Чарльз Диккенс
«Американские заметки (AMERICAN NOTES for GENERAL CIRCULATION ) 02»

"Американские заметки (AMERICAN NOTES for GENERAL CIRCULATION ) 02"

ГЛАВА IX

Ночью на, пароходе по реке Потомок. - Виргинские дороги и чернокожий возница. - Ричмонд, Балтимора. - Несколько слов о Гаррисбурге и его почтовой карете. - На баркасе.

Сначала нам предстояло плыть пароходом, а так как он отчаливал в четыре часа утра и ночевать здесь принято на борту, мы направились к его якорной стоянке в тот мало удобный для таких поездок час, когда больше всего на свете хочется надеть домашние туфли, а перспектива лечь через часок-другой в привычную постель кажется чрезвычайно заманчивой.

Десять часов вечера - вернее, половина одиннадцатого; светит луна, тепло и довольно пасмурно. Пароход (машины у него расположены наверху, и он напоминает своим видом игрушечный ноев ковчег) лениво покачивается на воде, неуклюже ударяясь о деревянный причал, всякий раз как волна, заигрывая, подкатывает под неуклюжий каркас. Пристань находится в некотором отдалении от города. Кругом - ни души; карета наша отъехала, и лишь две-три тусклые лампы на палубе указывают на то, что здесь еще есть жизнь. Заслышав звук наших шагов по сходням, из темных недр судна вынырнула толстая негритянка, особенно щедро одаренная природой по части турнюра, и величественной поступью повела мою жену в дамскую каюту, куда та и направилась, а следом за ними поплыл, колыхаясь, ворох накидок и пальто. Я же отважно решил не ложиться вовсе, а погулять до утра по пристани.

Итак, начинаю я свою прогулку, раздумывая о всякого рода далеких предметах и людях и ни о чем близком, и шагаю взад и вперед примерно с полчаса. Затем я снова поднимаюсь на борт и, подойдя поближе к одному из фонарей, смотрю на часы и думаю, что они, должно быть, встали, и не могу понять, что же случилось с моим верным секретарем, которого я взял с собой из Бостона. Он приглашен отужинать в честь нашего отъезда с нашим последним хозяином (уж конечно фельдмаршалом, не меньше) и, наверно, задержится еще часа на два. Я снова шагаю; но погода становится все пасмурнее; луна заходит; в наступающей темноте июнь кажется бесконечно далеким, и эхо моих шагов заставляет меня пугливо озираться. К тому же стало холодно, а прогулка в одиночестве, без спутников, занятие малоприятное. Итак, я отказываюсь от своего стоического решения и склоняюсь к тому, что, пожалуй, неплохо бы соснуть.

Я снова поднимаюсь на палубу; открываю дверь каюты для джентльменов и вхожу. Почему-то - наверно, потому, что так тихо, - я решаю, что там никого нет. Однако, к моему ужасу и изумлению, комната полна спящих; спят кто как, самым разным сном, в разных позах и положениях: на койках, на стульях, на полу, на столах и особенно возле печки, моего ненавистного врага.

Я делаю шаг вперед и спотыкаюсь о блестящее лицо чернокожего стюарда, который лежит, завернувшись в одеяло, на полу. Он вскакивает, осклабившись -

наполовину от боли, наполовину от радушия; пригнувшись к самому моему уху, шепотом называет меня по имени и, осторожно пробираясь среди спящих, подводит к моей койке. Остановившись возле нее, я пытаюсь подсчитать, сколько же тут пассажиров, и насчитываю свыше сорока. Теперь уже точное число не имеет значения, и я начинаю раздеваться. Поскольку стулья все заняты и одежду положить некуда, я кладу ее на пол, не преминув при этом перепачкать руки, ибо он в таком же состоянии, как и ковры в Капитолии, и по той же причине. Сняв лишь часть одежды, я залезаю на койку и, прежде чем задернуть занавески, несколько минут обозреваю своих попутчиков. Но вот занавески падают, отделяя меня от них и от всего мира; я поворачиваюсь на бок и засыпаю.

Когда мы трогаемся в путь, я, конечно, просыпаюсь. потому что шум поднимается немалый. День только занялся. Но просыпаются все. Одни сразу приходят в себя, а другие никак не сообразят, где они, - им надо еще протереть глаза и, приподнявшись на локте, оглядеться. Одни зевают, другие кряхтят, почти все сплевывают и лишь немногие встают. Я - в числе вставших, так как, даже не выходя на свежий воздух, чувствуется, что атмосфера в каюте

- зловонная. Я наспех натягиваю одежду, отправляюсь в каюту на носу, бреюсь у парикмахера, моюсь. На всех пассажиров для мытья и приведения себя в порядок имеется два полотенца на ролике, три деревянных шайки, бочонок воды, черпак, чтобы ее оттуда доставать, зеркало в шесть квадратных дюймов, два куска желтого мыла того же размера, гребенка и щетка для волос и никаких принадлежностей для чистки зубов. Все пользуются гребенкой и щеткой, кроме меня. Все смотрят на меня, дожидаясь, когда же я выну свои, а два или три джентльмена, видно, не прочь пошутить над моими предрассудками, но воздерживаются. Покончив со своим туалетом, я выхожу на верхнюю падубу и два часа усердно вышагиваю по ней взад и вперед. Рассвет великолепен; мы проезжаем мимо Маунт-Вернона *, где похоронен Вашингтон; река здесь широкая и быстрая, и течет она между красивых берегов. День встает во всей своей красе и блеске и с каждой минутой все ярче разгорается.

В восемь часов мы завтракаем в каюте, где я провел ночь, но теперь все окна и двери в ней раскрыты настежь, так что довольно прохладно. Едят здесь не торопливо и не жадно. Сидят за завтраком дольше, чем приняло у нас во время путешествия; и ведут себя более чинно, более вежливо.

Вскоре после девяти мы подъезжаем к Потомаккрику, где высаживаемся, и отсюда начинается самая занятная часть пути. Семь карет должны везти нас дальше. Одни из них готовы к отправке, другие - нет. Одни возницы - черные, другие - белые. На каждую карету полагается четыре лошади, и они все тут -

впряженные или распряженные. Пассажиры сходят с парохода и рассаживаются по каретам; багаж их перевозят на скрипучих тачках; лошади пугаются и рвутся с места; чернокожие кучера, взывая к ним, лопочут, точно обезьяны, белые -

гикают, точно гуртовщики, ибо на здешних постоялых дворах от конюха только и требуется, чтобы они производили как можно больше шума. Кареты похожи на французские, но похуже. Покоятся они не на рессорах, а на ремнях из очень крепкой кожи. Ничего примечательного или отличительного в них нет, -

обыкновенная люлька от качелей на английской ярмарке, только что с крышей, и эта люлька установлена на осях с колесами, есть у ней и окна с занавесками из цветной парусины. Экипажи эти от крыши до колес забрызганы грязью, - со дня их сотворения никто ни разу не мыл их.

На билетах, которые мы получили на пароходе, стоит э 1, значит мы едем в карете э 1. Я бросаю пальто на козлы и подсаживаю в карету жену и ее горничную. У подножки всего одна ступенька, да и та поднята на ярд от земли, так что обычно подставляют стул; а когда его нет, дамам приходится рассчитывать на провидение. В карете размещается девять пассажиров, ибо в пространстве посредине, от одной двери до другой - там, где мы, в Англии, привыкли держать ноги, - устроено сиденье, а потому выбраться из нее оказывается еще труднее, чем забраться внутрь. Снаружи едет только один пассажир, - тот, что сидит на козлах. Поскольку я и есть этот пассажир, я влезаю на верх и, пока багаж привязывают на крыше и наваливают сзади на нечто вроде подноса, пользуюсь случаем, чтобы как следует разглядеть нашего кучера.

Он - негр и действительно очень черный. Одет он в грубошерстный крапчатый костюм с чересчур короткими штанами, весь залатанный и перештопанный (особенно на коленях), серые чулки и огромные башмаки из дубленой кожи, годные для любых дорог. На руках у него разные перчатки: одна

- пестрая шерстяная, другая - кожаная. Кнут у него очень короткий, разорванный посредине и связанный бечевкой. И ко всему этому - черная широкополая шляпа с низкой тульей, придающая ему отдаленное сходство с нелепой карикатурой на английского кучера! Но мои наблюдения прерывает властный возглас: "Пошел!" Сначала трогается почтовый фургон, запряженный четырьмя лошадьми, за ним - дилижансы с э 1 во главе.

Кстати, в тех случаях, когда англичанин крикнул бы: "Готово!", американец кричит: "Пошел!", что в какой-то мере отражает разницу в национальном характере двух стран.

Первые полмили мы едем по мостам, сооруженным из двух жердей, поперек которых как попало брошены доски, они так и пляшут под колесами, и одна за другой летят в реку. А дно у реки илистое, все в яминах, так что лошадь то и дело по брюхо погружается в воду и не скоро выбирается на поверхность.

Но и эти злоключения, наконец, остаются позади, и мы выезжаем на самую дорогу, представляющую собой чередование трясины с каменистыми колдобинами.

Одно такое гиблое место как раз перед нами, - чернокожий возница закатывает глаза, вытягивает губы в трубочку и устремляет взор прямо между головами двух передних лошадей, как бы говоря самому себе: "Бывали мы в таких переделках, и не раз, а вот сейчас, пожалуй, увязнем". И взяв в каждую руку по вожже, он принимается тянуть за них, и дергать, и обеими ногами выкидывать на передке такие коленца (не приподнимаясь, конечно, с места), точно это сам светлой памяти Дюкроу * на двух своих горячих скакунах.

Подъезжаем мы к злополучному месту, чуть не по самые окна погружаемся в болото, делаем крен под углом в сорок пять градусов и в таком положении застреваем. Из кузова несутся отчаянные вопли; карета стоит; лошади барахтаются; остальные шесть экипажей тоже останавливаются, и запряженные в них двадцать четыре лошади тоже барахтаются, но просто так - за компанию и из сочувствия к нашим. Затем происходит следующее.

Чернокожий возница (лошадям). Гэй!

Никакого впечатления. Из кузова снова вопли.

Чернокожий возница (лошадям). Го! Го!!!

Лошади прядают и обрызгивают грязью чернокожего возницу.

Джентльмен, сидящий в кузове (высовываясь). Послушайте, какого черта...

Джентльмен получает свою долю брызг и втягивает голову внутрь, не докончив вопроса и не дождавшись ответа.

Чернокожий возница (по-прежнему обращаясь к лошадям). Наддай! Наддай!

Лошади делают рывок, вытаскивают карету из ямы и тянут вверх по откосу, такому крутому, что ноги чернокожего возницы взлетают в воздух, и он с размаху падает на крышу, среди лежащего там багажа. Но мгновенно придя в себя, он кричит (опять-таки лошадям): "Тяни!" Не помогло. Вернее - наоборот: дилижанс наш откатывается назад, прямо на дилижанс э 2, который в свою очередь наезжает на дилижанс э 3, а тот - на э 4, до тех пор, пока на четверть мили позади не раздаются проклятья и брань из дилижанса э 7.

Чернокожий возница (громче прежнего). Тяни!

Лошади снова делают отчаянную попытку взбежать на откос, и снова карета скатывается назад.

Чернокожий возница (громче прежнего). Тяни-и!

Лошади отчаянно бьют ногами.

Чернокожий возница (полностью обретя присутствие духа). Гэй, наддай, наддай, тяни!

Лошади делают новое усилие.

Чернокожий возница (необычайно энергично). 0-ля-лю! Гэй! Наддай, наддай! Тяни! 0-ля-лю!

Еще немного - и лошади вывезут.

Чернокожий возница (выкатив глаза, так, что они у него чуть не полезли на лоб). Гэ-гэ-гэй! Наддай, наддай! Тяни! Пошли! Гэ-гэй!

Наконец мы взлетели на откос и с головокружительной быстротой помчались вниз по склону с той стороны. Осадить лошадей - невозможно, а под откосом -

глубокая колдобина, полная воды. Карета отчаянно несется. Пассажиры вопят.

Грязь и вода летят во все стороны. Чернокожий возница приплясывает как одержимый. Каким-то чудом все препятствия вдруг оказываются позади и мы останавливаемся передохнуть.

Перед нами, па заборе, восседает черный друг нашего чернокожего возницы. Последний в знак приветствия мотает, точно петрушка, головой, вращает глазами, пожимает плечами, ухмыляется во весь рот. Потом он вдруг поворачивается ко мне и говорит: - Провезем вас, сэр, самым бережным образом; будете довольны, сэр. Как старушку в кресле, сэр. - Несколько раз хихикнул. - Пассажир на козлах, сэр, он мне частенько напоминает старушку в кресле, сэр. - И снова широко осклабился. - Ничего, ничего. Мы уж как-нибудь позаботимся о старушке. Можете быть спокойны.

И чернокожий возница снова расплывается в улыбке, но перед нами - опять колдобина, а за нею, совсем близко, опять откос, и потому он спешно обрывает свою речь и кричит (снова обращаясь к лошадям): "Полегче! Да полегче же!

Легче! Стой! Гэй! Наддай, тяни! Ол-ля-лю!" - И только в самом крайнем случае, когда мы попадаем в положение настолько затруднительное, что, кажется, выбраться из него совершенно невозможно, он кричит: "Гэ-гэ-гэй!"

Так мы покрываем расстояние миль в десять или около того за два с половиной часа, не сломав никому костей, но изрядно отбив бока, - словом, доставив пассажиров "самым бережным образом".

Эта своеобразная скачка с препятствиями заканчивается во Фридериксбурге, откуда идет железная дорога на Ричмонд. Местность, по которой она пролегает, была когда-то плодородна, но почва истощилась: здесь широко применяли рабский труд, чтобы снимать обильные урожаи, не удобряли земли, - и теперь этот край превратился если не буквально в пустыню, то в песчаную лесостепь. Но несмотря на все уныние и однообразие открывшейся мне картины, я обрадовался в душе, что вижу хоть на чем-то печать проклятия, наложенного этом гнусным институтом рабства, и иссохшая земля была куда милее моему взору, чем самые богатые и тучные поля.

В этой местности, как и во всех других, где укоренилось рабство (я нередко слышал такие признания даже от тех, кто является самым горячим его сторонником), царит неотделимая от него атмосфера разорения и упадка. Амбары и надворные строения того и гляди развалятся; сараи стоят залатанные, наполовину без крыш; бревенчатые хижины (которые в Виргинии строят с наружными, глиняными или деревянными, дымоходами) выглядят на редкость убого. И вообще все такое неуютное и неприглядное. Жалкие станции вдоль железной дороги; огромные пустынные деревянные склады, где паровоз заправляют топливом; негритята валяются в пыли у дверей вместе с собаками и свиньями; как тени скользят мимо двуногие вьючные животные, - мрак и запустение во всем.

В одном поезде с нами, в вагоне для негров, ехала мать с детьми - их только что купили, а ее мужа, отца ее детей, оставили у прежнего хозяина.

Дети всю дорогу плакали, на мать же было больно смотреть. Властитель жизни, свободы и счастья, купивший их, ехал в том же поезде и на каждой остановке выходил посмотреть, не сбежали ли они. Негр из "Путешествий Синдбада-морехода" *, с одним глазом, горевшим точно уголь посреди лба, был прирожденным аристократом в сравнения с этим белым джентльменом.

В седьмом часу вечера мы подъехали к гостинице; широкая лестница вела ко входу, перед которым сидели в качалках два-три гражданина и курили.

Гостиница оказалась очень большой и изысканной, и приняли нас так хорошо, как только могут пожелать путешественники. Поскольку климат здесь жаркий и все время хочется пить, в просторном баре, в любой час, всегда полно посетителей и ни на минуту не прекращается деятельное приготовление прохладительных напитков; однако народ здесь более веселый: по вечерам играет оркестр, и нам было так приятно снова услышать музыку.

Весь следующий день и еще следующий мы ездили и бродили по городу, красиво расположенному на восьми холмах над рекою Джеймс, похожей на сверкающую ленту, усеянную яркими пятнами островков или покрытую рябью -

там, где она журчит среди камней. Хотя была еще только середина марта, погода в этих южных широтах стояла необычайно теплая: персики и магнолии были в полном цвету; а деревья стояли уже совсем зеленые. В низине среди холмов лежит долина, известная под названием "Кровавый лог", - когда-то здесь произошла страшная битва с индейцами. Место для побоища было выбрано подходящее, - оно сильно заинтересовало меня, как и все другие места, связанные с легендами об этом диком народе, ныне столь быстро исчезающем с лица земли.

В городе заседает виргинский парламент, и под его сумрачными сводами несколько ораторов сонно разглагольствовали насчет полуденной жары. Однако законодательные учреждения встречаются здесь так часто, что их заседания интересовали меня немногим больше, чем собрания приходских налогоплательщиков, и я с радостью отказался от этого зрелища, чтобы посетить зал хорошо устроенной публичной библиотеки тысяч в десять томов и табачную фабрику, где работали одни рабы.

Здесь я увидел весь процесс - как табак отбирают, скатывают, прессуют, сушат, упаковывают в бочонки и пломбируют. Все это был желательный табак и на одном здешнем складе было его столько, что, казалось, хватит набить все жадные рты Америки. В готовом виде табак похож на жмыхи, которыми мы кормим скот, и даже если не вспоминать о последствиях, к каким приводит его жевание, он выглядит достаточно неаппетитно.

Среди рабочих много крепких на вид людей, и едва ли нужно добавлять, что трудятся они молча. Но после двух часов пополудни им разрешается петь -

не всем сразу, а по нескольку человек. Когда я был там, как раз пробило два, и человек двадцать, не прерывая работы, запели гимн, - совсем неплохо. Перед самым моим уходом прозвонил колокол, и рабочие потянулись в дом на противоположной стороне улицы - обедать. Я несколько раз повторил, что мне хотелось бы посмотреть, как они едят, но поскольку на джентльмена, которому я выражал свое пожелание, неизменно нападала глухота, я не стал настаивать.

А вот о том, как они выглядят, я сейчас расскажу.

На следующий день я посетил ферму или плантацию примерно в тысячу двести акров, расположенную на противоположном берегу реки. Здесь опять-таки, хотя владелец поместья повел меня в "квартал", как тут называется то место, где живут рабы, мне не предложили зайти ни в одну хижину. Я видел их лишь снаружи жалкие, рассыпающиеся лачуги, и чуть ни возле каждой - кучка полуголых ребятишек греется на солнце или валяется в пыли. Тем не менее я убежден, что этот джентльмен - хороший и чуткий хозяин, которому его пятьдесят рабов достались по наследству, а сам он людей не покупает и не продает; на основании собственных наблюдений я убедился, что это добрый и достойный человек.

Дом у плантатора просторный, из нетесаного камня; он живо напомнил мне описания таких строений у Дефо *. День стоял знойный, но поскольку все ставни были закрыты, а двери и окна распахнуты настежь, в комнатах царила прохладная полутьма, такая освежающая после яркого солнца и зноя на улице.

Перед окнами - открытая веранда, где в так называемую жаркую погоду - уж что они под этим разумеют, не могу сказать, - вешают гамаки, в которых обитатели дома располагаются подремать и выпить чего-нибудь прохладительного. Не знаю, какими покажутся эти прохладительные напитки, если их пить в гамаке, но отведав их вне гамака, могу доложить, что даже тем, кто благосклонно отнесся к ним, и в голову не придет летом поглощать такие горы льда и такие бокалы тминной настойки и шеррикоблера, какие подают в здешних широтах.

Через реку проложено два моста: один принадлежит железной дороге, а другой, необычайно ветхий, некоей старой леди, живущей поблизости и взимающей за пользование им пошлину с горожан. Возвращаясь в город, я шел по этому мосту и на перилах увидел надпись, гласившую, что за превышение положенной скорости при переезде: белый - облагается штрафом в пять долларов, а негр - получает пятнадцать ударов бичом.

Та же тягостная атмосфера запустения, омрачавшая наш путь в Ричмонд, нависла и над городом. На улицах его много красивых вилл и веселых домиков, и природа в окрестностях куда как хороша, но рядом с его роскошными резиденциями - подобно тому как самое рабство существует бок о бок со многими высокими добродетелями - теснятся жалкие лачуги, лежат поваленные заборы, стоят полуосыпавшиеся стены. Зловеще намекая на то, что скрыто от наблюдателя, это соседство, как и многое другое, бросается в глаза и надолго оставляет в памяти гнетущее впечатление, тогда как более отрадные вещи забываются.

Человека, по счастью не привыкшего к такого рода зрелищам, вид здешних улиц и мест, где трудятся люди, не может не ужаснуть. Все, кому известно, что существуют законы, запрещающие обучать рабов, которые терпят муки и наказания, намного превышающие штрафы, налагаемые на тех, кто их калечит и терзает, должны быть подготовлены к тому, что лица невольников не отличаются особой одухотворенностью. Однако темнота - не кожи, а духа, - которую чужестранец встречает на каждом шагу, огрубление и уничтожение всех прекрасных качеств, какими наградила человека природа, неизмеримо превосходят самые худшие ожидания. Когда герой великого сатирика *, вернувшись из своего путешествия в царство лошадей, выглянул в окно и с дрожью и ужасом увидел себе подобных, это зрелище едва ли показалось ему более омерзительным и устрашающим, чем кажутся лица рабов тому, кто их видит впервые.

Последним из них, с кем свел меня случай, был несчастный слуга, который весь день до полуночи бегал по всяким поручениям, урывая лишь жалкие крохи отдыха и тут же, на ступеньках лестницы, забываясь тревожным сном, а в четыре часа утра уже снова мыл темные коридоры, - и теперь, отправляясь в путь, я порадовался от души, что не обречен жить среди рабства и что чувства мои, не привыкнув с колыбели к его ужасам и несправедливостям, способны остро воспринимать их.

Я намеревался ехать в Балтимору по реке Джеймс и затем через Чесапикский залив, но так как одного из пароходов - из-за какой-то аварии -

на месте не оказалось, этот способ сообщения представлялся ненадежным, мы вернулись в Вашингтон тем же путем, как и приехали (кстати, на нашем пароходе оказалось двое полицейских, гнавшихся за беглыми рабами), переночевали там, а на следующее утро отправились в Балтимору.

Самой благоустроенной гостиницей изо всех, в каких мне довелось останавливаться в Соединенных Штатах, а таких немало! - был отель Барнума в Балтиморе; здесь путешественник англичанин найдет кровать с пологом - в первый и, должно быть, последний раз в Америке (я отмечаю это, как человек беспристрастный, ибо я никогда не пользуюсь пологом), - и может рассчитывать, что получит достаточно воды для мытья, - явление далеко не обычное.

Столица штата Мэриленд - шумный деловой город, с развитой торговлей всякого рода, в частности рыбной. Та часть города, которая наиболее связана с этим видом торговли, что и говорить, чистотой не блещет, зато верхняя часть - совсем другая: там много приятных улиц и общественных зданий. Из достопримечательностей отметим памятник Вашингтону - красивая колонна со статуей наверху, Медицинский колледж и Монумент в ознаменование битвы с англичанами при Норт-Пойнте *.

В городе есть отличная тюрьма, а также исправительный дом штата. В этом последнем заведении я познакомился с двумя любопытными делами.

Одно из них было заведено на молодого человека, судимого за отцеубийство. Доказательства основывались на стечении обстоятельств, в которых было много противоречивого и сомнительного; к тому же непонятно было, какая побудительная причина могла толкнуть обвиняемого на столь ужасное злодеяние. Дважды он представал пред судом, и при повторном разборе дела присяжные настолько усомнились в его виновности, что обвинили его в непредумышленном убийстве, иди убийстве со смягчающими вину обстоятельствами, хоть это было и вовсе исключено, так как достоверно известно, что между ним и отцом не было ни ссоры, ни повода к ней, так что если он действительно убил, то уж только преднамеренно, и является убийцей в самом полном и страшном значении этого слова.

Наиболее любопытным в этом деле является то, что если несчастный действительно не был убит родным сыном, значит он был убит своим братом.

Улики, - что особенно любопытно, - свидетельствуют и против того и против другого. По всем неясным моментам давал показания в качестве свидетеля брат убитого. Защитник же обвиняемого, выступая с разъяснениями (вполне, кстати, правдоподобными), так поворачивал его показания, что все изобличало свидетеля в сознательном старании переложить вину на племянника. Убил один из них - и присяжным предстояло решить, какое из двух своих подозрений, почти в равной мере противоестественных и необъяснимых, считать более правильным.

По другому делу обвиняли человека, который, зайдя как-то к винокуру, украл у него медную меру со спиртом. За ним кинулись вдогонку, он был пойман с поличным и приговорен к двухгодичному заключению. Отбыв свой срок и выйдя из тюрьмы, он отправился к тому же винокуру и снова украл у него ту же медную меру с тем же количеством спирта. Нет никаких оснований предполагать, что этому человеку хотелось вернуться и тюрьму, - наоборот: все, кроме самого факта преступления, указывало на обратное. Эта необычайная история может иметь только два объяснения. Первое: протерпев столько из-за какой-то медной меры, он решил, что она вроде бы по праву принадлежит ему. И второе: он так долго и много думал о ней, что это стало у него мономанией - мера приобрела вдруг неодолимую притягательную силу, превратившись в его воображении в некий неземной золотой сосуд.

Пробыв в Балтиморе два-три дня, я решил, что надо строго придерживаться плана, который я недавно наметил себе, и без промедления двигаться на запад.

Итак, сведя к минимуму наш багаж (мы отправили в Нью-Йорк для дальнейшей пересылки на наше имя в Канаду все, что не было совершенно необходимо), выправив письма в банкирские дома, которые будут у нас по пути, да еще вдобавок два вечера кряду проглядев на заходящее солнце, что столь же мало прояснило мое представление о той местности, куда мы собирались ехать, как если бы мы отправлялись к центру нашей планеты, - мы в половине девятого утра выехали из Балтиморы по железной дороге и прибыли в город Йорк, находящийся милях в шестидесяти оттуда, к началу обеда в гостинице, откуда отправлялась в Гаррисбург пассажирская карета, запряженная четверкой.

Сей экипаж, на козлах которого мне посчастливилось получить место, подали нам к вокзалу, и был он таким же грязным и громоздким, как и все предыдущие. Поскольку у дверей гостиницы собралось еще несколько пассажиров, кучер голосом чревовещателя буркнул себе под нос, глядя на своих дряхлых кляч и как бы обращаясь к ним: - Видать, понадобится большая карета. Я невольно подивился в душе: каких же размеров должна быть "большая карета" и на сколько человек она рассчитана, если экипаж, оказавшийся слишком маленьким, побольше двух английских тяжелых карет и вполне мог бы быть близнецом французского дилижанса. Моему недоумению, однако, вскоре был положен конец; не успели мы покончить с обедом, как на улице послышался грохот и, переваливаясь с боку на бок, точно дородный великан, показалось нечто вроде баржи на колесах. Поударявшись обо все выступы и попятившись, эта баржа остановилась, наконец, у дверей, и когда всякое поступательное движение прекратилось, неуклюже закачалась с боку на бок, точно продрогла в сыром каретнике, а потом расстроилась: и холодно, мол, и заставляют ее, дряхлую старушку, не шагом идти, а побыстрее, да тут еще такая обида - нет попутного ветра.

- А, ш...штоб мою мамашу перештопали, - возбужденно воскликнул пожилой джентльмен, - если это не гаррисбургский дилижанс во всей своей красе и блеске!

Не знаю, что ощущает человек, когда его штопают и очень ли нравилась, или не нравилась такая операция матушке оного джентльмена; но если бы терпение старушки во время этого таинственного процесса зависело от того, насколько блестящим и красивым кажется ее сыну гаррисбургский почтовый дилижанс, она безусловно выдержала бы испытание. Как бы то ни было, в карету запихали двенадцать пассажиров, и когда багаж включая такую мелочь, как большая качалка и внушительных размеров обеденный стол) был, наконец, привязан на крыше, мы торжественно двинулись в путь.

У очередной гостиницы ждал еще один пассажир.

- Есть место, сэр? - кричит этот новый пассажир кучеру.

- Места сколько угодно, - отвечает кучер, не слезая с козел и даже не глядя на него.

- Да что вы, сэр, тут совсем нет места, - рявкает джентльмен изнутри. И это подтверждает какой-то другой джентльмен (тоже изнутри), предсказывая, что из попытки посадить еще кого-то "ничегошеньки не выйдет".

Новый пассажир невозмутимо заглядывает в карету, потом поднимает глаза на кучера.

- Ну-с, так как же мы это устроим? - спрашивает он, немного выждав.

Ехать-то я все-таки должен.

Кучер занят завязыванием узла на кнуте и не обращает внимания на вопрос, всем своим видом показывая, что к нему это не имеет никакого отношения - пусть пассажиры сами разбираются. Положение создается весьма затруднительное, и кажется, что пассажиры если и разберутся, то едва ли мирно, как вдруг какой-то пассажир, сидящий в углу кареты, задыхаясь, срывающимся голосом кричит: - Я вылезу.

Кучер не вздыхает с облегчением и не поздравляет себя с победой; что бы ни происходило в карете, это не может возмутить спокойствие его философского ума. О карете он думает меньше всего. Однако обмен местами произошел, и пассажир, уступивший свое место, залезает третьим на козлы и усаживается, как он это назвал, в середку, - иными словами: сидит половиной своей особы у меня на коленях, а другой половиной на коленях у возницы.

- Эй, капитан, трогай! - кричит руководивший операцией полковник.

- А ну, пошел! - кричит капитан своей роте - лошадям, и мы трогаемся с места.

Проехав несколько миль, мы подобрали у сельской пивной одного джентльмена навеселе, который уселся на крышу среди багажа и вскоре скатился оттуда, нисколько не разбившись: мы видели издали, как он шел, пошатываясь, назад, к тому самому питейному заведению, где мы его посадили. Постепенно мы избавлялись от нашего груза, так что, когда пришло время менять лошадей, я уже снова был на козлах один.

Кучера обычно меняются вместе с лошадьми и, как правило, бывают ничуть не чище кареты. Первый походил на оборванного английского булочника, а второй на русского крестьянина: на нем была малиновая камлотовая шуба с меховым воротником, необычайно широкая и подпоясанная пестрым шерстяным кушаком, серые штаны, голубые перчатки и медвежья шапка. К этому времени полил сильнейший дождь, и вдобавок спустился холодный мокрый туман, пронизывавший до костей. Я рад был воспользоваться остановкой, сойти, поразмяться, стряхнуть воду с пальто и проглотить обычное лекарство, благодаря которому противники трезвенности уберегаются от простуды.

Взобравшись снова да свое место, я заметил, что на крыше кареты появился тюк, которого там раньше не было и который я принял сначала за довольно большую скрипку в буром чехле. Однако, когда мы проехали несколько миль, я заметил, что из тюка торчат с одного конца фуражка с лакированным козырьком, а с другого - грязные башмаки; при дальнейшем наблюдении обнаружилось, что это - мальчишка в пальто табачного цвета, который так глубоко засунул руки в карманы, что они казались у него прикрученными к бокам. Насколько я понимаю, он приходился родственником или другом нашему кучеру, так как лежал он поверх багажа, прямо под дождем, и, видимо, все время спал, кроме тех моментов, когда менял позу и задевал башмаками мою шляпу. Наконец во время одной из остановок тюк медленно поднялся, достигнув в высоту трех футов шести дюймов, уставился на меня и пропищал, учтиво зевнув и с дружелюбно-покровительственным видом тут же подавив зевок: - Ну что, иностранец, погодка-то у нас сегодня совсем как в Англии, а?

Местность, сначала довольно скучная, последние десять - двенадцать миль стала просто красивой. Дорога наша петляла по приятной долине Сасквиханны: справа река, испещренная бесчисленными зелеными островками, слева - крутые склоны, усеянные обломками скал, поросшие темными елями. Туман, свиваясь в сотни причудливых узоров, величаво плыл над водой; а вечерний сумрак, окутывая все таинственностью и тишиной, - придавал окружающему еще больше прелести.

Реку мы переезжали по деревянному мосту чуть не в милю длиной, крытому и со всех сторон огороженному. На нем было совсем темно, и мы наугад продвигались под балками и перекладинами, скрещивавшимися под всевозможными углами у нас над головой, а далеко внизу, легионом глаз, поблескивала сквозь широкие щели и прозоры в настиле быстрая река. Фонарей у нас не было, и лошади, спотыкаясь, еле плелись к пятнышку света, угасавшего вдалеке - нам казалось, что этому не будет конца. Право же, вначале, когда мы с грохотом въехали на мост, будя гулкое эхо, и я пригнул голову, чтобы не удариться о стропила, мне нужно было уговаривать себя, что это правда, а не скверный сон, потому что мне часто снится, будто я пробираюсь по таким местам, и я каждый раз во сне убеждаю себя, что это сон, а, не действительность.

Наконец мы все-таки выбрались на улицы Гаррисбурга. Тусклые отсветы фонарей, уныло отражавшихся в лужах, озаряли довольно неприглядный город.

Вскоре, однако, мы расположились в уютной гостинице, от которой, хоть она и не могла сравниться ни размером, ни великолепием со многими, где мы останавливались, у меня сохранилось наилучшее воспоминание благодаря ее хозяину - самому услужливому, внимательному к самому любезному человеку, с каким мне приходилось иметь дело.

Поскольку нам предстояло тронуться в путь лишь во второй половине дня, я на следующее утро, после завтрака, решил пойти погулять и осмотреть окрестности. Мне, как и следовало ожидать, показали образцовую тюрьму одиночного заключения, только что построенную и еще пустовавшую; ствол старого дерева, к которому воинственные индейцы привязали первого здешнего поселенца Гарриса (впоследствии его и похоронили тут): вокруг него уже был разложен погребальный костер, когда на другом берегу реки - очень вовремя, -

появились друзья пленника и спасли его; затем местное законодательное собрание (здесь тоже полным ходом шли дебаты) и прочие достопримечательности города.

Меня чрезвычайно заинтересовали договора, которые время от времени заключались с несчастными индейцами и подписывались вождями, возглавлявшими племя к моменту утверждения договора, а потом сдавались, на хранение в канцелярию секретаря Союза Свободных Штатов. Эти подписи, начертанные, понятно, их собственной рукой, представляют собою примитивные изображения того существа иди оружия, по которому прозван каждый из вождей. Так, Большая Черепаха вывел пером кривую в виде большой черепахи; Буйвол - нарисовал буйвола, а Боевой Топор вместо подписи изобразил что-то вроде этого оружия.

То же самое проделали Стрела, Рыба, Скальп, Большое Каноэ, - словом, все.

