Иван Лажечников
«Басурман - 02»

"Басурман - 02"

ГЛАВА ДЕВЯТАЯ

ПРИЕЗД И ВСТРЕЧА

Не надобно думать, чтобы тогдашние дороги (Прим. стр. 80) (то есть в XV

веке) походили на нынешний шоссе от Москвы до Петербурга!!

Клятва при гробе господнем, Полевого

По смоленской дороге, верстах в семи от Москвы, ныряло в снежных сугробах несколько саней, длинных-предлинных, с беседками из обручей, обтянутых парусиной, наподобие тех повозок, какие видим и ныне у приезжих к нам из Польши жидов. Высокие, худощавые лошади, нерусской породы, казавшиеся еще выше от огромных хомутин, испещренных медными полумесяцами, звездами и яблоками, давали знать о мере своего хода чудным строем побрякушек такого же металла. На передках сидели большею частью жиды. Кажется, я уж сказал, что в тогдашнее время не было выгодной должности, которую бы не брали на себя потомки Иудины. Они мастерски управляли бичом и кадуцеем (Прим. стр. 81), головой и языком: один меч им не дался. Особенно на Руси, несмотря на народную ненависть к ним, во Пскове, в Новгороде и Москве шныряли евреи-суконники, извозчики, сектаторы и послы. Удача им вывозила из Руси соболей, неудача оставляла там их голову.

В авангарде, из-под ощипанного малахая и засаленного тулупа, торчала, как флюгер, остроконечная бородка и развевались пейсики, опушенные морозом.

Серые, как у сыча, глаза, казалось, пытали даль. Въехав на Поклонную гору, еврей проворно соскочил с передка. Перед ним прекрасный день запоздалой зимы расстилал окружность на несколько десятков верст. Он протер глаза, еще раз остановил лошадей, подскочил к беседке и, ударив по ней бичом, сказал таким радостным, торжественным голосом, как бы дело шло об открытии на безбрежном океане обитаемого острова:

- Kucke, kucke, geschwind, Herr! (Посмотри скорее, скорее, господин!)

Вот Москва!..

- Москва?.. - спросил кто-то из повозки таким же радостным, но дрожащим голосом, и вслед за тем вынырнула из беседки голова, покрытая меховым беретом, и выглянуло приятное, разрумяненное морозом лицо молодого человека.

- Москва? - повторил он, спустя несколькими тонами ниже: - Да где же она?..

- Вот, вот на горе, меж лесом, - отвечал еврей; но, заметив, что на лице его спутника набегало неудовольствие обманутого ожидания, он прибавил с смущением: - Азе на вас трудно угодить, господин! Вам, мозет быть, хотелось бы Иерусалима!.. Зацем зе вы не зили во времена Соломона? А мозет статься, вам хоцется Кролевца, Липецка или еще цего?

- Да, по твоим словам, честный Захарий, чего-нибудь подобного! -

отвечал насмешливо молодой путник и погрузился вдаль. Он все еще искал Москвы, столицы великого княжества, с ее блестящими дворцами, золотыми главами величественных храмов, золотыми шпилями стрельниц, вонзенных в небо, и видел перед собою, на снежном скате горы, безобразную груду домишек, частью заключенную в сломанной ограде, частью переброшенную через нее; видел все это обхваченное черною щетиною леса, из которого кое-где выглядывали низенькие каменные церкви монастырей. Река, в летнее время придававшая городу много красоты, была тогда окована льдами и едва означалась извилинами снежных берегов своих. Правда, Москву обсели кругом многочисленные села, слободы и пригородки, отделенные от нее то полями, то лесом и кое-где державшиеся за нее нитями длинных концов; правда, что мысль о соединении всех этих слобод, пригородков и сел должна была изумить огромностью будущей русской столицы; но первое впечатление, полученное через глаза, было сделано, и Москва заключалась для наших путников в том тесном объеме, который и доныне посреди города сохранил имя города. Может статься, в это самое время Антон вспомнил душистый воздух Италии, тамошние дворцы и храмы под куполом роскошного неба, высокие пирамиды тополей и виноградные лозы своего отечества; может статься, он вспомнил слова Фиоравенти: "Пройдя через эти ворота, назад не возвращаются"; вспомнил слезы матери - и грустно поникнул головой.

Из этих дум вырвали его голоса, кругом раздавшиеся:

- Москва, Москва, синьор Антонио! - и повозку его обступили человек пять, разных лет, в зимних епанчах. Школьники, возвращающиеся домой на вакацию, не с большею радостью приветствуют колокольню родного села.

- Да какой негодный городишко! - сказал один из них.

- Кочевье дикарей! - примолвил другой.

- Заметьте, и домы их строены, как шатры, - присовокупил третий, -

первое бедное основание зодчества!

- Мы все это исправим! Недаром же и звали нас сюда! - Мы построим дворцы, палаты, храмы. - Опояшем город великолепною стеной. - Взнесем бойницы. - Начиним их пушками... О! через лет десяток не узнают Москвы...

- А что делает наш Фиоравенти Аристотель? покуда видим груды кирпичей на горе и под горою.

- Собирается на дело!.. - воскликнул насмешливо один из спутников, покручивая ус.

- Десять лет думает, а в одиннадцатый придумает...

- Зато и творит вековое, а не поденничает, - перебил Антон с благородным гневом. - Кто из вас помогал ему выпрямить колокольню в Ченто

(Прим. стр. 82)? Вы только зевали, когда он сдвигал del tempio la Magione!

(Колокольню святой Марии в Болони. (Прим. автора)) Вырастите до него, и тогда померяйтесь с ним. А теперь... берегитесь!.. он одним гениальным взором вас задавит.

- Люблю Антонио за обычай! - воскликнул один из толпы, средних лет, до сих пор хранивший насмешливое молчание. - Люблю Антонио! Настоящий рыцарь, защитник правды и прекрасного!.. Товарищ, дай мне руку, - присовокупил он с чувством, протягивая руку Эренштейну, - ты сказал доброе слово за моего соотечественника и великого художника.

Начавшие хвастливый разговор замолчали, пристыженные речью своего товарища. Вероятно, не смели они затеять с ним спор, из уважения к его летам или дарованиям; а перед упреками Антона смирялись, потому что могли всегда иметь в нем нужду, да и рыцарский дух его не терпел жестоких возражений.

Тот, который подал ему руку в знак своего удовольствия, был будущий строитель Грановитой палаты (Алевиз. (Прим. автора) (Прим. стр. 83)). Другие спутники были стенные и палатные мастера и литейщики.

И вот стали они подъезжать к Москве.

Прошло первое неприятное впечатление обманутой мечты, и Антон утешился.

Разве для мертвых зданий приехал он в страну отдаленную? разве любопытство влекло его туда? Любовь к человечеству, к науке, к славе - вот что указало ему путь в Московию. Человек слабый требовал к себе на помощь человека более мощного, и он шел на зов его. "Кому дано, с того и спросится", - говорит сам Христос. "Свет, которым он наделен, должен передать другим, покуда он в долгу у человечества. Может быть, труды великие ожидают его, а без труда нет подвига".

Воображение, настроенное этими утешительными мыслями, представило ему панораму Москвы через стекло, более благоприятное. Он привел в нее весну с ее волшебною жизнью, заставил реку бежать в ее разнообразных красивых берегах, расцветил слободы садами и дохнул на них ароматом, ударил перстами ветерка по струнам черного бора и извлек из него чудные аккорды, населил все это благочестием, невинностью, любовью, патриархальными нравами, и Москва явилась перед ним, обновленная поэзией ума и сердца.

В таком расположении духа въехали они в село Дорогомилово. Мальчишки, игравшие на улице в снежки, встретили путешественников восклицаниями на разные голоса. Иные кричали: "Жиды! собаки! Христа распяли!" Другие:

"Татаре-бояре! бояре-татаре!" (И доныне в некоторых деревнях Тверской губернии встречают этим приветствием проезжих, вероятно, в память прежних своих властителей, татар. (Прим. автора))

- Что кричат эти мальчики? - спросил Антон своего извозчика, понимавшего русский язык.

- А цто они крицат? - отвечал жид. - По-немецки это знацило бы:

"Здравствуйте, дорогие гости!"

И вслед за тем дорогих гостей приветствовали комьями снега. Потом высыпали из домов разноцветные всклоченные бороды, бараньи шапки, лапти, овчинные в заплатах тулупы, рогатые кички, и все это с лицами, очень неблагоприятными для путешественников. Правда, выглядывал кое-где карий глаз из-под черных бровей красавицы, готовой навесть и праведника на грех; улыбка малиновых губ выставляла напоказ ряд жемчужных зубов; выступали и статные молодцы, которых Наполеон с гордостью завербовал бы в свои легионы; но между ними ненависть к иноземцам означалась резкими насмешками. Не для путешественников, однако ж, выступили они толпами из домов; нет, они стремились в Москву, как будто на потеху, на которую боялись опоздать.

- Поспешайте, окаянные басурманы! - кричали они проезжим. - Насилу-то владыки образумились жарить вас... Поспешайте, и вам место будет!

Еврей выгадывал недоброе из этих угроз. Зная, однако ж, что показать страх - напроситься на беду, отвечал с твердостью:

- Кому дурно, а нам будет хорошо! Мы везем к великому князю строителей церковных.

- Исполать господину нашему Ивану Васильевичу! якшается ныне на свою голову с жидами да с басурманами! - закричал один из толпы.

- Валит домы пресвятой богородицы, а на место их ставит палаты и терема боярские да псарские да сады садит, - прибавил другой. - Беда земская, да и только!

- Иное место свято, где был дом божий, и по сю пору не огорожено, -

подхватил третий, - собаки, прости господи, бегают по нем...

- Оттого и пожары московские.

- И страшные видения на небесах.

Так говорил в то время народ русский, недовольный нововведениями и сближением с иностранцами, но говорил там, где знал, что речи его не дойдут до великого князя, который не любил, чтобы ему поперечили или охуждали его дела. Роптали заочно, в глуши, но в самой Москве бояре и народ ходили ниже воды, тише травы. Антон, не понимая речей слободских жителей, догадывался, однако ж, по недоброжелательству, которое выражали их лица, по суровости взглядов, бросаемых на проезжих, что тут живут не кроткие дети времен патриархальных.

Дорога ввела их в бор, опоясавший город. Кресты деревянные, довольно частые, то по дороге, то поодаль в глуши леса, возбуждали в итальянцах мысль о набожности русских; но к этой мысли примешалось бы и чувство ужаса, когда б они знали, что под крестами похоронены несчастные, зарезанные ножом или удушенные петлею. Не только в отдаленное время, но еще и в конце XVIII

столетия, леса, окружавшие Москву, укрывали шайки разбойников, и душегубства были нередки.

