Бласко-Ибаньес Висенте
«Детоубийцы (Ил и тростник). 5 часть.»

"Детоубийцы (Ил и тростник). 5 часть."

И он указал на три громадных тщательно закрытых горшка, обильный запас хлеба, корзину с плодами и большой бурдюк с вином. Мордочка Пиавки задрожала от удовольствия, когда ему поручили это сокровище, которое он прошлой ночью так часто ощупывал, сидя на носу лодки. Тонет не обманул его, сказав что его господин позаботится о нем. Спасибо, дон Хоакин! Раз уже он был так добр и предложил отведать припасов, он попробует один два глотка,- не больше - просто так, чтобы провести время.

И отъехав от поста на расстояние звука голоса, он улегся на дне барики.

День занялся и Альбуфера оглашалась ружейньми выстрелами, усиленными эхом озера. Едаа можно было заметить, как на сером фоне проносились стаи птиц, испуганные треском выстрелов. Но стоило им только в своем быстром полете спуститься на мгновенье на воду, и их встречал град пуль.

Дон Хоакин, очутившись один на своем посту, испытывал волнение, скорее похожее на страх. Он видел себя покинутым поср;еди Альбуферы, внутри тяжелой бочки, поддерживаемой только несколькими сваями. Он не двигался, опасаясь, как бы весь этот водяной катафалк не свалился вниз и не похоронил его в тине. Вода мягким шелестом билась об обшивку досок у самой бороды охотника, и её постоянный плеск приводил его в содрогание. Если все это рухнет, думал дон Хоакин, он скорее, чем подоспеет лодочник, пойдет на дно лод тяжестью ружья, патронов и этих громадных сапог, невыносимо щекотавших ему ноги, увязшие в разбросанной на дне бочки рисовой соломе.

Его ноги горели, а руки мерзли от утреннего холода и ледяного ствола ружья. И это называется забавой?.. Он начинал находить мало приятного в таком дорогом удовольствии.

А птицы? Где эти птицы, которых его друзья убивали дюжинами? Был момент, когда он задвигался на своем неустойчивом сидении и дрожа от волнения, прицелилея. Вот оне!.. Оне спокойно плавали около его поста. Пока он размышлял, убаюканный утренним холодом, оне собрались дюжинами, спасаясь от далеких выстрелов и плыли около него, в уверенности, что нашли верное убежище. Можно было стрелять, зажмурив глаза... Промаха бы не было. Но в самый момент выстрела, он узнал в них уток из пробки, о которых забыл по своей неопытности. Он поспешил опустить ружье и посмотрел кругом, опасаясь увидеть в пустынном углу насмешливые глаза товарищей.

И он снова стал ожидать. В кого,- чорт возьми!- стреляли эти охотники, непрестанные выстрелы которых нарушали теперь тишину озера? Вскоре после восхода солнца, ему представился, наконец, случай выстрелить из своего девственного ружья. Три птицы пролетали на самом уровне воды. Новый охотник дрожа выстрелил. Ему представилось, что перед ним громадные чудовищные птицы, настоящие орлы, казавшиеся ему гигантами от волнения. Первый его выстрел только ускорил полет птиц, при втором одна лысуха, сложив крылья, упала и перевернувшись несколько раз, осталась неподвижной на воде. Дон Хоакин вскочил так порывисто, что его бочка закачалась. В эту минуту он почувствовал все свое превосходство над всеми. Он изумился самому себе, открыв в себе свирепость героя, о которой никогда не додозревал раныне.

- Пиавка!.. Лодочник!.. прокричал он голосом, дрожавшим от волнения. "Одна! Одна уже есть!.."

В ответ дослышалось только неясное мычание из туго набитого рта, неспособного произнести ни одного слова... Прекрасно! Он соберет, когда их будет много.

Охотник, довольный своим подвигом, спрятался снова под прикрытием из тростника, уверенный, что теперь он сможет один покончить со всеми птицами озера. Он стрелял все утро, чувствуя при каждом выстреле все большее опьянение порохом и наслаждение разрушения. Он стрелял, стрелял, не обращая внимания на расстояние, приветствуя своим ружьем каждую птицу, даже если она летала под самыми облаками. Господи! Вот это действительно удовольствие! И от этих выстрелов, сделанных наудачу, падала иногда какая-нибудь несчастная птица, жертва рока, спасшаеся от выстрелов более искусных стрелков чтобы погибнуть от руки неумелаго.

Во все это время Пиавка оставался невидимым на дне лодки. Боже, какой денек! Архиепископ Валенсии не чувствовал бы себя лучше в своем дворце, чем он в этой маленькой лодке, сидя на соломе, с громадным куском хлеба в руке, зажав в ногах горшок. Пусть ему не говорят больше о богатстве дома Сахара! Нищета и чванство, пускающия пыль в глаза бедному люду! Господа из города - воть люди, умеющие пожить, как следует!

Первой его заботой было осмотреть три горшка, заботливо обвязанные толстым холстом до самого горлышка. С которого начать? Он выбрал и раскрыл наудачу один и его мордочка расплылась в блаженную улыбку при запахе трески в томате. Вот так блюдо! Треска плавала в красной гуще, такой сладкой и вкусной, что Пиавка после первого куска, почувствовал, что по его горлу прошел нектар, более сладкий, чем церковное вино, которое его так соблазняло, когда он был еще ризничим.

Этим вполне можно насытиться. Никакой неть надобности трогать остальное. Он был готов отнестись с уважением к тайне других горшков, не разрушить иллюзий, пробуждавшихся в нем при виде их закрытых горлышек, таивших, вероятно, удивительные сюрпризы. Но однако к делу. И поставив между ног приятно пахнувший горшок, он начал есть с мудрым спокойствием человека, знающего, что у него впереди весь день и достаточно работы. Он ел не спеша, но однако с такой ловкостью, что после каждого опускания руки с хлебом, уровень в горшке заметно понижался. Громадный кусок то и дело заполнял его рот, раздувая щеки. Его челюсти работали с силой и правильностью мельничного колеса, а глаза между тем внимательно смотрели в горшок, словно изследуя его глубину, высчитывая, сколько раз еще нужно ему опустить руку, чтобы переправить все в свой роть.

По временам он отрывался от этого созерцания. Господи! Честный, трудящийся человек не должен забывать своих обязанностей, даже и среди удовольствий. Он выглядывал из лодки и, заметив приближавшихся птиц, криком предупреждал охотника.

"Дон Хоакин! Из Пальмара!.. Дон Хоакин! Из Салера!"

И указав, откуда летят птицы, он чувствовал себя утомленным от такой работы и, сделав большой глоток из бурдюка, возобновлял свою немую беседу с горшком.

Его господин успел уложить только трех уток, а Пиавка уже отставил в сторону первый горшок, совершенно опустошенный. Только внизу прилипло к глиняным стенкам несколько маленьких кусков. Бродяга почувствовал угрызение совести. Что останется хозяину, если он поест все? Он, Пиавка, больше не будет есть! И тщательно обвязав тряпкой горшок он поставил его на носу, как вдруг в нем пробудилось любопытство и он решил от-крыть второй.

Чорт возьми! Вот такь сюрприз! Спинка поросенка, сосиски с самой лучшей приправой, все, правда, было холодное, но с таким вкусным запахом сала, что бродяга взволновался. Сколько уже времени, его желудок, привыкший к белому, невкусному мясу угрей, не испытывал приятной тяжести этих чудных вещей, которые изготовляются далеко за пределами Альбуферы. Пиавка счел бы недостатком почтения к своему господину, если бы пренебрег вторым горшком. Со стороны его, голодного бродяги, это было бы проявлением неуважения к кухне дон Хоакина. Конечно, охотник не рассердится за несколько лишних кусков.

