Михаил Арцыбашев
«Санин - 03»

"Санин - 03"

XX

Новиков сам отворил дверь Санину и, увидев его, насупился. Ему было тяжело все, что напоминало Лиду и то непонятно прекрасное, что разбилось у него в душе, как тонкая ваза.

Санин заметил это и вошел, примирительно и ласково улыбаясь. В комнате Новикова было грязно и разбросано, как будто вихрь прошел по ней, заметя пол бумажками, соломой и всяким хламом. Без всякого толку наваленные на кровати, стульях и выдвинутых ящиках комода пестрели книги, белье, инструменты и чемоданы.

- Куда? - с недоумением спросил Санин.

Новиков, стараясь не смотреть на него, молча передвигал на столе какие-то мелочи.

- Еду, брат, на голод... бумагу получил... - неловко и сердясь на себя за это, ответил он.

Санин посмотрел на него, потом на чемодан, потом опять на него и вдруг широко улыбнулся. Новиков промолчал, машинально пряча вместе со стеклянными трубками сапоги. Ему было больно, и чувствовал он полное тоскливое одиночество.

- Если ты будешь так укладываться, заметил Санин, - то приедешь и без инструментов и без сапог.

- А... произнес Новиков, мельком взглянув на Санина, и его глаза, полные слез, сказали: "Оставь меня... видишь, мне тяжело!"

Санин понял и замолчал.

В окно уже плыли задумчивые летние сумерки, и над легкой зеленью сада потухало ясное, чистое, как кристалл, небо.

- А по-моему, - начал Санин, помолчав, - чем ехать тебе черт знает куда, лучше бы тебе на Лиде жениться!

Новиков неестественно быстро повернулся к нему и вдруг весь затрясся.

- Я тебя попрошу... оставить эти глупые шутки! - звенящим голосом прокричал он.

Звук его голоса улетел в задумчивый прохладный сад и странно прозвенел под тихими деревьями.

- Чего ты взъелся? - спросил Санин.

- Послушай... - хрипло произнес Новиков, и глаза у него сделались круглые, а лицо стало совсем не похоже на то доброе и мягкое лицо, которое знал Санин.

- А ты станешь спорить, что женитьба на Лиде не счастье? - весело смеясь одними уголками глаз, спросил Санин.

- Перестань! - взвизгнул Новиков, шатаясь, как пьяный, бросился к Санину, схватил тот же нечищеный сапог и с неведомой силой взмахнул им над головой.

- Тише ты, черт! - сердито сказал Санин, невольно отодвигаясь.

Новиков с отвращением бросил сапог и остановился перед ним, тяжело дыша.

- Это меня-то старым сапогом! - укоризненно покачал головой Санин. Ему было жаль Новикова и смешно все, что тот делал.

- Сам виноват... - сразу слабея и конфузясь, возразил Новиков.

И сейчас же почувствовал нежность и доверие к Санину. Тот был такой большой и спокойный, и Новикову, точно маленькому мальчику, захотелось приласкаться, пожаловаться на то, что его так измучило. Даже слезы выступили у него на глазах.

- Если бы ты знал, как мне тяжело! - сказал он прерывисто, делая усилия горлом и ртом, чтобы не заплакать.

- Да я, голубчик, все знаю, - ласково ответил Санин.

- Нет, ты не можешь знать! - доверчиво возразил Новиков, машинально садясь рядом. Ему казалось, что его состояние так исключительно тяжело, что никто не в силах понять его.

- Нет, знаю... - сказал Санин, - хочешь, побожусь?.. Если ты больше не будешь кидаться на меня со старым сапогом, так я тебе это докажу. Не будешь?

- Да... Ну прости, Володя, - конфузливо пробормотал Новиков, называя Санина по имени, чего никогда не делал.

Санину это понравилось, и оттого желание помочь и все уладить сделалось в нем еще сильнее.

- Слушай, голубчик, будем мы говорить откровенно, - заговорил он, ласково положив руку на колено Новикова, - ведь ты и ехать собрался только потому, что Лида тебе отказала, а тогда, у Зарудина, тебе показалось, что это Лида пришла.

Новиков понурился. Ему казалось, что Санин расковыривает в нем свежую, нестерпимо болезненную рану.

Санин посмотрел на него и подумал: "Ах ты, добрая глупая животная!"

- Я тебя не стану уверять, - продолжал он, - что Лида не была в связи с Зарудиным, я этого не знаю... не думаю... - поспешно прибавил он, заметив страдальческое выражение, промелькнувшее по лицу Новикова, точно тень пролетевшей тучки.

Новиков поглядел на него со смутной надеждой.

- Их отношения начались так недавно, - пояснил Санин, - что ничего серьезного быть не могло. Особенно если принять во внимание характер Лиды... Ты ведь знаешь Лиду.

Перед глазами Новикова встала Лида, такая, какою он ее знал и любил: стройная гордая девушка, с большими, не то нежными, не то грозящими глазами в холоде чистоты, точно в ледяном ореоле. Он закрыл глаза и поверил Санину.

- Да если между ними и был обыкновенный весенний флирт, то теперь все это, очевидно, кончено. Да и какое тебе дело до маленького увлечения девушки, еще свободной и ищущей своего счастья, когда сам ты, даже не роясь в памяти, конечно, вспомнишь десятки таких увлечений и даже гораздо хуже.

Новиков повернулся к нему, и от доверия, переполнившего его душу, глаза его стали светлы и прозрачны. В душе его зашевелился живой росток, но такой слабый, каждую минуту готовый исчезнуть, что он сам боялся неосторожным словом или мыслью убить его.

- Знаешь, если бы я... - Новиков не договорил, потому что сам не мог оформить того, что хотел сказать, но почувствовал, как к горлу подступают сладкие слезы умиления своим горем и своим чувством.

- Что, если бы? - повышая голос и блестя глазами, торжественно заговорил Санин. - Я тебе только одно могу сказать, что между Лидой и Зарудиным ничего нет и не было!

Новиков растерянно посмотрел на него.

- Я думал... - с ужасом заговорил он, чувствуя, что не верит.

Глупости ты думал, - с искренним раздражением возразил Санин, ты разве не понимаешь Лиду: раз она столько времени колебалась, какая же это любовь!

Новиков схватил его за руку, восторженно глядя ему в рот.

И вдруг страшная злоба и омерзение охватили Санина. Он несколько времени молча смотрел в лицо человека, ставшего блаженным при мысли, что женщина, с которой он хотел совокупиться, не совокуплялась раньше ни с кем. Голая животная ревность, плоская и жадная, как гад, глядела из добрых человеческих глаз, преображенных искренним горем и страданием. О-о! - зловеще протянул Санин и встал. Ну, так я тебе скажу вот что: Лида не только была влюблена в Зарудина, она была с ним в связи и теперь даже беременна от него!

Звенящая тишина стала в комнате. Новиков, странно улыбаясь, глядел на Санина и потирал руки. Губы его вздрогнули, зашевелились, но только какой-то слабый писк вылетел и умер. Санин стоял над ним и смотрел в глаза, и на нижней челюсти и в уголках рта залегла у него жестокая и опасная складка.

- Ну, что ж ты молчишь? спросил Санин.

Новиков быстро поднял на него глаза и быстро опустил, так же молча и растерянно улыбаясь.

- Лида пережила страшную драму, - тихо заговорил Санин, как бы разговаривая сам с собою, - если бы случай не натолкнул меня, то теперь ее уже не было на свете и то, что вчера было прекрасной, живой девушкой, сейчас лежало бы голое и безобразное, изъеденное раками, где-нибудь в береговой тине... Не в том дело, что она бы умерла... всякий человек умирает, но с нею умерла бы огромная радость, которую она вносила в жизнь окружающих людей... Лида... она не одна, конечно... но если бы погибла вся женская молодость, на свете стало бы, как в могиле. И я лично, когда бессмысленно затравят молодую красивую девушку, испытываю желание кого-нибудь убить!.. Слушай, мне все равно, женишься ли ты на Лиде или пойдешь к черту, но мне хочется сказать вот что: ты идиот! - если бы под твоим черепом ворошилась бы хоть одна здоровая чистая мысль, разве ты страдал бы так и делал несчастным себя и других оттого только, что женщина, свободная и молодая, выбирая самца, ошиблась и стала опять свободной уже после полового акта, а не прежде него... Я говорю тебе, но ты не один... вас, идиотов, сделавших жизнь невозможной тюрьмой, без солнца и радости, миллионы!.. Ну а ты сам: сколько раз ты сам лежал на брюхе какой-нибудь проститутки и извивался от похоти, пьяный и грязный, как собака!.. В падении Лиды была страсть, была поэзия смелости и силы, а ты? Какое же ты имеешь право отворачиваться от нее, ты, мнящий себя умным и интеллигентным человеком, между умом которого и жизнью якобы нет преград!.. Что тебе до ее прошлого? Она стала хуже, меньше доставит наслаждения? Тебе самому хотелось лишить ее невинности?.. Ну?

- Ты сам знаешь, что это не так... дрожащими губами проговорил Новиков.

- Нет - так! - крикнул Санин. - А если не так, так что же?..

Новиков молчал.

В душе его было пусто и темно и только, как освещенное окно в темном поле, далеко-далеко засветилось тоскливое счастье прощения, жертвы и подвига.

Санин смотрел на него и, казалось, ловил его мысли по всем изгибам изворотливого мозга.

- Я вижу, - заговорил он опять тихим, но острым тоном, - что ты думаешь о самопожертвовании... У тебя уже явилась лазейка: я снизойду до нее, я прикрою ее от толпы и так далее... И ты уже растешь в своих глазах, как червяк на падали!.. Нет, врешь! Ни на одну минуту в тебе нет самоотречения: если бы Лиду действительно испортила оспа, ты, может быть, и понатужился бы до подвига, но через два дня испортил бы ей жизнь, сослался бы на рок и или сбежал бы, или заел бы ее, и шел бы на подвиг с отчаянием в душе. А теперь ты на себя, как на икону, взираешь!.. Еще бы: ты светел лицом, и всякий скажет, что ты святой, а потерять ты ровно ничего не потерял: у Лиды остались те же руки, те же ноги, та же грудь, та же страсть и жизнь!.. Приятно наслаждаться, сознавая, что делаешь святое дело!.. Еще бы!

И под этими словами в душе Новикова трусливо сжалось в комочек и умерло, как раздавленный червяк, то трогательное самолюбие, которое начинало расцветать там, и мягкая душа его дала новое чувство, проще и искреннее первого.

- Ты хуже думаешь обо мне, чем я есть! - с печальной укоризной сказал он. - Я вовсе не так туп, как ты говоришь... Может быть... не стану спорить, во мне и сильны предрассудки, но Лидию Петровну я люблю... и если бы я знал, что она меня любит, разве я стал бы задумываться над тем...

Последнее слово он проговорил с трудом, и эта трудность сказать то, во что веришь, уже доставляла ему самому острое страдание.

Санин вдруг остыл. Он задумался, прошелся по комнате, остановился у окна в сумеречный сад и тихо ответил:

- Она теперь несчастна, ей не до любви... Любит она тебя или не любит, кто ее знает. Я только думаю, что если ты пойдешь к ней и будешь вторым человеком в мире, который не казнит ее за ее минутное, случайное счастье, то... кто ж ее знает!..

Новиков задумчиво смотрел перед собою. В нем была и печаль и радость; и печальная радость, и радостная печаль создавали в душе его светлое, как умирающий летний вечер, трогательное счастье.

- Пойдем к ней, - сказал Санин, - что бы там ни было, а ей будет легче увидеть человеческое лицо среди масок, под которыми звериные морды... Ты, друг мой, достаточно глуп, это правда, но есть у тебя, в самой твоей глупости, нечто такое, чего нет у других... Что ж, на этой глупости мир долго строил свое счастье и свои упования... Пойдем.

Новиков робко ему улыбнулся.

- Я пойду... но только ей самой приятно ли это будет?

- Ты не думай об этом, - положил ему на плечи обе руки Санин, - если ты считаешь, что делаешь хорошо - делай, а там будет видно...

- Ну, пойдем! - решительно сказал Новиков. В дверях он остановился и, глядя прямо в глаза Санину, с неведомой в нем силой сказал:

- И, знаешь, если это возможно, я сделаю ее счастливой... Эта фраза банальна, но я не могу иначе выразить то, что чувствую...

- Ничего, друг, ласково ответил Санин, - я понимаю и так!..

XXI

Знойное лето стояло над городом. По ночам высоко в небе ходила круглая светлая луна, воздух был тепел и густ и вместе с запахом садов и цветов возбуждал истомные властные чувства.

Днем люди работали, занимались политикой, искусством, проведением в жизнь разнообразных идей, едой, питьем, купаньем и разговорами,, но как только спадала жара, укладывалась успокоенная отяжелевшая пыль и на темном горизонте, из-за дальней рощи или ближней крыши показывался край круглого светло-загадочного диска, заливающего сады холодным таинственным светом, все останавливалось, точно скидывало с себя какие-то пестрые одежды, и легкое и свободное начинало жить настоящей жизнью. И чем моложе были люди, тем полнее и свободнее была эта жизнь. Сады стонали от соловьиного свиста, травы, задетые легким женским платьем, таинственно качали своими головками, тени углублялись, в воздухе душно вставала любовная истома, глаза то загорались, то туманились, щеки розовели, голоса становились загадочны и призывны.

И новые поколения людей стихийно зарождались под холодным лунным светом, в тени молчаливых деревьев, дышащих прохладой, на примятой сочной траве.

И Юрий Сварожич, вместе с Шафровым занимаясь политикой, кружками саморазвития и чтением новейших книг, воображал, что именно в этом его настоящая жизнь, и в этом разрешение и успокоение всех его тревог и сомнений. Но сколько он ни читал, сколько ни устраивал, ему все было скучно и тяжко, и в жизни не было огня. Зажигался он только в те минуты, когда Юрий чувствовал себя здоровым и сильным и был влюблен в женщину.

Сначала все женщины, молодые и красивые, казались ему одинаково интересными и одинаково волновали его, но вот среди них начала выступать одна и мало-помалу она взяла себе все краски и все прелести их и стала перед ним отдельно, прекрасная и милая, как березка на опушке леса весной.

Она была очень красива, высокого роста, полная и сильная, ходила на каждом шагу подаваясь вперед высокой и красивой грудью, голову носила приподнятой на сильной и белой шее, звонко смеялась, красиво пела, и хотя много читала, любила умные мысли и свои стихи, но все ее существо ощущало полное удовлетворение только тогда, когда ей приходилось делать усилия, напирать на что-нибудь упругой грудью, обхватывать изо всей силы руками, упираться ногами, смеяться, петь и смотреть на сильных и красивых мужчин. Иногда, когда, могуче сжигая все темное, светило солнце или блестела на темном небе луна, ей хотелось раздеться и голой бежать по зеленой траве, броситься в темную колыхающуюся воду, кого-то ждать и искать, призывая певучим криком.

