танцевал молодой пан Нововейский с Зосей Боской. Она, похожая на незабудку, семенила возле него с опущенными глазами, а он походил на дикую лошадь и скакал, как дикая лошадь. Из-под его каблуков летели щепки, волосы его поднялись вихрем, лицо раскраснелось, ноздри раздувались, и он кружил Зосю, как вихрь кружит лист, и поднимал ее на воздух. Он так разошелся, что не знал уже меры, и так как он, живя на окраине Диких Полей, по целым месяцам не видал женщин, то Зося с первого взгляда так ему понравилась, что он в одну минуту влюбился в нее без ума. Время от времени он глядел на ее опущенные глаза, на ее разрумянившееся личико и даже фыркал от удовольствия и все сильнее стучал каблуками, все сильнее прижимал ее на поворотах к своей широкой груди и хохотал от радости, и все сильнее любил.

А Зося даже испугалась, но этот испуг не был ей неприятен: ей тоже понравился этот вихрь, который подхватил и носил ее. Настоящий дракон! Она видала разных кавалеров в Яворове, но такого огненного она никогда еще не встречала, ни один из них так не танцевал, ни один так не прижимал к груди. Настоящий дракон! Что делать с таким, разве можно такому сопротивляться?

В следующей паре танцевала с одним красивым кавалером панна Каминская, а далее пани Керемович и пани Нерсесович; хотя они и были мещанки, но их тоже пригласили - обе они были прекрасно воспитаны и обе были богаты. Степенный Навираг и два анардрата все с возраставшим изумлением смотрели на польские танцы. Старшие, попивая мед, беседовали все шумнее, но оркестр заглушал все голоса. В комнате веселье с каждой минутой росло.

Вдруг Баська, оставив своего кавалера, вся запыхавшись, подбежала к мужу и, сложив руки, сказала:

- Михалок, солдатам так холодно на дворе, прикажи дать бочку!

Маленький рыцарь был так весел, что начал целовать ее руку и воскликнул:

- Чтобы тебе угодить, я и крови своей не пожалею!

Потом он сам бросился во двор, чтобы сказать солдатам, кто выхлопотал для них бочку вина: он хотел, чтобы они были благодарны Басе и тем сильнее ее любили.

Когда же в ответ все солдаты подняли такой крик, что снег стал сыпаться с крыши, маленький рыцарь закричал им:

- Да гряньте из мушкетов в честь пани!

Вернувшись в комнату, он застал Басю танцующей с Азыей. Когда липок обнял рукой ее нежную фигуру, когда он почувствовал ее горячее дыхание, глаза у него почти совсем закатились, и весь мир закружился перед ним; он готов был отказаться от рая, от вечной жизни, от всех наслаждений, всех гурий и хотел только ее.

Вдруг Бася, увидев мельком малиновый кунтуш Нововейской и сгорая от любопытства, объяснился ли Азыя в любви девушке, спросила:

- Вы еще не делали предложения?

- Нет.

- Почему?

- Еще не время, - ответил татарин со странным выражением лица.

- Вы очень любите?

- Больше жизни! Больше жизни! - ответил татарин тихим, хриплым голосом, похожим на карканье ворона. И они продолжили танцевать вслед за Нововейским, который шел теперь в первой паре. Другие успели уже переменить дам, а он все еще не выпускал Зоей; по временам только он сажал ее на скамейку отдохнуть и перевести дыхание, а потом плясал опять.

Наконец он остановился перед оркестром, одной рукой обнял Зосю, другой подбоченился и крикнул музыкантам:

- Краковяк, музыканты! Ну же!

Музыканты не смели ослушаться и заиграли краковяк. Тогда Нововейский, притопывая, запел громким голосом:

Тонут реки в море,

Ветер волны гонит, -

Так в любви да в горе

Сердце парня тонет! У-ха!

И это "У-ха!" крикнул так по-казацки, что Зося чуть не присела от страха. Испугался также стоявший поблизости степенный Навираг, испугались и два ученых анардрата, а пан Нововейский все продолжал танцевать; он сделал два круга по комнате и, остановясь перед музыкантами, снова запел.

- Очень хорошие стихи, - заметил пан Заглоба. - Я знаток по этой части, ибо сочинял их немало. Тони, кавалер, тони! А когда совсем потонешь, я тебе спою такую песенку:

Парень, знай, - огниво!

Панна - трут, к примеру!

Высекайте живо,

Будет искр не в меру!

- Виват! Виват пан Заглоба! - крикнули офицеры так громко, что испугался степенный Навираг, испугались и два ученых анардрата и с удивлением стали переглядываться.

Но пан Нововейский опять сделал два круга и, наконец, посадил на лавку задыхавшуюся и испуганную смелостью кавалера Зосю. Очень он ей нравился; такой молодец, такой искренний, настоящий огонь, но именно потому, что она до сих пор не встречала таких кавалеров, ею овладело такое смущение, что она еще ниже опустила глазки и совсем притихла.

- Что вы молчите, ваць-панна? Почему вы так грустны? - спросил пан Нововейский.

- Папаша в неволе! - ответила Зося тоненьким голоском.

- Это ничего, - сказал молодой человек, - потанцевать все же не мешает! Посмотрите, ваць-панна, в этой комнате столько кавалеров, и, пожалуй, ни один не умрет своей смертью, но погибнет или от стрел басурманских, или в неволе. Сегодня один, завтра другой. Каждый из них лишился кого-нибудь из своих, а все же они веселятся, чтобы Господь Бог не подумал, будто они на судьбу ропщут. Вот оно что! Потанцевать не мешает! Улыбнитесь, ваць-панна, взгляните на меня, а то я подумаю, что вы меня ненавидите.

Зося глаз не подняла, но понемногу кончики ее губ стали подниматься, а на ее румяных щеках образовались две ямочки.

- Любите ли вы меня хоть немножко, ваць-панна? - снова спросил кавалер.

- Лю... люблю! - ответила Зося почти шепотом.

Услыхав это, пан Нововейский даже подпрыгнул на скамье и, схватив руки Зоей, стал горячо их целовать.

- Все пропало! - говорил он. - Говорить нечего! Я без ума влюбился в вас, ваць-панна! Никого не хочу, кроме вас! Прелесть моя! Спасите, святые угодники! Как я вас люблю! Завтра же паду к ногам матушки. Что завтра? Сегодня же! Только бы мне быть уверенным, что вы мне друг!

Страшный грохот выстрелов заглушил ответ Зоей. Это солдаты палили в честь Баси. Задрожали окна, затряслись стены, и в третий раз испугался степенный Навираг и с ним два анардрата, но Заглоба, который тут же стоял, стал их успокаивать по-латыни.

- Apud polonos, - сказал он, - nunquam sine clamore et strepitu gaudia fiunt! (У поляков радость всегда сопровождается криками и грохотом (лат.).)

Казалось, все только и ждали этого грохота ружей, чтобы развеселиться до последней степени. Обычная шляхетская светскость стала теперь уступать место степной дикости. Музыка гремела; танцоры носились, как буря, глаза разгорелись, пар носился над головами. Даже старики пустились в пляс, то и дело раздавались громкие крики, и пили, гуляли, пили за здоровье Баси из ее башмачка, стреляли из пистолетов в каблуки Эвы. Гудел, гремел и пел Хрептиев до самого утра, так что звери в ближайшей пуше попрятались со страха в самые глухие места.

А так как это было чуть не накануне страшной войны с турецким могуществом, так как над головами этих людей висела гроза и гибель, то удивлялся польским воинам степенный Навираг, удивлялись не менее его и два ученых анардрата.

XIV

На следующий день все спали долго, за исключением дежурных солдат и маленького рыцаря, который никогда и ни для чего не манкировал службой. Молодой пан Нововейский тоже вскочил довольно рано - Зося Боская была для него милее сна. С самого утра, одевшись понаряднее, он отправился в ту комнату, где вчера танцевали, чтобы послушать, нет ли шума и движения в смежных комнатах, где помещались дамы.

В комнате, которую занимала пани Боская, слышно было движение, но нетерпеливому юноше так безумно хотелось повидать Зосю, что, схватив кинжал, он стал выковыривать им мох и глину между балками, чтобы хоть сквозь щель одним глазком поглядеть на Зосю. За этим занятием застал его пан Заглоба, который вошел с четками в руках. Поняв сразу, в чем дело, он на цыпочках подошел к молодому человеку и стал хлестать его по спине сандаловыми четками.

Тот стал убегать, увертываться, делая вид, что смеется, но на самом деле он был несколько смущен, а старик гонялся за ним, бил его и повторял:

- Ах, турок ты этакий, а татарин! Вот тебе! Вот тебе! А где нравственность? За женщинами будешь подглядывать. Вот тебе! Вот тебе!

- Благодетель! - воскликнул Нововейский. - Не годится святые четки вместо плетки употреблять. Оставьте меня - у меня грешных мыслей не было!

- Не годится, говоришь, бить святыми четками! Неправда! Верба в Вербное воскресенье тоже вещь святая, а ею бьют. Ха! Это были когда-то языческие четки, но под Збаражем я их отнял у Супангази, а затем папский нунций освятил их. Посмотри, настоящий сандал!

