Генрик Сенкевич
«На поле славы (Na polu chwaly). 3 часть.»

"На поле славы (Na polu chwaly). 3 часть."

- Яцек! За одну сбрую ты можешь заплатить десять дукатов. Сто червонцев у тебя в кармане, и Выромбки остаются у тебя!

А Тачевский устремил на него впавшие от страдания и бессонницы глаза и спросил с удивлением:

- Что случилось?

А случилась прекрасная вещь, ибо она проистекала из честного человеческого сердца. И ксендз с удовольствием заметил, что, несмотря на все свои тяжкие испытания и сердечные раны, Яцек как будто воспрянул духом при известии о договоре с Циприановичем. В течение нескольких дней он только и говорил и думал, что о лошадях, возах, военных доспехах и челяди, так что казалось, будто в его сердце ни для чего другого нет места.

"Вот так лекарство, вот так бальзам, вот так противоядие! - повторял в душе ксендз Войновский. - Если бы кто даже Бог весть как был околдован женщиной и был самым разнесчастным человеком, то все-таки, отправляясь на войну, он должен посмотреть, не с изъяном ли лошадь он покупает, должен выбрать сабли, и панцирь примерить, и копье подобрать, а душа тем временем от женщины и отвернется, а занятое более важными делами сердце почувствует облегчение".

И старик вспомнил, как в былое время, в молодости он сам искал на войне забвения или смерти. Но так как теперь война еще не разгорелась, то Яцеку было еще далеко до смерти, а между тем он совершенно был поглощен сборами и связанными с ними делами.

А дел было много.

Оба Циприановича снова приехали к ксендзу Войновскому, у которого жил Яцек. Затем все вместе отправились в город для составления соответствующего акта о закладе. Там же была приобретена часть доспехов для Яцека, а остальное предусмотрительный и опытный ксендз Войновский посоветовал купить в Варшаве или в Кракове. Это заняло несколько дней с утра до вечера, причем почти совсем уже оправившийся от незначительной раны Станислав Циприанович усердно помогал Яцеку, с которым он все больше сходился и сближался.

Оба старика были весьма довольны этим. А благородный пан Серафим начал даже сожалеть, что Яцек так скоро уезжает, и уговаривать ксендза не слишком торопить его с отъездом.

- Я понимаю, - говорил он, - прекрасно понимаю, зачем вы хотели бы, преподобный отец, снарядить его как можно скорее, но я должен откровенно сказать, что я об этой девушке думаю не плохо!.. Это правда, что в первый момент после поединка она не слишком любезно приняла Яцека, но подумайте, что и Стах и Букоемские только что ее и пани Винницкую вырвали из волчьей пасти, что же удивительного, что при виде их ран и крови ее охватил гнев, который, насколько мне известно, умышленно раздувал в ней Понговский. Старик страшно упрямый человек, но девушка, когда я был там, подошла ко мне ужасно огорченная: "Признаюсь, - говорила она, - что мы поступили с ним несправедливо, и мы должны чем-нибудь утешить его". И тут же глазки ее залились слезами, так что мне даже жаль стало. Нет, душа у нее справедливая и к обиде чуткая...

- Ради бога, Яцек не должен об этом знать, а не то сердце у него опять сожмется, а он только что немного вздохнул свободно. Убежал оттуда без шапки, поклялся, что не вернется, и да поможет ему Господь в этом. Женщины, ваша милость, подобны тем огонькам, что в Едльне по ночам по болотам бродят. Догоняешь его - он убегает; убегаешь от него - он догоняет... Вот это как!..

- Мудрая это мысль, я должен сохранить ее для Стаха, - произнес пан Серафим.

- А Яцек пусть себе едет поскорее. Я приготовил ему письма к различным знакомым и сановникам, которых я знал, когда они не были еще ими, и к. знаменитым воинам... В этих письмах я рекомендую и вашего сына как достойного кавалера, а когда и ему придет время отправляться, я ему дам и отдельно, хотя это, вероятно, будет излишним, ибо Яцек сам проложит там ему путь. Пусть себе служат вместе.

- От всей души благодарю вас, преподобный отец. Да, пусть они служат вместе и пусть до конца жизни пребывают в постоянной дружбе. Вы говорили о полке королевича Александра, которым командует Збержховский. Доблестный это полк, быть может, первый из всех гусарских, и я бы очень хотел, чтобы Станислав попал в него, но он мне сказал так: "Легкая конница работает шесть дней в неделю, а гусары как бы только в воскресенье".

- Он правду сказал, - отвечал ксендз. - Конечно, гусаров не посылают в разъезды, и редко кто из них выезжает на единоборство, ибо такому рыцарю непристойно сражаться с первым встречным. Но зато, когда, наконец, наступит их воскресенье, то они так напьются крови и столько набьют людей, что другие и в шесть дней не прольют столько крови. Наконец ведь не войной распоряжаются, а война приказывает, и иногда случается, что гусары имеют работу и по будням.

- Вам это лучше всех известно, преподобный отец.

Ксендз Войновский закрыл на мгновение глаза, словно желая яснее вспомнить минувшие времена, потом поднял кубок, поглядел сквозь стекло на мед, сделал два глотка подряд и сказал:

- Так было, когда мы под конец шведской войны пошли наказать изменника курфюрста за заговор с Карлом. Маршал Любомирский понес огонь и меч под самый Берлин. Я служил тогда дружинником в его собственном гусарском полку, которым командовал Виктор. Защищался от нас бранденбуржец, как только мог: и пехотой и ополчением, в котором была немецкая шляхта, и вот тут, говорю вам, ваша милость, у нас, гусар, как у простых казаков, в конце концов еле руки ворочались в плечевых суставах.

- Такая это была тяжелая работа?

- Работа-то не была тяжелая, потому что при одном нашем виде у несчастных мушкеты и пики дрожали в руках, как ветки на ветру, но работали мы целыми днями с утра до вечера. Вонзаешь ли копье в грудь или в спину, - устаешь одинаково. Эх, хорошая это была экспедиция! Как говорится, трудолюбивая, и своим чередом. Никогда в жизни я не видал столько человеческих и лошадиных задов, сколько тогда. Мы уничтожили почти половину бранденбуржцев так ловко, что даже Лютер в аду заплакал.

- Приятно вспомнить, что измена понесла заслуженное наказание.

- Конечно, приятно. Приехал потом курфюрст к пану Любомирскому просить икра. Я этого не видал, но говорили потом солдаты, что пан маршал ходил по майдану подбоченившись, а курфюрст униженно бегал за ним и кланялся так, что едва не касался париком до земли, и колени его обнимал и, говорили, даже целовал, куда ни попало; но этому я не очень-то верю, так как маршал, хоть и был горд и любил прижать врага, но человек был политичный и не допустил бы ни до чего подобного.

- Дай Бог, чтобы теперь с турками пошло так же, как тогда с бранденбуржцами.

- Не большой я знаток, но зато опытный, и скажу откровенно вашей милости, что я думаю, что пойдет так же, а может быть, даже и еще лучше. Пан маршал был опытным и, главное, счастливым полководцем, но все же его нельзя сравнить с нашим, ныне благополучно царствующим его величеством королем.

Потом они начали вспоминать все королевские победы и битвы, в которых они сами принимали участие, выпивая за здоровье короля и радуясь, что молодежь под командой такого полководца не только испытает все ощущения войны, но и прославит себя, тем более, что предстоящая война должна была вестись с вековечными врагами креста.

Правда, никто еще о ней ничего точно не знал.

Еще не было также известно, обратится ли турецкая сила прежде всего на Речь Посполитую, или на австрийского императора. Вопрос о союзе с австрийском двором должен был возбудиться только на сейме. Но уже на всех шляхетских съездах и маленьких уездных сеймах говорили только о войне. Сановники, бывавшие в Варшаве и при дворе, предсказывали ее наверняка, а кроме того, весь народ проникся предчувствием, что война неизбежна, - предчувствием, едва ли не более сильным, чем уверенность, и основанным как на предварительной деятельности короля, так и на всеобщей народной воле и народных предначертаниях.

VIII

По дороге из Радома ксендз Войновский пригласил обоих Циприановичей заехать к нему отдохнуть, после чего он собирался вместе с Яцеком отправиться к ним в Едлинку. Между тем к нему неожиданно приехали трое Букоемских. Марк, у которого была повреждена ключица; не мог еще двигаться, но Матвей, Лука и Ян приехали поблагодарить старика за перевязку. Хотя у Яна недоставало мизинца, а у старших были огромные шрамы - у одного на лбу, а у другого на щеке, но в общем все уже совершенно оправились и выглядели молодцами.

Два дня тому назад они уже побывали в пуще на охоте и, натолкнувшись на спящую в берлоге медведицу, закололи ее рогатинами, а медвежонка привезли в подарок ксендзу, любовь которого к лесным животным была известна повсюду.

Старичок, которому пришлись по сердцу эти "добрые ребята", чрезвычайно обрадовался и им и медвежонку и даже прослезился от смеха, когда тот, схватив один из кубков, налитых для гостей, начал рычать во всю глотку для возбуждения надлежащего страха и защиты своей добычи.

Потом, видя, что ее никто у него не отнимает, он стал на задние лапы и выпил мед, совсем как человек, что вызвало еще большее веселье среди присутствующих.

- Нет, я не сделаю его ни экономом, ни пасечником, - говорил развеселившийся ксендз.

- Ого, - воскликнул, смеясь, Станислав Циприанович, - недолго он побыл в школе у Букоемских, но в один день научился тому, чему не научился бы и за всю жизнь в лесу.

- Вот и неправда, - отвечал Лука. - Это животное по природе уж так умно, что знает, что хорошо. Как только мы привезли его из лесу, он сейчас же выпил горилки, точно привык каждый день ее пить в лесу, а потом ткнул собаку по морде: "Вот тебе, дескать, не обнюхивай", - и пошел спать.

- Благодаря вам я получу от него истинное утешение, - проговорил ксендз, - но экономом его не сделаю. Он хоть и большой знаток напитков, да, пожалуй, слишком усердно стал бы ухаживать за ними.

- Медведи и не на то способны, - заметил Ян. - У ксендза Гломинского в Притыке, говорят, есть такой, который на органе играет. Но некоторые прихожане огорчаются этим, так как он иногда и сам рычит в унисон, особенно, когда его дубинкой попотчуют.

- Тут не от чего огорчаться, - ответил ксендз. - Птицы свивают себе гнезда в костелах и поют во славу Божью, и никого это не смущает. Каждое животное тоже служитель Божий, а Спаситель сам родился в яслях.

- Кроме того, говорят, - произнес Матвей, - что Господь наш Иисус Христос превратил мельника в медведя, так, может быть, в нем и душа человеческая осталась.

А старый Циприанович вставил:

- В таком случае ведь вы убили мельничиху и должны ответить за это. Его величество король очень заботится о своих медведях и не для того держит лесничих, чтобы они убивали их.

Услышав это, братья сильно обеспокоились, и только после долгого размышления Матвей, желая вступиться за общее дело, произнес:

- Ба! Да разве мы не шляхта? И Букоемские нисколько не хуже Собеских.

Но Луке пришла в голову счастливая мысль, и лицо его моментально прояснилось.

- Мы ведь дали рыцарское слово не стрелять в медведей, - проговорил он, - правда? Но мы и не стреляем, а закалываем их.

- Не до медведей теперь его величеству, - вставил Ян, - а кроме того, ему никто не донесет. Пусть бы только кто из лесничих осмелился... Ах! Жалко во всяком случае, что мы похвалились этим перед паном Понговским и паном Гротом. Пан Грот как раз ехал в Варшаву, а так как он часто видится с королем, то может там нечаянно и проболтаться.

- Когда же вы встретили Понговского? - спросил ксендз.

- Вчера. Он провожал пана Грота. Вы знаете, преподобный отец, где находится корчма под названием "Мордовия"? Они заезжали туда, чтобы дать отдохнуть лошадям, и нас застали. Пан Понговский начал расспрашивать нас о различных вещах и, между прочим, о Яцеке.

- Обо мне? - спросил Яцек.

- Да. "Правда ли, - спрашивает, - что Тачевский отправляется на войну?" Мы говорим: "Правда". - "А когда?" - "Вероятно, скоро". А Понговский и говорит: "Это хорошо, но, верно, в пехоту?" Тут мы все рассердились, а Матвей отвечает: "Ваша милость, таких вещей не говорите, потому что Яцек теперь наш друг, и мы будем вынуждены вступиться за него". А так как мы начали уже раздражаться, он и смирился и говорит: "Я говорю это вовсе не потому, что питаю к нему нерасположение, а потому, что знаю, что Выромбки - не староство".

- Староство или не староство, ему нет до этого дела! - воскликнул ксендз. - Пусть он этим не забивает себе голову.

Но, по-видимому, пан Понговский судил об этом деле иначе и продолжал думать о Яцеке, ибо час спустя работник внес вместе с новой баклагой вина письмо с печатью и сказал:

- Посланный из Белчончки к вашему преподобию.

Ксендз Войновский взял письмо, распечатал, развернул, ударил ладонью по бумаге и, подойдя к окну, начал читать.