Ее присутствие волновало Юрия, вызывая в нем неведомые еще не использованные силы. При ней ярче говорил его язык, сильнее становились мускулы, крепче сердце и гибче ум. Весь день он думал о ней и вечером шел искать ее, скрывая это даже от самого себя.

Но в душе его было что-то разъеденное, нудное, становящееся поперек силы, идущей на волю изнутри. Каждое чувство, возникающее в нем, он останавливал и опрашивал, и чувство меркло, вяло и теряло лепестки, как цветок под морозом. Когда он спрашивал себя, что влечет его к Карсавиной, то отвечал: половое влечение, и только, - и хотя не знал сам почему, но это прямоугольное слово вызывало в нем небрежное и тяжелое для него самого презрение.

А между тем между ними безмолвно устанавливалась таинственная связь, и как в зеркале, каждое его движение отражалось в ней, а ее в нем.

Карсавина не думала, что в ней происходит, но чувству своему радовалась, боялась его, желала и старалась скрыть от других, чтобы оно было полно и всецело принадлежало ей одной. Ее мучило, что она не может понять всего, что происходит в душе и теле этого красивого, милого ей человека. По временам ей казалось, что между ними ничего нет, и тогда она страдала, плакала и томилась, точно потеряв какое-то богатство. Но все-таки внимание других мужчин, которые подходили к ней и смотрели на нее странными и понятными и непонятными глазами, не могло не тешить и не волновать ее. И потому, особенно тогда, когда она была уверена в том, что любима Юрием и вся расцветала, как невеста, Карсавина волновала других и сама волновалась тайной жадных желаний.

И особенно странную волнующую струю чувствовала она в себе, когда к ней приближался Санин, с его широкими плечами, спокойными глазами и уверенно сильными движениями. Ловя себя на этом тайном волнении, Карсавина пугалась, считала себя дурной и развратной и все-таки с любопытством смотрела на Санина.

Вечером, в тот день, когда Лида пережила свою тяжелую драму, Юрий и Карсавина встретились в библиотеке. Они просто поздоровались и занялись каждый своим делом: Карсавина выбирала книги, а Юрий просматривал петербургские газеты. Но вышло как-то так, что они вместе и пошли по уже пустым, ярко освещенным луной улицам.

В воздухе было необыкновенно тихо, и слышались только смягченные расстоянием звуки трещотки ночного сторожа и лай маленькой собаки где-то на задворках. На бульваре они наткнулись на какую-то компанию, сидевшую в тени деревьев. Там слышались оживленные голоса, виднелись вспыхивающие и на мгновение освещавшие чьи-то усы и бороды огоньки папирос. И когда они уже проходили мимо, чистый и веселый мужской голос пропел:

Сердце красавицы Как ветерок полей!..

Не доходя до квартиры Карсавиной, они сели на лавочку у чужих ворот, в глубокой тени, откуда виднелась широкая, ровно освещенная луной улица, а в конце ее белая ограда церкви и темные липы, над которыми холодно, как звезда, блестел в небе крест.

- Посмотрите, как хорошо! - певуче сказала Карсавина, показывая рукой.

Юрий мельком и с наслаждением взглянул на ее белое полное плечо, кругло блестевшее сквозь широкий ворот малороссийского костюма, и почувствовал неудержимое желание сжать ее, поцеловать в пухлые сочные губы, раскрытые от его губ так близко. Он вдруг почувствовал, что это надо сделать, что и, она сама ждет этого, и боится, и желает.

Но вместо того, как-то упустив момент и обессилев, он скривил губы и насмешливо хмыкнул.

- О чем вы? - спросила Карсавина.

- Так, ни о чем... - сдерживая страстную дрожь в ногах, ответил Юрий, - чересчур уж хорошо.

Они помолчали, чутко прислушиваясь к отдаленным звукам, звенящим за темными садами и блестящими от луны крышами.

- Были вы когда-нибудь влюблены? - спросила вдруг Карсавина.

- Был... - медленно ответил Юрий. "А что, если я скажу?" - с замиранием подумал он и сказал: - Я и сейчас влюблен.

- В кого? - вздрогнувшим голосом спросила Карсавина, полная уверенности и страха.

- Да в вас! - стараясь говорить шутя, но срываясь с тона, ответил Юрий, наклоняясь и заглядывая ей в глаза, странно блестящие в тени.

Она быстро и испуганно взглянула на него, и ее испуганное блаженное лицо было полно ожидания.

Юрий хотел ее обнять. Он уже чувствовал под своими руками мягкие холодноватые плечи и упругую грудь, но испугался, опять упустил момент и, не имея силы, не думая сделать то, чего хотел, смущенно и притворно зевнул.

"Шутит!" - с болью подумала Карсавина, и вдруг все в ней похолодело от горя и обиды. Она почувствовала, что сейчас заплачет, и с судорожным усилием удержать слезы стиснула зубы.

- Глупости! - поспешно вставая, изменившимся голосом пробормотала она.

- Я серьезно говорю! - сказал Юрий уже против воли неестественным голосом, - я вас люблю, и вы можете мне поверить очень страстно!

Карсавина, не отвечая, собрала свои книги.

"Зачем так... за что?" - с тоской думала она и вдруг с ужасом подумала, что выдала себя, и он презирает ее.

Юрий подал ей упавшую книгу.

- Пора домой... - тихо сказала она.

Юрию было мучительно жаль, что она уйдет, и в то же время ему показалось, что выходит оригинально и красиво, далеко от всякой пошлости.

И он загадочно ответил:

- До свиданья!

Но когда Карсавина подала ему руку, Юрий против воли нагнулся и поцеловал ее в мягкую теплую ладонь, от которой пахнуло ему в лицо милым нежным запахом. Карсавина сейчас же с легким вскриком отдернула руку.

- Что вы!

Но мимолетное ощущение прикосновения к губам мягкого, девственно холодноватого тела было так сильно, что у Юрия закружилась голова, и он мог только блаженно и бессмысленно улыбаться, прислушиваясь к быстрому шороху ее удаляющихся шагов.

Скоро скрипнула калитка, и Юрий, все так же улыбаясь, пошел домой, изо всех сил вдыхая чистый воздух и чувствуя себя сильным и счастливым.

XXII

Но в своей комнате, после простора и прохлады лунной ночи, душной и узкой, как тюрьма, Юрий опять стал думать, что все-таки жить скучно и все это мелко и пошло.

- Сорвал поцелуй! Какое счастье, какой подвиг, подумаешь! Как это достойно и поэтично: луна, герой соблазняет девицу пламенными речами и поцелуями... Тьфу, пошлость! В этом проклятом захолустье незаметно мельчаешь!

И как, живя в большом городе, Юрий полагал, что с тип ему только уехать в деревню, окунуться в простую, черноземную жизнь, с ее работой, настоящей невыдуманной работой, с ее полями, солнцем и мужиками, чтобы жизнь приобрела, наконец, истинный смысл, так теперь ему подумалось, что если бы не эта глушь, если бы перенестись в столицу, то жизнь закипела бы на настоящем пути.

- В столице шум, шумят витии! - с задумчивым лицом и бессознательным пафосом продекламировал Юрий.

Но мгновенно изловив себя на мальчишеском восторге, махнул рукой.

А впрочем, что из того... все равно!.. Политика, наука... все это громадно только издали, в идеале, в общем, а в жизни одного человека такое же ремесло, как и всякое другое! Борьба, титанические усилия... да... Но в современной жизни это невозможно. Ну что ж: я искренно страдаю, борюсь, преодолеваю... а потом? В конце концов? Конечная точка борьбы лежит вне моей жизни. Прометей хотел дать людям огонь и дал - это победа. А мы? - мы можем только подбрасывать щепочки в огонь, не нами зажженный, не нами потушенный.

И вдруг у него выскочила мысль, что это потому, что он, Юрий, не Прометей. Мысль эта была неприятна ему, но он все-таки с болезненным самобичеванием подхватил се: Какой я Прометей! У меня все сейчас же на личную почву, я, я, я!.. Для меня, для меня!.. Я так же слаб и ничтожен, как и все эти людишки, которых я искренно презираю!

Эта параллель была так мучительна для него, что Юрий спутался и несколько времени тупо смотрел перед собою, подыскивая себе оправдание.

"Нет, я не то что другие! с облегчением подумал он, уже по одному, что я это думаю... Рязанцев, Новиковы, Санины не могут думать об этом. Они далеки от трагического самобичевания, они удовлетворены, как торжествующие свиньи Заратустры! У них вся жизнь в их собственном микроскопическом я, и они-то заражают и меня своей пошлостью... С волками живя, по-волчьи и выть начинаешь! Это естественно!"

Юрий стал ходить по комнате, и, как это часто бывает, с переменой положения и мысли его переменились.

"Ну хороню... Эго так, а все-таки надо обдумать многое: какие у меня отношения с Карсавиной? Люблю я се или нет, все равно, что может выйти из этого? Если бы я женился на ней или просто связался на некоторое время, было ли бы для меня это счастьем? Обмануть ее - было бы преступлением, а если я ее люблю, то... ну хорошо: у нее пойдут дети, почему-то краснея, торопливо подумал Юрий, - в этом, конечно, нет ничего дурного, но все-таки это свяжет меня и лишит свободы навсегда! Семейное счастье мещанская радость! Нет, это не для меня!"

"Раз, два, три... - думал Юрий, машинально стараясь ступать так, чтобы с каждым шагом попадать через две доски пола в третью. - Если бы наверное знать, что детей не будет... Или если бы я мог полюбить своих детей так, чтобы отдать им жизнь... Нет, это тоже пошло... Ведь и Рязанцев будет любить своих чад, чем же мы будем отличаться друг от друга? - Жить и жертвовать! Вот настоящая жизнь!.. Да... Но кому жертвовать? Как?.. На какую бы я дорогу ни бросился и какую бы цель я себе ни поставил, где тот чистый и несомненный идеал, за который не жаль было бы умереть?.. Да, не я слаб, а жизнь не стоит жертв и любви. А если так, то не стоит и жить!"

И этот вывод никогда еще так ясно не укладывался в мозгу Юрия.

На столе у него всегда лежал револьвер, и теперь он, блестя своими полированными частями, попадался на глаза Юрию каждый раз, когда тот доходил до стола и поворачивался обратно.

Юрий взял его и внимательно осмотрел. Револьвер был заряжен. Юрий взвел курок и приставил револьвер к виску.

"Так вот... - подумал он, - раз и кончено? Глупо или умно стреляться? Самоубийство-малодушие... Ну что же, значит, я малодушен!"

Осторожное прикосновение холодного железа к горячему виску было приятно и жутко.

"А Карсавина? - бессознательно пронеслось в голове Юрия. - Так я и не буду обладать ею и оставлю это возможное для меня наслаждение другому?"

И при мысли о Карсавиной в нем сладострастно и нежно все замерло. Но усилием воли Юрий заставил себя подумать, что это все пустяки, ничто в сравнении с теми важными и глубокими мыслями, которые, как ему казалось, наполняли его голову. Но это было насилием и насилуемое чувство отомстило ему неудовлетворенной тоской и нежеланием жить.

"Отчего бы и в самом деле", - с замиранием сердца спросил себя Юрий.

Опять, и уже с намерением, в которое не верил и над которым стыдливо усмехнулся, Юрий приложил револьвер к виску и, не отдавая себе отчета в своем движении, потянул за спуск.

Что-то с диким ужасом, холодное и острое, дернулось в нем. В ушах зазвенело, и вся комната как будто метнулась куда-то. Но выстрела не было, и послышался только слабый металлический щелчок курка.

Юрий, охваченный слабостью с головы до ног, медленно опустил руку с револьвером. Все в нем дрожало и ныло, голова кружилась, во рту мгновенно пересохло. Когда он клал револьвер, руки прыгали и несколько раз стукнули револьвером о стол.

"Хорош", - подумал он и, овладев собою, подошел к зеркалу и взглянул в его темную холодную поверхность.

"Значит, я трус? Нет, - с гордостью промелькнуло в нем, - не трус! Все-таки я сделал это и не виноват, что вышла осечка!"

Из темного зеркала на него смотрело такое же лицо, как и всегда, но Юрию оно показалось торжественно и сурово. Он с удовольствием, стараясь, однако, уверить себя, что не придает этому акту самообладания никакого значения, показал себе язык и отошел.

- Не судьба, значит! - произнес он вслух, и слово это утешило и ободрило его.

"А что, если бы меня видели?" - с боязливым смущением подумал он в ту же секунду и невольно оглянулся.

Но все было тихо. За запертою дверью не чудилось ничего. Казалось, что за пределами комнаты ничего нет, и Юрий один живет и страдает в безграничной пустоте. Он потушил лампу и удивился, что в комнату сквозь щели ставен уже пробивается бледно-розовый свет утра.

Он лег спать, и во сне ему представилось, что кто-то тяжелый и громоздкий сел на него, вспыхивая зловещим красным светом.

"Это - черт!" - с ужасом пронеслось в его душе.

Юрий делал судорожные усилия, чтобы освободиться. Но Красный не уходил, не говорил, не смеялся, а только щелкал языком. Нельзя было разобрать, насмешливо или соболезнующе он щелкает, и это было мучительно.

XXIII

Мягко и любовно, дыша запахом трав и цветов, в открытое окно плыли сумерки.

Санин сидел за столом и при последнем свете дня читал уже много раз читанный им рассказ о том, как трагически одиноко умирал старый архиерей, окруженный людьми, поклонением и кадильным дымом, облаченный в золотые ризы, бриллиантовые кресты и всеобщее уважение.

В комнате было так же прохладно и чисто, как и на дворе, и легкое дыхание вечера свободно ходило по комнате, наполняя грудь, шевеля мягкие волосы Санина и лаская его сильные плечи, внимательно и серьезно сгорбившиеся над книгой.

Санин читал, думал, шевелил губами и был похож на большою маленького мальчика, углубившегося в книгу. И чем больше читал он, тем сильнее и глубже возникали в нем грустные мысли о том, сколько ужаса в человеческой жизни, как тупы и грубы люди и как он далек от них. И ему казалось, что если бы он знал этого архиерея, то это было бы хорошо, и жизнь старого архиерея не была бы такой одинокой.

Дверь в комнату отворилась, и кто-то вошел. Санин оглянулся.

- А!.. Здравствуй, - сказал он, отодвигая книгу. - Ну что скажешь нового?

Новиков слабо пожал ему руку и усмехнулся с бледной и печальной гримасой.