Мост через Москву-реку, устроенный на козлах, качался от повозок, будто эластический. Немного далее, за селом Чертолиным (ныне Пречистенка), въехали они в пасад Занеглинье. И тут ничто не предвещало столицы великого княжества. Смиренные домики, избушки на курьих ножках, кое-где лачуги, наскоро складенные на пепелищах после недавнего пожара, церкви и часовни во многожестве, но все деревянные и бедные, с огромными навесами кругом, какие и ныне видим еще кое-где в степных деревнях; тот же народ в овчинных шубах без покрыши, множество нищих, калек, юродивых у часовен, на перекрестках, все это не было утешительным предметом для наших путешественников.

Лишь только подъехали они к Кучкову валу, идущему от Сретенского монастыря по Москву-реку, на реке, за Великой улицей (набережной, к стороне Кремля), поднялся дымный столб, все гуще и гуще, так что новые струи дыма образовали исполинскую витую колонну, с украшениями небывалого ордена, подпиравшую небо. Художники несколько минут любовались этим чудным явлением, которому пламенное воображение юга придавало творческую существенность, и мысленно снимали его на бумагу. Напротив, Антон рассматривал его с каким-то грустным предчувствием, хотя соглашался с товарищами, что не пожар причиною этого явления.

У въезда в Великую улицу встретило путников несколько приставов, посланных от великого князя, вместе с переводчиком, поздравить их с благополучным приездом и проводить в назначенные им домы. Но вместо того чтобы везти их через Великую улицу, пристава велели извозчикам спуститься на Москву-реку, оговариваясь невозможностью ехать по улице, заваленной будто развалинами домов после недавнего пожара.

При спуске на реку путешественники могли уже разглядеть, что дымный столб образовался из костра, зажженного на самой реке. Не праздник ли какой, остаток времен идолопоклонства? Не пляска ли вокруг огня? А, может быть, не сожигается ли по-индейски неутешная вдова?.. Народ кричит, смеется, плещет рукавицами; видно, готовится для него потеха.

У самого костра, за невозможностью ехать далее по тесноте народной, остановили повозки. Чудное зрелище ожидало гостей.

Пылал костер сажени две в ширину. В противной стороне послышались радостные, торжественные восклицания. Множество людей везло на себе что-то огромное. Не колокол ли? Но как скоро двуногая упряжь расступилась, увидели клетку с решеткою из толстой железной проволоки и сквозь нее двух человек.

Один был молодой, другой - старик. Отчаяние в глазах их, моления, пылающий костер, железная клетка, радость черни... о! наверно, готовится казнь.

Западню с полозей долой, и прямо на пылающий костер. Огонь, задавленный тяжким бременем, нетерпеливо закурился; днище начало коробиться и вскоре затрещало. Из клетки послышался стон. Сердце путников оледенело, волосы встали дыбом. Антон и его товарищи просили приставов освободить их от печального зрелища. Им на это отвечали только, что в пример другим совершается казнь над мерзкими, богопротивными изменниками, литвином, князем Иваном Лукомским, и его сообщником, толмачом Матифасом, которые хотели отравить великого государя, господина всея Руси, Ивана Васильевича. Антон стал, через переводчика, объяснять с жаром свою просьбу. Ответа не было.

- Всемогущий богом, - кричали осужденные, кланяясь народу, - нашим и вашим богом клянемся, мы невинны! Господи! Ты видишь, мы невинны, и знаешь наших оговорщиков перед великим князем... Мамон, Русалка, дадите ответ на том свете!.. Иноземцы, несчастные, зачем вы сюда приехали? Берегитесь... Во имя отца и сына и...

Дым обвил их своими складками и задушил слова на устах несчастных.

- Эк мычат! - кричали зрители.

Москворецкий мост, в виду которого происходило ужасное зрелище, кряхтел под народом; перила, унизанные им, ломились от тяжести напора. Напрасно старики и недельщики остерегали смельчаков, слышались только отважные голоса русского фатализма: "Двух смертей не бывать, одной не миновать". И вслед за тем перила затрещали и унесли с собою десятки людей на лед Москвы-реки.

Многие ушиблись до смерти.

В это время огонь выбежал на свободу из-под клетки и распустил по ней свои многоветвистые побеги. По днищу разлился пламенный поток. Сквозь пламя означились две темные фигуры. Они крепко обнялись... пали... и вскоре от них ничего не осталось, кроме пепла, которым ветер засыпал очи зрителей.

Железная клетка вся озолотилась; по оранжевым прутьям ее бежали кое-где звездочки и лопались, как потешный огонь.

ГЛАВА ДЕСЯТАЯ

ВЕСТОВЩИК

Что ты за человек?

- Художеств столько я имею за собою, Что, кажется, рожден всеобщим быть слугою.

Весь свет моя родня, я свет прошел кругом;

Достатка не имев, кормился языком;

Живу же, как и все, согласно с нашим веком.

То плутом иногда, то честным человеком.

Хмельницкий (Прим. стр. 87)

- Приехал! приехал! - раздалось в палатах Образца, и все, что было живущего в доме, кроме сына его, испуганное, бледное, дрожащее, сперва ахнуло, потом засуетилось. Хотели идти, ноги подкашивались; хотели приказывать, передавать приказания - губы издавали только звуки без слов.

Наконец опомнились, отворили ворота. Что ж? это еще не он, не страшный постоялец, а великокняжеские слуги с хлебом-солью от Ивана Васильевича.

Несли на блюдах по нескольку пар кур, гусей, индеек, свинину, перепечи, ведерку фряжского вина и - всего не исчислишь на листе, что принесли, как будто для продовольствия целой десятни. Привели также и коня, богато убранного, в дар лекарю. Распоряжал этим поездом боярин Мамон, напросившийся на него, чтобы иметь случай всею тяжестью лица своего налечь на сердце Образца. Когда этот узнал о появлении ненавистного человека в своем доме, тотчас отдал приказ домочадцам не делать никакой встречи лекарю. Сыну ж строго запрещено вступать в ссору со врагом их, тем более что Хабар освобожден был за поручительством отца из-под стражи, под которую взят за проказы свои. Зашипел санный поезд у ворот; процессия тронулась и стала на дворе в два ряда, чтобы встретить приезжего. Действительно, это был Антон.

Выскочив проворно из саней, он благодарил Захария за хорошее доставление его на Русь и хотел дать ему денег, но жид не принял их, сказав только:

- Прошу вспомнить обо мне, когда будет вам нужда в чем; я слуга ваш, пока жив.

Любопытство так сильно в человеке, что превозмогает и страх. Несмотря на запрещение воеводы, все слуги его бросились поглядеть ужасного постояльца, кто в ворота, кто в щель забора, кто через забор. Хабар, гордо подбоченясь, высматривал его у своих ворот. Вот покажется ужасная харя с мышиными ушами, вот выглянут клыки, вот захлопают совиные глаза и осыплют вас бесовским огнем. И показался молодой человек прекрасной наружности, статный, ловкий, полный жизни юной и могучей. В голубых глазах его, сквозь облако грусти, которое оставило зрелище казни, проникал луч доброты и привета; губы, осененные тонкими усиками, дарили такою благорастворенною улыбкою, которую нельзя сочинить, а может только вылить родник душевный, не возмущаемый нечистыми страстями. И здоровье и мороз, каждый на свою долю, наложили на щеки его по легкому слою румянца. Он скинул берет, и светлые кудри полились по широким плечам. Он произнес Мамону несколько слов по-русски, какие сумел, и в голосе его было столько привлекательного, что сам лукавый дух, расходившийся в сердце боярина, прилег на дне его. Так вот ужасный постоялец, напугавший Образца и домочадцев его! Вот он наконец! Если это бес, так он принял свой первородный, небесный образ. Все дворчане, смотревшие на него, остались твердо убеждены, что он отвел им глаза.

- Скорее, Настя, посмотри, как он пригож! - говорил Андрюша дочери воеводы, у которой находился в светлице, смотря в волоковое окно, им отодвинутое. - Верь после глупым слухам! Батюшка говорит, что он мне брат.

О, как я буду любить этого братца!.. Посмотри ж, душенька.

И сын Аристотелев, уверяя, клянясь, что он не шутит над своею крестною матерью, увлек ее, дрожащую, бледную, к окну. Сотворив крестное знамение, с трепещущим сердцем, она осмелилась взглянуть издали в окошко и - не поверила глазам своим. Еще раз взглянула... смущение, какое-то удовольствие обманутого опасения, какое-то сладостное волнение в крови, никогда еще не испытанное, приковали ее на несколько мгновений к одному месту. Но когда Анастасия опомнилась от этих впечатлений, ей стало стыдно, грустно, что поддалась им. Она уж раскаивалась в них. "Чародей надел на себя личину", -

подумала Анастасия, вспомнив слова отцовские. С того времени стала она чаще задумываться.

Наконец путешественник успел освободиться от церемоний приема, отблагодарив щедро дворских служителей. Великодушие его не любило ни у кого оставаться в долгу, хотя возможность часто противилась этому влечению доброго сердца. Он остался один и заперся в своей комнате. Здесь принес творцу дань разумного творения. И это причли ему в худое. Он-де сзывает нечистую силу, чтобы освободиться от святыни, которою его окружали в новом жилище.

Сделан осмотр комнатам. Одна, угловая, была окнами на улицу и к стене кремлевской, другая, бывшая оружейная, на двор. Новое жилище казалось ему довольно приятным.

Вскоре кто-то постучал у двери и доложил о себе, что он, Бартоломей, переводчик великого государя и цезаря Иоанна, пришел с известием об исполнении данного ему поручения. Ему отперли.

Вошел человек лет сорока с небольшим. Как у Бородатого первенствовала борода, у этого брал первенство нос, чудо из носов! Он к корню сузился, а к ноздрям расширился наподобие воронки и был весь испещрен пунцовым крапом.

Губки, умильно вытянутые вперед, как будто готовились наигрывать на флейте;

из-под опушки каштановых усов и бороды они казались... казались, тьфу пропасть! уронил сравнение, словно в бездну, и, как ни ловлю памятью, воображением, не могу поймать. Ну, господа, делайте его сами. Маленькие глаза переводчика выражали неравнодушие к женскому полу. И если б сорок лет с походцем, проказы и частые посещения виноградников господних не провели множества значительных иероглифов по лбу его и не обнажили поляны на голове;

если б не крапы на носу и если б не одна нога, которая, любя подчиненность, всегда дожидалась выхода другой, то, право, можно бы господина переводчика назвать очень приятным мужчиной. По крайней мере он сам себя считал таким.