Я невольно подумал, - глядя на эти примитивные рисунки, неуверенно выведенные дрожащей рукой, которая могла пустить на далекое расстояние стрелу из тугого, выточенного из лосевых рогов, лука или ружейной пулей расколоть бусинку или перышко, - о муках Крэбба над его приходской книгой записей * и о неровных каракулях, которые чертили пером те, кто мог с одного конца поля до другого провести плугом прямую борозду. Немало грустных мыслей пришло мне на ум об этих простых воинах, которые искренне и честно, от чистого сердца скрепили своей подписью договора и только лишь со временем научились у белых вероломству и всяким формальным уверткам в выполнении своих обязательств. Подумал я и о том, что не раз, должно быть, легковерный Большая Черепаха, или доверчивый Топорик, ставил свой знак под договором, который ему неправильно зачитывали, и подписывал, сам не зная что, а потом наступал срок, и он оказывался беззащитным перед новыми хозяевами земли, доподлинными дикарями.

Незадолго до обеда, назначенного на ранний час, наш хозяин объявил, что несколько членов законодательного собрания хотят оказать нам честь своим посещением. Он еще прежде любезно предоставил в наше распоряжение будуар своей жены, и когда я попросил провести к нам гостей, он с грустью и опаской посмотрел на свой красивый ковер, но в ту минуту я был чем-то занят и не понял причины его смущения.

Думается, было бы куда приятнее для всех заинтересованных сторон, и, полагаю, не явилось бы посягательством на чью-то независимость, если бы кое-кто из джентльменов не только примирился с жалким предрассудком пользоваться плевательницей, но и на время снизошел бы до такой нелепой условности, как носовой платок.

Дождь по-прежнему лил как из ведра, и когда мы после обеда спустились к баркасу (на этом судне нам теперь предстояло следовать дальше), погода была такая беспросветная, такая безнадежно мокрая, что хуже не бывает. Да и самый вид судна, на котором мы должны были провести три или четыре дня, далеко не был отрадным: он наводил на недоуменные размышления о том, где же будут размещаться пассажиры ночью, и открывал широкое поле для догадок касательно прочих удобств тоже не слишком утешительных.

Как бы то ни было, снаружи это была самая настоящая баржа, на которой был сооружен маленький домик; а внутри это был цыганский табор на ярмарке: джентльменов разместили как зрителей в одном из тех паноптикумов на колесах, где за пенни показывают разные чудеса, а дам - за красной занавеской, точно карликов и великанов того же паноптикума, частная жизнь которых скрыта от посторонних глаз.

Итак, мы сидели в молчании и глядели на столики, выстроившиеся в два ряда вдоль стен каюты, и прислушивались к шуму дождя, заливавшего суденышко и с мрачным весельем хлюпавшего по воде, - дожидались поезда, из-за которого и задерживалось наше отплытие, ибо он должен был подбавить нам пассажиров.

Он привез великое множество всяких ящиков, которые кое-как с грехом пополам закинули и разместили на крыше, что было так же мучительно, как если бы их ставили вам прямо на голову, не защищенную даже подушкой носильщика, - и несколько совершенно промокших пассажиров: от их одежды, когда они столпились возле печки, сразу пошел пар. Настроение наше было бы, конечно, куда лучше, если бы проливной дождь, хлеставший сейчас пуще прежнего, не лишал нас возможности открыть окно, или если бы нас было не тридцать, а немного меньше, но мы и пожалеть об этом не успели, как к буксирному канату подпрягли цугом трех лошадей, мальчишка, восседавший на передней из них, щелкнул кнутом, руль жалобно заскрипел и застонал, и мы пустились в путь.

ГЛАВА Х

Еще о баркасе, порядках на нем и его пассажирах. - Через Аллеганы в Питтсбург. - Питтсбург

Так как дождь упорно не прекращался, мы все сидели внизу: промокшие джентльмены расположились вокруг печки, и под действием тепла платья их постепенно стали подсыхать, а сухие джентльмены либо растянулись на скамейках, либо дремали в неудобных позах, положив голову на стол, либо расхаживали взад и вперед по каюте, что возможно было только для человека среднего роста, а кто повыше - рисковал получить плешину, ободрав голову о потолок. Часов в шесть все столики были сдвинуты, образовался один длинный стол, и пассажирам подали чай, кофе, хлеб, масло, лососину, пузанков, печенку, бифштексы, картофель, пикули, ветчину, отбивные котлеты, кровяную колбасу и сосиски.

- Не желаете ли, - говорит мне сидящий напротив пассажир, протягивая блюдо с картофельным пюре на молоке и масле, - не желаете ли отведать этой приправы?

Немного сыщется таких слов, которые выполняли бы столько разных функций, как это - самое ходкое слово в американском словаре, оно означает все что угодно. Вы заезжаете навестить джентльмена в провинциальном городке, и его слуга сообщит вам, что он "подправляет" свой туалет и сейчас выйдет, иными словами: что он одевается. Вы спросите пассажира на пароходе, не знает ли он, скоро ли будет завтрак, и он ответит вам, что, наверно, скоро, так как он недавно спускался вниз и там "оправляли столы", иначе говоря: стелили скатерти. Вы велите носильщику забрать ваш багаж, и он просит вас не волноваться: он "мигом управится"; а если вы пожалуетесь на недомогание, вам посоветуют обратиться к доктору такому-то: он вас живо "поправит".

Как-то вечером, сидя в гостинице, я попросил подать мне бутылку подогретого вина и очень долго ждал; наконец ее поставили передо мной, говоря, что хозяин-де просит извинения: может быть, вино "недостаточно приправлено". Потом еще вспоминается мне один обед на почтовой станции: я услышал тогда, как один весьма суровый джентльмен спросил официанта, подавшего ему недожаренный бифштекс, "уж не думает ли он, что иго - приправа для самого господа бога?" Можете не сомневаться, что ужин, за которым мне предложили блюдо, название которого и побудило меня сделать это отступление, поглощен был с волчьим аппетитом: джентльмены так глубоко засовывали в рот широкие ножи и двузубые вилки, что сравняться с ними мог бы разве что опытный фокусник; зато здесь ни один мужчина не сядет, пока не рассядутся дамы, и не упустит случая оказать им какую-нибудь маленькую услугу. За время моих странствия по Америке я ни разу ни при каких обстоятельствах не видел, чтобы к женщине отнеслись грубо, неучтиво или хотя бы невнимательно.

К концу нашей трапезы дождь, словно исчерпав все свои запасы, тоже почти закончился, и можно было подняться на палубу, что явилось большим облегчением, хоть она и была очень мала, а из-за багажа, сваленного в кучу посредине и прикрытого брезентом, стала еще меньше: по обе стороны этой груды оставался лишь узенький проход, прогулка по которому требовала немалой сноровки, если вы не хотели бултыхнуться через борт в канал. Поначалу дело несколько усложнялось еще и тем, что каждые пять минут, когда рулевой кричал: "Мост!" - приходилось проворно приседать, а иной раз, когда он кричал: "Низкий мост!" - и вовсе ложиться ничком. Но человек ко всему привыкает, а мостов было столько, что в самое короткое время мы к этому приноровились.

С наступлением темноты показалась первая горная гряда - предвестница Аллеган, и местность, до сих пор малоинтересная, стала более своеобразной и холмистой. Влажная земля дымилась и курилась после обильного дождя, а лягушки (которые в здешних краях поднимают невероятный гвалт) так оглушительно квакали, точно по воздуху, вровень с нами, мчался миллион невидимых упряжек с колокольцами. Вечер был пасмурный, но из-за облаков проглядывала луна, и река Сасквиханна, когда мы ее пересекали - через нее переброшен необыкновенный деревянный мост в две галереи одна над другой, так что лошади, тянущие судно, могут свободно разойтись на нем, - казалась бурной и величественной.

Я уже упоминал, что сначала был в некотором сомнении и недоумении относительно устройства на ночь на нашем суденышке. В такой же тревоге я оставался часов до десяти, когда, спустившись вниз, обнаружил, что по обеим сторонам каюты в три яруса висят длинные книжные полки, предназначенные, по всей вероятности, для книжек форматом в одну восьмую листа. Однако приглядевшись к этому хитроумному устройству повнимательнее (и подивившись, зачем понадобилось в таком месте оборудовать библиотеку), я различил на каждой полке одеяла и простыни микроскопической толщины - и только тут начал смутно догадываться, что роль библиотеки должны выполнять пассажиры и что им предстоит пролежать на боку на этих полках до утра.

Прийти к этому выводу мне помог и вид нескольких пассажиров, стопившихся у столика, за которым сидел хозяин судна, - они тянули жребий, и на их лицах читались все треволнения и страсти картежников; а другие, зажав в руке кусочек картона, уже лазали по полкам, отыскивая номера, соответствующие тем, которые они вытянули. Как только какому-нибудь джентльмену удавалось напасть на нужный номер, он тотчас вступал во владение койкой: раздевался и укладывался в постель. И быстрота, с какою взволнованный игрок превращался в спящего храпуна, была одним из самых поразительных явлений, какие мне случалось наблюдать. Что касается дам, то они уже улеглись за красной занавеской, тщательно задернутой и зашпиленной посредине, однако поскольку малейшее покашливание, чихание или шепот по ту сторону занавески были отлично слышны и с нашей стороны, то у нас было полное ощущение, что мы по-прежнему находимся в их обществе.

Благодаря любезности распорядителя мне предоставили полку в уголке, подле красной занавески, в некотором отдалении от основной массы спящих, -

туда я и удалился, горячо поблагодарив его за внимание. Когда я потом смерил свою полку, она оказалась в ширину не больше обычного листа батской почтовой бумаги; * сперва я даже растерялся, не зная, как туда забраться. Но поскольку полка была нижняя, я, наконец, решил лечь на пол и осторожно вкатиться на нее, а как только почувствую под собой матрац - замереть и всю ночь лежать на том боку, на каком уж придется. К счастью, в нужный момент я оказался на спине. Взглянув наверх, я ужаснулся: по провисшей на пол-ярда койке (под тяжестью спящего она превратилась в подобие туго набитого мешка)

я понял, что надо мной лежит очень тяжелый джентльмен, которого тонкие веревки, казалось, ни за что не выдержат, - и невольно подумал о том, как будут плакать моя жена и все семейство, если ночью он свалится на меня. Но так как вылезти я не мог иначе, как ценой отчаянной возни, которая переполошила бы дам, и даже если бы мне это удалось, деваться все равно было некуда, я закрыл глаза на грозящую опасность и остался где был.

Одно из двух примечательных обстоятельств нашего путешествия несомненно связано с той категорией людей, которые ездят на таких судах. Либо они никак не могут угомониться и вовсе не спят, либо они плюются во сне, странным образом мешая реальный мир с воображаемым. Целую ночь напролет - и из ночи в ночь - на канале разыгрывался настоящий шторм или буря плевков; как-то раз мой пиджак оказался в самом центре урагана, созданного пятью джентльменами

(и продвигавшегося вертикально, в строгом соответствии с теорией Рейда * о законе штормов), так что на другое утро, прежде чем надеть его, я вынужден был разложить пиджак на палубе и оттирать водой.

Между пятью и шестью часами утра мы встали, и кое-кто из нас поднялся на палубу, чтобы дать возможность убрать полки, тогда как другие, поскольку утро было очень холодное, собрались вокруг допотопной печурки, поддерживая разведенный в ней огонь и наполняя топку теми же доброхотными даяниями, на которые были так щедры всю ночь. Приспособления для умыванья оказались очень примитивными. К палубе прикован цепью жестяной черпак, и все, кто считал нужным умыться (многие были выше этой слабости), выуживали им из канала грязную воду и выливали в жестяной таз, равным образом прикрепленный к палубе. Тут же висело на ролике полотенце. А в баре, в непосредственной близости от хлеба, сыра и бисквитов, перед маленьким зеркальцем висели гребенка и головная щетка - для всех.

В восемь часов, когда полки были сняты и убраны, а столики составлены вместе, все уселись за "табльдот", и нам снова подали чай, кофе, хлеб, масло, лососину, пузанков, печенку, бифштексы, пикули, картофель, ветчину, отбивные, кровяную колбасу и сосиски. Многим нравилось устраивать из всего этого своеобразную смесь, и они клали себе на тарелку все сразу. Каждый джентльмен, поглотив потребное ему количество чая, кофе, хлеба, масла, лососины, пузанков, печенки, бифштексов, картофеля, пикулей, ветчины, отбивных, кровяной колбасы и сосисок, вставал и уходил. Когда все отведали всего, остатки были убраны, а один из стюардов, появившись уже в роли парикмахера, принялся брить тех, кто желал побриться, тогда как остальные глазели на него или, позевывая, читали газеты. Обед был тем же завтраком, только без чая и кофе, а ужин и завтрак были в точности одинаковы.

На борту нашего судна был один джентльмен, румяный блондин в крапчатом шерстяном костюме - любезнейший человек. Он строил фразу не иначе, как вопросительно. И сам был олицетворенный вопрос. Вставал ли он или садился, сидел или ходил, гулял ли по палубе или вкушал трапезу, - он был всегда одинаков: по большому знаку вопроса в каждом глазу, два вопросительных знака в навостренных ушах, еще два - в курносом носу и задранном кверху подбородке, еще с полдюжины в уголках рта и самый большой - в волосах, мастерски зачесанных назад в виде этакого льняного кока. Каждая пуговица на его одежде словно бы говорила: "А? Что такое? Вы изволили что-то сказать? Не повторите ли еще раз?" Вот уж кто не дремал - совсем как та заколдованная молодая жена, что довела мужа до сумасшествия; он ни минуты не знал покоя;

вечно жаждал ответов; постоянно что-то искал и не находил. Не было на свете человека, любопытнее его.

На мне в ту пору было длинное меховое пальто, и не успели мы отвалить от причала, как он уже принялся меня расспрашивать об этом пальто и о его цене: да где я его купил и когда, и что это за мех, и сколько оно весит, и сколько я за него заплатил. Потом он заметил на мне часы и спросил, а это сколько стоит, и не французские ли они, и где я такие достал, и как мне это удалось, и купил я их или же мне их подарили, и как они идут, и где заводятся, и когда я их завожу - каждый вечер или каждое утро, и не забывал ли я иногда завести их, а если забывал, то что тогда было? И откуда я сейчас еду, и куда держу путь, и куда поеду потом, и видел ли я президента, и что он сказал, а что я ему сказал, и что он сказал после того, что я ему сказал?

Да ну? Как же это так! Не может быть!

Увидев, что удовлетворить его любопытство невозможно, на четвертом десятке вопросов я стал увиливать от ответа и, между прочим, объявил, что не знаю, из какого меха моя шуба. Быть может, по этой причине она и стала предметом его вожделения: когда я прогуливался, он обычно ходил за мной по пятам, заворачивал там, где заворачивал я и все старался получше разглядеть ее; а нередко с риском для жизни нырял за мной в узкие проходы - только бы лишний раз провести рукой по моей спине и погладить мех против ворса.

Был у нас на борту еще один занятный экземпляр, только другого рода.

Это был мужчина среднего роста и среднего возраста, щупленький, с узеньким личиком, одетый в пыльный, желто-серый костюм. Первую половину пути он держался на редкость незаметно: я, право, не помню, чтобы он попадался мне на глаза до тех пор, пока волею обстоятельств его не вынесло на поверхность, как это часто бывает с великими людьми. События, которые его прославили, если вкратце рассказать, сложились так.

Канал доходит до подножия горы и здесь, понятно, обрывается; пассажиров перевозят через гору в каретах, а на другой стороне их принимает на борт другой баркас, точная копия первого. По каналу курсируют два типа пароходиков: одни называются "Экспресс", другие (проезд на них стоит дешевле) - "Пионер". Баркас "Пионер" первым приходит к подножию горы и ждет там пассажиров с "Экспресса", так как обе партии пассажиров переправляются через гору одновременно. Мы ехали на баркасе "Экспресс" и, когда, перевалив через гору, добрались до поджидавшего нас там другого баркаса, то оказалось, что владельцам пришло в голову прихватить на него и всех пассажиров с

"Пионера"; народу, таким образом, набралось человек сорок пять, если не больше, да к тому же новые пассажиры была такого рода, что перспектива провести с ними ночь не представлялась заманчивой. Наши поворчали, как это бывает в таких случаях, но все-таки позволили нагрузить баркас до отказа; и мы поплыли дальше по каналу. Случись такое у нас на родине, я бы решительно воспротивился, но здесь я иностранец и потому смолчал. Не так, однако, повел себя тот пассажир. Пробившись сквозь толпу на палубе (а мы почти все были там) и не обращаясь ни к кому в частности, он произнес следующий монолог: -

Возможно, это устраивает вас, возможно, но меня это не устраивает. С этим, возможно, могут мириться те, кто из Восточных Штатов или кто учился в Бостоне, но не я - уж это бесспорно, и я вам прямо заявляю. Да. Я из красных лесов Миссисипи - вот я откуда, и солнце у нас, когда палит, так уж палит.

Там, где я живу, оно не тусклое, ничуть не тусклое. Нет. Я житель красных лесов, вот я кто. Я не какой-нибудь белоручка. У нас нет неженок, где я живу. Мы народ грубый. Очень грубый. Если людям из Восточных Штатов и тем, кто учился в Бостоне, это нравится - прекрасно, а я не из такого теста и не так воспитан. Нет. Этой компании не мешает вправить мозги, вот оно что. Я им покажу - не на такого напали. Я им не понравлюсь, никак не понравлюсь.

Напихали народу - прямо скажем, через край.

В конце каждой из этих коротких фраз он поворачивался на каблуках и шествовал в обратном направлении; закончив новую короткую фразу, резко останавливался и опять поворачивал назад.

Не берусь сказать, какой грозный смысл таился в словах этого жителя красных лесов, - знаю только, что все остальные пассажиры с восхищением и ужасом взирали на него, баркас вскоре вернулся к причалу, и нас избавили от всех "пионеров", каких лаской или таской удалось убедить сойти на берег.

Когда мы снова тронулись в путь, некоторые из наших храбрецов набрались храбрости признать, что наше положение улучшилось и отважились сказать: "Мы вам очень благодарны, сэр", на что обитатель красных лесов (махнув рукой и продолжая по-прежнему ходить взад и вперед по палубе) ответил: "Ни за что.

Вы - не моего поля ягода. Могли бы сами за себя постоять - уж вы то могли бы. Я проложил дорогу. Теперь белоручки и неженки из Восточных Штатов могут по ней идти, если угодно. Я не белоручка - нет. Я из красных лесов Миссисипи, вот я кто..." - и так далее и тому подобное. Учитывая его заслуги перед обществом, ему единодушно выделили на ночь один из столов - а из-за столов здесь идет жестокая распря, - и на все время путешествия предоставили самый теплый уголок у печки. И он так и просидел там, - я ни разу не видел, чтобы он был чем-то занят, и не слышал от него больше ни слова, если не считать одной фразы, которую он пробормотал себе под нос с коротким вызывающим смешком, когда в Питтсбурге в темноте выгружали вещи и я среди сутолоки и суматохи споткнулся об него, выходя из каюты, на пороге которой он сидел, покуривая сигару: "Уж я-то не белоручка, нет. Я из красных лесов Миссисипи, черт побери!" Отсюда я делаю вывод, что у него вошло в привычку повторять эти слова, но подтвердить свой вывод под присягой я не мог бы даже по требованию моей королевы или же отечества.

Поскольку в нашем повествовании мы еще не дошли до Питтсбурга, могу заметить, что завтрак на судне был, пожалуй, наименее аппетитной трапезой, ибо в дополнение ко всяким острым ароматам, источаемым помянутыми яствами, от устроенной рядом стойки исходили пары джина, виски, бренди и рома, к которым явственно примешивался застоялый запах табака. Многие пассажиры

(понятно, джентльмены) не особенно заботились о чистоте своего белья, которое подчас было таким же желто-бурым, как ручейки, вытекшие у них из уголков рта, когда они жевали табак, да так и засохшие. К тому же воздух еще не успевал очиститься от запаха, порожденного тридцатью только что убранными постелями, о которых время от времени более настойчиво напоминало появление некоей дичи, не числящейся в меню.

И все-таки, несмотря на эти нелады - а и в них я усматривал что-то забавное, - подобный способ путешествия не лишен был приятности, и я с большим удовольствием вспоминаю сейчас о многом. Даже выбежать в пять часов утра с голой шеей из смрадной каюты на грязную палубу, зачерпнуть ледяной воды, погрузить в нее голову и вытащить освеженную и пылающую от холода, -

как это хорошо! Прогулка быстрым пружинистым шагом по бечевнику в промежутке между умыванием и завтраком, когда каждая вена и каждая артерия трепещут здоровьем; волшебная красота нарождающегося дня, когда свет словно льется отовсюду; ленивое покачиванье судна, когда лежишь, ничего не делая, на палубе и смотришь на ярко-синее небо, - не смотришь, а погружаешь в него взгляд; бесшумное скольжение ночью мимо хмурых гор, ощетинившихся темными деревьями и вдруг взъярившихся где-то в высоте одной пламенеющей красной точкой - там невидимые люди лежат вкруг костра; мерцание ярких звезд, которых не тревожит ни шум колеса, ни свист пара, ни иной какой-либо звук, -

только прозрачно журчит вода, рассекаемая нашим суденышком, - какие все это чистые радости.

Потом потянулись новые селения и одинокие хижины и бревенчатые дома, -

зрелище особенно интересное для иностранца, прибывшего из старой, обжитой страны: хижины с простыми глиняными печами, сложенными снаружи, а рядом помещения для свиней, немногим хуже иного человеческого жилья; окна с выбитыми стеклами, заделанные старыми шляпами, тряпками, старыми досками, остатками одеял и бумагой; прямо под открытым небом стоят самодельные кухонные шкафы без дверец, где хранится скудная домашняя утварь - глиняные кувшины и горшки. Глазу не на чем отдохнуть: то поля пшеницы, густо усеянные корягами толстенных деревьев, то извечные болота и унылые топи, где сотни прогнивших стволов и спутанных ветвей мокнут в стоячей воде. А как угнетает вид огромных пространств, где поселенцы выжигают лес, - израненные тела деревьев лежат вокруг, точно трупы убитых, а среди них, то здесь, то там какой-нибудь черный, обугленный исполин вздымает к небу иссохшие руки и словно призывает проклятия на головы своих врагов. Порою ночью наш путь пролегал по пустынной теснине, похожей на проходы в Шотландских горах - вода сверкала и отливала холодным блеском в свете луны, а высокие крутые холмы так близко подступали к нам, что, казалось, нет отсюда иного выхода, кроме узкой дорожки, оставшейся позади, но вдруг одна из мохнатых стен как бы разверзалась, пропуская нас в свою страшную пасть, и, заслонив от нас лунный свет, окутывала наш путь тенью и мраком.

Из Гаррисбурга мы выехали в пятницу. В субботу утром мы прибыли к подножию горы, через которую переваливают по железной дороге. Тут проложено по склону десять путей: пять для подъема и пять для спуска; безостановочно работающая машина втаскивает наверх и потом медленно спускает вниз вагончики; на сравнительно пологих участках прибегают к помощи лошадей или паровоза - смотря по обстоятельствам. В некоторых местах рельсы проложена по самому краю пропасти, и взор путешественника, выглянувшего из окна, не задерживаемый ни каменной, ни железной оградой, устремляется прямо в недра горы. Везут нас, однако, очень осторожно, не больше чем по два вагончика сразу. И пока принимаются такие меры, можно ничего не опасаться.

Чудесно было ехать вот так на большой скорости по гребню горы и смотреть вниз, в долину, залитую светом и радующую глаз нежностью красок: сквозь вершины деревьев мелькают разбросанные хижины; дети выбегают на порог; с лаем выскакивают собаки, которых мы видим, но не слышим; испуганные свиньи опрометью несутся домой; семьи сидят в незатейливых садиках; коровы с тупым безразличием смотрят вверх; мужчины без сюртука, но в жилетах глядят на свои недостроенные дома, обдумывая, что делать завтра, а мы, словно вихрь, мчимся вперед, высоко над ними. Когда же мы пообедали и вагончики, дребезжа и грохоча, покатились, влекомые под уклон собственной тяжестью, -

было забавно смотреть, как далеко позади, отцепленный от нас паровоз, пыхтя, одиноко ползет вниз, словно огромное насекомое, - его зеленая с желтым спина так блестела на солнце, что, распусти он вдруг крылышки и умчись вдаль, никто, я думаю, ничуть бы не удивился. Но он очень деловито остановился неподалеку от нашей стоянки, на берегу канала, и, не успели мы отчалить, как, отдуваясь, уже снова полез в гору с пассажирами, ожидавшими нашего прибытия, чтобы проделать в обратном направлении тот путь, который привел нас сюда.

В понедельник вечером огни печей и стук молотков на берегах канала известили нас, что эта часть нашего путешествия подходит к концу. Миновав еще одно немыслимое сооружение, какое может только присниться - длинный акведук через реку Аллигени, еще более странный, чем Гаррисбургский мост, ибо это была настоящая деревянная зала с низким потолком, заполненная водой, мы вынырнули на свежий воздух средь задворков уродливых строений, шатких переходов и лестниц, какие во множестве встречаешь у воды, будь то река, море, канал или канава; итак, мы в Питтсбурге.

Питтсбург похож на английский Бирмингем, - по крайней мере так утверждают его жители. Если не принимать во внимание его улиц, магазинов, домов, фургонов, фабрик, общественных зданий и населения, то возможно, что это и так. Над ним безусловно висит великое множество дыма, и он славится своими чугуноплавильными заводами. Помимо тюрьмы, о которой я уже упоминал, в городе есть неплохой арсенал и другие учреждения. Он красиво расположен на реке Аллигени, через которую переброшено два моста; прелестны и виллы богатых горожан, разбросанные по окрестным холмам. Поместили нас в превосходной гостинице и отменно обслуживали. В ней, как всегда, было полно постояльцев, она очень большая, и по фасаду ее тянется просторная колоннада.

Мы провели здесь три дня. Следующим намеченным нами пунктом был Цинциннати, и так как едут туда пароходом, а на Западе Соединенных Штатов пароходы в навигационный сезон обычно взлетают на воздух по два в неделю, представлялось разумным навести справки о сравнительной надежности судов, находившихся в ту пору на реке и ждавших отправления по этому маршруту.

Больше всего нам рекомендовали "Мессенджер". Его отплытие переносилось со дня на день чуть не две недели - и всякий раз говорили, что уж завтра непременно, но он все не уходил, и что-то не заметно было, чтобы капитан имел на этот счет твердое намерение. Но таков уж здесь обычай: ведь если закон обяжет вольного, независимого гражданина держать свое слово перед публикой, что же станется со свободой личности? Да так оно и для дела удобнее. Если пассажиров обманывают из деловых соображений или из деловых соображений чинят им неудобства, кто же, будучи сам истым дельцом, скажет:

"С этим пора покончить"?

Торжественное оповещение о часе отхода судна произвело на меня столь сильное впечатление, что я тогда (еще не зная здешних порядков) хотел уже сломя голову мчаться на пароход, но получив в частном порядке доверительные сведения, что раньше пятницы, первого апреля, он не отойдет, мы со всеми удобствами прожили это время на суше и в полдень указанного дня взошли на борт.

ГЛАВА XI

Из Питтсбурга в Цинциннати на пароходе Западной линии. - Цинциннати

"Мессенджер" стоял у причала среди множества мощных пароходов, которые с высоты холмов вокруг гавани, да еще на фоне обрывистого противоположного берега казались не больше плавающих моделей. Он взял на борт человек сорок пассажиров, не считая бедного люда на нижней палубе, и через каких-нибудь полчаса мы отчалили в путь.

В нашем распоряжении была отдельная каюта на две койки, вход в которую был через дамскую каюту. Такое "местоположение" нашей каюты несомненно имело своп преимущества, так как находилась она на корме, а нам многократно и убедительно советовали держаться как можно дальше от носа, "поскольку взрывы на пароходах обычно бывают в передней части". Предупреждение это не было излишним, как убедительно доказывали обстоятельства не одного рокового случая, приключившегося за время нашего пребывания в Соединенных Штатах.

Помимо этой удачи, с которой мы могли себя поздравить, несказанно отрадным было и то, что в нашем распоряжении имелся уголок, пусть совсем крохотный, где мы могли побыть одни; а так как каждая из маленьких спален, в числе которых была и наша, помимо двери в дамскую каюту, имела еще застекленную дверь, выходившую в узкий проход на палубе, куда редко забредали остальные пассажиры и где можно было посидеть в тишине и покое, любуясь сменой пейзажа, мы с большим удовольствием вступили во владение нашим новым жилищем.

Если местные пакетботы, описанные мною выше, не имеют никакого сходства с привычными для нас морскими судами, пароходы Западной линии еще более далеки от нашего представления о корабле. Не придумаю даже, с чем бы их сравнить и как описать.

Прежде всего, у них нет ни мачт, ни канатов, ни снастей, ни такелажа, ни какого-либо еще корабельного снаряжения, да и корпус их ничем не напоминает нос корабля, корму, борта или киль. Если бы не то, что они спущены на воду и являют взору два кожуха, прикрывающих гребные колеса, можно было бы подумать, что они предназначены для прямо противоположных целей, скажем, для несения какой-то службы на суше, высоко в горах. Даже палубы и то на них не видно, - лишь длинный черный уродливый навес, усеянный хлопьями гари, а над ним - две железные трубы, выхлопная труба, через которую со свистом вырывается пар, и стеклянная штурвальная рубка. Затем, по мере того как вы переводите взгляд вниз, на воду, вам предстают стены, двери и окна кают, до того нелепо притулившихся друг к другу, точно это маленькая улочка, застроенная сообразно вкусам десяти домовладельцев; все это покоится на балках и столбах, опорой которым служит грязная баржа, всего на несколько дюймов поднимающаяся над уровнем воды; а в тесном пространстве между верхним сооружением и палубой этой баржи размещены топка и машины, открытые с боков любому ветру и любому дождю, какой он прихватит с собой по пути.

Когда проплываешь мимо такого судна ночью и видишь ничем, как я только что описал, не защищенное пламя, которое ревет и бушует под хрупким сооружением из крашеного дерева; видишь машины, никак не огороженные и не предохраняемые, работающие среди толпы зевак, переселенцев и детей, заполняющих нижнюю палубу, под надзором беспечных людей, познавших их тайны каких-нибудь полгода назад, - право же, кажется удивительным не обилие роковых катастроф, а то, что плавание на таких судах может вообще пройти благополучно.

Внутри через все судно тянется длинная узкая кают-компания, по обеим сторонам которой расположены пассажирские каюты. Небольшая часть кают-компании ближе к корме, отделена перегородкой и предоставлена дамам, противоположная же ее часть отведена под бар. Посредине стоит длинный стол.

в каждом конце - по печке. Умываются на носу, на палубе. Устроено это несколько лучше, чем на баркасе, но не намного. Каким бы средством передвижения мы ни пользовались, везде американцы по части личной чистоплотности и общей гигиены отличались крайней неряшливостью и неопрятностью, и я склонен думать, что немало болезней проистекает отсюда.

Нам предстояло провести на борту "Мессенджера" три дня, и в Цинциннати

(если обойдется без катастрофы) мы должны были прибыть в понедельник утром.

Трижды в день мы собирались за трапезой. В семь часов завтракали, в половине первого - обедали и часов в шесть ужинали. Всякий раз на стол подавалось очень много тарелок и блюд и на них очень немного снеди, так что хотя внешне это походило на пышное "пиршество", в действительности все сводилось к жалкой косточке, Это, конечно, не относится к тем, кто питает пристрастие к ломтику свеклы, кусочку пересушенного мяса, а также к сложным смесям из желтых пикулей, маиса, яблочного пюре и тыквы.

Иные не прочь полакомиться всем этим одновременно (да еще и консервированным компотом) в виде гарнира к жареной свинине. Обычно это диспептические леди и джентльмены, поедающие за завтраком и ужином неслыханное количество горячих кукурузных лепешек (столь же полезных для пищеварения, как запеченная в тесте подушечка для булавок). Те же, кто не имеет такой привычки и любит накладывать себе на тарелку разные кушанья порознь и понемножку, как правило мечтательно сосут свои ножи и вилки, прежде чем решить, за что приняться; затем вынимают их изо рта; кладут на тарелку; берут чего-нибудь с блюда, и весь процесс начинается сначала.

Единственное питье, какое подают к обеду, - холодная вода в больших кувшинах. За столом никто ни с кем не разговаривает. Все пассажиры на редкость угрюмы, и кажется, что их гнетут какие-то невероятные тайны. Ни разговоров, ни смеха, ни веселья, никакого общения - кроме совместного слюноизвержсния, да и то молча, когда все соберутся у печки после очередного принятия пищи. Все тупо и вяло садятся за стол; напихивают себя пищей, точно завтраки, обеды и ужины существуют лишь для выполнения природных потребностей и не могут служить ни увеселением, ни удовольствием, и, проглотив в угрюмом молчании еду, угрюмо замыкаются в себе. Если бы не это животное утоление потребностей, можно было бы подумать, что вся мужская половица компании - унылые призраки бухгалтеров, скончавшихся за рабочим столом, - так они похожи на людей, утомленных делами и подсчетами.

Гробовщики при исполнении служебных обязанностей показались бы весельчаками рядом с ними, а закуска на поминках, в сравнении со здешней едой, -

настоящим пиршеством.

Публика, надо сказать, подобралась вся на одно лицо. Никакого разнообразия характеров. Едут примерно по одним и тем же делам, говорят и делают одно и то же и на один и тот же лад, следуя одной и той же скучной, безрадостной рутине. За всем этим длинным столом едва ли найдется человек, хоть чем-то отличный от своего соседа. Какое счастье, что как раз напротив меня сидит эта девочка лет пятнадцати с подбородком болтушки; воздавая ей должное, надо сказать, что и ведет она себя соответственно и полностью оправдывает почерк природы, ибо из всех маленьких говоруний, когда-либо нарушавших сонный покой дамской каюты, она была самой неугомонной.

Хорошенькая молодая особа, которая сидит немножко дальше, всего лишь в прошлом месяце вышла замуж за молодого человека с бачками, который сидит за ней. Они собираются поселиться на самом крайнем Западе, где он прожил четыре года, но где она никогда не была. Оба они на днях перевернулись в карете

(дурное предзнаменование в любом другом месте, где кареты не так часто переворачиваются), и у него забинтована голова, на которой еще не зажила рана. Она тогда тоже ушиблась и пролежала несколько дней без сознания, что сейчас не мешает ее глазкам ярко блестеть.

За этой четой сидит человек, который едет на несколько миль дальше места их назначения "благоустраивать" недавно открытый медный рудник. Он везет с собой целую будущую деревню: несколько сборных домов и аппаратуру для выплавки меди. Везет он и людей. Частью это американцы, а частью ирландцы; они столпились на нижней палубе, где вчера вечером развлекались до глубокой ночи попеременно пальбой из пистолеток и пением псалмов.

Описанные мною люди, а также те немногие, что задержались за столом минут на двадцать, поднимаются и уходят. Уходим и мы и, пройдя через нашу миленькую каюту, усаживаемся в уединенной галерее снаружи.