И он снова удобно уселся на дне лодки с вторым горшком, зажав его между коленами. Сладострастно отправлял он куски в роть, закрывая глаза, чтобы лучше чувствовать, как они постепенно проходят в его желудок. Боже мой! Вот так денек выпал! Ему казалось, что он только что начал есть. Он смотрел теперь с презрением на первый пустой горшок, отставленный им в угол носа лодки. То блюдо было хорошо только для развлечения, чтобы подразнить желудок, поточить челюсти. Самое же лучшее находилось здесь: кровяная колбаса, сосиски, аппетитный поросенок, оставлявший такой нежный вкус, что рот беспрестанно требовал новых кусков, один за другим, ничуть не насыщаясь.

Видя быстроту, с которой опорожнялся второй горшок, Пиавка почувствовал сильную потребность услужить своему господину и добросовестно выполнить свои обязанности. Ни на одну минуту не прекращая работы своих челюстей, он смотрел во все стороны и испускал крик, похожий на настоящее мычание.

"От Салера!.. От Пальмара!.."

Чтобы помешать закупорке горла, он ни на минуту не выпускал из рук бурдюка. Он без конца запивал этим вином, гораздо лучшим, чем вино Нелеты. И красная влага, повидимому, возбуждала его аппетит, открывая новые пропасти в его бездонном желудке. Его глаза блестели огнем блаженного опьянения, раскрасневшееся лицо приняло багровый оттенок и шумная отрыжка потрясала его с головы до пят. С блаженной улыбкой он ударял себя по туго набитому брюху.

"А, каково? Ну как поживаешь?" спрашивал он свой живот, как будто он говорил с другом, дружески его похлолывая.

Его одьянение было более блаженно, чем когда либо; это было опьянение хорошо поевшего человека, который пьет для пищеварения, а не то мрачное, унылое, опьянение голодных дней, когда он глотал чашу за чашей натощак, встречая на берегу озера людей, угощавших его вином, но никогда не предлагавщих ему и куска хлеба.

Он погружался в приятное опьянение, ни на одну минуту не переставая есть. Альбуферу он видел теперь в розовых красках. Голубое небо, казалось, блестело улыбкой, похожей на ту, которую он видел однажды ночью до дороге в Деесу. Одна только вещь казалась ему действительно черной, похожей на пустой гроб: то был горшок, зажатый у него в коленах. Он опорожнил его весь. Оть колбасы не осталось и следов.

На мгновенье он был поражен своим обжорством, но тотчас же рассмеялся, и чтобы уничтожить горечь своей вины, снова и долго стал сосать из бурдюка.

Он захохотал во все горло при мысли о том, что скажут в Пальмаре, когда узнают о его подвигах и желая их достойно завершить, отведав все припасы дон Хоакина, он открыл третий горшок.

Ну и чорт же! Два каплуна, втиснутых в стенки горшка, с золотистой кожей, каплющей салом; два чудесных создания Всеблагого Бога, без голов, с ножками, привязанными к телу подгоревшими нитками, с белыми грудками, выпуклыми как грудь сеньорины. Да он ничего не стоит, если не отведает их. Пусть даже дон Хоакин угостит его потом пулей из ружья!.. Сколько уже месяцев он не участвовал в таком пире! Он не ел мяса с того времени, когда служил собакой у Тонета, и они охотились в Деесе. И при воспоминании о жестком, грубом мясе птиц озера еще более увеличивалось удовольствие, которое он испытывал, глотая белые куски каплунов, а золотая кожица хрустела на зубах и сало лилось до его губам.

Он ел с регулярностью автомата, неустанно жуя и беспокойно посматривая на то, что оставалось на дне горшка, как будто побился об заклад, что все съест.

По временам он испытывал детскую беспечность, желание пьяницы подраться с кем-нибудь или пошалить. Он брал яблоки из корзины с плодами и бросал их в птиц, летевших далеко, как будто в самом деле мог попасть в них.

Он чувствовал к дону Хоакину прилив необыкновенной нежности, за то блаженство, которым он был ему обязан, он жалел, что его нет тут, а то он обнял бы его, нахально называл его на ты, и хотя на горизонте не было ни одной птицы, благим матом кричал:

"Чимо! Чимо! Стреляй... На тебя летят!.."

Тщетно охотник обращался во все стороны. Ни одной птицы! Что с этим олухом? Лучше бы подъехал и собрал лысух, что плавают у поста. Но Пиавка улегся опять в лодке, не исполдив его приказания. Будет еще время! Он сделает это после. Лишь бы набил побольше! И желая отведат восе, он откупоривал каждую бутылку, пробуя и ром и абсент. А Альбуфора в его глазах стала темнеть, хотя солнце горело, и ноги его, точно пригвожденные к доскам лодки, были бессильны двигаться.

В полдень дон Хоакин, умирая от голода и желая на минуту выйти из своей бочки, где он должен был стоять недодвижно, позвал лодочника. Но тщетно раздавался его голос в тишине.

"Пиавка!.. Пиавка!"

Бродяга, подняв голову над бортом и тупо глядя, повторил, что едет, но не пошевелился, словно не его и звали. Однако, когда охотник, красный от крика, пригрозил пустить в него заряд из ружья, тоть сделал усилие и, шатаясь, встал на ноги, ища повсюду шест, который держал в руках, и начал медленно приближаться.

Дон Хоакин вскочил в лодку и расправил наконец ноги, отяжелевшие от столь долгаго стояния. Лодочник, до его приказанию, начал собирать убитых птиц; он делал это ощупью, словно не видя, и с такой стремительностью нагибался через борт, что наверно несколько раз упал бы в воду, если бы его хозяин не удержал его.

"Негодяй!" закричал охотник. "Ты пьян, что ли?"

Охотник нашел, наконец, объяснение его неустойчивости, осмотрев свои придасы и увидев тупое выражение Пиавки. Горшки пусты! Бурдюк сплющился и стал мягким. Бутылки раскупорены. От всего хлеба осталось только несколько кусков, а корзинку с плодами можно было опрокинуть над озером: из неё все равно ничего бы не выпало!

Дон Хоакин испытывал желание ударит прикладом по голове лодочника, но прошло это первое движение, и он начал смотреть на него с глубоким изумлением. И все это разрушение он сделал один! Ну и глоточка же у этого мерзавца! И куда он мог все это попрятать! Неужели человеческий желудок способен поглотить такую уйму!

Слыша, как взбешенный охотник бранил его бесстыдником и мерзавцем, Пиавка мог только отвечать жалобным голосом:

"Ох! Дон Хоакин, мне плохо! Очень плохо!" Он правда, чувствовал себя плохо. Стоило только посмотреть на его желтое лицо, на глаза, которые он тщетно силился открыть и на его ноги, которые не стояли прямо.

Охотник в бешенстве начал было бить Пиавку, но он вдруг свалился на дно лодки и вцепился ногтями в пояс, словно хотел вскрыть себе брюхо. Он извивался в мучительных конвульсиях, с перекошенным лицом и мутными, стеклянными глазами.

Со стоном он корчился, словно желая выбросить всю эту громадную тяжесть давившей и душившей его пящи.

Охотник не знал, что делать и снова скучным показалось ему его путешествие на Альбуферу. После получасовой ругани по поводу того, что он обречен взять в руки шест, чтобы вернуться в Салеру, несколько крестьян, охотившихся на озере, сжалились над его криками.