Самонадеянность эту подкреплял он рассказами о своих подвигах. В Липецке, говорил он, одна девушка от любви к нему утопилась, а жену содержателя книгопечатни, красавицу в полном смысле, он было похитил, как бык Европу

(Прим. стр. 89). За ним гнались, их разлучили. Мужья целого города, составив заговор, посягали на его жизнь. Вследствие чего, прибавлял Варфоломей, вынужден он был перешагнуть Рубикон и бежать в Московию. Здесь выучился он по-русски и начал исправлять должность переводчика немецких бумаг и толмача немецких речей.

Размахнув пахи рысьей шубы, Варфоломей выказал свой опашень из рудо-желтой камки с золочеными пуговицами. Правда, нога его заупрямилась было над своей запятой, но он скоро победил ее, стал в благопристойном положении и доложил, что Аристотеля не застал дома. По приглашению Антона он сел на лавку. Как штукарь выкидывает разом изо рта несколько сот аршин разноцветных лент, стал он выкидывать без перерыву свои пестрые рассказы.

- Располагайте мною совершенно, - говорил он. - Вы, в несколько мгновений, так меня очаровали, что я... что я... ну, право, если бы вы были женщина, я влюбился бы в вас по уши. Уверен, и вы не были б ко мне равнодушны, потому... извольте видеть... какое-то сочувствие непостижимое...

не правда ли?

- О, совершенно правда, - отвечал, улыбаясь, Антон.

- Вследствие сего располагайте мною, как вам угодно. Если вам нужно что к великому князю, одно слово, только одно слово... О, великий князь ко мне очень милостив. Вот, например, извольте видеть, эта шуба...

- Вижу.

- Да какая же это шуба! Вы иностранец, вы, конечно, цены не знаете этим вещам. Это рысь, рысь, высокопочтеннейший господин, немного уступает соболю, а соболь и сам цезарь римский считает за драгоценный подарок. Его можно только сравнить с мягкими, пушистыми волосами женщины. А эта шелковая материя нежна, отливиста, упруга, как женское коленочко... А эти пуговицы...

не правда ли? блестят, словно зажигательные глазки. Все это дар великого князя за умную службу, и точно великого! Какой государь, если бы вы знали!

Сколько новых, небывалых чинов понаделал, и каждый поставил на своем месте!

Вот я вам расскажу (здесь он начал считать по пальцам): во-первых, - боярин, во-вторых, - воевода, в-третьих, - окольничий, великий дворецкий (заметьте, есть и младшие), переводчик и так далее: казначей, печатник, дьяк, постельничий, спальничий, сокольничий, конюший, ясельничий, приказчик, шатерничий и многое множество других чинов. Вы, конечно, попадете в один из первых разрядов.

- Много чести. Лишь бы не в разряд постельничих.

- И всем какая дача идет от казны! Сытно едим, славно запиваем медами, тешимся себе, сколько душе угодно, умирать не надо! Славный государь! Жаль только, что привязан к одной своей супруге. А то какой было приготовил я ему букет прекраснейших женщин (он поднял три пальца к губам своим и чмокнул, как бы вкушал что-нибудь очень сладкого). Правда, я затем и поехал в Московию, что думал найти здесь восток... настоящий восток, вы меня понимаете...

- И, вероятно, ошиблись, - перебил Антон, покраснев, как молодая девушка. - Слышно, здесь запирают женщин, и для мужчины невозможна победа, каким бы ни обладал он даром обольщения.

- О, не думайте этого! - воскликнул переводчик с улыбкою самонадеянности. - Гм! мы имели случаи... Но в этих делах надо быть скромным. Самые обычаи не так строги, как рассказывают у вас. Во-первых, на пирушке хозяйка, по приказанию мужа, всегда угощает гостей; она обязана целовать их. Тут упоительные взгляды, крепкие меды - отсутствие мужа в другие города, по делам торговым и на войну, - и не один Парис, хоть бы наш брат, был причиною лютых, сердечных пожаров. Как водится, женщина везде женщина: таинство любви еще более подстрекает ее...

- Но девушки здешние? Они, конечно, не имеют случая видеться с мужчинами.

- Явно нет, а для тайных свиданий всегда находят случай. Водят хороводы в садах, а в садах есть заборы, а в заборах есть щели, сквозь которые можно поговорить и даже сорвать поцелуй. Немая беседа из окошка светелки, там преданная мамушка, услужливый дворник, задобренный пес, и сама калитка затаит свой голос, чтобы помочь любви. У нас, я хочу сказать, у вас, в Германии, замки и покрепче здешних теремов и стражи понадежнее здешних дворчан, да и тут Купидон делает свое. Поверьте, высокопочтенный господин, его владычество там и сильнее, где женщин держат за замками. Русские песни всего лучше это доказывают. Надо вам заметить, я собираю их и уже написал к ним целый том предисловия. Мимоходом признаться, перелистывая его, удивляюсь, как мог я так хорошо написать, и от восторга рыдаю над своим детищем. Но я говорил о песнях. Вот именно в них видите: то лихие соседи подметили свидание любовников, то намутили отцу и матери; в иной песне жена хочет потерять своего старого мужа, в другой жалуется на неверность, в третьей оставляют отца и матерь для какого-нибудь молодца-разбойника - везде любовь женщины, готовой на трудные жертвы, везде разгулье и молодечество мужчин. Хотите ли живых примеров?

- О, это уж лишнее!

- Нет, позвольте, я только намекну... извольте видать, и мы посвящены в некоторые таинства... Вот, недалеко ходить, вдова Селинова. Видите дом соседский, при спуске Константино-Еленовской улицы. Вдовушка без ума от сына вашего хозяина.

- Не от того ли статного, гордого молодца, который стоял у других ворот хозяйского дома?

- Да, этого прекрасного мужчины, сказал бы я, если б не портил его высокий рост.

Антон усмехнулся; но, боясь оскорбить рассказчика, сделался по-прежнему внимателен. Переводчик продолжал:

- Если бы скромность не велела мне положить палец на уста, мы могли бы передать вам много занимательного из здешних шашень. Мы таки знаем кое-что... мы вхожи в домы бояр, видаем и жен и дочек их. Но прошу наперед заметить, для получения милостей тех и других надо перейти в их веру.

- Поэтому я никогда не буду пользоваться их благосклонностью, - сказал Эренштейн. - Как же вы?

- Виноват, я окрестился по-здешнему. Чтобы русский вас любил, это условие необходимо. Без того прослывешь басурманом, латынщиком, нехристом, хоть бы вы были самым лучшим христианином; вас будут бегать и гнушаться, вот точно как в Индии париев. Где эта Индия, хоть убейте, не могу вам объяснить, а сказывал мне о ней русский путешественник Афанасий Никитин. Я буду иметь честь вам его представить. Там, извольте видеть, есть часть народа, которых называют париями; эти парии из рода в род презренны всеми, в загоне, в унижении у всех, так что прикосновение к ним есть уж беда; их бегают, как прокаженных. Вот здесь именно, на такой степени, иноверцы. Только под грозною защитою великого князя остаются они в безопасности. Напротив, иноземец, принявший здешнюю веру, в большой чести и любви у русских.

Хотел Антон перебить его, чтобы спросить подробнее о состоянии иноземцев на Руси; но книгопечатник не останавливался и продолжал печатать свои вести не хуже цилиндрического станка.

- Но я, кажется, отдалился от своего предмета. Возвратимся к хорошеньким женщинам: виноват, это моя слабая сторона, моя ахиллесовская пятка. Итак, я говорил о вдове Селиновой. Приятель, друг ее, как хотите назовите, не совсем ей верен. Удалец познакомился недавно... с кем бы, думали вы?.. с гречанкой Гайде, а Гайде - как бы вы думали? - ни более ни менее, как возлюбленная Андрея Палеолога, греческого царя и деспота морейского (Прим. стр. 93), шурина великого князя. Вот в какие сани русачок садится!.. Видите, тут надо почаще ощупывать свою голову, цела ли на плечах.

Кстати заметить вам, русский и любит махать туда, где опаснее. Мы, немцы, рассчитываем и гадаем, как перепрыгнуть ров или яму, а он уж на том краю или сломал себе шею. Гайде, сказал я, гречанка, а я не сказал вам, как она хороша. Тьфу ты пропасть, где такие красотки родятся!.. (Глаза Варфоломея необыкновенно заблистали и запрыгали.) Подумаешь, прости господи, сам черт выливал ее в какой-нибудь дьявольской форме и всыпал ей в черные очи своего адского пламени. Так и мутят душу и гоняются за вами во сне. Прекрасна, дивно прекрасна! Однако ж я знаю одну московитянку, еще пригожей Гайды, -

десяти гречанок не возьмешь за нее. И как бы вы думали, где б она жила?

Здесь, в доме, в терему, над вашей головой. Дочка вашего хозяина! Ну, почтеннейший господин, у ней звезды вместо очей, щеки - пылающая заря, а губки... губки... (тут рассказчик стал в тупик, щелкал пальцами, хватал за воронку своего носа, но прибрать никак не мог чего-нибудь подобозначащего к губам красавицы; махнув рукой, он принялся описывать далее)... русой, шелковой косы ее, право, стало бы, чтоб вас, молодца, опутать, а ножки ее на один глоток... Слышите ли? тук-тук над вами... это она касается пола своими ножками... прислушайтесь, какое очарование!

Вздохнув, Варфоломей послал от своих выпуклых губок поцелуй наверх.

- А как зовут ее? - спросил, улыбаясь, Антон.

- Анастасия, если хотите нежнее, Настенька.

- Что ж? тут как?.. успехи есть?

- О, и подумать грех! До нее высоко, как до солнышка. Сказать про нее худое язык не поворотится. Горда и сурова, будто королева. Сердце Иоанна молодого и назначило было ей великокняжеское место, да судьбы расположили иначе...

Дверь распахнулась, и появление двух новых лиц подсекло рассказ цитерского вестовщика (Прим. стр. 93), который был не без занимательности для Эренштейна.

- Сам Фиоравенти Аристотель, - сказал переводчик и спешил встать с своего места.

* ЧАСТЬ 2 *

ГЛАВА ПЕРВАЯ

ХУДОЖНИК

Они были поэты, и их вымыслы были так возвышенны, что они сами страшились их и пали с трепетом пред своими творениями.

Н.Надеждин

- Антонио! милый Антонио! названый сын моего брата! какие боги занесли тебя сюда? - восклицал художник, обнимая приезжего.

Это был высокий мужчина пожилых лет; с головы его бежали в изобилии черные с проседью волосы; вдохновение блистало в глазах; на высоком челе, этом престоле ума, заметно было небольшое углубление - след перста божьего, когда он остановил его посреди творческой думы на помазаннике своем: доброта просвечивала во всех его чертах.