А Яцек даже побледнел от волнения; он точно на радугу уставился на этот лист, ибо предчувствие говорило ему, что речь идет о нем. Мысли, точно ласточки, проносились в его голове: а вдруг да старик раскаялся? Вдруг да извиняется? Так и должно быть и не может быть иначе. Ведь Понговский не имел права сердиться на то, что произошло, больше самих потерпевших. Вот у него и заговорила совесть, он понял всю несправедливость своего поступка, понял, как тяжко обидел невинного человека и теперь хочет искупить свою вину.

Сердце Яцека забилось, как молоток. "Эх, поеду, - размышлял он, - не для меня это счастье. Если даже я и прощу, то все равно забыть не смогу. Но увидать бы только еще разок перед отъездом эту жестокую и любимую Анулю, еще разок наглядеться на нее, услышать ее голос - в этом не откажи мне, милосердный Боже!"

И мысли его мчались еще быстрее, чем ласточки, но прежде чем они все успели промчаться, случилось нечто совсем неожиданное: ксендз Войновский внезапно смял в руке письмо и схватился за левый бок, точно ища саблю. Лицо его налилось кровью, шея вздулась, а глаза начали метать молнии. Он был так страшен, что Циприановичи и Букоемские с изумлением глядели на него, точно он по какому-то волшебству превратился вдруг в другого человека.

В комнате воцарилось глухое молчание.

Между тем ксендз наклонился к окну, как бы желая через него выглянуть, потом повернулся, посмотрел сначала по стенам, потом на гостей, но, по-видимому, он уже овладел собой и опомнился, ибо лицо его побледнело и пламя в глазах погасло.

- Милостивые государи, - сказал он, - этот человек не только вспыльчивый, но и вообще злой. Ибо наговорить в запальчивости больше, чем позволяет справедливость, это может случиться с каждым, но упорно продолжать оскорблять и глумиться над оскорбленным, это уже не шляхетское и не христианское дело.

С этими словами он, наклонившись, поднял измятое письмо и обратился к Тачевскому:

- Яцек! Если в твоем сердце еще осталась какая-нибудь заноза, то этим ножом ты удалишь ее. Читай, несчастный, читай громко, ибо не ты должен стыдиться, а тот, кто написал подобное письмо. Пусть все узнают, каков этот Понговский.

Яцек схватил дрожащими руками письмо, развернул и прочел:

"Милостивейшему отцу настоятелю и т. д. и т. д.

Узнав, что Тачевский из Выромбок, бывавший в моем доме, собирается на войну, в память того хлеба, которым я кормил его по его бедности, и тех услуг, которыми мне иногда приходилось от него пользоваться, посылаю ему лошадь и дукат на подковы с тем, чтобы он не истратил его на какие-нибудь другие непотребные вещи.

Остаюсь с совершенным почтением ваш покорный слуга... и т. д. и т. д.".

Прочтя письмо, Яцек побледнел так сильно, что все присутствующие испугались за него, а в особенности ксендз, который не был уверен, не является ли эта бледность предвестницей бешеной вспышки, а он знал, как страшен бывает в гневе этот столь ласковый обычно юноша. Он сейчас же начал успокаивать его.

- Понговский стар и у него нет руки, - торопливо говорил он. - Ты не можешь его вызвать!..

Но Тачевский и не вспылил, так как чрезвычайное и горькое изумление взяло в нем в первую минуту верх над всеми другими чувствами.

- Я не могу вызвать его, - как эхо повторил он, - но зачем он продолжает топтать меня?

В эту минуту встал старый Циприанович, взял обе руки Яцека, сильно тряхнул ими, потом поцеловал его в лоб и сказал:

- Себя самого опозорил этим Понговский, а не тебя, и если ты откажешься от мести, то тем сильнее будет каждый восхищаться твоей прекрасной и достойной своего высокого происхождения душой.

- Вот умные слова, - воскликнул ксендз, - и ты должен оказаться достойным их...

В свою очередь обнял Яцека и Станислав Циприанович.

- Поверь мне, - сказал он, - я теперь сильнее люблю тебя...

Братьям Букоемским, которые с момента получения письма не переставали скрежетать зубами, такой оборот дела пришелся совсем не по душе. Но по примеру Станислава и они начали обнимать Яцека.

- Пусть там будет, как вы хотите, - отозвался, наконец, Лука, - но на месте Яцека я поступил бы иначе.

- Как? - спросили с любопытством остальные братья.

- Вот именно, что я еще не знаю, как, но я бы придумал и не спустил бы ему.

- А коли не знаешь, так и не толкуй.

- А вы-то небось знаете?

- Тише! - проговорил ксендз. - Конечно, без ответа мы письма не оставим, а месть это не христианское дело.

- Ба! Однако же и вы, преподобный отец, в первый момент схватились за бок.

- Это потому, что я слишком долго носил на нем саблю. Меа culpa! А, как я уже сказал, здесь примешалось и еще то обстоятельство, что Понговский стар и не имеет руки. Стальная расправа здесь не годится... И скажу вам, господа, что он все больше становится противен мне, так как таким низким способом пользуется своей безнаказанностью.

- Во всяком случае ему тесновато будет теперь в нашем округе, - произнес Ян Букоемский. - Это уж наше дело, чтобы под его кровлей не бывала ни одна живая душа...

- Пока что надо ответить, - прервал ксендз. - И как можно скорее. Однако все призадумались, кто должен ответить: Яцек ли, для которого

письмо предназначалось, или ксендз, которому оно было прислано. Решили, что ксендз. Сам Тачевский прекратил всякие сомнения, говоря:

- Для меня весь этот дом и все эти люди как бы умерли, и счастье для них, что я решил это в душе.

- Так оно и есть?! Мосты сожжены! - прибавил ксендз, ища перо и бумагу.

Тут снова вмешался Ян Букоемский:

- Это хорошо, что мосты сожжены, но лучше бы было, если бы и Белчончка превратилась в дым! Так бывало у нас в Украине, когда какой-нибудь чужой пришелец поселится у нас, а с людьми жить не умеет, то самого его убивают, а имение пускают с дымом по ветру.

Однако никто не обратил внимание на эти слова, кроме старого Циприановича, который нетерпеливо махнул рукой и произнес:

- Вы прибыли сюда из Украины, я - из-под Львова, а пан Понговский с Поморья. Значит, следуя вашему примеру, пан Понговский мог бы всех нас считать за пришельцев. Но вы должны знать, что Речь Посполитая - это один большой дом, в котором живет шляхетская семья и в каждом уголке которого шляхтич у себя дома...

Воцарилось молчание. Только из спальни доносилось скрипение пера и вполголоса произносимые слова, которые ксендз диктовал сам себе.

Тачевский подпер голову руками и сидел так некоторое время неподвижно. Вдруг он выпрямился, обвел глазами присутствующих и произнес:

- Здесь есть нечто такое, чего я никак не могу понять.

- И мы тоже не понимаем, - ответил Лука Букоемский. - Но если ты выпьешь еще меду, то и мы выпьем.

Яцек налил машинально меду в кубки, а сам, следуя течению своих мыслей, продолжал:

- За то, что поединок начался в его доме, Понговский еще мог обидеться, хотя такие вещи случаются всюду. Но теперь он знает, что вызвал не я, что он незаслуженно обидел меня под моим собственным кровом; знает, что я уже помирился со всеми вами; знает, наконец, что я уже больше не появлюсь в его доме - и все-таки продолжает преследовать меня, старается растоптать ногами...

- Правда, это какое-то особенное упрямство, - проговорил старый Циприанович.

- И вы думаете, что здесь что-то есть?

- В чем? - спросил ксендз, вышедший с готовым письмом из спальни и слышавший только последние слова.

- В этой упорной ненависти ко мне.

Ксендз взглянул на полку, на которой, среди других книг, стояло Священное Писание, и сказал:

- Так я тебе скажу то, что говорил уже много раз: здесь замешана женщина.

И, обращаясь к присутствующим, добавил:

- Говорил ли я вам, господа, как отзывается о женщине Екклесиаст?

Но он не докончил, так как Яцек вскочил как ошпаренный, запустил пальцы в волосы и с невыразимой скорбью воскликнул:

- Тогда я тем более не понимаю... Ведь если кто на свете... ведь если кому на свете... если есть кто такой... то ведь я всю душу...

И не мог сказать ничего больше, так как сердечная боль, точно клещами, сдавила ему горло и выступила на глазах в виде двух крупных, горьких и жгучих слезинок, которые медленно скатились по его щекам.

Но ксендз отлично понял его.

- Дорогой мой, - посоветовал он, - лучше дотла выжечь рану, хотя бы это сопровождалось величайшей болью, чем оставить ее гноиться. Поэтому я и не щажу тебя. Эх, и я в свое время был светским воином, а потому многое понимаю в жизни. Знаю, что бывает и так, что воспоминание и жалость, как бы далеко человек ни уехал от них, точно псы тащатся за ним и воем своим не дают спать по ночам. Что же тогда делать? Лучше всего сразу убить их. В данный момент ты чувствуешь, что отдал бы там всю свою кровь, поэтому тебе странно и страшно, что именно месть преследует тебя с той стороны. И все это кажется тебе невозможным, тогда как оно возможно... Ибо знай, что если ты сам раздражил женскую гордость и женское самолюбие, если она думала, что ты взвоешь, а ты не взвыл, если тебя побили, а ты не преклонился, а, наоборот, дернул за цепь и разорвал ее, - знай, что это никогда не простится тебе, и что ненависть, еще более сильная, чем мужская, вечно будет преследовать тебя. А против этого есть только одно средство: переломить свое чувство, хотя бы с болью для сердца, и далеко отбросить его от себя, как треснувший лук. Вот что!

И снова воцарилась глубокая тишина. Старый Циприанович кивал головой, соглашаясь с ксендзом, и, как человек опытный, восторгался мудростью его слов.

Яцек повторил:

- Правда, что я потянул за цепь и разорвал ее... Да, это не Понговский преследует меня!

- Я знаю, что бы я сделал, - отозвался внезапно Лука Букоемский.

- Говори скорее, не скрывай! - воскликнули другие братья.

- А знаете, что говорит заяц?

- Какой заяц? Ты пьян, что ли?

- А тот, что под межой.

И, очевидно подбодренный недоумением окружающих, он встал, уперся руками в бока и запел:

Сидит заяц под межой,

Под межой,

А охотнички-то мимо всей гурьбой,

Всей гурьбой.

Сидит заяц, причитает,

Завещанье составляет

Под межой.

Тут он обратился к братьям:

- А знаете, что стоит в завещании?

- Знаем, но приятно послушать!

- Ну, так слушайте:

Поцелуйте меня, милые,

Вы охотнички удалые,

Поцелуйте в нос...

...Вот что написал бы я на месте Яцека всем в Белчончке, а если он этого не сделает, то пусть меня первый янычар выпотрошит, если я этого от своего имени не напишу на прощанье Понговскому.

- О! Ей-богу, прекрасная мысль! - радостно воскликнул Ян.

- И остроумно и к делу!

- Пусть Яцек так и напишет!

- Нет, - проговорил ксендз, вышедший из терпения от разговора братьев, - отвечает не Яцек, а я, а мне не подобает заимствоваться у вас советами.

Тут он обратился к Циприановичам и Яцеку:

- Дело было не легкое, ибо нужно было и злости рога спилить, и с политикой не разойтись, и показать, что мы догадываемся, откуда высунулось жало. Теперь слушайте, а если кто-либо из вас сделает нужное замечание, буду очень рад.

И он начал читать:

- "Его высокоблагородию, благодетелю и любезному брату..." Тут он ударил ладонью по письму, говоря:

- Заметьте, господа, что я не пишу ему: "милостивый государь", а "любезный брат"...

- Уж достанется ему, - проговорил пан Серафим, - читайте, отец, дальше.

- Ну, слушайте. "Всем гражданам, живущим в Речи Посполитой, известно, что только те умеют во всяких случаях жизни соблюдать политику, которые с детства вращались среди дипломатических сфер, или те, которые, происходя из великопоставленного рода, унаследовали ее от своих предков. А так как ни то, ни другое не дано вашей милости, благодетелю, в удел, то вельможный пан Яцек Тачевский, ex contrario (В противоположность (лат.).) вашей милости, унаследовавший прекрасную душу и кровь от своих славных предков, прощает вам ваши простецкие слова и столь же простецкие дары отсылает обратно. В виду же того, что вы, как компаньон, содержащий постоялые дворы в городах и корчмы на больших дорогах, как бы подаете счет вельможному пану Яцеку Тачевскому за то гостеприимство, которым он пользовался в доме вашей милости, то пан Тачевский готов все expensa (Затраты (лат.).) вернуть вам с избытком, соответственно прирожденной ему щедрости..."

- Ей-богу! - прервал его старый Циприанович. - Понговский, пожалуй, обольется кровью!

- Надо же было прежде всего покорить его спесь, а что при этом сжигаются все мосты, так ведь сам Яцек этого хотел.

- Да! Да! - лихорадочно воскликнул Тачевский.

- А теперь послушайте, что я ему пишу уже прямо от себя: "К этому вразумлению я сам склонил пана Тачевского, предполагая, что лук, правда, ваш, но отравленная стрела, которой вы хотели поразить благородного юношу, быть может, вышла не из вашего колчана, ибо разум, равно как и сила, с годами слабеет, и дряхлая старость легко поддается постороннему влиянию, потому и заслуживает тем большего снисхождения. На этом я и кончаю, прибавляя лишь, как священник и служитель Божий, ту мысль, что чем старше человек и конец его ближе, тем меньше подобает ему служить гордости и ненависти, а больше следует думать о спасении души, чего я и себе и вашей милости желаю. Аминь. При чем остаюсь вашим" и проч. и проч.