Они узнали Пиавку и догадались о его болезни. Это угрожаюшее жизни несварение желудка: бродяга должен был кончить этим!

Движимые братским чувством простых деревенских людей, не отказывающим в помощи самым последним людям, они взяли Пиавку на свою лодку, чтобы доставить его в Пальмар, а один из них остался с охотником, довольный тем, что может послужить ему лодочником и получить таким образом возможность стрелять с его места.

После обеда Пальмарские женщины увидели, как выгрузили бродягу на берегь, на который тот упал, как тюк.

"Ах негодяй!.. Вот та;к нализался!" кричали все.

Сердобольные люди, которые из сострадания понесли его, как мертвеца, в его хижину, печально качали головой. Дело не в опьянении, и, если бродяга на этот раз уцелеет, действительно можно сказать, что у него собачье здоровье. Они рассказывали об его чудовищном обжорстве, от которого он должен умереть, и испуганные жители Пальмара тем не менее, не без гордости улыбались при мысли о том, что у одного из них оказался такой огромный желудок.

Бедный Пиавка! Новость об его болезни распространилась по воей деревне. Женщины толпились у дверей хаты, стараясь заглянуть в эту пещеру, которую раньше так тщательно избегали. Пиавка, распростертый на соломе, с устремленными в потолок стеклянными глазами, бледный, как воск, весь дрожал и рычал от боли, словно у него раздирались все внутренности. Около него стояли лужи рвоты из жидкости и кусков непережеванной пищи.

"Как дела, Пиавка?" спрашивали из-за двери.

И больной отвечал скорбным ворчанием, поворачиваясь спиной, утомленный дефилированием всей деревни.

Некоторые более смелые женщины входили, опускались на колени и щупали ему живот, желая узнать, где у него болит. Оне обсуждали, какие следует применять лекарства, рассказывая о тех, которые производили наилучшее действие у них в семьях. Бегали за старухами, известными своими лекарствами, пользовавшимися большим доверием, чем медик в Пальмаре. Некоторые являлись с припарками из таинственных трав, сохраняемых в их лачугах, друтия приносили горшок с кипятком, настаивая на том, чтобы больной в один прием его выпил. Общее мнение было таково: у несчастного закупорился желудок и нужно его очистить. Господи! Какътон жалок. Отец его умер от пьянства, а он от обжорства. Вот так семейка!

Ничто лучше не доказывало Пиавке серьезность его положения, как беспокойство женщин. Словно в зеркале, в этом общем сочувствии, видел он себя и догадывался об опасности по той заботливости, которой окружали его женщины, накануне еще смеявшиеся над ним, браня своих мужей и сыновей, если встречали их в его компании.

"Бедняжка! Бедняжка!" шептали оне. И со смелостью, на которую способны одне только женщины пред лицом несчастия, оне окружали его, перепрынивая через отвратительные куски, которые извергал его рот. Оне понимали, в чем дело: у него в кишках образовался узел, и с материнской нежностью оне пытались открыть его стиснутые челюсти и влить все эти чудесные жидкости, которые он тотчас же изрыгал к ногам ухаживавших за ним женщин.

С наступлением вечера, оне оставили его. Дома нужно варить ужин, и больной остался один неподвижно на полу своей хижины, освещаемый красным светом лампочки, привешенной женщинами к стене.

Деревенские собаки просовывали в дверь свои морды, пристально смотря на больного своими глубокими глазами и тотчас же убегали с жалобным лаем.

Мужчины пришли ночью посетить хижину. В трактире Сахара рассказывали о происшествии и лодочники, ужасаясь подвигам Пиавки, хотели повидать его в последний раз.

Они подходили, пошатываясь, потому что почти все были пьяны после ужина с охотниками.

"Пиавка!.. Сын мой! Как себя чувствуешь?"

Но они сейчас же с ужасом выбегали назад, задыхаясь от запаха нечистот, на которых с боку на бок перевертывался больной. Несколько человек, более пьяных, доходили до того, что с жестокой насмешливостью спрашивали, не хочет ли он с ними выпить в последний раз в трактире Сахара, но больной отвечал только легким мычанием, и закрыв глаза, снова впадал в дремоту, прерываемую новыми приступами рвоты и дрожи.

В полночь бродяга остался совершенно один.

Тонет не хотел посмотреть на своего прежнего товарища. Он вернулся в трактир, после тяжелаго сна на дне лодки: сна глубокого, одурелаго, прерываемого кровавыми кошмарами под звуки ружейных выстрелов, раздававшиеся в его голове, как беспрерывные раскаты грома.

Тонет был изумлен, увидя Нелету, сидевшей перед бочками, с бледным, как воск лицом, но без малейшего беспокойства в глазах, как будто она провела ночь совершенно спокойно. Тонет был поражен такой силой духа у своей возлюбленной.

Они обменялись многозначительным взглядом, как два несчастных, сознающих себя еще более тесно связанными своим участием в преступлении.

После долгаго молчания, она решилась спросить его. Ей хочется узнать, как он вьшолнил её поручение. И он ответил, опустив голову, не глядя ей в глаза, словно вся деревня смотрела на него... Да, он убрал его в надежное место. Никто не найдет его.

Обменявшись быстро этими словами, они оба замолчали, погруженные в свои мысли - она за стойкой, он сидя у двери, спиной к Нелете, избегая глядеть на нее. Они казались уничтоженными, словно громадная тяжесть сдавила их. Они боялись говорить друг е другом, словно эхо их голосов могло воскресить воспоминание прошедшей ночи.

Они вышли вз затруднения, им теперь не угрожала никакая опасность. Смелая Нелета удивлялаоь той легкости, с которой было все выполнено. Несмотря на слабость и болезнь, она тем не менее нашла в себе силу остаться на своем посту. Никто не мог заподозрить их в том, что произошло ночью, и однако оба любовника вдруг почувствовали себя отчужденными друг от друга. Что то навсегда порвалось между ними. Пустота, образовавшаеся с изчезновением этого бедного существа, на которое они почти не посмотрели, теперь постепенно возрастала, отделяя несчастных друг от друга. Они чувствовали, что в будущем возможна одна только близость: это взаимные взгляды при воспоминании о совершенном преступлении. И беспокойство Тонета еще более увеличивалось при мысли о том, что Нелета не знала истинной судьбы ребенка.

С наступлением вечера, трактир наполнился лодочниками и охотниками, которые заходили перед отъездом в родные места Риберы, показывая связки с дичью, нанизанной клювами на веревки. Ну и охота! Все пили, обсуждая успехи охоты и дикую выходку Пиавки. Тонет переходил от одной группы к другой, желая рассеяться, беседуя и выпивая за всеми столами. Он старался забыться в опьянении и пил с деланною веселостью, а его друзья радовались хорошему настроению Кубинца. Никогда не видели его таким веселым.

Дядюшка Голубь вошел в трактир и его глаза пытливо устремижсь на Нелету. "Матерь Божия! Как ты бледна! Ты больна?"

Нелета начала бормотать что-то о мигрени, мешавшей ей спать, но старик плутовато щурил глаза, сопоставляя в своем уме плохо проведенную ею ночь с непонятным бегством внука. Затем стал бранить его. Он де поставил его в смешное положение пред лицом господина из Валенсии. Его поведение недостойно рыбака Альбуферы. В прежния времена он угошщал пощечинами не за такую еще провинность! Только такому негодному человеку, как он, могло притти в голову превратить в лодочника Пиавку, который так объелся, что лолнул, стоило его только оставить одного.