Все та же красивая большая река; в некоторых местах она чуть шире, чем в других, - тогда на ней обычно красуется зеленый островок, покрытый деревьями, который делит ее на два протока. Время от времени мы останавливаемся на несколько минут (где - запастись топливом, где - забрать пассажиров) у какого-нибудь городка иди деревушки (я должен был бы сказать

"города", ибо здесь все только города), но большею частью плывем мимо пустынных берегов, поросших деревьями, которые уже покрылись ярко-зеленой листвой. На мили и мили тянутся эти пустынные места, - и ни признака человеческого жилья, ни следа человеческой ноги, вообще никакой жизни, -

разве что мелькнет сизая сойка с таким ярким и в то же время нежным по цвету опереньем, что она кажется летящим цветком. Изредка - и все реже и реже -

попадается бревенчатая хижина, прилепившаяся у склона холма, среди небольшой выруби, - из трубы ее вьется голубой дымок прямо в небо. Стоит она у края валкого пшеничного поля, испещренного огромными уродливыми пнями, похожими на вросшие в землю колоды мясника. Порою видно, что участок только что расчищен, поваленные деревья еще лежат на земле, а в хижину лишь нынешним утром перебрались обитатели. Когда мы проезжаем мимо такой вырубки, поселенец, опустив топор или молоток, задумчиво смотрит на людей из широкого мира. Из наспех сколоченной лачуги, похожей на цыганскую кибитку, поставленную на землю, высыпают дети, - они хлопают в ладони и кричат.

Собака взглянет на нас и снова уставится в лицо хозяину, точно ее беспокоит, что все превратили работу и нимало не интересуют проезжие бездельники. А передний план - все тот же. Река размыла берега, и величавые деревья попадали в воду. Иные пролежали здесь так долго, что превратились в высохший серый скелет. Иные только что рухнули, и, все еще держась корнями в земле, они купают в реке свою зеленую крону и пускают все новые побеги и ветви.

Иные того и гляди повалятся. Иные затонули так давно, что их оголенные сучья торчат из воды посреди потока, и кажется, сейчас схватят судно и утащат на дно.

И среди всего этого, угрюмо пыхтя, двигается неуклюжая громадина, при каждом обороте гребного колеса выпуская пар с таким ревом, что, думается, от него должно проснуться индейское воинство, погребенное вон там, под высоким курганом - настолько древним, что могучие дубы и лесные деревья пустили в нем корни, и настолько высоким, что он кажется настоящим холмом рядом с холмами, насажденными вокруг Природой. Даже река, словно и она состраждет вымершим племенам, которые так хорошо здесь жили сотни лет тому назад в святом неведении о существовании белых, отклоняется в сторону от намеченного пути, чтобы пожурчать у самого кургана, - и немного найдется таких мест, где Огайо сверкала бы ярче, чем у Большой Могилы.

Все это я вижу, сидя на узенькой галерее, про которую я писал выше.

Вечерний сумрак медленно наползает, меняя расстилающийся передо мной пейзаж, как вдруг мы останавливаемся, чтобы высадить несколько переселенцев.

Пять мужчин, пять женщин и девочка. Все их достояние - мешок, большой ящик да старый стул с высокой спинкой и плетеным сиденьем, который и сам-то

- бобыль-переселенец. Их отвозят на берег в лодке, так как здесь мелко, а судно стоит в некотором отдалении, поджидая ее. Высаживают их у высокого откоса, - наверху виднеется несколько бревенчатых хижин, к которым ведет только длинная извилистая тропинка. Надвигаются сумерки, но солнце еще ярко пламенеет, зажигая красным огнем воду, и вершины нескольких деревьев полыхают огнем.

Мужчины первыми выпрыгивают из лодки; помогают выйти женщинам;

вытаскивают мешок, ящик, стул; говорят до свиданиям гребцам, помогают им столкнуть лодку в воду. При первом всплеске весел самая старая из женщин молча опускается на старый стул, у края воды. Больше никто не садится, хотя на ящике хватило бы места для всех. Они стоят, где их высадили, точно окаменев, и смотрят вслед лодке. Стоят, не шелохнувшись, молча, вокруг старушки и ее старого стула, не обращая внимания на то, что мешок и ящик брошены у самой воды, взоры всех прикованы к лодке. Вот она подошла к пароходу, стала борт о борт, матросы поднялись на палубу, машины заработали, и мы пыхтя двинулись дальше. А они все стоят, даже рукой не махнули. Я вижу их в бинокль, хотя за дальностью расстояния и в сгустившейся темноте они кажутся лишь точками: они все еще мешкают, старушка по-прежнему сидит на своем старом стуле, остальные по-прежнему недвижно стоят вокруг нее. Так я их и теряю постепенно из виду.

Ночь опустилась темная, а в тени лесистого берега, где мы едем, и вовсе черно. Проплыв довольно долго под сенью темной массы переплетающихся ветвей, мы вдруг вынырнули на открытое место, где горели высокие деревья. Каждая веточка и каждый сучочек словно вычерчены багровым светом, и когда ветер слегка покачивает и колеблет их, кажется, что они произрастают в огне. О таком зрелище разве что прочтешь в какой-нибудь легенде про заколдованный лес, - только вот грустно смотреть, как эти благородные творения природы гибнут страшной смертью, в одиночку, и думать, сколько пройдет и сменится лет, прежде чем чудодейственные силы, создавшие их, вновь вырастят такие деревья. Но настанет время, когда в их остывшем пепле пустят корни растения еще не родившихся столетий и неугомонные люди далеких времен отправятся в эти вновь опустевшие места, а их собратья в далеких городах, что сейчас покоятся, быть может, под бурным морем, будут читать на языке, чуждом ныне любому уху, но им давно известном, о первобытных лесах, не знавших топора, о джунглях, где никогда не ступала нога человека.

Поздний час, и сон заволакивает эти картины и эти мысли, а когда снова наступает утро, - солнце золотит крыши домов шумного города, где к широкому мощеному причалу пришвартовалось наше судно рядом с другими судами, среди флагов, вращающихся колес и гулкого гомона снующих вокруг людей, точно и не было на протяжении целой тысячи миль этой пустыни, этого безмолвия.

Цинциннати - красивый город, оживленный, веселый и процветающий. Не часто можно встретить место, которое бы с первого взгляда произвело на иностранца такое хорошее и приятное впечатление, как эти чистенькие, белые с красным, домики, отлично вымощенные дороги и тротуары из цветного кирпича.

Не разочаровывает вас и более близкое знакомство. Улицы здесь широкие и просторные, магазины - превосходные, частные дома отличаются изяществом и строгостью линий. В их разнообразных стилях видна изобретательность и выдумка, особенно порадовавшие нас после тупости, царившей на пароходе, ибо они как бы подтверждали, что такие качества еще существуют на свете.

Стремление приукрасить эти хорошенькие виллы и сделать их еще более привлекательными ведет к тому, что здесь сажают много деревьев и цветов и разбивают садики, за которыми бережно ухаживают и один вид которых действует неизъяснимо освежающе и радует глаз пешехода. Меня положительно очаровал Цинциннати, равно как и гора Оберн в его предместье, откуда открывается поразительно красивый вид на город, лежащий в окружении холмов.

На следующий день после нашего прибытия здесь должен был состояться большой съезд поборников трезвенности *, и поскольку путь процессии, когда она проходила утром по городу, пролегал под окнами нашей гостиницы, я имел полную возможность наблюдать ее. В ней шло несколько тысяч человек - членов различных "Отделений вашингтонского общества трезвенности", а предводительствовали ею офицеры на конях, в развевающихся ярких шарфах и лентах, которые гарцевали взад и вперед вдоль рядов. Были тут и оркестры и несчетное множество знамен и плакатов - словом, живое, праздничное шествие.

Особенно приятно было мне увидеть здесь ирландцев, которые держались особняком и усиленно размахивали зелеными шарфами, высоко неся над головой свой национальный инструмент - арфу - и портрет отца Мэтью *. Вид у них был, по обыкновению, веселый и добродушный; и до чего же независимо они держатся, подумал я, хоть им и приходится, здесь тяжко трудиться и, чтобы заработать себе на хлеб, браться за любой труд.

Плакаты были отлично нарисованы и величественно плыли по улице. На одном была изображена скала, разбиваемая могучим ударом, от которого забил родник; на другом - трезвенник с "увесистым топором" (как, наверно, сказал бы тот, кто нес плакат), замахнувшийся на змею, которая того и гляди прыгнет на него с бочонка со спиртом. Но главным в этом параде была огромная аллегория, которую несли корабельные плотники: на одной стороне плаката был изображен пакетбот "Алкоголь", разлетающийся в щепы от взрыва котла, а на другой славное судно "Трезвенность", которое мчится с попутным ветром на всех парусах к вящему удовольствию капитана, команды и пассажиров.

Пройдя по городу, процессия должна была собраться в определенном месте, где, как указывалось в печатной программке, ее будут приветствовать дети, ученики различных бесплатных школ, которые "исполнят песни о трезвости". Я не сумел попасть туда вовремя, чтоб услышать маленьких певчих и рассказать об ртом новом виде вокального увеселения, - новом во всяком случае для меня,

- зато я увидел огромное заполненное демонстрантами поле, где каждое общество, собравшись вокруг своих знамен и плакатов, молча внимало своему оратору. Речи, судя по тому немногому, что мне пришлось услышать, безусловно, приличествовали случаю, ибо воды в них было столько, сколько можно выжать из мокрого одеяла, но главным было поведение и внешний вид слушателей на протяжении этого дня, - они являли собой поразительное и многообещающее зрелище.

Цинциннати заслуженно славится своими бесплатными школами, которых такое множество, что ни один проживающий в городе ребенок не может остаться без образования из-за отсутствия средств у родителей, ибо школы здесь принимают до четырех тысяч учеников в год. Я посетил лишь одно из этих заведений в часы занятий. В классе для мальчиков, где я увидел очень много веселых ребятишек (в возрасте, по-моему, от шести до десяти-двенадцати лет), преподаватель предложил мне устроить экспромтом экзамен по алгебре, что я не без трепета отклонил, поскольку вовсе не был уверен, что сумею уловить ошибки. В школе для девочек мне предложили устроить проверку по чтению, и поскольку я чувствовал себя более или менее в силах оценить это искусство, я и выразил готовность прослушать учениц. Тогда им роздали книги, и пять или шесть девочек стали читать по очереди отрывки из истории Англии. Но, по-видимому, изложение было уж очень сухое и выше их понимания, а потому, когда, запинаясь, они преодолели три или четыре скучнейших пассажа об Амьенском договоре * и прочих увлекательных предметах подобного рода (явно не поняв и десяти слов), я сказал, что вполне удовлетворен. Возможно, они забрались по лестнице науки так высоко, чтобы поразить гостя, и в другое время они держатся ступенек пониже, но меня куда больше порадовало бы и удовлетворило, если бы им дали поупражняться при мне в каких-то более простых, понятных им вещах.

Как и во всех других местах, которые мне довелось посетить, судьи здесь обладают благородством нрава и целей. Я на несколько минут заглянул в одно судебное присутствие и нашел, что оно ничем не отличается от тех, которые я уже описал. Разбиралось какое-то мелкое дело, публики было немного, а свидетели, члены суда и присяжные чувствовали себя довольно уютно и весело, как в семейном кругу.

Люди, среди которых мне пришлось вращаться, были умны, любезны и приятны. Жители Цинциннати гордятся своим городом, как одним из самых примечательных в Америке, - и не без оснований: сейчас это прекрасный процветающий город с населением в пятьдесят тысяч душ, тогда как лет двести пятьдесят тому назад здесь шумели дикие леса (все это место было откуплено в те годы за несколько долларов), а населяла их горсточка поселенцев, ютившихся в бревенчатых хижинах на берегу реки.

ГЛАВА XII

Из Цинциннати в Луисвиль на одном пакетботе и из Луисвиля в Сент-Луис на другом. - Сент-Луис

Покинув Цинциннати в одиннадцать часов утра, мы направились в Лунсвиль на пакетботе компании "Пайк", на нем везли почту, и потому он был более высокого класса, чем тот, на котором мы плыли из Питтсбурга. Поскольку на весь переезд требуется часов двенадцать-тринадцать, мы решили, что выберем такой пароход, который к ночи прибывал бы в Луисвиль, так как нас никогда не прельщал ночлег в каюте, если можно было поспать где-нибудь еще.

Случилось так, что на борту этого судна, помимо обычной унылой толпы пассажиров, находился некто Питчлин, вождь индейского племени чокто; он послал мне свою визитную карточку, и я имел удовольствие долго беседовать с ним.

Он превосходно говорил по-английски, хотя, по его словам, начал изучать язык уже взрослым юношей. Он прочел много книг, и поэзия Вальтера Скота, видимо, произвела на него глубокое впечатление, - особенно вступление к

"Деве с озера" и большая сцена боя в "Мармионе": несомненно, его интерес и восторг объяснялись тем, что эти поэмы были глубоко созвучны его стремлениям и вкусам. Он, видимо, правильно понимал все прочитанное, и если какая-либо книга затрагивала его своим содержанием, она вызывала в нем горячий, непосредственный, я бы сказал даже страстный, отклик. Одет он был в наш обычный костюм, который свободно и с необыкновенным изяществом сидел на его стройной фигуре. Когда я высказал сожаление по поводу того, что вижу его не в национальной одежде, он на мгновение вскинул вверх правую руку, словно потрясая неким тяжелым оружием, и опустив ее, ответил, что его племя уже утратило многое поважнее одежды, а скоро и вовсе исчезнет с лица земли; но он прибавил с гордостью, что дома носит национальный костюм.

Он рассказал мне, что семнадцать месяцев не был к родных краях - к западу от Миссисипи - и теперь возвращается домой. Все это время он провел по большей части в Вашингтоне в связи с переговорами, которые ведутся между его племенем, и правительством, - они еще не пришли к благополучному завершению (сказал он грустно), и он опасается, не придут никогда: что могут поделать несколько бедных индейцев против людей, столь опытных в делах, как белые? Ему не нравилось в Вашингтоне: он быстро устает от городов - и больших и маленьких, его тянет в лес и прерии.

Я спросил его, что он думает о конгрессе. Он ответил с улыбкой, что в глазах индейца конгрессу не хватает достоинства.

Он сказал, что ему очень хотелось бы на своем веку побывать в Англии, и с большим интересом говорил о тех достопримечательностях, которые он бы там с удовольствием посмотрел. Он очень внимательно выслушал мой рассказ о той комнате в Британском музее, где хранятся предметы быта различных племен, переставших существовать тысячи лет тому назад, и нетрудно было заметить, что при этом он думал о постепенном вымирании своего народа.

Это навело нас на разговор о галерее мистера Кэтлина *, о которой он отозвался с большой похвалой, заметив, что в этой коллекции есть и его портрет и что сходство схвачено "превосходно". Мистер Купер, сказал он, хорошо обрисовал краснокожих; мой новый знакомый уверен, что это удалось бы и мне, если б я поехал с ним на его родину, и стал охотиться на бизонов, -

ему очень хотелось, чтобы я так и поступил. Когда я сказал ему, что даже если б я и поехал, то вряд ли бы нанес бизонам много вреда, - он воспринял мой ответ как остроумнейшую шутку и от души рассмеялся.

Он был замечательно красив; лет сорока с небольшим, как мне показалось.

У него были длинные черные волосы, орлиный нос, широкие скулы, смуглая кожа и очень блестящие, острые, черные, пронзительные глаза. В живых осталось всего двадцать тысяч чокто, сказал он, и число их уменьшается с каждым днем.

Некоторые его собратья-вожди принуждены были стать цивилизованными людьми и приобщиться к тем знаниям, которыми обладают белые, так как это было для них единственной возможностью существовать. Но таких немного, остальные живут, как жили. Он задержался на этой теме и несколько раз повторил, что если они не постараются ассимилироваться со своими покорителями, то будут сметены с лица земли прогрессом цивилизованного общества.

Когда мы, прощаясь, пожимали друг другу руки, я сказал ему, что он непременно должен приехать в Англию, раз ему так хочется увидеть эту страну;

что я надеюсь когда-нибудь встретиться с ним там и могу обещать, что его там примут тепло и доброжелательно. Мое заверение было ему явно приятно, хоть он и заметил, добродушно улыбаясь и лукаво покачивая головой, что англичане очень любили краснокожих в те времена, когда нуждались в их помощи, но не слишком беспокоились о них потом.

Он с достоинством откланялся, - самый безупречный прирожденный джентльмен, какого мне доводилось встречать, - и пошел прочь, выделяясь среди толпы пассажиров как существо иной породы. Вскоре после этого он прислал мне свою литографированную фотографию, на ней он очень похож, хотя, пожалуй, не так красив; и я бережно храню этот портрет в память о нашем кратком знакомстве.

Никаких особенно живописных мест мы за этот день не проезжали и в полночь прибыли в Луисвиль. Ночевали мы в "Галт-Хаус" - великолепном отеле, где мы устроились так роскошно, словно находились в Париже, а не за сотни миль по ту сторону Аллеганских гор.

Поскольку в городе не было ничего настолько интересного, чтобы стоило здесь задержаться, мы решили на следующий же день пуститься дальше на другом пакетботе - "Фултон", на который мы должны были сесть около полуночи в пригороде, именуемом Портленд, где пакетбот будет ожидать впуска в канал.

Время после завтрака мы посвятили поездке по городу, - правильно распланированному и веселому: улицы его, пересекающиеся под прямыми углами, обсажены молодыми деревьями. Здания здесь закопченные и почерневшие от битуминозного угля, но англичанин вполне привычен к такому зрелищу и потому не склонен придираться. Тут не было заметно особого делового оживления, а ряд недостроенных домов и незаконченных усовершенствований словно указывал на то, что город пережил строительную горячку в период увлечения

"прогрессом" и теперь страдает от реакции, последовавшей за лихорадочным напряжением всех его сил.

По дороге в Портленд мы проехали мимо "Канцелярии мирового судьи", очень меня позабавившей, - она больше походила на школу, возглавляемую дамой-патронессой, чем на судебный орган, ибо это страшное учреждение занимало всего лишь маленькое, располагающее к лени, никудышное зальце с открытой террасой на улицу; две-три фигуры (вероятно, мировой судья и его приставы) грелись на солнышке, - воплощение истомы и покоя. Это была поистине Фемида *, удалившаяся от дел за недостатком клиентов: она продала меч и весы и теперь дремлет, устроившись поудобнее и положив ноги на стол.

Как и повсюду в здешних краях, дорога кишит свиньями всех возрастов: куда ни глянь - одни развалились и крепко спят, другие с хрюканьем бродят по дороге в поисках скрытых лакомств. Я всегда чувствовал необъяснимую нежность к этим нелепым животным и, когда не было других развлечений, находил неиссякаемый источник забавы в наблюдении за ними. В то утро во время нашей поездки я оказался свидетелем маленького инцидента между двумя поросятами, в котором было столько человеческого, что он мне казался тогда уморительно комичным, хотя в пересказе получится, боюсь, довольно пресным.

Один молодой джентльмен (деликатный боровок с несколькими соломинками, прилипшими к пятачку, что указывало на произведенные им недавно изыскания в навозной куче) в глубокой задумчивости шествовал по дороге, как вдруг перед его испуганным взором предстал его брат, который до сих пор лежал незамеченный в размытой дождем выбоине, - он весь был покрыт жидкой грязью и походил на привидение. Никогда еще все поросячье существо молодого джентльмена не бывало так потрясено! Он попятился по меньшей мере фута на три, секунду смотрел, не мигая, и затем пустился наутек; от быстрого бега и от ужаса его крошечный хвостик трясся, как обезумевший маятник. Но, отбежав совсем недалеко, он стал рассуждать сам с собой о природе этого устрашающего видения и, раздумывая, постепенно замедлял бег; наконец он стал и обернулся.

Все из той же выбоины смотрел на него брат, сплошь покрытый блестевшей на солнце грязью и бесконечно удивленный его поведением! Едва удостоверившись в этом, - а удостоверялся он так тщательно, что, казалось, вот-вот заслонит от солнца глаза ладонью, чтобы лучше видеть, - он помчался назад крупной рысью, набросился на брата и отхватил кончик его хвоста в порядке предупреждения: впредь, мол, будь поосторожнее и никогда больше не позволяй себе подобных шуток со своими родичами!

Когда мы пришли, пакетбот стоял у канала в ожидании медлительной процедуры пропуска через шлюз; и мы тотчас поднялись на борт; вскоре после этого к нам явился посетитель совсем особого рода - некий великан из Кентукки по имени Портер - человек ростом всего-навсего в семь футов восемь дюймов, если мерить без каблуков.

На земле еще не существовало племени, которое бы так наглядно опровергало историю, как эти самые великаны, или которое более жестоко оклеветали бы летописцы. Вместо того чтобы, рыча и опустошая все вокруг, вечно блуждать по миру в поисках новых припасов для своих людоедских кладовых и учинять беззаконные набеги на рынки, - они, оказывается, самые кроткие люди на земном шаре, склонные к молочной и растительной пище и готовые отдать все на свете за спокойную жизнь. Приветливость и мягкость их нрава настолько очевидны, что, сказать по совести, юнца, который прославился убийством этих беззащитных существ *, я считаю коварным бандитом: прикрываясь филантропическими побуждениями, он, должно быть, втайне прельстился только богатствами, накопленными в их замках, и надеждой на поживу. И я тем более склонен так думать, что даже певец этих подвигов, при всем пристрастии к своему герою, вынужден признать, что умерщвленные чудовища, о которых идет речь, отличались самым кротким и невинным нравом, были крайне простодушны и легковерны, слушали разинув рот, самые неправдоподобные россказни, легко попадались в ловушку и даже (как Великан из Уэллса) в чрезмерном радушии гостеприимных хозяев предпочли бы скорее отдать все до последнего, чем уличить гостя в мошенничестве и неблаговидной ловкости рук.

На примере великана из Кентукки лишний раз подтверждалась справедливость этого положения. Он страдал слабостью в коленках, и на его длинном лице читалась такая доверчивость, словно он готов был просить поощрения и поддержки даже у человека ростом в пять футов девять дюймов. Ему всего двадцать пять лет, сказал он, и вырос он лишь недавно, - вдруг выяснилось, что надо удлинять его невыразимые. В пятнадцать лет он был коротышкой, и тогда его отец англичанин и мать ирландка насмехались над ним, говоря, что он слишком мал, чтобы поддерживать престиж семьи. Он добавил, что слаб здоровьем, но, правда, последнее время ему стало лучше; впрочем, найдется немало коротышек, которые станут уверять шепотком, будто он пьет сверх меры.

Насколько я понимаю, он - кучер, хотя как он правит лошадьми, понять трудно - разве что становится на запятки и ложится всем телом на крышу экипажа, упершись подбородком в козлы. В качестве диковинки он захватил с собой свой пистолет. Окрестив его "Ружье-Малютка" и выставив у себя в витрине, любой мелочной торговец в Холборне нажил бы состояние. Показав себя и поболтав немного, он распростился с нами, захватил свой карманный

"пистолетик" и стал пробираться к выходу из каюты, возвышаясь над людьми ростом в шесть футов и больше, точно маяк над фонарными столбами.

Несколько минут спустя мы вышли из канала и двинулись по реке Огайо.

Распорядок дня на судне был такой же, как на "Мессенджере", и пассажиры были такие же. Ели мы в те же часы и те же блюда, так же скучно и с соблюдением тех же традиций. Пассажиров, казалось, угнетала та же скрытность, и они так же не умели радоваться или веселиться. Никогда в жизни не видел я такой безысходной, тягостной скуки, какая царила на этом судне во время еды; даже воспоминание о ней давит меня, и я сразу начинаю чувствовать себя несчастным. Сидя у себя в каюте с книгой или рукописью на коленях, я просто страшился наступления часа, который призывал меня к столу, и так рад был поскорее вырваться назад, словно еда была карой за грехи и преступления.

Если бы нашими сотрапезниками были здоровое веселье и хорошее настроение, я мог бы макать корку хлеба в воду фонтана вместе с бродячим музыкантом Лесажа и радоваться такому приятному времяпрепровождению; но сидеть рядом со столькими себе подобными тварями, превращая утоление жажды и голода в какое-то деловое предприятие; наспех, подобно йэху, опустошать свою кормушку, а затем угрюмо красться прочь; видеть, что в этом общественном таинстве не осталось ничего, кроме алчного удовлетворения животных потребностей, - все это глубоко противно моей природе, и я совершенно убежден, что воспоминание об этих похоронных трапезах будет преследовать меня всю жизнь, как страшный сон.

Было на этом корабле и кое-что приятное, чего не было на других: капитан (простецкий добродушный малый) взял с собою в плаванье свою хорошенькую жену, очень общительную и милую, как и несколько других пассажирок, сидевших на нашем конце стола. Но ничто не могло противостоять удручающему настроению всей компании в целом. Это было какое-то магнетическое отупение, которое сломило бы самого бойкого остроумца на свете. Шутка показалась бы здесь преступлением, а улыбка превратилась бы в гримасу ужаса. Бесспорно, с тех пор как стоит мир, никогда и нигде еще не собирались вместе такие свинцово-тяжелые люди, своей чопорностью создававшие вокруг себя гнетущую, мертвящую, невыносимо тягостную атмосферу и немедленно заболевавшие несварением желудка от всего непосредственного, жизнерадостного, искреннего, общительного или задушевного.

Да и пейзаж, когда мы подошли к слиянию рек Огайо и Миссисипи, был далеко не вдохновляющим. Деревья здесь были чахлые и малорослые; берега низкие и плоские; бревенчатые поселения или одинокие хижины попадались реже и реже; а их обитатели выглядели более изнуренными и несчастными, чем все те, кого мы до сих пор встречали. В воздухе - ни пения птиц, ни живительных запахов, ни смены света и тени от быстро бегущих облаков. Час за часом смотрит, не мигая, на все ту же однообразную картину неизменно раскаленное, слепящее небо. Час за часом, медленно и устало, как само время, катит воды река.

Наконец к утру третьего дня мы прибыли в край настолько безотрадный, что даже самые пустынные места, которыми мы проезжали раньше, казались по сравнению с этим необычайно интересными. У слияния двух рек, на побережье столь плоском, низком и болотистом, что в известное время года дома здесь затопляет до самых крыш, находится рассадник малярии, лихорадки и смерти;

Это место славится в Англии как кладезь золотых надежд, и на этом спекулируют, прибегая к чудовищным преувеличениям, что влечет за собою разорение многих и многих. Омерзительное болото, где гниют недостроенные дома; кое-где расчищены небольшие участки в несколько ярдов, изобилующие отвратительной, зловредной растительностью, и под ее гибельной сенью несчастные скитальцы, которых удалось заманить сюда, чахнут, гибнут и складывают в землю свои кости. Воды постылой Миссисипи образуют здесь воронки и водовороты, и она поворачивает на юг, оставляя позади это склизкое чудище, на которое противно смотреть, этот очаг недугов, безобразную гробницу, могилу, не озаренную даже слабым проблеском надежды, - место, не скрашенное ни единым приятным свойством земли, воздуха или воды, -

злосчастный Каир *.

Но какими словами описать Миссисипи, великую мать рек, у которой (слава богу!) нет детей, похожих на нее. Огромная канава, кое-где в две-три мили шириной, по которой со скоростью шести миль в час течет жидкая грязь; ее сильное и бурное течение повсюду стесняют и задерживают громадные стволы и целые деревья; они то сбиваются вместе, образуя большие плоты, в расщелинах которых вскипает ленивая болотная пена и остается потом качаться на волнах;

то катятся мимо, словно гигантские тела, выставляя из воды сплетение корней, похожее на спутанные волосы; то скользят поодиночке, как исполинские пиявки;

то крутятся и крутятся в воронке небольшого водоворота, как раненые змеи.

Низкие берега, карликовые деревья, кишащие лягушками болота, разбросанные там и сям жалкие хижины; их обитатели - бледные, с ввалившимися щеками;

нестерпимый зной; москиты, проникающие в каждую щелку и трещину на корабле;

и на всем грязь и плесень, ничего отрадного вокруг, кроме безобидных зарниц, которые каждую ночь полыхают на темном горизонте.

Два дня кряду мы пробивались вверх по бурлящему потоку, то и дело наталкиваясь на плавучие бревна или останавливаясь, чтобы избежать более опасных препятствий - коряг или топляков, то есть целых затонувших деревьев, корни которых лежат глубоко под водой. В очень темные ночи вахтенный на баке определяет по плеску воды приближение серьезной преграды и звонит в висящий рядом колокол, давая знак остановить машину; по ночам этому колоколу всегда хватает работы, а за звоном обычно следует толчок такой силы, что нелегко бывает удержаться на койке.

Зато закат здесь был поистине великолепен: он до самого зенита окрасил в багрец и золото небосвод. Солнце садилось за высоким берегом, и каждая былинка на этом огненном фоне вырисовывалась четко, точно прожилки в листе;

а потом оно медленно опустилось за горизонт, красно-золотые полосы на воде потускнели и поблекли, словно и они опускались на дно; и когда все пламенеющие краски уходящего дня мало-помалу померкли, уступив место ночной темноте, - все вокруг стало в тысячу раз унылей и бесприютней, а вместе с закатом угасли и те чувства, которые он пробуждал.

Пока мы плыли по реке, мы пили ее грязную воду. Эта вода густа, как каша, но местные жители считают ее полезной для здоровья. Я видел подобную воду только в фильтрах водоочистительной станции, и больше нигде.

На четвертый вечер после отплытия из Луисвиля мы прибыли в Сент-Луис, и здесь я был свидетелем окончания одной истории, пустяшной, но очень милой и занимавшей меня на протяжении всего путешествия.

Среди пассажиров у нас на судне была маленькая мама с маленьким ребенком; и мама и младенец были веселые, миловидные, с ясными глазками, -

на них приятно было смотреть. Маленькая мама возвращалась из Нью-Йорка, где долго прогостила у своей больной матери, а из Сент-Луиса она уехала в состоянии, о котором мечтает каждая женщина, искренне любящая своего повелителя. Ребенок родился в доме бабушки, и молодая мать целый год не видела мужа (к которому теперь возвращалась), расставшись с ним спустя месяц или два после свадьбы.

И уж, конечно, на свете не бывало маленькой женщины, исполненной больших надежд, нежности, любви и тревоги, чем эта маленькая женщина: целый день она размышляла - придет ли он на пристань, и получил ли он ее письмо, и узнает ли он малютку при встрече, если она отправит его на берег с кем-нибудь другим, - чего, сказать по правде, было трудно ожидать, принимая во внимание, что он еще никогда не видел своего ребенка; но молодой матери это казалось вполне возможным. Она была таким бесхитростным маленьким созданием, и так вся светилась и сияла радостью, и так простодушно выкладывала то, что было у нее на сердце, что остальные пассажирки прониклись живейшим интересом к делу; капитан же (он узнал обо всем от своей жены) оказался удивительным хитрецом, могу вас уверить: всякий раз, как мы встречались за столом, он, как будто по забывчивости, осведомлялся, будет ли кто-нибудь встречать ее в Сент-Луисе, и думает ли она сойти на берег в тот же вечер, как мы туда прибудем (он-то лично полагал, что она предпочтет переночевать на судне), и отпускал немало других шуточек в том же роде. Была тут одна маленькая, сухонькая старушка с лицом, как печеное яблоко, которая не преминула усомниться вслух в верности мужей за время слишком длительной разлуки; и была тут еще одна дама (с маленькой собачкой), достаточно старая, чтобы морализировать насчет непрочности человеческих привязанностей, и, однако, не такая старая, чтобы не понянчить иногда малютку или не посмеяться с остальными, когда маленькая мама называла его именем отца и от полноты душевной задавала младенцу всевозможные фантастические вопросы, касавшиеся папаши.

Когда до места нашего назначения осталось не более двадцати миль, малютку пришлось уложить в постель, что оказалось просто ударом для маленькой мамы. Но она это перенесла все с тем же добродушием: повязала платочком голову и вышла с остальными на палубу. А там, каким она стала оракулом, как перечисляла места, мимо которых нам предстояло проезжать, и как подшучивали над нею замужние дамы! И как охотно к ним присоединялись незамужние! И какими взрывами смеха встречала каждую шутку маленькая мама

(которая так же быстро могла бы расплакаться)!

Наконец вот они - огни Сент-Луиса, а там вон пристань, а тут и сходни,

- и маленькая мама, закрыв лицо руками и смеясь пуще прежнего (или делая вид, что смеется), бросилась к себе в каюту и там заперлась. Не сомневаюсь, хоть я и не мог видеть этого, что в очаровательной непоследовательности своего волнения она заткнула уши, чтобы не слышать, как он спрашивает о ней.

Потом на борт хлынула большая толпа, хотя корабль даже не успел стать на якорь, а все еще блуждал среди других судов, выбирая место для стоянки; и все искали глазами мужа, и никто не мог найти его, как вдруг среди нас -

одному богу известно, как она здесь очутилась, мы увидели маленькую маму, которая обеими руками крепко обняла за шею славного, симпатичного молодого крепыша; и вот мгновение спустя она уже чуть не хлопает в ладоши от радости, вталкивая мужа через маленькую дверцу в свою маленькую каюту, чтобы он посмотрел на спящего младенца.

Мы направились в большой отель под названием "Дом Плантатора", -

строение, похожее на английскую больницу, с длинными коридорами и голыми стенами, в которых над дверями, ведущими в номера, сделаны отверстия для свободной циркуляции воздуха. В нем было великое множество постояльцев, и когда мы подъехали, такое множество огней сверкало и сияло в окнах, освещая улицу внизу, словно здесь устроили иллюминацию по поводу какого-то праздника. Это прекрасное заведение, и его хозяева самым щедрым образом заботятся об удобствах своих гостей. Однажды, когда мы с женой обедали вдвоем в нашей комнате, я насчитал на столе сразу четырнадцать блюд.

В старой французской части города улицы узкие и кривые, у некоторых домов причудливый и живописный вид: они построены из дерева, перед окнами -

шаткие галереи, на которые поднимаются с улицы по лестнице, или, точнее, стремянке. Есть в этом квартале забавные маленькие цирюльни, и кабачки, и масса нелепых старых построек с подслеповатыми оконцами, какие встречаются во Фландрии. В некоторых из этих странных обиталищ с мансардами и слуховыми окошками сохранилось нечто от французской манеры пожимать плечами, и кажется, что, скособочась от старости, они еще и голову склонили набок, будто выражая крайнее удивление по поводу американских новшеств.

Вряд ли надо говорить, что эти новшества представлены доками, складами и только что отстроенными зданиями, высящимися со всех сторон, а также большим количеством обширных планов, которые пока что находятся "в процессе осуществления". Дело все же продвигается, и некоторые очень хорошие дома, широкие улицы и облицованные мрамором магазины уже почти закончены; так что через несколько лет город несомненно станет куда лучше, хотя изяществом и красотой вряд ли сможет когда-либо соперничать с Цинциннати.

Здесь преобладает римско-католическая вера, завезенная первыми французскими поселенцами. Из общественных учреждений следует упомянуть иезуитский колледж, женский монастырь Святого сердца и большую церковь при колледже, которую как раз строили, когда я был в городе: ее предполагалось освятить второго декабря следующего года. Зодчий этого здания - один ил отцов-иезуитов, преподающих в колледже, и работы ведутся единственно под его руководством. Орган они выписали из Бельгии.