- Все написано accurate (Точно (лат.).), - проговорил пан Серафим. - Ни прибавить, ни убавить.

- Гм! - произнес ксендз. - И вы думаете, что оно соответствует его заслугам?

- Ой-ой! Меня прямо в жар при некоторых словах бросало.

- И меня, - добавил Лука Букоемский. - В самом деле, когда человек слышит такие вещи, то ему пить хочется, как в летний зной.

- Угощай же, Яцек, гостей, а я запечатаю письмо и отправлю.

С этими словами он снял с пальца перстень и пошел в спальню. Однако при запечатывании письма ему, по-видимому, пришли в голову какие-то новые мысли, ибо, вернувшись, старик сказал:

- Готово. Дело сделано. Но не слишком ли будет резко? Вдруг да старик поплатится здоровьем? Раны, нанесенные пером, болят не меньше тех, которые причиняет меч или пуля.

- Правда! Правда! - отозвался Тачевский и стиснул зубы.

Но именно этот невольный крик боли решил вопрос. Старый Циприанович ответил:

- Преподобный отец, благородные это сомнения, но Понговский не имел их. Его письмо метит прямо в сердце, а ваше только клеймит гордость и злобу, поэтому я считаю, что оно должно быть отослано.

И письмо было послано, после чего начались еще более поспешные приготовления к отъезду Яцека.

IX

Однако друзья Яцека не предвидели, что письмо ксендза будет в известном отношении на руку пану Гедеону Понговскому и послужит его домашней политике.

Правда, он принял его не без гнева. Яцек, служивший ему до сих пор только помехой, стал теперь предметом его ненависти, хотя и не был автором письма. Ненависть эта расцвела в его старом, озлобленном сердце, точно ядовитый цветок, но хитрый ум решил воспользоваться ответом ксендза.

И вот, победив свой бешеный гаев и придав лицу выражение презрительной жалости, пан Гедеон отправился с письмом в руке к панне Сенинской.

- За твое жито тебя же побито! - проговорил он. - Я, как человек опытный и знающий людей, не хотел сделать этого; но когда ты начала складывать руки и умолять, говоря, что его обидели, что я был с ним слишком суров и ты тоже, что лучше, чтобы он не уезжал в гневе, вот я и уступил: послал ему денежное пособие, послал лошадь и дипломатическое письмо. Думал, что он приедет, поклонится, поблагодарит, попрощается, как подобает тому, кто провел столько времени под этим кровом, и вдруг, смотри, какой ответ я получил!

С этими словами он вынул из-за пояса письмо ксендза и подал его девушке.

Она начала читать, и вдруг ее темные брови гневно нахмурились. Но когда она дошла до того места, где ксендз говорит, что Понговский хотел унизить Яцека благодаря "постороннему влиянию", руки ее задрожали, и лицо облилось багровым румянцем, а потом девушка побледнела как полотно и так осталась.

Но пан Гедеон, прекрасно видевший все это, притворился, что ничего не заметил.

- Да простит им Бог за то, что они написали ad personam (Мне лично (лат.).), - после минутного молчания отозвался он, - ибо только он один знает, действительно ли Понговские настолько хуже Тачевских, о знаменитом роде которых люди больше говорят, чем это есть на самом деле. Но я не могу простить им, что за твое ангельское сердце они отплатили тебе, бедняжка моя, такой черной неблагодарностью.

- Это не Яцек ответил, а ксендз Войновский, - отвечала панна Сенинская, хватаясь за последнюю соломинку.

В ответ на это старый шляхтич вздохнул и спросил:

- Веришь ли ты, девушка, что я люблю тебя?

- Верю, - ответила она, наклоняясь и целуя его руку.

А он с нежностью погладил ее по белокурой головке.

- Хотя и веришь, - заговорил он, - но не знаешь, насколько сильно. Ты единственное мое утешение. Редко я позволяю себе говорить и редко высказываю то, что чувствует мое сердце, так как в нем скрыта старая, глубокая боль. Но ты должна только понять, что ты у меня одна на свете. Не кручину и огорчения, и тем более страдания, а, наоборот, радость и счастье хотел бы я увеличить для тебя в каждую минуту твоей жизни. Я не хочу допытываться, что начало зарождаться в твоем сердце, но скажу тебе только одно: было ли это, как я предполагаю, чисто братское чувство, или что-либо большее, но этот молодой человек не достоин его, так как он отплатил нам неблагодарностью за нашу искреннюю дружбу. Милая моя Ануля, ты сама обманывала бы себя, если бы думала, что ксендз Войновский ответил так без ведома Тачевского. Они вдвоем составляли ответ - и знаешь, почему ответили так гордо? Потому что, как я слышал, Тачевский достал денег у того армянина из Едлинки. Вот чего ему было нужно, а когда у него это есть, ему уже ни до кого и ни до чего нет дела. Такова истина, и ты сама должна признаться в душе, что думать иначе значит умышленно обманывать себя.

- Признаюсь, - прошептала девушка.

Пан Гедеон на мгновение задумался, точно соображая что-то и, наконец, сказал:

- Нет! Говорят, что у стариков уж такой обычай, хвалить былые времена и порицать новейшие. Нет! Это не обычай!.. Портится свет, портятся люди, и в мое время никто бы не поступил так, как Тачевский. Знаешь ли ты, с чего началось все это? Поводом послужил тот ночлег на дереве, который выставил этого кавалера на всеобщее посмешище... Спешить как будто кому-то на помощь, да самому взлезть со страху на дерево - это, конечно, может случиться, но лучше уж в таких случаях не хвалиться, ибо это просто смешно. Правда, я ни Букоемских, ни Циприановичей тоже не выдаю за каких-нибудь героев: все они пьяницы, бродяги, картежники - знаю! И тогда они больше думали о волчьих шкурах, чем о нашем спасении. Но в Тачевском гнездится такая злоба, что он им и этой невольной помощи не мог простить. Отсюда загорелся и этот поединок. Так пусть же меня судит Бог, если я не имел права сердиться. Ха-ха! Они потом помирились, потому что кавалер, видно, понял, что у Циприановичей можно достать деньги, и предпочел обратить на нас свою злобу. Спесь, злоба, алчность и неблагодарность, - вот что обнаружилось в нем. И ничего больше! Он обидел меня, Бог с ним, но за что тебя, мой цветочек? Целые годы соседства, целые годы гостеприимства, ежедневные посещения!.. Цыган при таких условиях привяжется, ласточка к стрехе привыкнет, аист сживается с гнездом, - а он плюнул на наш дом, как только почувствовал в кармане армянский грош... Нет, нет! Так бы в мое время никто не поступил!

Панна Сенинская слушала, приложив руки к вискам и устремив неподвижный взгляд прямо перед собой. Заметив это, пан Понговский внимательно посмотрел на нее и спросил:

- О чем ты призадумалась?

- Я не призадумалась, - отвечала она, - только мне так грустно, что я не нахожу слов...

И, не найдя слов, она нашла слезы. Пан Гедеон дал ей наплакаться вволю.

- Лучше пусть твоя грусть, - сказал он, наконец, - выйдет вместе со слезами, чем останется навсегда в сердце. Ну, ничего не поделаешь! Пусть себе едет, пусть бренчит чужими талерами, пусть волочит по грязи конский хвост, разыгрывает пана и ухаживает за варшавскими блудницами. А мы здесь останемся с тобой, моя девочка... И в самом деле, хотя не велика эта утеха, а все-таки утеха, если подумаешь, что никто тебя здесь не обманет, никто не оскорбит, никто сердца твоего не ранит, и что всегда ты будешь здесь как зеница ока для каждого, и твое счастье будет здесь первой заботой, а в то же время и последней мыслью всей моей жизни. Подойди ко мне...

Он протянул к ней руку, а она упала к нему в объятия, растроганная и в то же время благодарная, как дочь отцу, который утешает ее в момент огорчения. Пан Понговский снова начал гладить своей единственной рукой ее белокурую головку, и долго так сидели они молча.

Между тем стемнело. Потом замерзшие стекла заискрились от лунного света и кое-где отозвались на дворе протяжным лаем собаки.

- Встань, дитя мое, - произнес, наконец, пан Гедеон. - Больше не будешь плакать?

- Нет, - отвечала девушка, целуя его руку.

- Вот, видишь! Помни всегда, где у тебя есть тихая пристань и где спокойно тебе будет и уютно. Каждый молодой человек любит гоняться по всему свету, как ветер по полю, а у меня ты одна. Заметь это себе хорошенько!.. Наверное, ты уж не раз думала: "Опекун глядит на всех сурово, как волк, так и ищет, на кого бы накричать, и не имеет снисхождения к моей молодости". А знаешь ли ты, о чем этот опекун думал и думает? Он думает часто о своем минувшем счастье, о той боли, которая, точно стрела, засела в его сердце, но, кроме того, только о тебе, только о твоей будущей доле, только о том, как бы накопить для тебя побольше добра. С паном Гротом я целыми часами беседовал об этом, так что он иногда даже смеялся, говоря, что у меня только эта одна мысль и осталась. А я забочусь только о том, чтобы после моей смерти обеспечить тебе верный и достаточный кусок хлеба.

- Не дай мне Бог дожить до этого! - воскликнула девушка, снова склоняясь к руке пана Гедеона. В ее голосе прозвучало столько искренности, что суровое лицо шляхтича просияло на мгновение настоящей радостью.

- Любишь ли ты меня хоть немножко?

- Ах, опекун!

- Господь вознаградит тебя, дитя мое. Я еще не так стар, и тело мое, если бы не раны сердца и наружные, было бы достаточно крепким. Но говорят, что смерть всегда сидит у ворот, а когда захочет, стучится в дом. В таком случае ты осталась бы на свете одна с пани Винницкой. Пан Грот человек добрый и состоятельный, и он всегда исполнит мою волю и мое завещание, но что касается остальных родственников моей покойницы жены... кто их там знает! А Белчончку я унаследовал от жены. Вдруг они вздумают протестовать, судиться... Нужно все заранее предвидеть. Пан Грот дал мне совет - пожалуй, и правильный, но странный - и потому я не буду говорить тебе о нем... Я хотел бы увидать его величество короля, чтобы поручить его опеке тебя и свое завещание. Но король теперь занят сеймом и будущей войной. Пан Грот говорил, что, если будет война, то гетманские войска двинутся первыми, а сам король останется в Кракове... Может быть, тогда... Может быть, соберемся вместе... Но что бы ни случилось, знай, дитя мое, что все мое имущество будет твоим, хотя бы для этого пришлось, действительно, последовать совету пана Грота. Ба!.. Хоть бы даже за час перед смертью!.. Итак, помоги мне Господь! Ведь я не ветрогон, не прощелыга, не Тачевский.

X

Панна Сенинская вернулась к себе, преисполненная благодарности к опекуну, который никогда еще так сердечно не говорил с нею. Она была растрогана и в то же время чувствовала отвращение ко всему свету и к людям. В первый момент она не могла думать спокойно и чувствовала только, что ей причинили тяжкую обиду, великую несправедливость, и что она горько ошиблась.

За ее сердце, за жалость и тоску, за все то, что она сделала, чтобы вновь скрепить разорванный узел, ей отплатили лишь ненавистным подозрением. И ничего уже нельзя было изменить. Не могла же она вторично написать Яцеку, объяснять ему и оправдываться. При одной мысли об этом лицо ее заливалось румянцем стыда и унижения. Кроме того, она была почти уверена, что Яцек уже уехал...

А потом начнется война, может быть, они уже никогда в жизни не увидятся, может быть, он падет на поле брани - и падет уверенный, что в груди ее билось злое, изменчивое сердце. И вдруг ее охватила бесконечная жалость: Яцек, как живой, предстал перед ее глазами, со своим смуглым лицом и печальными глазами, над которыми она не раз насмехалась за то, что они были, как у девушки.

Мысль Анули, словно быстролетная ласточка, летит за путником и зовет его: "Яцек, ведь я не хотела тебе зла! Яцек! Бог видит мое сердце!" Так зовет она его, а он и не спрашивает: едет себе вперед, а как вспомнит о ней, то только нахмурится и плюнет.

И опять на ресницах девушки задрожали слезинки. На нее нашла какая-то слабость, не то минутная чувствительность, не то рассудительность, и она начала повторять себе: "Ну, ничего не поделаешь!.. Да простит его Бог и направит его, а обо мне не толк!.."

Однако губки ее дрожали, как у ребенка, глаза смотрели, как у замученного птенчика, и где-то там, в скрытом тайничке своей чистой, как слеза, души, она тихонько жаловалась Богу на то, что ее постигло.

Она была теперь уверена, что Яцек никогда не любил ее, и не могла понять почему.

"Опекун говорил правду", - думала она.

Но затем пришло размышление.

"Нет, этого все-таки не могло быть".