Тонет извинялся. У него есть еще время послужить этому сеньору. Через две недели наступить праздник св. Каталины и Тонет обещает быть его лодочником. Дядюшка Голубь успокоился при этих объяснениях своего внука и сообщил, что уже пригласил дон Хоакина на охоту в тростниках Пальмара. Он прибудет на следующей неделе и Тонет и он будут его лодочниками. Приходится угождать посетителям из Валенсии, чтобы у Альбуферы всегда были добрые друзья. Иначе, что будут делать жители озера?

В эту ночь Тонет совершенно напился, и вместо того, чтобы поити ночевать в спальню Нелеты, захрапел у очага. Они не искали, а напротив, повидимому избегали друг друга, находя некоторое облегчение в такой отчужденности. Они дрожали при мысли остаться вместе, боясь воспоминаний об этом маленьком существе, прошедшем пред ними, как плач тотчас же загубленной жизни.

На следующий день, Тонет снова напился. Он не мог оставаться один с самим собою; у него была потребность одурманить себя алкоголем, чтобы заставить замолчать свою совесть.

В трактир пришли дурные вести о состоянии Пиавки. Лекарства не помогали: он умирал. Мужчины вернулись к своим делам, женщины, входившие в его хату, признавались в недействительности всех своих средств. Самые старые по своему объясняли характер болезни. Пробка из пищи, закупорившая желудок, гнила. Стоит только взглянуть на его вздувшийся живот.

Прибылть медик из Сольаны на свой еженедельный прием и его повели в лачугу Пиавки. Пролетарий науки отрицательно покачал головою. Ему нечего здесь делать. Это смертельный аппендицит: следствие чрезмерного объядения, от которого врач приходил в ужас. И все в деревне повторяли слово "аппендицит", женщины забавлялись, произнося это название, столь странное для них.

Священник дон Мигуэль решил, что наступил момент войти в хижину ренегата. Никто не умел таж быстро и откровенво, как он, напутствовать людей на тот свет.

"Ну, как?" произнес он стоя у дверей: "ты христианин? Или нет?"

Пиавка сделал жест изумления. Конечно он христианин! И точно оскорбленный вопросом, он посмотрел под крышу хижины, созерцая в восторге и надежде клочек синего неба, глядевший в щели крыши.

"Ну, хорошо! Между людьми не должно быть лжи!" продолжал тот. "Надо исповедаться. Он при смерти... Ясно, как божий день!" Этот священник-стрелок не любил долго рассуждать с своей паствой.

Выражение ужаса промелькнуло в глазах бродяги.

Его жизнь, полная нищеты и страданий, предстала пред ним в полном обаянии её безграничной свободы. Он видел пред собой озоро с его блестящими водами, шумную Деесу с её пахучей зеленью и лесными цветами и даже стойку Сахара, пред которой он часто мечтал и где жизнь так часто представлялась ему в розовом свете сквозь винные пары. И все это он должен покинуть!.. Из глаз его, уже подернутых дымкой, струились слезы. Спасенья нет: пробил час смерти. И он увидит в лучшем мире божественную улыбку бесконечного милосердия, озарившую его душу ночью на озере.

И сразу вдруг успокоившись, прерываемый рвотой и судорогами, он начал тихо исповедоваться пред священником во всех своих мошеничествах, столь многочисленных, что мог припоминать их только огулом. И вместе с грехами он говорил о своих упованиях: о вере в Христа, Который опять придет для спасения бедных, и о таинственной своей встрече ночью на берегу озера. Но священник грубо прервал его:

"Пиавка, не фантазируй. Ты бредишь!.. Правду... говори, правду".

Он уже сказал правду. Единственным грехом его была лень, потому что он глубоко верил в то, что труд противен заветам Господа. Раз только он поступил, как другие, предоставив свои руки людям, соприкоснулся с богатством и всеми его радостями, и вот, увы! ему приходится расплачиваться за непоследовательность.

Все Пальмарские женщины умилялись таким концом бродяги. Он жил еретиком после своего бегства из церкви, а теперь умирает, как истинный христианин.

Характер его болезни не позволял ему принять Св. Тайн, и когда священник осенил его дарами, то запачкал рясу в его рвоте.

Только несколько старух смело вошли в хижину; оне обыкновенно одевали в саван всех, умиравших в деревне. Запах в хижине стоял невыносимый. Люди изумленно и таинственно перешептывались об агонии Пиавки. Уже второй день не пищу он извергает, а нечто хуже, и кумушки зажимали нос, воображая себе Пиавку, распростертым на соломе среди своих нечистот.

Он умер на третий день болезни. Живот был страшно раздут, лицо скорчено, руки судорожно сведены от страданий и рот широко раскрыт от последних конвульсий.

Более богатые женщины, бывавшие в доме священника, иснытывали глубокое сострадание к этому несчастному, который примирился с Господом после такой собачьей жизни. Желая достойно снарядить его в последнее путешествие, оне отправились в Валенсию, чтобы все приготовить для погребения, истратив на это такую сумму денег, которая, вероятно, никогда и не снилась Пиавке во всю его жизнь.

Его одели в монашеское платье, положили в белый гроб, украшенный серебряными галунами, и вся деревня продефилировала пред трупом бродяги.

Его прежние друзья протирали свои глаза, красные от пьянства, сдерживая смех, при виде товарища, опрятно одетого, лежавшего в своем девственном гробу, обряженного монахом.

Даже его смерть казалась чем-то смехотворным! Прощай Пиавка! Уж не будут больше рыбачьи сети опустошаться до прихода их собственников, уж не разрядится он, как пьяный язычник, цветами. Он жил свободным и счастливым, не зная мук труда и сумел устроить себе богатые похороны на чужой счет.

В полночь поставили гроб на "телегу угрей", и Пальмарский пономарь с тремя друзьями проводил тело на кладбище, не пропустив ни одного трактира по дороге.

Тонет не отдавал себе ясно отчета в смерти товарища. Он жил во мраке; постоянное опьянение сделало его совершенно немым. Он всеми силами старался сдерживать свою болтливость, боясь проговорить лишнее слово.

"Пиавка умер! Слышишь, твой товарищ!.." говорили ему в трактире.

Он отвечал мычанием, выпивал и дремал, а посетители объясняли его молчание печалью, по случаю смерти товарища.

Нелета бледная и печальная, словно каждую минуту пред её глазами проходило привидение, хотела было остановить его.

"Тонет, не пей больше!" говорила она нежно.

Но она была поражена тем выражением возмущения и глухой злобы, которым отвечал ей пьяный. Она чувствовала, что её власть над его волей миновала. Иногда она видела, как глаза его загораются ненавистью и злобой раба, который решил вступить в борьбу и уничтожить прежнего притеснителя.

Он не обращал внимания на Нелету и продолжал наливать стакан за стаканом из всех бочек заведения. Когда овладевал им сон, он растягивался где-нибудь в утлу и спал мертвым сном, а собака Искра, тонким чутьем чувствуя все, лизала ему лицо и руки.

Тонет не хотел, чтобы пробудилась его мысль. Как только он начинал трезветь, его охватывало мучительное беспокойство. Тени входящих посетителей, падая на пол, заставляли его с беспокойством поднимать голову, словно он боялся появления того, кто трелетом ужаса наполнял его сон. И он вновь начинал пить, чтобы не выходить из этого отупения, усыплявшего его душу, притупляя все чувства. Ему казалось много уже лет прошло после той ночи, что провел он на озере, последней ночи его человеческого существования и первой в новом мире теней, по которому он шел ощупью с головой, одурманенной вином.