- Если настоящий, то пахнет!

- Для меня-то четки пахнут, а для тебя девушка! Надо еще похлестать тебя по спине, нет лучшего средства изгонять дьявола, как четки.

- У меня грешных мыслей не было - вот провалиться мне на этом месте!

- Так ты, значит, из набожности дырку в стене ковырял?

- Не из набожности, но от любви столь исключительной, что боюсь, как бы меня не разорвало, как гранату. Что уж тут скрывать! Оводы летом не докучают так лошадям, как мучит меня это чувство.

- Смотри, как бы это не были грешные вожделения! Когда я сюда вошел, ты так с ноги на ногу переминался, точно стоял на угольях.

- Я ничего не видел, ей-богу! Ведь я только начал проковыривать дырку!

- Ха! Молодость!.. Кровь - не вода!.. Мне до сих пор иной раз приходится себя сдерживать, ибо во мне лев живет, который ищет, кого бы разорвать. Если у тебя чистые намерения, то, конечно, ты думаешь о женитьбе?

- Думаю ли я о женитьбе? Боже всемогущий! О чем же мне думать? Не только думаю, но чувствую себя так, точно меня кто шилом колет. Так вы, ваша милость, верно, не знаете, что я вчера пани Боской предложение делал, и от отца получил разрешение.

- Порох, а не парень! Черт тебя возьми! Если так, то дело другое, но расскажи, как это было.

- Пани Боская пошла вчера в свою комнату за платком для Зоей, я за нею. Обернулась: "Кто там?" А я бух ей в ноги: "Бейте меня, матушка, но Зоську отдайте, мое счастье, мою любовь!" Пани Боская, придя в себя, так сказала: "Все вас хвалят и достойным кавалером считают; мой муж в неволе, а Зоська безо всякой защиты на свете; все же я не могу дать ответа ни сегодня, ни завтра, а потом. Вы тоже должны получить разрешение от родителей". Сказав это, она Ушла, думая, что я спьяну это сделал. И то сказать - было выпито!

- Это ничего - все были выпивши. Ты заметил, как у Навирага и у анардратов под конец шапки набекрень съехали?

- Я не заметил, ибо голову себе ломал, как бы получить разрешение от отца.

- А трудно было?

- Поутру отправились мы оба в свою квартиру, а так как надо ковать железо, пока горячо, то я и подумал, что лучше хоть окольным путем выведать, как он к этому отнесется. Я ему и говорю: "Слушай, отец, хочу Зоську во что бы то ни стало, и мне нужно твое разрешение, а не дашь, то я уйду хоть к венецианцам на службу, и только ты меня и видел!" А он как накинется на меня: "Ах ты, такой-сякой! - говорит. - Привык уже без разрешения обходиться! Ступай, говорит, к венецианцам или бери девку, но только я тебе скажу, что я гроша медного тебе не дам не только из моих, но и из материнских денег, потому что все мое!"

Пан Заглоба оттопырил нижнюю губу:

- У! Скверно!

- Погодите! Как я услыхал это, так и говорю ему: "А разве я у тебя прошу. Мне твое благословение нужно, и больше ничего - того добра, которое из добычи на мою саблю пришлось, хватит на то, чтобы взять в аренду хорошее имение, даже на покупку хватит! Все, что осталось после матери, пусть идет в приданое Эве, я еще от себя прибавлю одну, две горсти бирюзы и шелку, и парчи, а придут черные дни, я и тебя деньгами поддержу".

Тут-то у отца и разгорелось любопытство.

- Так ты, значит, так богат? Скажи, ради бога! Откуда? Из добычи? Ведь ты уехал гол как сокол!

- Побойся Бога, отец, ведь одиннадцать лет я этой рукой махаю и, как говорят, не плохо, как же было не накопить? Я был при штурме взбунтовавшихся городов, куда бродяги и татары целыми кучами собирали отменнейшую добычу; били мы и мурз, и разбойников, а добыча все шла и шла. Я брал только то, что приходилось на мою долю, никого не обижал, но добыча росла и росла, и если бы я не покучивал, то денег хватило бы на два таких имения, как ваше.

- А старик что на это? - спросил Заглоба, повеселев.

- Отец изумился, он этого не ожидал и тотчас же стал упрекать меня в расточительности: "Видишь, сколько бы ты скопить мог! Но ты такой ветрогон, такой болтун, что только и умеешь магната из себя корчить - все спустишь, ничего не удержишь!" Но любопытство его одолело, и он стал подробно расспрашивать, что у меня есть, а я, видя, что на эту удочку его легче всего поймать, не только ничего не утаил, но еще приврал немного, хоть приукрашивать я не люблю, ибо, по-моему, правда - овес, а ложь - сено. Отец за голову хватался и давай строить планы: "То-то можно бы прикупить, такой-то процесс начать, жили бы мы по соседству, а в твое отсутствие я бы за всем присматривал". И заплакал при этом, бедняга. "Адам, - говорит он, - эта девка мне очень по сердцу, тем более что ей покровительствует пан гетман, а от этого для тебя может быть выгода. Адам, - говорит, - только ты эту другую мою дочь люби и не обижай, а то я и в смертный час тебе этого не прощу". А я, благодетель вы мой, при одной мысли о том, что я мог бы обидеть Зосю, как зареву! И бросились мы с отцом друг другу в объятия и плакали accurate (Как раз (лат.).) до первых петухов!

- Шельма старый! - пробормотал Заглоба. А потом прибавил громко: - Ха! Скоро будет свадьба и новое веселье в Хрептиеве, тем более что теперь мясоед.

- Завтра бы быть свадьбе, если бы это зависело от меня! - сказал Нововейский. - Но вот что, благодетель, у меня отпуск скоро кончается, а служба - службой и надо возвращаться в Рашков. Пан Рущиц даст мне другой отпуск, я знаю. Но я не уверен, не будет ли проволочек со стороны женщин. Чуть я к матери подойду, она говорит: "Муж в неволе", подойду к дочери: "Папаша в неволе". Что же это? Разве я держу его в плену? Ужасно я боюсь этих препятствий, и если бы не это, то я схватил бы ксендза Каминского за полы и до тех бы пор не выпускал, пока он не окрутил бы нас с Зосей. Но если бабы что-нибудь вобьют себе в голову, так этого ничем не выбьешь. Я бы отдал последнюю копейку, сам пошел бы за отцом, но не могу ведь. Никто ведь не знает, где он; может, он умер, ну, и что тут поделаешь? Если мне прикажут ждать его возвращения, то придется, пожалуй, ждать до Страшного суда.

- Петрович с Навирагом и анардратами завтра собираются в дорогу: скоро придут известия.

- Господи! Я должен еще известий ждать? До весны ничего не будет, а я тем временем высохну, ей-богу. Благодетель, все верят в ваш ум и вашу опытность, выбейте вы бабам из головы это ожидание. Ведь весной война, и бог еще знает, что может случиться, а я ведь хочу на Зосе жениться, а не на ее отце, так что же мне вздыхать по нему?

- Уговори их ехать в Рашков и там поселиться. В Рашкове можно скорее получить известие, а если Петрович найдет Боского, то и ему будет ближе к вам. Во-вторых, я сделаю, что могу, но и ты проси пани Басю, чтобы она замолвила за тебя словечко.

- Обязательно, обязательно! Иначе меня чер...

В эту минуту дверь скрипнула и вошла пани Боская. Но прежде чем пан Заглоба успел обернуться, молодой Нововейский грохнулся к ее ногам и, растянувшись во весь рост, занял своей огромной фигурой громадное пространство в комнате и крикнул:

- Есть позволение родительское! Давайте мне, матушка, Зоську! Давайте, матушка, Зоську! Давайте, матушка, Зосю!

- Давайте, матушка, Зоську! - заговорил басом Заглоба.

Этот шум привлек и других из соседних комнат: вошла Баська, пришел из канцелярии Михал, а вслед за ними появилась и Зося. Девушке неприлично было догадываться, в чем дело, но она сейчас же покраснела и, поспешно сложив руки и поджав губки, опустила глаза и прижалась к стене.

Пан Михал бросился за стариком Нововейским; старик негодовал, что сын не доверил ему обязанности просить руки Зоей у пани Боской и не предоставил этого дела его красноречию, но и он присоединился к его просьбе. Пани Боская, которая действительно нуждалась в близком человеке, расплакалась и, наконец, согласилась, как и на предложение пана Адама, так и на его просьбу, ехать с Петровичами в Рашков и там ждать мужа. Вся в слезах, она обратилась к дочери.

- Зоська, - сказала она, - а тебе по сердцу замыслы панов Нововейских? Глаза всех устремились на Зосю, а она, стоя у стены, упорно глядела в пол, покраснела до корней волос и сказала чуть слышным голосом:

- Хочу в Рашков...

- Прелесть моя! - прогремел пан Адам и, бросившись к девушке, схватил ее в объятия.

И затем стал кричать так, что даже стены задрожали:

- Моя уже Зоська, моя, моя!