- Ничего. Все так же скверно, как и было! - ответил он и, махнув рукой, отошел к окну.

Оттуда, где сидел Санин, был виден только его рослый красивый силуэт, мягко обрисованный потухающим фоном зари. Санин долго и внимательно смотрел на него.

Когда в первый раз он привел смущенного и страдающего Новикова к жалкой и растерянной Лиде, совсем не похожей на ту красиво смелую и гордую девушку, какою она была еще недавно, они не сказали ни слова о том, что до дна проникало в их души. И Санин понял, что они будут несчастны, когда скажут, но вдвое несчастнее, пока не говорят. Он почувствовал, что ясное и простое для него они могут найти только ощупью, пройдя сквозь страдание, и не тронул их, но тогда же увидел, что эти два человека находятся на замкнутом кругу, и встреча их неизбежна.

"Ну да ладно, - подумал Санин, - пусть перестрадаются... от страдания станут они мягче и чище... Пусть!.."

А теперь он почувствовал, что это время настало.

Новиков стоял перед окном и молча глядел в потухающее небо. Он был полон странным чувством, в котором тоска по невозвратимо утраченному тонко сливалась с дрожью нетерпеливого ожидания нового счастья. В эти печально ласковые сумерки он ярче представлял себе Лиду робкой, несчастной, всеми униженной и обиженной, и ему казалось, что если бы хватило силы, он стал бы перед нею на колени, согрел бы ее холодные пальцы поцелуями и возродил бы ее к новой жизни своей всепростившей великой любовью. Все горело в нем жаждой этого подвига, умилением перед собой и любовной жалостью к Лидс, но не было сил пойти к ней.

Санин и это понял. Он медленно поднялся, тряхнул головой и сказал:

- А Лида в саду... Пойдем.

Тоскливо и счастливо, жалким больным чувством сжалось сердце Новикова. Легкая судорога пробежала по его лицу и исчезла. Видно было, как сильно дрожали его пальцы, крутившие усы.

- Ну что ж?.. Пойдем к ней? - повторил Санин, и голос у него был значителен и спокоен, как будто он приступал к важному, но понятному делу.

И по этому тону Новиков понял, что Санин видит все в нем происходящее, почувствовал огромное облегчение и наивный детский испуг.

- Пойдем, пойдем... - мягко продолжал Санин, взял Новикова за плечи и толкнул к двери.

- Что ж... я... - пробормотал Новиков и вдруг почувствовал умиленную нежность и желание поцеловать Санина. Но он не посмел этого сделать и только посмотрел ему в лицо глубокими мокрыми глазами.

В саду было темно и пахло теплой росой. Зеленоватые просветы зари стояли между стволами, как готические окна. Над бледными лужайками тонко курился первый туман. Казалось, кто-то тихий и невидимый ходит по пустынным дорожкам среди молчаливых деревьев, и тихо вздрагивают при его приближении засыпающие травы и цветы.

На берегу было светлее, и заря на полнеба стояла за рекой, светло змеившейся в темных лугах. Лида сидела тут, у самой воды, и ее тонкий поникший силуэт белел на траве, точно таинственная тень, тоскующая над водой.

То светлое и дерзкое настроение, которое овладело ею под спокойный голос брата, исчезло так же быстро, как и появилось. Опять черною четою пришли и стали подле стыд и страх и вселили в нее мысль, что она не имеет права не только на новое счастье, но и на самую жизнь.

Целыми днями, с книгой в руках, она сидела в саду, потому что не могла прямо и просто смотреть в глаза матери. Тысячи раз все в ней возмущалось, тысячи раз говорила она себе, что мать - ничто перед ее собственной жизнью, но каждый раз, когда мать подходила к ней, голос Лиды менялся, теряя свою звучность, а в глазах бегало что-то виноватое и робкое. А ее смущение, румянец, нетвердый голос и бегающий взгляд тревожили мать. Нудные вопросы, тревоги и преследующие испытующие взгляды так измучили Лиду, что она стала прятаться.

Так сидела она и в этот вечер, тоскливо следя за тающей в черном горизонте зарей и думая свою тяжелую безысходную думу.

Она думала о том, что не понимает жизни. Что-то непостижимо громадное, спутанное, как спрут, липкое и могучее, вставало перед нею.

Ряд прочитанных книг, ряд великих и свободных идей прошли сквозь ее мозг, и она видела, что поступок ее был не только естественен, но даже хорош. Он не причинял никому зла, а ей и другому человеку дал наслаждение. И без этого наслаждения у нее не было бы молодости и жизнь была бы уныла, как дерево осенью, когда облетят все листья. Мысль о том, что религия не освятила ее союза с мужчиной, была ей смешна, и все устои этой мысли были давно источены и разрушены человеческой свободной мыслью. Выходило так, что она должна была бы радоваться, как радуется цветок, в солнечное утро опылившийся новою жизнью, а она страдала и чувствовала себя на дне пропасти, ниже всех людей, последнею из последних. И как ни звала она великие идеи и непоколебимые истины, перед завтрашним днем позора они таяли, как тает воск от огня. И вместо того чтобы встать ногою на шею людям, которых она презирала за тупость и ограниченность их, Лида думала только о том, чтобы спастись и обмануть их.

И когда она одиноко плакала, тая слезы от людей, и когда обманывала их притворным весельем, и когда погружалась в тупое отчаяние, Лида, как цветок к теплому лучу, тянулась только к Новикову. Мысль о том, что он спасет ее, казалась преступно подлой, порой вспыхивало возмущение, что она может зависеть от его прощения и любви, но сильнее убеждений и сильнее протеста было сознание своего бессилия и любовь к жизни. И вместо того чтобы возмущаться людской глупостью, она трепетала, а вместо того чтобы свободно взглянуть в глаза Новикову, она робела перед ним, как раба. И в этой раздвоенной девушке было что-то жалкое и беспомощное, как в птице с подрезанными крыльями, которой уже не полететь никогда.

И в те минуты, когда муки ее становились невыносимыми, Лида всегда вспоминала о брате, и душа ее переполнялась наивным удивлением: ей было ясно, что у брата нет ничего святого, что он смотрит на нее, на сестру, глазами самца, что он эгоистичен и безнравственен, но в то же время это был единственный человек, с которым ей было легко, с которым она, не стыдясь, могла говорить о самых сокровенных тайнах своей жизни. В его присутствии все казалось просто и ничтожно: она была беременна, да, но что ж из того? Она была в связи, да, но ей так нравилось! Ее будут презирать и унижать так что ж; перед нею жизнь, солнце и простор, а люди есть везде. Мать будет страдать, так вольно ж ей!.. Лида не видела жизни матери, когда га переживала свою молодость, и мать не будет следить за нею, когда умрет, случайно встретившись на дороге жизни и вместе пройдя часть пути, они не могут и не должны ложиться поперек дороги друг другу.

Лида видела, что ей самой никогда не стать такой свободной, что, думая так, она только подчиняется обаянию этого спокойного и твердого человека, но с тем большим удивлением и восхищенной нежностью смотрела она на него. И странные вольные мысли бродили у нее в душе.

"Если бы он был чужой, не брат..." - несмело и пугливо думала она, поскорее убивая эту стыдную, но влекущую мысль.

И опять обращалась мыслью к Новикову и, как раба, робко ждала и надеялась на его прощение и любовь.

Так завершался этот заколдованный круг, и Лида бессильно билась в нем, теряя последние силы и краски своей молодой яркой души.

Она услышала шаги и оглянулась.

Новиков и Санин молча подходили к ней, шагая прямо по высокой траве. Их лиц нельзя было рассмотреть в бледном сумраке вечера, но почему-то Лида сразу почувствовала, что страшная минута приближается. Было похоже, что жизнь оставила ее, так бледна и слаба стала она.

- Ну вот, - сказал Санин, - я привел к тебе Новикова, а что ему нужно - он сам тебе скажет... Посидите тут, а я пойду чай пить.

Он круто повернулся и пошел прочь, широко шагая через траву.

Несколько времени, постепенно сливаясь с мраком, еще белела его рубаха, потом исчезла за деревьями, и стало так тихо, что не верилось, что он ушел совсем, а не стоит в тени деревьев.

Новиков и Лида проводили его глазами и оба по этому движению поняли, что все сказано и надо только повторить вслух.

- Лидия Петровна, - тихо проговорил Новиков, и звук его голоса был так печален и трогательно искренен, что сердце Лиды нежно сжалось.

"А он тоже бедный, жалкий и хороший он..." - с грустною радостью подумала девушка.

- Я все знаю, Лидия Петровна... - продолжал Новиков, чувствуя, как растет в нем умиление перед своим поступком и жалость к ее скорбной робкой фигурке, но я вас люблю по-прежнему... может быть, и вы меня полюбите когда-нибудь... скажите, вы... хотите быть моей женой?

"Не надо много говорить ей об "этом", - думал он, - пусть она даже не знает, какую я жертву приношу для нее..."

Лида молчала. Было так тихо, что слышались на реке быстрые всплески струек, набегающих на кусты лозняка.

- Оба мы несчастны, вдруг неожиданно для самого себя из самой глубины души проговорил Новиков, - но, может быть, вдвоем нам будет легче жить!.. Теплые слезы благодарности и нежности навернулись на глаза Лиды. Она подняла лицо к нему и сказала:

- Да... может быть!

"Видит Бог, я буду хорошей женой и всегда буду любить и жалеть тебя!" сказали ее глаза.

Новиков почувствовал этот взгляд, быстро и порывисто опустился возле нее на колени и стал целовать ее дрожащую руку, сам весь дрожа от умиления и внезапно проснувшейся радостной страсти. И эта страсть так ярко и глубоко передалась Лиде, что разом исчезло больное жалкое чувство робости и стыда.

"Ну, вот и кончено... И опять я буду счастлива... Милый, бедный!" - плача счастливыми слезами, думала она, не отнимая руки и сама целуя мягкие, всегда нравившиеся ей волосы Новикова. Воспоминание о Зарудине ярко мелькнуло в ней, но сейчас же погасло.

Когда пришел Санин, решивший, что времени для объяснений прошло достаточно, Лида и Новиков держали друг друга за руки и что-то тихо и доверчиво рассказывали. Новиков говорил, что никогда не переставал ее любить, а Лида говорила, что любит его теперь. И это было правдой, потому что Лиде хотелось любви и счастья, она надеялась найти их в нем и любила свою надежду.

Им казалось, что они никогда не были так счастливы. Увидев Санина, они замолчали и глядели на него смущенными, радостными и доверчивыми глазами.

- Ну, понимаю, важно сказал Санин, поглядев на них. - И слава Богу. Будьте только счастливы!

Он хотел еще что-то добавить, но чихнул на всю реку.

- Сыро... Не схватите насморка! - прибавил он, протирая глаза.

Лида счастливо засмеялась, и смех ее прозвучал над рекой опять загадочно и красиво.

- Я уйду! - объявил Санин, помолчав.

- Куда? - спросил Новиков.

- А там пришли за мной Сварожич и этот офицер... поклонник Толстого... как его?.. Длинный такой немец!

- Фон Дейц! - беспричинно смеясь, подсказала Лида.

- Он самый. Пришли нас всех звать на какую-то сходку. Только я сказал им, что вас дома нет.

- Зачем, - все смеясь, спросила Лида, - может, и мы бы пошли.

- Сиди тут, - возразил Санин. - Я бы и сам сел, если было бы с кем!

И он опять ушел, на этот раз в самом деле. Вечер наступил. В темной текучей воде заколебались звезды.

XXIV

Вечер был темный и глухой. Над верхушками черных окаменелых деревьев тяжко клубились тучи и быстро, точно поспешая к невидимой цели, ползли от края и до края неба. В их зеленоватых просветах мелькали и скрывались бледные звезды. Вверху все было полно непрестанного зловещего движения, а внизу все притихло в напряженном ожидании.

И в этой тишине голоса спорящих людей казались чересчур резкими и крикливыми, точно визг маленьких раздраженных животных.

- Как бы то ни было, - неуклюже, как журавль, спотыкаясь длинными ногами, выкрикивал фон Дейц, - а христианство дало человечеству неизживаемое богатство как единственное полное и понятное гуманитарное учение!

- Ну да... - упрямо дергая головой и сердито глядя ему в спину, возражал идущий сзади Юрий, - но в борьбе с животными инстинктами христианство оказалось так же бессильно, как и все дру...

- Как "оказалось"! с возмущением вскрикнул фон Дейц. - Все будущее за христианством, и говорить о нем, как о чем-то конченом...

- У христианства нет будущего! - перебил Юрий, с беспричинной ненавистью всматриваясь в расплывающееся пятно офицерского кителя. - Если христианство не могло победить человечество в эпоху самого острого своего развития и бессильно попало в руки кучки мерзавцев, как орудие наглого обмана, то теперь, когда уже даже самое слово "христианство" стало пресным, странно и смешно ждать какого-то чуда... История не прощает: что раз сошло со сцены, то назад не придет!..

Деревянный тротуар чуть белел под ногами; под деревьями иногда не было видно ни зги и болезненно раздражала возможность стукнуться о тротуарный столбик, а голоса казались неестественными, потому что не видно было лиц.

- Христианство... сошло со сцены! - вскрикнул фон Дейц, и в голосе его прозвучало преувеличенное изумление и негодование.

- Конечно, сошло... - упрямо продолжал Юрий, - вы так поражаетесь, точно этого даже и допустить нельзя... Как сошел со сцены Моисеев закон, как умерли Будда и эллинские боги, так умер и Христос... Закон эволюции... Что вас так пугает в этом?.. Ведь вы же не верите в божественность его учения?

- Конечно, нет! - обиженно фыркнул фон Дейц, отвечая не столько вопросу, сколько обидному тону Юрия.

Так неужели же вы допускаете возможность создания человеком вечного закона?

"Идиот!" - подумал он в эту минуту о фон Дейце, и непоколебимая, очень приятная уверенность в том, что этот человек бесконечно глупее его, Юрия, и что ему никогда не понять того, что как Божий день ясно и просто для него самого, нелепо сплеталась в голове Юрия с раздраженным желанием во что бы то ни стало совершенно убедить и переспорить офицера.

- Допустим, что это и так... - волнуясь и тоже уже озлобляясь, возражал длинный офицер, - но христианство легло в основу будущего... оно не погибло, оно легло в почву, как всякое зерно, а свой плод даст...

- Я не о том говорю... - немного сбившись и оттого еще больше озлобляясь, ответил Юрий, - я хотел сказать...

- Нет, позвольте... - боясь упустить верх, с торжеством перебил фон Дейц, опять оглядываясь и сбиваясь с тротуара. Вы именно так сказали...

- Раз я говорю, что не так, то, значит, не так... Странно! - с острой злобой от мысли, что глупый фон Дейц хоть на одну минуту может допустить, что он умнее, оборвал Юрий. - Я хотел сказать...