Тут она вспомнила слова Яцека, которые, точно на мраморе запечатлелись в ее памяти: "Не ты уйдешь, а я сам уйду, только скажу тебе еще, что хотя я любил тебя много лет больше здоровья, больше жизни, больше собственной души, теперь я уже не вернусь сюда: буду пальцы грызть от боли, но не вернусь, да поможет мне Бог в этом!" Когда он говорил это, он был бледен как мел и почти обезумел от гнева и боли. Не вернулся - правда! Не показался больше, забыл, отрекся от нее, покинул, оскорбил неосновательным подозрением, вместе с ксендзом написал это ужасное письмо - все это правда, и опекун был прав. Но чтобы он никогда не любил ее, чтобы, получив деньги, он мог уехать с легким сердцем, чтобы совсем перестал думать о ней, этого нельзя было никак допустить.

Заботливый опекун мог так думать, но на самом деле было иначе. Не бледнеет, не скрежещет зубами, не грызет пальцев от боли и не терзается тот, кто совершенно не любит...

Правда, девушка подумала, что если даже так, то разница только в том, что страдают двое, а не она одна, но все-таки эта мысль придала ей бодрости и даже вселила некоторую надежду.

Предстоящие дни и месяцы показались ей, может быть, еще более грустными, но зато менее горькими. Слова письма тоже перестали жечь ее как раскаленное железо; хотя она и не сомневалась, что Яцек принимал в нем участие, но ведь одно дело, когда человек делает что-нибудь под влиянием отчаяния и боли, а другое - когда по холодной злобе...

И опять с новой силой охватила ее глубокая жалость к Яцеку, такая глубокая и такая горячая, что это могла, пожалуй, быть и не только жалость. Мысли девушки начали сплетаться в какую-то золотую нить, которая терялась в будущем, но в то же время бросала на него какой-то радостный блеск.

Война кончится и разлука - тоже.

Правда, этот жестокий Янек уже не вернется в Белчончку - о, нет! Такой упрямей когда что-нибудь скажет, так уж свое слово сдержит, но он вернется в эти края, в Выромбки, будет жить поблизости, а потом случится то, что угодно будет Богу. Быть может, он уезжал со слезами, с болью, быть может, ломал даже руки, так пусть же Господь утешит его!

Домой же всегда возвращаются с ликующим сердцем и с радостью, а в особенности после войны со славою...

Тем временем она потихоньку будет сидеть в Белчончке, где опекун так добр к ней, будет объяснять этому опекуну, что Яцек не такой испорченный, как другие молодые люди, и снова будет плести ту золотую нить, которая опять начала обвиваться вокруг ее сердца.

Снегирь на Данцигеких часах в гостиной просвистел уже поздний час, но сон совершенно отлетел от девушки.

Лежа в постели, она устремила глаза в потолок и размышляла: как помочь своему горю и заботе? Если Яцек уже уехал, то ведь только затем, чтобы убежать от нее, так как, насколько она слышала, до войны было еще далеко. Опекун ни слова не упоминал, чтобы молодой Циприанович и Букоемские тоже собирались уехать, значит, можно было побеседовать с ними, узнать что-нибудь о Яцеке, сказать какое-нибудь доброе слово, которое дошло бы через них до него, хотя бы в далеких обозах, во время войны.

Девушка мало надеялась, чтобы они приехали в Белчончку, так как она знала, что они перешли на сторону Яцека и с некоторых пор начали косо поглядывать на пана Понговского, но она рассчитывала на другое.

Дело в том, что через несколько дней предстоял праздник Рождества Богородицы и большое богослужение в приходском костеле в Притыке, куда съезжалась вся окрестная шляхта с женами и детьми. Там она должна была встретить Циприановича и Букоемских, если не возле костела, то на обеде у настоятеля, который в этот день приглашал всех к себе.

Она надеялась, что в толпе ей удастся свободно поговорить с ними и что опекун не помешает ей в этом. Хотя с некоторых пор он не очень жаловал их, однако не мог, в виду оказанной ими услуги, совершенно порвать с ними.

Из Белчончки до Притыка дорога была дальняя, и пан Гедеон, не любивший спешить, совершал ее обыкновенно с ночлегом в Радоме, а если выбирал дорогу через Едльню, то в Едльне.

На этот раз, вследствие разлива вод, они выбрали более дальнюю, но зато безопасную дорогу через Радом и тронулись в путь за день перед праздником. Ехали на колесах, а не на санях, так как зима вдруг совершенно переменилась. За ними шли две тяжело нагруженные подводы со слугами, с запасами провизии, постелями и коврами, которыми кое-как прибирались комнаты на постоялых дворах.

Когда они выезжали из дома, звезды еще мерцали в высоте, а небо только начинало бледнеть на востоке. Пани Винницкая начала напевать в утреннем мраке "Часы", а девушка и пан Гедеон вторили ей еще сонными голосами, так как накануне вечером, вследствие приготовления в путь, они легли поздно спать. Только за деревней и за малым бором, в котором ночевали тысячи ворон, румяная заря осветила столь же румяное личико и заспанные глазки панны Сенинской. Губки ее еще складывались для зевоты, но когда явился первый солнечный луч и осветил поля и леса, она начала стряхивать с себя сон и веселее смотреть на свет божий, потому что ясное утро наполнило ее душу какой-то доброй надеждой и радостью. День обещал быть прекрасным, теплым и ясным. В воздухе чувствовалось как бы первое дыхание ранней весны.

После небывалых морозов и снегов наступили вдруг, к величайшему изумлению людей, солнечные и теплые дни. Говорили, что после нового года, кто-то как будто "ножом обрезал" зиму, а пастухи предсказывали по реву скота, тоскующего в хлевах, что она уже больше не вернется.

Действительно, была уже настоящая весна. В бороздах, в лесах, под лесом с северной стороны и вдоль речек еще лежали глубокие сугробы снега, но солнце пригревало их сверху, и снизу из-под них вытекали целые ручьи и потоки, образуя в низких местах целые разливы, в которых отражались, как в зеркале, мокрые, безлистные деревья. Влажные рытвины загонов, словно золотые полосы, светились в солнечных лучах. А от времени до времени поднимался сильный ветер, но такой теплый, словно идущий прямо от солнца, и летел над полями, рябил водную гладь, стряхивая в то же время тысячи жемчужин с тонких, черных ветвей.

Благодаря оттепели и "вязкости" земли, а также и вследствие тяжести кареты, которую с трудом тащили шесть лошадей, путешественники подвигались очень медленно. По мере того как солнце поднималось все выше и выше, стало так тепло, что панна Сенинская развязала ленточки своего капора, отодвинула его на затылок и начала расстегивать спереди свою лисью шубку.

- Неужели тебе так жарко? - спросила ее пани Винницкая.

- Весна, тетушка! Настоящая весна! - отвечала девушка.

В этот момент она была так хороша со своей высунувшейся из капора милой, слегка растрепанной головкой, со своими смеющимися глазками и розовым личиком, что суровые глаза пана Понговского тоже смягчились. Он смотрел на нее некоторое время, точно видел ее в первый раз в жизни, а затем сказал не то ей, не то самому себе:

- Ну да и ты не хуже весны! Ей-богу! А она улыбнулась ему в ответ.

- О как медленно мы едем, - проговорила она через минуту. - Страшно тяжелая дорога. Правда, говорят, что, если кому предстоит длинная дорога, тот должен обождать, пока она немного просохнет?

Лицо пана Гедеона снова омрачилось. Он ничего не ответил на вопрос и только, выглянув из кареты, коротко сказал:

- Едльня.

- Может быть, мы зайдем в костел? - спросила пани Винницкая.

- Нет, не зайдем, во-первых, потому, что костел, вероятно, закрыт, ибо ксендз поехал в Притык, а, во-вторых, потому, что он тяжко оскорбил меня, и я не подам ему руки, если он подойдет ко мне. - И, помолчав, прибавил: - А вас и тебя, Ануля, прошу ни в какие разговоры не вступать с ним.

Наступило минутное молчание. Вдруг за каретой раздалось шлепанье лошадиных копыт по грязи, которая с треском отрывалась от увязающих в ней ног, а затем громкие крики послышались с обеих сторон кареты.

- Челом, бьем челом!..

Это были братья Букоемские.

- Челом! - отвечал пан Понговский.

- Ваша милость, едете в Притык?

- Как ежегодно. Я думаю, что и вы к богослужению?

- Разумеется! - отвечал Марк. - Нужно перед войной очиститься от грехов.

- А не слишком ли это рано?

- Почему же слишком рано? - спросил Лука. - Что до сих пор нагрешили, то все после богомолья с плеч свалится, на то и богомолье. А что потом нагрешим, то уже ксендз перед врагом in partyculo mortis отпустит.

- Вы хотели, вероятно, сказать in articulo?

- Все равно, лишь бы раскаяние было искреннее.

- Как же вы это понимаете? - спросил повеселевший пан Понговский.

- Как понимаю? В последний раз ксендз Виур после исповеди назначил нам по тридцати плетей в виде епитимьи, а мы дали себе по пятидесяти, потому что рассуждали так: если это небесным силам приятно, так пусть потешатся!

При этих словах улыбнулась даже серьезная пани Винницкая, а панна Сенинская совсем спрятала лицо в воротник, словно желая погреть себе носик.

Заметил это Лука, заметили и другие братья, что их ответ возбудил смех, и умолкли, слегка оскорбленные. Некоторое время слышались только лязг цепей у кареты, храпение коней, шлепание грязи под копытами и каркание ворон, огромные стаи которых утопали в лучах солнца, перелетая из городков и деревень в лес.

- Э! Чуют они, что будет им чем поживиться! - ведя за ними очами, проговорил младший Букоемский.

- Ба! Война для них жатва! - заметил Матвей.

- Они еще не чуют ее, потому что до нее еще далеко, - сказал пан Понговский.

- Далеко ли, близко ли, но война верная!

- А откуда вы это знаете?

- Ведь все знают, о чем была речь на уездном сейме и какие инструкции пойдут на большой сейм.

- Верно, но не известно, всюду ли было то же самое.

- Пан Пржилубский, объездивший почти весь край, говорил, что всюду.

- Что это за пан Пржилубский?

- Из Олькуского... Он стягивает войска для его преподобия епископа Краковского.

- Значит, его преподобие, епископ Краковский, приказал еще до сейма стягивать войска?

- Вот то-то и дело! И как еще! Это лучшее доказательство, что война неизбежна. Его преподобие епископ хочет составить целый полк легкой конницы... ну, и пан Пржилубский специально приехал в нашу сторону... потому что он кое-что слышал о нас.

- Ого-го!.. Широко, видно, слава о вас разошлась по свету... И вы записались?

- Разумеется!

- Все?

- А почему бы не все? Хорошо иметь на войне под рукой друзей, а еще лучше братьев.

- Ну, а молодой Циприанович?

- Циприанович будет служить вместе с Тачевским.

Пан Понговский быстро взглянул на сидевшую на передней скамейке девушку, по щекам которой промелькнул внезапный огонь, и продолжал свои расспросы:

- Такие уж они друзья? А под чьим начальством они будут служить?

- Под начальством пана Збержховского.

- Что же это, драгунский полк?

- Избави, Боже! Что вы говорите? Ведь это гусарский полк королевича Александра.

- Подумаешь, подумаешь!.. Не какой-нибудь полк.

- Тачевский тоже не кто-нибудь.

Пан Понговский уже готов был произнести, что такой голыш в гусарском полку может быть разве только почтовым, но никак не дружинником, но он удержался, опасаясь, чтобы не выяснилось, что его письмо вовсе не было таким политичным, а его помощь такой значительной, как он это говорил панне Сенинской. Он нахмурился и сказал:

- Я слышал о залоге Выромбок. За сколько же они пошли?

- За большую сумму, чем дали бы вы, - резко ответил Марк.

Глаза Понговского сверкнули на минуту гневом, однако он во второй раз сдержался, так как ему пришло в голову, что дальнейший разговор может послужить ему на пользу.

- Тем лучше, - проговорил он. - Молодой человек, вероятно, очень доволен.

А Букоемские, хотя и бывшие от природы довольно тупыми, начали острить между собой, стараясь показать Понговскому, как мало было дела Тачевскому и до него и до всей Белчончки.

- Ой-ой! - говорил Лука. - Уезжая, он чуть с ума не сошел от радости. А распевал так, что даже свечки в корчме приплясывали. Правда, мы и выпили изрядно.

Пан Понговский снова взглянул на панну Сенинскую и заметил, что румяное, полное жизни и молодости личико ее вдруг точно окаменело. Капор совсем соскользнул с ее головы, глаза были закрыты, точно во сне, и только по движению ноздрей да едва заметному дрожанию подбородка можно было угадать, что она не спит, а слушает, и слушает внимательно.

Жалко было смотреть на нее, но неумолимый шляхтич подумал:

"Если торчит еще в твоем сердце заноза, то я ее вырву".

А вслух сказал:

- Так я и ожидал...

- Чего же вы ожидали?

- Что вы перепьетесь на прощанье и что пан Тачевский уедет с песнями... Хе-хе! Кто гонится за фортуной, тот должен спешить, а кому она улыбается, тот ее, может быть, и поймает...

- Ой-ой! - повторил Лука. А Марк вставил:

- Ксендз Войновский дал ему письмо к пану Збержховскому, как к хорошему знакомому и другу, а там в Збержхове земля такова, что везде можно лук сеять, а кроме того, единственная дочка, которой всего пятнадцать лет. Вы уж, ваша милость, о Тачевском не беспокойтесь. Он уж устроится и без вас и без здешних радомских песков.

- Да я и не беспокоюсь, - сухо отвечал пан Понговский. - Но вы, господа, может быть, торопитесь, а карета, точно черепаха, тащится по грязи.