Воспоминания об этой ночи приводили его в трепет, как только рассеивались пары опьянения. Только совершенно пьяный, он мог выносить это страшное воспоминание; оно становилось смутным и неопределенным, как воспоминание о былом позоре, которое не так больно потому, что теряется в тумане прошлаго.

Дед застал его в таком оцепенении. Дядюшка Голубь ожидал на следующий день прибытия дон Хоакина на охоту в тростниках. Согласен ли внук ислолнить свое обязательство? Нелета настаивала, чтобы он поплыл. Он болен, ему нужно рассеяться, более недели он не выходил из трактира. Кубинцу улыбнулась надежда провести день в движеньи. В нем проснулся инстинкт охотника. Ужели он так всю жизнь проведет вдали от озера?

Он провел целый день за набивкой патронов и чисткой великолепного ружья Сахара. Занятый этой работой, он пил гораздо меньше. Искра прыгала около него и лаяла от удовольствия, при виде всех этих приготовлений.

На следующее утро в его хижину явился дядюшка Голубь, в сопровождении дон Хоакина в богатых охотничьих доспехах.

Старик нервничал и торопил племянника. Он будет ждать только минуту, пока перекусит сеньор, а потом в поход, в тростники. Надо использовать утро.

Через несколько минут они тронулись в путь. Тонет влереди на своей маленькой лодке вместе с Искрой, сидевшей на носу, словно галион, а за ними лодка дядюшки Голубя, на которой дон Хоакин не без страха рассматривал ружье старика, это знаменитое оружие, все в заплатах, о подвигах которого столько рассказывали на озере.

Обе лодки вошли в Альбуферу. Видя, что дед взял налево, Тонет хотел узнать, куда они длывут. Старик был удивлен вопросом. Они плывут в Болодро, самую большую заросль около деревни. Там в большем изобилии, чем в друтих местах, водились тростниковые детухи и водяные курочки. Тонету хотелось плыть дальше: в заросли на оредине озера. И между обоими охотниками завязался очень оживленный спор. Старик настоял на своем, и Тонет неохотно подчинился, недовольно пожав плечами.

Обе лодки вошли в проток воды посреди высокого тростника. Всюду пучками рос тростник. Тростник мешался с камышом, ползучия растения с белыми и голубыми колокольчиками переплетались в этом водяном лесу, образуя гирлянды. Сросшиеся корни придавали массивный вид зарослям тростника. На дне водяного протока виднелись странные растения, поднимавшиеся до самой поверхности воды и в некоторые моменты нельзя было разобрать, плыли ли лодки до воде, или скользили по стеклу, покрывавшему зеленый луг.

Глубокое молчание утра царило в этом уголке Альбуферы, казавшемся еще более диким при свете солнца: иногда раздавался крик птицы в чаще, бурление воды свидетельствовало о присутствии живых существ в вязком иле.

Дон Хоакин приготовил ружье, в ожидании перелета птиц с одного конца густого тростника на другой.

"Тонет, заверни немного", приказал старик.

И Кубинец изо всех сил погнал шестом лодку, чтобы обойти заросль и ударами до тростнику поднять птиц, и заставить их перелетать с одного конца тростника на другой.

Минут десять кружил он. Когда он вернулся к деду, дон Хоакин уже стрелял в птиц, в смятении перелетавших открытое пространство, ища оебе новое убежище. То и дело показывались курочки в водяном проходе, свободном от тростника. После минутного замешательства, оне, одне вплавь, другия влет, проходили через проход и в тот же момент их застигал выстрел охотника.

В этом узком месте стрелять можно было наверняка, и дон Хоакин испытывал удовлетвороние искусного стрелка, видя ловкость, с которою он клал одну штуку за другой. Искра бросалась вплавь, вытаскивая еще живых птиц, и торжествующе приносила их охотникам. Ружье дядюшки Голубя не оставалось в бездействии. Старик до своей привычке старался польстить тщеславию клиента, незаметно стреляя в птиц. Когда он видел, что птица готова улизнуть, он убивал ее, уверяя буржуа, будто тот уложил ее.

Хорошенький чирок прошел вплавь, но едва дон Хоакин и дядюшка Голубь успеди выстрелить, он уже скрылся в осоке.

"Ранен!" закричал старый рыбак. Охотник был рассержен. Вот досада! Он издохнет в тростнике и его не достанешь.

"Ищи, Искра, шци!" закричал Тонет собаке. Искра спрыгнула с лодки, бросилась в чащу, и только слышался треск тростника, раздвигавшагося перед нею.

Тонет улыбался, уверенный в успехе: собака принесет птицу. Но дед обнаруживал некоторую неуверенноеть. Этих птиц ранишь в одном конце Альбуферы, а оне перелетают на противоположный, чтобы там умереть. Собака к тому же стара, как он сам. В былые времена, когда С ахар ее купил, она еще кое-что стоила, но теперь нельзя уже полагаться на её чутье. Тонет не обращал внимания на замечания деда, только повторял:

"Вот увидите!.. Вот увидите!.."

Слышно было, как то ближе, то дальше собака шлепала по тине, и они в безмолвии утренней тишины, следили ва её бесконечными эволюциями по треску тростника и шелесту осоки, ломавшихся под натиском животнаго. Через несколько минут ожидания она появилась, разочарованная, с печальными глазами, с пустыми зубами.

Старый рыбак торжествуюице улыбался. Что говорил он?.. Но Тонет, видя, что над ним смеются, выругался на собаку, грозя ей кулаком и не пуская в лодку.

"Ищи! Ищи!.. приказал он снова, бедному животному.

Собака вновь бросилась в тростник, неуверенно махая хвостом.

"Она найдет птицу", утверждал Тонет, видевшии и не такие еще подвиги собаки.

Вновь послышалось шлепанье собаки в водяном лесу. Она бросалась из стороны в сторону в большой нерешительности, не веря, повидимому, в свои беспорядочные рыскания и, боясь показать себя побежденной неудачей. Всякий раз как она подплывала к лодкам, поднимая голову из тростника, она видела кулаки своего хозяина и слышала грозное "ищи!"

Несколько раз, она повидимому нападала на след и наконец скрылась так далеко, что уже не слышно было её шлепания в воде.

Далекий лай, несколысо раз повторенный, вызвал улыбку на лице Тонета. А, что? Его старая спутница, может быть, и стала тяжелей на подъем, но ничто не скроется от нея.

Очень издалека снова донесся отчаянный лай собаки. Кубинец свистнул.

"Сюда, Искра, сюда!"

И опят послышалось шлепание, приближавшееся с каждой минутой. Собака пробиралась вперед, ломая тростник и траву, с шумом поднимая воду, наконец появилась с каким-то предметом во рту, плывя с большими усилиями.

"Сюда, Искра, сюда!" продолжал кричать Тонеть.

Она подплыла к лодке деда, и охотнив, словно молнией пораженный, закрыл глаза рукою.

"Святая Дева!" простонал он, и ружье выпало у него из рук.

Тонет вынрямился, с безумным взглядом, трясясь всем телом, словно ему нечем стало дышать. У борта своей лодки он увидел сверток с тряпьем, из которого торчало что-то синее, студенистое, покрытое пиявками; маленькая, распухшая, безобразная, почерневшая голова, с глазными впадинами, с повисшим у одной из них глазным яблоком. Все это было так отвратительно, издавало такой отвратительный запах, что казалось вода и все пространство сразу потемнели, словно средь бела дня на озеро спустилась ночь.

Он поднял шест обеими руками и ударил им с такой страшной силой, что раздался треск разбитого черепа собаки и бедное животное, испустив вой, исчезло в водовороте с своей добычей.