- Ну, может быть... Простите, я не так понял! - со снисходительной усмешкой пожал узкими плечами фон Дейц, вовсе не скрывая, что поймал Юрия и что бы тот теперь ни говорил, все это будет уже запоздалыми отступлениями.

Юрий понял это и почувствовал такую злобу и оскорбление, что у него даже горло перехватило.

- Я вовсе не отрицаю огромной роли христианства...

- Тогда вы противоречите себе! - с новым торжествующим восторгом захлебнулся фон Дейц, радуясь, что Юрий несравнимо глупее его и, видимо, не может даже и приблизительно понять того, что так стройно и красиво лежит в голове самого фон Дейца.

- Это вам кажется, что я противоречу, а на самом деле... напротив, я... моя мысль совершенно логична, и я не виноват, что вы... не желаете меня понять, - сбивчиво и страдая, совсем уже резко прокричал Юрий. - Я говорю и говорил, что христианство - пережеванный материал и что в нем, как таковом, уже нельзя и незачем ждать спасения...

- Ну да... но отрицаете ли вы благотворность влияния христианства... то есть того, что оно прямо ложится в фундамент... - торопливо ловя ускользающую на этом повороте разговора мысль, тоже повысил голос фон Дейц.

- Не отрицаю...

- А я отрицаю! - смешливо отозвался сзади Санин, все время шедший молча. Голос его был весел и спокоен и странно врезался в бурлящий, режущий юн спора.

Юрий замолчал. Его обидел этот спокойный голос и явная добродушная насмешка, в нем звучавшая, но он не нашелся, чем ответить. Ему почему-то всегда было неловко и как-то неудобно спорить с Саниным, точно все те слова, которыми он привык пользоваться, были совсем не теми, которые нужны для Санина. И всегда у Юрия было такое чувство, точно он брался повалить стену, стоя на скользком льду.

Но фон Дейц, споткнувшись и резко зазвенев шпорами, закричал высоким и злым голосом:

- Почему же это, позвольте вас спросить?

- Да так, - с неуловимым выражением ответил Санин.

- Как так!.. Если говорить такие вещи, так их надо доказать!..

- А зачем мне доказывать?..

- То есть как зачем!..

- Ничего мне не надо доказывать. Это мое убеждение, а вас убеждать у меня нет малейшего желания, да и не к чему.

- Если так рассуждать, - сдержанно проговорил Юрий, - то, пожалуй, надо похерить всю литературу?

- Нет, зачем же! отозвался Санин, - литература - дело большое и интересное. Литература!.. Литература истинная, как я ее понимаю, не полемизирует со случайно подвернувшимся лоботрясом, которому делать нечего и хочется убедить всех, что он очень умен... Она перестраивает всю жизнь, проходит в самую кровь человечества, из поколения в поколение. Если бы уничтожить литературу, жизнь потеряла бы много красок, полиняла бы...

Фон Дейц остановился, пропустил Юрия вперед и, поравнявшись с Саниным, спросил:

- Нет, пожалуйста... мне чрезвычайно интересна та мысль, которую вы затронули...

- Мысль у меня очень простая, - засмеялся Санин, - и если вам так хочется, я могу ее изложить. По-моему, христианство сыграло в жизни печальную роль... В то время, когда человечеству становилось уже совершенно невмоготу и уже немногого не хватало, чтобы все униженные и обездоленные взялись за ум и одним ударом опрокинули невозможно тяжелый и несправедливый порядок вещей, просто уничтожив все, что жило чужою кровью, как раз в это время явилось тихое, смиренномудрое, многообещающее христианство. Оно осудило борьбу, обещало внутреннее блаженство, навеяло сладкий сон, дало религию непротивления злу насилием, и, выражаясь коротко, выпустило весь пар!.. Те огромные характеры, которые вековой обидой воспитались для борьбы, пошли, идиоты идиотами, на арену, и с мужеством, достойным бесконечно лучшего применения, чуть не собственными руками содрали с себя кожу!.. Их врагам, конечно, ничего лучшего и не надо было!.. А теперь нужны опять столетия, нужно бесконечное унижение и угнетение, чтобы вновь раскачать возмущение... На человеческую личность, слишком неукротимую, чтобы стать рабом, надело христианство покаянную хламиду и скрыло под ней все краски свободного человеческого духа... Оно обмануло сильных, которые могли бы сейчас, сегодня же взять в руки свое счастье, и центр тяжести их жизни перенесло в будущее, в мечту о несуществующем, о том, чего из них не увидит никто... И вся красота жизни исчезла: погибла смелость, погибла свободная страсть, погибла красота, остался только долг и бессмысленная мечта о грядущем золотом веке... золотом для других, конечно!.. Да, христианство сыграло скверную роль, и имя Христа еще долго будет проклятием на человечестве!..

Фон Дейц внезапно остановился, и в темноте было видно, как поднялись и опустились его длинные руки.

- Ну, знаете! - странным голосом испуга и недоумения проговорил он.

И в душе Юрия возникло сложное чувство, как будто в словах Санина не было ничего особенного и как Санин, так и сам Юрий могли говорить все, что хотели и думали; но тень огромного страха перед Неведомым, страха, о существовании которого в своей душе Юрий забыл и не хотел думать, легла на остановившуюся мысль. Эту тайную боязнь Юрий почувствовал и оскорбился ею.

- А вы представляете ли себе ту кровавую мессу, которая разразилась бы над человечеством, если бы христианство не предупредило ее? - спросил он с чувством странной нервной злобы к Санину.

- Э! - махнул рукой Санин. - Под покровом христианства прежде всего облились кровью арены мученичества, а потом людей убивали, сажали в тюрьмы, в желтые дома... день за днем крови льется столько, что никакой мировой переворот не в состоянии сделать больше!.. И хуже всего то, что всякое улучшение своей жизни люди добывают по-прежнему кровью, революцией, анархией, а в основу своей жизни ставят все-таки гуманность и любовь к ближнему... Получается глупая трагедия, фальшь и ложь... ни рыба ни мясо!.. Я предпочел бы мировую катастрофу сейчас, чем тусклую и бессмысленно гиблую жизнь еще на две тысячи лет вперед!

Юрий помолчал. Странно было то, что мысль его остановилась не на смысле слова, а на самой личности Санина. Чрезвычайно обидна и даже вовсе не переносна показалась ему очевидная уверенность Санина.

- Скажите, пожалуйста, - вдруг проговорил он, сам не ожидая того и поддаваясь острому желанию уязвить Санина, почему вы всегда говорите таким тоном, точно поучаете малых ребят...

Фон Дейц удивился, сконфузился и что-то пробормотал, примирительно позвенев шпорами.

- Вот тебе и на! - досадливо произнес Санин. - Чего ж вы обозлились?

Юрий чувствовал, что говорит некстати, что надо остановиться, но глубоко засевшее раздражение и обнажившееся до самых нервов самолюбие подхватили его.

- Это, право, неприятный тон! - упрямым и угрожающим тоном ответил он.

- Это мой обычный тон, - со странным выражением досады и желания уколоть, сказал Санин.

- Он не всегда уместен, - продолжал Юрий, невольно повышая голос и делая его крикливым. - Я не знаю, откуда у нас этот апломб...

- Вероятно, от сознания, что я умнее вас, - уже спокойнее ответил Санин.

Весь вздрогнув от головы до ног, как натянувшаяся струна, Юрий мгновенно остановился.

- Послушайте! - зазвенел его голос, и хотя не видно было лица, почувствовалось, что он побледнел.

- Не сердитесь, - ласково остановил Санин. - Я не хочу обижать вас, я только выразил свое искреннее мнение... Такого же мнения вы обо мне, фон Дейц о нас обоих и так далее... Это естественно...

Голос Санина был так искренен и ласков, что как-то странно было продолжать кричать, и Юрий на минуту замолчал. Фон Дейц, очевидно страдая за него, молча звенел шпорами и затрудненно дышал.

- Но я не говорю вам этого... - пробормотал Юрий.

- И напрасно... Я вот слушал ваш спор, и в каждом слове у вас и явно, и обидно звучало то же самое... Дело только в форме. Я говорю то, что думаю, а вы говорите не то, что думаете... И это совсем не интересно. Если бы мы были искреннее, было бы гораздо занимательнее!

Фон Дейц вдруг визгливо засмеялся.

- Это оригинально! - захлебываясь от восторга, проговорил он.

Юрий молчал. Злоба его улеглась, и стало даже как будто весело, но было неприятно, что он все-таки уступил и не хотел показать этого.

- Только это было бы чересчур просто! - переставая смеяться, важно заявил фон Дейц.

- А вам непременно хочется, чтобы было запутанно и сложно? - спросил Санин.

Фон Дейц пожал плечами и задумался.

XXV

Бульвар миновали, и в пустых, оголенных улицах окраины стало светлее. Сухие доски тротуара явственно забелели на черной земле, а вверху открылось до странности широкое, клубящееся тучами и сверкающее редкими звездами бледное небо.

- Сюда, - сказал фон Дейц и, отворив низенькую калитку, провалился куда-то вниз.

Сейчас же где-то залаяла старая охрипшая собака и кто-то закричал с крыльца:

- Султан, тубо!

Открылся огромный запустелый двор. В конце его чернела слепая громада паровой мельницы с тонкой черной трубой, печально и одиноко устремившейся к далеким тучам, а вокруг шли черные амбары и нигде не было деревьев, кроме палисадника под окнами флигеля. Там было открыто окно, и полоса яркого света среди тусклой тьмы пронизывала прозрачно-зеленые листья.

- Унылое место! - сказал Санин.

- А мельница давно не работает? - спросил Юрий.

- О да... давно стала, - ответил фон Дейц и, мимоходом заглянув в освещенное окно, сказал необычайно довольным голосом: - Ого!.. Народу набралось порядочно...

Юрий и Санин тоже заглянули через палисадник. В светлом веселом четырехугольнике двигались черные головы и плавал синий табачный дым. Кто-то высунулся из окна в темноту, и темный, широкоплечий, с курчавой головой, окруженной сиянием волос, заслонил все.

- Кто там? - громко спросил он.

- Свои, - ответил Юрий.

Они поднялись на крыльцо и наткнулись на человека, сейчас же начавшего дружелюбно и поспешно пожимать им руки.

- А я уже думал, что вы не придете! - радостно заговорил он с сильным еврейским акцентом.

Соловейчик, Санин... - сказал фон Дейц, знакомя их и дружелюбно пожимая холодную и чересчур трепетную ладонь невидимого Соловейчика.

Соловейчик смущенно и робко хихикал.

- Очень рад... Я так много о вас слышал, и, знаете, это очень... - бестолково говорил, пятясь задом и не переставая пожимать руку Санина.

Спиной он толкнул Юрия и наступил на ногу фон Дейцу.

- Простите меня, Яков Адольфович! - вскрикнул он, покидая Санина и цепляясь за фон Дейца.

И оттого они все запутались в темных сенях так, что долго никто не мог найти ни дверей, ни друг друга.

В передней, на гвоздях, вбитых нарочно для этого вечера аккуратным Соловейчиком, висели шляпы и фуражки, а все окно было уставлено плотной массой темно-зеленых пивных бутылок. И передняя уже была полна табачного дыму.

На свету Соловейчик оказался молоденьким евреем, черноглазым, курчавым, с красивым худым лицом и порчеными зубками, ежеминутно осклабляющимися в угодливо-робкой улыбке.

Вошедших встретили хором оживленных и ярких голосов.

Юрий прежде всего увидел Карсавину, сидевшую на подоконнике, и все сразу приняло для него особый радостный вид, точно не сходка в душной накуренной комнате, а весенняя пирушка на поляне в лесу.

Карсавина улыбалась ему радостно и смущенно.

- Ну, господа... теперь, кажется, все в сборе? - стараясь говорить громко и весело, но болезненно и неверно напрягая слабый голос, закричал Соловейчик, странно жестикулируя руками. - Извините, Юрий Николаевич, я вас, кажется, все толкаю... - весь изогнувшись и осклабляя зубы, перебил он сам себя.

- Ничего, - добродушно придержал его за руку Юрий.

- Не все, да черт с ними! - отозвался полный и красивый студент, и по его пухлому, но сильному купеческому голосу сразу стало слышно уверенного и привычного человека.

Соловейчик прыгнул к столу и вдруг зазвонил в маленький колокольчик, радостно и хитро улыбаясь своей выдумке, которую он готовил еще с утра.

- Э, оставьте! - рассердился пухлый студент. - Вечно вы со всякими глупостями!.. Совершенно излишняя торжественность!

- Я ничего, я так... - смущенно захихикал Соловейчик и сунул колокольчик в карман.

- Я думаю, стол можно поставить на середину комнаты, - сказал полный студент.

- Сейчас, я... - опять заторопился Соловейчик и с бессильным напряжением ухватился за край стола.

- Лампу... лампу не уроните! - крикнула Дубова.

- Ах, да не суйтесь же вы куда не просят! - с досадой стукнул кулаком по колену полный студент.

- Давайте я вам помогу, - предложил Санин.

- Пожалуйста, - так торопливо выговорил Соловейчик, что у него вышло "поджалушта!".

Санин выдвинул стол на середину комнаты, и пока он это делал, все почему-то внимательно смотрели на его спину и плечи, легко ходившие под тонкой рубахой.

- Ну-с, Гожиенко, вам как инициатору следует сказать вступительную речь, - сказала бледная бесцветная Дубова, и по ее умным некрасивым глазам трудно было понять, серьезно она говорит или подсмеивается над полным студентом.

- Господа, - возвышая голос, заговорил Гожиенко сдобным, но приятным баритоном, - уже все, конечно, знают, для чего собрались, и потому можно обойтись без вступлений...

- Я-то, собственно, не знаю, зачем собрался, но пусть так, улыбаясь, отозвался Санин. - Говорили, тут пиво будет.

Гожиенко небрежно взглянул на него через лампу и продолжал:

- Цель нашего кружка путем взаимного чтения, обсуждения прочитанного и самостоятельного реферирования...

- Как это "взаимного" чтения? - спросила Дубова и опять нельзя было понять, серьезно или насмехаясь она спрашивает.

Полный Гожиенко чуть-чуть покраснел.

- Я хотел сказать "совместного" чтения... Так вот, цель нашего кружка, таким образом, попутно способствуя развитию своих членов, выяснить индивидуальные взгляды и способствовать возникновению в нашем городе партийного кружка с эсдековской программой...

- Ага-а! - протянул Иванов и комически почесал затылок.

- Но это впоследствии... сначала мы не будем ставить себе таких широких...

- Или узких, - подсказала своим странным тоном Дубова.