- В таком случае, бьем челом!

- Челом! Челом! Ваш покорный слуга.

- И мы тоже!..

С этими словами они погнали лошадей, но, отъехав на расстоянии выстрела из лука от кареты, снова замедлили шаг и начали оживленно разговаривать.

- Видели? - спрашивал Лука. - Два раза сказал я "ой-ой!" и два раза точно меч ему всадил... он чуть не лопнул...

- Я им еще лучше угодил, - произнес Марк, - сразу и старику и девушке.

- Чем? Говори, не скрывай! - воскликнули братья.

- А разве вы не слыхали?

- Слыхали, да ты повтори.

- Тем, что сказал о панне Збержховской. Заметили, как она сразу побледнела? Смотрю: рука у нее лежит на колене, а она ее то сожмет, то разожмет, то сожмет, то разожмет... Совсем как кошка, которая собирается царапаться. Так в ней, видно, злость кипела...

Но Матвей удержал лошадь, говоря:

- А мне ее было жаль... Такой это нежный цветочек... И помните, что говорил старый Циприанович?..

- Что? - с любопытством спросили Лука, Марк и Ян, тоже останавливая коней.

Но он обвел их своими выпуклыми глазами и с сожалением произнес:

- Дело в том, что и я забыл.

Между тем в карете не только пан Понговский, но даже и пани Винницкая, обыкновенно мало знавшая, что вокруг нее творится, обратила внимание на изменившееся личико девушки и спросила:

- Что с тобой, Ануля? Не холодно ли тебе?

- Нет!- каким-то сонным, не своим голосом ответила девушка. - Со мной ничего, только этот воздух как-то странно подействовал на меня... так странно...

И хотя голос ее вдруг оборвался, но в глазах не было слез. Наоборот, в сухих зрачках ее светились какие-то искры, странные, необычайные, и лицо точно вдруг постарело.

Видя это, пан Понговский подумал в душе:

"Не ковать ли уж железо, пока оно горячо?"

XI

На богомолье съехалась вся шляхта из ближайших и даже из дальних околиц. Были Кохановские, Подгаевские, Сильницкие, Потворовские, Сульгостовские, Циприанович с сыном, Букоемские и многие другие. Но наибольшее любопытство возбудил приезд сандомирского воеводы Чарторыжского, который остановился в Притыке проездом в Варшаву, на сейм, и, в ожидании богослужения, уже несколько дней отдыхал здесь. Все радовались его присутствию, ибо он придавал блеск торжеству, а кроме того, от него можно было немало разузнать о политике. Сам он разговаривал очень охотно. Рассказывал об обидах, какие причинила Порта Речи Посполитой при разграничении Подолии, о чамбулах, которые вопреки трактату опустошали русские земли, и предсказывал неизбежную войну. Он утверждал, что союз с австрийским императором будет заключен наверное и что даже сторонники французов не выступят против него открыто, так как и сам французский двор, хотя и враждебный императору, понимает опасность, которая грозит Речи Посполитой. Нападут ли сначала турки на Краков или на Вену, этого князь Михаил сказать не мог, но зато ему было известно, что неприятель под Адрианополем и что, кроме тех, которые уже стянуты под предводительством Текеля под Кошицами, да и во всей Венгрии, стягиваются войска тысячами из Румынии и Азии, даже с берегов Евфрата и Тигра, а также и из Африки от берегов Красного моря вплоть до волн неизмеримого океана.

Шляхта жадно прислушивалась к этим рассказам: старики, знавшие, как велика сила неверных, с печатью заботы на лицах, молодые с огнем в очах и нахмуренными бровями. Но преобладали бодрость и вдохновение, ибо свежа еще была память о Хотине, под которым тот же самый милостиво царствующий ныне король, а тогда еще гетман, во главе незначительных польских сил атаковал гораздо большие турецкие силы и разбил их саблями и растоптал копытами. Все радовались при мысли, что турки, с неудержимой отвагой нападавшие на войска всяких других народов, трепетали, однако, когда в чистом поле им приходилось стать лицом к лицу с страшной кавалерией Лехистана.

Еще большую бодрость и вдохновение вызвала проповедь ксендза Войновского. Пан Понговский слегка опасался, что в этой проповеди будет порицание грехов и какие-нибудь намеки, которые он мог бы отнести к себе и к своему поступку с Яцеком Тачевским, но ничего подобного не случилось. Вся душа и сердце ксендза были поглощены войной и миссией Речи Посполитой.

- Тебя, - говорил он, - Христос выбрал между всеми народами, тебя поставил на страже других, тебе повелел лечь костьми под своим крестом и кровью, этим фундаментом жизни, защищать веру до последней ее капли, до последнего воздыхания. Перед тобой лежит поле славы, и если даже кровью истекает тело твое, если торчат в нем стрелы и дротики, встань, Божий лев, тряхни гривой и зарычи так, чтобы от этого рычания страх заморозил мозг в костях неверных и все полумесяцы и бунчуки пали перед ним, как падает лес под напором ветра!

Так говорил он своим рыцарским слушателям, а так как и сам он был старым солдатом, который всю жизнь сражался и видел перед собой поле брани, то, когда он заговорил о войне, присутствующим казалось, что они смотрят на картины в королевском замке в Варшаве, на которых, как живые, были изображены битвы и победы польские.

- Вот уже двинулись полки, рыцари наклонили копья к конскому уху, вот они наклонились на седлах... Крик ужаса среди неверных и радость на Небе! Но Мать Пресвятая подбегает к окошку и кричит: "Смотри, Сыночек, как поляки сражаются!" Господь Иисус Христос благословляет их святым крестом. "Господи! - восклицает он. - Вот это шляхта! Вот это воины! И награда для них уже готова!" А святой Михаил Архангел даже себя по бедрам ударяет: "Бей их, нехристей!" Так они там радуются, а поляки косят и косят, валят людей, лошадей, целые полки, шагают по телам янычаров, по взятым оружиям, по испорченным полумесяцам, - идут к славе, к заслуге, к исполненному предназначению, к спасению и бессмертию!..

Когда он, наконец, закончил словами: "И вас призывает уже Христос и вам пора уже на поле славы!" - в костеле поднялся страшный шум и бряцание саблями, а во время богослужения, когда при чтении Евангелия все клинки заскрипели в ножнах и сталь засверкала в лучах солнца, чувствительным женщинам показалось, что война уже началась, и они разрыдались, поручая своих отцов, мужей и братьев опеке Пресвятой Девы.

Тогда, пошептавшись между собой, братья Букоемские порешили ехать сейчас же после богомолья и дали обет до Светлого Христова Воскресения не брать в рот ни воды, ни молока, ни даже пива и довольствоваться только теми напитками, которые поддерживают жар в крови, а вместе с ним и отвагу.

Всеобщее воодушевление было так велико, что против него не устоял даже суровый и холодный пан Понговский. В голове его мелькнула мысль, что хотя у него и нет левой руки, но ведь он мог бы держать поводья зубами, а правой еще раз в жизни отомстить за все обиды, причиненные ему проклятым племенем, а кстати и обновить свои прежние заслуги перед Речью Посполитой.

Однако решения он окончательного не принял, оставляя этот вопрос для дальнейшего обсуждения.

Между тем богослужение проходило с пышной торжественностью. На кладбище стреляли из пушек, которые брали в высокоторжественные праздники у Кохановских. На колокольне гремели раскачавшиеся колокола; ручной медведь с такой силой надувал органные мехи, что оловянные трубы едва не вылетали из своих мест; костел наполнился дымом кадил и дрожал от человеческих голосов. Позднюю обедню служил прелат Творковский из Радома, ученый, преисполненный сентенций, цитат, пословиц и поговорок, и в то же время веселый, прекрасно знающий свет, вследствие чего к нему со всех сторон постоянно съезжались за советом.

Так сделал и пан Понговский, бывший, кстати, его другом. Накануне богослужения он был у него на исповеди, но когда он начал признаваться ему в своих намерениях, целью которых была панна Сенинская, ксендз отложил этот вопрос до другого раза, говоря, что ему едва хватит времени, чтобы выслушать грехи людские. Он посоветовал ему на обратном пути с богомолья отправить женщин в Белчончку, а самому остановиться у него в Радоме, где он сможет свободно выслушать его.

Пан Понговский так и сделал, и на другой день оба сидели перед баклагой венгерского вина и тарелкой поджаренного миндаля, который ксендз охотно употреблял к вину.

- Я слушаю, - проговорил он, - говорите, ваша милость!

Пан Гедеон отпил вина и с некоторым недружелюбием взглянул своими железными глазами на прелата, точно упрекая его за то, что соответствующим вступлением он не облегчает ему разговора.

- Гм! Неловко мне как-то, и вижу, что мне будет труднее, чем я думал.

- Так я помогу вашей милости. Не хотите ли вы говорить об одном из святых?

- О святом?

- Да. О таком, у которого две головы и четыре ноги.

- Что же это за святой? - с изумлением спросил пан Гедеон.

- Это загадка. Угадайте, ваша милость!

- Преподобный отец мой, у кого серьезные вещи в голове, у того нет времени для загадок.

- Ба, а вы подумайте, ваша милость!..

- Святой, у которого две головы и четыре ноги?!

- Ну да!

- Ей-богу, не знаю.

- Ну, святой брачный союз. Разве это не так?

- Как Бог свят, правда! Да, да, именно об этом я и хочу говорить...

- Дело идет об Ануле Сенинской?

- Именно о ней. Видите ли, преподобный отец, хотя она мне и не родственница, а если и родственница, то такая дальняя, что этого уж никто не установит, но я привязался к ней, ибо сам воспитал ее и обязан благодарностью ее роду. Ведь все, что Понговские имели на Руси, так же как и Жулкевские и Даниловичи и Собеские, они имели от Сенинских или после Сенинских... Я хотел бы оставить сироте все, что имею, но, откровенно говоря, настоящие богатства Понговских исчезли при татарских набегах, а у меня осталось только состояние жены... Оно мое, ибо я получил его по завещанию, но у жены много родственников. Во-первых, пан Грот, староста райгородский... Ну... его я еще не боюсь, ибо он человек добрый и весьма состоятельный... Наконец он сам подал мне эту мысль, хотя она уж не раз приходила и раньше мне в голову, ибо желание дремало на дне сердца... а он только разбудил его... Но, кроме пана Грота, есть Сульговстовские, Кржепецкие, есть Забежовские... Эти уж и теперь неприязненно посматривают на девушку, а что же будет после моей смерти? Я сделаю завещание, перепишу на нее, а они пойдут по судам, начнутся процессы, волокита по инстанциям... Как же она, бедная, справится со всем этим? А ведь я не могу ее так оставить... Есть во мне привязанность, есть жалость, есть благодарность, - сильные это звенья, которые заставляют спросить мою совесть: не должен ли я обеспечить ее хотя бы и таким образом?..

Ксендз разгрыз миндаль и половинку показал пану Гедеону.

- Знаете ли вы, ваша милость, почему мне кажется этот миндаль вкусным? Потому что он свежий. Если бы он был гнилым, я бы его не ел.

- Ну, и что же?

- А то, что Ануля нравится вашей милости, ибо и она тоже своего рода миндаль... Э, да еще и какой! А вот если бы ей было этак лет пятьдесят, то, вероятно, ваша совесть не беспокоилась бы так о ее будущем.

Пан Понговский смутился, а ксендз продолжал:

- Я совсем не виню вас в этом, ибо все должно иметь смысл, и таков уж порядок у Бога, что каждый предпочитает молодую репу старой. Только с вином дело обстоит иначе, и потому, что касается вина, мы охотно миримся с приговором судьбы...

- Да, правда! Всегда все лучше молодое, за исключением вина, и пан Кохановский недаром в шутку написал, что старый муж, как старый дуб, выше молодого. Но мне важно одно, что когда я оставлю ей свое состояние, как своей жене, то никто не посмеет и пальцем пошевелить, а оставлю ей как воспитаннице, то сейчас же начнутся споры, ссоры, процессы, а может быть, и набеги, перед которыми некому будет защитить ее, не защитница же пани Винницкая!

- Совершенно правильно.

- Но я не пустой человек и не ветрогон и не хотел решать этого своим умом. Поэтому я и приехал к вам, чтобы вы подтвердили, что я хорошо делаю, и подкрепили меня своим советом. Ксендз подумал и произнес:

- Видите ли, ваша милость, в таких вопросах трудно советовать. Стремления ваши, насколько вы могли воспылать в ваши годы горячим чувством, вполне могут быть оправданы, а поскольку они проистекают из забот о благе девушки, они даже похвальны. Но не будет ли при этом нанесена девушке какая-нибудь обида, не придется ли ее насилием или угрозами вести к алтарю? Ибо я слышал, что она и Яцек Тачевский любят друг друга, и, откровенно говоря, я и сам, часто бывая у вас, видел это.

- Что же вы видели? - порывисто спросил Понговский.