XV

После предложения молодой пан Нововейский сейчас же уехал в Рашков, чтобы там приискать подходящую квартиру для пани и панны Боской. Через две недели после его отъезда целым караваном тронулись и все хрептиевские гости: Навираг, два анардрата, пани Керемович и Нерсесович, пан Сеферович, обе Боские, двое Петровичей и старый пан Нововейский, не считая нескольких каменецких армян и множества вооруженных людей для охраны возов, упряжного и вьючного скота. Петровичи и духовные делегаты эчмиадзинского патриарха предполагали только отдохнуть в Рашкове, справиться насчет дороги и затем продолжать ехать дальше в Крым. Остальная компания должна была поселиться на некоторое время в Рашкове и ждать там, по крайней мере, до первой оттепели возвращения пленных: пана Боского, младшего Сеферовича и двух купцов, которых давно уже с тоской ожидали их жены.

Дорога была трудная: шла она через глухие пустыни и бездонные яры. К счастью, благодаря обильно выпавшим снегам установился превосходный санный путь; присутствие же военных команд в Могилеве, Ямполе и Рашкове обеспечивало полную безопасность. Азба-бей был убит, разбойники или перевешаны, или рассеяны, а татары зимой, за отсутствием травы, не выходили на дороги.

К тому же молодой пан Нововейский обещал, если только получит разрешение от пана Рушица, выехать к ним навстречу с несколькими десятками людей. И все ехали беспечно и весело. Зося готова была ехать за паном Адамом на край света. Пани Боская и две армянские женщины надеялись вскоре увидать своих мужей. Правда, Рашков этот находился в страшной пустыне, на краю христианского мира, но ведь они ехали туда не на всю жизнь. Весной должна была быть война: на границах все говорили о войне, а потому, дождавшись дорогих людей, все должны были с первыми теплыми днями уехать оттуда, чтобы не подвергать опасности свою жизнь и уберечь себя от гибели.

Эвку пани Володыевская удержала в Хрептиеве. Оставляя ее, отец не очень настаивал, чтобы она ехала вместе с ним, ибо он оставлял ее в доме таких достойных людей.

- Уж я ее отошлю в полной безопасности, - говорила Бася, - вернее, даже сама ее привезу: хоть раз в жизни мне бы хотелось побывать на этой страшной границе, про которую я так много слышала с детства. Весной, когда дороги зачернеют чамбулами, муж меня не пустит, но теперь, если Эвка здесь останется, у меня будет прекрасный предлог. Недели через две я начну настаивать, а через три, - наверное, получу позволение.

- Ваш муж, надеюсь, без надежного конвоя и зимой вас не отпустит.

- Если можно будет, он сам поедет со мной, а если нет, то нас проводит Азыя с двумя сотнями солдат, а то и больше. Я слышала, что его и так хотят командировать в Рашков.

Этим разговор окончился, и Эва осталась. У Баси кроме тех причин, которые она изложила пану Нововейскому, были и другие расчеты. Она хотела облегчить Азые сближение с Эвой - молодой татарин начинал ее беспокоить. Когда она его спрашивала, он говорил ей, что любит Эву, что прежняя любовь в нем не угасла, но когда он оставался с Эвой, он молчал. Между тем девушка на хрептиевском безлюдье влюбилась в него без памяти. Его дикая, но пышная красота, его детство в доме тяжелого на руку пана Нововейского, его княжеское происхождение и та тайна, которая тяготела над ним, и, наконец, военная слава - совершенно очаровали ее. И она ждала только минуты, чтобы открыть ему сердце, горячее, как само пламя, сказать ему: "Азыя, я тебя люблю с детства!", упасть в его объятия и поклясться ему в вечной любви. А он только стискивал зубы и молчал.

Сначала Эва думала, что присутствие отца и брата удерживает Азыю от признания. Но потом и ее охватило беспокойство: если со стороны отца и брата могли встретиться препятствия, особенно пока Азыя не получил шляхетской грамоты, то ведь он мог хоть ей открыть свое сердце, и даже должен был сделать это тем скорей, тем откровеннее, чем больше препятствий было на их пути.

А он молчал.

Наконец, сомнения закрались в сердце девушки, и она начала жаловаться на свое горе Басе, а та успокаивала ее и говорила:

- Не отрицаю, что он странный человек и ужасно скрытный, но я уверена, что он любит тебя, ибо, во-первых, он мне это много раз повторял, а во-вторых, он смотрит на тебя иначе, чем на других.

А Эвка печально качала головой.

- Иначе - это верно, но я не знаю, любовь ли это или ненависть.

- Милая Эвка, не болтай вздора, за что бы ему ненавидеть тебя?

- А за что же ему меня любить?

Тут Бася стала гладить ее по лицу своей маленькой ручкой.

- А за что меня Михал любит? За что твой брат как только увидал Зосю, так и полюбил ее?

- Адам всегда был горяч!

- А Азыя горд и боится отказа, особенно со стороны твоего отца, ибо брат твой, сам полюбив, легко может понять мучения любви. Вот в чем дело! Не будь глупа, Эвка, и не бойся. Я вот пожурю Азыю, и ты увидишь, что он станет смелее.

И в этот же самый день Бася повидалась с Азыей и после свидания тотчас же бросилась в комнату Эвки.

- Уже! - воскликнула она в дверях.

- Что? - спросила Эвка, краснея.

- Я сказала ему так: "Что это вы себе думаете? Платить мне неблагодарностью? Да? Я нарочно удержала Эвку, чтобы вы могли воспользоваться случаем, и вы им не пользуетесь. Знайте же, что через две-три недели я отошлю ее в Рашков и, может быть, сама с нею поеду, а вы останетесь с носом. Он в лице изменился, когда узнал об этом отъезде в Рашков, и упал к моим ногам. Я его спрашиваю, что он думает. А он на это: "В дороге, - говорит, - я открою, что у меня на сердце, в дороге будет удобнее всего, в дороге случится, что должно случиться, что предназначено. Во всем, говорит, сознаюсь, все открою, ибо я дольше жить не могу с этой мукой". У него даже губы задрожали от радости, хотя он раньше был расстроен, ибо получил какие-то неприятные письма из Каменца. Он говорил, что в Рашков он и так должен ехать, что на это у мужа давно уже есть приказ гетмана, в приказе только времени не указано, ибо все зависит от его переговоров с липковскими ротмистрами. "А теперь, - говорит, - пора, и я должен ехать к ним, за Рашков, и заодно провожу вашу милость и панну Эву". На это я ему сказала, что не знаю, поеду ли я, и что это будет зависеть от позволения Михала. Услыхав это, он очень испугался. Эх, глупенькая ты, Эвка! Ты говоришь, что он тебя не любит, а он к моим ногам упал и стал меня умолять, чтобы я ехала. Говорю тебе, он выл попросту, и мне даже плакать хотелось. А знаешь ли, почему он так сделал? Он сейчас же мне сказал: "Я, - говорит, - открою все, что у меня на сердце, но без участия вашей милости я ничего не добьюсь у панов Нововейских, только гнев и ненависть в них вспыхнет. В руках вашей милости моя судьба, мои муки, мое спасение, ибо если вы, ваша милость, не поедете, то пусть меня земля поглотит или огонь сожжет". Вот как он тебя любит! Просто страшно подумать. Если бы ты видела, какой у него был вид, ты бы испугалась.

- Нет, я его не боюсь! - ответила Эвка. И стала целовать руки Баси. - Поезжай с нами, поезжай с нами! Ты одна можешь спасти нас, ты одна не побоишься сказать все отцу, ты одна можешь чего-нибудь добиться. Поезжай с нами. Я упаду к ногам пана Володыевского, чтобы он отпустил тебя. Без тебя Азыя и отец с ножами друг на друга бросятся! Поезжай с нами! Поезжай с нами!

И она склонилась к ногам Баси и, плача, стала обнимать их.

- Бог даст, поеду, - ответила Бася. - Я все предоставлю Михалу и не перестану его просить. Теперь можно даже одной ехать, а тем более с таким отрядом. Может быть, и Михал поедет, а если нет, то он все-таки согласится - сердце у него доброе. Сначала он раскричится, но как только увидит, что я опечалилась, сейчас же начнет ходить вокруг меня, в глаза мне заглядывать и согласится. Я предпочла бы, чтобы и он поехал с нами, мне без него будет очень тоскливо, но что же делать? Я поеду, чтобы принести вам хоть какое-нибудь облегчение... Ведь тут уж дело не в моем желании, а в вашей судьбе. Михал любит и тебя, и Азыю, - он согласится!

Азыя после этого свидания с Басей побежал в свою комнату, полный радости и надежды, точно после тяжкой болезни к нему вдруг вернулось здоровье и он ожил.