Затем, посмотрев безумньми глазами на деда, ничего не понимавшего из того, что произошло, на бедного дон Хоакина, казалось, уничтонсенного страхом и, бессознательдо работая шестом, стрелою бросился по воде, словно призрак угрызений совести, забытый уже в течение недели, снова воскрес и погнался за ним, впиваясь в его спину неумолимыми когтями.

X.

Он плыл недолго. Въехав в Альбуферу, он увидел недалеко несколько лодок, услышал крики людей, ехавших в них. Он чувствовал непреодолимую потребность спрятаться. Ему было стыдно, как человеку, вдруг очутившемуся голым пред взорами посторонних.

Солнце причиняло ему боль; громадная поверхность озера приводила его в ужас; ему хотелось укрыться в какой-нибудь темный угол, никого не видеть, ничего не слышать, и он снова бросился в тростники.

Он проплыл недалеко. Нос лодки вдруг застрял в тростнике и несчастный, бросив шест, упал плашмя, охватив голову руками. Птицы надолго замолкли, замер шум в тростниках, словно жизнь, скрытая вь них, онемела от ужаса пред этим диким ревом и судорожными рыданиями, напоминавшими предсмертное хрипение.

Несчастный рыдал. С тех пор, как он вышел из своего оцепенения, делавшего его совершенно безчувственным, преступление стояло перед ним, как будто он только что совершил его. Как раз в тот момент, когда казалось, он навсегда забудет о своем злодеянии, какая-то роковая сила снова вызвала его, снова показала его ему, да еще в каком ужасном виде!..

Угрызения совести пробудили в нем родительский инстинкт, умерший в ту роковую ночь. Объятый ужасом, он видел свое преступление во всей его жестокости. Это тело, брошенное на съедение гадам озера, было его собственною плотью, эти пеленки, в которых жили черви и пиявки, были плодом его ненасытной страсти, его любовных восторгов в безмолвии стольких ночей.

Ничто не смягчало его страшного преступления. Он не мог уже подыскать оправданий для своего существования. Он негодяй, недостойный жизни. Сухая ветвь от дерева Голубей, всегда прямого и сильного, грубого и дикого, но здорового в своей нелюдимости. Дурная ветвь должна исчезнут.

Его дед имел полное основание презирать его. Отец, его бедный отец, которого он считал теперь великим святым, имел полное основание оттолкнуть его от себя, как гнилой отпрыскгь. Несчастная Подкидыш, несмотря на свое позорное происхождение, имела большее право считать себя дочерью Голубя, чем он себя его сыном.

Что он сделал в течение своей жизни. Ничего! Вся его воля была направлена лишь к тому; чтобы избегать труда. Несчастный Пиавка, несомненно, был лучше его; один на белом свете, без семьи, без потребноетей, вечный бродяга, он мог жить без дела, ках беззаботная птица. А он, обуреваемый беспредельными желаниями, эгоистически уклоняясь от обязанностей, захотел быть богатым, жить не работая, и для этого избрал извилистый путь, пренебрегая добраыми советами отца, предвидевшего опасность. Недостойная леность привела его к преступлению.

То, что сделал он, приводило его в ужас. Пробудившаеся совесть отца мучила. его, но его терзала более глубокая, более кровоточивая рана. Мужская гордость, желание быть сильным, властвовать над людьми своею смелостью, заставляли его выносить жесточайшие муки. Он предвидел наказание, каторгу, и кто знает, может быть, даже эшафот, последний апофеоз человека-зверя. Он готов был принять все это, но заи деяния, достойные сильного человека, за ссору, за убийство в борьбе, когда обагряют руки в крови по самые локти с диким безумием человека, превратившагося в зверя. Но убить новорожденного ребенка, у которого не было никакой зашиты, кроме плача? Сознаться перед всем миром, что он, надменный храбрец, старый солдат, чтобы стать злодеем, отважился только убить беззащитного ребенка - своего собственного сына!

И слезы безудержно лились по лицу его и больше, чем от угрызений совести, он страдал от стыда за свою трусость, от презрения к своей низости.

Среди мрака его мыслей, светлой точкой блеснула некоторая вера в себя. Он не так уже дурен. В нем течет добрая кровь его отца. Его преступлением был эгоизм, слабоволие, боязнь борьбы за сушествоваиние. Истинно злой была Нелета, это высшая сила, опутавшая его, этот железный эгоизм, подчинивший его себе, окутавший его, словно плотно облегающая тело одежда. Ах! Если бы он никогда не знал ея! Если бы он, вернувшись из стран далеких, не встретил глубокого пристального взгляда этих зеленых глаз, казалось, говоривщих: "возьми меня; я богата; я осуществила мечту моей жизни; теперь только тебя не достает мне..."

Она соблазнила его, столкнув во мрак. Эгоистичная и жадная - она воспользовалась его любовью и довела его до преступления.

Чтобы сберечь несколько крох своего благосостояния, она не задумалась ни на минуту и бросила родное дитя, а он, слепой раб, осуществил её замысел, уничтожив свою собственную плоть.

Каким жалким представлялось ему его собственное существование! Древнее предание о Санче смутно пронеслось в его памяти, эта легенда о змее, с давних времен передававшаеся из поколения в поколение среди жителей берегов озера. Он был похож на пастуха легенды. Он ласкал змейку, когда она была еще маленькой, кормил ее, согрел ее теплом своего тела; вернувшись с войны, он с изумлением нашел ее выросшей, похорошевшей, а она нежно обвилась вокруг него и в роковых её объятьях он нашел смерть.

Его змея жила в деревне, как змея пастуха в диком лесу. Эта Санча из Пальмара, сидя в трактире, задушила его безжалостными кольцами преступления.

Ему не хотелось возвращаться в мир. Он не мог жить среди людей; не мог смотреть на них; ему повсюду будет мерещиться уродливая, распухшая чудовищная голова с глубокими глазными впадинами, разъеденными червями. И при одной мысли о Нелете кровавой дымкой застилались его глаза, и, среди мук раскаяния, поднималось преступное желание, безумная жажда убить так же и ту, которую теперь он считал своим неумолимым врагом... Но зачем это новое преступление?

Среди этого уединения, вдали от взоров людских, он чувствовал себя лучше и здесь хотел бы успокоиться на веки.

К тому же в глубине души его, со всею силою эгоизма, главной страсти его существа, поднялся всепоглощающий страх. Может быть, сейчас новость о страшном происшествии распространилась уже в Пальмаре. Дед его будет молчать, но тот посторонний, прибывший из города, не имееть никакого основания хранить молчание.

Его найдут, уличат, явятся лакированные трехуголки из уэрты Русафы: он не вынесет их взглядов, не сможет солгать; он признается в своем преступлении, и его труженик отец, с своей чистой душой, умрет от стыда. Но даже, если удастся ложью спасти свою голову, какая ему польза? Вернуться снова в руки Нелеты, чтобы она опять обвила и задушила его в своих змеиных объятьях?.. Нет! Все кончено! Да, он дурная ветвь, и она должна упасть. Нет смысла продолжать висеть мертвой веткой на дереве, парализуя его жизнь.

Он перестал плакать. Наивысшим напряжением воли, он вышел из своего мрачного оцепенения.

Ружье Сахара лежало на носу лодки. Подняв его, Тонет посмотрел на него с иронией! Как бы расхохотался трактирщик, если бы видел его! В первый раз паразит, разжиревший в его доме, хочет употребить взятую у него вещь для настоящего дела. С спокойствием автомата он снял обувь, далеко отбросив сапоги, взвел оба курка, расстегнул блузу и рубашку, наклонился над ружьем и уперся голой грудью в его два ствола.