- Ничего грешного, но такие признаки, по которым легко узнается любовь. Видел я не раз, как они держали друг друга за руки дольше, чем это полагается, как следили друг за другом глазами, видел, как он раз сидел на дереве и бросал ей в фартук вишни и так оба засмотрелись друг на друга, что вишня падала вместо фартучка на землю; видел, как заглядевшись на летящих аистов, она как будто нечаянно прижалась к нему, а потом (ведь женщины хитры) еще пробирала его, что он слишком приблизился... И что еще? Ну, словом, различные подобные поступки, свидетельствующие о тайных желаниях. Вы скажете, ваша милость, что это пустяки? Конечно, пустяки! Но что она питала к нему чувства, может быть, еще более сильные, чем он к ней, этого может только разве слепой не заметить, и я удивляюсь, что вы этого не видали, а еще больше, если вы видели, но это не заставило вас обуздать свои намерения.

Пан Понговский все видел и все знал, и все-таки слова прелата произвели на него страшное впечатление.

Одно дело, когда человек таит боль глубоко в своем сердце, а другое дело, когда в грудь проникнет чужая рука и разбередит эту боль. Лицо пана Понговского покраснело, глаза налились кровью, жилы надулись на лбу, и старик так засопел и начал дышать так тяжело, что обеспокоенный прелат даже спросил:

- Что с вами?

Пан Понговский махнул рукой, но ничего не ответил.

- Выпейте, ваша милость, вина! - воскликнул ксендз. Понговский протянул дрожащую руку, взял кубок и поднес его к губам,

потом выпил, кашлянул и прошептал:

- Затмение на меня нашло.

- Из-за того, что я сказал?..

- Нет. С некоторых пор это со мной часто случается, а теперь я изнурен постом, дорогой и ранней, неожиданной весной.

- Тогда не лучше ли, не дожидаясь мая, пустить теперь же кровь?

- Так я и сделаю, а теперь вот отдохну немного, и вернемся к делу.

Но прошло довольно много времени, прежде чем Понговский совершенно пришел в себя. Наконец он успокоился, жилы на лбу сгладились и сердце начало биться обычным темпом. Он заговорил снова:

- Не скажу, чтобы мне недоставало сил, и если бы вот этой оставшейся у меня рукой я попробовал сжать этот серебряный кубок, я бы легко смял его. Но здоровье и силы это не одно и то же, хотя то и другое в руках Божьих.

- Да, хрупкая штука - человеческая жизнь.

- Но именно поэтому, если что задумал сделать, то надо спешить. Вы говорите, ваше преподобие, о Тачевском и о чувствах, какие молодые люди могли питать друг к другу. Скажу откровенно: я не был слеп. Видел и я, что между ними начинается, но только в самое последнее время. Не забудьте, что до сих пор это была совсем зеленая ягодка, которая и теперь еще не вполне созрела. Правда, он приходил каждый день! Но ведь у него дома нечего было есть, и я принимал его из жалости. Ксендз Войновский обучал его латыни и фехтовальному искусству, а я кормил его. Вот и все. Он тоже только с прошлого года стал взрослым молодым человеком. Так я и смотрел на них, как на детей, а шалости их и проделки считал обычным явлением. Но чтобы такой нищий смел подумать, да еще о ком? О панне Сенинской, это, признаюсь, никогда не приходило мне в голову, и только в последнее время я начал кое о чем догадываться.

- Ба! Нищий-то нищий, но все-таки Тачевский...

- Да ведь он Гладомор!.. Нет, благодетель! Тот, кто вылизывает чужие кастрюли, может разве только с псами водить компанию. И вот, когда я сообразил, в чем тут дело, я начал внимательнее смотреть за ними, и знаете, что открыл? Что он не только голыш и ветрогон, но и гад ядовитый, всегда готовый ужалить ту руку, которая его кормит. Слава Богу, нет его больше, уехал, но на прощанье лягнул не только меня, но и эту невинную девушку.

- Неужели? - спросил прелат.

И пан Понговский начал рассказывать ему, как и что было, такими черными красками рисуя поступки Тачевского, что его тотчас следовало бы повесить.

- Но не беспокойтесь, благодетель, - заключил он, - Букоемские подлили ей масла в огонь по дороге в Притык. Ого! Так переполнили, что даже через край пошло, и даже до того, что никогда еще эта девушка не чувствовала ни к одному Божьему творению такого отвращения, как к этому хлысту, к этому выродку, к этому негодяю!

- Не горячитесь, ваша милость, вы опять взбудоражите себе кровь.

- Правда. И не о нем хотел я говорить, а о том, что я ни обижать девушку, ни принуждать ее не хочу. Уговор - это другое дело. Но сделать это должен человек посторонний ей и мой приятель, в то же время человек уважаемый и умный, который может и деликатно поговорить, и сердце тронуть, и на разум повлиять. Вот я и хотел попросить вас, мой любезный благодетель. Вы не откажете мне не только из дружбы ко мне, но и ради того, что дело это справедливое и правильное.

- Вопрос касается вашего и ее блага, а потому я не отказываю вам, - проговорил прелат, - но я хотел бы иметь время подумать, как это сделать наилучшим образом...

- Ну, я пойду к цирюльнику, велю себе пустить кровь, чтобы вернуться домой спокойным, а вы составьте план действий. Не трудно вам это будет, а я думаю, что и с той стороны не последует никаких возражений.

- - Возражение может быть только одно, любезный брат.

- Какое?

- Друзья должны говорить правду, а потому я скажу вам откровенно. Честный вы человек, - я это знаю! Но немного слишком суровый. Такая уж у вас репутация, и приобрели вы ее потому, что все, кто зависит от вас, страшно боятся вас. Не только крестьяне, из-за которых вы разошлись с ксендзом Войновским, не только челядь и служащие, но даже и домашние. Боялся вас Тачевский, боится пани Винницкая, боится и девушка. Обыкновенно сваты приезжают вдвоем, так я и сделаю, но не испортит ли мне этот другой всего дела, не ручаюсь.

- О чем вы говорите? Какой другой сват?

А ксендз ответил:

- Страх.

XII

Однако они не могли в тот же день выехать в Белчончку, ибо Понговский после кровопускания значительно ослабел и сам говорил, что нуждается в отдыхе. Зато на другой день он чувствовал себя свежее и как будто моложе и с бодрой надеждой, хотя и с некоторым беспокойством приближался к дому. Совершенно поглощенный своими мыслями, он мало разговаривал по дороге с ксендзом, но когда уже подъезжали к деревне, он почувствовал, что беспокойство овладевает им все сильнее, и сказал:

- Странно мне как-то! Раньше я возвращался в свой дом как человек, который чувствует себя господином, и другие заботились о том, как я с ними поздороваюсь, а теперь я беспокоюсь, как меня встретят.

- Вергилий сказал: "Amor omnia vincit" (Любовь всегда одерживает верх (лат.).), - ответил ксендз, - но забыл прибавить, что и mutБt. Волос вам ваша Далила не острижет, ибо вы лысы, но что я еще увижу вас прядущим пряжу у ее ног, как Геркулес прял у ног Омфалы, это верно.

- Ну, не такова моя натура! Я всегда умел держать в руках и челядь и семью.

- Так и люди говорят, но тем более следует, чтобы кто-нибудь прибрал вашу милость к рукам.

- Милые это ручки! - с несвойственной ему веселостью отвечал Понговский.

Ехали очень медленно, так как грязь в деревне была страшная, а так как из Радома тронулись после полудня, то их застала в дороге ночь. В окнах изб по обеим сторонам дороги светилась лучина, от которой поперек дороги ложились красные полосы. То тут, то там возле плетня мелькала фигура бабы или мужика, который, завидя едущих, поспешно снимал шапку и кланялся в пояс. Видно было по этим низким поклонам, что Понговский умел держать людей в ежовых рукавицах и что ксендз Войновский не без основания громил его за излишнюю суровость. Но в этот момент старый шляхтич чувствовал в своей груди более мягкое сердце. Глядя на эти склоненные фигуры и на запавшие в землю оконца изб, он сказал:

- Дам кое-какие льготы и крепостным, за которых она постоянно заступалась.

- Вот, вот! - отвечал прелат.

И оба умолкли. Пан Гедеон некоторое время собирался с мыслями и потом снова заговорил:

- Я знаю, что вам, благодетель, не нужно давать советов, но вы должны сказать ей, что это благодеяние делается для нее и что я прежде всего думаю о ней, а в случае сопротивления, которого я, впрочем, не ожидаю, но... чего не бывает? можно, пожалуй, и припугнуть слегка...

- Но вы же сказали, ваша милость, что не хотите ее принуждать...

- Сказал, но одно дело, если бы грозил и пугал ее я, а другое, когда ее неблагодарность поставит ей на вид кто-нибудь другой, а к тому же еще духовное лицо.

- Ну, положитесь уж, ваша милость, на меня. Если я взялся за дело, то приложу все старания, чтобы привести к наилучшему концу. Во всяком случае, скажу вам, что я поговорю с девушкой delicatissime.

- Хорошо! Хорошо! Только еще одно слово. Она чувствует сильное отвращение к Тачевскому, но если бы понадобилось упомянуть о нем, то следовало бы еще подкрасить...

- Если он поступил так, как вы говорите, то он негодяй.

- Подъезжаем. Ну, во имя Отца и Сына...

- И Духа Святого, - аминь!

Они подъехали. Но никто не вышел им навстречу, так как благодаря грязи колеса совершенно не гремели, а собаки не лаяли, узнав своих людей и лошадей. В сенях было темно, так как челядь сидела, по-видимому, в кухне, и случилось так, что на первый возглас Понговского: "Ей! Есть там кто-нибудь!" не показался никто, а на вторичный, сделанный более строгим голосом, вышла сама паненка.

Она вышла, защищая рукой пламя свечи, но так как она находилась в полосе света, а они в тени, то в первый момент она не могла никого разглядеть и остановилась у двери. А они тоже сначала не произнесли ни слова, ибо в первый момент ее появление показалось им добрым предзнаменованием, а, кроме того, ее красота так поразила их, точно они никогда не видали ее раньше. Пальчики, которыми она заслоняла свечу, казались розовыми и прозрачными; пламя свечи падало на грудь, освещая ее уста и маленькое личико, которое казалось несколько печальным и заспанным, может быть, потому, что глаза оставались в тени. Однако лоб и прекрасные белокурые волосы, образовавшие точно корону над ним, были ярко освещены. И, окутанная мраком, а сама светлая и тихая, она стояла перед ними, точно ангел, сотворенный из розового света.

- О, клянусь Богом, настоящее видение! - проговорил прелат. Понговский воскликнул:

- Ануля!

Тогда девушка подбежала к ним и, поставив свечу на камин, начала радостно приветствовать их. Понговский нежно прижал ее к сердцу и приказал радоваться прибытию такого благородного гостя, знаменитого во всех делах советника. Когда же приветствия окончились и они вошли в столовую, старый шляхтич спросил девушку:

- А вы уже поужинали?

- Нет. Челядь как раз должна была подавать к столу, и потому никого в сенях не было.

- А ксендз взглянул на старого шляхтича и спросил:

- Так, может быть, не дожидаясь ужина?

- Нет, нет, - поспешно сказал Понговский. - Пани Винницкая сейчас все приготовит.

Действительно, пани Винницкая занялась делом, и через четверть часа на столе уже стояли яичница и разогретое вино. Ксендз Творковский пил и ел очень усердно, но к концу ужина лицо его стало серьезным, и он обратился вдруг к девушке:

- Милая моя барышня! Богу известно, почему люди называют меня советчиком и почему они так часто советуются со мной, но раз и опекун ваш поступил так, то я должен поговорить с вами об одном важном деле, которое он доверил моему ничтожному уму.

У Понговского при этих словах жилы снова надулись на лбу, а девушка побледнела и тревожно привстала, так как ей почему-то показалось, что ксендз будет говорить с ней о Яцеке.

Прелат сказал:

- Прошу вас поговорить со мной наедине.

И они вышли.

Пан Понговский несколько раз глубоко вздохнул, побарабанил пальцами по столу, потом встал и, чувствуя потребность умерить свое волнение какими бы то ни было словами, обратился к пани Винницкой:

- Заметили ли вы когда-нибудь, как все родственники моей покойной жены ненавидят Анулю?

- В особенности Кржепецкие, - отвечала пани Винницкая.

- Ого! Они чуть зубами не скрежещут при виде нее, но скоро они заскрежещут и еще сильнее.

- Почему же так?..

- Скоро вы узнаете, а пока нужно подумать о ночлеге для прелата!

И через минуту пан Понговский остался один. Двое слуг вошли в комнату, чтобы прибрать посуду со стола, но он с внезапно разгоревшимся гневом приказал им идти прочь, и в комнате воцарилась тишина, только большие данцигские часы повторяли угрюмо и громко: "Тик-так, тик-так..."

Понговский положил руку на лысину и начал ходить по комнате. Он подошел к двери, за которой прелат разговаривал с панной Сенинской, но услышал только голос, в котором сейчас же узнал голос ксендза, но слов разобрать не мог. Он то ходил, то останавливался. Подошел к окну, потому что ему казалось, что там ему будет менее душно, и посмотрел бессмысленными глазами на небо, по которому ветер гнал разорванные весенние тучи со светлыми гривами, по которым луна, казалось, взбиралась все выше и выше. Всякий раз, когда луна скрывалась, пана Понговского охватывало злое предчувствие. Он видел через окно черные ветви ближайших деревьев, точно в муках трепетавшие от ветра, и также трепетали его мысли беспорядочные, злые, похожие не то на угрызения совести, не то на глухие предчувствия, что совершается что-то недоброе, за что его ожидает близкая кара... Но когда на дворе прояснялось, в него снова вступала некоторая надежда. Ведь каждый имеет право думать о своем счастье, а что касается до Тачевского, - то велико ли дело! Еще не такими люди пользуются уловками. Ведь в чем тут дело? Дело идет о благе и спокойном будущем девушки, а если при этом и ему жизнь слегка улыбнется на старости, так он этого заслужил. И только это одно верно, а все остальное - ветер, ветер!..