Помимо этих заведений имеется еще римско-католический кафедральный собор св. Франциска Ксаверия, а также больница, построенная щедротами покойного горожанина из числа прихожан этого собора. Собор посылает к индейским племенам миссионеров из своего капитула.

Унитарная церковь в этой глуши, как, впрочем, и во многих других местах Америки, представлена джентльменом высоких достоинств. У бедняков есть немало оснований благословлять эту церковь и поминать ее добром: она поддерживает их, способствует делу разумного просвещения не из каких-либо сектантских или эгоистических интересов. Она либеральна в своих действиях, снисходительна и доброжелательна.

В городе - три бесплатные школы, которые уже отстроены и работают вовсю. Четвертая еще строится, но скоро и она будет открыта.

Ни один человек никогда не признается вам, что местность, где он живет, нездоровая (если только он не собирается уезжать оттуда), а потому обитатели Сент-Луиса станут оспаривать мои слова, если я подвергну сомнению безусловную благотворность их климата и выскажусь в том смысле, что летом и осенью он должен, по-моему, способствовать лихорадкам. Добавлю лишь, что тут очень жарко, что город лежит между большими реками и что вокруг него тянутся обширные неосушенные болота, и предоставлю читателю самому составить мнение о нем.

У меня явилось сильное желание, прежде чем вернуться из самого дальнего пункта моего путешествия, посмотреть прерию; и поскольку некоторые джентльмены из числа моих городских знакомых, стремясь оказать мне внимание и проявить гостеприимство, охотно пошли мне в этом навстречу, был тут же назначен день моего отъезда в Зеркальную долину, расположенную в тридцати милях от города. Полагая, что мои читатели не станут возражать против того, чтобы я поведал им, как протекает подобная увеселительная поездка в чужих краях и как она там обставляется, я в следующей главе опишу эту нашу прогулку.

ГЛАВА XIII

Поездка в Зеркальную долину и обратно

Начну с того, что слово "прерия" произносят здесь на разные лады: и, пожалуй, чаще всего - "пэрейра".

Нас было четырнадцать человек - и народ все молодой: своеобразной, но вполне естественной чертой этих далеких поселений является то, что жители их

- преимущественно искатели приключений в расцвете лет, а стариков тут почти не встретишь. Дам мы с собой не взяли, так как поездка предстояла утомительная и в путь мы собирались двинуться ровно в пять утра.

Я просил разбудить меня в четыре, чтобы не заставлять себя ждать;

позавтракав хлебом с молоком, я распахнул окно и высунулся на улицу, рассчитывая увидеть всю компанию в сборе за деятельными приготовлениями к отъезду. Но поскольку все было тихо, а улица предлагала взору ту безрадостную картину, какую являют собою улицы любого города в пять часов утра, я почел самым правильным снова лечь в постель и действительно лег.

Теперь я проснулся в семь часов; к этому времени компания наша уже была на месте и собралась вокруг одной легкой кареты на могучей оси; еще чего-то на колесах - вроде тележки носильщика-любителя; одного двухместного фаэтона, весьма древнего и невиданной конструкции; одной двуколки с огромной пробоиной позади и сломанным передком; и одного верхового, который должен был ехать впереди. Я забрался с тремя из моих спутников в первый экипаж, остальные разместились в прочих повозках; две огромные корзины привязали к самой легкой из них; два огромных глиняных кувшина в плетенках, известные под техническим термином "полуджончик", препоручили заботам "наименее буйного" члена компании; и процессия двинулась к парому, на котором ей предстояло перебраться через реку в полном составе - люди, лошади, экипажи и прочее, как принято в здешних местах.

Мы причалили к противоположному берегу и выстроились перед небольшой деревянной коробкой на колесах, которая, накренившись набок, увязла в грязи,

- на дверце ее огромными буквами было написано "Портной. Готовые изделия".

Установив порядок следования и разработав маршрут, мы снова двинулись в путь и стали пробираться по весьма непривлекательной черной лощине, которую здесь называют, не так уж выразительно, Американским долом.

Накануне было мало сказать жарко, ибо это слово слабое и вялое и не дает представления о палящем зное. Казалось, город был объят огнем; в нем бушевало пламя. Однако с вечера начался ливень и хлестал всю ночь напролет.

В нашу колымагу была впряжена пара очень сильных лошадей, но делали мы едва две мили в час, пробираясь по сплошному болоту - месиву из черной грязи и воды. Для разнообразия менялась только глубина. То она доходила до половины колес, то покрывала ось, а то карета погружалась чуть не до окон. Со всех сторон неслось громкое кваканье лягушек, которые вместе со свиньями

(крупными уродливыми животными, такими с виду заморенными, точно они были спонтанным порождением этого края) заполонили все вокруг. Время от времени на пути нашем попадался бревенчатый домик; но эти жалкие лачуги отстояли далеко друг от друга, и было их, в общем, немного, потому что, хотя почва здесь богатая, мало кто может жить в этом убийственном климате. По обеим сторонам дороги, если она заслуживает этого названия, рос густой кустарник;

и всюду - стоячая, вязкая, гнилая, грязная вода.

В здешних местах принято давать лошади, когда она в мыле, галлон-другой холодной воды, - для этой цели мы и остановились у хижины-гостиницы, расположенной в лесу, далеко от всякого жилья. Все заведение состояло из одной комнаты, конечно с некрашеным потолком, голыми бревенчатыми стенами и с сеновалом наверху. Обязанности верховного жреца здесь выполнял чумазый молодой дикарь в рубахе из полосатой бумажной материи для наматрасников и в драных штанах. Кроме него, тут было еще два полуголых юнца, валявшихся у колодца; и они, и он, и единственный постоялец-путешественник все повернулись и уставились на нас.

Путешественник, старик с седой косматой бородой длиною в два дюйма, такими же торчащими усами и мощными бровями, почти закрывавшими ленивые, затуманенные, как у пьяницы, глаза, стоял и, скрестив руки, покачиваясь с носка на каблук, смотрел на нас. Кто-то из наших окликнул его; тогда он подошел ближе и, потирая подбородок, заскрипевший под его мозолистой рукой, точно свеженасыпанный песок под башмаком на гвоздях, сообщил, что он из Делавера и недавно купил ферму "вон там" - при этом он указал на топь, где особенно буйно разрослись низкорослые деревья. А "идет" он, добавил наш собеседник, в Сент-Луис за семьей, которая там осталась, - только он, видимо, вовсе не спешил привезти эту обузу, ибо, когда мы отъехали, не торопясь направился обратно в хижину, явно намереваясь пробыть здесь до тех пор, пока не кончатся деньги. Он был, конечно, великим политиком и довольно пространно изложил свои взгляды одному из наших; но мне запомнились лишь две его последние фразы, из коих одна гласила: "Только за такого-то и к черту всех остальных!" - что может служить отнюдь не дурным изложением общей точки зрения по этим вопросам.

Когда лошадей раздуло примерно в два раза против их обычного объема

(здесь, видимо, считают, что такого рода надувание улучшает их бег), мы двинулись дальше по грязи и трясине, в сырости и гнилостной жаре, продираясь сквозь тернистые заросли под неизменный аккомпанемент лягушек и свиней, и, наконец, около полудня прибыли в местечко под названием Бельвиль.

Бельвиль представлял собою небольшое скопление деревянных домиков, сгрудившихся в самом сердце кустарниковых зарослей и болот. У многих домиков были необычайно яркие, красные с желтым двери: здесь побывал недавно один бродячий художник, который, как мне объяснили, "работал за еду". В момент нашего приезда тут как раз заседал суд по уголовным делам - судили конокрадов, и, должно быть, им крепко достанется, так как в лесах, где любой домашний скот очень не легко уберечь, жизнь скотины ценится обществом куда выше человеческой, и присяжные, рассматривая дела о краже скота, всегда склонны признать человека виновным, независимо от того, действительно украл он или нет.

Лошади, принадлежавшие присяжным, судье и свидетелям, были привязаны у временных кормушек, наспех сооруженных у дороги, под каковою подразумевается лесная тропа, где ноги по колено вязнут в грязи и тине.

Есть в городке и отель, где, как и во всех американских отелях, имеется огромная столовая с общим столом.

Помещается она в несуразной кособокой пристройке с низким потолком, -

наполовину коровнике, наполовину кухне; на столе вместо скатерти - грубый бурый холст, а к стенам прибиты жестяные подсвечники, в которых за ужином горят свечи. Наш верховой поскакал вперед, чтобы заказать там для нас кофе и какую-нибудь еду, и к нашему приезду все было почти готово. Он заказал

"белый хлеб и кур с приправой", предпочтя это "кукурузным лепешкам и обыкновенной закуске". Последнюю составляла только свинина и бекон. А первая включала вареную ветчину, сосиски, телячьи котлеты, бифштексы и прочие мясные блюда, которые при широкой поэтической трактовке слова, пожалуй, могли недурно "приправить" курицу в пищеварительных органах какой угодно леди или джентльмена.

На одном из дверных косяков этой гостиницы красовалась оловянная дощечка, на которой золотыми буквами было выведено: "Доктор Крокус", а на листочке бумаги, наклеенном рядом с дощечкой, значилось, что доктор Крокус сегодня вечером прочтет для бельвильской публики лекцию по френологии;

входная плата - столько-то с души.

Забредя на второй этаж, пока готовились "куры с приправой", я очутился перед дверью в комнату доктора; и так как она оказалась открытой настежь, а в комнате никого не было, я осмелился заглянуть внутрь.

Это была пустая, неуютная, необставленная комната; над кроватью в головах висел портрет без рамы - сам доктор, решил я, судя по высокому открытому лбу и особому вниманию, уделенному художником его френологическим особенностям. Кровать была застелена старым лоскутным одеялом. В комнате не было ни коврика, ни занавесок. Не было и печки - только остывший, забитый золой камин; стул и совсем маленький столик; а на этом последнем предмете обстановки помпезно выставленная библиотека доктора, состоящая из полудюжины старых замусоленных книжек.

Словом, на всей земле едва ли сыщешь помещение, где человек чувствовал бы себя менее уютно. Однако дверь, как я уже говорил, была гостеприимно распахнута и вместе со стульями, портретом, столом и книгами словно приглашала: "Заходите, джентльмены, заходите! Зачем же болеть, джентльмены, когда вы можете очень быстро восстановить свое здоровье. Доктор Крокус, джентльмены, прославленный доктор Крокус здесь! Доктор Крокус приехал в эту глушь, чтобы исцелить вас, джентльмены. Если вы не слыхали о докторе Крокусе, то не его это вина, джентльмены: не надо было вам забираться в такое захолустье. Заходите, джентльмены, заходите!" Сойдя снова вниз, я столкнулся в коридоре с самим доктором Крокусом. Народу было довольно много

- как раз кончился суд, и все хлынули сюда; чей-то голос крикнул хозяину: -

Эй, полковник! Представьте доктора Крокуса.

- Мистер Диккенс, - сказал полковник, - доктор Крокус.

Тут доктор Крокус, высокий красивый шотландец, но слишком свирепый и воинственный с виду для человека, занимающегося мирным искусством врачевания, поспешно отделился от толпы и, протянув мне правую руку и насколько можно выпятив грудь, сказал: - Ваш соотечественник, сэр!

Мы с доктором Крокусом обмениваемся рукопожатием; и вид у доктора Крокуса такой, точно я никак не оправдал его ожиданий; да, верно, и впрямь не оправдал: я был без перчаток, в полотняной блузе и большой соломенной шляпе с зеленой лентой, а лицо мое и нос были сплошь изукрашены отметинами от жала москитов и клопиных укусов.

- Давно в этих краях, сэр? - говорю я.

- Три или четыре месяца, сэр, - говорит доктор.

- Скоро думаете вернуться на родину? - говорю я. Доктор Крокус ничего на это не ответствует, - лишь бросает на меня умоляющий взгляд, который ясно говорит: "Задайте мне, пожалуйста, этот вопрос еще раз и погромче, хорошо?".

Я повторяю вопрос.

- Скоро ли я думаю вернуться на родину, сэр? - повторяет доктор.

- Да, на родину, сэр, - подтверждаю я. Доктор Крокус оглядывает толпу, проверяя, какое все это производит на нее впечатление, и, потирая руки, очень громко говорит: - Нет, сэр, не скоро, мы тут еще поживем. Меня теперь так легко не поймаешь! Слишком я люблю свободу, сэр. Ха-ха!.. Не так-то просто человеку уехать из свободной страны, сэр. Ха-ха!.. Нет, нет! Ха-ха!..

Сами на это не пойдем, пока нас не принудят, сэр. Нет, нет!

При последних словах доктор Крокус с понимающим видом покачал головой и снова разразился смехом. Многие из стоящих вокруг тоже качают головой в знак согласия с доктором, тоже смеются и поглядывают друг на друга, как бы говоря: "Остроумный малый, этот Крокус, парень что надо!" И, если я хоть что-то смыслю, в тот вечер на лекции оказалось, конечно, немало людей, в жизни не думавших ни о френологии, ни о докторе Крокусе.

Из Бельвиля мы двинулись дальше по той же унылой, пустынной местности и ехали под непрестанный, ни на секунду не смолкавший аккомпанемент все той же музыки. В три часа пополудни мы сделали новый привал у деревни Ливан, -

чтобы еще раз накачать водой лошадей и вдобавок дать им подкрепиться кукурузой, в чем они очень нуждались. Пока совершалась эта церемония, я направился в деревню; по дороге мне повстречался довольно большой дом, который рысью тащили под гору более десятка волов.

Местный трактир оказался такой приличный и чистенький, что устроители нашей прогулки надумали вернуться к вечеру сюда и, если удастся, заночевать.

Такое решение всем понравилось, и так как наши лошади к этому времени уже отдохнули, мы снова двинулись в путь и на закате подъехали к прерии.

Трудно сказать отчего и почему - оттого, должно быть, что я много читал и слышал о прериях, - но я был разочарован тем, что увидел. Передо мной, убегая вдаль, к заходящему солнцу, расстилалась бесконечная равнина, и только узкая полоска деревьев, словно легкая царапина, нарушала ее однообразие; так она стлалась до горизонта, а там, сойдясь с пылающим небом, как бы растворялась в его ярких красках и сливалась с далекой голубизной.

Она лежала, как тихое море или озеро без воды - если допустима такая метафора, - и день над ней клонился к закату; несколько птиц парило здесь и там, а вокруг - покой и тишина. Трава была еще невысокая, и кое-где чернела заплатами голая земля, а полевые цветы - те немногие, что попались мне на глаза, - были неяркие и росли не густо. При всей грандиозности панорамы, самая протяженность и плоская поверхность прерии, не дающая никакой зацепки воображению, делают ее непривлекательной и неинтересной. Я, например, не ощутил того приволья и той восторженной приподнятости, какие чувствуешь при виде вересковой степи или даже наших английских меловых холмов. Здесь было пустынно и дико, но это голое однообразие угнетало душу. И я подумал, что, пересекая прерию, никогда бы не мог все забыть и раствориться в окружающем, как это неизменно происходило со мной, когда я, бывало, почувствую вереск под ногами или выйду к скалистому берегу, - нет, я только поглядывал бы то и дело на далекую и все отступающую линию горизонта с желанием поскорей добраться до нее и миновать. Зрелище это невозможно забыть, но едва ли, мне кажется, станешь с удовольствием вспоминать прерию (во всяком случае, такую, какой я увидел ее) или захочешь поглядеть на нее еще раз в жизни.

Мы устроили привал у одинокой бревенчатой хижины - ради воды - и пообедали в прерии. В корзинах у нас оказалась жареная дичь, буйволовый язык

(кстати, весьма тонкое лакомство), ветчина, хлеб, сыр и масло; печенье, шампанское, херес; лимоны и сахар для пунша; а также в изобилии рис. Ужин получился превосходный, а хозяева были на редкость добры и радушны. Я часто с удовольствием вспоминал потом эту веселую компанию, и никакие пирушки под открытым небом, пусть даже с давними друзьями и поближе к дому, не изгонят из моей памяти веселых собутыльников, с которыми мы пировали в прерии.

Поздно вечером мы вернулись в Ливан и заночевали в трактире, где останавливались днем. По чистоте и удобствам он едва ли уступил бы любой, даже самой уютной сельской харчевне в Англии.

Встав наутро в пять часов, я отправился прогуляться по деревне; на этот раз ни один из домов не странствовал, хотя, возможно, для этого еще было рано; и я развлечения ради пошел побродить по довольно странному скотному двору за трактиром. Чего тут только не было: и множество каких-то нелепых, наспех сколоченных сараев, служивших конюшней; и грубое подобие колоннады, построенной, чтобы в тени ее отдыхать в жару; и глубокий колодец; и большой земляной погреб, где зимою хранят овощи; и голубятня с такими, как у всех голубятен, крошечными отверстиями, что, казалось, жирным зобатым птицам, разгуливавшим вокруг, сколько бы они ни старались, нипочем туда не попасть.

Насмотревшись вдосталь на все это, я перешел к осмотру двух зальцев трактира, стены которых были украшены цветными литографиями, изображавшими Вашингтона, президента Мэдисона * и некую молодую леди с очень белым лицом

(довольно густо засиженным мухами); приподняв пальчиками золотую шейную цепочку, она показывала ее восхищенному зрителю и доводила до сведения своих восторженных почитателей, что ей "Ровно семнадцать", хотя я дал бы ей больше. В парадной комнате висело два поясных портрета, хозяина и его маленького сынишки, писанных маслом, - оба с виду были храбры, как львы, и оба взирали с холста таким напряженным взором, что портретам этим не было цены. Писал их, полагаю, тот самый художник, что расписал красным с желтым двери Бельвиля; ибо, мне кажется, я сразу узнал его кисть.

После завтрака мы двинулись в обратный путь, но уже другой дорогой и часов в десять наткнулись на стоянку немецких переселенцев, везших свой скарб в повозках, - у них был разведен великолепный костер, который они собирались погасить, так как кончали привал. И до чего же было приятно посидеть у огня: вчера было жарко, но сегодня выдался холодный день, дул резкий ветер. Когда мы снова пустились в путь, перед нами возник вдали еще один древний могильный холм, именуемый Курганом Монахов - в память о фанатиках из ордена траппистов *, которые много лет назад, когда на тысячу миль вокруг не было еще ни одного поселенца, основали в этом безлюдном месте монастырь и все погибли от здешнего вредного климата. Печальная судьба. Но, думается мне, лишь немногие разумные люди найдут, что роковая развязка нанесла обществу заметный ущерб.

Сегодняшняя дорога ничем не отличалась от той, по которой мы ехали вчера. Все те же болота, кустарник и несмолкаемый хор лягушек, невиданно буйная растительность, дышащая гнилостными испарениями земля. То тут, то там

- и довольно часто - нам попадался одинокий, потерпевший крушение, фургон с пожитками какого-нибудь переселенца. Жалкое зрелище являют собой эти увязшие в трясине повозки: ось сломана; рядом праздно лежит колесо; мужчина ушел за много миль позвать кого-нибудь на подмогу; женщина сидит среди своих кочующих пенатов и кормит грудью ребенка - олицетворение заброшенности и удрученного долготерпения; упряжка волов понуро лежит в грязи, - изо рта и ноздрей у них вырываются такие клубы пара, что, кажется, вся окрестная сырая мгла и туман исходят непосредственно от них.

В положенное время мы снова остановились у вывески "Портной. Готовые изделия", а затем на пароме перебрались в город, проехав мимо острова, где дерутся все дуэлянты Сент-Луиса, - именуется он Кровавым и назван так в память последней роковой битвы, когда противники в упор стреляли друг в друга из пистолетов. Оба тотчас упали на месте мертвыми; и, возможно, иные здравомыслящие люди рассудят, что эта смерть, как и гибель мрачных безумцев, покоящихся под Курганом Монахов, - не большая потеря для общества.

ГЛАВА XIV

Возвращение в Цинциннати. - Поездка в карете в Колумбус и оттуда в Сэндаски. - Затем через озеро Эри к Ниагаре

Поскольку мне хотелось пересечь штат Огайо и, как говорится, "выйти к озерам" у маленького городка Сэндаски, куда неизбежно приведет нас дорога на Ниагарский водопад, нам пришлось вернуться в Сент-Луис тем же путем, каким мы сюда приехали, и проделать весь маршрут в обратном направлении вплоть до Цинциннати.

В день нашего отъезда из Сент-Луиса погода выдалась отличная, а так как отплытие нашего парохода, который должен был тронуться уж не знаю в какую рань, откладывали с часу на час и, наконец, перенесли на полдень, - мы решили проехать вперед на лошадях в прибрежную старую французскую деревушку Каронделе, больше известную, однако, под шуточным названием Пустой Карман, и договорились, что пароход там нас и заберет.

Деревенька состояла из нескольких бедных хижин да двух или трех трактиров, - и, надо сказать, кладовые их, бесспорно, оправдывали ее прозвище, ибо в обоих нечего было есть. Мы вернулись обратно и, проехав с полмили, отыскали, наконец, одинокий домик, где можно было получить кофе и ветчину; тут мы и решили дожидаться нашего судна, приближение которого можно было увидеть издалека с лужайки перед дверью.

Это была непритязательная, чистенькая деревенская таверна; завтрак нам подали в своеобразной комнатке, где стояла кровать, а на стенах висело несколько старых картин, писанных маслом, которые в свое время украшали, верно, какую-нибудь католическую часовню или монастырь. Нас отменно накормили, и стол был сервирован необыкновенно опрятно. Содержала таверну своеобразная чета, пожилые муж с женой; мы имели с ними долгую беседу и решили, что они, пожалуй, принадлежат к числу лучших представителей этой профессии на Западе Соединенных Штатов.

Хозяин, сухой крепкий старик с суровым лицом (впрочем, не такой уж и старик, я бы дал ему лет шестьдесят), в последнюю войну с Англией * сражался в рядах народного ополчения и перепробовал все на войне - все, кроме самого боя; да и под пули чуть не угодил, не преминул добавить он, - ну чуть-чуть.

Всю жизнь он был непоседой и странствовал, влекомый неистребимой страстью к перемене мест; он и до сих пор остался верен себе: если бы его ничто здесь не удерживало, сказал он (слегка мотнув головой в шляпе и ткнув большим пальцем на окно, у которого сидела старушка, так как наша беседа шла возле дома), он и сейчас начистил бы мушкет да завтра же утром махнул бы в Техас.

Он принадлежал, как видно, к числу потомков Каина, каких немало на этом континенте и которым от рождения уготована роль пионеров-пролагателей путей для великой человеческой армии; из года в год они, ликуя, передвигают все дальше ее аванпосты и оставляют позади дом за домом, а потом умирают, не тревожась мыслью, что следующее поколение бродяг оставит их могилу в тысяче миль позади.

Жена его, приветливая, добрая домовитая старушка, прибыла сюда вместе с ним из "королевы городов всего мира", каковою оказалась Филадельфия, и не любила "Этот Запад", имея к тому все основания: здесь один за другим в самом расцвете молодости умерли от лихорадки ее дети. Как вспомнит о них, сказала она, так сердце и заноет; а как поговорит, пусть даже с незнакомыми людьми -

ох, проклятое место, так далеко от дома! вроде бы и легче станет: хоть и грустно, а все-таки приятно!

Пароход наш появился только к вечеру. Мы распрощались с бедной старушкой и ее непоседливым супругом и, добравшись до ближайшей пристани, вскоре снова очутились на борту "Мессенджера", в нашей старой каюте, и поплыли вниз по Миссисипи.

Если медленно двигаться против течения вверх по реке - довольно нудное дело, то нестись в ее бурном потоке вниз - куда хуже, так как судну приходится мчаться со скоростью двенадцати - пятнадцати миль в час, выискивать проходы в лабиринте плывущих бревен, которые в темноте порою просто невозможно ни углядеть, ни обойти. Всю ночь звонил колокол, умолкая не более, чем на пять минут, и всякий раз, как он начинал звонить, судно кренилось то от одного, то от десяти сыпавшихся друг за другом ударов, самый легкий из которых, казалось, грозил пробить хрупкий киль, точно корочку пирога. С наступлением темноты мутная река словно начинала кишеть чудовищами: черные громадины катились по воде или вдруг опять выплывали торчком на поверхность, когда судно, прокладывая себе путь в их косяке, на минуту загоняло несколько штук под воду. Иной раз машину надолго останавливали, - и тогда перед судном и позади него и с боков собиралось множество этих проклятых бревен, образуя как бы плавучий остров, в середине которого оказывалось зажато наше судно; приходилось выжидать, пока они где-нибудь не раздвинутся, как черные тучи под напором ветра, и постепенно не откроют для нас проход.

Тем не менее на следующее утро мы в положенный час подошли к этому отвратительному болоту, называемому Каиром, и остановились заправиться топливом рядом с баржей, которая только чудом еще не рассыпалась и держалась на воде. Она была пришвартована к берегу, и на борту у нее красовалась надпись "Кофейня", - полагаю, это и был тот плавучий рай, где люди ищут пристанища, когда их жилища месяца на два затопляют зловонные воды Миссисипи. Но, взглянув на юг, мы с радостью увидели, что несносная река, нежданно повернув, волочит свое длинное илистое тело и свой неприятный груз к Новому Орлеану; перебравшись через желтую полосу, пересекавшую течение, мы вскоре очутились в прозрачных водах Огайо; и больше, надеюсь, уже никогда не увидим Миссисипи, разве что в тревожном сне или кошмаре. Променять эту реку на ее сверкающую соседку было все равно, что обрести после боли покой или пробудиться от скверного сна к веселой действительности.

До Луисвиля мы добрались на четвертую ночь и с удовольствием остановились в его превосходной гостинице. На следующий день мы двинулись дальше на "Бене Франклине", красивом пакетботе, и прибыли в Цинциннати вскоре после полуночи. Так как нам изрядно надоело спать на полках, мы даже и не ложились и тут же сошли с корабля; перебравшись ощупью по темным палубам других судов и миновав лабиринты машин и бочек, откуда сочилась черная патока, мы выбрались на берег, прошли по улицам, постучали молоточком в дверь гостиницы, где останавливались раньше, и к нашей великой радости были вскоре благополучно устроены на ночлег.

В Цинциннати мы пробыли всего один день и затем двинулись дальше, в Сэндаски. Так как ехать нам пришлось на двух почтовых каретах, описание которых в дополнение к уже виденным мной экземплярам, даст исчерпывающую характеристику этому виду транспорта в Америке, я прихвачу с собой в попутчики читателя и постараюсь одолеть расстояние как можно скорее.

Сначала мы направились в Колумбус. Он расположен милях в ста двадцати от Цинциннати, но туда ведет макадамова дорога * (редкое счастье!), и ехать по ней можно со скоростью шести миль в час.

Выехали мы в восемь часов утра в большой почтовой карете, раздутые щеки которой горят таким полнокровным румянцем, точно она страдает приливами крови к голове. А уж водянка у нее - несомненно, ибо в нее набилась целая дюжина пассажиров. Но, как ни удивительно, карета очень чистенькая и нарядная, потому что совсем еще новая, и она превесело загромыхала по улицам Цинциннати.

Путь наш пролегает по красивой местности, земля здесь отлично возделана и обещает обильный урожай. То мы едем мимо поля, ощетинившегося крепкими стеблями кукурузы, точно на нем вдруг выросли трости, то мимо огороженного участка, где в лабиринте между пнями уже пробиваются зеленые всходы пшеницы.

Всюду изгороди из полыни - довольно примитивные и, надо сказать, пребезобразные; зато фермы здесь чистенькие, и, если бы не ряд особенностей, отмеченных выше, нам казалось бы, что мы путешествуем по графству Кент *.

Мы часто останавливаемся напоить лошадей у постоялых дворов, как правило унылых и тихих. Кучер слезает с козел, наполняет водой бадейку и подносит ее к морде лошади. Редко-редко какой-нибудь зевака задержится подле нас; а чтобы собралась компания шутников и хохотала бы до упаду, этого здесь и не ждите. Иной раз, сменив лошадей, мы никак не можем сдвинуться с места, а виной тому здешний обычай объезжать молодняк: лошадь ловят, взнуздывают, несмотря на сопротивление, и без околичностей впрягают в карету; она долго взбрыкивает, яростно артачится, но кое-как мы снимаемся с места; и едем дальше трусцой - как ехали раньше.

Иной раз на стоянке, где нам перекладывают лошадей, из дому, засунув руки в карманы, выходят два-три подвыпивших бездельника, или, усиленно работая пятками, они раскачиваются в качалках, или висят на подоконнике, или сидят на перилах под колоннами, - сказать им, как правило, нечего ни нам, ни друг другу; они просто сидят и пялят глаза на карету и лошадей. Среди них обычно и сам хозяин: глядя на него, можно подумать, что он меньше всех заинтересован в том, что делается в его заведении. Он и впрямь печется о своей таверне не больше, чем кучер о карете и пассажирах; что бы ни случилось, - он не беспокоится: его дело сторона.

Хотя кучеров здесь меняют часто, облик их остается неизменным. Кучер всегда грязен, угрюм и молчалив. Если у него и есть какие-то достоинства, морального или физического свойства, то он обладает поистине удивительной способностью скрывать их. Он никогда не заговорит с вами, хоть вы и сидите с ним рядом на козлах, а когда вы сами с ним заговорите, он ответит односложно или совсем не ответит. Он ни на что вам не укажет по дороге, да и редко на что посмотрит, ибо, судя по его виду, ему все это бесконечно надоело, как и жизнь вообще. Нет чтобы почтить вниманием карету - его, как я уже говорил, интересуют только лошади. Карета же для него существует лишь постольку, поскольку она к ним припряжена и катится следом на колесах; а что в ней кто-то сидит, это его и вовсе не касается. Иногда к концу длинного перегона кучер вдруг затянет откуда-нибудь с середины этакую несуразную песню в своем вкусе; лицо его при этом не участвует в пении, поет только голос, да и то не часто.

Он вечно жует и вечно сплевывает и никогда не затрудняет себя употреблением носового платка. Последствия этого для пассажира на козлах, особенно если ветер дует в его сторону, не слишком приятны.

Если карета останавливается и до вас доносятся голоса пассажиров, сидящих в кузове, или если к ним обращается какой-нибудь прохожий или кто-нибудь из пассажиров, или пассажиры заводят разговор между собой, - вы непременно услышите фразу, которая будет повторяться все снова и снова и снова - до бесконечности. Фраза эта - самая обыденная и ничего не говорящая, всего-навсего "Да, сэр", но ее приноравливают к любым обстоятельствам и заполняют ею любую паузу в разговоре. Например.

Время - час пополудни. Место действия - постоялый двор, где нам положено остановиться на обед. Карета подъезжает к воротам. Погода теплая, и несколько зевак толкутся у таверны, дожидаясь часа обеда. Среди них солидный джентльмен в коричневой шляпе, раскачивающийся в качалке тут же на тротуаре.

Не успела наша карета остановиться, как из ее оконца выглянул джентльмен в соломенной шляпе.

Соломенная шляпа (толстому джентльмену в качалке). Никак судья Джефферсон, а?

Коричневая шляпа (продолжая качаться; очень медленно, с полнейшим безразличием). Да, сэр.

Соломенная шляпа. Тепло, судья.

Коричневая шляпа. Да, сэр.

Соломенная шляпа. А на прошлой неделе какой холод-то вдруг прихватил.

Коричневая шляпа. Да, сэр.

Соломенная шляпа. Да, сэр Пауза. Оба посмотрели друг на друга очень серьезно.

Соломенная шляпа. Вы, верно, уже покончили с этим делом о корпорации, судья?

Коричневая шляпа. Да, сэр.

Соломенная шляпа. Какой же вынесли приговор, сэр?

Коричневая шляпа. В пользу ответчика, сэр.

Соломенная шляпа (вопросительно). Да, сэр?

Коричневая шляпа (утвердительно). Да, сэр.

Оба (задумчиво, каждый глядя вдоль улицы). Да, сэр...

Новая пауза. Оба снова смотрят друг на друга, еще серьезней, чем прежде.

Коричневая шляпа. Карета сегодня, по-моему, сильно запоздала.

Соломенная шляпа (неуверенно). Да, сэр.

Коричневая шляпа (взглянув на часы). Да, сэр; часа на два.

Соломенная шляпа (в величайшем удивлении вскинув брови). Да, сэр?

Коричневая шляпа (решительным тоном, пряча часы). Да, сэр.

Все остальные пассажиры в дилижансе (друг другу). Да, сэр.

Кучер (очень сварливо). Нет, не запоздала.

Соломенная шляпа (кучеру). Ну, не знаю сэр. Мы довольно-таки долго тащились последние пятнадцать миль. Что правда, то правда.

Так как кучер ничего не отвечает и явно не хочет вступать в пререкания по предмету, столь далекому от его симпатий и чувств, какой-то другой пассажир говорит: "Да, сэр", после чего джентльмен в соломенной шляпе в знак признательности за его учтивость говорит в ответ уже ему: "Да, сэр". Потом соломенная шляпа спрашивает коричневую, не находит ли он, что карета, в которой он (соломенная шляпа) сидит, совсем новенькая. На что коричневая шляпа опять отвечает: "Да, сэр".

Соломенная шляпа. Мне тоже так кажется. Уж очень пахнет лаком, не правда ли, сэр?

Коричневая шляпа. Да, сэр.

Все остальные пассажиры в дилижансе. Да, сэр.

Коричневая шляпа (всей компании). Да, сэр.

Но способность компании вести разговор к этому времени оказалась исчерпанной, непосильной, а потому соломенная шляпа открыла дверцу кареты и вышла на улицу, а вслед за ней и все остальные. Вскоре мы вместе с постояльцами уселись за обед, к которому нам подали из напитков только чай и кофе. Поскольку и то и другое было прескверного качества, а вода и того хуже, я попросил принести бренди, - но здесь процветала трезвенность, и ничего спиртного нельзя было достать ни за ласку, ни за деньги. Это нелепое навязывание путешественнику неприятных напитков, которые не идут ему в горло, довольно обычное явление в Америке; но мне не приходилось наблюдать, чтобы совесть столь щепетильных содержателей этих заведений побуждала их свято блюсти точное соотношение между ценой и качеством того, что они подают, - наоборот: я подозреваю, что они нередко снижают качество и повышают цену, дабы вознаградить себя за потерю прибылей с продажи спиртного. Вообще говоря, для людей столь уязвимой совести самым правильным было бы никогда не браться за такое дело, как содержание таверны.