Минуту перед тем бешеное отчаяние терзало его душу. Утром он получил сухое и короткое письмо от пана Богуша следующего содержания:

"Милый мой Азыя! Я остановился в Каменце и в Хрептиев теперь я не приеду; во-первых, очень устал, во-вторых, ехать незачем. Я был в Яворове. Пан гетман не только не дает тебе письменного разрешения, не только не намерен прикрывать своим авторитетом твои безумные планы, но строго-настрого, под страхом лишить тебя своей милости, приказывает тебе отказаться от них. Я тоже убедился, что все, о чем ты говорил, ни к чему не приведет: грешно христианскому народу входить в такие сношения с язычниками и позорно было бы перед всем миром давать шляхетские привилегии злодеям, хищникам и проливающим невинную кровь. Сам обдумай это и о гетманстве не мечтай, ибо это не для тебя, хотя ты и сын Тугай-бея. А если хочешь поскорее вернуть гетманское расположение, то будь доволен теперешним своим положением, а особенно поторопись кончить дело с Крычинским, Творовским, Адуровичем и другими; за это гетман будет тебе особенно благодарен. Посылаю тебе заметку гетмана о том, что тебе надо делать, а пану Володыевскому - приказ гетмана, дабы тебе уезжать и приезжать вместе с твоим отрядом беспрепятственно. Ты, конечно, должен будешь поехать навстречу ротмистрам, поторопись и пришли мне известие в Каменец, что там делается по ту сторону. Засим поручаю тебя Господнему попечению и остаюсь с неизменным к тебе расположением.

Мартин Богуш из Земблиц, подстолий новогрудский".

Получив это письмо, молодой татарин впал в страшное бешенство: письмо он истер в руках в порошок; затем, схватив кинжал, стал им колоть стол, грозил, что убьет себя, что убьет верного Галима, который на коленях умолял его не предпринимать ничего, пока не остынут его гнев и отчаяние. Письмо это было для Азыи страшным ударом. Воздушные замки, которые строила его гордость и самолюбие, рассыпались в прах, замыслы были уничтожены. Он мог сделаться третьим гетманом в Речи Посполитой и до некоторой степени держать в своих руках ее судьбу, а теперь он увидел, что должен остаться неизвестным офицером, для которого верхом достижимого является шляхетская грамота. В своей пылкой фантазии он уже видел, как целые толпы бьют ему челом, а теперь ему самому придется бить челом перед другими...

И ни к чему не привело то, что он сын Тугай-бея, что в его жилах течет кровь владетельных воинов, что в его голове зародились великие мысли, - все ни к чему! Он будет жить в неизвестности и умрет всеми забытый в какой-нибудь далекой крепости. Одно лишь слово подрезало ему крылья, одно "нет" лишило его силы, подобно орлу, парить под небесами и заставило пресмыкаться по земле, подобно червю. Но все это было еще ничто в сравнении с тем счастьем, которое он утратил. Та, за обладание которой он готов отказаться от вечной жизни, та, которая влила огонь в его душу, та, которую он любил глазами, сердцем, душой, кровью, - никогда не будет принадлежать ему. Это письмо отнимало и ее, как и гетманскую булаву. Хмельницкий мог похитить Чаплинскую, мог похитить ее и могущественный Азыя. Азыя гетман мог похитить чужую жену и отстоять ее от всей Речи Посполитой, но как мог вырвать ее Азыя, поручик липковского полка, служащий под командой ее мужа?..

Когда он думал об этом, весь мир мрачнел перед его глазами, становился пустым, бессмысленным. И не знал Тугай-беевич, не лучше ли ему умереть, чем жить без счастья, без надежды, без любимой женщины. Это угнетало его тем сильнее, что удара этого он не ожидал. Обсудив положение Речи Посполитой, он с каждым днем все более и более убеждался, что гетман согласится на его предложение. Между тем надежды его рассеялись, как дым, как туман. Что ему оставалось? Отказаться от славы, от величия, от счастья? Но он был неспособен на это. В первую минуту его охватил бешеный гнев и отчаяние. Его жгло, как огнем, и жгло так мучительно, что он выл и скрежетал зубами, и мстительные мысли носились в его голове. Он хотел мстить - мстить Речи Посполитой, гетману, Володыевскому, даже Басе. Он хотел поднять своих липков, вырезать весь гарнизон, всех офицеров, весь Хрептиев, убить Володыевского, а Баську похитить и уйти с нею на молдавский берег, а потом в Добруджу и дальше, хотя бы в Царьград, хотя бы в азиатские пустыни...

Но верный Галим присматривал за ним, и он сам, когда пришел в себя после первого взрыва бешенства и отчаяния, понял всю неосуществимость этих замыслов. Азыя и тем еще был похож на Хмельницкого, что в нем, как и в Хмельницком, в одно и то же время уживался и лев, и змей. Он со своими верными липками нападет на Хрептиев - и что же? Разве бдительный, как журавль, Володыевский даст себя захватить врасплох? А если бы даже так, то разве он, славнейший загонщик, даст себя победить, тем более что у чего солдат больше, и солдаты лучше? Наконец, если бы он, Азыя, победил его, то что же он будет делать? Пойдет вдоль реки к Ягорлыку? Но ведь по Дороге ему придется разбить команды в Могилеве, Ямполе и Рашкове. Перейдет на молдавский берег? Там перкулабы, друзья Володыевского, и сам Габарескул хотинский, его закадычный друг. Пойдет к Дорошу? Там, под Брацлавом, польские команды, а в степях даже зимою много мелких отрядов. И Тугай-беевич понял свое бессилие, и его зловещая душа, вспыхнувшая было мощным пламенем, погрузилась в глухое отчаяние, как раненый Дикий зверь в темную, скалистую пещеру, - и притихла. И как слишком сильная боль сменяется бесчувствием, так и он оцепенел в своем отчаянии.

Тогда-то ему и дали знать, что пани Володыевская желает с ним говорить.

Когда Азыя вернулся после разговора с Басей, Галим не узнал его. Оцепенения не было уже в его лице - глаза его блестели, как у дикой кошки, лицо сияло, а белые зубы блестели из-под усов, и своей дикой красотой он совсем был похож на страшного Тугай-бея.

- Господин мой, - спросил его Галим, - каким образом Господь Бог утешил душу твою?

- Галим, - ответил Азыя, - после темной ночи Бог дает день и повелевает солнцу встать из-за морей. Галим (тут он схватил старого татарина за плечи), еще месяц, и она будет моей навеки.

И смуглое его лицо горело... И в эту минуту он был так прекрасен, что старый Галим стал отвешивать ему поклоны.

- Сын Тугай-бея, ты велик, могуч, и злоба неверных не одолеет тебя!

- Слушай, - сказал Азыя.

- Слушаю, сын Тугай-бея.

- Поедем к синему морю, где снега лежат только на вершинах гор, а если вернемся когда-нибудь в эти края, то во главе чамбулов, неисчислимых, как песок морской и листья в дремучих лесах, - вернемся с огнем и мечом. Ты, Галим, сын Курдлуков, сегодня же отправишься в путь. Найди Крычинского и скажи, чтобы он со своими людьми с той стороны подвигался к Рашкову. А Адурович, Моравский, Александрович, Грохольский, Творковский и все, кто жив из липков и черемисов, пусть с отрядами подойдут поближе к войску. А чамбулам, которые зимуют у Дороша, пусть дадут знать, чтобы со стороны Умани поднять внезапную тревогу, с целью вызвать в далекую степь ляшские команды из Могилева, Ямполя и Рашкова. Пусть на моем пути не будет войска, и, когда я выеду из Рашкова, там останется лишь пепелище...

И Галим опять стал бить поклоны, а Тугай-беевич нагнулся к нему и еще несколько раз повторил:

- Гонцов рассылай, гонцов рассылай, остается только месяц!

Потом он отпустил Галима и, оставшись один, стал молиться, ибо сердце его было "переполнено счастьем и благодарностью к Богу.

Молясь, он невольно смотрел в окно на своих липков, которые выводили лошадей на водопой к колодцам. Липки, тихо и монотонно напевая, стали тянуть скрипучие журавли и лить в корыта воду. Пар столбами валил из лошадиных ноздрей и заволакивал эту картину. Вдруг из главного дома вышел пан Володыевский, одетый в тулуп и высокие сапоги, подошел к липкам и стал им что-то говорить. Они слушали его, вытянувшись по-военному и сняв шапки, вопреки восточному обычаю. Увидав Володыевского, Азыя перестал молиться и пробормотал:

- Хоть ты и сокол, но не долетишь туда, куда долечу я, и останешься в Хрептиеве в горе и скорби!

Пан Володыевский, переговорив с солдатами, вернулся домой, а на дворе снова раздалось пение липков, фырканье лошадей и жалобный пронзительный скрип колодезных журавлей.

XVI

Маленький рыцарь, как и предвидела Бася, узнав о ее намерениях, прежде всего прикрикнул на нее, что никогда не отпустит ее одну, а сам ехать не может; но тут со всех сторон начались просьбы и настаивания, которые, в конце концов, должны были поколебать его решение.

Правда, Бася настаивала не так, как он ожидал: ей очень не хотелось расставаться с мужем, а путешествие без него теряло в ее глазах всю прелесть. Но Эвка бросалась перед ним на колени и, целуя его руки, заклинала любовью к Басе разрешить жене ехать.

- Никто другой не осмелится говорить об этом с моим отцом, ни Азыя, ни даже брат мой; одна пани Бася может это сделать, потому что он ей ни в чем не откажет.

- Нечего Баське сваху из себя разыгрывать! А кроме того, вы должны по этой же дороге возвращаться из Рашкова, пусть она это сделает, когда вы вернетесь.

Эвка заплакала в ответ. Бог знает, что еще может случиться до ее возвращения; она даже уверена, что умрет от горя, а для такой сироты, для которой нет милосердия, это и лучше...