Он опять почувствовал головокружение, и черные круги замелькали перед его глазами, но это продолжалось недолго. Он снова зашагал по комнате, то и дело подходя к двери, за которой решалась его судьба. Между тем свечи на столе начали догорать, и в комнате потемнело. Моментами голос ксендза становился громче, так что, может быть, слова и доходили бы до ушей пана Понговского, если бы не эти постоянные "тик-так!" часов. Легко было понять, что такой разговор не может окончиться быстро, а между тем беспокойство пана Гедеона все возрастало, принимая вид каких-то странных вопросов, связанных с прошлым, с воспоминаниями не только давних страданий и горя, но и давних, неведомых до сих пор вин, давних тяжелых грехов и новых обид, причиненных не только Тачевскому, но и другим людям.

"За что и почему ты будешь теперь счастлив?" - спрашивала его совесть.

И в этот момент он не весть что отдал бы, чтобы хоть пани Винницкая вернулась в комнату и чтобы он не оставался наедине со своими мыслями. Но пани Винницкая была занята чем-то в другом конце дома, а в этой комнате только часы повторяли: "Тик-так! тик-так!" да совесть допрашивала старого шляхтича:

"За что должен вознаграждать тебя Бог?"

И пан Понговский чувствовал, что, если теперь эта девушка, похожая и на цветок и на ангела, откажет ему, в жизни его воцарятся сумерки, которые будут продолжаться до тех пор, пока не наступит ночь - смерть...

Но вдруг дверь быстро отворилась, и вошла панна Сенинская, бледная, со слезами на глазах, а за нею - ксендз.

- Ты плачешь? - хриплым, полусдавленным голосом спросил пан Понговский.

- Это слезы благодарности, благодетель! - воскликнула она, протягивая к нему руки.

И она припала к его коленям.

XIII

В тот же самый вечер, но уже совсем поздно, пани Винницкая вошла в комнату своей родственницы и, найдя девушку еще одетой, начала беседовать с нею.

- Я не могу прийти в себя от удивления, - говорила она, - и скорее ожидала бы смерти, чем той мысли, которая пришла в голову его милости.

- И я не ожидала.

- Так как же это? И это уже наверное? Я сама не знаю, что и думать: радоваться или нет? Ведь сам ксендз-настоятель как духовное лицо, имеющий больше разума, чем человек светский, говорит, что у тебя будет до самой смерти кровля над головой, и вдобавок своя собственная, а не чужая; но с другой стороны, его милость человек в летах и... - тут пани Винницкая понизила голос, - разве тебе не страшно?

- Теперь уже кончено и не о чем говорить! - отвечала панна Сенинская.

- Как же ты это говоришь?

- Я говорю, что обязана ему благодарностью за убежище, за кусок хлеба, а отплата моей собственной персоной, по-моему, даже слишком ничтожна, тем более, что никто другой не пожелал ее, а если он желает, то это еще его милость!

- Да он-то уж давно хотел, - таинственно произнесла старушка. - Сегодня, после разговора с тобой, он позвал меня к себе. Я уж думала, что ужин был плохой и мне достанется, а он - ничего! Вижу, что он веселый и вдруг сообщает мне новость. А у меня даже ноги задрожали. Он и говорит: "Что это вы, точно жена Лота, превратились в соляной столб? Неужели я уж такой старый гриб?" Нет, отвечаю я, только это так неожиданно! А он опять: "Старая это мысль, а только сидела она, точно рыба, на дне, пока не нашелся человек, который помог ей выплыть наружу... И знаете, кто этот человек?" Я была уверена, что это ксендз Творковский, а он и говорит: "Вовсе не ксендз Творковский, а пан Грот..." Воцарилось молчание.

- А я думала, что пан Тачевский, - сквозь стиснутые зубы проговорила панна Сенинская.

- Вот тебе раз! Почему же Тачевский?

- Чтобы показать, что я ему не нужна.

- Но ведь ты знаешь, что Тачевский не виделся с его милостью. И девушка начала с лихорадочной поспешностью повторять:

- Да, я знаю! У него было другое в голове! Но не в том дело! Я ничего не хочу знать! Не хочу! Не хочу! Что сделано, то сделано и все хорошо!

Сухой, спазматический вопль всколыхнул ее грудь. Она еще раз повторила: "И все хорошо!", потом опустилась на колени и начала молиться вместе с пани Винницкой, как они это делали каждый день.

На другой день она вошла уже со спокойным лицом в светлицу. Однако что-то изменилось в ней, что-то осталось недоговоренным, что-то замкнулось. Она не была грустна; но стала сразу на несколько лет старше и как будто серьезнее, так что пан Понговский, считавшийся до сих пор только с самим собой, начал невольно считаться и с нею. Вообще он как-то не мог разобраться во всем этом, и в особенности странным показалось ему то, что он почувствовал точно какую-то зависимость от нее. Он начал опасаться мыслей, которых она не высказала, но которые могла хранить в душе, и старался предотвратить их, а на их место подсунуть ей другие, какие были ему желательны. Даже молчание пани Винницкой тяготило его и казалось ему подозрительным. Он изощрялся, разговаривал, шутил, но моментами искры нетерпения мелькали в его стальных глазах.

Между тем весть о его сватовстве разошлась по всей округе. Впрочем, он и не делал из этого тайны и даже сам письменно известил об этом Циприановича в Едлинке и ближайших соседей, разослал письма Кохановским, Подлодовским, Сульгостовским, пану Гроту и Кржепецким и даже дальним жениным родственникам с приглашением на обручение, после которого сейчас же должна была состояться свадьба.

Правда, пан Понговский предпочел бы отказаться даже и от оглашения в костеле, но, к несчастью, это был Великий пост, и нужно было ждать, пока он пройдет. Он взял обеих женщин и поехал с ними в Радом, где девушка должна была сделать себе приданое, а он закупить лошадей, более шикарных, чем те, которые стояли в белчончских конюшнях.

В Радоме до него дошли слухи, что между родственниками, надеявшимися получить после него все принадлежавшее ему и его покойной жене имущество, идет шум, как в улье, но это только обрадовало его, так как в душе он всех их ненавидел и всегда думал о том, какой бы причинить им вред. Эти известия об их съездах, перешептываниях и советах сокращали ему время в Радоме, а когда, наконец, приданое было готово и цуговые лошади вместе с новыми хомутами куплены, они вернулись в Белчончку к самой заутрене. Гости тоже начали съезжаться почти одновременно с ними, так как обручение было назначено на третий день праздника.

Первыми приехали Кржепецкие, ближайшие родственники и соседи: отец, почти восьмидесятилетний старик, с лицом коршуна, славившийся своей скупостью, три дочери, из которых младшая, хорошенькая и веселая, называлась Текла, а две другие, сварливые старые девы, с вечно красными пятнами на щеках - Агнеса и Иоганна и, наконец, сын Мартьян, прозванный в округе Чурбаном.

Он вполне заслужил свое прозвище, ибо на первый взгляд, действительно, производил впечатление толстого пня. Плечи и грудь у него были широкие, а ноги кривые и коротенькие, так что он был похож на карлика. Зато руки доходили ему до колен. Некоторые считали его горбатым, однако он не был им, только голова его была совсем лишена шеи и сидела так низко на туловище, что высокие плечи доходили у него почти до ушей. Из этой головы смотрели выпуклые, сладострастные глаза и лицо было похоже на козлиное. Сходство это еще больше увеличивалось небольшой бородкой, которую он точно умышленно отпускал вопреки общему обычаю.

В войсках он не служил, потому что товарищи над ним насмехались, вследствие чего он в свое время часто дрался на поединках.

В этом коротком, квадратном теле заключалась необыкновенная сила, и люди всюду боялись его, так как это был задира и скандалист, всегда искавший приключений и во всех столкновениях всегда проявлявший какую-то звериную запальчивость. Однажды он тяжело ранил в Радоме своего двоюродного брата Кржепецкого, красивого и доброго юношу, который едва не умер от ран. Его боялись сестры и даже отец, а он чувствовал уважение только к Тачевскому за его ловкость в фехтовании и к Букоемским, один из которых, а именно Лука, перекинул его когда-то, точно куль соломы, через забор в Едльне.

Вслед за Кржепецкими приехали Сульгостовские, два брата-близнеца, так похожие друг на друга, что когда они надевали одинаковые кунтуши, никто не мог различить их; затем прибыли трое дальних Сульгостовских из-за Притыка и многочисленная, состоящая из девяти человек, семья Забежовских. Из соседей приехал пан Циприанович один, так как сын его уже отправился в полк; пан староста Подлодовский, когда-то уполномоченный могущественного владельца Замостья; господа Кохановские, князья из Притыка, ксендз Творковский из Радома, который должен был благословить обручальные кольца, и множество мелкой шляхты из ближайших и дальних мест. Некоторые приехали даже без приглашения, предполагая, что гость, даже и совсем незнакомый, всегда будет принят с распростертыми объятиями, и что когда случается возможность попить и поесть, то никак не следует пренебрегать ею.

Двор в Белчончке наполнился бричками и экипажами, конюшни - лошадьми, флигеля - бесчисленной челядью, а дом - разноцветными кунтушами, саблями, бритыми головами. Всюду слышался латинский язык, женское щебетанье, шелест робронов. Девушки-служанки носились с горячей водой, пьяная челядь - с баклагами дорогих вин, из кухни с утра до вечера шел дым, точно из смоловарни, а окна дома пылали по вечерам так ярко, что весь двор был освещен, как днем. А среди всего этого шума по комнатам расхаживал пан Понговский, слегка напыщенный, серьезный, но в то же время как будто помолодевший, одетый в малиновый кунтуш и с сверкающей драгоценными камнями саблей, которую панна Сенинская получила в приданое от своих когда-то богатых предков. Он расхаживал, приглашал всех веселиться, а когда чувствовал иногда головокружение, опирался руками о ручки кресел и снова ходил, угощал именитых гостей, шаркал ногами, приближаясь к старым дамам, но больше всего водил влюбленными глазами за "своей Анулей", которая цвела точно белая лилия среди этой пестрой толпы, среди часто завистливых, часто недоброжелательных, а иногда и сладострастных взглядов, нежная, несколько грустная, а может быть, только проникнутая важностью предстоящего момента.

Наконец на третий день, вечером, во вторник, загремели на дворе домашние мортиры, извещающие гостей и крестьян о наступлении торжественной минуты обручения.

Все гости собрались в светлице и стали полукругом, женщины и мужчины в великолепных нарядах, точно радуга переливавшихся при блеске восковых свечей, а перед ними встал пан Понговский с панной Сенинской. Воцарилась глубокая тишина, только глаза всех были устремлены на невесту, стоявшую с опущенными глазами. Лицо ее было сосредоточенно и серьезно; она не улыбалась, но и не была печальной, и лицо ее скорее напоминало лицо спящей.

Ксендз Творковский, одетый в стихарь, выдвинулся из круга в сопровождении Текли Кржепецкой, державшей серебряный поднос с обручальными кольцами, и обратился к будущим новобрачным с речью. Он говорил учено, долго и вразумительно, объясняя, какое огромное значение придавала церковь обручению с первых дней христианства. Цитировал Тертуллиана и постановления Тридентского собора и мнения разных ученых канонистов, после чего, обратившись, наконец, к пану Понговскому и панне Сенинской, начал объяснять им, как мудро их решение, какое большое оказывают они друг другу благодеяние и что будущее их счастье зависит только от них самих.

Собравшиеся с изумлением слушали его, а в то же время и выходили из терпения, так как, будучи родственниками, они лишались таким путем наследства, и потому с неудовольствием смотрели на этот брак. Сам пан Гедеон, у которого от продолжительного стояния начиналось головокружение, начал переступать с ноги на ногу и делать прелату знаки глазами, чтобы тот поскорее окончил. Последний не скоро заметил это, но благословил, наконец, кольца и надел их на пальцы обрученных.

Тогда снова загремели на дворе выстрелы, а на хорах в столовой грянул оркестр музыкантов, состоящий из пяти скромно играющих радомских жидков. Гости начали по очереди поздравлять хозяина дома и его будущую молодую жену, по большей части кисло и неискренне. Две старшие сестры Кржепецкие сделали насмешливый реверанс "тетушке", а пан Мартьян поцеловал ее руку и, поручая себя ее будущему покровительству, окинул девушку таким козлиным взглядом, что пан Понговский мог бы его за это вышвырнуть из дома.