- ...задач, - притворяясь, что не слышит, продолжал полный Гожиенко, - а начнем с выработки программы чтений, чему я и предлагаю посвятить сегодняшнее собрание.

- Соловейчик, а ваши рабочие придут? - спросила Дубова.

- А как же! подскочил к ней Соловейчик, сорвавшись с места, точно его укусили. - За ними же пошли!

- Соловейчик, не визжите! - перебил Гожиенко.

- Да они уже идут, - отозвался Шафров, серьезно и внимательно, даже со священнодействующим выражением слушавший, что говорит Гожиенко.

За окном послышался скрип калитки и опять хриплый лай собаки.

- Идут, - выкрикнул Соловейчик с необъяснимым восторгом и порывисто выскочил из комнаты.

- Сул-тан... ту-бо-о! - пронзительно закричал он на крыльце.

Послышались тяжелые шаги, голоса и кашель. Вошел низенький, очень похожий на Гожиенко, но чернявый и некрасивый студент-технолог, а за ним смущенно и неловко прошли два человека с черными руками в пиджаках поверх грязных красных рубах. Один был очень высокий и очень худой, с безусым бескровным лицом, на котором многолетнее родовое недоедание, вечная забота и вечная злоба, затаенная в глубине сдавленной души, положили мрачную и бледную печать. Другой выглядел силачом, был широкоплеч, кудряв и красив и смотрел так, точно мужицкий парень, впервые попавший в городскую, чужую и еще смешную ему обстановку. За ними боком проскользнул Соловейчик.

- Господа, вот... - начал он торжественно.

- Да ну вас, - по обыкновению, оборвал его Гожиенко. - Здравствуйте, товарищи.

- Писцов и Кудрявый, - представил их студент-технолог.

И всем показалось странным, что Писцовым оказался бородатый и красивый силач, а Кудрявым - худой и бледный рабочий.

Они, тяжело и осторожно ступая, обошли всю комнату и, не сгибая пальцев, встряхивали руки, которые большинство протягивало им как-то особенно предупредительно. Писцов смущенно улыбался, а Кудрявый делал длинной и тонкой шеей такие движения, точно его душил ворот рубахи. Потом они уселись рядом у окна, возле Карсавиной, сидевшей на подоконнике.

- А отчего Николаев не пришел? - недовольно спросил Гожиенко.

- Николаев не может-с, - предупредительно ответил Писцов.

- Пьян Николаев вдрызг, - сумрачно и отрывисто, быстро двигая шеей, перебил Кудрявый.

- А... - неловко кивнул головой Гожиенко.

Его неловкость почему-то показалась противной Юрию Сварожичу, и сразу он почувствовал в полном студенте своего личного врага.

- Благую часть избрал, - заметил Иванов. Собака залаяла на дворе.

- Еще кто-то, - сказала Дубова.

- Уж не полиция ли? - притворно-небрежно заметил Гожиенко.

- А вам ужасно хочется, чтобы это была полиция, - сейчас же отозвалась Дубова.

Санин посмотрел в ее умные глаза на лице некрасивом, но все-таки мило окаймленном светлой косой, спущенной через плечо, и подумал: "А славная девушка!"

Соловейчик хотел метнуться, но вовремя испугался и притворился, будто он хотел взять папиросу со стола.

Гожиенко заметил его движение и, не отвечая Дубовой, сказал:

- Экой вы надоедливый, Соловейчик!

Соловейчик густо покраснел и заморгал глазами, на мгновение ставшими грустными и задумчивыми, точно в его робкой и затуманенной голове наконец мелькнула мысль о том, что его желание всем услужить и помочь вовсе не заслуживает таких резких обрываний.

- Да оставьте вы его в покое! - с досадой сказала Дубова.

В комнату быстро и шумно вошел Новиков.

- Ну, вот и я! - сказал он, радостно улыбаясь.

- Вижу, - ответил ему Санин. Новиков конфузливо улыбнулся и, пожимая руку, торопливо и точно оправдываясь, шепнул ему:

- У Лидии Петровны гости.

- А!..

- Ну, что ж, мы так и будем разговоры разговаривать? - сумрачно спросил технолог.

- Начнем, что ли...

- А разве еще не начинали? - обрадованно спросил Новиков, пожимая руки рабочим, которые торопливо вставали ему навстречу.

Им было неловко, что доктор, который в больнице на приеме обращался с ними свысока, подает им руку как товарищ.

- Да, с вами начнешь! - сквозь зубы неприятно проговорил Гожиенко.

- Итак, господа, нам всем, конечно, хотелось бы расширить свое миросозерцание, и так как мы находим, что лучший способ для самообразования и саморазвития есть систематическое чтение сообща и обмен мнений о прочитанном, то мы и решили основать небольшой кружок...

- Так-с, - вздохнул Писцов, весело оглядывая всех блестящими черными глазами.

- Вопрос теперь в том, что именно читать?.. Может быть, кто-нибудь предложит приблизительную программу?

Шафров поправил очки и медленно встал, держа в руках какую-то тетрадку.

- Я думаю, - начал он сухим и скучным голосом, - что наши чтения необходимо разделить на две части. Несомненно, что всякое развитие слагается из двух элементов: изучения жизни в ее эволюционном происхождении и изучения жизни как таковой...

- Шафров, говорите поскладнее, - отозвалась Дубова.

- Первое достигается путем чтения книг научно-исторического характера, а второе путем чтения художественной литературы, которая вводит нас внутрь жизни...

- Если мы будем говорить таким образом, то все загнем, - не унималась Дубова, и ласковая насмешка веселым огоньком загорелась у нее в глазах.

- Я стараюсь говорить так, чтобы всем было понятно... - возразил Шафров кротко.

- Ну Бог с вами... говорите как умеете... - махнула рукой Дубова.

Карсавина тоже ласково стала смеяться над Шафровым и от смеха закидывала назад голову так, что показывала полную белую шею. Смех у нее был звучный и контральтовый.

- Я составил программу, но читать ее, может быть, скучно, - взглядывая на Дубову, заторопился Шафров, - а потому предложу только для начала "Происхождение семьи" и параллельно Дарвина, а из беллетристики Толстого...

- Конечно, Толстого! - самодовольно согласился длинный фон Дейц, закуривая папиросу.

Шафров почему-то подождал, пока папироска задымилась, и методично продолжал:

- Чехова, Ибсена, Кнута Гамсуна...

- Да ведь мы уже все это читали! - удивилась Карсавина.

Юрий с влюбленным восхищением прислушался к ее полному голосу и сказал:

- Конечно!.. Шафров забывает, что он не на воскресных чтениях, и притом, что за странное смешение имен: Толстой и Кнут Гамсун...

Шафров спокойно и многословно привел несколько доводов в защиту своей программы, но никто не понял, что он хочет сказать.

- Нет, - возразил Юрий громко и решительно, чувствуя на себе особенный взгляд Карсавиной и радуясь ему, - я не согласен с вами...

И он начал излагать свой взгляд и чем дальше излагал, тем более и более напрягался, чтобы заслужить одобрение Карсавиной, чувствовал, что это ему удается, и безжалостно бил Шафрова даже в тех пунктах, в которых был не прочь с ним согласиться.

Ему начал возражать пухлый Гожиенко. Он считал себя образованнее, умнее и красноречивее всех и, устраивая этот кружок, больше всего желал сыграть в нем первую роль. Успех Юрия неприятно задел его и понудил выступить. Мнения Юрия не были раньше ему известны и потому он не мог спорить с ним во всем объеме, а только подхватывал слабые места и раздраженно упирал на них.

Завязался длинный и, очевидно, нескончаемый спор. Заговорили технолог, Иванов, Новиков, и скоро в табачном дыму мелькали уже раздраженные лица и слова перепутывались в запутанный и бесформенный хаос, в котором почти ничего нельзя было разобрать.

Дубова задумалась и молча смотрела на огонь лампы, а Карсавина, тоже почти не слушая, отворила свое окно в палисадник и, скрестив полные руки на груди, оперевшись затылком на косяк, мечтательно засмотрелась во тьму ночи.

Сначала она ничего не видела, а потом из черной тьмы выступили темные деревья, освещенная ограда палисадника, а за нею смутное колеблющееся пятно света, через дорожку протянувшееся по траве. Мягкий упругий ветер охватывал прохладой ее плечо и руку и чуть-чуть шевелил отдельные волоски на виске. Карсавина подняла голову и в медленно светлеющем мраке слабо различила непрестанное, странно напряженное движение темных туч. Она задумалась о Юрии и своей любви, и мысли, счастливо-грустные и грустно-счастливые, волнуя и лаская, наполнили ее молодую женскую голову. Так было хорошо сидеть здесь, всем телом отдаваясь холодному мраку и всем сердцем прислушиваясь к волнующему мужскому голосу, особенно, точно он был громче всех, звучавшему среди общего шума.

А в комнате стоял уже сплошной крик и все яснее и яснее вырисовывалось, что каждый считал себя умнее всех и хотел развивать других. Было в этом что-то тяжелое и неприятное, озлоблявшее самых мирных.

- Да, если уж так говорить, - упрямо блестя глазами и боясь уступить при Карсавиной, которая слушала только один его голос без слов, напрягался Юрий, то надо вернуться к первоисточнику идей...

- Что ж тогда читать, по-вашему? - неприязненно и насмешливо проговорил Гожиенко.

- Что... Конфуция, Евангелие, Екклезиаст...

- Псалтирь и житие! - с насмешкой вставил технолог.

Гожиенко злорадно засмеялся, не вспоминая, что никогда не читал ни одной из этих книг.

- Ну, что ж это! - разочарованно протянул Шафров.

- Как в церкви! - хихикнул Писцов.

Юрий бешено покраснел.

- Я не шучу!.. Если вы хотите быть логичными...

- А что же вы говорите о Христе! - торжествующе перебил его фон Дейц.

- Что я говорил?.. Раз учиться жизни, вырабатывать себе определенное миросозерцание, которое целиком заключается в отношении человека к другому человеку и самому себе, то не лучше ли всего остановиться на титанической работе тех людей, которые представляли из себя лучшие образцы человеческого рода, в собственной жизни прежде всего пытались приложить наивозможнейшие и самые сложные и самые простые отношения к человечеству...

- Я с вами не согласен! - перебил Гожиенко.

- А я согласен! - горячо перебил студента Новиков.

И опять начался бестолковый и пестрый крик, в котором уже нельзя было найти ни конца, ни начала мнений.

Соловейчик сразу, как только заговорили, притихший, сидел в углу и слушал. Сначала на лице его было полное и проникновенное, немного детское внимание, но потом острая черточка недоумения и страдания стала вырисовываться в уголках рта и глаз.

Санин молча пил пиво и курил. На его лице было выражение скуки и досады. А когда в пестром крике послышались уже резкие нотки ссоры, он встал, потушил папиросу и сказал:

- Знаете что... это выходит скучная история!

- И прескучная! - отозвалась Дубова.

Суета сует и томление духа! - сказал Иванов таким голосом, точно он все время об этом думал и только ждал случая высказать.

- Это почему же? - зло спросил черноватый технолог.

Санин не обратил на него внимания и, поворачиваясь к Юрию, сказал:

- Неужели вы думаете серьезно, что по каким бы то ни было книгам можно выработать себе какое-то миросозерцание?

- Конечно, - удивленно посмотрел на него Юрий.

- Напрасно, - возразил Санин, если бы это было так, то можно было бы все человечество преобразовать по своему типу, давая ему читать книги только одного направления... Миросозерцание дает сама жизнь, во всем ее объеме, в котором литература и самая мысль человеческая только ничтожная частица. Миросозерцание не теория жизни, а только настроение отдельной человеческой личности, и притом до тех пор изменяющееся, пока у человека еще жива душа... А следовательно, и вообще не может быть того определенного миросозерцания, о котором вы так хлопочете...

- Как не может! - сердито воскликнул Юрий. Опять на лице Санина выразилась скука.

- Конечно, нет... Если бы возможно было миросозерцание как законченная теория, то мысль человеческая вовсе остановилась бы... Но этого нет: каждый миг жизни дает свое новое слово... и это слово надо услышать и понять, не ставя себе заранее меры и предела. А впрочем, что об этом говорить, - перебил он сам себя, - думайте, как хотите... Я только спрошу вас еще: почему вы, прочитав сотни книг, от Екклезиаста до Маркса, не составили себе определенного миросозерцания.

- Почему же не составил? - с острой обидчивостью возразил Юрий, мрачно блестя угрожающими темными глазами, - у меня оно есть... Оно, может быть, ошибочно, но оно есть!

- Так что же еще вы собираетесь вырабатывать?

Писцов хихикнул.

- Ты... - с презрением буркнул ему Кудрявый, дергая шеей.

"Какой он умный!" - с наивным восхищением подумала Карсавина о Санине.

Она смотрела на него и Сварожича, и во всем теле ее было стыдливое и радостное, непонятное ей чувство: точно они спорили не сами по себе, а только для нее, чтобы овладеть ею.

- И выходит так, сказал Санин, что вам не нужно то, для чего вы собрались. Я понимаю и вижу это ясно, что все здесь просто хотят заставить других принять их взгляды и больше всего боятся, чтобы их не разубедили. Откровенно говоря, это скучно.

- Позвольте! - сильно напрягая пухлый голос, возразил Гожиенко.

- Нет, - сказал Санин с неудовольствием, - у вас вот миросозерцание самое прекрасное и книг вы прочли массу, это сразу видно, а вы озлобляетесь за то, что не все так думают, как вы, и, кроме того, обижаете Соловейчика, который вам ровно ничего дурного не сделал...

Гожиенко удивленно замолчал и смотрел на Санина так, точно тот сказал что-то совершенно необыкновенное.

- Юрий Николаевич, - весело сказал Санин, - вы на меня не сердитесь, что я несколько крутовато вам возражал. Я вижу, что у вас в душе действительный разлад...

- Какой разлад? - спросил Юрий, краснея и не зная, обидеться ему или нет. И как дорогой сюда, так и в эту минуту ласковый и спокойный голос Санина незаметно тронул его.

- Сами вы знаете, - ответил Санин, улыбаясь. - А на эту детскую затею надо плюнуть, а то уж очень тяжко выходит.

- Послушайте, - весь красный, заговорил Гожиенко, - вы себе позволяете чересчур много!

- Не больше, чем вы...

- Как?..

- Подумайте, - весело сказал Санин, - в том, что вы делаете и говорите, гораздо больше грубого и неприятного, чем в том, что говорю я...

- Я вас не понимаю! - озлобленно крикнул Гожиенко.

- Ну, не я в этом виноват!

- Что!

Санин, не отвечая, взял шапку и сказал:

- Я ухожу... Это становится совсем скучно!