У маленького рыцаря было очень доброе и нежное сердце; он начал поводить усиками и ходить по комнате. Ему очень не хотелось расставаться со своей Басей даже на один день. Но, очевидно, просьбы эти очень его трогали, потому что дня через два после этих атак, как-то вечером он сказал:

- Если бы я мог ехать с вами, тогда бы и говорить не о чем, но это невозможно, меня служба держит.

Бася бросилась к нему и, прижавшись к его щеке своим розовым личиком, стала повторять:

- Поезжай, Михалок, поезжай, поезжай!

- Ни в коем случае! - с твердостью сказал Володыевский.

И снова прошло несколько дней. За это время маленький рыцарь советовался с паном Заглобой, как поступить. Но он отказался советовать.

- Если тут только одно препятствие - твое чувство, - сказал он, - то что же мне говорить? Решай сам. Конечно, без гайдучка здесь будет пусто. Если бы не мои годы и не такая трудная дорога, я бы поехал с нею, потому что без нее жить невозможно.

- Вот видите! Препятствий нет, разве лишь морозы! Вот и все! Теперь везде спокойно по дорогам, но как жить без нее?

- Я то же самое тебе и говорю, потому решай как знаешь. После этого разговора пан Михал снова стал колебаться. Ему было жаль Эву. Кроме того, его останавливала мысль, прилично ли отпускать Эву в такую далекую дорогу одну с Азыей? Озаботило его и то, годится ли отказать в помощи друзьям, когда помочь так легко? В чем тут вопрос? В том, чтобы Бася уехала на две, три недели. Если даже все сведется к тому, чтобы угодить Басе, дать ей возможность увидеть Могилев, Ямполь и Рашков, то и тогда почему не угодить ей? Азыя, так или иначе, должен ехать с своим полком в Рашков, а потому охрана будет более чем достаточная, особенно теперь, когда все разбойники уничтожены, и в орде, как всегда зимой, полное спокойствие.

И маленький рыцарь колебался все больше. Увидав это, молодые женщины возобновили свои просьбы: одна говорила, что хочет сделать доброе дело, другая плакала и умоляла. Наконец стал просить Володыевского и Тугай-беевич.

Он говорил, что недостоин такой милости и что если он смеет просить, то только потому, что неоднократно уже доказывал свою верность и преданность им обоим. Он в вечном долгу перед ними за то, что они не позволили его унижать, когда еще неизвестно было, что он сын Тугай-бея. Он никогда не забудет, что пани Володыевская перевязывала его раны и была для него не только милостивой госпожой, но как бы родной матерью. Он уже доказал свою благодарность в битве с Азбой-беем, но и на будущее время, если, избави бог, что-нибудь случится, он с радостью сложит голову за свою госпожу и прольет за нее последнюю каплю крови.

Потом он стал рассказывать о своей давнишней несчастной любви к Эве. Не жить ему без этой девушки. Он любит ее, хотя и безо всякой надежды, долгие годы, - и никогда не перестанет любить. Но между ним и старым паном Нововейским стоит давнишняя ненависть, и их разделяют прежние отношения слуги и господина. Пани одна могла бы их примирить друг с другом, а если она этого не сможет, то, по крайней мере, защитит девушку от отцовской жестокости, от его побоев.

Володыевский, быть может, предпочел бы, чтобы Бася не вмешивалась в это дело, но так как он сам любил помогать людям, то и не удивлялся ее доброму сердцу. Все же он не ответил еще Азые утвердительно, не уступил даже новым слезам Эвы; он только запирался в канцелярии и раздумывал.

Наконец он вышел однажды к ужину с прояснившимся лицом. После ужина он спросил вдруг Тугай-беевича:

- Азыя, а когда тебе ехать отсюда?

- Через неделю, ваша вельможность, - ответил с беспокойством татарин. - Галим, должно быть, уже окончил переговоры с Крычинским.

- Тогда вели выложить сеном большие сани, ты повезешь двух дам в Рашков.

Услыхав это, Бася захлопала в ладоши и бросилась к мужу, за ней бросилась Эвка, а за нею в бешеном порыве радости склонился к его ногам и Азыя; маленький рыцарь стал даже от них отмахиваться.

- Успокойтесь! - говорил он. - Что такое? Как людям не помочь, когда помочь можно, - сердце ведь не камень. Ты, Баська, возвращайся поскорее, любовь моя, а ты, Азыя, береги ее: этим вы лучше всего меня отблагодарите. Ну, ну, довольно!

Тут он начал шевелить усиками и сказал, чтобы скрыть свое смущение:

- Хуже всего, - это бабьи слезы. Как только увижу эти слезы, тут мне и крышка. Но ты, Азыя, должен благодарить не только меня и мою жену, но и вот эту панну, которая, как тень, ходила за мной со своим горем. Ты должен ее отблагодарить за такую любовь!

- Отблагодарю! Отблагодарю! - странным голосом сказал Тугай-беевич и, схватив руки Эвы, начал их целовать так порывисто, что можно было подумать, что он их укусит.

- Михал, - воскликнул Заглоба, указывая на Басю, - что же мы будем здесь делать без этого котенка?

- Да, тяжело будет, - отвечал маленький рыцарь, - ей-богу, тяжело! Потом он добавил еще тише:

- А может быть, за доброе дело Господь Бог благословит нас потом... Вы понимаете?

Между тем "котенок" просунул между ними свою русую любопытную головку.

- Что вы говорите?

- Э... ничего... - ответил Заглоба, - говорим, что весной, должно быть, аисты прилетят!

Баська принялась тереться щекой о щеку мужа, как настоящий котенок.

- Михалок, я там долго сидеть не буду! - сказала она тихо.

После этого разговора начались совещания относительно путешествия, которые продолжались несколько дней. Пан Михал сам за всем присматривал, приказал при себе привести в порядок сани и обить их шкурами лисиц, затравленных осенью. Пан Заглоба принес свой тулуп, чтобы было чем прикрыть в дороге ноги.

Решено было отправить воз с постелями и съестными припасами, а также и лошадь Баси, чтобы в местах труднопроходимых и опасных Бася могла выйти из саней и сесть на лошадь. Пан Михал больше всего боялся спуска, ведущего в Могилев, где, действительно, приходилось лететь вниз сломя голову. Хотя не было ни малейшего повода бояться какого-либо нападения, все же маленький рыцарь велел Азые всегда высылать людей вперед на разведки, на ночлеги останавливаться только там, где есть военные команды, выезжать с рассветом, останавливаться до сумерек, в дороге не мешкать.

Пан Михал так заботливо все обдумал, что собственноручно зарядил Васины пистолеты и уложил их в чехлы у седла.

Пришла, наконец, минута отъезда.

На дворе было еще темно, когда двести лошадей липков стояли уже наготове.

В доме коменданта тоже было необычайное движение. В каминах горел яркий огонь. Собрались все офицеры: маленький рыцарь, пан Заглоба, пан Мушальский, пан Ненашинец, пан Громыка, пан Мотовило, а с ними и все другие офицеры - все хотели проститься. Баська и Эвка, еще румяные после недавнего сна, пили подогретое вино. Володыевский сидел рядом с женой, обняв ее рукой за талию. Заглоба сам подливал вино и каждый раз говорил им:

- Еще! Ведь морозно!

Бася и Эвка одеты были по-мужски; в пограничных местностях женщины всегда так путешествовали. У Баси была сабелька; одета она была в барсучью шубку, отороченную мехом ласки, горностаевую шапочку с наушниками, очень широкие шаровары, похожие на юбку, и в мягкие сапожки до колен, тоже отороченные мехом. Сверх всего этого она должна была надеть теплую шубу с капюшоном для защиты лица. Но пока лицо ее было еще открыто, и все, как всегда, восхищались ее красотой; а другие жадно глядели на Эвку, влажные губы которой были сложены точно для поцелуя; многие не знали, на которую из них смотреть, так прекрасны были они обе, и офицеры шептали друг другу:

- Тяжело жить человеку в таком безлюдье! Счастливый комендант! Счастливый Азыя!.. Ух!..

В камине весело трещал огонь, а на задворках послышалось пение петухов. Медленно занимался день - морозный и погожий. Крыши сараев и солдатских квартир, покрытые толстым слоем снега, порозовели.

Со двора доносилось фырканье лошадей и скрип шагов идущих по снегу солдат, которые собрались, чтобы проститься с Басей и с липками.

Наконец Володыевский сказал:

- Пора!

Услыхав это, Бася вскочила и бросилась в объятия мужа. Он прильнул своими губами к ее губам, потом крепко прижал ее изо всех сил к груди, целовал ее в глаза, в лоб и опять в губы.

Долго продолжалась эта минута: любили они друг друга бесконечно.

После маленького рыцаря пришла очередь пана Заглобы, затем стали подходить и другие офицеры и целовали руку Баси; она то и дело повторяла своим звучным, серебристым детским голоском:

- Оставайтесь в добром здоровье, Панове! Оставайтесь в добром здоровье!

И обе они с Эвкой стали надевать шубы с капюшонами, так что совсем утонули в мехах. Им широко отворили двери, через которые ворвались клубы морозного воздуха, - и все общество очутилось на дворе.