Покончив с обедом, мы садимся в другой экипаж, который ждет нас у дверей (к этому времени нам успели сменить карету), и едем дальше; вокруг -

все та же безрадостная картина; к вечеру мы прибываем в город, где намечено сделать остановку, чтобы выпить чая и поужинать; сгрузив мешки с почтой у почтового отделения, мы проезжаем по обычной широкой улице, застроенной обычными магазинами и домами (у дверей торговцев тканями, как всегда, вместо вывески красуется ярко-красный лоскут), и подъезжаем к гостинице, где нас ждет ужин. Постояльцев здесь много, и за стол нас садится большая компания, но, как обычно, до крайности унылая. Правда, во главе стола восседает полногрудая хозяйка, а на другом его конце - простоватый школьный учитель из Уэльса *, с женой и ребенком, который прибыл сюда преподавать классические языки в расчете на большие блага, чем оказалось в действительности, - эти люди были достаточно интересны, чтобы занять мое внимание за ужином и пока нам меняли упряжку. Мы едем дальше при свете яркой луны, а в полночь снова останавливаемся и, пока перепрягают лошадей, с полчаса проводим в жалкой комнате с выцветшей литографией Вашингтона над закопченным камином и с внушительным кувшином холодной воды на столе, - прохладительным напитком, к которому наши угрюмые пассажиры прикладываются так жадно, что можно подумать, будто они все до единого - ревностные пациенты доктора Санградо *.

Среди них есть совсем маленький мальчик, который жует табак, как совсем большой, и очень скучный субъект, который обо всех предметах, начиная с поэзии, говорит на языке арифметики и статистики и притом неизменно в одном ключе - так же пространно и важно и так же подчеркивая слова. Он как раз вышел на крыльцо и сообщил мне, что здесь живет дядюшка одной молодой особы, которую выкрал и увез с собой некий капитан, потом на ней женившийся; так вот этот дядюшка такой храбрый и свирепый, что не будет ничего удивительного, если он отправится за помянутым капитаном в Англию "и пристрелит его прямо на улице, если встретит", но я в ту минуту был раздражен, так как очень устал и у меня слипались глаза, а потому позволил себе усомниться в осуществимости такой суровой расправы; я стал уверять собеседника, что если бы дядюшка прибег к этой мере или потешил бы себя другой подобной забавой, то в одно прекрасное утро его бы вздернули по приказу Старика Бейли; так что прежде чем пускаться в путь, ему не мешает составить завещание, так как по приезде в Англию оно ему очень скоро понадобится.

Всю эту ночь мы едем и едем; постепенно рассвело, и вот уже нам ярко засветили первые косые лучи теплого солнышка. Оно озарило унылый пустырь, покрытый мокрой травой, чахлые деревья и убогие лачуги, до крайности запущенные и жалкие. Кажется, что все вымерло в этом лесу, где самая зелень

- влажная, нездоровая напоминает ряску на поверхности стоячих вод; где ядовитые грибы вырастают в редком следу человека, прошедшего по этой топкой земле, или, подобно кораллам колдуньи, вылезают из каждой щели в двери или в полу хижины, - этакая пакость и лежит на самом пороге большого города! Но участок был продан много лет назад, и поскольку владельцев никак не найдут, штат не может выкупить его. Так и стоит этот лес среди обработанных полей и всяческого благоустройства, точно проклятая земля, на которой свершилось великое преступление и которой все теперь чураются, предоставляя гибнуть от одичания.

В Колумбус мы прибыли около семи часов утра и, решив передохнуть, провели там весь день и заночевали; нам отвели отличные комнаты в очень большой, еще недостроенной гостинице под названием "Неилов дом"; в комнатах стояла богатая обстановка из полированного темного ореха, и выходили они, точно в итальянском дворце, на красивую галерею и каменную веранду. Сам город - чистенький и премилый и "уже на пути к тому", чтобы стать гораздо больше. В нем заседает законодательная власть штата Огайо, а потому он, естественно, притязает на известную значимость и внушительность.

Поскольку на следующий день ни одна карета не отправлялась туда, куда мы наметили ехать, я нанял за очень умеренную плату "внерейсовую" карету, которая должна была довезти нас до Тиффина, небольшого городка, где проходит железная дорога на Сэндаски. Это был обыкновенный дилижанс - запряженный четверкой, какие я уже описывал; на остановках мы точно так же меняли лошадей и кучера, только ехали в нем совсем одни. Для того чтобы на станциях нам давали свежих лошадей и не подсаживали никого из посторонних, владельцы кареты усадили к нам на козлы своего агента, который должен был проделать с нами весь путь; и вот на следующее утро, в половине седьмого, в сопровождении этого малого, прихватив с собой корзину с вкусно приготовленным холодным мясом, фруктами и вином, мы в отличнейшем расположении духа двинулись снова в путь, радуясь, что с нами больше никто не едет, и настроившись насладиться поездкой, даже если она будет нелегкой.

И наше счастье, что мы так настроились, ибо дорога, по которой мы следовали в тот день, могла настолько подействовать на умы, не подготовленные выдержать любую тряску, что душевный барометр упал бы на несколько делений ниже бури. То мы валились все в кучу на дно кареты, то расшибали себе головы об ее верх. А карета то накренялась на бок и глубоко увязала в грязи, побуждая нас отчаянно цепляться за другой ее бок, то наезжала на крупы двух коренников, то, словно обезумев, задирала в воздух передок, а все четыре лошади, стоя наверху неодолимого подъема, холодно взирали вниз и как бы говорили: "Отпрягите нас. Это выше наших сил". Кучера на этих дорогах поистине творят чудеса и умеют так поворачивать и разворачивать упряжку, штопором прокладывая свой путь по болотам и топям, что нередко случается, выглянув из окна, увидеть, как кучер держит в руках концы вожжей и погоняет неизвестно кого, точно играет в лошадки, а обернешься: передние лошади смотрят на тебя из-за экипажа, как будто надумали залезть внутрь через заднюю дверцу. Значительная часть пути пролегала по гати. Ее делают так: валят стволы деревьев в болото и дают им на нем улежаться. Тяжелую карету, когда она переваливается с бревна на бревно, так встряхивает, что кажется, от самого легкого из этих толчков у пассажира могут выскочить все кости из суставов. Трудно себе представить, где еще можно было бы пережить такое, разве что если взбираться в омнибусе на верхушку собора св. Павла *. Ни разу, ни одного единственного разу, за весь этот день карета не находилась в таком положении, такой позиции или не шла таким ходом, к каким мы привыкли. В ее продвижении не было и отдаленного сходства с тем, что испытываешь, когда едешь в какой-бы то ни было повозке на колесах.

И все-таки день был прекрасный, в меру теплый, и пусть мы оставили позади, на Западе, лето и быстро покидали пределы весны, - мы двигались как-никак к Ниагаре и к дому. К полудню мы сделали привал в славном леске, пообедали на срубленном дереве, и, оставив из недоеденных припасов что получше - владельцу коттеджа, а что похуже - свиньям (которых - к великой радости нашего комиссариата в Канаде - здесь больше, чем песчинок на морском берегу), мы снова весело двинулись дальше.

С наступлением вечера дорога стала заметно сужаться и, наконец, совсем пропала среди деревьев, так что кучер находил ее разве что по интуиции. Зато мы могли быть уверены, что он не заснет: колеса то и дело налетали на какой-нибудь невидимый пень, и экипаж так подбрасывало, что, если бы кучер не успевал быстро и крепко за что-нибудь ухватиться, ему бы не усидеть на козлах. И можно было не опасаться, что лошади вдруг понесут: по такой неровной местности и шагом продвигаться нелегко, а шарахаться - просто некуда; будь на месте лошадей дикие слоны, и те не могли бы удрать в таком лесу, да с таким экипажем в придачу. Так, вполне довольные, мы продвигались вперед.

Эти пни и колоды сопутствуют вам по всей Америке. Просто удивительно, сколько разных обликов и каких живых - являют они непривычному глазу с наступлением темноты. То почудится вам, будто вдруг выросла посреди пустынного поля греческая урна; то женщина плачет над могилой; то самый заурядный старый джентльмен раздвинул полы сюртука и заложил большие пальцы в проймы белого жилета; то перед вами студент, углубившийся в книгу; то -

пригнувшийся негр; то - лошадь, собака, пушка, вооруженный человек; горбун, сбрасывающий плащ и являющий миру свое обличье. Образы эти порою так занимали меня, точно я смотрел волшебный фонарь, но ни разу они не явились по моей прихоти, а всегда словно навязывали мне свое присутствие - хочу я того или нет; и, как ни странно, я узнавал в них порой рисунки из давно забытых детских книжек с картинками.

Но скоро стало чересчур темно даже и для такого развлечения, да и деревья подступили так близко, что их сухие ветки стучали по нашему экипажу с обеих сторон и не позволяли высунуть голову. К тому же, добрых три часа сверкали зарницы, и каждая вспышка была яркой, голубой и долгой; а когда, прорвав завесу спутанных ветвей, потоком хлынул дождь и где-то над вершинами деревьев глухо загрохотал гром, невольно подумалось, что в такую погоду где угодно лучше, чем в таком вот густом лесу.

Наконец в одиннадцатом часу вечера вдали заблестело несколько слабых огоньков - Верхний Сэндаски, индейская деревня, где нам предстояло пробыть до утра.

В бревенчатом доме постоялого двора - единственном здесь месте увеселения - все уже спали; однако на наш стук скоро откликнулись и приготовили нам чаю в своего рода кухне или общей комнате, оклеенной старыми газетами. Спальня, куда провели нас с женой, была большая, низкая, мрачная комната; в печке лежала куча хвороста; две двери без запоров и крючков, расположенные друг против друга, выходили обе прямо в черную ночь, в лесную глушь и устроены были так, что током воздуха из одной непременно открывалась другая, - новинка в архитектуре домов, которую, насколько помню, я еще нигде не встречал и которая, когда я, улегшись в постель, обратил на нее внимание, привела меня в некоторое замешательство, ибо в моем несессере находилась изрядная сумма золотом на путевые расходы. Однако, прислонив к дверям часть нашего багажа, я быстро устранил затруднение, и, думаю, сон мой в ту ночь не был бы тревожным, когда бы только мне удалось заснуть.

Мой бостонский друг забрался на ночлег под самую крышу, где уже мощно храпел какой-то постоялец; но его так закусали, что он не вытерпел и, спустившись снова во двор, кинулся искать убежища в карете, которая мирно проветривалась перед домом. Как выяснилось, это был не очень разумный шаг, так как свиньи, учуяв его и сочтя карету за нечто вроде пирога с мясной начинкой, собрались вокруг и подняли такое мерзостное хрюканье, что он боялся высунуться и до утра продрожал в карете. А когда все-таки вылез, у нас даже не было возможности отогреть его стаканом бренди, так как в индейской деревне закон, в самых добрых и разумных целях, запрещает содержателям таверн торговать спиртными напитками. Впрочем, запрет не достигает цели, ибо индейцы всегда достают спирт у бродячих торговцев -

только худшего качества и по более дорогой цене.

Деревня со всей округой населена индейцами племени вайандот. В компании, собравшейся за завтраком, был один тихий пожилой джентльмен, который состоит на службе правительства Соединенных Штатов уже много лет и ведет переговоры с индейцами; вот и сейчас он заключил с местными жителями договор, по которому они обязуются переехать на будущий год в отведенное для них место к западу от Миссисипи, чуть подальше Сент-Луиса, за что им будут ежегодно выплачивать определенную сумму. С волнением слушал я его рассказ о том, как сильно они привязаны к привычным с детства местам и особенно к могилам своих родичей и как им не хочется со всем этим расставаться. На его глазах произошло немало таких переселений, которые он неизменно наблюдал с болью в сердце, хоть и знал, что это делается для их же блага. Вопрос о том, уйти ли племени, иди остаться, обсуждался у них дня два тому назад в специально построенной хижине, бревна от которой еще лежали на земле перед постоялым двором. Когда все высказались, - тех, кто были "за", и тех, кто

"против", построили в две шеренги, и каждый взрослый мужчина проголосовал в свой черед. Как только результат голосования стал известен, меньшинство

(довольно значительное) с готовностью, без возражений подчинилось воле остальных.

Позже нам встречались некоторые из этих несчастных индейцев верхом па косматых пони. Они были так похожи на захудалых цыган, что, увидев кого-либо из них в Англии, я, нимало не сомневаясь, отнес бы их к этому бродячему и беспокойному племени.

Выехав из деревни сразу после завтрака, мы двинулись дальше по дороге, оказавшейся чуть ли не хуже вчерашней, и к полудню прибыли в Тиффин, где расстались с нашим внерейсовым экипажем. В два часа пополудни мы сели в поезд. Путешествие по железной дороге протекало очень медленно, так как проложена она плоховато по сырой болотистой земле, - и прибыли в Сэндаски как раз вовремя, чтобы вечером успеть пообедать. Остановились мы в удобной маленькой гостинице на берегу озера Эри, провели там ночь и волей-неволей весь следующий день - в ожидании парохода на Буффало. Городок, сонный и неинтересный, напоминал задворки английского морского курорта по окончании сезона.

Наш хозяин, красивый мужчина средних лет, был к нам очень внимателен и старался всячески угодить; приехал он сюда из Новой Англии, где он "рос и воспитывался". Если я и упоминаю о том, как он без конца входил и выходил из комнаты, не снимая шляпы, и, в том же виде, презрев условности, останавливался побеседовать с нами, а потом разваливался у нас на диване, вытаскивал из кармана газету и принимался ее читать в свое удовольствие, -

то лишь отмечая это как черты, свойственные обитателям Америки, а вовсе не жалуясь и не желая сказать, что мне это было неприятно. Подобное поведение у нас на родине меня безусловно бы оскорбило, потому что у нас это не принято, а раз так, то это следовало бы расценить как наглость; но здесь у этого простого американского парня было лишь одно желание - порадушнее и получше принять гостя, и я не вправе, да, сказать откровенно, и не склонен рассматривать его поведение, исходя из наших английских мерил и правил, как я не стал бы, скажем, ссориться с ним из-за того, что он не вышел ростом и не может быть зачислен в гвардию гренадеров * нашей королевы. Столь же мало у меня желания осуждать забавную пожилую женщину, состоявшую при этом заведении экономкой: подав нам еду, она усаживалась в самое удобное кресло, доставала огромную булавку и принималась ковырять ею в зубах, не сводя с нас важного и спокойного взгляда и то и дело предлагая нам скушать еще, пока не наступало время убирать со стола. Довольно и того, что все наши желания - не только здесь, но и повсюду в Америке - любезно выполнялись с большой готовностью и обязательностью; да и вообще здесь все наши нужды старались предусмотреть.

На другой день после нашего прибытия - а было это с воскресенье - мы сидели в гостинице за ранним обедом, когда вдали показался пароход, вскоре приставший к пристани. Поскольку направлялся он явно в Буффало, мы поспешили погрузиться на него и скоро оставили Сэндаски далеко позади.

Это был большой корабль водоизмещением в пятьсот тонн, очень благоустроенный, но с паровыми машинами, а в таких случаях у меня неизменно появляется чувство, будто я поселился над пороховым заводом. Пароход наш вез муку, и несколько бочонков этого груза были сложены на палубе. Капитан, поднимавшийся к нам поболтать и представить какого-нибудь своего знакомого, усаживался верхом на один из бочонков, - этакий домашний Вакх, - и, вытащив из кармана огромный складной нож, принимался "отбеливать бочонок", -

говорит, а сам снимает и снимает стружку с краев. И "отбеливал" он до того усердно и добросовестно, что, если бы его то и дело не отзывали, бочонок вскоре перестал бы существовать, а на его месте остались бы лишь мука да стружки.

Сделав две-три остановки у пристаней в низине, где в озеро врезаются дамбы, а на них, точно ветряные мельницы без крыльев, стоят приземистые маяки, - и все вместе выглядит совсем как голландская виньетка, - мы прибыли в полночь в Кливленд, где простояли до девяти часов следующего утра.

У меня к этому месту появился совсем особый интерес, после того как в Сэндаски я видел образец его литературы - газету, которая в самых сильных выражениях высказывалась по поводу недавнего прибытия лорда Эшбертона в Вашингтон * для урегулирования спорных вопросов между правительствами Соединенных Штатов и Великобритании; сообщив своим читателям, что Америка еще в младенчестве своем "высекла" Англию, высекла ее в юности и, конечно, должна высечь ее и теперь, в свои зрелые годы, - газета заверяла всех истинных американцев, что если мистер Уэбстер в предстоящих переговорах выполнит свой долг и заставит английского лорда в два счета убраться восвояси, то через два года они "будут распевать "Янки Дудл" в Гайд-парке и

"Да здравствует Колумбия" в обитых пурпуром залах Вестминстера!" Город показался мне премилым, и я даже доставил себе удовольствие посмотреть снаружи редакцию той газеты, выдержку из которой я только что приводил. Я не имел возможности насладиться созерцанием того остроумца, который создал оный опус, но я не сомневаюсь, что человек он необыкновенный и пользуется уважением в избранном кругу.

На борту парохода был джентльмен, для которого, как я нечаянно узнал из его разговоров с женой, ибо наши каюты разделяла лишь тонкая перегородка, моя особа служила источником великих волнений. Не знаю почему, но мысль обо мне неотступно преследовала его и очень раздражала. Сначала я услышал, как он сказал - и самым нелепым было то, что он сказал это буквально над моим ухом, точно пригнулся к моему плечу и прошептал: "А Боз-то все еще здесь *, дорогая!" И после довольно долгой паузы недовольным тоном добавил: "Боз держится очень замкнуто", что было чистой правдой, так как я чувствовал себя неважно и лежал с книгой. Я уже решил, что он со мной покончил, но ошибся, ибо после довольно большого промежутка времени, когда он, должно быть, беспокойно ворочался с боку на бок в безуспешной попытке заснуть, его вдруг опять прорвало: "А ведь этот Боз, глядишь, и напишет книжицу и всех нас в ней помянет!" - и, ясно представив себе, к каким последствиям приведет пребывание на одном судне с Бозом, он застонал и умолк.

В восемь часов вечера мы прибыли в город Эри и простояли там около часу. На следующее утро, между пятью и шестью часами, мы причалили в Буффало, где позавтракали, и поскольку до водопада было совсем недалеко, а нам не терпелось поскорей увидеть его, мы в то же утро в девять часов сели на поезд и отправились к Ниагаре.

День был не из приятных - холодный, промозглый; над землей навис сырой туман, деревья в этих северных краях были по-зимнему голые. На каждой остановке я прислушивался, не донесется ли грохот, и все время напряженно вглядывался в ту сторону, где, судя по течению реки, должен был находиться водопад, в надежде увидеть столб брызг. Лишь через несколько минут после того, как поезд подошел к станции, - не раньше, я увидел два больших белых облака, медленно и величаво поднимавшихся из недр земли. И больше ничего.

Наконец мы вышли из поезда, и только тут я впервые услышал могучий грохот воды и почувствовал, что земля дрожит у меня под ногами.

Берег здесь очень крутой, и было скользко от дождя и еще не стаявшего снега. Не помню, как я сошел, но так или иначе вскоре я оказался внизу и вместе с двумя английскими офицерами, которые тоже решили последовать за мной и перебраться на другой берег, прыгал с камня на камень, оглохший от шума, полуслепой от брызг, промокший до костей. И вот мы у подножия американского водопада. Откуда-то с большой высоты стремительно низвергается вниз мощный водный поток, но как и откуда - я не мог бы сказать: у меня было лишь смутное ощущение чего-то безмерного.

Когда же мы сели на маленький паром и стали переправляться немного ниже обоих водопадов через вздувшуюся реку, я начал понемногу постигать, что это такое, но я был несколько ошеломлен и неспособен воспринимать картину во всей ее грандиозности. И только поднявшись на Столовую скалу и взглянув - о боже великий, - на это низвержение ярко-зеленой воды, я понял, сколько в нем мощи и величия.

И вот тогда меня пронзила мысль о том, как я близок здесь к моему создателю, и проникся - это впечатление сохранилось и поныне - ощущением покоя, которым веет от этого грандиозного зрелища. Умиротворенность духа, тишина, воспоминания о почивших в мире людях, возвышенные помыслы о вечном отдохновении и счастье - и никаких мрачных предчувствий или страха.

Ниагара навсегда запечатлелась в моем сердце как олицетворение самой красоты, - такой она и пребудет в нем, неизменно и неизгладимо, пока оно не перестанет биться.

О, какими далекими и незначительными казались мне вся наша суета и треволнения повседневной жизни в те памятные десять дней, что я провел в этом волшебном краю. Какие голоса слышались мне в грохоте воды; какие лица, давно исчезнувшие с земли, смотрели на меня из ее сверкающих глубин; какие дивные обещания грезились мне в этих слезах ангелов - в многоцветных брызгах, что падали дождем и сплетались в яркие аркады сменяющих друг друга радуг!

Все это время я не покидал канадского берега, куда переправился, как только приехал. Обратно через реку я так ни разу и не перебирался: я знал, что на той стороне - люди, а в таком месте естественно избегать посторонних.

Бродить целыми днями и смотреть на водопады оттуда и отсюда; стоять над Большой Подковой и наблюдать, как быстрые воды, приближаясь к обрыву, набирают силу и в то же время словно замирают, прежде чем ринуться в пропасть; или, став на уровне реки, глядеть, запрокинув голову, как поток устремляется вниз; забираться на соседние кручи и оттуда смотреть сквозь ветви деревьев, как бурлящие воды мчатся через пороги, перед тем как сделать отчаянный скачок; или мили на три ниже бродить в тени суровых скал, следя за тем, как река без всякой видимой причины вздувается и вскипает и будит эхо, все еще взволнованная где-то в глубине своим исполинским прыжком; видеть перед собой Ниагару, озаренную то солнцем, то луной, то багровую в час заката или серую, когда медленно спускаются сумерки; смотреть на нее каждый день и, проснувшись в ночи, слышать ее немолчный голос, - чего еще можно желать!

Теперь в тихую погоду я всякий раз думаю о том, что там день и ночь все так же мчится и скачет вода, грохочет и низвергается с высоты; а сотней футов ниже все так же опоясывают ее радуги. Все так же блестит она и сверкает на солнце расплавленным золотом. А в пасмурный день все так же рушится снежной лавиной, или катится, точно обвал в меловых горах, или стелется вниз по скале густым белым туманом. И, добравшись до низу, могучий поток всегда как бы умирает, и всегда из его бездонной могилы встает этот гигантский призрак из брызг и тумана, - он властвует здесь все с той же грозной торжественностью с тех пор, как Тьма отступила в недра земли и первый - до Всемирного потопа - поток Света залил творимый богом мир.

ГЛАВА XV

В Канаде; Торонто; Кингстон; Монреаль; Квебек; Сент-Джонс. - Снова в Соединенных Штатах; Ливан; деревня шекеров и Вест-Пойнт

Я склонен воздержаться от всяческих сравнений и не буду проводить никаких параллелей между социальным обликом Соединенных Штатов и английских владений в Канаде. Но этой причине я ограничусь лишь кратким отчетом о нашем путешествии по территории Канады.

Но прежде чем расстаться с водопадами, я должен коснуться одного отвратительного факта, который не мог не привлечь внимания любого посетившего Ниагару путешественника, если он порядочный человек.

На Столовой скале имеется коттедж, принадлежащий какому-то гиду, где продают разную мелочь на память об этих местах и где посетители расписываются в книге, специально заведенной для этой цели. На стене той комнаты, где хранится сия многотомная книга, висит табличка с надписью:

"Посетителей просят не списывать и не цитировать записи и поэтические произведения из хранящихся здесь книг и альбомов".

Если бы не это предупреждение, я преспокойно оставил бы их лежать на столах, где они разбросаны с нарочитой небрежностью, как книги в гостиной, и только по смеялся бы вволю над чудовищно-глупыми стишками в рамочке на стене. Однако, прочитав эту надпись, я захотел посмотреть, какие же шедевры она так заботливо оберегает, и, начав перелистывать одну из книг, обнаружил страницы, сплошь заполненные омерзительнейшим и грязнейшим сквернословием, каким когда-либо тешились двуногие свиньи.

Унизительно все-таки сознавать, что есть среди людей гнусные пустоголовые скоты, которым доставляет удовольствие оскорблять величайший алтарь Природы, выкладывая у его порога свои грязные мыслишки. А то, что эту пакость собирают на потеху таким же свиньям и держат в публичном месте, чтобы каждый мог с ней ознакомиться, - является позором для английского языка, на котором это написано (правда, я надеюсь, что лишь немногие из этих записей сделаны англичанами), и укором английскому берегу, где они хранятся.

Наши солдаты на Ниагаре расквартированы в хороших просторных помещениях. Под казармы отведены, между прочим, многие из больших домов, расположенных на равнине, над водопадами и построенных в свое время как гостиницы. Вечерами, проходя мимо, я нередко любовался веселой и милой картиной, какую являли собою женщины и маленькие дети, сидевшие на балконах, в то время как мужчины внизу, на траве, играли в мяч иди в какие-нибудь другие игры.

В любом гарнизонном пункте, где рядом проходит граница и где демаркационная полоса так узка, как на Ниагаре, дезертирство неизбежно становится довольно частым явлением; если у солдата зарождается шалая, безумная надежда, что там, на другом берегу, его ждут богатство и независимость, то вместе с ней в бесчестном уме уже естественным образом возникает мысль сделаться изменником - а там, где все окружение способствует соблазну, эта мысль, раз возникши, едва ли угаснет. Но очень редко перебежчики бывают потом счастливы или довольны; известно немало случаев, когда они признавались в своем горьком разочаровании и говорили, что с радостью вернулись бы к старой службе, если бы только могли рассчитывать на прощение или не слишком суровую кару. И все-таки многие их товарищи нет, нет, да последуют их примеру; и нередки случаи, когда беглецы прощались с жизнью при попытке перебраться через реку. Не так давно несколько человек утонуло, переплывая на тот берег; а одного, у которого хватило безрассудства соорудить себе плот из стола, течением снесло в водоворот, где его искалеченный труп кружило потом несколько дней.

Я склонен думать, что рассказы о шуме водопада сильно преувеличены, - а такое предположение напрашивается само собой, когда учитываешь глубину бассейна, куда падает вода. За все время, пока мы там находились, не было ни одного дня, когда бы дул сильный иди порывистый ветер, но даже в трех милях от водопада, в самые тихие закатные часы, мы сколько ни прислушивались, так и не слыхали его грохота.

Квинстон, откуда пароходы отчаливают на Торонто (или, вернее, куда они заходят, - причал их находится в Льюистоне, на противоположном берегу), лежит в прелестной долине, по которой протекает темно-зеленая река Ниагара.

Пройти к ней можно по дороге, что вьется среди холмов, обступивших город, и вид на него оттуда необычайно красив и живописен. На самом высоком холме стоял памятник, воздвигнутый местной законодательной властью генералу Броку

*, убитому в сражении с американскими войсками, когда он это сражение уже выиграл. Какой-то бродяга - предполагают, что это некто Летт, который сидит, или сидел недавно, в тюрьме за уголовное преступление, - два года тому назад взорвал этот памятник, и теперь на его месте - лишь унылые развалины, с вершины которых понуро свисает длинный кусок железной ограды, и ветер раскачивает его из стороны в сторону, точно ветку дикого плюща или надломленную виноградную лозу. Очень важно - куда важнее, чем может показаться, - чтобы статуя была восстановлена на общественные средства, что, впрочем, следовало бы сделать давным-давно. Во-первых, оставлять в таком состоянии памятник, воздвигнутый в честь одного из защитников Англии, да еще на том самом месте, где он погиб, унизительно для достоинства нашей страны;

во-вторых, вид его в подобном состоянии и мысль о том, что осквернитель памятника остался безнаказанным, едва ли действует умиротворяюще на самолюбивых английских подданных, живущих в пограничной полосе, и уж никак не способствует ликвидации пограничных ссор и взаимной неприязни.

Итак, я стоял на пристани, наблюдая за погрузкой пассажиров на пароход, что отходил перед нашим, и волнуясь вместе с женою сержанта, собиравшей свои скудные пожитки: она не спускала обезумевших глаз с носильщиков, перетаскивавших их на судно, и в то же время старалась не упустить из виду корыта без ручек, к которому, как к самой никудышной вещи из всей своей движимости, питала особую нежность, - когда к пароходу подошли три-четыре солдата с рекрутом и поднялись на борт.

Рекрут был пригожий парень, крепкий и складный, но далеко не трезвый, -

вообще вид у него был такой, точно он уже не первый день ходит вполпьяна. На палке через плечо он нес узелок, во рту держал носогрейку. Был он пыльный и грязный, как всякий рекрут, а его башмаки свидетельствовали о том, что он проделал пешком немалый путь; и все же он был в приподнятом настроении: тому из солдат пожмет руку, того хлопнет по спине, и болтает и смеется без умолку, точно тявкающий и такой же праздный, как и он, пес.

Солдаты смеялись не заодно с новобранцем, а скорее над ним; они стояли, поигрывая хлыстом, и свысока посматривали на парня, задрав подбородок, подпертый крахмальным воротником, словно говоря; "Дури, дури, малый, пока можно! Ничего, со временем поумнеешь!" - как вдруг разошедшийся новичок, который все пятился и пятился к сходням, кувырнулся за борт и неуклюже забарахтался в реке, между судном и пристанью.

Я в жизни не видел ничего любопытнее той перемены, которая мгновенно произошла в поведении солдат: рекрут еще не успел, наверно, долететь до воды, как их профессиональную натянутость и чопорность точно рукой сняло, и они закипели самой рьяной энергией. Быстрее, чем об этом можно рассказать, парня извлекли из воды ногами вперед, - полы сюртука били его по глазам, обтрепанная одежонка висела вкривь и вкось, а с каждой ее ниточки стекали струйки. Но едва солдаты поставили его на ноги и увидели, что он целехонек, они опять превратились в солдат и глядели на него еще равнодушнее, еще выше задрав подбородок.

Наполовину протрезвев, рекрут с минуту озирался, точно хотел прежде всего выразить благодарность за свое спасение; но видя, с каким безразличием стоят солдаты, он принял от одного из них, - того, который больше всех волновался, - свою вымокшую носогрейку, ткнул ее в рот, засунул руки в мокрые карманы и, даже не отжав одежду, пошел, насвистывая, по палубе, - я чуть не сказал "как ни в чем не бывало", но нет, он шел с таким видом, будто все так и получилось, как он хотел, - и как еще удачно!

Не успел их пароход отчалить от пристани, как подошел наш, и вскоре мы уже были в устье реки Ниагары, где звезды и полосы Америки реют над одним берегом, а британский лев над другим берегом; разделяет их такое узкое пространство, что часовые в фортах часто слышат, как дают пароль часовым другой стороны. Оттуда мы попали в озеро Онтарио - не озеро, а скорее внутреннее море, и около половины седьмого были уже в Торонто.

Город лежит на совершенно плоской равнине, а потому его окрестности ничуть не живописны; зато сам он полон жизни и движения, суматохи, деятельности и стремления к усовершенствованию. Улицы прилично вымощены и освещаются газовыми фонарями; дома большие и хорошие; магазины превосходные.

Витрины многих из них могли бы потягаться с витринами в главном городе какого-нибудь процветающего графства Англии, а иные не посрамили бы и столицы. Здесь есть отличная каменная тюрьма, и есть, между прочим, красивая церковь, суд, общественные здания, много уютных частных домов и государственная обсерватория, где отмечаются и регистрируются отклонения магнитной стрелки. В колледже Верхней Канады, состоящем в ведении общественных учреждений этого города, можно получить основательные знания по всем отраслям классической науки за очень скромную плату - с ученика взимается не более девяти фунтов стерлингов в год. У колледжа имеются недурные земельные угодья, и вообще это ценное и полезное заведение.

Всего несколько дней тому назад генерал-губернатор заложил первый камень нового колледжа. Это будет красивое просторное здание, к которому поведет длинная аллея, уже обсаженная деревьями и открытая для прогулок.

Город вообще располагает к моциону в любое время года, здесь даже переулки и улицы, находящиеся в стороне от главной, имеют деревянные тротуары, ровные как полы, и содержатся в чистоте и порядке.

Приходится глубоко сожалеть, что политические распри бушуют здесь вовсю и что они привели к самым постыдным и непристойным явлениям. Совсем недавно в этом городе из окна одного дома стреляли по кандидатам, одержавшим победу на выборах, и кучер одного из них оказался ранен, впрочем неопасно. Но один человек тогда все-таки был убит, и из того самого окна, из которого его сразила пуля, во время торжества, устроенного генерал-губернатором, о котором я только что упоминал, был вывешен тот флаг, что прикрывал убийцу

(прикрывал не только при свершении преступления, но и от кары). Из всех цветов радуги только один мог быть так использован. Нет надобности добавлять, что то был оранжевый флаг *.

Из Торонто в Кингстон отбывают в полдень. А на следующее утро в восемь часов путешественник прибывает к месту своего назначения, переправившись на пароходе через озеро Онтарио и зайдя по дороге в Порт Надежды и Кобург, веселый процветающий городок. Основной груз плавающих здесь судов - мука, неимоверное количество муки. Между Кобургом и Кингстоном у нас на борту было ее не менее тысячи восьмидесяти бочонков.

Кингстон, резиденция канадского правительства, совсем бедный городишко, а после недавнего пожара, уничтожившего рынок, он стал выглядеть еще беднее.

Сейчас о нем можно сказать, что одна половина его сгорела, а другая еще не отстроена. Дом правительства не отличается ни изяществом, ни удобствами, и все же это чуть ли не единственное более или менее внушительное здание на всю округу.

Здесь есть удивительная тюрьма, основанная на хорошо продуманных, разумных началах, и дело в ней поставлено во всех отношениях превосходно.

Заключенные занимаются здесь сапожным ремеслом, плетут канаты, работают в кузнице, шьют одежду, плотничают, обтесывают камни, а многие из них трудятся на строительстве новой тюрьмы, которое близится к концу. Женщины-узницы заняты всякого рода рукоделием. Среди них была красивая двадцатилетняя девушка, просидевшая уже без малого три года. Во время канадского восстания

* она возила на остров Нейви тайные донесения; иной раз она одевалась как девушка, и тогда прятала депеши за корсаж; а иной раз одевалась юношей и тогда засовывала их за подкладку шляпы. В роли юноши она ездила верхом как заправский мальчишка, ей это было нипочем, так как она легко справлялась с любой лошадью, если с ней мог справиться мужчина, и не раз правила четверкой в паре с лучшим кучером здешних мест. Отправляясь с очередным поручением к патриотам, она брала первую попавшуюся лошадь, - за это-то правонарушение она и очутилась там, где я ее увидел. У нее прелестное лицо, хотя, как может догадаться из моего рассказа читатель, в глубине ее блестящих глаз, гневно поглядывающих сквозь прутья решетки, притаился сам черт.

Есть тут сильный форт, неуязвимый для бомб, - он смело выдвинут вперед и может несомненно сослужить хорошую службу; но все же, мне кажется, город расположен слишком близко к границе, чтобы можно было в неспокойные времена долго сохранять за ним его теперешнюю роль. Есть тут и небольшой док, где в те дни правительство строило два парохода - и довольно энергично.