- Благое дело! Да и пива больше нет! - согласился Иванов и пошел в переднюю.

- Да, уж видно, у нас ничего не выйдет, - сказала Дубова.

- Проводите меня, Юрий Николаевич, - позвала Карсавина, до свиданья, - сказала она Санину.

На мгновение их глаза встретились, и эта встреча почему-то и испугала, и была приятна Карсавиной.

- Увы! - говорила Дубова, уходя. - Кружок завял, не успев расцвесть!

- А почему так? - грустно и растерянно спросил вдруг Соловейчик, столбом появляясь у всех на дороге.

Только теперь о нем вспомнили, и многих поразило странное потерянное выражение его лица.

- Послушайте, Соловейчик, - задумчиво сказал Санин, - я к вам приду как-нибудь поговорить.

- Поджалушта, - поспешно и обрадованно опять изогнулся Соловейчик.

На дворе, после светлой комнаты, было так темно, что не видно было стоящих рядом и слышались только их громкие голоса.

Рабочие пошли отдельно от других и, когда отошли далеко в темноту, Писцов засмеялся и сказал:

- Так-то вот... всегда у них так: соберутся дело делать, а каждый к себе тянет!.. Только энтот здоровый мне понравился!

- Много ты понимаешь, когда образованные люди промеж себя разговор имеют... - дергая шеей, точно его душило, возразил Кудрявый, и голос его был туп и озлоблен.

Писцов самоуверенно и насмешливо свистнул.

XXVI

Соловейчик долго и тихо стоял на крыльце, смотрел в темное беззвездное небо и потирал худые пальцы.

За черными амбарами, гудя по железу крыш, ветер гнул вершины деревьев, толпившихся, как призраки, а вверху, охваченные непоколебимо могучим движением, быстро ползли тучи. Их темные громады молча вставали на горизонте, громоздясь, поднимались на недосягаемую высоту и тяжелыми массами валились в бездну нового горизонта. Казалось, за краем черной земли нетерпеливо ждут их необозримые полки и один за другим, с развернутыми темными знаменами, грозно идут на неведомый бой. И по временам с беспокойным ветром доносился гул и грохот отдаленной битвы.

Соловейчик с детским страхом смотрел вверх и никогда так ясно, как в эту ночь, не чувствовал, какой он маленький, щупленький, как бы вовсе не существующий, среди бесконечно громадного, клубящегося хаоса.

- О Бог, Бог! - вздохнул Соловейчик.

Перед лицом неба и ночи он был не тем, чем был на глазах людей. Куда-то исчезла тревожная угодливость искривленных движений, гнилые зубки, похожие на заискивающий оскал маленькой собачонки, скрылись под тонкими губами еврейского юноши, и его черные глаза смотрели печально и серьезно.

Он медленно прошел в комнаты, потушил лишнюю лампу, с неловким усилием поставил на место стол и аккуратно расставил стулья. По комнате волнами ходил жидкий табачный дым, на полу было много сору, растоптанных окурков папирос и обгорелых спичек. Соловейчик немедленно принес метлу и подмел пол, как всегда со странною задумчивой любовью стараясь сделать красивее и изящнее место, где жил. Потом достал из чулана старое ведро с помоями, накрошил туда хлеба и, перегибаясь всем телом, семеня ногами и размахивая рукой, пошел через темный двор.

Чтобы было светлее, он поставил на окно лампу, но во дворе все-таки было пусто и жутко, и Соловейчик был рад, когда добежал до конуры Султана.

Невидимый в темноте, мохнатый, распространяющий тепло Султан, кряхтя, вылез ему навстречу и печально и дико загремел железною цепью.

- А... Султан, кси! - подбадривая себя собственным громким голосом, вскричал Соловейчик. Султан впотьмах тыкался ему в руку холодной мокрой мордой. Ну, на... сказал Соловейчик, подставляя ведро.

Султан громко зачавкал и захлюпал в ведерке, а Соловейчик стоял над ним и грустно улыбался в темноту.

"И что же я могу? - думал он, разве я могу заставить людей думать не так, как они хотят?.. Я сам думал, что мне скажут, как надо жить и как думать!.. Бог не дал мне голоса пророка!.. Так что же я могу исделать?"

Султан дружелюбно заворчал.

- Ешь себе, ешь... на! - сказал Соловейчик, - я бы тебя спустил с цепи немножечко погулять, но у меня нет ключа, а я слабый!

- Какие все прекрасные, умные люди... и они много знают и имеют учение Христа, а... Или, может быть, я сам виноват: надо было сказать одно слово, а я не умел сказать такого слова!

Далеко, за городом, кто-то протяжно и тоскливо засвистал. Султан поднял голову и прислушался. Слышно было, как крупные капли звонко падали с его морды в ведерко.

- А ешь, ешь себе... то поезд кричит! - сказал Соловейчик, угадывая его движение.

Султан тяжело вздохнул.

И будут ли когда-нибудь люди жить так... или они совсем не могут, - громко заговорил Соловейчик, грустно пожимая плечами.

И ему представилось во мраке бесконечное, как вечность, море людей, выходящих из тьмы и уходящих во тьму. Ряд веков без начала и конца и цепь страданий без просвета, без смысла и окончания. Там, вверху, где Бог, там вечное молчание.

Султан забренчал пустым ведерком, перекинул его и со слабым звоном цепи замахал хвостом.

- А, съел?.. Ну...

Соловейчик погладил жесткую клочковатую спину Султана, на минуту почувствовал под рукой живое, ласково изгибающееся тело, и пошел к дому.

Где-то позади Султан гремел цепью; на дворе было как будто светлее, но оттого только еще чернее и страшнее казалось огромное черное здание мельницы, с ее вытянувшейся к небу трубой и узкими, похожими на гробы, амбарами. Длинная полоса света тянулась из окна через палисадник, и в ней виднелись неподвижные таинственные головки прекрасных и слабых цветов, пугливо замерших под буйным черным небом, зловеще развертывающим свои нескончаемые темные знамена.

Пронзенный тоскою, страхом, одиночеством и чувством невознаградимой потери, Соловейчик пришел в комнату, сел у стола и стал плакать.

XXVII

Распущенное человеческое тело, как острие обнаженного нерва, до боли обточенное почти насильственными наслаждениями, мучительно отзывалось на самое слово "женщина". Неизменно голая, неизменно возможная, она стояла перед Волошиным во все мгновения его жизни, и каждое женское платье, обтянутое на гибком, кругло полном теле самки, возбуждало его до болезненной дрожи в коленях.

Когда он ехал из Петербурга, где оставил множество роскошных и холеных женщин, еженощно мучивших его тело исступленными нагими ласками, и впереди вставало перед ним сложное и большое дело, от которого зависела жизнь множества людей, работавших на него, Волошину прежде всею и ярче всего была откровенная мечта о молоденьких, свежих самочках провинциальной глуши. Они рисовались ему робкими, пугливыми, крепкими, как лесные грибки, и еще издали он слышал их раздражающий запах молодости и чистоты.

И несмотря на то, что общество Зарудина казалось ему шокирующим, Волошин как только освободился от голодных, грязных и тайно гневных людей, сейчас же освежил духами и белоснежной чистотой светлою костюма свое худосочное дряблое тело, взял извозчика и, содрогаясь от нетерпения, поехал к Зарудину.

Офицер сидел перед окном в сад, пил холодный чай и старался с наслаждением дышать мягкой вечерней прохладой, наплывающей из темного сада.

- Славный вечерок! - повторял он машинально, но мысль была далеко, и ему было неловко, страшно и стыдно.

Он боялся Лиды. Со дня их объяснений он ее не видал, и теперь она рисовалась совсем не такою, какою отдавалась ему.

"Как бы то ни было, а дело ведь не кончено еще!.. Так или иначе надо же разделаться с младенцем... Или плюнуть?" - робко спрашивал себя Зарудин.

Что она теперь делает?

Перед ним вставало красивое, но грозное и мстительное лицо девушки с крепко сжатыми тонкими губами и загадочными темными глазами.

- А вдруг она выкинет какую-нибудь штуку... Такая так не оставит!.. Надо бы как-нибудь...

Призрак неведомого, но ужасного скандала туманно вставал перед Зарудиным, и сердце его трусливо сжималось.

"Да что, собственно, она может мне сделать? - спрашивал он иногда, и тогда в его мозгу что-то прояснялось, становилось просто и ничуть не тяжело. Утопиться?.. Ну и черт с ней... я ее силой не тянул ведь!.. Скажет, что была моей любовницей?.. Так что ж!.. Это только свидетельствует о том, что я красивый мужчина... Жениться я на ней не обещал!.. Странно, ей-Богу! - пожимал плечами Зарудин и в ту же минуту чувствовал, как темный жуткий гнет опять давит его душу. - Сплетни пойдут, никуда показаться нельзя будет!" - думал он и слегка дрожащей рукой машинально подносил ко рту стакан с холодным, приторно-сладким чаем.

Он был такой же чистый, благоухающий и красивый, как всегда, но ему казалось, что на нем, на всем - на лице, на белоснежном кителе, на руках и даже на сердце - лежит какое-то грязное, все больше и больше расплывающееся пятно.

"Э, все пройдет со временем... не в первый раз!" - успокаивал он себя, но что-то внутри не хотело этому поверить.

Волошин вошел, развязно шаркая подошвами и снисходительно скаля мелкие зубы, и сразу вся комната наполнилась запахом духов, табаку и мускуса, сменившего запах прохлады и зеленого сада.

- Ах, Павел Львович! - несколько испуганно вскочил Зарудин.

Волошин поздоровался, сел у окна и закурил сигару. Он был такой самоуверенный, по мнению Зарудина, изящный и чистый, что офицер ощутил легкую зависть и изо всех сил постарался принять такой же беззаботный и самоуверенный вид. Но глаза его все время беспокойно бегали: с тех пор как Лида крикнула ему прямо в лицо "скотина!", Зарудину все казалось, что каждый человек знает про это и в душе смеется над ним.

Волошин, улыбаясь и уверенно, но неудачно остря, начал болтать о пустяках, но ему было трудно выдержать взятый тон, и нетерпеливое желание слова "женщина" быстро стало пробиваться сквозь все его остроты и рассказы о Петербурге и забастовавшей фабрике.

Воспользовавшись моментом закуривания новой сигары, он помолчал и выразительно поглядел в глаза Зарудину.

И из его глаз что-то гибкое и бесстыдное проникло в глаза офицеру, и они поняли друг друга. Волошин поправил пенсне и улыбнулся, оскалив зубы. И сейчас же эта улыбка отразилась на красивом, онаглевшем от нее лице Зарудина.

- А вы, я думаю, тут времени не теряете? - спросил Волошин, лукаво и определенно прищуривая глаз.

Зарудин ответил с хвастливо пренебрежительным движением плеч:

- О! Это уж как водится! Что же тут и делать еще?

Они засмеялись и помолчали. Волошин жадно ждал подробностей, и мелкая жилка судорожно билась под его левой коленкой, а перед Зарудиным мгновенно промелькнули подробности не того, чего хотел Волошин, а того, что так мучило его все эти дни.

Он слегка отвернулся в сад и застучал пальцами по подоконнику.

Но Волошин молча ждал, и Зарудин почувствовал необходимость опять попасть в нужный ему тон.

- Я знаю, - притворно-самоуверенно начал он, - что вам, столичным жителям, кажется, что здешние женщины что-то особенное. Горько ошибаетесь! Правда, у них есть свежесть, но нет шику... нет, как бы это сказать... нет искусства любить!..

Мгновенно Волошин оживился, у него заблестели глаза и изменился голос.

- Да, конечно... Но все это надоедает в конце концов... У наших петербургжанок нет тела... Вы понимаете?.. Это комок нервов, а не женское тело, а здесь...

- Это-то так, - незаметно оживляясь, согласился Зарудин и самодовольно стал крутить усы.

- Снимите корсет с самой шикарной столичной дамы и вы увидите... Да вот вам... Вы знаете новый анекдот? - внезапно перебил себя Волошин.

- Какой. - ... Не знаю... - с вспыхнувшим интересом нагнулся к нему Зарудин.

- А вот... Это очень характерно... Одна парижская кокотка...

И Волошин подробно и искусно рассказал утонченно бесстыдную историю, в которой обнаженная похоть и худая грудь женщины сплетались в такой угарный и кошмарный образ, что Зарудин стал нервно смеяться и весь дергаться, точно его кололи.

- Да, самое главное в женщине - это грудь! Женщина с плохим торсом для меня не существует! - закончил Волошин, закатывая глаза, подернувшиеся беловатым налетом.

Зарудин вспомнил грудь Лиды, такую нежную, бело-розовую, с упругими закруглениями, похожую на грозди неведомого прекрасного плода. Вспомнил он, как нравилось ей, когда он целовал ее грудь, и ему вдруг стало неловко говорить об этом с Волошиным и больно-грустно от сознания, что все это прошло и никогда не повторится.

Но чувство это показалось Зарудину недостойным мужчины и офицера и, делая над собой усилие, он возразил, неестественно преувеличивая:

- У всякого свой Бог!.. Для меня в женщине самое важное - спина, изгиб...

- Да! - нервно протянул Волошин. - Знаете, у некоторых женщин, особенно очень молодых...

Денщик, тяжело ступая тяжелыми мужицкими сапогами, вошел зажечь лампу, и пока он возился у стола, звеня стеклом и чиркая спичками, Зарудин и Волошин молчали, и при разгорающемся свете лампы видны были только их блестящие глаза и нервно вспыхивающие огоньки папирос.

А когда денщик ушел, они опять заговорили, и слово "женщина", нагое и грязное, в извращенных и почти бессмысленных формах повисло в воздухе. Хвастовство самца овладело Зарудиным и, мучаясь нестерпимым желанием превзойти Волошина и похвастаться тем, какая роскошная женщина ему принадлежала, Зарудин, с каждым словом все больше и больше обнажая тайники своей похоти, стал рассказывать о Лиде.

И она встала перед Волошиным совершенно голая, бесстыдно раскрытая в глубочайших тайнах своего чела и страстей, опошленная, как скотина, выведенная на базар. Мысли их ползали по ней, лизали ее, мяли, издевались над ее телом и чувством, и какой-то вонючий яд сочился на эту прекрасную, дарящую наслаждением и любовью девушку. Они не любили женщину, не благодарили се за данные наслаждения, а старались унизить и оскорбить ее, причинить самую гнусную и непередаваемую боль.

В комнате было душно и дымно. Их потные тела распространяли тревожный, тяжелый, нездоровый запах, глаза мутно блестели и голоса звучали прерывисто и подавленно, как хрипение осатаневших зверей. За окном тихо и ясно наступала лунная ночь, но весь мир, со всеми его красками, звуками и богатствами, куда-то ушел, провалился, и голая женщина одна осталась перед ними. И скоро их воображение стало так властно и требовательно, что им уже было совершенно необходимо увидеть эту Лиду, которую они теперь называли не Лидией и не Лидой, а Лидкой.