Становилось все светлее от утренней зари и от снега. И лошади липков, и тулупы солдат были покрыты инеем, так что казалось, что на белых лошадях выступает полк одетых в белое солдат.

Баська с Эвкой сели в сани, обитые шкурами. Драгуны и челядь громко желали отъезжающим счастливого пути. Стая ворон и галок, которых жестокая зима пригнала поближе к жилому месту, вдруг сорвалась с крыши и с громким карканьем стала кружиться в розовом воздухе.

Маленький рыцарь нагнулся к саням и спрятал свое лицо в капюшон, покрывавший голову жены.

Долго оставался он так, но, наконец, оторвался от Баси и, перекрестив ее, воскликнул:

- С Богом!

Азыя приподнялся на стременах. Его дикое лицо в свете зари сияло радостью. Взмахнув буздыганом так сильно, что его бурка поднялась сзади, как крылья хищной птицы, он крикнул пронзительным голосом:

- Трога-а-ай!

Заскрипел снег под копытами. Пар еще обильнее повалил из лошадиных ноздрей. Медленно двинулись первые ряды липков, за ними другие, третьи, четвертые, за ними - сани, за санями - следующие ряды, и весь отряд медленно отдалялся, направляясь к воротам покатого двора.

Маленький рыцарь все продолжал осенять их крестным знамением; наконец, когда сани выехали из ворот, он сложил руки у рта и закричал:

- Будь здорова, Баська!

Но ему ответил только свист татарских дудок и громкое карканье черных птиц.

ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ

I

Отряд черемисов, состоявший из нескольких десятков всадников, шел впереди на расстоянии мили, чтобы заранее осмотреть дорогу, предупредить комендантов о приезде пани Володыевской и приготовить для нее квартиру. За этим отрядом следовали главные силы липков, за ними сани, где сидели Бася и Эвка, затем другие сани с женской прислугой и, наконец, небольшой отряд, замыкавший поезд. Из-за снежных заносов путь был труден. Сосновые боры, и зимой сохраняющие свой зеленый убор, пропускают меньше снега, но пуща, которая тянулась вдоль берега Днестра, состояла большею частью из дуба и других лиственных деревьев; она была совершенно лишена листвы, и обнаженные стволы почти наполовину были засыпаны снегом. Снегом занесло и узкие овраги, местами снег поднимался, точно морские волны; верхушки сугробов, свешиваясь вниз, казалось, готовы были рухнуть и слиться с окружавшей их белой равниной. При проезде через овраги и при спуске с возвышенностей липки придерживали сани веревками; только на высоких равнинах, где ветер разгладил снежную пелену, поезд, идя по следам каравана, недавно выехавшего из Хрептиева, вместе с Навирагом и двумя учеными анардратами, двигался быстрее.

Хотя дорога и была тяжела, но все же не так, как зачастую бывало в этих пущах, полных ущелий, рек, ручьев и оврагов. Путники радовались, что они успеют до наступления ночи добраться до глубокого оврага, на дне которого лежал Могилев. Кроме того, погода обещала установиться надолго. Вслед за алой зарей взошло солнце и своими яркими лучами залило и овраги, и равнины, и пущу. Казалось, все ветви деревьев усеяны искрами. Искры горели на снегу так, что резало глаза. С высоких мест через поляны можно было охватить глазами все огромное пространство вплоть до Молдавии, - там на беловато-синем и освещенном лучами солнца горизонте воздух был сухой и свежий. В такую погоду люди, как и животные, чувствуют себя бодрыми и здоровыми. И лошади громко фыркали в рядах, выпуская из ноздрей клубы пара, а липки пели веселые песни, хотя мороз так щипал их за ноги, что они то и дело поджимали их под полы халатов.

Солнце поднялось, наконец, на самую середину неба и стало слегка пригревать. Басе и Эвке стало даже жарко в мехах, они откинули капюшоны и, открыв свои розовые лица, выглядывали на свет божий. Бася осматривала окрестности, а Эвка искала глазами Азыю; но Азыя уехал вперед с отрядом черемисов, который был выслан для осмотра пути и который в случае надобности должен был расчищать дорогу от снега. Эвка даже пригорюнилась, но пани Володыевская, которая хорошо знала военные порядки, успокаивала ее следующими словами:

- Все они таковы. Коли служба, так служба! Когда мой Михал исполняет свои обязанности по службе, то он даже на меня и не взглянет. И плохо было бы, если бы он поступал иначе. Уж если любить солдата, так хорошего!

- Но он во время остановки будет с нами? - спросила Эва.

- Смотри, как бы он не надоел тебе еще. Ты заметила, как он был радостен, когда мы выезжали? Он просто сиял!

- Да, заметила. Он был очень рад.

- А что будет, когда он получит согласие пана Нововейского!

- Ах! Что ждет меня! Да будет воля Божья! Хотя, когда я подумаю об отце, сердце замирает. А вдруг раскричится, заупрямится и не даст своего согласия? Шутка ли потом вернуться с ним домой?

- Знаешь, Эвка, что мне пришло в голову? -Ну?

- С Азыей шутки плохи. Твой брат смог бы еще ему противиться, но у твоего отца нет войска. Вот я и думаю, что если твой отец сразу заупрямится, то Азыя возьмет тебя и без его согласия.

- Как же так?

- Очень просто. Украдет тебя! Говорят, что с ним шутки плохи... Тугай-беева кровь! Вы повенчаетесь у первого встречного ксендза. В другом месте потребовалась бы метрика, разрешение родителей, но здесь ведь глухая сторона, здесь все немного на татарский лад.

Эва совсем просияла.

- Вот этого-то я и боюсь. Азыя готов на все, я боюсь этого! - сказала она.

Бася повернула голову, пристально посмотрела на нее и вдруг захохотала своим звучным детским смехом.

- Ты так же этого боишься, как мышь боится сала. О, я тебя знаю! Эва, румяная от мороза, покраснела еще больше и ответила:

- Я боюсь отцовского проклятия, а я знаю, что Азыя ни на что не посмотрит.

- Ну, не тужи, - сказала ей Бася. - Кроме меня, у тебя есть брат, чтобы помочь тебе. Истинная любовь всегда добьется своего. Мне сказал это пан Заглоба еще тогда, когда Михал еще и не думал обо мне.

И они наперебой заговорили - одна об Азые, другая о Михале. Так прошло несколько часов, пока караван, наконец, не остановился покормить лошадей в Ярышове. От городка, всегда небогатого, после мужицкого восстания осталась только одна корчма, которую отстроили, когда по этой дороге стали часто проходить солдаты, и это обеспечивало доход. Бася и Эвка застали там проезжего армянского купца, родом из Могилева, который вез сафьян в Каменец. Азыя хотел прогнать его вон вместе с сопровождавшими его валахами и татарами, но женщины позволили ему остаться, и только стража его должна была удалиться. Купец, узнав, что одна из путниц - пани Володыевская, бил ей челом и превозносил до небес ее мужа; Бася слушала его с нескрываемой радостью.

Наконец армянин отправился к тюкам и принес ей в подарок отборных лакомств и коробку с турецкими пахучими травами, которые помогали от разных болезней.

- Примите это в знак благодарности, - сказал он. - Раньше мы из Могилева носу не смели показать: Азба-бей разбойничал и в каждом овраге разбойники сидели, а теперь и дорога безопасна, и торговля. И мы снова ездим. Да умножит Господь дни хрептиевского коменданта и да продлит каждый его день, как долог путь из Могилева в Каменец! И каждый час его да будет долог, как день. Наш комендант, пан писарь польный, предпочитает в Варшаве сидеть, а пан комендант хрептиевский всегда настороже и так доконал разбойников, что теперь им смерть милее Приднестровья.

- Значит, пана Ржевуского нет в Могилеве? - спросила Бася.

- Он только войска привел, а сам не пробыл здесь и трех дней. Откушайте, ваша вельможность, вот изюм, а вот такие фрукты, каких и в Турции нет, они привезены издалека, из Азии, они растут там на пальмах... Нет пана писаря, и конницы нет, вчера она внезапно ушла в Брацлав... Вот финики, кушайте на здоровье, ваша вельможность. Здесь остался только пан Гоженский с пехотой, а конница ушла.

- Странно, что конница ушла, - сказала Бася, вопросительно взглянув на Азыю.

- Лошади застоялись, вот и ушли, - ответил Тугай-беевич, - теперь здесь спокойно.

- В городе говорили, что Дорош вдруг двинулся, - сказал купец. Азыя рассмеялся.

- А чем же он будет кормить лошадей? Снегом, что ли? - сказал Азыя, обращаясь к Басе.

- Пан Гоженский объяснит вам это лучше меня, - прибавил купец.

- Я тоже думаю, что это вздор, - сказала Бася, подумав. - Если бы что-нибудь случилось, мой муж узнал бы об этом раньше всех.

- Конечно, в Хрептиеве было бы известно прежде всего, - сказал Азыя. - Не бойтесь ничего, ваша милость!

Бася подняла на татарина свое светлое личико и, раздув ноздри, сказала:

- Я боюсь? Вот это мне нравится! Откуда это вам в голову взбрело? Слышишь, Эвка? Я боюсь!