Из Кингстона в Монреаль мы отбыли десятого мая в девять тридцать утра и поплыли на пароходе вниз по реке св. Лаврентия. Трудно вообразить себе всю красоту этой величественной реки, - особенно в начале, когда она прокладывает себе путь среди тысячи островков. Несметное множество этих островков, непрерывной чередой сменяющих друг друга, зеленых, густо поросших лесом; их различная величина - одни такие большие, что полчаса плывешь мимо и думаешь, что это противоположный берег реки, а другие совсем маленькие -

точно рябинки на ее широкой глади; бесконечное разнообразие их формы; и бесчисленные вариации красивых очертаний, какие придает им лес, - все это создает картину необыкновенно увлекательную и приятную.

Во второй половине дня мы проскочили через пороги, где река кипела и как-то странно клокотала, а течение в своей силе и яростной стремительности становилось поистине грозным. В семь часов мы прибыли на пристань Диккенсона, где путешественники пересаживаются в карету и едут берегом часа два иди три, ибо плавание из-за порогов становится слишком трудным и опасным и на этом участке пароходы не ходят. Их немало, таких "прогонов" по суше, довольно длинных, по скверным дорогам, где продвигаться приходится медленно, так что путь из Монреаля в Кингстон, в общем, достаточно утомителен.

Наш маршрут пролегал по широкой, открытой равнине, не удаляясь от берега, вдоль которого ярко горели сигнальные огни, отмечая опасные места на реке. Ночь была темная и ненастная, становилось жутковато. К десяти часам мы добрались до пристани, где нас ждал следующий пароход, взошли на борт и сразу же легли спать.

Пароход простоял у пристани всю ночь и на рассвете двинулся в путь.

Утро началось с отчаянной грозы и ливня, но постепенно погода наладилась, и небо прояснилось. Выйдя после завтрака на палубу, я с удивлением увидел огромный плот, плывущий по течению, на котором стояло штук тридцать или сорок деревянных домиков и столько же, если не больше, мачт, что делало его похожим на плавучую улицу. Впоследствии я видел много подобных плотов, но ни разу такого большого. Весь лес, или "древесину", как говорят в Америке, сплавляют по реке св. Лаврентия таким образом. Когда плот прибывает на место назначения, его разбирают, лес продают, а плотовщики возвращаются за новым.

В восемь утра мы снова высадились на сушу и четыре часа ехали в карете по приятной, хорошо обработанной местности, где во всем ощущался французский дух: во внешнем виде домиков; в повадках, языке и платье крестьян; в вывесках над лавками и тавернами; и в часовенках девы Марии и крестах при дороге. Пусть у простого рабочего или юноши нет башмаков на ногах, зато он непременно подпоясан каким-нибудь ярким кушаком, чаще всего красным; а женщины, работающие в полях и садах или хлопотавшие на дворе по хозяйству, все до одной в больших соломенных шляпах с широчайшими полями. На деревенских улицах встречаются католические священники и сестры милосердия, а на перекрестках и в разных общественных местах - изображения спасителя.

В полдень мы пересели на другой пароход и к трен часам прибыли в деревню Лашин, расположенную в девяти милях от Монреаля. Здесь мы распростились с рекой и двинулись дальше сушей.

Монреаль красиво расположен на берегу реки св. Лаврентия и окружен высокими холмами, где неплохо прокатиться в экипаже или верхом. Улицы в нем узкие и неровные, как в большинстве французских городов, и современных и старинных, но в более новых частях города они широки и просторны. Много превосходных магазинов - самых разных; и как в городе, так и в его предместьях немало хороших частных домов. Гранитные набережные поражают своей красотой, основательностью и протяженностью.

Есть здесь большой католический собор - он воздвигнут совсем недавно, и один из двух его шпилей еще не закончен. На пустыре перед собором стоит одинокая мрачная приземистая башня кирпичной кладки, очень своеобразная и примечательная с виду, вследствие чего местные мудрецы постановили немедленно ее снести. Здание правительства куда лучше, чем в Кингстоне, а сам город полон жизни и деятельности. В один из пригородов ведет отличная, выложенная досками дорога, а не какая-нибудь дорожка, она тянется на пять или шесть миль. Наши поездки по окрестностям были вдвойне приятны благодаря внезапному пробуждению весны, которая наступает здесь так бурно, что переход от бесплодной зимы к цветущей юности лета происходит за один день.

Пароходы, курсирующие до Квебека, делают весь путь ночью, а именно: выходят из Монреаля в шесть часов вечера и прибывают в Квебек в шесть часов следующего утра. Мы съездили туда за время нашего пребывания в Монреале

(продлившееся свыше двух недель) и были положительно очарованы этим интересным и красивым городом.

Впечатление, которое производит на приезжего этот американский Гибралтар с его головокружительными высями, словно повисшей в воздухе цитаделью, живописными крутыми улочками, хмурыми арками ворот и великолепными видами, на каждом повороте поражающими глаз, и своеобычно и непреходяще.

Такое место не забудешь и не спутаешь с другим, его ни на минуту не затмит ни одна из картин, теснящихся в памяти путешественника. Помимо всего, что вам предлагает этот живописнейший городок, с ним связаны воспоминания, которые могли бы сделать интересной и пустыню. Страшная пропасть, где по скалистой круче взбирались к славе Бульф и его храбрые товарищи; долина Авраама, где он получил смертельную рану; крепость, где столь рыцарски отбивался Монткальм *, и его солдатская могила, вырытая для него еще при жизни разрывом снаряда, - все это имеет не только местный интерес, но и принадлежит к числу памятных страниц истории. Это благородный монумент, достойный двух великих народов и увековечивающий память двух доблестных генералов, чьи имена на нем начертаны рядом.

В городе много общественных учреждений, католических церквей и богаделен, но особенно он хорош, если смотреть со стороны цитадели и старого здания правительства. Очаровательные окрестности, где поля перемежаются лесами и горами, холмами и озерами, где на многие мили вытянулись белыми подосками канадские деревушки; пестрое стадо крыш, башенок и труб в старом городе, раскинувшемся на холмах у самых ваших ног; красавица река св.

Лаврентия, блестящая и сверкающая на солнце; и крошечные пароходики внизу под скалой; с которой вы смотрите (издали их снасти кажутся паутиной, протянутой на свету, бочки и бочонки на палубах - игрушками, а хлопотливые матросы - ну прямо марионетками), все это обрамленное глубокой амбразурой крепостного окна - да еще когда смотришь из мрачной залы, образует самую яркую, чарующую картину, на какой когда-либо останавливался глаз. Весной несчетное множество переселенцев, прибывших из Англии или Ирландии, проходят этот путь из Квебека в Монреаль, пробираясь в глухие леса и новые поселки Канады. Если любопытно (как я это частенько делал) прогуляться утром по набережной Монреаля и посмотреть на группы этих переселенцев, которые сотнями сидят на пристанях возле своих ящиков и сундучков, то насколько же интереснее ехать с ними на одном пароходе и, затерявшись в толпе, наблюдать и слушать их, не привлекая к себе внимания.

Судно, на котором мы возвращались из Квебека в Монреаль, было забито ими; на ночь они разложили постели в проходах между палубами (то есть те, у кого были постели) и так плотно улеглись вповалку у нашей двери, что невозможно было ни войти, ни выйти. Они были чуть ли не все англичане, главным образом из Глочестершира, и ехали всю зиму, пока добрались сюда; но удивительно, какие чистенькие были у них дети и как безграничны любовь и самоотверженность бедных родителей!

Сколько бы мы ни лицемерили, - а мы будем лицемерить, пока мир стоит, -

бедняку куда труднее быть добродетельным, чем богатому; и тем ярче сверкает то хорошее, что есть в нем. В ином роскошнейшем особняке живет человек, примерный супруг и отец, чьи достоинства, как отца и супруга, люди справедливо превозносят до небес. Но приведите его сюда, на эту забитую переселенцами палубу. Снимите с его красивой молодой жены шелковое платье и драгоценности, растреплите ее тщательно причесанную голову, проложите ранние морщины на ее лбу, дайте запасть ее щекам от забот и вечных лишений, оденьте ее отцветшее тело в грубую залатанную одежду, лишите ее всякой защиты и поддержки, оставив ей только его любовь, - и вот тогда проверим их добродетели. Измените точно так же общественное положение мужа, чтобы в этих крошках, взбирающихся к нему на колени, он видел не наследников своего имени и богатства, а маленьких нахлебников, вырывающих у него кусок изо рта;

разбойников, покушающихся на его скудный обед; столько-то ртов, на которых приходится делить каждый грош, все больше отнимая у себя самого. Вместо нежной детской ласки, милой сердцу, навалите на него все нужды, хвори и болезни детей, упрямство, капризы и надутое молчание; пусть они не лепечут ему о своих детских причудах, а жалуются на холод, и голод, и жажду, - и если все это не убьет его отцовских чувств и он будет терпелив, заботлив, нежен и внимателен к своим детям и будет всегда принимать к сердцу их радости и горести, - тогда верните его в парламент, на церковную кафедру, в коллегию мировых судей, и когда он услышит разглагольствования об ущербной нравственности тех, кто кое-как перебивается от получки до получки и тяжким трудом добывает свой черствый хлеб, - пусть он встанет, как человек, который сам все изведал, и скажет таким краснобаям, что они по сравнению с людьми труда должны были бы быть ангелами в повседневной жизни и лишь с великим смирением помышлять о награде на том свете.

Кто из нас может сказать, каким он стал бы, если б ему выпала такая доля и за всю жизнь выдались лишь краткие передышки или незначительные перемены? Когда я глядел на этих людей, оторванных от родины, не имеющих крова, нищих скитальцев, измученных бесконечными переездами и тяготами жизни; и видел, как терпеливо они нянчат и холят своих детей; как сначала спрашивают об их нуждах, а уж потом кое-как удовлетворяют свои; с какою нежностью женщины поддерживают в них веру и надежду; как действует их благородный пример на мужчин; и как редко, редко прорывается у них жалоба даже в минуты раздражения, - я начинал сильнее любить и уважать род человеческий; и дай-то бог, чтобы среди его лучших представителей побольше нашлось атеистов, способных вычитать в книге жизни этот простой урок.

Тринадцатого мая мы снова выехали из Монреаля на этот раз в Нью-Йорк;

на пароходе проделали путь по реке св. Лаврентия до Ла-Прери, что на противоположном берегу, а оттуда проехали по железной дороге в Сент-Джонс, расположенный на озере Шамплен. Последними англичанами, приветствовавшими нас в Канаде, были офицеры местного гарнизона, принимавшие нас в довольно приятных казармах и так гостеприимно и дружелюбно, что мы сохраним в памяти каждый час, проведенный с этими подлинными джентльменами; но вскоре мы отчалили под звуки "Правь, Британия!" и оставили их далеко позади.

И все-таки Канада занимает первое место в моих воспоминаниях - и навсегда сохранит его. Мало кто из англичан ожидал бы увидеть ее такой, какова она на деле. Ее неторопливое продвижение по пути прогресса; изживание старой вражды, которая скоро и вовсе забудется; неразвращенное общественное мнение и здоровое частное предпринимательство; ничего от суетливости и лихорадочности, размеренная жизнь, бьющая животворным ключом, - все это внушает большие ожидания и надежды. Я привык думать о Канаде как об отсталой стране, плетущейся в хвосте за развитым обществом, которое быстрым шагом идет вперед; забытой и заброшенной, погруженной в изнуряющий сон, - и то, что я увидел, явилось для меня большой неожиданностью: спрос на рабочую силу и уровень заработной платы; оживленные набережные Монреаля; разгружаемые и нагружаемые пароходы; множество судов в различных портах; широкая торговля, дороги и общественные здания, которые строятся напрочно; благопристойный тон газет и журналов; и, наконец, жизненные блага и довольство, какие может принести честный труд. Пароходы, курсирующие на озерах, по своей благоустроенности, чистоте и безопасности плавания, по благородству натуры и поведения своих капитанов, а также по вежливости персонала и безупречному обслуживанию уступают даже знаменитым шотландским судам, которые так заслуженно превозносят у нас на родине. Правда, гостиницы в Канаде обычно скверные, потому что жить в отелях здесь не так принято, как в Соединенных Штатах, английские же офицеры, составляющие значительную часть общества в каждом городе, живут преимущественно в полковых общежитиях; но во всех прочих отношениях путешественник найдет в Канаде такие же удобства, как и в любом другом известном мне месте.

Но один американский корабль - тот самый, на котором мы плыли по озеру Шамплеп из Сент-Джонса в Уайтхолл, я ставлю очень высоко; и не будет преувеличением сказать, что он лучше того, на котором мы прибыли из Квинстона в Торонто, или того, который нас доставил из Торонто в Кингстон, и

- смело могу добавить: - любого другого на свете, этот пароход, именуемый

"Берлингтон", - истинное совершенство в смысле чистоты, изящества и порядка.

У него не палубы, а гостиные; не каюты, а будуары, изысканно обставленные, с литографиями, картинами и музыкальными инструментами; и каждый уголок и закоулок на судне - подлинное чудо изящного уюта, красоты и удобства.

Командир корабля капитан Шерман, чьей изобретательности и превосходному вкусу корабль обязан этими совершенствами, не раз достойно и храбро проявил себя в трудных испытаниях, и не на последнем месте следует упомянуть, что у него достало мужества перевозить английские войска в такой момент (это было в пору Канадского восстания), когда для них это оказалось единственным средством передвижения. Он сам и его корабль снискали всеобщее уважение как у себя на родине, так и у нас; и ни один человек, пользующийся в своей области общим признанием, не заслужил бы его больше и не держался бы достойнее, нежели этот джентльмен.

Итак, на этом плавучем дворце мы вскоре вернулись в Соединенные Штаты и в тот же вечер зашли в Берлингтон, красивый городок, где мы простояли около часа. В Уайтхолл, конечный пункт нашего плавания, мы прибыли в шесть часов на следующее утро, - а могли бы прибыть и раньше, но пароходы ночью здесь стоят на якоре несколько часов, так как озеро в этой части очень узко и плыть по нему в темноте небезопасно. В одном месте оно настолько сужается, что корабль тащат на канате.

Позавтракав в Уайтхолле, мы сели в карету и отправились в Олбени, большой шумный город, куда мы прибыли в шестом часу вечера, после того как весь день ехали по страшной жаре, так как снова было знойное лето. В семь часов мы погрузились на большой пароход, до того забитый пассажирами, что его верхняя палуба напоминала аванложу в театре во время антракта, а нижняя

- Тоттенхем-Корт-роуд в субботу вечером, - и поплыли по реке Норт к Нью-Йорку. Спали мы, однако, крепко и на другое утро в начале шестого прибыли в Нью-Йорк.

Задержавшись здесь всего на сутки, чтобы передохнуть и прийти в себя, мы снова двинулись в нашу последнюю поездку по Америке. До отплытия в Англию у нас оставалось еще пять дней, а мне очень хотелось посмотреть деревню шекеров *, где живут приверженцы религиозной секты, по которой она и получила свое название.

Итак, мы снова поднялись вверх по реке Норт до города Гудзон и там наняли "внерейсовую" карету, на которой и прибыли в Ливан, лежащий в тридцати милях оттуда - конечно, не в деревню Ливан, где я ночевал, когда ездил в прерию.

Местность, по которой вилась наша дорога, была богатая и красивая;

погода была прекрасная и на протяжении многих миль в голубой дали вставали перед нами стройной грядой облаков высокие Каатскилские горы, где некогда в памятный бурный день Рип ван Винкль * играл в кегли с призрачными голландцами. На крутом склоне горы, у подножия которой проходит еще недоконченная железная дорога, мы наткнулись на поселение ирландцев. Кругом тут есть все необходимое для постройки приличного жилья, но просто удивительно, до чего нескладны, примитивны и убоги их лачуги. Лучшие из них еще могут с грехом пополам защитить от непогоды; худшие пропускают ветер и дождь сквозь широкие бреши в крышах из волглой травы и в глиняных стенах; у них нет ни двери, ни окон; иные еле стоят, кое-как подпертые кольями и столбами; и все - обветшалые и грязные. На редкость безобразные старухи и полногрудые молодые женщины, свиньи, собаки, мужчины, дети, грудные младенцы, горшки, котлы, навоз, вонючие отбросы, гнилая содома и стоячая вода - все смешано здесь в одну кучу, составляя неотъемлемую принадлежность каждой темной и зловонной хижины.

В десятом часу вечера мы прибыли в Ливан, славящийся своими горячими ключами и большой гостиницей, несомненно превосходной по мнению тех носителей стадного чувства, которые приезжают сюда развлечься или поправить здоровье, но предельно неудобной. Нас провели в огромное помещение, освещенное двумя тусклыми свечами - так называемую гостиную; оттуда, спустившись на несколько ступенек, мы попали в другую обширную пустыню, называемую столовой. Спальни наши находились в длинном ряду таких же маленьких, беленных мелом келий, шедших по обе стороны мрачного коридора, и были так похожи на тюремные камеры, что, улегшись в постель, я был почти уверен, что меня сейчас запрут, и невольно прислушивался, не повернется ли ключ в замочной скважине. Должно быть, лечебные ванны находились где-то по соседству, так как я даже в Америке нигде не видел, чтобы так плохо обстояло дело с умыванием; и вообще спальни были лишены самых простых удобств - в них не было даже стульев; я бы сказал, что в них не было ничего, но этого не скажешь, так как на утро я проснулся весь искусанный.

Гостиница, однако, красиво расположена, и нам подали хороший завтрак.

Покончив с ним, мы отправились к месту своего назначения, находившемуся милях в двух отсюда, - дорогу к нему указывала дощечка с надписью: "К деревне шекеров".

По пути нам попалась партия шекеров, занятых дорожными работами; на них были широчайшие из широкополых шляп, а сами они казались во всех отношениях до того деревянными, что вызвали у меня не больше симпатии и интереса, чем фигурная резьба на носу корабля. Вскоре мы подъехали к деревне и, выйдя из кареты у дома, где продавались изделия шекеров и где собирались старейшины, попросили разрешения посмотреть на их обряды.

В ожидании ответа от высокого лица, которому должны были передать нашу просьбу, мы прошли в угрюмую комнату, где несколько угрюмых шляп висело на угрюмых крюках и где время угрюмо отстукивали угрюмые часы, которые тикали, казалось, через силу и лишь нехотя, по принуждению, нарушали угрюмую тишину.

Вдоль стены выстроились в ряд семь-восемь жестких стульев с высокими спинками, и они до того соответствовали угрюмой атмосфере, царившей вокруг, что посетитель скорее согласился бы сесть на пол, чем хоть немного затруднить один из них.

Тут в комнату величественно вошел угрюмый старый шекер, с глазами такими же неприятными, тусклыми и холодными, как большие круглые металлические пуговицы на его пиджаке и жилете, - этакий смирный домовой.

Узнав, чего мы хотим, он достал газету, где совет старейшин, членом которого он состоял, всего несколько дней назад поместил объявление о том, что они решили на год закрыть свой храм для посторонних, так как приезжие ведут себя непристойно и мешают выполнять обряды.

Поскольку возразить на это разумное постановление было нечего, мы попросили дозволения приобрести кое-что из изделий шекеров и получили угрюмое согласие. Тогда мы отправились в лавку, помещавшуюся в том же доме, через коридор, где у прилавка восседало нечто живое в рыжем футляре, что, по словам старейшины, было женщиной и, должно быть, в самом деле было, хотя я бы этого никогда не заподозрил.

Через дорогу находился их храм - строгое, чистое деревянное строение, с большими окнами и зелеными ставнями, похожее на большую дачу. Поскольку доступ в молельню был закрыт, мне не оставалось ничего иного, как обойти и осмотреть его снаружи, а заодно и другие строения (все по большей части деревянные, окрашенные в темно-красный цвет, как английские сараи, и многоэтажные, как английские фабрики), и я могу сообщить читателю только те скудные сведения, которые почерпнул, пока делал покупки.

Людей этих прозвали шекерами (Шекер от английского слова shake -

трястись (англ.).) по их религиозному обряду - пляске, исполняемой мужчинами и женщинами всех возрастов; перед началом ее мужчины снимают шляпы и пиджаки и торжественно вешают на стенку, потом перевязывают руки повыше локтя -

лентами, точно готовясь к кровопусканию. Построившись затем в две шеренги, мужчины против женщин, они принимаются заунывно мычать и, то наступая друг на друга, то отступая, пляшут, смешно подпрыгивая, до полного изнеможения.

Говорят, это выглядит до крайности нелепо и, судя по имеющейся у меня литографии, на которой запечатлен этот обряд и которая, по словам очевидцев, побывавших в храме, точно отображает действительность, должно быть, необычайное и уродливое зрелище.

Управляет ими женщина, и, насколько известно, она облечена неограниченной властью, хотя при ней и существует совет старейшин. Живет она, говорят, в строгом затворничестве, в покоях над храмом, и никогда не показывается непосвященным. Если она хоть немного похожа на ту даму, что восседает в лавке, то держать ее под затвором великое для нее благодеяние, и я самым решительным образом высказываюсь за такую милосердную меру.

Все имущество и доходы поселенцев складываются в общую казну, которой ведают старейшины. Поскольку они завербовали в свою секту немало богатых мирян и сами бережливы и расчетливы, то надо полагать, что их фонд в цветущем состоянии, тем более что они сделали большие земельные приобретения. Добавлю, что колония шекеров возле Ливана не единственная; их, по-моему, есть еще три, если не больше.

Шекеры - хорошие фepмepы, и продукты их хозяйства быстро раскупаются и высоко ценятся. "Семена шекеров", "травы шекеров", "настойки шекеров" вам часто предлагают в магазинах поселков и городов. Они добры и милосердны к животным и умеют выводить породистый скот, который ценится на рынке и почти всегда находит быстрый сбыт.

Едят они и пьют все вместе, по спартанскому обычаю *, за общим большим столом. Супружеской жизни у них не существует: каждый шекер, будь то мужчина или женщина, дает обет безбрачия. На этот счет ходят всевозможные слухи, но здесь я опять-таки сошлюсь на даму из лавки и скажу, что если многие сестры-шекерши похожи на нее, я эти слухи считаю клеветой, лишенной всякого правдоподобия. А вот что они обращают в свою веру совсем молоденьких юношей и девушек, которые сами не знают чего хотят и еще неспособны принять твердое решение по этому, да и по любому другому вопросу, - я могу подтвердить на основе собственных наблюдений: в той партии шекеров, которую я видел за работой на дороге, было несколько совсем юных пареньков.

Говорят, что они умеют отлично торговаться, но честны и справедливы в сделках и даже при продаже лошадей способны отрешиться от тех мошеннических наклонностей, которые, по неизъяснимой причине, неразрывно связаны, как видно, с этой отраслью торговли. Во всех делах они спокойно следуют своим путем, живут своей унылой молчаливой общиной и не проявляют большого желания вступать в сношения с другими людьми.

Все это, конечно, неплохо, и тем не менее, признаюсь, я не могу симпатизировать шекерам, благосклонно смотреть на них или сколько-нибудь терпимо к ним относиться. Мне так претит, так ненавистен этот дурной дух, каким бы классом или сектой он ни насаждался, дух, который отнимает у жизни ее здоровые радости, крадет у юности ее невинные утехи, отбирает у зрелого и преклонного возраста всю их прелесть и отраду и превращает жизнь в узкую, ведущую к могиле тропу; этот мерзкий дух, который, дай ему свободу и позволь распространиться по земле, выхолостил бы и обесплодил фантазию наших великих людей и, лишив их способности создавать бессмертные образы для будущих поколений, низвел бы их до уровня животных, - что в этих чересчур широкополых шляпах и в этих чересчур уж темных сюртуках, - словом, в этом твердолобом, чопорном благочестии, чем бы оно ни прикрывалось, носит ли оно стриженые волосы, как в деревне шекеров, или отращивает себе ногти, как в индусском храме, - я вижу злейшего врага земли и неба, превращающего воду на свадебных пиршествах нашего бедного мира не в вино, а в желчь. И если непременно должны быть люди, давшие обет подавлять в человеке безобидную фантазию и любовь к невинному веселью и радости, составляющие неотъемлемую часть человеческой природы, - такую же неотъемлемую, как всякая присущая каждому любовь иль надежда, - я бы открыто причислил их к самым отъявленным злодеям; даже идиоты и те понимают, что такой путь не ведет к бессмертию, и будут презирать их и чураться.

Покинув деревню шекеров с глубокой неприязнью в душе к старым шекерам и глубокой жалостью к молодым (которую несколько умеряла надежда, что они сбегут, - а это нередко здесь случается, - когда станут старше и разумнее), мы тем же путем, каким ехали накануне, вернулись в Ливан и оттуда в Гудзон.

Отсюда мы по реке Норт поплыли на пароходе в Нью-Йорк, но не доехав, в четырех часах пути от него, высадились в Вест-Пойнте, где провели ночь и весь следующий день и еще одну ночь.

В этом чудесном уголке - красивейшем по всему красивому и приятному нагорью у реки Норт - находится высшая военная школа Америки; она стоит в окружении темно-зеленых холмов и разрушенных фортов и смотрит с высоты на далекий городок Ньюбург, притулившийся у сверкающей на солнце водной полосы, по которой здесь и там скользят челноки, и белый парус под порывом ветра, налетевшего из горной лощины, вдруг меняет галс, - все здесь насыщено воспоминаниями о Вашингтоне и событиях войны за независимость*.

Трудно было бы сыскать для академии более подходящее место, а более красивого, кажется, и в мире нет. Система обучения здесь суровая, но хорошо продуманная и мужественная. Весь июнь, июль и август молодые люди проводят в палатках на широком плацу перед колледжем, а в течение всего года ежедневно проделывают там военные упражнения. Срок обучения для всех кадетов установлен государством в четыре года, но то ли из-за строгой дисциплины, то ли из-за свойственной американцам нелюбви к каким-либо ограничениям, а может быть и по обеим причинам сразу, но не больше половины поступающих в академию заканчивают ее.

Так как число мест в академии примерно равно числу членов конгресса, каждый избирательный округ посылает в нее по одному кадету, - причем выбор его проходит под давлением соответствующего члена конгресса. Так же происходит потом и назначение на службу. Профессора академии живут в красиво расположенных домах: есть тут и отличная гостиница для приезжих, однако у нее имеется два недостатка: здесь блюдут абсолютную трезвенность (вина и спиртные напитки кадетам запрещены) и кормят в самое неудобное время: завтрак в семь, обед в час, ужин - с заходом солнца.

Красота и свежесть, окружавшие этот тихий уголок на заре зеленого лета

- еще только-только наступил июнь, - были поистине чарующи. Расставаясь с ним шестого числа и возвращаясь в Нью-Йорк, чтобы на следующий день отчалить в Англию, я радовался, что среди последних памятных красот, которые проплыли мимо нас, теряясь в ясной дали, были картины, созданные не рукой простого смертного, а неизгладимо запечатлевшиеся в умах многих людей, не стареющие и не тускнеющие от времени, - Каатскилские горы, Сонная Ложбина и Тапаан-Зее

*.

ГЛАВА XVI

Путь домой

Никогда прежде меня так не интересовало и едва ли когда-нибудь так заинтересует направление ветра, как в то долгожданное утро, во вторник седьмого июня. Один авторитетный в морском деле человек сказал мне дня за два до того: "Вас устроит любой ветер, лишь бы он был хоть немного западный", - так что когда я на рассвете вскочил с постели и, распахнув окно, ощутил свежий северо-западный ветерок, поднявшийся среди ночи, он показался мне таким живительным, несущим с собой столько приятного, что я сразу преисполнился особого уважения ко всем ветрам, дующим с запада, и надеюсь сохранить его до той поры, пока, испустив последний вздох, не утрачу способности дышать среди смертных.

Лоцман не замедлил воспользоваться благоприятной погодой, и корабль, еще вчера стоявший в такой забитой до отказа гавани, что, думалось, он раз навсегда отказался от плавания, потому что где тут выйти в море, был уже в добрых шестнадцати милях от берега. А как оно было красиво, наше судно, когда мы на катере быстро неслись туда, где оно бросило якорь: его высокие мачты изящными линиями врезались в небо, а все канаты и рангоуты были словно вычерчены тончайшим пером, и еще красивей оно стало, когда все собрались на борту и мы увидели, как под громкие дружные крики: "Живо, ребята, эй, живо!"

- был поднят якорь и наш корабль горделиво потянулся за буксиром; но всего красивей и благородней оно было, когда на буксире убрали соединительный канат, а у нас на мачтах подняли паруса, и, расправив белые крылья, наш корабль помчался в свой вольный и одинокий путь.

В кают-компании на корме нас оказалось всего пятнадцать пассажиров, по большей части из Канады, кое-кто был даже знаком друг с другом. Ночь выдалась ветреная и бурная, как и последующие два дня, но они пролетели быстро: вскоре у нас составилась веселая и милая компания, с честным, отважным капитаном во главе, как это обычно бывает на земле или на воде, когда люди хотят быть друг другу приятными.

Первый завтрак - в восемь, в двенадцать - второй, в три - обед, в половине восьмого - чай. Развлечений у нас было множество, и обед занимал среди них не последнее место: во-первых, он был приятен, а во-вторых, со всеми длинными антрактами между блюдами он, как правило, затягивался по крайней мере на два с половиной часа, что неизменно давало нам повод для веселья. Чтобы рассеять царящую обычно на таких пиршествах скуку, на нижнем конце стола, под мачтой, образовалось избранное общество, о достойном председателе которого скромность не разрешает мне особенно распространяться;

скажу только, что это было веселое и говорливое содружество, и оно (отбросим в сторону предрассудки) пользовалось большим расположением всего остального общества и особенно чернокожего стюарда, с лица его не сходила широкая улыбка, которой он встречал удивительные шутки этих редкостных остроумцев.

Далее в нашем распоряжении были шахматы - для тех, кто в них играет, вист, криббедж, книги, трик-трак и всякие настольные игры. В любую погоду -

ясную иди пасмурную, тихую иди ветреную - мы все до одного высыпали на палубу, расхаживали по ней парами, забирались в лодки, стояли у борта, облокотившись о поручни, или, собравшись все вместе, праздно болтали. Была и музыка: один играл у нас на аккордеоне, другой - на скрипке, а третий

(который начинал обычно в шесть часов утра) - на рожке; и когда все три музыканта играли разные мелодии, в разных частях корабля, но в одно и то же время и в пределах слышимости друг для друга, как это случалось порой (ибо каждый из них был чрезвычайно доволен своим исполнением), - получалось премерзко.

Если все эти развлечения надоедали, на помощь приходил парус, показавшийся в виду: то это был лишь призрак корабля в туманной дали, а то он проплывал так близко, что мы могли в бинокль различить людей на палубах и без труда прочесть, как называется корабль и куда идет. Часами могли мы смотреть на дельфинов и морских свиней, резвившихся, прыгавших и нырявших вокруг судна; или на этих маленьких крылатых скитальцев - буревестников, сопровождавших нас от Нью-Йоркской бухты и все две недели сновавших над кормой. Несколько дней, пока стоял мертвый штиль, - а если и поднимался ветер, то слабый, - команда развлекалась рыбной ловлей и выудила злополучного дельфина, который во всей своей радужной красе тут же, на палубе, и подох, событие столь важное в нашем бедном событиями календаре, что дальше мы вели счет времени "от дельфина", провозгласив день, когда он подох, началом новой эры.

Добавим, что на пятые или шестые сутки плаванья пошли разговоры об айсбергах; суда, прибывшие в Нью-Йорк дня за два до нашего отплытия, повстречали довольно много этих плавучих островов, - об их опасной близости предупреждало и внезапное похолодание и падение барометра. Пока не исчезли эти признаки, на судне выставляли вдвое больше дозорных, а с наступлением темноты пассажиры потихоньку передавали друг другу немало страшных рассказов о кораблях, наскочивших ночью на айсберг и пошедших ко дну; но ветер принудил нас взять курс южнее, и нам так и не попалось ни одной ледяной горы, а вскоре опять установилась ясная и теплая погода.

Первостепенную роль в нашей жизни, как нетрудно угадать, играли наблюдения, производившиеся ежедневно в полдень, и последующая разработка курса корабля; при этом (как везде и всегда) находились проницательные люди, бравшие под сомнение правильность расчетов, и стоило капитану повернуться спиной, как они, за неимением компаса, принимались промерять карту веревочкой, краем носового платка и острием щипцов для снимания нагара и без труда доказывали, что капитан ошибся примерно на тысячу миль. Умилительно было видеть, как эти маловеры, покачивая головой и хмуря брови, начинали важно рассуждать о мореплавании, не потому, что они в нем что-то смыслили, а потому, что никогда, ни в затишье, ни при встречном ветре, не доверяли капитану. Ртуть и та не так изменчива, как пассажиры этого разряда, которые, когда судно величаво скользит по воде, клянутся, бледнея от восторга, что наш капитан заткнет за пояс всех прославленных капитанов, и даже намекают, что недурно бы собрать по подписке деньги и преподнести ему сервиз, а наутро, если ветер спал и паруса беспомощно повисли в неподвижном воздухе, снова уныло покачивают головой и, поджав губы, говорят, что капитан, может быть, и настоящий моряк, но они сильно в этом сомневаются.

В тихую погоду у нас вошло в обычай гадать, когда же ветер подует, наконец, в нужном направлении, как ему давно пора задуть по всем законам и правилам. Первый помощник, усердно за этим следивший, завоевал всеобщее уважение своим рвением, - маловеры и те зачислили его в первоклассные моряки. Пока тянулся обед, пассажиры то и дело задирали голову и мрачно поглядывали через световые люки каюты на паруса, бившиеся по ветру, и кое-кто в своем унынии осмеливался предсказать, что мы приедем в середине июля. На борту судна всегда бывает какой-нибудь оптимист и какой-нибудь пессимист. Наш пессимист в конце пути только и делал, что разглагольствовал и за столом каждый раз одерживал верх над оптимистом, спрашивая, где, по его мнению, находится сейчас "Грейт Уэстерн" (который вышел из Нью-Йорка неделей позже нас); и где, как он полагает, сейчас пакетбот компании "Кьюнард"; и что он скажет теперь о парусных судах - лучше они или хуже паровых, -

словом, так донимал его своими приставаниями, что оптимист вынужден был стать пессимистом, лишь бы его оставили в покое.

Таковы были наши дополнительные развлечения, но и помимо них было еще кое-что, занимавшее нас. На нашем судне, на баке, ехало около сотни пассажиров - обособленный мирок нищеты; глядя вниз, на палубу, где они прогуливались днем, варили себе пищу и часто тут же ее съедали, мы постепенно научились различать их в лицо, и нас начала интересовать их история; с какими надеждами отправились они в свое время в Америку, и по каким делам ехали сейчас на родину, и как вообще сложилась их жизнь.

Плотник, под чьим началом находились все эти люди, сообщал нам по этой части довольно неожиданные сведения. Иной провел в Америке всего три дня, иной -

три месяца, а иные прибыли туда последним рейсом этого самого парохода, которым сейчас возвращались домой. Одним пришлось все с себя продать, чтобы заплатить за проезд, и они были едва прикрыты лохмотьями; другим нечего было есть, и они жили за счет доброхотных даяний, а один - это открылось лишь к самому концу нашего плавания, потому что он берег свою тайну и не искал сострадания, - существовал лишь за счет костей и остатков жира, которые собирал с тарелок, когда их носили мыть после обеда в кают-компании.