- Хорошо ли приехал? Здоров ли? Доволен ли своим жильем? Не надо ли чего? - Эти вопросы, один за другим, сыпались от излияния горячей, любящей души так скоро, что Антон не успевал отвечать на них. - Сколько лет не видал тебя! Я знавал тебя еще малюткою - вот ты был немного повыше моего...

Андреа! - прибавил он, обратясь к своему сыну, который до сих пор неподвижно стоял у дверей и наблюдал в каком-то умилении, с каким-то восторгом свыше его лет, приятную сцену свидания своего отца с незнакомцем. Голубые, умные глаза его горели непостижимым участием к Эренштейну.

- Андреа, - продолжал художник, - что же ты стоишь как вкопанный? что ж не обнимешь нашего Антонио? Он также мой сын - ты будешь ему меньшим братом.

И мальчик бросился с чувствами на грудь названого брата. Антон принял его в свои объятия и целовал в голову.

- Ты будешь любить меня, милый Андреа; не правда ли?

- Я уж люблю тебя, Антонио!

Между тем Аристотель дал знать маленькому чиновнику межеумочного разряда, чтобы он оставил их одних; присутствие нечистого создания расстроивало их союз. Это было немедленно исполнено с таким проворством и ловкостью, что Эренштейн не заметил, как он ускользнул. В этом случае и коротенькая ножка, вместо запятых, делала исполинские восклицания, боясь задержать своего повелителя.

- Письмо от моего второго отца, - сказал Антон, подавая его художнику,

- в чаду ваших дружеских ласк, я едва не забыл отдать его.

- Письмо было такого содержания: "Вот сын моего сердца; заступи меня у Антонио, любезный друг: сказал бы я просто, без всяких объяснений, посылая его к тебе. Но он так чудно поставлен на земле, его жизнь так чрезвычайна, что я, скрывая его под твое крыло, должен объяснить, чего ожидаю от тебя при этом случае. Дитя судьбы, юный, неопытный, такой же пламенный мечтатель, как и ты сам, в стране отдаленной, дикой, о которой имя только недавно дошло до нас, он уже по этим правам более другого имеет нужду в дружеских попечениях твоих и сильном покровительстве. Ты любишь меня, горячо сочувствуешь всему прекрасному и, конечно, полюбишь моего Антонио. Не хвалюсь его образованием: я его образователь. Не хвалю тебе возвышенности его ума: ты сам это увидишь.

Сердце его чисто, сбереги, мой друг, тайник этот, в который могут глядеться ангелы. Боюсь только одного: душа его так распаляется при мысли о высоком, о благородном, что заставляет его пренебрегать собственною пользою, всеми выгодами жизни. Мне ли тебе говорить! Старайся охладить его кипучие порывы -

тебе, который мечтами и сердцем такой же пламенный юноша? Помни, мой друг, месть моя отняла у него знатный род, богатства; один господь знает, чего не отнял я у него и что дал ему взамен, и вознагради за меня Антонио своею любовью, которая для него очень, очень дорога, дороже, нежели предполагать можешь.

Вот тебе ключ к этой загадке.

Когда я увез Антонио годовым ребенком, восторг мой был восторг тигра, который выхватил свою жертву из круга охотников, ходивших на ловитву его. Я поклялся сделать из моего питомца лекаря, и тогда провозгласить его бароном Эренштейном. Пока не выполнил я своего обета, все содействовало его исполнению: и сердце, переполненное местью, и любовь матери, и холодность отца. Но когда мой Антонио сделался лекарем наукою и практикой, сердце мое, побежденное его душевными качествами, любовью к нему, оттолкнуло от себя гласность мщения, которою я хотел оклеймить гордого барона. "Кто давал тебе право, - говорил тайный голос, - наказывать безвинного за виноватого? Твой ли это человек? Какими деньгами, какими победами купил ты его? Его отец мог быть твоим по правам мести; но сын тебе ничего не сделал. Разве из себя самого хочешь создать судьбу?.." Повинуясь этому тайному голосу, я ограничил свое мщение только тем, что написал к барону: "Ваш сын лекарем - не угодно ли вам его к себе?" Между тем, посылая мое письмо через верного человека, винюсь тебе - я дрожал, чтобы барон не образумился, чтобы совесть и природа не заговорили в нем сильнее честолюбия и... он не отнял бы у меня моего Антонио, не разрушил бы очарования всей его жизни. О! тогда отплатил бы он мне местью за месть. Но я вскоре успокоился. Нашлось существо, созданное по образу и подобию божию, носящее имя христианина, которое... поверишь ли?.. и говорить язык не двигается... нашелся отец, который отказывается от сына! И потому отказывается, что этот сын, если и перестанет быть лекарем, все-таки был лекарем. Во всем виден барон!.. Как теперь смотрю еще, стоит передо мной этот господчик на коленах, в слезах, и умаливает, чтобы я не брал его сына, годовой кусок баронского мяса. Бездушный человек!.. На его месте я исполнил бы клятву, данную итальянскому врачу, но отдал бы сына мертвого или мертвому. Теперь, когда это дитя получило душу, просвященную религией и наукою, когда оно образовано, конечно, лучше, нежели бы было в своем дому, между рабством челяди и спесью родителя; теперь предлагаю ему это сокровище, которым могли бы гордиться князья империи, - и барон приказывает мне сказать через доверенного человека, что у него нет сына. Об этом, - прибавляет он, -

знает император, двор, светские и духовные власти, и, если нужно отвергнуть клевету, так он надеется на защиту их. В жестокое доказательство, что он навсегда лишил Антонио прав на сердце, имя и достояние родительское, он усыновляет Поппеля, сына умершей сестры, который воспитывался у него в доме вместе со вторым его сыном Фердинандом. Император, сожалея, что он не имеет детей, одобрил его желание и утвердил выбор; в знак же своих милостей почтил племянничка саном рыцаря. Таким образом, барон связал себя и на будущее время. Нельзя ему перешагнуть через слово императоpa. Если ж, - приказывает он сказать мне, - вздумаю распускать слухи, что у него сын лекарем, так он найдет способы заключить этого сына в такое место, где пленник, конечно, не подаст о себе голоса.

В былое время, мощный телом и духом, я потягался бы с гордым бароном и жестоким отцом. Но теперь гляжу в гроб, мщение мое уступило привязанности к моему воспитаннику; убежден также, что Антонио, узнав о своем рождении, сам не захочет неволею в сынки и наследники, и я радовался, что попыткою у отца его очистил несколько свою совесть, исполнил желание матери и приобрел, как бы во второй раз, своего Антонио. Все мы вошли в круг прежних своих надежд, обязанностей и назначения.

Переговоры мои были в ходу, когда я получил от тебя письмо, которым просишь отыскать врача ко двору московитскому. Узнав содержание этого письма, Антонио с восторгом вызвался занять предлагаемое место. Имея другие виды для него, я сначала наотрез отказался. Но когда получил ответ от барона, когда вслед затем аноним уведомил меня, что если прозвание воспитанника моего не будет переменено, в таком случае его ожидает заключение. Склонить Антонио о перемене имени я не мог надеяться по врожденной гордости его и твердости характера, да и почитал недостойным ни его, ни меня даже разговор об этом. Смерть барона могла еще развязать роковой узел. Между тем мысль, что монастырь, башня, подземелье могли быть его уделом, пугала меня. Ты знаешь, как это легко сделать в Италии, в наше время, когда на вес золота покупаются головы, более знаменитые. Вслед за тем мне уж дано знать верными людьми о покушении на свободу Антонио. Опасения изменили все мои планы, и я благословил его на дальнее путешествие.

Старость, немощи, тяжесть грехов сделали меня таким робким, я так люблю его, что готов даже согласиться навсегда расстаться с ним, если можно будет утвердить его благосостояние в Московии, за которое ты наперед ручаешься. По первому письму твоему и в случае согласия Антонио, я тотчас переведу туда все мое имущество, а сам окончу дни в монастыре. Едва ли не половина жизни моей была тяжкий, ужасный грех - удовлетворение мести. Пора думать о будущности.

Как счастлив Антонио своими мечтами! Чудное дитя судьбы, он в совершенном неведении о том, что для него делается и как о нем хлопочут! Он не знает ни о знатности и богатстве своего отца, ни о том, что этот изверг отказывается от него. Счастливое неведение! пускай в нем и остается. Это житель рая, пока он не вкусил запрещенного плода. Наша обязанность оставить его в этом очаровании.

Вот почему, любезный друг, передавая тебе сына моего сердца, передаю с ним и свои опасения, и свои надежды, и его судьбу. Помни, я должник у него весь, душой и телом, здесь и на том свете".

Пока Аристотель читал письмо своего брата, молодой лекарь беседовал с Андрюшей, сидя у стола и окружив одною рукою гибкий, величавый стан малютки.

Несмотря на расстояние лет, между ними установилась с того времени постоянная дружба.

- Оба сюда, дети мои, сюда, к сердцу моему, - сказал художник со слезами на глазах, прочитав письмо, и прижал их обоих к груди своей.

Снова расспросы и рассказы о жизни молодого Эренштейна, о воспитании его, о посещении всемирного города, о надеждах, которые повлекли его на Русь. Художник то платил этим рассказам дань слезами, то, воспламенясь любовью к прекрасному, пожимал с восторгом руку лекаря; иногда качал головой, как бы не совсем уверенный в исполнении высоких надежд его. Но эта боязнь, эти сомнения были мгновенны. Огонь, горевший в груди Эренштейна, скоро сообщался вновь душе художника, и Аристотель, забывая горькие опыты, присоединял свои мечты к его мечтам, созидал с ним храмы науки, любви к человечеству, всему прекрасному, и обещал Антону помогать ему во всем. С особенным удовольствием слушал Андрюша их разговор и с какою-то гордостью смотрел то на своего отца, то на любезного немца, как он называл Эренштейна.

С своей стороны, Эренштейн, любуясь его умною наружностью, читая в глазах малютки готовый отзыв на спрос его души, наслаждался мыслью, что он действительно найдет в нем брата. И Аристотель восхищался, как счастливый отец, смотря на беседу их взоров, изъяснявшую влечение друг к другу, на ласки, которыми они менялись.

- Худая же была тебе встреча! - сказал Аристотель: - Казнь литвян...

- О, я давно забыл с вами все дурное. Но ты напомнил мне о казни, и в глазах моих мерещатся эти несчастливцы. Какое жестокосердие!

- Потише, молодой человек!.. Гром с неба также убивает, превращает села в пепел, но и растворяет воздух для доброй жатвы: ропщешь ли за то на небо?