Эвка не могла отвечать: от природы она была лакомка и сласти любила больше всего на свете, а потому рот ее был набит финиками, но это не мешало ей жадными глазами глядеть на Азыю. Проглотив, наконец, финики, она проговорила:

- С таким офицером и я ничего не боюсь!

И она нежно и многозначительно взглянула в глаза Тугай-беевичу, но он с тех пор, как Эва стала для него помехою, питал к ней затаенное отвращение и гнев. Сохраняя, однако, наружное спокойствие, он опустил глаза и сказал:

- В Рашкове вы увидите, заслуживаю ли я доверия!

В его голосе слышалось что-то почти угрожающее. Но молодые женщины так привыкли, что молодой липок ни речью, ни поступками не походил на остальных людей, что не обратили на это внимания. К тому же Азыя стал настаивать на том, чтобы продолжать путь, говоря, что под Могилевом крутые горы, которые надо проехать засветло. И они вскоре двинулись в путь.

Они ехали очень быстро до самых гор. Бася хотела пересесть на лошадь, но Тугай-беевич отговаривал ее, и она осталась с Эвкой. Сани с величайшей осторожностью стали спускать на арканах. Азыя все время шел пешком около саней, но почти не разговаривал ни с Басей, ни с Эвкой, всецело поглощенный заботами об их безопасности.

Солнце, однако, зашло прежде, чем они успели проехать горы, и тогда отряд черемисов, чтобы осветить дорогу, стал разводить огонь из сухих прутьев. Они подвигались среди красных огней и мрачных фигур. За ними в ночном мраке и в полусвете факелов виднелись неопределенные и страшные очертания грозных обрывов. Все это было так ново, так интересно, во всем этом было что-то такое таинственное и опасное, что Бася была на седьмом небе; она в душе благодарила мужа за то, что он разрешил ей ехать в эти неведомые страны, и Азыю, который так умело руководил отрядом. Только теперь Бася поняла, что значат эти военные походы, о трудностях которых она так много слышала, что значат эти дороги над бездонными пропастями. Ею овладела безумная веселость. Она непременно бы пересела на своего коня, но очень уж хотелось болтать с Эвкой и пугать ее. На крутых поворотах, когда передовые отряды вдруг исчезали из глаз и перекликались дикими криками, которые повторяло горное эхо, Бася поворачивалась к Эве и, схватив ее за руки, говорила:

- Ого, разбойники или орда!

Но Эвка при воспоминании об Азые, сыне Тугай-бея, сейчас же успокаивалась.

- Его и разбойники, и орда боятся и уважают! - отвечала она. А потом, наклонившись к уху Баси, она добавила:

- Хотя бы в Белгород, хотя бы в Крым, лишь бы только с ним!

Месяц уже высоко выплыл на небо, когда они выехали из гор. Тогда внизу, в долине, словно на дне пропасти, они увидели ряд огоньков.

- Могилев у наших ног, - раздался вдруг чей-то голос позади Баси и Эвки. Они обернулись; это был Азыя, он стоял за санями.

- Значит, этот город лежит на дне яра? - спросила Бася.

- Да, горы со всех сторон защищают его от зимних ветров, - сказал Азыя, наклоняясь к ним. - Обратите внимание, ваша милость, здесь и воздух другой: сразу стало тише и теплее. Весна здесь наступает десятью днями раньше, чем по ту сторону гор, и деревья раньше распускаются. Вот то, что сереет там на склоне гор, - это виноград, но он еще под снегом.

Снег лежал везде, но, действительно, в глубине яра было тише и теплее. По мере того как они спускались вниз, огоньки появлялись одни за другими, и их было все больше.

- Это какой-то хороший и большой город, - сказала Эвка.

- Это потому, что татары не сожгли его во время крестьянского восстания; здесь зимовали казаки, а ляхов здесь почти никогда не было.

- Кто здесь живет?

- Татары. У них здесь есть деревянный минарет: в Речи Посполитой каждый может исповедовать свою веру. Здесь живут и армяне, и валахи, и греки.

- Греков я в Каменце видела, - сказала Бася. - Хотя они и далеко живут, но торгуют везде.

- Этот город построен совсем не так, как другие, - сказал Азыя. - И народ сюда приезжает всякий, больше торговый люд.

- Мы уже въезжаем, - сказала Бася.

И действительно, они въезжали. Странный запах кож и кислот тотчас же бросился им в нос. Это был запах сафьяна, выделкой которого занимались почти все жители Могилева, особенно армяне. Как и говорил Азыя, город этот был совсем не похож на другие. Дома были построены на азиатский манер, с маленькими окнами, заслоненными деревянными решетками; во многих домах совсем не было окон на улицу и свет проникал только со двора. Улицы были немощеные, хотя в окрестностях не было недостатка в камне. Кое-где возвышались странные постройки с решетчатыми, прозрачными стенами. Это были сушильни, где из свежего винограда делали изюм. Запах сафьяна наполнял весь город.

Пан Гоженский, начальник пехоты, предупрежденный черемисами о приезде жены хрептиевского коменданта, верхом выехал к ней навстречу. Это был уже немолодой человек, заикавшийся и шепелявивший, так как у него было прострелено лицо, поэтому, когда, приветствуя Басю, он стал говорить о "звезде, что взошла на могилевском небосклоне", Бася чуть не фыркнула от смеха. Он принял ее самым радушным образом. В "форталиции" их ожидал ужин и удобный ночлег на свежих и новых пуховиках, взятых у самых богатых армян. Хотя пан Гоженский и заикался, но за ужином он рассказывал так много интересного, что его стоило послушать.

По его мнению, со стороны степей вдруг подул какой-то беспокойный ветер.

Пронесся слух, что сильный чамбул крымской орды, стоявший вместе с Дорошем, вдруг двинулся к Гайсину и направился вверх от этого города; вместе с чамбулом двинулись и несколько тысяч казаков. Кроме того, неизвестно откуда проникло еще много других тревожных известий, которым, впрочем, пан Гоженский не придавал никакого значения.

- Теперь зима, - говорил он, - а с тех пор, как Господь Бог создал эту землю, татары отправлялись в поход только весной, ибо у них нет обоза, и они никогда не берут с собой фуража для лошадей, да и брать его не могут. Всем нам известно, что только мороз держит на привязи войну с турками, так что с появлением первой травы у нас будут гости. Но я никогда не поверю, чтобы что-нибудь могло случиться теперь.

Бася терпеливо и долго ждала, пока пан Гоженский окончит свою речь, а он заикался и поминутно шевелил губами, точно что-то жевал.

- Как же вы объясняете, ваша милость, это движение орды к Гайсину?

- Я объясняю это тем, что на том месте, где они стояли, лошади выгребли всю траву из-под снега, и они решили расположиться в другом месте. Быть может, орда, стоя вблизи казаков Дороша, не ладит с ними; ведь это всегда так бывало. Они будто и союзники и сообща воюют, но чуть что, они на пастбище или на базаре сейчас же передерутся.

- Совершенно верно, - сказал Азыя.

- И вот что еще, - продолжал Гоженский, - вести эти дошли до нас не прямо через наших загонщиков - привезли их мужики, и татары здешние ни с того ни с сего начали о них говорить. И только три дня тому назад пан Якубович привез из степей лазутчиков, которые эти слухи подтвердили, вот почему наша конница и ушла.

- Значит, вы остались только с пехотой? - спросил Азыя.

- Что же делать? И всего-то сорок человек. И защитить нельзя крепости; а если бы татары, что в Могилеве живут, вдруг вздумали подняться на нас, я не знаю, как бы я и защищался.

- Но ведь они не двинутся? - спросила Бася.

- Не подымутся - они не могут. Многие из них постоянно в Речи Посполитой живут с женами и детьми, и эти, конечно, на нашей стороне, а нездешние приехали сюда не воевать, а торговать. Это народ хороший.

- Я вам оставлю пятьдесят человек конницы, моих липков, - сказал Азыя.

- Вот за это спасибо! Вы мне окажете большую услугу. Я могу хоть послать кого-нибудь к нашей коннице за известиями... Но можете ли вы оставить их?

- Могу. В Рашков придут отряды тех ротмистров, которые раньше перешли к султану, а теперь хотят вернуться на службу Речи Посполитой. Придет Крычинский с тремя сотнями конницы, а может быть, и Адурович; другие придут позднее. По приказанию гетмана я должен принять над всеми ними начальство, и таким образом к весне соберется целая дивизия.

Пан Гоженский поклонился Азые. Он знал его давно, но прежде он ценил его меньше, как человека сомнительного происхождения. Теперь же он знал уже, что Азыя - сын Тугай-бея, ибо эту новость привез первый караван, с которым ехал Навираг. Пан Гоженский чтил теперь в молодом липке кровь великого воина, хотя и врага, чтил офицера, которому гетман поручает такие важные дела.