Босая нога тихонько опустилась вдоль приклада, ища собачку, и от двойного выстрела тростник содрогнулся так, что со всех сторон поднялись птицы, уносясь в безумйом страхе...

Дядюшка Голубь вернулся только поздно вечером.

Он простился с своим охотником в Салере, потому что последний сгорал желанием вернуться в город, клянясь, что никогда не ступит ногою в эти места. В два путешествия два таких несчастъя! Альбуфера встречает его одними только сюрпризами. От последнего он наверно заболеет. Мирный гражданин, отец многочисленного семейства, не мог отделаться от воспоминаний о страшной находке. Несомненно, тотчас же по возвращении, ему придется лечь в постель под предлогом внезапного нездоровья. Происшествие глубоко потрясло его.

Тот же охотник посоветовал дядюшке Голубю абоолютное молчание. Ни одного слова на эту тему! Они ничего не видели! Он должен посоветовать молчать и своему бедному внуку, который, повидимому, бежал под влиянием этого страшного впечатления. Озеро снова поглотило эту тайну и было бы очень наивно говорить об этом, зная, как правосудие мучит невинных людей, по своей глупости обращающихся к нему.

Честные люди должны избегать всякого соприкоеновения с законами. И бедный сеньор, высадившись на твердую землю, тогда только сел в свою повозку, когда задумчивый лодочник, несколъко раз поклялся ему, что будет немым.

К ночи дядюшка Голубь, вернувшись в Пальмар, причалил около трактира обе лодки, на которыхть они выехали утром.

Нелета, стоявшая за стойкой, напрасно искала глазами Тонета.

Старик угадал её мыслн.

"Не жди его", сказал он мрачным голосом: "Он больше не вернется".

И повысив голос, он спросил ее, лучше ли она себя чувствует, намекая на бледность её лица с таким выражением, которое привело в трепет Нелету.

Трактирщица моментально поняла, что дядюшка Голубь узнал её тайну.

"Но где же Тонет?" снова спросила она тревожным голосом.

Старик, отвернувшись, словно не желая её видеть, начал говорить, сохраняя наружное спокойствие. Тонет никогда не вернется. Он ушел далеко, очень далеко,- в страну, откуда не возвращаются: это самое лучшее, что он мог сделать... Все теперь в порядке и никто ничего не знает.

"А вы?.. Вы?.." с тревогой простоНала Нелета, боясь в то же время, что старик заговорит.

Дядюшка Голубь будет молчать. И при этом он ударил себя в грудь. Он презирает своего внука, но в его интересах, чтобы ничего не знали. Имя Голубя веками пользовалось почетным престижем, и он не допустит, чтобы оно было замарано лентяем и сукой.

"Плачь, подлая, плачь!" проговорил гневно рыбак.

Пусть плачет всьо свою жизнь, потому что это она погубила всю семью. Пусть останется с своими деньгами. Он не попросит их у неё за свое молчание... И если у неё есть желание узнать, где её любовник, или где её дитя, пусть посмотрит на озеро. Альбуфера, мать всех, сохранит тайну так же крепко, как и он.

Нелета была поражена этим открытием; но её бесконечное изумление не помешало ей беспокойно посмотреть на старика, боясь за свое будущее, которое зависело от молчаливости дядюшки Голубя.

Старик еще раз ударил себя в грудь. Пусть живет счастливо и наслаждается своим богатством. Он не нарушит своего молчания.

Ночь был печальна в хижине семьи Голубя. При умирающем свете лампочки дед и отец, сидя друг против друга, долго беседовали между собою с серьезностью людей, противоположные характеры которых способны сближаться только под ударами несчастья.

Старик без обиняков рассказал все происшедшее. Он видел мертвого юношу, с разорванной двумя зарядами дроби грудью, уткнувшагося в тину заросли, и лишь одне ноги торчали над водою, около брошенного им челна. Дядюшка Тони не моргнул и глазом. Только губы его судорожно дергались и сжатыми пальцами он рвал себе колени.

Протяжный, пронзительный крик раздался в темном углу, где была кухня, словно в этой темноте кого-то убивали. То рыдала Подкидыш, обезумев от этой новости.

"Тише, девка!" повелительно крикнул старик.

"Молчи, молчи!" сказал отец.

И несчастная, глухо всхлипыная, затаила свою скорбь в виду твердости этих двух людей, с железной силой воли, которые под ударами несчасия сохраняли наружное спокойствие и в глазах которых не отражалось никакое волнение.

Дядюшка Голубь в общих чертах рассказал обо всем происшедшем: о появлении собаки с страшной добычей, о бегстве Тонета, о своих тщательных поисках в заросли, по возвращении из Салера, в предчувствии несчастия и о находке трупа. Он все понял. Он вспомнил внезапное бегство Тонета накануне охоты; бледность и слабость Нелеты, её болезненный вид после той ночи, и с хитростью старика воспроизвел муки родов, в безмолвии ночи, в страхе, что их услышат соседи, и затем детоубийство, за которое он презирает Тонета больше, как труса, чем преступника.

Открыв свою тайну, старик почувствовал себя облегченным. Его печаль сменилась негодованием. Мерзавцы! Эта Нелета была злой собакой; она погубила парня, толкнув его на преступление, чтобы сберечь свои деньги. Но Тонет дважды трус. Он - Голубь - отказывается от него, не столько из-за преступления, сколько потому что он кончил самоубийством от безумного страха пред последствиями. Сеньор пустил в себя двойной заряд, чтобы избавиться от всякой ответственности, он предпочел исчезнуть, вместо того, чтобы искупить свою вину и понести иаказание. А виною всему то, что он не исполнял своего долга, всегда искал легких путей, боясь борьбы за существование. Боже, какое время! Что за молодежь!

Сын почти не слушал его. Он оставался неподвижным, убитый несчастием, поникнув головой, точно слова отца были ударом, навеки придавившим его.

Снова раздались рыданья Подкидыша. "Молчи! Я ж тебе сказал: молчи!" повторил дядюшка Тони угрюмым голосом.

Ему в его беспредельной немой сосредоточенности было неприятно видеть, как другие облегчали душу плачем, тогда как он, сильный и суровый, не мог излить своего горя в слезах.

Дядюшка Тони заговорил, наконец: его голос не дрожал, но от волнения немного хрипел. Позорная смерть этого несчастного была достойным концом его дурной жизни. Он часто предсказывал, что сын кончит плохо. Когда на свет родишься бедным, лень - преступление. Так устроил Бог, и этому нужно подчиниться... Но, Боже! Это его сын! Его сын! Плоть от плоти его! Его железная честность незапятнанного ни в чем человека заставила его отнестись с виду безчувственно к катастрофе; но в груди своей он чувствовал тяжесть, словно вырвали часть его внутренностей, и она служит теперь пищей угрям Альбуферы.

Ему хотелось бы повидать его в последний раз. Понимает ли его отец?.. Подержать на своих руках, как тогда, когда он был совсем маленьким, и он баюкал его песней, что отец его будет работать и сделает его богачем, собственником многих полей.

"Отец!" спрашивал с тоской он дядюшку Голубя: "Отец, где он?"

Старик негодующе отвечал. Пусть все останется, как устроил случай. Безумье перебегать ему дорогу. Не следует снимать покрова с тайны. Все обстоит так, как следует. Все шито и крыто.