Частное зло ничтожно, когда спасается целое. Не могу тебе удовлетворительно сказать, но думаю, и казнь литвян полезна не для одной личности Иоанна. Не ослабляет ли она происков Литвы, опасной соперницы Руси? Подозрениям великого князя есть основание. Во-первых, слабость всегда подозрительна, а Иоанн не успел еще так укрепиться, чтобы не бояться за твердость сплачиваемого им здания. Во-вторых, возрастающей силе Руси соседи ее стали завидовать не на шутку, и нет способов, тайных и явных, позволенных и непозволенных, которых бы они не употребили, чтобы сокрушить ее в лице ее государя. Здесь видна тотчас цель строгих мер, убеждение в справедливости их; здесь наказания делаются явно, без всяких утонченностей. Иногда Иоанн играет втемную... но как не простишь ему этих сокровенных ходов, когда во всех последствиях видна польза его государства? Какое жестокосердие, говоришь ты, взглянув на казнь литвян! Но разве скорее извинишь, что делалось и делается в нашей Италии? Разве легче огня в железной клетке ужасы и жестокие насмешки над человечеством, которых ты нагляделся в мелких княжествах Авзонии? Посмотри, что делается в Испании: там учреждена какая-то инквизиция, которая по одному доносу купленного шпиона валит жертвы на костер и сожигает их крупным и мелким огнем. Не оправдываю нигде жестокостей; но если они в землях просвещенных не дают отдыхать окровавленной секире, так извинительней в Московии...

- Готов сдаться на твои доказательства, - сказал лекарь, - особенно когда вспомню, чего насмотрелся в Милане и Риме. Позволь, однако ж, заметить мне: ты защищаешь все здешнее так горячо, как будто Московия твое отечество...

Легкая краска выступила на лицо Фиоравенти Аристотеля. Казалось, он готовился рассказать исповедь своего сердца; но озабоченный присутствием сына, который не должен был слышать ее, предложил ему узнать о здоровье синьорины Анастасии.

- Она такая добрая, милая девица, - прибавил Альберти, - так тебя любит.

Малютка тотчас понял, что его присутствие мешает искренности беседы, и спешил вырваться из объятий нового брата, дружески ему кивнув.

- Знаешь ли, Антонио? - примолвил он, оставаясь у дверей. - Синьорине, к которой я теперь иду, сказали, что ты с рогами и с какой-то ужасной харей.

- В самом деле? - сказал, краснея, Антон. - Постарайся ж разуверить ее.

- Я уж в этом успел. Расскажу после, как все было.

С этим словом плутоватый мальчик выпорхнул из комнаты.

- Ты, может быть, удивляешься, - сказал Аристотель, - что мой Андреа не чужой здесь, в доме. Прибавлю, спальня девушки и божница (образная. (Прим.

автора)) хозяина ему равно доступны. Иностранцу? Латынщику? - заметишь ты, имев уж случай испытать отвращение, которое питают русские ко всем иноверцам. Нет, сын мой, сын итальянца, ревностного католика, не иностранец в Московии, он настоящий русский, он окрещен в русскую веру. И это по собственному моему желанию, без всякого принуждения какой-либо власти.

- Я думал, что книгопечатник Бартоломей...

Молодой человек не договорил; Аристотель прервал его:

- То есть ты думал, что он один способен на такие перемены. Не стыдясь, говорю: я то же сделал с моим сыном. Видел ты его, моего Андреа? Понял ты это дитя, это сокровище, которое дал мне бог, этот завет жены, и какой, если бы ты знал!.. Фиоравенти его отец, Фиоравенти гордится им, как одним из лучших своих созданий. Да, одним... потому что есть другое, которым -

стыжусь тебе сказать - дорожу выше всего. Я самолюбив, эгоист, готов для своей славы, для своего имени жертвовать бог знает чем; одним словом, ты узнаешь меня короче - я безумец... Но в безумной любви моей к себе я не забыл сына, я подумал и о благе его. Не скрою от тебя, мой друг, Московия должна быть моим гробом: это закон необходимости. Я нужен царю ее. Инженер, литейщик, кирпичник, каменщик, зодчий, я все для него; и нет сил, которые исторгнули бы меня отсюда, нет чародейства, которое помогло бы мне возвратиться в отечество мое, пока не явятся люди, способные меня заменить.

А они бог весть когда будут!.. Великий князь осыпает меня своими милостями, жалует своею казною, ласкою, приязнью; знаменитые полководцы его, высшие синьоры, не смеют входить к нему без доклада - я это делаю во всякое время;

взор, которого дрожат сильнейшие, еще ни разу не обращался на меня с гневом.

Но этот же великий князь, этот милостивец и друг, окружил меня такою железною сетью, сквозь которую я не могу прорваться; каждый шаг мой, каждое действие мое ему известны. Зная свою участь, я решился посвятить ему свою жизнь, свои дарования. Может быть, я сам не против этой необходимости, может быть, я сам искал ее. Пускай Московия будет моим гробом, лишь бы над этим гробом поставил я себе памятник, которому некогда просвещенные народы придут удивляться! В этом создании я всего себя положу, и свое отечество, и свои знания, и жизнь, и вечность свою. Но сын, которого завещала мне жена, сын, которого я сам так много люблю... я и о нем забочусь. Великий князь за мои заслуги поклялся не оставить мое дитя, когда меня не будет. Он ласкает его и теперь, как не ласкает детей своих. Я хочу, чтоб Андрей Аристотелев был полководцем...

- Почему ж не художником по наследству?

- Почему, почему?.. Вот видишь, и тут есть безумное самолюбие!.. Я хочу, чтобы в свете был один Фиоравенти - художник. Да, да, узнаешь меня короче, молодой человек! Не одну юность сожигают огненные мечты! И под этим пеплом (он указал на свои седые волосы) кроется, может быть, волкан неукротимый... Но обратимся к сыну. Зоркие глаза Иоанна прочли в душе моей, и Иоанн называет моего Андреа своим полководцем, беседует с ним о ратном деле, разжигает его молодое сердце славою воинскою, а сыновьям своим строго наказывает, на помин души его, не забывать отцовского воеводу. Хорошо, думал я, умру - так он будет богат, в милости у царей русских; но какими глазами, каким сердцем станут смотреть на иноверца, на басурмана, при дворе будущего великого князя бояре, духовные, народ? Меня охраняет теперь от их ненависти и презрения имя строителя церковного, необходимость во мне; теперь меня и других иноверцев охраняет еще грозная воля Иоанна, перед которой все падает

- и люди, и судьба. Но властители с таким согласием всемогущего ума и воли родятся веками. Кто поручится за будущее?.. К тому ж я хочу, чтобы и без насилия власти любили моего Андреа... хочу, чтобы все русское, все состояния, народ окружил его приветом, как родного, как соотечественника.

Тогда может он подняться высоко... Недолго думал я. Андреа принял русскую веру; крестным отцом был ему Иоанн младой: он же будет сыну моему отцом, когда меня не станет.

- Прости ж мне за необдуманный упрек. Понимаю, я мог бы сделать то же для блага милого, дорогого сердцу существа. Но... теперь другой вопрос. Не сочти его дерзостью молодого человека, которого все права на твое снисхождение в одном имени воспитанника твоего брата, прими этот вопрос только за знак любви к прекрасному. Скажи мне, каким великим памятником зодчества в Московии хочешь передать свое имя будущим векам?

Покраснел снова художник, пожал с восторгом руку молодому врачу и с трепетом губ, пояснявших его душевное волнение, отвечал:

- Да, ты поймешь меня, молодой человек! Твой приезд в страну дикую, на краю Европы, без видов корысти, из одной любви к человечеству, есть уже свидетельство прекрасной души. Цель моя также выполнение идеи высокой, изящной (по крайней мере я так думаю... в этом я по крайней мере убежден).

Тебе могу открыть мою душу, мои помыслы. Расскажу тебе и свои страдания и свои надежды, расскажу, как я боюсь умереть, не сделав ничего достойного бессмертия, и чем хочу купить себе вечность на земли. Слушай же меня с снисхождением, которого прошу у твоего доброго сердца для моих слабостей.

- Ты знаешь, - продолжал Аристотель, - что я сделал себе небольшое имя в Италии.

- Памятники художества, которые ты оставил в ней, не дадут ему умереть, хотя б ты ничего более не произвел.

- Нет, друг мой, эти памятники, более смелые, нежели гениальные, очистят мне небольшое место в летописях художества. Опыты еще не подвиги. На подвиг я только что собрался. Когда я жил в Италии, смутно носился в душе моей идеал, которому должно было осуществиться в возможных земных размерах, позднее, именно здесь, в Москве. Еще тогда не давал он мне покоя. Преследуя его, как призрак, и не имея сил выполнить, я изнемогал под бременем тоски невыносимой. И мудрено ль? я - человек, слабое, ничтожное созданье - хотел создать достойный храм богу, дивному богу, творцу вселенной. Все, что ни принимался выполнить линиями, красками, образами, телесными силами, казалось мне бесконечно малым перед тем идеалом, который создала божественная часть меня. Тоска, муки невыразимые! Я призвал на помощь прошедшее и настоящее, спрашивал каждый век, требовал к себе на лицо отжившие и живущие народы, сотни поколений, чтобы каждый из них принес достойную лепту на построение храма богу. И на зов мой распались Парфенон (Прим. стр. 102), Колизей, Алгамра (Прим. стр. 102), София, полки окаменелых мифов сошли с своих подножий, пошатнулись пирамиды Египта с своих оснований и стали вокруг меня, как столетние дубы над муравьем, едва заметным для глаза. "Какой храм создашь ты богу, когда мы только гробы для человека? А над этими гробами трудились веки и миллионы людей!" - казалось мне, спросили меня великаны древнего мира, и воображение мое замерло при этом вопросе. И вот. когда на зов мой явились города и народы, когда каждый из них принес мне по одной букве для божественной поэмы, я не мог даже сложить этих разнородных букв в одно гармоническое слово. Мудрено ль? Каждая буква была вдохновение; все они отозвались в душе моей, как дивный хор, составленный из мириады ангелов, сопутствуемый бурею со всех концов света. Голова моя закружилась, сердце замерло; я изнемог... Меня хотели даже запереть в дом сумасшедших: может быть, я этого и стоил. Долго был я в болезненном состоянии. Наконец, спасенный помощью врача, любовью к сыну, я опомнился и на первый голос рассудка решился бежать из Италии, где, думал я, самый воздух распаляет воображение до безумия. Турецкий султан звал меня, чрез дожа Марчелли (Прим.