Но другие, более дальние родственники, но менее алчные люди, поздравляли искренне и горячо. Между тем двери в столовую широко распахнулись. Пан Понговский подал руку невесте, а за ними двинулись и остальные пары. Пламя свечей мерцало и колебалось от ветра, врывавшегося в комнату из открытых дверей сеней. Из этих сеней входила полупьяная уже челядь, неся бесчисленное множество блюд и баклаг с вином. От постоянного открывания и закрывания дверей в столовой было так холодно, что, садясь к столу, гости почувствовали в первый момент, как их охватывает дрожь, а от неустанного колебания пламени свечей вся комната, несмотря на прекрасную сервировку стола, показалась им темной и мрачной. Но надо было надеяться, что вино живо разогреет кровь в жилах, а вина не жалел пан Понговский. Обыкновенно этот человек был довольно скуп, но в исключительных случаях он любил отличиться так, что потом долго говорили о нем. Так случилось и теперь. Позади каждого гостя стоял слуга с покрытой мхом баклагой и даже под столом сидело несколько человек с бутылями, на тот случай, чтобы, когда гость, не могущий больше пить, опустит свой кубок между колен, тотчас наполнить его. Огромные "запойные" стаканы, чарки и кубки сверкали перед каждым гостем, только перед дамами стояли маленькие итальянские или французские рюмки.

Гости не заняли всего стола, ибо пан Понговский приказал накрыть больше приборов, чем было в наличии людей. Ксендз Творковский окинул глазами эти пустые места и начал превозносить гостеприимство хозяина дома, а так как голос у него был весьма громкий и, кроме того, он приподнялся с места, чтобы расправить складки своей сутаны, то присутствующие подумали, что он хочет провозгласить первый тост, и все насторожились.

- Слушаем, - отозвалось несколько голосов.

- Э, нечего слушать, - весело отвечал ксендз. - Это еще не тост, хотя скоро придет и для него время, ибо я вижу, что многие уже трут себе заблаговременно лбы, а пан Кохановский шепчет что-то и на пальцах считает. Ничего не поделаешь, судари мои! От кого же и ждать нам рифм, как не от Кохановского! А я хотел только сказать, что весьма хвалю этот старопольский обычай ставить приборы для неожиданных гостей.

- Ба! - проговорил пан Понговский. - Когда дом ночью светится, то из темноты всегда кто-нибудь может заехать...

- А может быть, кто-нибудь и едет, - отозвался пан Кохановский.

- Может быт, пан Грот?

- Нет... пан Грот на сейме. Если кто и приедет, то совсем неожиданный.

- Но мы его не услышим, потому что земля размякла.

- А вот собака лает под окном. Вдруг да кто-нибудь явится.

- С этой стороны никто не может явиться, так как эти окна в сад.

- И то правда, да и собака не лает, а воет.

Так и было на самом деле. Собака тявкнула раз, и другой, и третий, а потом лай ее превратился в глухой мрачный вой.

Пан Понговский невольно вздрогнул, припомнив, как много-много лет тому назад, в другом месте, на его дворе, лежавшем на расстоянии мили от поморянского замка, на Руси, точно так же завыли собаки перед внезапным нашествием татар.

А панне Сенинской пришло в голову, что ей уже некого ждать и кто бы ни приехал теперь из мрака на освещенный двор, он приедет слишком поздно.

Между тем и другие почувствовали себя как-то странно, тем более что к первой собаке присоединилась другая, и под окном раздалось двойное завывание.

Все невольно начали прислушиваться в тягостном молчании, которое прервал, наконец, Мартьян Кржепецкий.

- Что нам за дело до того гостя, на которого псы воют, - проговорил он.

- Вина! - воскликнул пан Понговский.

Но бокалы у всех были полны, и не нужно было наливать. Старый Кржепецкий, отец Мартьяна, тяжело поднялся с кресла, желая, по-видимому, произнести речь. Все обратили на него глаза, а старики прижали ладони к ушам, чтобы лучше слышать, что он скажет, а он только долго шевелил губами, причем подбородок его почти достигал носа, так как у старика совсем не было зубов.

Между тем с другой стороны двора, несмотря на оттепель и размокшую землю, послышался глухой топот и продолжался довольно долго, точно кто-то два раза объезжал вокруг дома. Старый Кржепецкий, поднявший уже, было, бокал, поставил его опять на стол и воззрился на дверь.

А за ним начали смотреть и другие.

- Посмотри, кто приехал! - сказал слуге пан Понговский.

Тот побежал и сейчас же вернулся.

- Никого нет, - отвечал он.

- Странно, - отозвался прелат Творковский, - было ясно слышно.

- Мы все слышали, - вставил один из близнецов Сульгостовских.

- И псы перестали выть, - добавил другой.

В этот момент дверь в сени, очевидно, плохо прикрытая слугой, сама собой распахнулась и в комнату ворвался такой сильный ветер, что сразу погасил много свечей.

- Что такое? Закрывайте двери! Свечи гаснут! - отозвалось несколько голосов.

Но вместе с ветром в комнату влетел и страх. Пани Винницкая, женщина боязливая и суеверная, начала креститься, громко приговаривая:

- Во имя Отца и Сына, и Духа...

- Тише, господа! - проговорил пан Понговский.

Потом, повернувшись к Ануле, он поцеловал ей руку.

- Никакая погасшая свеча не нарушит моей радости, - сказал он, - и дай Бог, чтобы и до конца жизни я был так же счастлив, как в эту минуту, правда, Ануля?

А она тоже склонилась к его руке.

- Правда, опекун, - отвечала она.

- Аминь, - докончил прелат. И, поднявшись, проговорил:

- Милостивые государи! В виду того, что неожиданные звуки смешали мысли пана Кржепецкого, я позволю себе первому высказать те чувства, которыми преисполнены наши сердца по отношению к новобрачным. Итак, прежде чем мы воскликнем: "О, Hymen, о, Hymenaios!", прежде чем, по римскому обычаю, мы начнем призывать прекрасного юношу Фалеса, - дай Бог, чтобы это случилось как можно скорее, - провозгласим этот первый тост за их благополучие и за их будущее счастье.

- Vivant! Vivant! - загремели многочисленные голоса.

Снова грянул радомский оркестр, а за окнами возницы начали щелкать в темноте бичами. По всему дому разнеслись крики челяди, а в комнате, среди неумолкаемых криков, не переставая раздавалось:

- Vivant, Vivant!

Долго продолжались крики, топанье ног, звуки музыки и щелкание бичей, пока, наконец, пан Понговский не прекратил их. Встав со своего места, он поднял бокал и громко произнес:

- Милостивые и любезные сердцу моему государи, гости мои и родственники!.. Прежде чем я выскажу вам свою благодарность некрасноречивыми словами своими, бью вам челом за ваше братское и соседское благорасположение ко мне, которое вы проявили, собравшись в таком большом количестве под моим убогим кровом...

Но слова "под моим убогим кровом" он произнес каким-то странным, тихим и как бы смиренным голосом, после чего сел и склонил голову так низко, что лбом почти прислонился к столу. Гости удивились, что этот обычно столь гордый и холодный человек заговорил вдруг с такой сердечностью.

Однако они подумали, что большое счастье смягчает даже и самые твердые сердца и, ожидая, что он скажет дальше, смотрели на его седую голову, все еще опиравшуюся о край стола.

- Тише! Мы слушаем! - отозвались отдельные голоса.

И действительно, воцарилась глубокая тишина.

Но пан Понговский даже не шевельнулся.

- Что с вами? Что случилось!.. Господи!..

- Говорите, ваша милость! - воскликнул прелат.

Но пан Понговский ответил только страшным хрипением, причем шея и плечи его начали внезапно передергиваться.

Панна Сенинская вскочила со своего места бледная как мел и закричала испуганным голосом:

- Опекун! Опекун!..

За столом поднялся шум и замешательство. Раздались восклицания, вопросы. Понговского окружили тесным кольцом; прелат схватил его за плечи и перегнул к спинке стула. Одни начали обливать его водой, другие кричали, что его надо перенести на постель и как можно скорее пустить ему кровь. Некоторые из женщин становились на колени, другие, точно безумные, бегали по комнате, пронзительно крича и причитая, а пан Понговский сидел с откинутой назад головой, с надувшимися, как канаты, жилами на лбу, с закрытыми глазами и хрипел все сильнее...

Действительно, нежданный гость пришел из мрака и вошел в его дом, страшный, неумолимый.

XIV

По приказанию прелата челядь подняла больного и перенесла его на другой конец дома в "канцелярию", служившую в то же время Понговскому спальней. Между тем послали в деревню за кузнецом, который умел пускать кровь и пускал ее с одинаковым успехом, как людям, так и животным. Оказалось, что кузнец находился тут же, перед домом, в толпе людей, собравшихся на угощение, но, к несчастью, он был совершенно пьян. Пани Винницкая вспомнила, что ксендз Войновский славится по всему округу, как прекрасный доктор, и поспешила отправить и за ним колымагу, приказав гнать лошадей, что есть духу, хотя было совершенно очевидно, что все это напрасно и что для больного уже нет спасения.

Так оно и было на самом деле.

Кроме панны Сенинской, пани Винницкой, двух панов Кржепецких и пана Забежовского, который немного знал медицину, ксендз Творковский никого не впустил в "канцелярию", чтобы излишний шум не тревожил больного. Но все гости, как женщины, так и мужчины, собрались в соседней большой, где были приготовлены постели для мужчин, и стояли там, точно стадо испуганных овец, преисполненные беспокойства, опасения и любопытства и, поглядывая на двери, ожидали известий, а некоторые потихоньку обменивались замечаниями по поводу ужасного происшествия и различных примет, которые предвещали несчастье.

- Вы заметили, как трепетали свечи и лучи их были какие-то красные? Это уж, видно, смерть их заслоняла, - шепотом проговорил один из Сульгостовских.

- Она была среди нас, а мы об этом не знали.

- Собаки на нее выли.

- А тот топот! Может быть, это она и приехала.

- Видно, сам Бог не хотел допустить этого брака, обидного для всей фамилии.

Дальнейший шепот был прерван появлением пани Винницкой и Мартьяна Кржепецкого. Она быстро пробежала через комнату, торопясь за реликвиями, охраняющими от вторжения злых духов, а его сейчас же окружили кольцом.

- Ну, что там? Как он себя чувствует?

А Мартьян пожал плечами, подняв их так, что голова очутилась совсем на груди, и ответил:

- Еще хрипит.

- Нет спасения?

- Нет.

В этот момент сквозь приоткрытую дверь ясно донеслись торжественные слова прелата Творковского:

- Ego te absolvo a peccatis tuis-et ob omnibus censuris, in nomine Patris et Filii et Spiritus Sancti. Amen.

Тогда все опустились на колени и начали молиться. Пани Винницкая прошла между коленопреклоненными, обеими руками придерживая реликвии. Мартьян вошел за нею и закрыл дверь.

Но она недолго оставалась закрытой, ибо через четверть часа в ней снова показался Мартьян и воскликнул своим скрипучим, высоким голосом:

- Скончался!

Тогда со словами "вечная память" все гости один за другим двинулись в "канцелярию", чтобы бросить последний, прощальный взгляд на покойника.

Между тем на другом конце дома, в столовой, начали твориться омерзительные вещи. Челядь в Белчончке настолько же ненавидела пана Понговского, насколько боялась его, и вот теперь ей показалось, что вместе с его смертью наступает для них час облегчения, радости и безнаказанного своеволия. Приезжим слугам тоже представилась возможность погулять, и вот вся челядь, как местная, так и чужая, более или менее пьяная уже от полудня, набросилась на кушанья и вина. Одни опрокидывали в рот целые бутылки данцигского вина, мальвазии и венгерского; другие, более жадные на еду, вырывали друг у друга из рук куски мяса и пирогов. Белоснежная скатерть в одно мгновение оросилась целыми потоками различных напитков. В смятении люди переворачивали стулья в комнате и подсвечники на столе. Резные бокалы и стаканы выскальзывали из пьяных рук и с треском разбивались об пол. Тут и там возникли ссоры, драки; некоторые просто растаскивали столовую утварь. Словом, началась оргия, отголоски которой долетели даже на другую половину дома.

На крики прибежал Мартьян Кржепецкий, за ним двое Сульгостовских, молодой Забежовский и еще один из гостей. Увидев, что здесь происходит, они все схватились за сабли. В первую минуту замешательство еще больше усилилось. Сульгостовские ограничились потасовкой пьяниц, но Мартьяна Кржепецкого охватило прямо безумие бешенства. Выпуклые глаза его вылезли еще больше наружу, зубы засверкали из-под усов, и он начал рубить направо и налево. Несколько человек из слуг упали, обливаясь кровью, другие спрятались под стол, а остальные столпились в беспорядочном бегстве в дверях, и он рубил их сплеча и кричал:

- Лентяи! Собачьи дети! Я здесь господин! Я здесь хозяин!

И он выбежал за ними в сени, откуда донесся его пронзительный голос:

- Палок! Розог!..

А оставшиеся в комнате стояли, точно среди развалин, глядя друг на друга огорченными взглядами и качая головами.

- Я в жизни не видат ничего подобного, - отозвался, наконец, один из Сульгостовских.

А другой сказал:

- Странная смерть и странная обстановка ее. Посмотрите, ведь тут можно подумать, что татары напали.

- Или злые духи, - добавил Забежовский. - Какая ужасная ночь.

Генрик Сенкевич - На поле славы (Na polu chwaly). 3 часть., читать текст

См. также Генрик Сенкевич (Henryk Sienkiewicz) - Проза (рассказы, поэмы, романы ...) :

На поле славы (Na polu chwaly). 4 часть.
Они приказали вылезти из-под стола спрятавшейся там челяди и привести ...

На поле славы (Na polu chwaly). 5 часть.
- Ты жив! Жив! - с дикой радостью завопил он. Но Мартьян еще не мог от...