Вся система вербовки и транспортировки этих несчастных требует основательного пересмотра. Если кто нуждается в защите и поддержке правительства, так это как раз те, что оказались вынужденными покинуть родину в поисках средств к существованию. Капитан и его помощники из глубокого сострадания и гуманности делали для них все что могли, но требовалось много больше. Закон, во всяком случае английский, должен предусмотреть, чтобы этих несчастных не сажали на корабль слишком большими партиями и чтобы им был обеспечен проезд в приличных условиях, а не таких, которые способствуют деморализации и распутству. Из чистой гуманности нельзя пускать на судно ни одного человека, пока специально выделенный для этого чиновник не проверит, какой запас продовольствия он везет с собой, и не установит, что его хватит до конца пути. Закон должен также установить, чтобы на этих судах непременно был врач, тогда как сейчас на них нет никакой медицинской помощи, а в плавании нередки случаи заболеваний среди взрослых и смерти детей. Но главное: правительство будь то монархическое или республиканское - обязано вмешаться и положить конец такой практике, когда поставщики эмигрантской рабочей силы закупают у судовладельцев все междупалубное пространство и сажают на корабль столько несчастных, сколько окажется у них под рукой, на любых условиях, нимало не заботясь о вместимости помещений третьего класса, количестве имеющихся в наличии коек, какого-то отделения друг от друга людей разного пола, да и вообще ни о чем, кроме собственной выгоды. И это еще не самое худшее во всей порочной системе: в районах, где процветают бедность и недовольство, без конца шныряют агенты-вербовщики, получающие комиссионные по числу душ, которые им удастся завлечь; поэтому они чудовищно искажают истину, заманивая доверчивых простецов в тенета еще большей нищеты и рисуя перед ними неосуществимые перспективы жизни в эмиграции.

История почти всех семейств, которые плыли с нами, была одна и та же.

Накопив кое-что, назанимав, и выпросив, и все продав, что можно, они заплатили за проезд в Нью-Йорк, воображая, что попадут в город, где улицы вымощены золотом; а на поверку оказалось, что вымощены они самым настоящим и очень твердым камнем. Дела идут вяло: рабочие не требуются; работу найти можно, да не такую, за которую платят, и вот они едут назад еще более нищими, чем были прежде. Один из них вез незапечатанное письмо молодого английского ремесленника к своему другу из-под Манчестера: пробыв в Нью-Йорке две недели, он усиленно уговаривал друга последовать его примеру.

Один из помощников капитана принес мне это письмо смеха ради. "Вот это страна, Джем, - пишет адресат. - Люблю Америку. Никакого деспотизма - вот что главное. Работа сама просится в руки, а заработки - огромные. Понимаешь, Джем, надо только выбрать, каким ты хочешь заняться ремеслом. Я пока еще не выбрал, но скоро решу. Все никак не надумаю, кем лучше стать: плотником или портным".

Была еще одна разновидность пассажиров, к которой принадлежал всего один человек, являвшийся постоянной темой наших разговоров и наблюдений в тихую погоду или при легком ветре. Это был матрос англичанин, красивый, ладно скроенный, настоящий английский военный моряк - от берета до кончиков штиблет; он служил в американском флоте и теперь, получив отпуск, направлялся на родину повидать друзей. Когда он пришел покупать билет, ему, как бывалому моряку, предложили ехать матросом и сэкономить деньги, но он возмущенно отклонил это предложение, сказав, что "может же он, черт возьми, хоть раз сесть на корабль, как джентльмен". С него взяли деньги честь честью, но едва оказавшись на борту, он тут же перенес свои пожитки на бак, завел дружбу с командой и, в первый же раз, как матросов кликнули наверх, раньше всех, точно кошка, стал карабкаться по снастям. И так на всем пути: он был первым на брасах, крайним на реях, всюду помогал, - но всегда со сдержанным достоинством, со сдержанной улыбкой на лице, ясно говорившей:

"Хоть я это и делаю, но как джентльмен. Учтите, я работаю только для своего удовольствия!" Наконец всерьез и как следует подул обещанный ветер, и, подгоняемые им, мы понеслись, храбро разрезая воду и до мельчайших складочек расправив паруса. Было истинное величие в движении прекрасного корабля, когда, осененный всеми своими парусами, он с бешеной скоростью летел по волнам, наполняя наши сердца несказанной гордостью и восторгом. Вот он нырнет в пенящуюся ложбину, и зеленая волна с большим белым гребнем как мне нравилось любоваться ею! - взметнувшись за кормой, подкинет его вверх, а когда он снова пойдет под уклон, завихрится следом, не выпуская из-под своей власти высокомерного любовника! Все вперед и вперед летели мы по воде, непрестанно менявшей цвет в этих благословенных широтах, где по небу плывут лишь кудрявые облака; днем нам светило яркое солнце, а ночью - яркая луна;

флюгер указывал прямо на родную землю - верное свидетельство, что ветер благоприятен и что в сердцах наших радость, и вот, наконец, в одно прекрасное утро, на восходе солнца - едва ли я забуду, что было это в понедельник, двадцать седьмого июня, - перед нами - да благословит его бог!

- показался наш старый знакомый, мыс Клир: в тумане раннего утра он был похож на облако, самое светлое и самое желанное облако, какое скрывало когда-либо лик Родины, изгнанной сестры Небес.

От этого крошечного пятнышка на далеком горизонте вид встающего солнца показался нам еще более радостным и весь пейзаж приобрел ту привлекательность, которой ему недоставало в открытом море. И там, как и везде, возвращение дня неразрывно связано с возрождением радости и надежд, но когда свет озаряет унылую водную пустыню и показывает взору во всей ее бескрайной шири и однообразии, зрелище становится таким величественным, что даже ночь, окутывая все неизвестностью и мраком, по силе впечатления уступает ему. Восход луны больше гармонирует с пустынностью океана: она придает ему скорбное величие и, возбуждая мягкие и нежные чувства, как будто успокаивает и вместе с тем печалит. Помню, когда я был совсем маленьким мальчиком, я воображал, что отражение луны в воде - это тропинка к небу, по которому души хороших людей восходят к богу; и то же чувство нередко возникало у меня и после, когда в тихую ночь я наблюдал на море лунную дорожку.

В то утро, в понедельник, ветер был совсем слабый, но дул он в нужном направлении, и вот постепенно мыс Клир остался у нас позади, и мы поплыли в виду берегов Ирландии; можно без труда представить себе и понять, как мы все были веселы, как благодарны "Джорджу Вашингтону", как поздравляли друг друга и как предсказывали, в котором часу прибудем в Ливерпуль. И как в тот день за обедом выпили от души за здоровье капитана, и с каким нетерпением принялись укладывать свои пожитки; и как двое или трое самых рьяных оптимистов решили в ту ночь вовсе не ложиться спать - к чему, когда берег совсем уже рядом, - но тем не менее легли и крепко заснули; и как столь близкое окончание наших странствий казалось сладким сном, от которого боязно пробудиться.

На другой день опять поднялся попутный ветер, и мы снова горделиво мчались вперед; и тут и там проплывало вдалеке английское судно, возвращавшееся домой с зарифленными парусами, а мы, наполнив ветром каждый дюйм холстины, весело обгоняли его и оставляли далеко позади. К вечеру стало пасмурно, сеял мелкий дождик, завеса которого вскоре стала настолько плотной, что мы шли, точно в облаке. И все-таки мы неслись словно корабль-призрак, и поминутно то тот, то другой из нас с тревогой поглядывал ввысь, где дозорный на мачте высматривал Холихед.

Наконец раздался долгожданный крик, и в то же мгновение из тумана и мглы впереди блеснул свет и тотчас исчез, потом вспыхнул снова и снова исчез. Каждый раз при его появлении глаза у всех на борту становились такими же сверкающими и блестящими, как он сам, - мы стояли на падубе, глядели на этот вспыхивающий свет на горе Холихед и благословляли его за яркость и за дружеское предупреждение, короче говоря: превозносили превыше всех сигнальных огней, пока он не блеснул в последний раз далеко позади.

Теперь пришла пора стрелять из пушки, чтобы вызвать лоцмана; и еще не развеялся дым от выстрела, как, разрезая темноту, прямо на нас уже неслось маленькое суденышко с огоньком на мачте. Мы приспустили паруса, и вот оно стало борт о борт с нами, и охрипший лоцман, упрятанный и укутанный в матросское сукно и шарфы до самого кончика своего изуродованного непогодой носа, собственной персоной оказался среди нас на палубе. И думается, если бы этот лоцман попросил одолжить ему безо всякой гарантии пятьдесят фунтов на неопределенный срок, мы собрали бы ему эту сумму, прежде чем его суденышко стало бок о бок с нами или (что сводится к тому же) прежде чем все новости из газеты, которую он привез с собой, стали достоянием всех и каждого у нас на корабле.

Легли мы в тот вечер очень поздно и утром встали очень рано. К шести часам мы уже столпились на палубе, приготовившись к высадке и рассматривая шпили, крыши и дымы Ливерпуля. К восьми часам мы уже сидели все вместе за столом в одной из его гостиниц в последний раз. А в девять пожали друг другу руки и расстались навсегда.

Местность, по которой мы с грохотом мчались в поезде, показалась нам роскошным садом. Красоту полей (какими они здесь выглядели маленькими!), живых изгородей и деревьев; милые коттеджи, клумбы, старые кладбища, старинные домики - все такое знакомое! - и чудесную прелесть этой поездки, сосредоточившей в одном летнем дне все радости многих лет и, в довершение, радость свидания с родиной и всем, чем она тебе дорога, ни один язык неспособен поведать, как неспособно описать и мое перо.

ГЛАВА XVII

Рабство

Поборников рабства в Америке - системы, о жестокостях которой я здесь не напишу ни слова, не обоснованного и не подтвержденного фактами, - можно подразделить на три большие категории.

К первой категории относятся более умеренные и рассудительные собственники человеческого стада, вступившие во владение им, как известной частью своего торгового капитала, но понимающие в теории всю чудовищность этой системы и сознающие скрытую в ней опасность для общества, которая - как бы ни была она отдалена и как бы медленно ни надвигалась - настигнет виновных столь же неизбежно, как неизбежно наступит день Страшного суда.

Вторая категория охватывает всех тех владельцев, потребителей, покупателей и продавцов живого товара, которые, невзирая ни на что, будут владеть им, потреблять его, покупать и продавать, пока кровавая страница не придет к кровавому концу; всех, кто упрямо отрицает ужасы этой системы наперекор такой массе доказательств, какая никогда еще не приводилась ни по одному поводу и к которой каждодневный опыт прибавляет все новые и новые;

кто в любую минуту с радостью вовлечет Америку в войну гражданскую или внешнюю, лишь бы единственной целью этой войны и ее исходом было закрепление рабства на веки вечные и утверждение их права сечь, терзать и мучить невольников, - право, которое не смела бы оспаривать никакая человеческая власть и не могла бы ниспровергнуть никакая сила; кто, говоря о свободе, подразумевает свободу угнетать своих ближних и быть свирепым, безжалостным и жестоким; и кто на своей земле, в республиканской Америке, - более суровый, неумолимый и безответственный деспот, чем калиф Гарун Аль-Рашид *, облаченный в красные одежды гнева.

Третью, не менее многочисленную или влиятельную категорию, составляет та утонченная знать, которая не мирится с вышестоящими и не терпит равных;

все те, в чьем понимании быть республиканцем означает: "Я не потерплю никого над собой, и никто из низших не должен чересчур приближаться ко мне"; чью гордость в стране, где добровольная зависимость считается позором, должны ублажать невольники и чьи неотъемлемые права могут быть закреплены только через издевательство над неграми.

Не раз высказывалась мысль, что попытки расширить в американской республике понимание личной свободы человека (довольно странный предмет для историков!) потому терпели крах, что недостаточно учитывалось наличие первой категории людей, причем утверждалось, что к этим людям относятся несправедливо, когда смешивают их со второй категорией. Это несомненно так;

они все чаще являют примеры благородства, принося денежные и личные жертвы, и следует лишь горячо пожалеть, что пропасть между ними и поборниками освобождения стараются любыми средствами расширить и углубить, тем более, что среди таких рабовладельцев бесспорно есть немало добрых хозяев, которые проявляют сравнительно мягко свою противоестественную власть. Все же приходится опасаться, что эта несправедливость неизбежна при таком положении вещей, когда человечность и правда должны отстаивать свои права. Рабство не становится ни на йоту более допустимым оттого, что находится несколько сердец, способных частично воспротивиться его ожесточающему действию; и равным образом прилив возмущения и справедливого гнева не может иссякнуть лишь потому, что в своем нарастании он вместе с воинством виновных захлестнет и тех немногих, кто относительно невинен.

Эти лучшие люди среди защитников рабства придерживаются обычно такой позиции: "Система плоха, и я лично охотно покончил бы с ней, если б мог, -

весьма охотно. Но она не так плоха, как полагаете вы, англичане. Вас вводят в заблуждение разглагольствования аболиционистов *. Мои невольники в своем большинстве очень привязаны ко мне. Вы скажете, что это частный случай, если лично я не позволяю сурово обращаться с ними; но разрешите вас спросить: неужели, по-вашему, бесчеловечное обращение с невольниками может быть общепринятым, если оно понижает их ценность и, значит, противоречит интересам самого хозяина?" Разве в интересах какого-нибудь человека воровать, играть в азартные игры, растрачивать в пьянстве свое здоровье и умственные способности, лгать, нарушать слово, копить в себе злобу, жестоко мстить или совершать убийство? Нет. Все это пути к гибели. Но почему же люди идут ими? Потому что подобные склонности суть пороки, присущие человеку.

Вычеркните же, друзья рабства, из списка человеческих страстей животную похоть, жестокость и злоупотребление бесконтрольной властью (из всех земных искушений перед этим труднее всего устоять), и когда вы это сделаете, - но не прежде, - мы спросим вас, в интересах ли хозяина сечь и калечить невольников, над чьим телом и жизнью он имеет абсолютную власть!

Но вот эта категория людей вместе с последней из мною перечисленных -

жалкой аристократией, порожденною лжереспубликой, - возвышает свой голос и заявляет: "Вполне достаточно общественного мнения, чтобы предотвратить те жестокости, которые вы обличаете". Общественное мнение! Но ведь общественное мнение в рабовладельческих штатах зиждется на рабстве, не так ли?

Общественное мнение в рабовладельческих штатах отдало рабов на милость их хозяев. Общественное мнение издало законы и отказало рабам в защите правосудия. Общественное мнение сплело кнут, накалило железо для клейма, зарядило ружье и взяло под защиту убийцу. Общественное мнение угрожает смертью аболиционисту, если он рискнет появиться на Юге; и среди бела дня тащит его на веревке, обмотанной вокруг пояса, по улицам первого города на Востоке. Общественное мнение в городе Сент-Луисе несколько лет тому назад заживо сожгло невольника на медленном огне; и общественное мнение по сей день оставляет на посту того почтенного судью, который в своей речи к присяжным, подобранным для суда над убийцами этого невольника, сказал, что их чудовищный поступок явился выражением общественного мнения, а раз так, то он не должен караться законом, созданным общественной мыслью. Общественное мнение встретило эту теорию взрывом бешеного восторга и отпустило заключенных на свободу, и они разгуливают по городу - такие ж почтенные, влиятельные, видные люди, как и прежде.

Общественное мнение! Какая же категория людей обладает огромным перевесом над остальной частью общества и получает возможность представлять общественное мнение в законодательных органах? Рабовладельцы. Они посылают в конгресс от своих двенадцати штатов сто человек, тогда как четырнадцать свободных штатов, где свободного населения почти вдвое больше, посылают сто сорок два человека. Перед кем всего смиренней склоняются кандидаты в президенты, к кому они ластятся и чьим вкусам всего усердней потакают своими угодливыми декларациями? Все тем же рабовладельцам.

Общественное мнение! Да вы послушайте общественное мнение "свободного"

Юга, как оно выражено его депутатами в палате представителей в Вашингтоне.

"Я очень уважаю председателя, - изрекает Северная Каролина, - я очень его уважаю как главу палаты и уважаю его как человека; только это уважение мешает мне схватить со стола и разорвать в клочки только что представленную петицию об уничтожении рабства в округе Колумбия".

"Предупреждаю аболиционистов, - говорит Южная Каролина, - этих невежд, этих взбесившихся варваров, что, если кто-нибудь из них случайно попадет к нам в руки, пусть готовит свою шею к петле".

"Пусть только аболиционист появится в пределах Южной Каролины, - кричит третий, коллега кроткой Каролины, - если мы поймаем его, мы будем его судить, и, хотя бы вмешались все правительства на свете, включая федеральное правительство, мы его повесим".

Общественное мнение создало этот закон. Он гласит, что в Вашингтоне -

городе, носящем имя отца американской свободы, - каждый мировой судья может заковать в кандалы первого встречного негра и бросить его в тюрьму; для этого не требуется никакого преступления со стороны чернокожего. Судья говорит: "Я склонен думать, что это беглый негр", - и сажает его под замок.

Общественное мнение после этого дает право представителю закона поместить объявление о негре в газетах, предлагающее владельцу явиться и затребовать его, а иначе негр будет продан для покрытия тюремных издержек. Но допустим, это вольный негр и у него нет хозяина; тогда естественно предположить, что его выпустят на свободу. Так нет же! ЕГО ПРОДАЮТ, ЧТОБЫ ЗАПЛАТИТЬ ЖАЛОВАНИЕ ТЮРЕМЩИКУ. И это проделывалось десятки, сотни раз. Негр не может доказать, что он свободен; у него нет ни советчика, ни посыльного, ни возможности получить какую-либо помощь; по его делу не ведется никакого дознания и не назначается расследования. Он - вольный человек, который, возможно, многие годы пробыл в рабстве и купил себе свободу, - брошен в тюрьму без суда, и не за преступление или хотя бы видимость такового; и будет теперь продан для оплаты тюремных издержек. Это кажется невероятным даже в Америке, но таков закон.

К общественному мнению обращаются в случаях, подобных следующему, - в газетных заголовках он называется так: "

ИНТЕРЕСНОЕ СУДЕБНОЕ ДЕЛО

В настоящее время Верховный Суд рассматривает интересное дело, возбужденное на основе следующих фактов. Один джентльмен, проживающий в штате Мэриленд, предоставил на несколько лет пожилой чете своих невольников фактическую, но не узаконенную свободу. Так они прожили некоторое время, и родилась у них дочь, которая росла так же на свободе; потом она вышла замуж за вольного негра и переехала вместе с ним в Пенсильванию. У них родилось несколько детей, и никто их не трогал до тех пор, пока не умер прежний владелец. Тогда его наследник попытался вернуть их; но судья, к которому их приволокли, решил, что этот случай ему не подсуден. Владелец ночью схватил женщину и ее детей и увез их в Мэриленд".

"Вознаграждение за негров", "вознаграждение за негров", "вознаграждение за негров" гласят крупные буквы объявлений в длинных колонках набранных убористым шрифтом газет. Гравюры на дереве, изображающие беглого негра в наручниках, скорчившегося перед грубым преследователем в высоких сапогах, который поймал его и держит за горло, приятно разнообразят милый текст.

Передовая статья возмущается "отвратительной дьявольской проповедью -

уничтожения рабства, противной всем законам бога и природы". Чувствительная мама, которая, сидя на своей прохладной веранде, с улыбкой одобрения читает в газете эти веселые строки, успокаивает своего малыша, цепляющегося за ее юбку, обещанием подарить ему "кнут, чтобы хлестать негритят". Но ведь негры, и маленькие и большие, состоят под защитой общественного мнения!

Давайте подвергнем общественное мнение еще одной проверке, которая важна в трех отношениях: во-первых, она покажет, как отчаянно робеют перед общественным мнением рабовладельцы, деликатно описывая беглых негров в газетах с большим тиражом; во-вторых, покажет, как довольны своей судьбой невольники и как редко они убегают; в-третьих, продемонстрирует, что нет на них никаких рубцов, изъянов, никаких следов жестокого насилия, если судить о том по картинам, нарисованным не "лживыми аболиционистами", а их собственными правдолюбивыми хозяевами.

Ниже приводим несколько образцов газетных объявлений. Самое давнее из них появилось всего четыре года тому назад, а другие того же порядка каждый день во множестве публикуются и поныне.

"Сбежала негритянка Каролина. Носит ошейник с отогнутым книзу зубцом".

"Сбежала чернокожая Бетси. К правой ноге прикован железный брусок".

"Сбежал негр Мануэль. Неоднократно клеймен".

"Сбежала негритянка Фанни. На шее железный обруч".

"Сбежал негритенок лет двенадцати. Носит собачий ошейник из цепи с надписью "де Лампер".

"Сбежал негр Хоун. На левой ноге железное кольцо. Также Грайз, его жена, с кольцом и цепью на левой ноге".

"Сбежал негритенок по имени Джеймс. На мальчишке в момент побега были кандалы".

"Посажен в тюрьму негр, назвавшийся Джоном. На правой ноге чугунное ядро весом в четыре-пять фунтов".

"Задержана полицией молодая негритянка Мира. Следы кнута на теле, на ногах цепи".

"Сбежала негритянка с двумя детьми. За несколько дней до побега я прижег ей каленым железом левую щеку. Пытался выжечь букву М".

"Сбежал негр Генри; левый глаз выбит, несколько шрамов от ножевых ран в левом боку и много рубцов от хлыста".

"Сто долларов в награду за негра Помпея сорока лет от роду. На левой скуле клеймо".

"Посажен в тюрьму негр. Нет пальцев на левой ноге".

"Сбежала негритянка по имени Рахиль. На ногах целы только большие пальцы".

"Сбежал Сэм. Незадолго до побега ему прострелили ладонь; также несколько пулевых ран в боку и в левой руке".

"Сбежал мой негр Деннис. У названного негра прострелена левая рука повыше локтя, вследствие чего парализована кисть".

"Сбежал мой негр по имени Саймон. Выстрелами был серьезно ранен в спину и правую руку".

"Сбежал негр по имени Артур. Поперек груди и на обеих руках - широкие шрамы от удара ножом; любит рассуждать о доброте господней".

"Двадцать пять долларов в награду за моего раба Исаака. На лбу шрам от удара кулаком, на спине - от пули из пистолета".

"Сбежала девочка негритянка по имени Мэри. Над глазом - небольшой шрам;

недостает многих зубов; на щеке и на лбу выжжена буква "А".

"Сбежал негр Бен. На правой руке шрам; большой и указательный пальцы прошлой осенью были повреждены выстрелом так, что видна кость. На бедрах и спине два-три широких рубца".

"Посажен в тюрьму мулат по имени Том. На правой щеке шрам; лицо, видимо, обожжено порохом".

"Сбежал негр по имени Нэд. Три пальца на руке скрючены вследствие пореза. На шее сзади идет полукругом рубец от ножевой раны".

"Посажен в тюрьму негр. Называет себя Джошиа. На спине многочисленные следы кнута. На бедрах и ляжках в трех-четырех местах выжжено клеймо "Дж.

М.". Край правого уха откушен иди отрезан".

"Пятьдесят долларов в награду за моего раба Эдварда. В углу рта -

рубец, два пореза на руке и под мышкой, и на руке выжжена буква "Э"".

"Сбежал негритенок Элли. На руке шрам от собачьего укуса".

"С плантации Джеймса Серджетта сбежали следующие негры: Рэндел -

корноухий; Боб - с выбитым глазом; Кентукки Том - с перебитой челюстью".

"Сбежал Энтони. Одно ухо отрезано, кисть левой руки поранена топором".

"Пятьдесят долларов награды за негра Джима Блека. От обоих ушей отрезано по куску, и на среднем пальце левой руки отсечены два сустава".

"Сбежала негритянка по имени Мария. Сбоку на щеке шрам от пореза.

Несколько шрамов на спине".

"Сбежала девушка мулатка Мэри. Следы пореза на левой руке, шрам на левом плече, не хватает двух верхних зубов".

В пояснение этой последней приметы я должен, пожалуй, сказать, что среди прочих благ, которые обеспечивает неграм общественное мнение, видное место занимает широко применяемая практика насильственного выдергивания зубов. Заставлять их носить днем и ночью железный ошейник и травить их собаками, - это приемы, настолько вошедшие в обычай, что о них и упоминать не стоит.

"Сбежал мой раб Фонтан. Уши продырявлены, справа на лбу рубец; на ногах, сзади, следы пулевых ранений; спина исполосована кнутом".

"Двести пятьдесят долларов награды за моего негра Джима. На правом бедре глубокий шрам. Пуля вошла спереди, посередине между тазобедренным и коленным суставами".

"Доставлен в тюрьму Джон. Не хватает левого уха".

"Задержан негр. Многочисленные шрамы на лице и на теле; левое ухо откушено".

"Сбежала девушка негритянка по имени Мэри. Рубец на щеке, кончик одного пальца на ноге отрезан".

"Сбежала моя мулатка Джуди. Правая рука сломана".

"Сбежал мой негр Леви. Следы ожогов на левой руке, и, кажется, недостает сустава на указательном пальце".

"Сбежал негр ПО ИМЕНИ ВАШИНГТОН. Отсутствует средний палец и один сустав на мизинце".

"Двадцать пять долларов награды за моего негра Джона. Откушен кончик носа".

"Двадцать пять долларов награды за негритянку невольницу Салли. Ходит так, как будто ей перешибли хребет".

"Сбежал Джо Деннис. С маленькой меткой на ухе".

"Сбежал негритенок Джек. Из левого уха выдран кусок".

"Сбежал негр по прозвищу Слоновья Кость. От краешка каждого уха отрезано по кусочку".

Кстати об ушах: могу заметить, что один известный аболиционист в Нью-Йорке получил однажды по почте с обычным письмом ухо негра, отрезанное под самый корень. Оно было прислано свободным и независимым джентльменом, по чьему распоряжению и было отрезано, - с учтивой просьбой к адресату присовокупить этот экземпляр к своей "коллекции".

Я мог бы пополнить этот перечень несчетным множеством переломанных рук и ног, ран на теле, выбитых зубов, исполосованных спин, собачьих укусов и меток каленым железом; но поскольку моим читателям уже и без того в достаточной мере противно и тошно, я перейду к другой стороне вопроса.

При помощи таких объявлений, аналогичный подбор которых можно сделать за каждый год, каждый месяц, неделю и день и которые преспокойно читают в семейном кругу, как вещи вполне естественные, тонущие в потоке повседневных новостей и сплетен, - можно показать, как много пользы приносит невольникам общественное мнение и как оно нежно о них заботится. Но, пожалуй, следовало бы спросить, насколько рабовладельцы и тот класс общества, к которому они в большинстве своем принадлежат, считаются с общественным мнением в своем обращении не с невольниками, а друг с другом; насколько они привыкли обуздывать свои страсти; как они ведут себя в своей среде; свирепы они или кротки, грубы ли, кровожадны и жестоки их общественные нравы, или на них лежит отпечаток цивилизации и утонченности.

Чтобы и при изучении этого вопроса не основываться только на пристрастных показаниях аболиционистов, я снова обращусь к их собственной, рабовладельческой прессе и ограничусь на сей раз подборкой материалов из статей, появлявшихся в ней ежедневно в бытность мою в Америке и касающихся происшествий, которые случились, пока я там проживал. Выделения в тексте этих отрывков, как и в предыдущих, - принадлежат мне.

Не ВСЕ эти случаи, как вы увидите, имели место на территории тех штатов, которые официально считаются рабовладельческими, - хотя многие из них, и притом самые ужасные, произошли и происходят именно там, - но непосредственная близость места действия от районов узаконенного рабства и большое сходство между этими злодеяниями и описанными выше позволяют справедливо предположить, что характер действующих лиц сформировался в рабовладельческих районах и огрубел под воздействием рабовладельческих нравов.

"УЖАСНАЯ ТРАГЕДИЯ

Из заметки, появившейся в газете "Саутпорт телеграф" (штат Висконсин), нам стало известно, что достопочтенный Чарльз К. П. Арндт. член Совета от округа Браун, был убит наповал в ЗАЛЕ ЗАСЕДАНИЯ СОВЕТА Джеймсом Р.

Виньярдом, членом Совета от округа Грант. СЛУЧАЙ ЭТОТ произошел на почве выдвижения кандидатуры на пост шерифа округа Грант. Была выдвинута кандидатура мистера И. С. Бейкера, поддержанная мистером Арндтом. Против этой кандидатуры выступил Виньярд, стремившийся добиться указанного назначения для своего брата. В ходе спора покойный отстаивал известные положения, которые Виньярд объявил лживыми, причем сделал это в резких и оскорбительных выражениях, задевавших личности; мистер А. ничего не ответил на это. Когда заседание кончилось, мистер А. подошел к Виньярду и попросил его взять свои слова обратно, что тот отказался сделать, повторив оскорбительные выражения. Тогда Арндт ударил Виньярда, а тот, отступив на шаг, выхватил пистолет и застрелил его наповал.

Такой исход дела, видимо, был спровоцирован Виньярдом, который решил во что бы то ни стало провалить кандидатуру Бейкера и, потерпев неудачу, обратил свой гнев и мщение против несчастного Арндта".

"ВИСКОНСИНСКАЯ ТРАГЕДИЯ

Все население штата Висконсин глубоко возмущено убийством Ч. К. П.

Арндта в зале Законодательного совета штата. В различных округах Висконсина состоялись собрания, на которых была подвергнута осуждению ПРАКТИКА ТАЙНОГО НОШЕНИЯ ОРУЖИЯ В ПОМЕЩЕНИИ ЗАКОНОДАТЕЛЬНОГО СОВЕТА ШТАТА. Мы читали сообщение об исключении из состава Совета Джеймса Р. Виньярда, совершившего это кровавое деяние, и были поражены, услышав, что после исключения Виньярда теми, кто видел, как он убил мистера Арндта в присутствии его престарелого отца, приехавшего погостить у сына и отнюдь не предполагавшего стать свидетелем его насильственной смерти, СУДЬЯ ДАНН ОТПУСТИЛ УБИЙЦУ НА ПОРУКИ.

АГЕНТСТВО МАЙНЕРС ФРИ ПРЕСС говорит СО СПРАВЕДЛИВЫМ НЕГОДОВАНИЕМ, что это оскорбляет чувства жителей Висконсина. Виньярд находился на расстоянии вытянутой руки от Арндта, когда произвел смертельный выстрел, от которого противник его умолк навеки. На таком близком расстоянии Виньярд, когда бы захотел, вполне мог бы лишь ранить Арндта, но он предпочел убить его".

"УБИЙСТВО

Из письма, опубликованного 14-го числа в сент-луисской газете, нам стало известно об ужасном злодеянии, совершенном в Берлингтоне, штат Айова.

Некий мистер Бриджмен поспорил с жителем того же города мистером Россом;

зять этого последнего, вооружась револьвером системы Кольт, встретил мистера Б. на улице И РАЗРЯДИЛ В НЕГО ВСЮ ОБОЙМУ, ПРИЧЕМ ВСЕ ПЯТЬ ПУЛЬ ПОПАЛИ В ЦЕЛЬ. Мистер Б., весь израненный, умирающий, выстрелил в свою очередь и уложил Росса на месте".

"УЖАСНАЯ СМЕРТЬ РОБЕРТА ПОТТЕРА

Из "Каддо газетт" от 12-го сего месяца мы узнали о страшной смерти полковника Роберта Поттера... Он подвергся нападению у себя дома, куда ворвался его враг по фамилии Роз. Он вскочил с постели, схватил ружье и в одном белье выбежал из дому. Он бежал с такой быстротой, что почти на двести ярдов опередил своих преследователей, но попал в непроходимые заросли и был схвачен. Роз сказал Поттеру, что НАМЕРЕН БЫТЬ ВЕЛИКОДУШНЫМ и дать ему возможность спастись. Он предложил Поттеру бежать и пообещал не стрелять в него, пока тот не пробежит определенного расстояния. По команде Поттер устремился вперед и успел достичь озера, прежде чем раздался выстрел. Первым его побуждением было прыгнуть в воду и нырнуть, что он и сделал. Роз, гнавшийся за ним по пятам, расставил на берегу своих людей, готовых стрелять в Поттера, как только он выплывет. Через несколько минут Поттер вынырнул, чтобы перевести дух, и едва голова его показалась над водой, как она была вся изрешечена пулями. Он пошел ко дну и больше не всплыл!"

"УБИЙСТВО В АРКАНЗАСЕ

Как нам стало известно, несколько дней тому назад в редакции "Сенека нейшн" произошла ожесточенная схватка между мистером Лузом, агентом объединенного оркестра городов Сенеки, Квапо и Шони, и мистером Джеймсом Гиллеспай, представителем торговой фирмы "Томас Дж. Аллисон и Кь" из Мейсвиля, округ Бентон, штат Арканзас; в этой схватке Гиллеспай был зарезан охотничьим ножом. Между этими людьми в течение некоторого времени существовали натянутые отношения. Говорят, что майор Гиллеспай замахнулся на противника тростью. Последовала перепалка, во время которой Гиллеспай выстрелил из пистолета дважды, а Луз - один раз. Зате Луз заколол Гиллеспая охотничьим ножом - этим разящим без промаха оружием. Многие сожалеют о смерти майора Г., ибо он был либерально настроенным и энергичным человеком.

После того, как вышеизложенное было сообщено в печати, мы выяснили, что майор Аллисон заявил некоторым гражданам нашего города, будто мистер Луз первым нанес удар. Мы воздерживаемся от сообщения каких-либо подробностей, так как ПО ЭТОМУ ДЕЛУ БУДЕТ ВЕСТИСЬ СУДЕБНОЕ СЛЕДСТВИЕ".

"ГНУСНОЕ ЗЛОДЕЯНИЕ

Пароход "Темза", только что вернувшийся из плавания по Миссури, привез нам известие о том, что назначено вознаграждение в пятьсот долларов за поимку человека, покушавшегося на жизнь Лилберна У. Беггса, бывшего губернатора этого штата, в городе Индепенденс, в ночь на 7-е число с. м.

Губернатор Беггс, говорится в письменном извещении, не был убит, но смертельно ранен.

Эти строки уже были написаны, когда мы получили записку от клерка с

"Темзы", в которой сообщаются следующие подробности. В пятницу, 6-го с. м., какой-то злодей выстрелил в губернатора Беггса, когда он сидел в одной из комнат своего дома в г. Индепенденс. Его сын, мальчик, услышав выстрел, вбежал в комнату и увидел, что губернатор сидит на стуле, запрокинув голову и широко раскрыв рот; поняв, что отец стал жертвой преступления, сын поднял тревогу. В саду под окном были обнаружены следы ног и найден револьвер, по всей видимости разряженный и брошенный стрелявшим из него негодяем. Три выстрела крупной дробью попали в цель: один в рот, другой в мозг, и третий, вероятно, тоже в мозг или куда-то поблизости; вся дробь застряла в затылке.