стр. 103), в Константинополь. Что высокого, изящного, говорил я сам себе, создам для народа, врага Христова, для того, кому и в будущем свете обещан утонченный разврат? Разве фонтаны и бани! разве сераль!.. Сераль, бани, когда основание храма живому богу положено было в сердце моем?.. Я отвергнул золото султана. Затем новый вызов. Этот был от здешнего государя и с предложением построить храм Пречистой божьей матери. С удовольствием... что я говорю? с восторгом принял я новое предложение. И вот я здесь. Здесь, друг мой, думаю осуществить идеал, который столько лет смутно носился в душе моей: теперь я согласил его с возможностью, с силами одного поколения, с волею и средствами одного царя. Я перевожу его уж на бумагу. Когда кончу чертежи, ты увидишь его и скажешь мне, достоин ли он своего назначения.

Тогда представлю его суду Иоанна, Софии и митрополита. Но каких трудов, какой борьбы стоило мне, чего еще будет стоить, чтобы привесть мою идею в исполнение! Чего должен я еще бояться от решения светской и духовной властей, расположенных к моему делу, но худо знакомых с прекрасным в искусстве! Ах! если бы ты знал, как дорого куплен мною каждый шаг, подвигающий меня к цели, сквозь какие груды мелочей, щепетильной вещественности, должен я очищать себе путь к этой цели! Не хвастаясь скажу, надо было иметь мою железную волю, мою пламенную любовь к искусству, чтобы не изнемочь под бременем обстоятельств. Представлю тебе только несколько образчиков тех нужд, тех препятствий, с которыми я должен был бороться.

Вызванный сюда для построения храма Пречистой, я нашел не только искусство зодчества, самую исполнительную часть ее, самые материалы - в грубом, младенческом состоянии. Прежде чем созидать, надо было мне разрушать научить. Старая церковь Успения, которая отчасти упала при русских строителях, другими частями еще крепко держалась, несмотря на усилия тысячи рук повалить ее. За показанную мною механику барана почли меня чародеем. Не умели делать кирпичей: сколько времени употребил я на обучение этому делу!

Своими руками мял глину, делал формы, показывал способы обжигания. Не умели делать известки, и эту я сам учил растворять.

- Кирпич, известку?.. Когда сам бог гляделся в душе твоей?.. Тяжкая борьба духа с веществом! я изнемог бы под ней.

- Тяжело было, это правда; но я не изнемог. О! у меня достало силы и на другие тяжкие испытания. Наступила война с Новгородом. Иоанн из зодчих переименовал меня в розмыслы, то есть в инженеры. Он требовал, чтобы я строил мосты для перехода войск через реки - я строил мосты. Он захотел, чтобы я лил пушки, колокола - я вылил их. Он изъявил желание, чтобы я управлял огнестрельными орудиями - я выполнил его желание. Нужно было чеканить монету - я чеканил для него монету. Одним словом, я сделался всем, чем хотел Иоанн, чтобы я для него был. Не подумай, чтобы все это делал я из любви, из преданности к царю: люблю его, предан ему, как человек благодарный за милости его ко мне; но другие чувства, другие побуждения управляют моими действиями. Я сделался рабом его железной воли, поденщиком ее, чтобы выиграть его милости и доверие, а милости и доверие его нужны мне для исполнения моей идеи. Храм, который хочу создать, исполинского размера: для него нужна мне едва ли не половина кремлевской высоты, сотни тысяч рук, груды золота. Ценою тяжких, едва ли не кровавых трудов, шаг за шаг покупаю у моего властителя каждый аршин земли, сотню рук, горсть серебра. И покуда -

признаться ли тебе, мой друг? - одна борьба, одни труды, а победы и в помине нет! Я все еще далек от цели моей; я только выкупил надежду некогда достигнуть ее. Кто знает? может быть, горькая существенность, крайность, невежество убьют мой подвиг в его зародыше; может быть, смерть застигнет меня прежде, нежели я совершу его...

Здесь художник глубоко вздохнул, и слезы выступили на глазах его. Антон пожал ему руку, по сочувствию одной и той же любви к прекрасному, хотя и в разных видах, и спешил облегчить сердце его горячими утешениями, в которых художник так нуждался.

ГЛАВА ВТОРАЯ

РУССКОЕ МОЛОДЕЧЕСТВО

На третий день Аристотель пришел к молодому врачу, чтобы вместе с ним отправиться к великому князю.

- Государь в восхищении от твоего приезда и горит нетерпением тебя увидеть, - сказал художник. - А чтобы лучше понравиться властителю, который любит окружать себя блеском созданного им двора, ты, придворный врач его, явись к нему в лучшей своей одежде. Коня твоего приказал я снарядить; надо сказать тебе, что здесь стыдно знатным людям ходить пешком. Поспешай. Наши кони помогут нам урвать часок у времени, чтобы взглянуть мимоходом на преходящий город. Так называю его, потому что будущая Москва готова встать на пепелище нынешней.

В несколько минут Эренштейн кончил щегольской убор свой, и он уж на лихом коне, в сопутствии Аристотеля и пристава, также верхами. Как хорош был он в своем германском наряде! как приятно отделялся черный бархат епанечки, опушенной мехом, от белизны его лица, и выпадали струи его белокурых волос из-под фиолетового бархата берета, осененного пуком волнующихся перьев!

Скромность его звания и врожденный характер не позволяли расточать на одежде золото, которым воспитатель щедро одарил его; и потому проблескивало оно скупо, но со вкусом, только в пряжке берета, в аграфе епанчи и в поясе, державшем у бока его кинжал. Чтобы испытать свою лошадь, он сделал на ней несколько кругов по двору. Как ловко сидел Антон на коне, как мастерски управлял им! И не мудрено: в воспитании его не было презрено ни искусство верховой езды, ни искусство владеть мечом, потому что, - говорил его воспитатель, - все это необходимо врачу. Тебя зовут к больному, за тобою прислали лошадь, какая попалась: скачи на помощь ближнему в бурю, в грозу, ночью, по худым дорогам. Жизнь твоя в опасности; оскорбили твою честь, твое человеческое достоинство: умей защитить и то и другое, умей омыть унижение в крови оскорбителя. Изо всего этого можно видеть, что любая принцесса переименовала бы нашего лекаря в свои пажи или паладины.

Пусто было на дворе боярском, когда они выезжали. На этот раз никто из челядинцев не смел смотреть на басурмана даже сквозь щели забора, потому что он всю ночь провозился с нечистыми. Так изъясняли его заботы до петухов об устройстве походной его аптеки: он не дал себе покоя до тех пор, пока не приготовился выполнить свои обязанности тотчас же по первому призыву страждущего. И вот как невежество перетолковало его полуночные заботы!

Пустоте его жилища, отчуждению от него хозяев дома, которые решительно отказывались его видеть, несмотря на приветливые его засылы к ним, он грустно изумился.

- Ты приехал в страну народа-младенца, - говорил ему в утешение Аристотель, - не удивляйся, если он дичится всего нового для него. Подожди, все переделают терпение, время, снисхождение, игрушки и лоза наставника-царя, если нужно будет, когда слишком разблажится младенец.

Впрочем, узнавши этих дикарей покороче, ты найдешь в них много прекрасных качеств, полюбишь их и приобретешь их любовь. Увидишь, многое еще осталось в них прекрасного от смеси коренных нравов с тевтонскими, хотя татарщина заморила в них также много хороших качеств.

- Буду еще мечтать о любви их, - сказал Эренштейн, - пока не совсем разочаруюсь.

В это мгновение Аристотель бросил быстрый, зоркий взгляд на терем Анастасии.

- Каково ж? - прервал он усмехаясь. - Недаром молва, что ты чародей, обогнала тебя на пути сюда.

- Я не понимаю, что хочешь сказать.

- А вот что. Мой стариковский глаз поймал сейчас опыт твоего чародейства. Ты не видал, а я видел очень хорошо, как одна из наших московских красавиц, и, конечно, первая из них, осмелилась взглянуть на тебя с жадным любопытством из окна своего терема. Даром что ей представили тебя уродом с рогами и копытами!

- Где ж, где ж она? - спросил молодой человек, краснея.

- Где она?.. Спроси-ка лучше, где молния, когда она уж блеснула. Я видел только огненный взгляд ее черных, итальянских очей, и... боюсь... не было б грозы. Так скоро забыть страшную заповедь отца!.. Долго ль до беды?..

Одиночество... прекрасный молодой человек, в таком близком соседстве...

девическое сердце... Ох, ох, синьора Анастасия, боюсь за тебя! Нет, боялся бы, хотел я сказать, если бы не уверен был в моем молодом друге.

Антон пожал ему руку, как бы в благодарность за хорошее мнение о нем, и когда они выехали из ворот, новость предметов, окруживших со всех сторон приезжего и чужеземца, отвлекла его мысли от синьорины Анастасии. Нечего таить, она делалась для него интересною, как таинственная героиня рыцарской повести, скрываемая в очарованном замке.

Выехав из Флоровских ворот и переехав один из трех деревянных мостов, перекинутых через ров, сопутствующий каменной стене от Неглинного пруда по Москву-реку, они очутились на Красной площади. Навес для пушек под именем пушечного двора, балаганов под именем лавок, которые можно было снять и опять поставить в несколько часов, как лагерь, каменный дом московского головы (Ховрина), множество деревянных церквей, достойных названия часовней

- вот вам и площадь, называемая Красною. Далее все то же, что и прежде видел путешественник в посадах. Но все эти бедные храмы пылают, освещенные религиозным усердием. В окнах домов не проглянет человеческое лицо, разве изредка таинственно зашевелится тонкая занавес и из-за нее мелькнет атласная ручка или вспыхнет чародейный глаз. По улицам встречается то рабское унижение, то грубое нахальство; прохожий или кланяется едва не до земли, или под грубую народную поговорку свищет вам вслед, так что мороз по коже подирает. Чувство одного привито владычеством татар, другого воспитано грубостью нравов и дикостью природы. Между ними родное молодечество, кровь с молоком, шапка набекрень, кушаком туго подпоясанное, готово поднять вас на зубок или на кулак. Оно ж готово отдать душу за крестового брата, за красную девицу-полюбовницу, за все родимое - мать, землю, царя и веру. Эти оттенки русской народности или чужеземного влияния старался Аристотель объяснить своему товарищу. Иностранцы - татаре, жиды, итальянцы - попадались им нередко навстречу - цемент, которым Иоанн сплачивал без разбора свое здание!

- Ты видишь до сих пор домишки и часовни, - сказал Аристотель, стыдясь за смиренную наружность русской столицы, как бы за свой родной город, - ты увидишь и скромный дворец великого князя и спросишь меня: "Где ж наконец Москва?" На это отвечу тебе: "Москва, блестящая столица Иоанна, вся в сердце, в думе его; а что он только задумает, то должно исполниться, как мысль судьбы". Еще прибавлю: "Москва в художниках, которых ты привез с собою и приехавших до тебя". Не пройдет десяти лет, как она осуществится, и ты изумишься ее превращению. Видишь, сколько иностранцев встречается нам: это все материалы для будущего величия и красоты Москвы. Посмотри, сколько разрушено домов и церквей за оградой кремлевской, и помысли, какую сильную, непобедимую волю должен иметь правитель народа, который осмелился наложить молот разрушения на эту давность и святыню! Зато сколько ропоту произвело это обновление!.. Невежественная чернь не смотрит на будущую пользу;

обеспокой только ее настоящее для собственного ее блага. И она негодует.