Люди, не видя Тонета, будут думать, что он отправился искать новых приключений и жизни в даровщину, как в тот раз. Озеро сохранит хорошо свою тайну. Пройдут годы, прежде, чем кто-нибудь забредет в то место, где лежит самоубийца. В Альбуфере достаточно растительности, чтобы скрыть все. К тому же, если разгласить теперь происшедшее, объявить о его смерти, все пожелают узнать больше, вмешается юстиция, откроется правда, и вмеесто исчезнувшего Голубя, позор которого известен только им одним, они будут иметь обезчещенного, который покончил с собой, чтобы избежать тюрьмы и, может быть, эшафота.

Нет, Тони! Так решил он с авторитетом отца. Ему осталось жить всего какие-нибудь несколько месяцев, пусть же он уважит его, пусть не омрачает горечью безчестья его последних дней. Он хочет пить со своими товарищами рыбаками, смотря им прямо в лицо. Все обстоит хорошо: необходимо молчать... Да если даже найдут труп теперь, его не предадут церковному погребению. Его преступление и самоубийство лишають его права на обычные похороны. Ему гораздо лучше на дне озера, где он зарыт в тине и окружен тростником, как последний проклятый отпрыск знаменитой династии рыболовов.

Раздраженный плачем Подкидыша, старик пригрозил ей. Пусть замолчит! Или она хочет их погубить? Ночь тянулась бесконечно, среди трагического безмолвия. Мрак хижины казался еще гуще, словно несчастье распростерло над ней свои черные крылья.

Дядюшка Голубь с безчувствием упрямого, эгоистичного старика, который во что бы то ни стало, хочет продлить свое существование, уснул на своем стуле. Его сын провел эти часы неподвижно, с широко открытыми глазами, устремленными на мигающия на стене тени от дрожащего света лампы.

Подкидыш, сидя у очага, тихонько всхлипывала, скрытая тенью.

И вдруг дядя Тони вэдрогнул, словно проснулся. Он встал, подошел к двери и, открыв ее, посмотрел на звездное небо. Вероятно, было около трех часов. Тишина ночи, казалось, подействовала на него, утвердив его в решении, возникшем в душе его.

Он подошел к старику и начал трясти его, пока тот не проснулся.

"Отец... Отец!" спрашивал он умоляющим голосом: "Где он?.."

Дядюшка Голубь, в полусне отчаянно протестовал. Пусть оставят его в покое. Против совершившагося нет лекарств. Он хочет спать и желал бы никогда больше не просыпаться.

Но дядя Тони продолжал умолять. Он должен же подумать, что это его внук и что он - его отец - не сможет жить, если не увидит его в последний раз. Он вечно будет представлять себе его на дне озера, гниющим, пожираемын рыбами, без погребения, в чем не отказывают самым несчастным, даже Пиавке, у которого не было отца. Боже! Работать и мучиться всю свою жизнь, чтобы обезпечить единственного сына и потом бросить его, не зная даже, где его могила, как бросают мертвых псов, утонувших в Альбуфере. Этого нельзя допустить, отец! Это слишком жестоко! Никогда он не отважится больше плавать по озеру, из боязни, что его лодка пройдет по телу сына:

"Отец... Отец!!.." умолял он, треся почти уснувшего старика.

Дядюшка Голубь вдруг вскочил, словно желая его ударить. Да оставят ли его в покое?.. Во второй раз разыскивать этого негодяя? Пусть не мешают ему спать! Он не желает ворочать ил, чтобы не навлечь явного позора на свое семейство.

"Но где же он?" спрашивал тоскливо отец.

Ну, хорошо, он пойдет один, но ради Бога, пусть он скажет, куда. Если дед не скажет, он способен остаток дней своих провести в том, чтоб искать в озере, хотя бы пришлось сделать тайну общим достоянием.

"В заросли Болордо", проговордл наконец старик: "Не так то легко его найти".

И закрыв глаза, он опустил голову, чтобы заснуть тем сном от которого не хотел очнуться.

Дядя Тони сделал знак Подкидышу. Они взяли свои кирки землекопов, лодочные шесты, остроги, употреблявшиеся при ловле больших рыб, засветили факел о лампу и, среди ночной тишины, прошли через деревню, чтобы сесть в лодке на канале.

Черная лодка, с факелом на носу, проплавала всю ночь в зарослях. Она казалась красной звездой, блуждавшей среди тростника. На рассвете факел потух. Они нашли труп, после двух часов мучительных поисков; он еще был в таком же положении, в каком видел его дед: голова уткнусась в тину, ноги торчали из воды, грудь превратилась в кровавую массу от двух зарядов в упор.

Они подняли его своими острогами со дна воды. Отец, вонзив свою острогу в эту мягкую массу, вытащил ее со сверхчеловеческими усилиями на лодку, испытывая такое чувство, словно вонзил ее в собственную грудь.

Затем они тихо поплыли, в беспокойстве оглядываясь во все стороны, словно преступники, боявшиеся быть схваченными.

Подкидыш, не переставая рыдать гребла шестом, стоя на носу; отец помогал на другом конце лодки, и между этими двумя суровыми фигурами, черные силуэты которых выделялись на фоне звездной ночи, лежал труп самоубийпы.

Они пристали к полю дядюшки Тони, этой искусственно созданной земле, насыпанной корзина за корзиной силою двух только рук с безумнын упорством.

Отец и ИИодкидыпи подняли труп и осторожно спустили его на землю, словно это был больной, которого боятся разбудить. Затем своими мотыками неутомимых землекопов они, начали рыть яму.

Неделей раньше они привозили со всех концов землю на это место. Теперь они снова вынимали ее, чтобы скрыть позор семьи.

Загорался рассвет, когда они опустили тело на дно ямы, в которую со всех сторон сочилась вода. Синеватый холодный свет разлился над Альбуферой, придавая всей поверхности суровый цвет стали. В сером тумане треугольником пролетели первые стаи птиц.

Дядюшка Тони последний раз посмотрел на своего сына. Потом отвернулся, словно ему было стыдно за сюи слезы, наконец, брызнувшие из его суровых глаз.

Его жизнь была кончена. Столько лет он боролся с озером, в надежде создать благосостояше и приготовил только, сам того не сознавая, могилу сыну!..

Он стоял ногами на земле, похоронившей под собою весь смысл его жизни. Сначала он отдал ей свой пот, потом все свои силы и иллюзии, а теперь, когда он схоронил в ней своего сына, наследника, свою надежду,- и дело его жизни закончилось.

Земля выполнит свое назначенье; выростет жатва морем медноцветных колосьев над трупом Тонета. А он?.. Что ему делать на этом свете?

И отец заплакал, думая о пустоте своего существования, об одиночестве, ожидавшем его до самой смерти, беспросветном, однообразном и бесконечном, как это озеро, сверкавшее пред его глазами, неподвижную гладь которого не бороздила ни одна ладья.

И в то время, как жалобный вопль дяди Тони криком отчаяния прорезывал предразсветное молчание, Подкидыш, повернувшись спиной к отцу, склонилась у края могилы и поцеловала посиневшую голову беспредельно страстным поцелуем безнадежной любви, осмелившись в первый раз пред тайной смерти открыть тайну своей жизни.

Бласко-Ибаньес Висенте - Детоубийцы (Ил и тростник). 5 часть., читать текст

См. также Бласко-Ибаньес Висенте (Vicente Blasco Ibanez) - Проза (рассказы, поэмы, романы ...) :

Димони.
перевод с испанского Татьяны Герценштейн I. Bo всей валенсианской равн...

Железнодорожный заяц.
перевод с испанского Татьяны Герценштейн - Вот,- сказал приятель Перес...