Зарудин велел запрячь лошадь, и они поехали на край города...

XXVIII

Письмо, на другой день присланное Зарудиным Лиде Саниной, в котором он просил позволения увидеться, неясно и неловко намекая, что многое еще можно изменить, попало в руки Марьи Ивановны, потому что горничная забыла его на столе в кухне.

И от страниц этого письма на чистый образ дочери, полный нежной святости, грязно и страшно надвинулась зловещая тень. И первое чувство Марьи Ивановны было - скорбное недоумение. А потом ей припомнилась собственная молодость, любовь и измены, тяжелые драмы, которые были пережиты в пору разочарования замужеством. Длинная цепь страданий, сплетенных жизнью, основанной на строгих законах и правилах, дотянулась до старости. Это была серая полоса, с тусклыми пятнами скуки и горя, с оборванными краями обузданных желаний и мечтаний, что-то, чего никак нельзя было припомнить иначе, как ровным рядом дней за днями.

Но сознание, что дочь где-то прорвала прочную каменную стену этой серой пыльной жизни и, быть может, уже попала в яркий бурный водоворот, где радость и счастье хаотически переплетены со страданием и смертью, объяло ужасом старую женщину.

А ужас разрешился гневом и тоскою. Если бы старуха могла, она схватила бы Лиду за шею, придавила бы ее к земле, силой втянула назад в серый каменный коридор своей жизни, где на солнечный мир прорезаны только безопасные крошечные оконца с железными решетками, и заставила бы опять начать ту же, безвозвратно прожитую ею самой, жизнь.

"Гадкая, дрянная, мерзкая девчонка!" - с отчаянием уронив руки на колени, думала Марья Ивановна.

Но сухая, маленькая и удобная мысль о том, что все это зашло не дальше известного, безопасного предела, вдруг пришла ей в голову. Лицо у нее стало тупым и как будто хитрым. Она принялась читать и перечитывать записку, но ничего не могла вывести из ее вычурно-холодного слога. Тогда старая женщина, чувствуя свое бессилие, горько заплакала, поправила наколку и спросила горничную:

- Дунька, Владимир Петрович у себя?

- Чего? - звонко откликнулась Дунька.

- Дура, говорю, барин дома?

- Сичас прошли в кабинет. Письмо пишут! - радостно доложила Дунька, точно это письмо было для нее величайшим наслаждением.

Марья Ивановна твердо и прямо посмотрела ей в глаза, и в добрых выцветших зрачках появилось злобное и тупое выражение.

- А ты, дрянь, если будешь у меня записки носить, так я тебя так проучу, что ты и своих не узнаешь...

Санин сидел и писал. Марья Ивановна не привыкла видеть его пишущим и, несмотря на свое горе, заинтересовалась.

- Что это ты пишешь?

- Письмо пишу, - подымая веселую спокойную голову, ответил Санин.

- Кому?

- Так... редактору одному знакомому... хочу опять к нему в редакцию.

- Да ты разве пишешь?

- Я все делаю, - улыбнулся Санин.

- А зачем тебе туда?

- Надоело мне уже у вас, мама, - с искренней усмешкой ответил Санин.

Легкая обида кольнула Марью Ивановну.

- Спасибо! - с обидчивой иронией сказала она.

Санин внимательно посмотрел на нее, хотел сказать, что она не такая же дура, чтобы не понимать, что человеку скучно сидеть на одном месте да еще без всякого дела, но промолчал. Ему показалось нудно объяснять ей такое простое дело.

Марья Ивановна вынула платок и долго молча мяла его тонкими старческими пальцами одряхлевшей породистой женщины. Если бы не было записки Зарудина и душа ее не была повержена в хаос сомнений и страхов, она горько и долго пеняла бы сыну за его резкость, но теперь ограничилась только трагически-жалким сопоставлением:

- Да... Один, как волк, из дому тянет, а другая?

И она махнула рукой.

Санин с любопытством поднял голову. Очевидно, старая житейская драма начинала развертываться дальше.

- А вы почем знаете? - спросил он, бросая перо.

И вдруг Марье Ивановне стало стыдно, что она прочла письмо дочери. На старых щеках выступил кирпичный румянец, и она нетвердо, но сердито ответила:

- Я, глава Богу, не слепая!.. Вижу...

Санин подумал.

- Ничего вы не видите, - сказал он, - а в доказательство могу вас поздравить с законным браком вашей дочери... Она сама хотела вам сказать, да уж все равно...

Ему стало жаль, что в красивую молодую жизнь Лиды врывается еще одно мучение старческая тупая любовь, способная замучить человека самой тончайшей и лютейшей пыткой.

- Что? - вся выпрямляясь, переспросила Марья Ивановна.

- Лида замуж выходит.

- За кого? - радостно и недоверчиво вскрикнула старуха.

- За Новикова... конечно...

- А... а как же...

- Да ну его к черту! - с внезапным раздражением вскрикнул Санин. - Не все ли вам равно... Что вы чужую душу сторожить собираетесь?

- Нет, я только не понимаю, Володя... - смущенно и нерешительно оправдывалась старуха, сердце которой запело непонятно почему радостную для нее песню: "Лида замуж выходит, Лида замуж выходит!.."

Санин сурово пожал плечами.

- Чего ж тут не понимать... Любила одного, полюбила другого, завтра полюбит третьего... Ну и Бог с ней.

- Что ты говоришь! - с негодованием вскрикнула Марья Ивановна.

Санин встал спиной к столу и скрестил руки.

- А вы разве всю жизнь одного любили? - спросил он сердито.

Марья Ивановна поднялась, и на ее неумном старом лице выступила каменно-холодная гордость.

- Так с матерью не говорят! - резко выговорила она.

- Кто?

- Что кто?

- Кто не говорит? - глядя исподлобья, спросил Санин.

Он смотрел на мать и в первый раз сознательно заметил, какое у нее тупое и ничтожное выражение глаз и как нелепо торчит на голове всхохленная, как куриный гребень, наколка.

- Никто не говорит! - тупо, каким-то неживым голосом сказала она.

- Ну, а я говорю. Только и всего... - вдруг успокаиваясь и впадая в свое обычное настроение, возразил Санин, отвернулся и сел.

Вы свое от жизни взяли, а потому никакого права не имеете душить Лиду, - довольно равнодушно проговорил он, не оборачиваясь и принимаясь писать.

Марья Ивановна молчала и смотрела на Санина во все глаза, а куриный гребень еще нелепее хохлился у нее на голове. Мгновенно затирая все воспоминания и о минувшей жизни, с ее молодыми сладострастными ночами, она закрыла себе глаза одной фразой: "Как он смеет так говорить с матерью!" - и не знала, что ей делать дальше. Но прежде, чем она решила, успокоившийся Санин повернулся, взял ее за руку и ласково сказал:

- Оставьте вы все это... А Зарудина гоните вон, а то он действительно каких-нибудь пакостей наделает...

Мягкая волна прошла по сердцу Марьи Ивановны.

- Ну, Бог с тобой, - произнесла она. - Я рада... Мне Саша Новиков всегда нравился... А Зарудина, конечно, принимать нельзя, хотя бы из уважения к Саше.

- Хотя бы из уважения к Саше, - смеясь одними глазами, согласился Санин.

- А где Лида? - уже со спокойной радостью спросила Марья Ивановна.

- В своей комнате.

- А Саша? - с нежностью выговаривая имя Новикова, прибавила мать.

- Не знаю, право... пошел... - начал Санин, но в это время в дверях появилась Дунька и сказала:

- Там Виктор Сергеевич пришли... с чужим барином.

- А... Гони ты их в шею, - посоветовал Санин.

Дунька застенчиво хихикнула.

- Что вы, барин, разве можно!

- Конечно, можно... На кой черт они нам сдались!

Дунька закрылась рукавом и ушла.

Марья Ивановна выпрямилась и стала как бы моложе, но глаза ее приобрели еще более тупое и животное выражение. В душе ее моментально, с удивительной легкостью и чистотой, точно она ловко передернула карту, произошла полная перемена: насколько теплело ее сердце к Зарудину раньше, когда она думала, что офицер женится на Лиде, настолько оно стало неприязненно холодным теперь, когда выяснилось, что мужем Лиды будет другой мужчина, а этот мог быть только ее любовником.

Когда мать повернулась к выходу, Санин посмотрел на ее каменный, с серым недоброжелательным глазом, профиль и подумал: "Вот животное!"

Потом сложил бумагу и пошел за ней. Ему было очень любопытно посмотреть, как сложится и разовьется новое запутанное и трудное положение, в которое поставили себя люди.

Зарудин и Волошин встали навстречу с утрированной любезностью, лишенной той свободы, которой пользовался Зарудин в доме Саниных прежде. Волошину было несколько неловко, потому что он пришел с известной мыслью о Лиде и эту мысль приходилось скрывать. Но неловкость эта только еще больше волновала его.

А на лице Зарудина, сквозь напускные развязность и нахальство, ясно выступала робкая тоска. Он сам чувствовал, что не надо было приходить: ему было стыдно и страшно; он не мог представить себе, как встретится с Лидой, и в то же время ни за что на свете не выдал бы этих чувств Волошину и не отказался бы от привычного самоуверенного, ничем не дорожащего мужчины, который может сделать с женщиной что угодно. Временами он прямо ненавидел Волошина, но шел за ним, как прикованный, не имея сил показать свою настоящую душу.

- Дорогая Марья Ивановна, - неестественно показывая белые зубы, сказал Зарудин. - Позвольте вам представить моего хорошего приятеля, Павла Львовича Волошина...

При этом он угодливо, с неуловимо подмигивающей черточкой в самых уголках глаз и губ, улыбнулся Волошину.

Волошин поклонился, ответив Зарудину тою же улыбкой, но более заметно и почти нагло.

- Очень приятно, - холодно сказала Марья Ивановна.

Скрытая неприязнь холодком скользнула из ее глаз на Зарудина, и осторожно-чуткий офицер сейчас же это заметил. Мгновенно исчезла последняя его самоуверенность и поступок их, окончательно потеряв игривую забавность, стал казаться ему невозможным и нелепым.

"Эх, не надо было приходить!" - подумал он и тут впервые ясно вспомнил то, о чем забывал, возбужденный обществом для него недосягаемо великолепного Волошина: ведь сейчас войдет Лида!.. Ведь это та самая Лида, которая была с ним в связи, беременна от него, мать его собственного будущего ребенка, который так или иначе, а ведь родится же когда-нибудь! И что же он ей скажет и как посмотрит на нее?.. Сердце Зарудина робко сжалось и тяжелым комом надавило куда-то вниз.

"А вдруг она уже знает!" - с ужасом подумал он, уже не смея взглянуть на Марью Ивановну, и весь стал ерзать, шевелиться, закуривая папиросу, двигая плечами и ногами и бегая глазами по сторонам.

"Эх, не надо было идти!"

- Надолго к нам? - величаво-холодно спрашивала Марья Ивановна Волошина.

- О нет, - развязно и насмешливо глядя на провинциальную даму, отвечал Волошин и, вывернув ладонь, ловко вставил в угол сигару, дым которой шел прямо в лицо старухи.

- Скучно вам у нас покажется... после Питера...

- Нет, отчего же... Мне тут очень нравится, такой, знаете, патриархальный городок...

- Вот вы за город съездите, у нас места есть великолепные... И купанье, и катанье...

- О, непременно-с! - насмешливо подчеркивая "с", но уже скучливо воскликнул Волошин.

Разговор не вязался и был тяжел и нелеп, как улыбающаяся картонная маска, из-под которой смотрят враждебные и скучные глаза. Волошин стал поглядывать на Зарудина, и смысл его взглядов был понятен не только офицеру, но и Санину, внимательно наблюдавшем) за ними из угла.

Мысль, что Волошин перестанет думать о нем, как о ловком, остроумно-нахальном человеке, способном на все, оказалась сильнее тайной боязни Зарудина.

- А где же Лидия Петровна? - с самоотверженным усилием спросил он, опять без нужды весь приходя в движение.

Марья Ивановна посмотрела на него с удивленной неприязнью.

"А тебе какое дело, раз не ты на ней женишься!" - сказали ее глаза.

- Не знаю... У себя, должно быть, - холодно ответила она.

Волошин опять выразительно посмотрел на Зарудина.

"Нельзя ли как-нибудь вытребовать Лидку эту поскорее, а то старушенция мало занимательна!" - мысленно сказал он.

Зарудин раскрыл рот и беспомощно шевельнул усами.

- Я так много лестного слышал о вашей дочери, - осклабляя гнилые зубки, любезно нагибаясь всем корпусом вперед и потирая руки, заговорил Волошин сам, - что надеюсь иметь честь быть ей представленным.

Марья Ивановна скользнула взглядом по неуловимо изменившемуся лицу Зарудина и инстинктивно поняла, что именно мог слышать этот гнилообразный, наглый человечек о ее кристально чистой и нежно-святой Лиде. Мысль эта была так остра, что мгновенно приблизила к ней страшное предчувствие падения Лиды и обняла беспомощным ужасом. Она растерялась, и глаза ее стали в это время человечнее и мягче.

"Если их не прогнать отсюда, - подумал в эту минуту Санин, - то они причинят еще много горя и Лиде, и Новикову..."

- Я слышал, что вы уезжаете? - вдруг спросил он, задумчиво глядя в пол.

Зарудин удивился, как не пришла ему самому в голову такая простая и удобная мысль.

"А!.. Взять отпуск месяца на два..." - мелькнуло у него в мозгу, и Зарудин поспешно ответил:

- Да, собираюсь... Надо бы отдохнуть, проветриться... знаете... Заплесневеешь на одном месте!

Санин вдруг засмеялся. Весь этот разговор, в котором ни одно слово не выражало того, что чувствовали и думали люди, вся его никого не обманывающая ложность и то, что все, явно видя, что никто не верит, продолжали обманывать друг друга, рассмешили его. И решительное, веселое чувство свободной волной прихлынуло к его душе.

- Скатертью дорога, - сказал он первое, что пришло ему в голову.

И как будто со всех слетел строгий, крахмальный костюм, все три человека мгновенно изменились. Марья Ивановна побледнела и стала меньше, в глазах Волошина мелькнуло трусливо-животное чувство, превратившее его в насторожившегося зверька, а Зарудин тихо и неуверенно поднялся со своего места. Живое движение прошло по комнате.

- Что? - подавленным голосом спросил Зарудин, и голос его был тот самый, который не мог быть ему несвойствен в эту минуту.