Расскажу тебе, что предположено сделать по моему очерку. Вот, подле твоей квартиры, воздвигнут ворота Флора и Лавра (Прим. стр. 108), и над ними будет возвышаться прекрасная стрельница. От них потянется красивая стена: она опояшет всю середину города и украсится множеством красивых башен. Каменный дом твоего хозяина и вот этот, головы московского, только первенцы большого семейства, которое не замедлит появиться в свет. Зодчим, приехавшим с тобой, поручено воздвигнуть великолепный палласт для приема послов и дворец для великого князя. Прибавь к этому множество каменных великолепных церквей, которые предположено построить, и соборный храм Успения богоматери, мне порученный. Видишь, огромные материалы, которые стеснили Кремль и налегли на сердце его, и расчисли, что можно из них сотворить: это половина только того, что готовлю для храма. Из этих груд гений Италии должен поставить вечный памятник себе или торжеству над собой вещественности. Горе мне, если победа будет за ней!

- Отдали от себя печальную мысль. Пусть надежда не гаснет в душе твоей и освещает для тебя в будущем твое создание.

- Так прочь, печальная мысль!.. Видишь, вот эти сотни домишек, эти десятки церквей сломаются по одному слову Иоанна... Ах друг мой, это будет храм, настоящий храм богоматери! Вступая в него, потомки произнесут с уважением имя Фиоравенти Аристотеля... Да, Антонио, я не умру в нем.

- Кто так пламенно говорит о будущности, презирая мирские почести и корысть, конечно, произведет достойное бессмертия, - отвечал Антон с восторгом.

Долго еще говорили они о построении храма, о прекрасном месте, с которого он будет господствовать над всем городом, и в такой беседе подъехали на высоту у Спаса на бору, откуда можно было видеть всю Занеглинную. Здесь взор молодого человека приковался к двум точкам, которые двигались с двух противных берегов Неглинного пруда. Едва успел он различить, что это были два мальчика. Они столкнулись на средине замерзшего пруда и завязали рукопашный бой. В несколько мгновений на обоих берегах протянулись две линии.

- А? будет потеха! - воскликнул Аристотель. - Кстати, увидишь образчик русского молодечества.

- Что это такое? - спросил Эренштейн.

- Борьба партий, - отвечал художник улыбаясь, - наши Гвельфы и Гибелины. Видишь, два мальчика завязали бой. Но эти искры брошены могучею рукою, и, как скоро сшиблись, ждать большого пожара. Подъедем ближе к месту действия.

И они поспешили на берег пруда, к стороне кремлевской.

Обе линии, составленные из детей, сошлись стена на стену с ужасным криком и смешались в рукопашном бою. Пароль одних был: занеглинные, других городские. Вслед за ними росли и росли новые линии, одна выше, сильнее другой, и наконец явились избранные бойцы. Все схватилось. Бились толпами, рядами, в одиночку. Схватка была горячая, "какой давно не запомнят", говорили старики. Зрители, большею частью люди зрелых и преклонных лет, составили черное кольцо по берегам пруда. Из среды их раздавались похвалы победителям или нарекания побежденным: одни стоили венка лаврового, другие бича. Слышалось беспрестанно: "наша взяла! молодцы!" или "трусы! вороны!

блинники!". Только тяжко ушибенные, выбившиеся из сил, или младшие, уступая место старшим и сильнейшим, выбывали из числа сражающихся. Видели изувеченных, но не слыхали ни одного стона. Даже родные, принимая их из побоища, не жаловались, не показывали сильной горести. Бранили только трусов или хвалили удальцов. Оправившиеся от ушиба становились в ряды зрителей и вместе с ними спешили принять живое участие в партии своей возгласами хвалы или пристыжения.

Молодой врач предложил, через Аристотеля, услуги свои увеченным. Вместо ответа отцы со страхом заслоняли от него детей своих и начисто отказывались от этой помощи. Легче было видеть их уродами! Уж конечно, пришедши домой, пускали четверговую соль и уголья на воду и спрыскивали ею свое детище, на которого поглядел недобрый глаз басурмана.

Наконец толпы бойцов стали редеть, голоса утомляться. Но еще трудно было решить, чья сторона взяла. Вдруг с берегов пруда поднялись единодушные крики: "Мамон! Симской-Хабар!" И толпы, как бы обвороженные, опустили руки и раздвинулись. Воцарилось глубокое, мертвое молчание.

- Какие молодцы! - сказал Антон. - Если не ошибаюсь, лицо одного мне знакомо.

- Не мудрено: это сын твоего хозяина. Он прозван от народа Хабаром, что значит выигрыш, прибыль. Едва ли был случай, чтобы сторона его проиграла на кулачном побоище, почему он и заслужил это прозвание. Ныне сыскали ему нового противника и, по-видимому, опасного. Посмотри, какой могучий, ловкий атлет! Отцы их враждуют, сыновья теперь соперники; но здесь, на черте, где они сходятся для единоборства, должны они сбросить всякую вражду, всякое неприязненное чувство друг к другу. Еще объясню тебе: целью ударов их должны быть части тела от шеи до пояса. Горе тому, чья рука посягнет на лицо противника! Это своего рода рыцарское игрище; благородство и здесь девизом сражающихся.

В самом деле, лишь только выборные люди отмерили заповеданный круг, за который бойцы не смели переступить, соперники скинули шапки и низенько поклонились на четыре стороны. Мамон увидел среди тысячей пылающий взор отца, и ничего более, услышал с неглинной стороны громкие хвастливые возгласы друзей. Симской-Хабар увидел спокойный, одобрительный взгляд отца;

городская сторона молчала, как стена каменная. Сын Образца взглянул на гору кремлевскую, к Спасу на бору... там, в высоком тереме, было открыто окно и в нем развевалось пунцовое покрывало. Он знал, чья рука выставила этот стяг, и радостно подошел к своему сопернику.

Сошлись оба молодца и поцеловались. Роковая тишина!.. Тысячи боятся дохнуть, боятся хоть на миг отвесть глаза от зрелища. Вот соперники померялись взглядами... изготовились. Улыбка самонадеянности блеснула на губах Хабара, легкое содрогание пробежало по губам Мамона.

- Бедный Мамон! прозакладую сто против одного, что сын Образца победит,

- сказал Эренштейн, разгораясь более и более. - Каждое движение его есть уж твердый щит и ловкий меч. О, когда бы мне можно было перекрестить острую сталь с этим искусным бойцом!

- Полегче, молодой врач! - отвечал Аристотель. - Кровь твоя говорит напрасно. Ты забыл, что тебе суждено заживлять раны, а не делать их. Для успокоения твоего прибавлю: бой орудиями позволен только в судных делах.

Громкий смех народа прервал это объяснение: он сопровождал падение Мамонова сына, потерявшего равновесие в тот миг, как занес сильный удар на своего противника, который умел мастерски его избегнуть. Недолго думал Симской: он подал руку побежденному и поднял его. Угрюмо, со стыдом, встал молодой Мамон и не поблагодарил даже великодушного соперника. В этом случае он был достойный сын своего отца. Но народ не потерпел этой неблагодарности.

Со всех сторон раздались неугомонные крики: "Нечестно! поклонись! голова не свалится! поклонись!" И молодой Мамон вынужден был преклонить голову. Потом новый бой. Взоры каждого бойца стали на страже души; они следят в другом малейшее помышление, малейший оттенок воли. Едва заметное движение руки, наклонение на волос плеча, груди, колена есть торжество или опасность; мысль в один миг угадывает обман или намерение, рассчитывает последствия, пользуется, отражает и сама готовит нападение. Пропусти этот миг, и торжество на стороне противника. Послышался глухой удар - он отозвался в сердце зрителей, - и молодой Мамон пал, как подрубленное с корня дерево.

Кровь хлынула у него изо рта. Радостные крики раздались со стороны городских; шум мельничных колес, казалось, вторил им. Победителя осадили приветствия; побежденного окружили родные и друзья и отнесли домой.

Аристотель подъехал к воеводе Образцу.

- Что сделал бы ты, - спросил он его, - когда б твой сын не поднял противника?

- Что? отрекся бы от него, - отвечал воевода и, увидав своего постояльца, к ним подъехавшего, спешил повернуть коня и удалиться.

- Чудный человек твой хозяин, - сказал Аристотель своему спутнику, -

боится диавола, как дитя, напуганное сказками своей няньки, ненавидит иноверцев и считает их хуже всякого нечистого животного, из неприятеля на поле битвы готов сделать чучелу, и между тем чести, благородства необыкновенного! Своими руками убьет воина, который оберет пленника, и готов сына убить, если б он посягнул на дело, по его понятиям, низкое.

- Видно, мне суждено узнать его достоинства через других, - сказал лекарь с некоторою досадой. - Хоть бы ты, почтеннейший друг, постарался свести меня с ним.

- Время и время и терпение, - отвечал художник.

ГЛАВА ТРЕТЬЯ

ИСПЫТАНИЕ

Они вошли в хоромины великокняжеские. В это время дворецкий с низкими поклонами провожал жида, вышедшего из внутренних покоев. Несколько дворчан встретило художника и лекаря

- Ты, верно, пожелаешь узнать короче лица, окружающие великого князя, -

сказал Аристотель своему молодому товарищу. - По мере их появления и по степени их занимательности буду удовлетворять твое любопытство. Вот этот, что провожает жида...

- Русские чуждаются и христиан, неединоверцев, а государь их сообщается с жидами, - перебил Антон. - Вот каково!

- Для него всякое орудие пригодно, лишь бы ему служило, - отвечал художник. - А этот жидок поверенный знаменитого кафского еврея, Хози Кокоса

(Прим. стр. 112), который доставил Иоанну дружбу крымского хана, а через нее, ни более ни менее, спокойствие Руси. Итак, худенький низенький старичок, который его провожает, синьор кастелян великого князя, Русалка.

Хитрец, каких мало! Нужно ли властителю достигнуть нечистым путем цели, полезной для него и для государства, - он делает мост из своего кастеляна, и по нем, не замарав даже ноги, достигает, что ему нужно. Между тем сам Русалка в грязи от пят до головы. Еще недавно состряпал он мастерское дело: самую смерть остановил на несколько часов у одра верейского князя, для того чтобы он успел сделать завещание в пользу Иоанна. А это завещание -

безделица! - дарит великому князю города: Ярославец, Белоозеро, Верею, которые между владениями его были, словно бельмо на глазу. Не спрашивай, каким орудием сделана операция: довольно, что с Руси снято бельмо. Этот -

боярин Мамон. Ты уж его видел. Удачнее не могли дать ему название. Берегись этого змея, - сказал бы я, - если б он любил скрываться за розовыми кустами.