Азыя ушел, чтобы сделать кое-какие распоряжения, и, позвав сотника Давида, сказал ему:

- Давид, сын Скандеров, ты останешься с пятьюдесятью липками в Могилеве, будешь смотреть глазами и слушать ушами, что здесь будет твориться. А если Маленький сокол пришлет какие-нибудь письма, ты посланного задержишь, отнимешь письма и перешлешь их мне с верным человеком. Останешься здесь до тех пор, пока я не прикажу тебе вернуться; и тогда, если мой посланный скажет тебе: "Ночь", ты уйдешь отсюда тихо, а если скажет: "Близок день", то подожжешь город, переправишься на молдавский берег и пойдешь, куда тебе прикажут.

- Ты приказал! - ответил Давид. - Я буду смотреть глазами и слушать ушами; гонцов от Маленького сокола задержу и, отняв письма, перешлю их тебе с нашим человеком. Останусь здесь до тех пор, пока не получу приказания, а если твой гонец скажет: "Ночь", я уйду тихо, а если скажет, что "Близок день", я подожгу город, сам перейду на молдавский берег и пойду туда, куда мне прикажут.

На следующий день, на рассвете, караван, уже без пятидесяти человек, двинулся дальше. Пан Гоженский проводил Басю за могилевский овраг. Там, заикаясь, он сказал прощальное слово и возвратился в Могилев, а они быстро поехали в Ямполь; Азыя был очень весел и так гнал людей, что даже удивил Басю.

- Что это вам так к спеху? - спросила она.

- Каждому к спеху достигнуть счастья, а мое счастье начнется в Рашкове.

Эва, приняв эти слова на свой счет, нежно улыбнулась и, собравшись с духом, ответила:

- Но мой отец...

- Пан Нововейский ни в чем мне не помешает, - ответил Азыя.

И по лицу его пробежала мрачная тень.

В Ямполе войска почти не оказалось: пехоты там никогда не было, а конница ушла вся; в замке, или, вернее, в его развалинах, осталось лишь десятка два человек... Ночлег был приготовлен, но Бася спала плохо - все эти известия тревожили ее. Особенно думала она о том, как будет беспокоиться маленький рыцарь, когда окажется, что чамбул Дорошенки действительно двинулся в поход, и утешалась она лишь тем, что все это, может быть, неправда. Ей приходило в голову, не взять ли у Азыи для безопасности часть его солдат и не вернуться ли назад. Но этому многое мешало. Во-первых, Азыя, который должен был увеличить гарнизон в Рашкове, мог дать ей очень немного людей, и в случае действительной опасности стража эта была бы недостаточна; во-вторых, они уже проехали две трети дороги, в Рашкове у них был знакомый офицер и сильный гарнизон; подкрепленный отрядом сына Тугай-бея и отрядами тех ротмистров, он мог составить большую силу... Приняв все это во внимание, Бася решила ехать дальше.

Но спать она не могла. В первый раз за все время путешествия ею овладело такое беспокойство, точно над нею нависла какая-то опасность. Быть может, на нее отчасти действовал и ночлег в Ямполе, ибо это было место страшное и кровавое. Бася знала про него из рассказов мужа и пана Заглобы. Здесь во времена Хмельницкого стояли главные силы подольских резунов под начальством Бурлая, сюда приводили пленников, продавали их на восточные рынки или же предавали их ужасной смерти; сюда, наконец, весной 1561 года ворвался Станислав Ланцокоронский, воевода брацлавский, во время шумной ярмарки, и учинил такую страшную резню, что память о ней сохранилась по всему прибрежью Днестра. Всюду над селениями носились кровавые воспоминания, кое-где еще чернелись пепелища; из-за стен полуразрушенного замка, казалось, глядели бледные лица зарезанных казаков и поляков. Бася была отважна, но привидений боялась: ходили слухи, что под самым Ямполем, при устье Шумиловки и на ближайших днестровских порогах, каждую полночь слышатся плач и стоны, а при свете луны вода алеет, точно она окрашена кровью. Одна мысль об этом наполняла сердце Баси неприятной тревогой. Она невольно прислушивалась, не услышит ли среди ночной тишины плача и стонов. Но слышны были только протяжные оклики часовых. И вот Басе вспомнилась тихая горница в Хрептиеве, муж, пан Заглоба, дружеские лица пана Ненашинца, Мушальского, Мотовилы, Снитко и других, и она в первый раз почувствовала, что она от них далеко, очень далеко, в чужой стороне, и ее охватила такая тоска по Хрептиеву, что ей захотелось плакать.

Она заснула лишь под утро, но сны ее были очень странны. Бурлай, резуны, татары и кровавые картины резни пролетали перед нею, и в этих картинах она постоянно видела лицо Азыи, но это был не настоящий Азыя, а не то казак, не то татарин, не то сам Тугай-бей.

Она встала очень рано и была рада, что ночь прошла и кончились тяжелые видения. Остальную части дороги она решила ехать верхом, во-первых, потому, что ей хотелось движения, во-вторых, чтобы дать возможность Азые и Эв-ке переговорить наедине. Рашков был близко, и им, должно быть, нужно было посоветоваться о том, как лучше всего открыть все пану Нововейскому и добиться его согласия. Азыя подал ей стремя, но сам не сел в сани рядом с Эвой, а сейчас же ускакал к передовому отряду и потом ехал около Баси.

Заметив, что отряд липков опять убавился сравнительно с тем, как они ехали в Ямполь, она спросила молодого татарина:

- Вы и в Ямполе оставили часть своих людей?

- Пятьдесят человек, как и в Могилеве, - ответил Азыя.

- Зачем же это?

Он как-то странно улыбнулся: верхняя губа у него поднялась, как у злого пса, который оскаливает зубы; помолчав, он ответил:

- Чтобы держать тамошние команды в своих руках и обеспечить вашей милости безопасность на обратном пути.

- Если конница вернется из степей, то войска и так будет много.

- Войско так скоро не вернется.

- Откуда вы это знаете?

- Они сначала должны хорошенько разузнать, что делается у Дороша, а это у них отнимет три или четыре недели.

- Если так, то вы хорошо сделали, что оставили этих людей. Некоторое время они ехали молча.

Азыя ежеминутно поглядывал на розовое личико Баси, полузакрытое поднятым воротником и шапочкой, и каждый раз закрывал глаза, точно хотел лучше запомнить ее прелестный образ.

- Вы должны переговорить с Эвкой, - сказала Бася, снова начиная разговор. - Ее удивляет, что вы так мало с нею говорите. Скоро вы оба предстанете перед паном Нововейским... Я сама начинаю беспокоиться... Вы должны посоветоваться, как вам действовать.

- Я хотел бы раньше поговорить с вашей милостью, - ответил Азыя странным голосом.

- Так почему же вы не говорите?

- Я жду гонца из Рашкова... Я думал, что найду его в Ямполе... С минуты на минуту жду!

- А что же общего между гонцом и разговором?

- Вот, кажется, он едет, - сказал молодой татарин, избегая ответа. И он бросился вперед, но минуту спустя вернулся:

- Нет, это не он.

Во всей его фигуре, в его разговоре, во взглядах, в голосе было что-то беспокойное и лихорадочное, и это беспокойство сообщилось и Басе. Но никаких подозрений у нее не было. Тревогу Азыи можно было объяснить близостью Рашкова и грозного отца Эвки; но все же Басе было так тяжело, точно дело касалось ее собственной участи.

Приблизившись к саням, она несколько часов ехала около Эвки, разговаривая с ней о Рашкове, о старом и молодом Нововейском, о Зосе Боской и, наконец, о местности, которая становилась все пустыннее и страшнее. Правда, вся эта местность была пустынной начиная с самого Хрептиева, но там все же время от времени на горизонте виднелся столб дыма, который указывал на существование какого-нибудь хутора или селения. А здесь не было никаких следов человеческой жизни, и если бы Бася не знала, что едет в Рашков, где живут люди и стоит польский гарнизон, то она могла бы думать, что ее везут в какую-то неизвестную пустыню, в чужую сторону, на край света.

Обозревая окрестность, она невольно удерживала лошадь и вскоре отстала от саней и от отряда. Минуту спустя к ней присоединился и Азыя; он хорошо знал местность и указывал ей различные места, встречавшиеся по пути, сообщая ей их названия.

Но это продолжалось недолго, так как земля задымилась. По-видимому, зима в этой южной части страны была мягче, чем в Хрептиеве. Правда, и здесь лежало много снега в оврагах, в расщелинах, на краях скал и на холмах, обращенных к северу, но не вся земля была покрыта снегом, местами на ней чернели кустарники, местами блестела влажная увядшая трава. От этой травы поднимался легкий белый пар и расстилался по земле, издали производя впечатление большого озера, широко разлившегося по равнине; потом пар этот поднимался все выше, затемняя солнечный блеск и превращая ясный день в туманный и пасмурный.

- Завтра дождь будет, - сказал Азыя.

Генрик Сенкевич - Пан Володыевский (Pan Wolodyjowski). 6 часть., читать текст

См. также Генрик Сенкевич (Henryk Sienkiewicz) - Проза (рассказы, поэмы, романы ...) :

Пан Володыевский (Pan Wolodyjowski). 7 часть.
- Только бы не сегодня. А до Рашкова еще далеко? Тугай-беевич поглядел...

Пан Володыевский (Pan Wolodyjowski). 8 часть.
- Вы ничего не придумаете? - Если ты жены боишься, что я могу придумат...