Волошин испуганно и мелко засмеялся, острыми пугливыми глазками отыскивая свою шляпу. Санин, не отвечая Зарудину, с веселым и злым лицом, нашел шляпу Волошина и подал ему. Волошин раскрыл рот, и из него вышел тоненький придавленный звук, похожий на жалобный писк.

- Как это понять? - с отчаянием крикнул Зарудин, совершенно теряя почву. "Скандал!" пронеслось в его помертвелом мозгу.

- Так и понимайте, - сказал Санин, - вы тут совершенно не нужны и вы доставите всем большое удовольствие, если уберетесь отсюда.

Зарудин шагнул вперед. Лицо его стало страшно, и белые зубы оскалились зловеще и зверино.

- А-а... вот как... - проговорил он, судорожно задыхаясь.

- Пошел вон, - с презрением, коротко и твердо ответил Санин.

И в голосе его послышалась такая стальная и страшная угроза, что Зарудин отступил и замолчал, нелепо и дико вращая зрачками.

- Это черт знает что такое... - негромко пробормотал Волошин и поспешно направился к дверям, пряча голову в плечи.

Но в дверях показалась Лида.

Никогда, ни прежде, ни после, она не чувствовала себя такой униженной, точно голая рабыня, из-за которой на рынке разодрались самцы. В первую минуту, когда она узнала о приходе Зарудина с Волошиным и отчетливо поняла смысл этого прихода, чувство физического унижения было так велико, что она нервно зарыдала и убежала в сад, к реке, с вновь возникшей мыслью о самоубийстве.

Да что же это?.. Неужели этому еще не конец!.. Неужели я совершила такое ужасное преступление, что оно никогда не простится и всегда, всякий будет иметь право... - чуть не закричала она, заломив над головой руки.

Но в саду было так ясно и светло, так мирно жили там яркие цветы, пчелы и птицы, так голубело небо, так блестела у осоки вода и так обрадовался фокстерьер Милль тому, что она побежала, что Лида опомнилась. Она вдруг инстинктивно вспомнила, что и всегда так же охотно и жадно бегали за ней мужчины, вспомнила свое оживление, которое напрягало все ее тело под взглядами этих мужчин, и потом совсем сознательно в ней пробудилось чувство гордости и правоты.

"Ну что ж, - подумала она, - какое мне дело... он так он... ну, любила, теперь разошлись... И никто, никогда не смеет меня презирать!"

Она круто повернулась к дому и пошла.

В дверях Лида появилась не такою, какою привыкли видеть ее чужие люди. Не как всегда, вместо обычной модной и вычурной прически у нее на спине мягко спускалась толстая и пышная коса, вместо изящного изощренного туалета на груди и плечах легко и просто была легкая кофточка, наивно показывавшая освобожденное прекрасное тело, и вся она, в этом милом, простом, домашнем виде была как-то неожиданно прекрасна и обаятельна.

Странно улыбаясь, улыбкой, делавшей ее похожей на брата, Лида как будто спокойно перешагнула порог и сказала звучным и красивым голосом, с особенно милыми девичьими нотками:

- Вот и я... Куда же вы?.. Виктор Сергеевич, бросьте фуражку!..

Санин замолчал и с любопытным восторгом, широко открыв глаза, глядел на сестру,

"Это еще что!" - подумал он.

Какая-то внутренняя сила, и грозная, и милая, и непреоборимая, и женственно-нежная, вошла в комнату. Точно укротительница вошла в клетку разодравшихся диких зверей. Мужчины вдруг стали мягки и покорны. Видите ли, Лидия Петровна, - с замешательством проговорил Зарудин.

И как только он заговорил, мило-жалкое, беспомощное выражение скользнуло по лицу Лиды. Она быстро взглянула на него и вдруг ей стало невыносимо больно. Болезненно чувствительный оттенок физической нежности проснулся в ней и мучительно захотелось на что-то надеяться. Но это желание мгновенно же сменилось острой животной необходимостью доказать ему, как много он сам потерял и как она все-таки прекрасна, несмотря на горе и унижение, которое он причинил ей.

- Ничего я не хочу видеть! - и в самом деле, почти закрывая красивые глаза властно и несколько театрально произнесла Лида.

С Волошиным сделалось что-то странное: эта прелестная теплота, шедшая от едва прикрытого, нежного женского тела, открывшегося в неожиданной милой домашней красоте, разварила все его существо. Острый язычок мгновенно облизал его пересохшие губы, глазки сузились и все тело, под просторным светлым костюмом, отекло в бессильном физическом восторге.

- Представьте же... - сказала Лида, через плечо поворачивая к нему большие девичьи глаза, мягко и своевольно оттененные ресницами.

- Волошин... Павел Львович... - пробормотал Зарудин.

"И такая красавица была моей любовницей!" - и с искренним восторгом, и с хвастливым чувством перед Волошиным, и с легким уколом сознания невозвратимой потери мелькнуло в нем.

Лида медленно повернулась к матери.

- Мама, вас там спрашивают... сказала она.

- Мне не до... - начала Марья Ивановна.

- Я говорю... - перебила Лида, и в голосе ее неожиданно зазвучали слезы.

Марья Ивановна торопливо встала. Санин смотрел на Лиду, и ноздри его раздувались широко и сильно.

- Господа, пойдемте в сад... Тут жарко! - сказала Лида и, как прежде, не глядя, идут ли за ней, пошла на балкон.

Мужчины, как загипнотизированные, двинулись за ней и было похоже, точно она опутала их своей косой и насильно ведет, куда хочет. Волошин шел впереди, восхищенный и обостренный, позабыв все на свете, кроме нее.

Лида села под липой в качалку и вытянула маленькие ноги в желтых туфельках на просвечивающихся черных чулках. В ней как будто было два существа: одно томилось от стыда, обиды и тоски, другое упрямо принимало сознательно возбуждающие позы, одну красивее и гибче другой. И первое с омерзением смотрело и на себя, и на мужчин, и на всю жизнь.

- Ну, Павел Львович... какое впечатление производит на вас наша глушь? - щуря глаза, спрашивала Лида.

Волошин быстро скрестил и потер пальцы.

- Такое, какое, вероятно, испытывает человек в глухом лесу, наткнувшийся на роскошный цветок! - ответил он.

И между ними начался легкий, пустой и насквозь лживый разговор, в котором все то, что произносилось вслух, было ложью, а все то, о чем умалчивали, было правдой. Санин молчал и слушал именно тот молчаливый и настоящий разговор, который без слов скользил по лицам, по рукам и ногам, по звукам голоса и его дрожи. Лида страдала. Волошин мучительно и неудовлетворенно наслаждался ее красотой и запахом. А Зарудин уже ненавидел и ее, и Санина, и Волошина, и весь мир, хотел уйти и не уходил, хотел сделать что-то грубое и курил папиросу за папиросой. И почему-то нестерпимая потребность, чтобы Лида открыто предстала всем как его любовница, беспросветно-зло надавила его мозг.

- Итак, вам нравится у нас, вы не жалеете, что покинули Петербург? - спрашивала Лида.

Быть может, эта пытка была мучительнее всего ей и ей самой странно было, что она не встает, не уходит.

- Mais au contraire! {Нет, напротив (фр.).} - возражал Волошин, кокетливо разводя руками и наводя глаз на грудь Лиды.

- Без фраз! - с кокетливо-повелительным жестом сказала Лида, и опять в ней боролись два существа: одно вызывало краску на лице, другое еще выпуклее и неуловимо бесстыднее выставило грудь навстречу обнажающему взгляду.

"Ты думаешь, что я очень несчастна... что я убита! Так на же, смотри! Вы таковы, так и я буду такой! - с внутренними слезами мысленно говорила она Зарудину.

- О, Лидия Петровна! - с ненавистью отозвался Зарудин, - какие уж тут фразы!

- Вы, кажется, что-то сказали? - холодно спросила Лида и, быстро меняя тон, опять обернулась к Волошину.

- Расскажите мне о петербургской жизни... У нас ведь не жизнь, а прозябание!

Зарудин почувствовал, что Волошин слегка усмехнулся в его сторону и подумал, что Волошин уже не верит в то, что Лида была его любовницей.

"Ага, ага... так... хорошо!" - с невероятной злобой сказал он себе.

- Наша жизнь? О, эта знаменитая "петербургская жизнь"!...

Волошин легко и быстро болтал и производил впечатление маленькой глупенькой обезьянки, что-то лопочущей на своем пустом малопонятном языке.

"Кто знает!" - думал он с затаенной надеждой, глядя на лицо, грудь и широкие бедра Лиды.

- Могу вам дать честное слово, Лидия Петровна, что наша жизнь очень бледна и скучна... До сегодняшнего дня, впрочем, я думал, что и всякая жизнь скучна, независимо от того, где живет человек в столице или в деревне...

- Будто? - полузакрыла глаза Лида.

- Что дает жизнь, так это - прекрасная женщина! А женщина больших городов, ах, если бы вы их видели!.. А знаете, я убежден, что если что когда-либо спасет мир, то это красота! - неожиданно, но считая это очень уместным, понятным и остроумным прибавил Волошин.

На его лице установилось бессмысленно разгоряченное выражение, и он болтал срывающимся голосом, беспрестанно возвращаясь к одному и тому же, к женщине, о которой он говорил так, точно тайком непрестанно раздевал и насиловал ее. И Зарудин, подмечая это выражение, вдруг почувствовал смутную ревность.

Он краснел и бледнел и не мог стоять на месте, неровно и странно переходя с места на место посредине аллеи.

- Наши женщины так похожи одна на другую, они так исковеркались и ошаблонились!.. Найти что-нибудь способное вызвать действительное преклонение перед красотой... не то, знаете, специфическое чувство, а действительно чистое, искреннее поклонение, какое испытываешь перед статуей, в больших городах невозможно!.. Для этого надо пуститься именно в глушь, где жизнь еще - нетронутая почва, способная давать пышные цветы!

Санин невольно почесал затылок и переложил ногу на ногу.

- А к чему им здесь и расцветать, когда их рвать некому! - возразила Лида.

"Ага! - с интересом подумал Санин, - вот куда она ведет!.."

Ему была ужасно интересна эта грубоватая тонкая игра чувств и желаний, ясно и в то же время неуловимо развертывающаяся перед ним.

- То есть!

- Ну да, я говорю серьезно! Кто срывает наши печальные цветы? Что это за люди, которых мы делаем своими героями! - вырвалось у Лиды совершенно искренно и трогательно-грустно.

- Вы к нам безжалостны! - невольно отозвался на скрытые нотки ее голоса Зарудин.

- Лидия Петровна права! - с одушевлением поддержал Волошин, но сейчас же спохватился и трусливо оглянулся на Зарудина.

Лидия захохотала, и ее горящие местью, и стыдом, и тоской глаза грозно и печально впились в лицо Зарудину. А Волошин опять болтал, и слова его сыпались, прыгали и дробились, как стая каких-то чепушистых уродцев, Бог весть откуда набежавших сюда.

Уже он говорил о том, что женщина с прекрасным телом может, не возбуждая грязных желаний, появляться на улицу голой, и видно было, как хотелось ему, чтобы этою женщиной была Лида и чтобы голой появилась она именно для него.

А Лида смеялась, перебивала его, и в ее высоком смехе слышался стыд и слезы обиды и тоски.

Было жарко, и солнце высоко и прямо смотрело в сад, и листья тихо-тихо покачивались, точно волнуясь знойными, но скованными ленью желаниями. А под ними хорошенькая, молоденькая беременная женщина с тайными слезами и муками старалась отомстить за поруганную страсть и чувствовала, что это не удается, и страдала бессильным стыдом; один слабосильный, трусливый самец мучился в потугах высказываемого и скрываемого сладострастного желания, а другой страдал от ревнивой и унижающей злобы.

Санин сидел в стороне, в мягкой и зеленой тени липы, и спокойно смотрел на них.

- Однако нам пора, - наконец не выдержал Зарудин. Сам не зная почему, он чувствовал во всем, в смехе, в глазах, в дрожи пальцев Лиды, скрытые удары по лицу, и злоба к ней, ревность к Волошину и физическая тоска безвозвратной потери истомили его.

- Уже? - спросила Лида.

Волошин, сладко жмурясь, улыбался и тонким языком облизывал губы.

- Что делать... Виктору Сергеевичу, очевидно, нездоровится, - насмешливо, воображая себя победителем, сказал он.

Они стали прощаться. Когда Зарудин наклонился к руке Лиды, он вдруг шепнул:

- Прощай!

Он сам не знал, зачем это сделал, но никогда так не любил и не ненавидел Лиду, как в эту минуту. И в душе Лиды ответно что-то замерло и задрожало, в желании расстаться с грустной и нежной благодарностью за пережитые вместе наслаждения, без всяких местей, злоб и ненавистей. Но она подавила это чувство и ответила безжалостно громко:

- Прощайте!.. Счастливого пути. Павел Львович, не забывать!

Слышно было, как Волошин, нарочно громче, чем нужно, сказал:

- Вот женщина, она опьяняет, как шампанское!..

Они ушли, а когда шаги их стихли, Лида села в качалку, но совсем не так, как прежде, а сгорбившись и вся дрожа. Тихие, какие-то особенно трогательные, девические слезы полились у нее по лицу. И почему-то Санину припомнился трогательно-задумчивый образ русской девушки, с ее пышной косой, безотрадной жизнью и кисейным рукавом, которым она тайком где-нибудь но весне, над обрывом разлива, утирала свои слезы. И то, что этот старинный наивный образ был совсем не свойствен обычной Лиде, с ее модными высокими прическами и изящными кружевными платьями, особенно было трогательно и жалко.

- Ну, что ты! - сказал Санин, подходя и беря ее за руку.

- Оставь... какая ужасная штука жизнь... - выговорила Лида и наклонилась к самым коленям, закрыв лицо руками. Мягкая коса тихо свернулась через плечо и упала вниз.

- Тьфу! - сердито сказал Санин, - стал бы я из-за таких пустяков!..

- Неужели нет... других, лучших людей! - опять проговорила Лида.

- Конечно, нет, улыбнулся Санин, - человек гадок по природе... Не жди от него ничего хорошего и тогда то дурное, что он будет делать, не будет причинять тебе горя...

Лида подняла голову и посмотрела на него заплаканными красивыми глазами.

- А ты не ждешь? - спокойнее и задумчивее спросила она.

- Конечно, нет, - отвечал Санин, - я живу один...

Михаил Арцыбашев - Санин - 03, читать текст

См. также Михаил Арцыбашев - Проза (рассказы, поэмы, романы ...) :

Санин - 04
XXIX На другой день простоволосая и босая Дунька, с застывшим выражени...

Санин - 05
XXXVI Солнце светило ярко, как весной, но уже было что-то осеннее в не...