7-го утром губернатор был еще жив, но друзья не надеются на его выздоровление, да и врачи питают лишь слабую надежду.

В этом преступлении подозревают одного человека, который в настоящее время, вероятно, уже схвачен шерифом.

Пистолет убийцы - один из пары, которая была украдена за несколько дней до преступления у одного булочника в Индепенденс, и судебные власти располагают описанием второго револьвера".

"ПРОИСШЕСТВИЕ

Прискорбное столкновение произошло в пятницу вечером на ул. Чартрез; в результате его один из наших наиболее уважаемых граждан опасно ранен кинжалом в живот. Из вчерашнего номера газеты "Пчела" (Новый Орлеан) нам стали известны следующие подробности. В понедельник во французском разделе газеты была напечатана статья с упреками по адресу артиллерийского батальона за то, что в воскресенье утром он открыл стрельбу из пушек, отвечая на выстрелы с "Онтарио" и "Вудбери"; это вызвало большой переполох в семьях тех, кто всю ночь был вне дома, охраняя спокойствие города. Майор К. Гелди, командир батальона, почтя себя оскорбленным, пришел в редакцию и потребовал, чтобы ему сообщили имя автора; ему назвали мистера П. Арпина. которого в это время не было на месте. После этого между майором и одним из владельцев газеты произошел резкий разговор, закончившийся вызовом на дуэль; друзья обоих споривших пытались уладить дело миром, но безуспешно. В пятницу вечером, около семи часов, майор Гелли встретил мистера П. Арпина на ул.

Чартрез и подошел к нему.

- Вы мистер Арпин?

- Да. сэр.

- В таком случае я должен сказать вам, что вы... (за сим последовал соответствующий эпитет).

- Я припомню вам ваши слова, сэр.

- А я уже объявил, что обломаю свою трость о вашу спину.

- Мне это известно, но пока что я еще не почувствовал удара.

Услышав эти слова, майор Гелли, державший в руках трость, ударил ею мистера Арпина по лицу, а тот выхватил из кармана кинжал и всадил его майору Гелли в живот.

Опасаются, что рана смертельна. Настолько нам известно, мистер Арпин ДАЛ ОБЯЗАТЕЛЬСТВО ПРЕДСТАТЬ ПРЕД УГОЛОВНЫМ СУДОМ ДЛЯ ОТВЕТА ПО ПРЕДЪЯВЛЯЕМОМУ ЕМУ ОБВИНЕНИЮ".

"ССОРЫ В ШТАТЕ МИССИСИПИ

Двадцать седьмого прошлого месяца близ Карфагена, округ Лик, штат Миссисипи, между Джеймсом Коттингемом и Джоном Уилберном вспыхнула ссора, во время которой первый выстрелил в последнего, причем ранил его настолько серьезно, что нет никакой надежды на выздоровление. Второго текущего месяца в Карфагене произошла ссора между А. К. Шэрки и Джорджем Гоффом, в результате которой последний был ранен пулей; рану считают смертельной.

Шэрки отдался было в руки властей, НО ЗАТЕМ ПЕРЕДУМАЛ И СБЕЖАЛ!"

"СТЫЧКА

В Спарте несколько дней тому назад произошла стычка между барменом одной гостиницы и человеком по имени Бэри. По-видимому, Бэри стал буянить;

тогда бармен, дабы поддержать порядок, пригрозил Бэри, что пристрелит его, -

после чего Бэри выхватил пистолет и выстрелил в бармена. Согласно последним сведениям, он еще жив, но надежда на его выздоровление слабая".

"ДУЭЛЬ

Клерк парохода "Трибюн" сообщил нам, что во вторник произошла еще одна дуэль - между мистером Роббинсом, банковским служащим в Виксбурге, и мистером Фоллом, редактором газеты "Виксбургский часовой". По уговору каждая сторона имела по шести пистолетов, которые они должны были по команде "Пли!"

РАЗРЯДИТЬ ДРУГ В ДРУГА С ТАКОЮ БЫСТРОТОЙ, С КАКОЙ ИМ ЗАБЛАГОРАССУДИТСЯ. Фолл выстрелил из двух пистолетов безрезультатно. Мистер Роббинс первым же выстрелом попал Фоллу в бедро, после чего тот упал и не был в состоянии продолжать поединок".

"СТОЛКНОВЕНИЕ В ОКРУГЕ КЛАРК В округе Кларк (штат Миссури), близ Ватерлоо, во вторник, 19-го прошлого месяца, имело место прискорбное столкновение, произошедшее между двумя компаньонами, мистерами Мак-Кейном и Мак-Аллистером, занимавшимися перегонкой спирта, - столкновение, кончившееся смертью мистера Мак-Аллистера. Он приобрел при распродаже с торгов, производившейся шерифом, семь бочонков виски, принадлежавших ранее Мак-Кейну, по цене один доллар за бочонок. Когда он пытался забрать их, произошла ссора, в результате которой мистер Мак-Кейн застрелил мистера Мак-Аллистера. Мак Кейн немедленно бежал и ПО ПОСЛЕДНИМ СВЕДЕНИЯМ ЕЩЕ НЕ СХВАЧЕН.

Это ПРИСКОРБНОЕ СТОЛКНОВЕНИЕ вызвало много толков, так как у обоих большие семьи и оба занимали солидное положение в обществе".

Я процитирую еще лишь одну статейку, которая своей чудовищной нелепостью, возможно, несколько разрядит гнетущее впечатление от этих зверских деяний.

"ДЕЛО ЧЕСТИ

Мы только что услышали подробности о дуэли, произошедшей во вторник на острове Шестой мили, между двумя родовитыми юношами нашего города - Сэмюелом Терстоном, ПЯТНАДЦАТИ ЛЕТ, и Уильямом Хайном, ТРИНАДЦАТИ ЛЕТ. Их сопровождали молодые джентльмены такого же возраста. Оружием служила пара наилучших ружей Диксона; противников поставили на расстоянии тридцати ярдов.

Каждый выстрелил по разу, не причинив другому никакого вреда, если не считать того, что пуля из ружья Терстона пробила шляпу Хайна. В РЕЗУЛЬТАТЕ ВМЕШАТЕЛЬСТВА СОВЕТА ЧЕСТИ вызов был взят обратно, и спор дружески улажен".

Пусть читатель представит себе этот Совет Чести, который дружески уладил спор между двумя мальчишками, - в любой другой части света их дружески прикрутили бы к двум скамейкам и хорошенько выпороли бы березовыми розгами, - и он несомненно ясно почувствует уморительный характер этого суда, о котором я не могу подумать без смеха.

И вот я обращаюсь ко всем разумным людям, ко всем, кто наделен самым обычным здравым смыслом и самой обычной здравой человечностью, ко всем трезвым рассудительным существам, без различия взглядов и убеждений, и спрашиваю: могут ли они пред лицом этих отвратительных доказательств состояния общества в рабовладельческих районах Америки и по соседству, -

могут ли они еще сомневаться относительно истинного положения чернокожих невольников и может ли их совесть хоть на миг примириться с этой системой или с любой характерной для нее страшной чертой? Могут ли они назвать неправдоподобным даже самый вопиющий рассказ о ее жестокостях и зверствах, когда стоит им обратиться к прессе и пробежать глазами ее страницы, и они прочтут что-нибудь вроде приведенного здесь - о поступках тех людей, которые властвуют над рабами, - поступках, собственноручно ими совершенных и ими же описанных?

Разве мы не знаем, что наиболее уродливые и отвратительные черты рабства являются одновременно и причиной и следствием беззастенчивого самоуправства этих рожденных на свободе беззаконников? Разве мы не знаем, что человек, родившийся и выросший среди несправедливостей рабовладельческой системы, с детства привыкший видеть, как мужья, по слову команды, должны пороть своих жен; как женщины, преодолевая стыд, вынуждены сами задирать свой подол, чтобы мужчины могли сильнее полосовать розгами их ноги; как грубые надсмотрщики преследуют и мучают их чуть не до самых родов и как они рожают детей там же, где работают, под занесенным над ними кнутом; кто сам читал в детстве и видел, как его невинные сестры читали приметы сбежавших мужчин и женщин и описания их изуродованных тел, описания, которые публикуются не иначе, как рядом с описью скота на той или иной ферме или же на выставке животных, - разве мы не знаем, что такой человек при малейшей вспышке гнева превращается в жестокого дикаря? Разве нам неизвестно, что если он подлый трус у себя дома, где он гордо шествует среди съежившихся в страхе невольников и невольниц, вооруженный бичом, то он будет подлым трусом и вне дома, будет прятать на груди оружие труса, а во время ссоры выстрелит в человека или пырнет его ножом? Но если даже наш разум не научил нас понимать и это и многое другое, если мы такие глупцы, что закрываем глаза на прекрасную систему воспитания, которая выращивает подобных людей, то разве не должны мы понимать, что те, кто кинжалом и пистолетом расправляется с равными себе в зале законодательных органов, в конторах и на рыночных площадях и в разных других местах, где люди занимаются мирным трудом, будут

- не могут не быть - беспощадными и бессердечными тиранами в отношении своих подчиненных, пусть даже не рабов, а вольных слуг?

Что?! Мы будем обличать невежественное ирландское крестьянство, но смягчать краски, когда речь идет об Этих американских плантаторах? Будем клеймить позором жестокость тех, кто подрезает сухожилия скотине, но щадить этих поборников свободы, которые прорезают метки в ушах людей, вырезают остроумные девизы на корчащемся теле, учатся писать пером из раскаленного железа на человеческом лице, - тех, кто изощряет свою поэтическую фантазию, придумывая ливрею увечий, которую их рабы будут носить всю жизнь и унесут с собой в могилу; кто ломает кости живым, как это делала солдатня, осмеявшая и убившая спасителя мира, и превращает беззащитных людей в мишень для стрельбы? Неужели мы будем охать, слушая легенды о пытках, которым язычники-индейцы подвергали друг друга, и с улыбкой наблюдать жестокости, чинимые христианами? Неужели, пока все это творится, мы будем торжествовать над уцелевшими кое-где потомками этой величавой расы и радоваться, что белые захватили их владения? На мой взгляд, лучше бы восстановить леса и индейские деревни; пусть вместо звезд и полос развевается по ветру несколько несчастных перьев; пусть вигвамы станут на месте улиц и площадей - и если воздух огласит клич смерти из уст сотни гордых воинов, он зазвучит как музыка по сравнению с воплем одного несчастного раба.

Пусть о том, что всегда стоит у нас перед глазами, о том, что пагубно воздействует на наш национальный характер, будет сказана чистая правда; и довольно нам трусливо ходить вокруг да около, намекая на испанцев и свирепых итальянцев. Когда англичане вытащат ножи во время ссоры, пусть будет сказано во всеуслышание: "Мы обязаны этой переменой американскому рабству. Вот оно, оружие Свободы. Такими клинками и лезвиями Свобода в Америке обтесывает и кромсает своих рабов; а когда их нет под рукой, ее сыны еще лучше используют это оружие, обращая его друг против друга".

ГЛАВА XVIII

Несколько слов в заключение

Не раз в этой книге мне бывало трудно удержаться от соблазна докучать читателю собственными заключениями и выводами; ибо я предпочитал, чтобы читатели сами составили себе суждение на основе тех данных, которые я им предложил. С самого начала моей единственной целью было - честно вести их за собой, куда бы я ни шел, и эту задачу я выполнил.

Но да простится мне желание, перед тем как я закончу эту книгу, выразить в нескольких словах свое личное мнение о характере американского народа и американской социальной системы в целом - с точки зрения иностранца.

Американцы по натуре откровенны, храбры, сердечны, гостеприимны и дружелюбны. Культура и утонченность, по-видимому, лишь укрепляют их душевную доброту и страстный энтузиазм, и именно эти два качества, удивительно в них развитые, делают образованного американца самым нежным и самым благородным другом. Никогда и никто мне так не нравился, как люди этого типа; никогда и ни к кому я не проникался так быстро и охотно полным доверием и уважением;

никогда больше я не смогу приобрести за полгода столько друзей, которых, мне кажется, я чту уже полжизни.

Названные качества, я глубоко убежден, присущи всему народу в целом. Но что в массах они чахнут и загнивают под действием тлетворных влияний и что надежда на возрождение их пока слаба, - все это, к сожалению, правда и нельзя о ней не сказать.

Каждой нации свойственно подчеркивать свои недостатки и даже преувеличивать их в доказательство своей добродетели или мудрости. Едва ли не самый серьезный порок в духовном облике американского народа, порок, породивший целый выводок всяческих зол, - это всеобщее недоверие. И тем не менее американец кичится этой чертой, даже когда он достаточно беспристрастен, чтобы понять ее разрушительное действие; часто, вопреки собственному рассудку, он указывает на эту черту, как на признак глубины и остроты ума американского народа и его особой проницательности и независимости.

"Вы эту зависть и недоверие вносите во все области общественной жизни,

- говорит иностранец. - Отстранив достойных людей от участия в ваших законодательных органах, вы взрастили особое сословие кандидатов на выборные должности, - кандидатов, которые каждым своим поступком порочат ваш государственный строй и выбор вашего народа. Это недоверие сделало вас такими шаткими и переменчивыми, что ваше непостоянство вошло в поговорку: не успев прочно поставить на пьедестал свой кумир, вы наверняка стащите его оттуда и разобьете вдребезги; а все потому, что, едва наградив благодетеля или слугу народа, вы сразу перестаете ему доверять - по той лишь причине, что он награжден, - и принимаетесь допытываться, не были ли вы слишком великодушны в своей оценке, а он - недостоин награды. Каждый, кто достиг у вас высокого поста, начиная с президента, может считать свое избрание началом своего падения, ибо любая напечатанная ложь, вышедшая из-под пера любого негодяя, тотчас находит благодарную почву в вашем недоверии и принимается за чистую монету, хотя бы она прямо противоречила характеру и всему поведению оклеветанного. Вы положите все свои силы, чтобы поймать комара, если речь идет о доверии к человеку и вере в него, сколь бы ни были они оправданы и заслужены, - но вы проглотите целый караван верблюдов, нагруженных недостойными сомнениями и низкими подозрениями. И вы думаете, что это хорошо, что это может облагородить характер ваших правителей или тех, кем они управляют?" Ответ неизменно один и тот же: "У нас, знаете ли, свобода мнений. Каждый думает сам за себя, и нас не так-то легко провести.

Вот отчего наш народ стал подозрительным".

Другая примечательная черта американцев: у них в почете умение ловко обделывать дела; этим умением позолочены для них и мошенничество, и грубое злоупотребление доверием, и растрата, произведенная как общественным деятелем, так и частным лицом; и оно позволяет многим плутам, которых стоило бы вздернуть ни виселицу, держать высоко голову наравне с лучшими людьми; но эта слабость к ловкачам не прошла даром для американцев, ибо за несколько лет "ловкачество" нанесло такой урон общественному доверию и так истощило общественные фонды, что никакая "скучная" честность, даже самая неосмотрительная, не натворила бы столько вреда за целое столетие. Нарушение условии сделки, банкротство или удачное мошенничество расцениваются не исходя из золотого правила "поступай так, как ты хотел бы, чтобы поступили с тобой", а в зависимости от того, насколько ловко это было проделано.

Помнится, оба раза, когда мы проезжали мимо злополучного Каира на Миссисипи, я высказывался в том смысле, что такие грандиозные обманы должны иметь дурные последствия, так как, будучи разоблачены, они порождают недоверие за границей и отбивают у иностранцев охоту вкладывать в Америке свои капиталы;

но в ответ мне объясняли, что это была очень ловкая затея, которая принесла кучу денег; а самое пикантное в ней то, - что за границей быстро забывают подобные трюки и люди как ни в чем не бывало пускаются в новые спекуляции.

Мне сто раз пришлось вести следующий диалог: - Ну разве не постыдно, что такой человек, как имярек, наживает состояние самым бесчестным и гнусным путем, а его сограждане терпят и поощряют его, несмотря на все совершенные им преступления? Ведь он же нарушает общественную благопристойность!

- Да, сэр.

- Ведь он же общепризнанный лжец!

- Да, сэр.

- Ведь его секли, пороли, гнали в шею!

- Да, сэр.

- И это совершенно бесчестный, низкий, распутный человек!

- Да, сэр.

- Ради всего святого, в чем же тогда его заслуга?

- Видите ли, сэр, он ловкий человек.

Точно так же всевозможные неразумные и бестактные привычки относят на счет делового склада американцев, хотя, как это ни странно, чужеземца серьезно упрекнут, если он назовет американцев нацией дельцов. Деловым складом характера объясняют и неуютный обычай, столь распространенный в маленьких городках, когда семейные люди живут в гостиницах, не имея собственного очага, и за целый день - с раннего утра и до позднего вечера встречаются только за завтраком или обедом, наспех проглатываемым в присутствии посторонних. Деловым складом объясняется и то, что американская литература никогда не будет пользоваться поощрением: "Ибо мы деловой народ и не нуждаемся в поэзии", хотя, кстати, мы заявляем, что гордимся своими поэтами; а здоровые развлечения, веселый отдых и благотворная фантазия вынуждены уступить место грубым, утилитарным радостям деловой жизни.

Эти три характерные черты американского народа отчетливо проявляются решительно во всем и бросаются в глаза иностранцу. Но дурная поросль, которая глушит в Америке все живое, питается другими, более цепкими корнями, и эти корни глубоко уходят в безнравственную американскую прессу.

Можно построить сколько угодно школ на Востоке, Западе, Севере и Юге;

можно обучить в них десятки и сотни тысяч учеников и вырастить столько же учителей; можно насаждать трезвость; можно достигнуть того, что колледжи будут процветать и церкви - ломиться от прихожан и просвещенное знание во всех прочих видах будет гигантскими шагами идти по стране, - но до тех пор, пока американские газеты будут представлять собой такое же или почти такое же гнусное явление, как сейчас, нет никакой надежды на сколько-нибудь значительное повышение морального уровня американского народа. С каждым годом страна должна и будет идти вспять, с каждым годом самый строй общественной мысли будет снижаться; с каждым годом конгресс и сенат будут все меньше значить в глазах всех порядочных людей; и вырождающийся потомок своей дурною жизнью будет все больше позорить память Великих Отцов Революции.

Вряд ли нужно говорить читателю, что среди массы газет, выходящих в Соединенных Штатах, есть несколько с приличной репутацией, которым можно верить. От знакомства с высокообразованными джентльменами, имеющими отношение к такого рода изданиям, я получил лишь удовольствие и пользу. Но имя таким газетам Горсточка, тогда как имя другим - Легион, и влияние хороших изданий не в силах противодействовать моральному яду дурных.

Американские образованные круги, люди, хорошо осведомленные и придерживающиеся умеренных взглядов, представители ученых профессий, те, что принадлежат к адвокатскому сословию, и те, что занимают судейские места, -

все единодушны, - как и следовало бы ожидать, - в своей оценке порочного характера этих бесстыдных газет. Иногда утверждают - не назову это странным, ибо естественно искать извинения для такого позора, - что их влияние не столь велико, как это кажется приезжему. Прошу простить, но должен заметить, что я не вижу оснований для такого утверждения, так как все факты и обстоятельства приводят к прямо противоположному выводу.

Когда люди, в большей иди меньшей степени, наделенные достойными чертами ума или характера, смогут завоевать в Америке более или менее видное общественное положение, не пресмыкаясь и не раболепствуя перед этим чудовищем порока; когда выдающиеся личные качества того иди другого гражданина перестанут быть объектом нападок; когда доверие общества к кому бы те ни было не будет подрываться наветами и узы, основанные на общественной порядочности и чести, будут хоть сколько-нибудь уважаться;

когда хоть один человек в этой Свободной Стране будет обладать свободой выражать свое мнение и считать, что он может думать, что хочет, и высказываться, как хочет, без унизительной оглядки на цензуру, которую он в глубине души бесконечно ненавидит и презирает за ее разнузданное невежество и низкую бесчестность; когда те, кто наиболее остро ощущает гнусность этого чудовища и страдает от тени, какую оно бросает на весь народ, и клянет его в частных беседах, осмелятся наступить на него ногой и открыто, на глазах у всех, раздавить его, - тогда я поверю, что его влияние падает и люди вновь обретают собственное смелое суждение. Но покуда дурной глаз этой печати проникает в каждый дом и она умудряется приложить свою грязную руку к каждому назначению на государственный пост, начиная от поста президента и кончая должностью почтальона; пока непристойная клевета является ее единственным орудием, а сама она остается стандартной литературой для огромной массы людей, читающих одни только газеты, и больше ничего, - до тех пор на всей стране будет лежать этот позор и до тех пор причиняемое ее печатью зло будет сказываться в Республике на всем.

Кто привык к крупным английским газетам или к почтенным газетам европейского континента; кто привык видеть отпечатанным на бумаге нечто совсем иное, не сумеют составить себе без наглядных примеров хотя бы приблизительное представление об этой страшной тишине американской прессы, а приводить эти примеры я не расположен, да и место не позволяет. Но если кто-либо пожелает проверить мои слова, пусть он обратится в любое учреждение в Лондоне, где можно найти разрозненные номера этих изданий; и тогда пусть составит на этот счет собственное мнение (Примечание к первому изданию. Или пусть он обратится к толковой и достоверной статье, опубликованной в октябрьском номере журнала "Форейн куортерли ревью", на которую я обратил внимание, когда эта книга уже печаталась. Он обнаружит том примеры, нисколько не удивительные для человека, побывавшего в Америке, но поражающие всякого, кто там не был. (Прим. автора.)).

Для американского народа в целом несомненно было бы куда лучше, если бы американцы меньше любили реальное и немного больше - идеальное. Было бы хорошо, если бы в них больше поощряли беззаботность и веселье и шире прививали им вкус к тому, что прекрасно, хотя и не приносит значительной и непосредственной пользы. Здесь, мне кажется, довольно резонно может быть выдвинуто обычное возражение - "Мы - молодая страна", - так часто приводимое в оправдание недостатков, которые обычно нельзя им оправдать, ибо по существу мы здесь имеем дело лишь с отпочкованием старой страны; и все же я надеюсь еще услышать о существовании в Соединенных Штатах каких-то других национальных развлечений, помимо газетной политики.

Американцы решительно не склонны к юмору, и у меня создалось впечатление, что они от природы мрачны и угрюмы. По меткости высказываний, по какому-то твердокаменному упорству на первом месте стоят бесспорно янки, то есть жители Новой Англии, - как, впрочем, и во многом другом, что связано с интеллектуальным развитием. Но когда я ездил по стране, когда попадал в места, удаленные от больших городов, меня положительно угнетала, - как уже отмечалось в предыдущих главах этой книги, - преобладающая там серьезность и унылая деловитость; эта атмосфера была настолько повсеместной и неизменной, что мне казалось, будто в каждом новом городе я встречаю тех же людей, которых оставил в предыдущем. Мне думается, те недостатки, которыми отмечены национальные нравы, следует в значительной мере отнести за счет этой атмосферы: это она породила тупую угрюмую приверженность ко всему грубо материальному и привела к тому, что все прелести жизни отбрасываются, как не стоящие внимания. Вашингтон, сам крайне педантичный и строгий в вопросах этикета, несомненно уже в те времена угадывал в американцах тяготение к такому недочету и делал все возможное, чтобы это исправить.

Я никак не могу утверждать вместе с другими авторами, что наличие в Америке всевозможных религиозных сект в какой-то мере можно объяснить отсутствием государственной церкви, - я, напротив того, считаю, что, если она будет установлена, народ - в силу самого своего характера - отвернется от нее, хотя бы уже потому, что это установленная церковь. Но допустим, что она существует, - я беру под сомнение ее способность успешно объединить всех разбредшихся овец в одно большое стадо, хотя бы потому, что в стране бытует слишком много верований; и еще потому, что я не вижу в Америке такой формы религии, с какой мы не были бы знакомы в Европе - или даже у себя в Англии.

Сектанты здесь развивают бурную деятельность, как и все прочие люди, просто потому, что это страна деятельных людей; они создают свои поселения, так как здесь легко купить землю, и возводят деревни и города там, где не ступала нога человека. Ведь даже шекеры и те эмигрировали из Англии; наша страна достаточно известна и Джозефу Смиту, апостолу мормонов, и его невежественным последователям; я сам видывал в иных наших больших городах такие религиозные радения, какие едва ли могут превзойти на своих сборищах американские сектанты в лесной глуши; и я далеко не уверен, что всякий обман, использующий суеверие, с одной стороны, и всякое доверчивое безудержное суеверие - с другой, ведут начало из Соединенных Штатов и что мы не можем сопоставить их с такими явлениями, как миссис Сауткот, Мэри Тофтс, Занимавшаяся разведением кроликов, или даже мистер Том из Кентербери *, который подвизался в просвещенную эпоху, когда времена мракобесия давно миновали.

Республиканский строй несомненно укрепляет в народе чувство собственного достоинства и равенства; но в Америке путешественник должен всегда напоминать себе о его существовании, чтобы не возмущаться то и дело близостью той категории людей, с которой ему на родине не пришлось бы сталкиваться. Фамильярность в обращении, когда к ней не примешивалась глупая спесь и когда она не мешала добросовестному выполнению обязанностей, никогда не оскорбляла меня; и мне почти не пришлось познакомиться на собственном опыте с ее грубым или неприятным проявлением. Раз или два это было довольно комично, как, например, в описанном ниже происшествии, - но это был лишь забавный случай, а не правило.

В одном городе мне понадобилась пара башмаков, так как мне не в чем было ехать дальше; я взял с собою только знаменитые башмаки на пробковой подошве, но в них было слишком жарко на огнедышащих палубах пакетбота. А посему я отправил одному артисту сапожного дела записку, в которой приветствовал его и сообщал, что буду рад его видеть, если он не откажет в любезности навестить меня. Он очень мило попросил передать в ответ, что

"заглянет" в шесть часов вечера.

Примерно в указанное время я лежал на диване, читая книгу и потягивая вино из бокала, когда дверь отворилась и в комнату вошел джентльмен в стоячем воротничке, в шляпе и перчатках, на вид лет тридцати или около того;

он подошел к зеркалу, поправил прическу, снял перчатки: не торопясь извлек мерку из самых недр кармана своего сюртука и томным голосом попросил меня отстегнуть штрипки. Я повиновался, но с некоторым удивлением поглядел на шляпу, которая все еще оставалась у него на голове. Возможно, поэтому, а возможно, из-за жары - он снял ее. Затем он сел на стул напротив меня;

уперся локтями в колени; потом, низко нагнувшись, с большим усилием поднял с полу образчик лондонского мастерства, который я только что снял, - при этом он что-то мило насвистывал. Он без конца вертел башмак; разглядывал его с таким презрением, какого словами не выразишь, и, наконец, спросил, хочу ли я, чтобы он "справил" мне точно такой башмак? Я любезно ответил, что меня интересует только одно - чтобы башмаки не жали, а остальное пусть он сам решает; если это удобно и практически осуществимо, то я не возражал бы, чтоб они в какой-то мере походили на стоящую перед ним модель, но я во всем готов следовать его советам и оставляю все на его усмотрение.

- Так вы, значит, не очень настаиваете на этой впадине в пятке, а? -

говорит он. - Мы тут такого не делаем.

Я повторил свои последние слова. Он снова посмотрел на себя в зеркало;

подошел поближе, чтобы вынуть из уголка глаза соринку; поправил галстук. Все это время моя нога висела в воздухе.

- Вы как будто готовы, сэр? - спросил я.

- Д-да, почти, - сказал он. - Не шевелитесь. Я прилагал все усилия, чтобы не дать шевельнуться ни ноге, ни мускулам лица, - а он тем временем, вынув из глаза соринку, извлек свой футляр с карандашами, снял мерку и сделал соответствующие записи. Покончив с этим, он принял прежнюю позу и, снова взяв башмак, некоторое время задумчиво разглядывал его.

- Так это, значит, английский башмак, да? - сказал он, наконец. - Это лондонский башмак?

- Да, сэр, - ответил я, - это лондонский башмак. Он еще некоторое время размышлял над ним, словно Гамлет над черепом Йорика *, затем кивнул головой, будто говоря: "Могу лишь пожалеть о государственном строе, который привел к появлению таких башмаков"; встал; спрятал футляр с карандашами, свои записи, бумагу, - все это время не переставая смотреться в зеркало, - надел шляпу;

медленно натянул перчатки и, наконец, вышел. Прошла минута после его ухода, как вдруг дверь отворилась и опять показались его шляпа и его голова. Он оглядел комнату, потом посмотрел еще раз на башмак, все еще лежавший на полу, с минуту, видимо, подумал и сказал: - Ну-с, всего хорошего.

- Всего хорошего, сэр, - сказал я.

И на этом наша встреча кончилась.

Я хотел бы сказать несколько слов еще по одному вопросу о народном здравоохранении. В такой обширной стране, где еще не заселены и не расчищены миллионы акров земли и где ежегодно на каждом ее клочке идет перегнивание растений, в стране, где так много больших рек и такое разнообразие климатов, в известное время года неминуемо возникает множество болезней. Я беседовал с рядом представителей врачебной профессии в Америке, и, смею заявить, я не одинок в своем убеждении, что можно было бы избежать большинства распространенных в Америке заболеваний, если бы соблюдались в обществе некоторые меры предосторожности. В этих целях необходимо усилить личную гигиену; необходимо изменить порядок, когда люди трижды в день наспех проглатывают в большом количестве животную пищу, и тут же после еды возвращаются к своим сидячим занятиям; слабый пол должен более разумно одеваться и больше заниматься полезными физическими упражнениями -

последнему совету должны последовать и мужчины. Но прежде всего необходимо тщательно перестроить систему вентиляции, канализации и удаления нечистот во всех общественных учреждениях и вообще в каждом городе и городишке. В Америке каждый местный законодательный орган мог бы извлечь для себя огромную пользу, если бы хорошенько ознакомился с превосходным докладом мистера Чедуика о санитарных условиях, в каких живут трудовые классы у нас.

Итак, я подошел к концу своей книги. Судя по некоторым предостережениям, которые я получил, уже вернувшись в Англию, мне не приходится ждать, что книга будет дружелюбно или благосклонно встречена американским народом; и так как я написал правду об основной массе тех людей, которые определяют суждения народа и выражают его мнения, вы увидите, что я не жажду какими бы то ни было побочными средствами снискать его аплодисменты.

С меня довольно сознания, что из-за написанного на этих страницах я не потеряю по ту сторону Атлантики ни одного друга, который хоть чем-то заслуживает этого имени. Что же касается остальных, то я бесхитростно положусь на общий дух, в каком задуманы и написаны мои заметки, и буду ждать благоприятного приговора.

Я ни словом ни коснулся оказанного мне приема и не позволил ему повлиять на то, что я написал, в любом случае это явилось бы - по сравнению с тем, что я ношу в своем сердце, - лишь очень скупой благодарностью тем благосклонным читателям моих предыдущих книг, которые за океаном встретили меня с раскрытыми объятиями, а не держа руку на взведенном курке.

Конец

ПOCЛЕСЛОВИЕ

Выступая на обеде, который устроили в мою честь в субботу, 18 апреля

1868 года, в городе Нью-Йорке двести представителей американской печати, я сказал, между прочим, следующее: "Последнее время в вашей стране так часто звучал мой голос, что я мог бы удовольствоваться этим и не утруждать вас больше своими разглагольствованиями, если бы не считал своим долгом отныне не только здесь, но и по всякому удобному случаю, выражать мою глубокую признательность и благодарность за тот прием, который был мне оказан при моем вторичном посещении Америки, и воздать со всею честностью дань благородству и великодушию этой нации. Мне хотелось бы также сказать, как поразили меня те удивительные перемены, на которые я наталкивался повсюду, -

перемены в плане моральном, перемены в плане физическом, перемены в количестве отвоеванной у природы и заселенной земли, перемены в появлении больших новых городов, перемены в неузнаваемом росте старых городов, перемены в удовольствиях и прелестях жизни, перемены в нравах печати, без прогрессивных изменений коих не может быть прогресса ни в чем. К тому же, поверьте, я не столь дерзок, чтобы считать, будто за двадцать пять лет во мне самом не произошло никаких перемен, что я ничему не научился и что мне не пришлось пересмотреть некоторые крайние взгляды, которые сложились у меня при моем первом посещении вашей страны. И тут мы подходим к одному обстоятельству, относительно которого, с тех пор как я высадился в Соединенных Штатах в ноябре прошлого года, я, несмотря ни на что, хранил упорное молчание, а сейчас, с вашего позволения, намерен поведать вам о нем.

Даже пресса, поскольку работают в ней люди, может порой ошибаться или быть неправильно информированной, и я склонен считать, что в двух или трех случаях сведения, публиковавшиеся обо мне, были не вполне точны. В самом деле, за всю свою жизнь я не читал ничего более удивительного, чем то, что время от времени появлялось в печати обо мне. Так, например, меня немало поразили та энергия и упорство, с какими я вот уже несколько месяцев, оказывается, собираю материал и работаю над новой книгой об Америке, хотя все это время моим издателям по ту и по эту сторону Атлантики было известно, что никакие силы на свете неспособны заставить меня написать такую книгу. Но я намерен и решил (это и есть то самое обстоятельство, о котором я хочу вам сообщить) по возвращении в Англию выступить в своем журнале и в интересах моих соотечественников самому поведать им о тех гигантских переменах, которые произошли в вашей стране и про которые я здесь упоминал. А кроме того, мне хотелось бы рассказать им о том, что, где бы я ни был - в больших городах или самых маленьких местечках, - всюду меня принимали с непревзойденной вежливостью, деликатностью, мягкостью, гостеприимством, вниманием и непревзойденным уважением к характеру моей поездки и состоянию моего здоровья, постоянно требовавшим уединения. Это мое свидетельство, пока я жив и пока будут живы те, кто унаследует авторское право на мои книги, будет помещаться в качестве приложения ко всем экземплярам двух моих книг, в которых я говорю об Америке. Я буду и велю это делать не только из любви и благодарности, но и потому, что считаю справедливым и честным".

Я произнес эти слова со всею искренностью, какую мог в них вложить, и со всею искренностью повторяю их сейчас. И пока будет существовать эта книга, я надеюсь, они будут входить в нее, как нечто неотделимое от моих наблюдений и впечатлений от Америки.

ЧАРЛЬЗ ДИККЕНС

Май 1868 года

Чарльз Диккенс - Американские заметки (AMERICAN NOTES for GENERAL CIRCULATION ) 02, читать текст

См. также Чарльз Диккенс (Charles Dickens) - Проза (рассказы, поэмы, романы ...) :

Барнеби Радж (BARNABY RUDGE). 01.
ПРЕДИСЛОВИЕ Покойный мистер Уотертон однажды высказал мнение, что воро...

Барнеби Радж (BARNABY RUDGE). 02.
ГЛАВА ШЕСТНАДЦАТАЯ В те времена, к которым относится наш рассказ, хоть...