Малютка подле него - дьяк Бородатый, историк походов великого князя. На письме так же кудреват, как завитки его головы, говорит так же протяжно, как длинна его борода. Сердце голубиное, или, лучше сказать, печеное яблоко! На днях сын твоего хозяина сыграл с ним дурную шутку. Вместо того чтобы выпроводить его подобру-поздорову из виноградников господних, в которых уложил его Образец у себя дома, Хабар спеленал его и сделал из него потеху для народа. Великий князь горячо вступился было за своего дьяка; но для этого спокойствие, пища и питье, не отравленные житейскою горечью, так дороги, что он решился во что бы то ни стало кончить дело мировою. Думал недолго добряк и поднес великому князю описание чудных похождений бородатого дитяти. Иоанн рассмеялся и по просьбе малютки, уверившего, что его не оскорбили, а только посмеялись над ним, простил сына Образца. Этот поступок тронул Симского. Он сам явился к оскорбленному с повинною головой. Жаль, здесь нет Курицына: он жаждет с тобою сблизиться. Это правая рука Иоанна;

дипломат умный и благородный. Исследованию высоких истин и мировых тайн посвятил он немногие часы, остающиеся у него от дел государственных. Но синьор кастелян выходит опять к нам из внутренних комнат, вероятно, чтобы позвать нас к великому князю.

В самом деле, Русалка пришел объявить им, что господин великий князь Иван Васильевич приказал им видеть свои царские очи: что и спешили они исполнить.

Они очутились в небольшой комнате. Иван Васильевич, облаченный в блестящую одежду, сидел на кресле из слоновой кости, в которой искусная, тонкая чекань греческой работы представила разные случаи из священной и светской истории. До него надо было взойти тремя ступенями, устланными червчатою камкой. По бокам стояли два боярина и возле одного скамейка, а на ней серебряный умывальник, блюдо и тонкое полотенце, кокетливо убранное кружевами. Над креслом висел портрет женщины, очень пригожей. Это изображение, или, как называли предки наши: "царевна, на иконе писанная", было прислано в Москву папою Павлом II (Прим. стр. 113) тогда, как шло сватовство великого князя за дочь Палеолога. По двум стенам держались ставцы из дуба, на вырезе из злата, в которых за стеклами стояла серебряная суда

(Прим. стр. 113), назначенная, казалось, для употребления исполинов.

Прибавьте к этому две кафельные печи с лежанками, разубранные цветами и грифами - вещь драгоценная в тогдашнее время. На столике, в простенке между двумя окнами, сидел зеленый попугай в своем красивом заточении, грустно повеся нос.

Когда Аристотель, служивший на этот раз переводчиком, представил лекаря, Иван Васильевич зорко посмотрел на приезжего, немного привстал с кресла и протянул ему руку, которую этот поцеловал, став на одно колено.

Великому князю, тотчас после осквернения его руки нечистыми устами, поднесли умывальник и блюдо, но он слегка кивнул боярину, исполнявшему эту обязанность, давая ему знать, что она не нужна.

- О, да какой молодой! - сказал он Аристотелю. - У него и бороды нет.

- Умом своим и наукою перегнал он лета, - отвечал художник.

- Правда, у вас, в теплых краях, и люди спеют раньше нашего. Вот приезжал ко мне посол от краля римского, лицарь Николай Поплев (Прим. стр.

113), еще не моложе ль этого!

Потом расспрашивал он врача, доволен ли отпускаемыми припасами, не нужно ли ему чего, и когда Антон успокоил его на счет свой, завел с ним беседу о состоянии Италии, о папе, о политических отношениях тамошних государств и мнении, какое в них имеют о Руси. Умные вопросы свои и нередко умные возражения облекал он в грубые формы своего нрава, времени и местности. Довольный ответами Эренштейна, он не раз повторял Аристотелю с видимым удовольствием:

- Правда твоя, из молодых, да ранний! - Наконец обратил речь на способы лечения Антоном.

- Почем же узнать, какой у человека недуг? - спросил он, обратясь к лекарю.

- По тому, как дает о себе знать кровь в руке и каков язык, - отвечал Эренштейн.

- А вот мы сейчас попытаем, - сказал Иван Васильевич и вслед за тем приказал, чтобы все дворские люди поспешили в гридню.

Прибежали все один за другим, бледные, дрожащие, ожидая чего-то страшного от такого внезапного распоряжения. Им велено стать в один ряд, открыть рты и протянуть руки. И тут соблюден был порядок местничества, который был недавно введен и строго поддерживался. При этом инспекторском смотре надо было видеть страх, написанный на их длинных лицах. Не менее перепугались бы они, если б им собирались делать операцию. Однако ж нельзя было удержаться от смеха, смотря на коллекцию гримас, когда бедные пациенты высунули языки и протянули руки. Один плачевно выпускал язык, как теленок, которого готовят на заклание; у другого дрожал он, будто жало у змеи; третий открывал рот, как тощая кляча, которая зевает. Сам врач невольно усмехнулся.

Когда ж несчастным объявили, что будут свидетельствовать состояние их здоровья, многих, от мысли быть очарованными немецким кудесником, бросило в лихорадку; с иными, послабее, едва не сделалась другая болезнь. Мысленно прочли они все молитвы, которые только знали; некоторых, несмотря, что взор Иоанна ударял в них своим грозным электричеством (Прим. стр. 114), отчаяние заставило произнести вслух: "Господи помилуй, отпусти раба твоего с миром".

Каждого освидетельствовал Антон, каждому, с помощью Аристотеля, сделал вопросы, узаконенные наукой, и разрешил узы каждому, сказав, что он здоров и не требует никакого лекарства. Соловей перестал петь, а они все еще слушали, то есть лекарь перестал их свидетельствовать, а пациенты все еще высовывали язык и грозились кулаком. Властитель должен был приказать, чтоб и тот и другой вошли в обыкновенное свое положение. Сколько окроплений святою водой, сколько заклинаний ожидало их дома! Страх долго держал этих многотерпцев в когтях своих, но сильнее всех навел он тревогу на Бородатого и - кто бы подумал? - на Мамона. И вот как Антон захотел пошутить над ними, а более над последним, к которому чувствовал отвращение.

- У одного совсем нет желчи, - сказал он, - у другого слишком много. Со временем это излишество и этот недостаток могут причинить им важную болезнь.

- А помочь можно этому? - спросил Иван Васильевич.

- Да, государь, переведя кровь одного в жилы другого, - отвечал Антон.

У Мамона губы побледнели и затряслись; борода крошечного дьяка запрыгала.

- Не шути с властителем, - сказал Аристотель своему молодому другу. -

Мудрено ль, что он захочет испытать это ужасное средство над своими боярами!

- Впрочем, - продолжал врач, - способ, о котором я упомянул, требует большой осторожности и потому опасен. В последнюю свою болезнь папа Иннокентий Восьмой (Прим. стр. 115) хотел прибегнуть к нему. Сделали сначала опыт над тремя десятилетними мальчиками; но как опыт не совсем удался и дети умерли, то и святой отец не соизволил подвергнуться ему. Остается многожелчному быть как можно смирнее и уступчивей, а тому, у кого недостает желчи, более приводить кровь свою в движение.

Знаниями и объяснениями врача остался великий князь очень доволен.

Почему и отдал Мамону приказ, чтобы все жители Москвы, в случае каких-либо недугов, немедленно являлись к дворскому лекарю или посылали за ним, показывали ему тотчас язык и подавали руку. Для ослушников прибавлена оговорка.

- К делу, у меня свой больной, - сказал Иван Васильевич, - не вылечишь ли его?

Он встал с своего кресла и подошел к попугаю. Придворный крылатый льстец был в самом деле болен; у него сел типун на языке. На него указал Иван Васильевич лекарю, прибавив, что Фоминишна очень любит его.

Антон покраснел и колебался было, исполнять ли ему прихотливую волю великого князя; но, убежденный взором Аристотеля и мыслью, что женщине, слабому, нежному созданию, дорог ее любимец, отвечал:

- И этому надо посмотреть язык.

- С Новгородом и Ордою сладили, - сказал великий князь, - а тут, не взыщи, невелика птичка, да не заставишь сделать, чего не захочет. Разве послушается княгиню, которую очень любит.

- Любовь всегда сильнее власти, - отвечал Антон, увлеченный благородством своего характера и хотевший начать роль друга человечества и советника царя, которую мечты начертали ему в таком блистательном виде.

Можно было подумать, судя по крутому нраву Иоанна, что художник не переведет сентенции неосторожного молодого человека, напротив, он исправно передал ее властителю. Аристотель в этом случае знал великого князя, как знало его потомство, упрекавшее сына его Василия Иоанновича в том, что он не похож на своего отца, который "против себя встречу любил и жаловал говоривших против него". Надо прибавить, он любил встречу против себя в речах, а не в действиях.

- Полно, так ли, молодец? - возразил великий князь, усмехаясь. -

Посмотри-ка, хоть попугай и посмышленее других птиц, да и тот в клетке, знать, потому, что не совсем смышлен. Ведь вы ж, немцы, его заперли.

По-моему, хороша любовь и ласка там, где все дети одной семьи нераздельной, устроенной, так разумны, что понимают волю отца, - он-де хочет от нас смирения и порядка для нашего же добра. А что скажешь, голубчик, коли в отлучку хозяина блудные детки разбрелись из дому отцовского, самовольно каждый отгородил себе часть из общего наследия, мать и знать не хотят, да еще буйствуют против той, которая их воспоила и воскормила. В доме у отца пожар, - ни один нейдет заливать; разбойники пришли грабить его, - детки же смеются. Кончилось тем, что плохой их не обижал. Пришел отец: чем же их унял, соединил и привел в порядок? Лаской, что ль?.. мать это уж пытала...

- Нет, умною властью, силою духа. Но когда отец привел детей в послушание и они почувствовали свою вину, тогда не любовь ли умирит все стороны?

- Статься может, только мы до этого не дошли, да и не скоро дойдем. Не правда ли, Аристотель? Ты лучше наших знаешь.

Аристотель подтвердил слова великого князя, радуясь за умные его ответы как наставник, что воспитанник его выпутался благополучно из трудностей экзамена. Как бы в подтверждение своих слов, властитель схватил попугая за голову, мастерски придержал ее, и птица покорилась магически грозному взору его. Типун был счастливо снят врачом.

Лечением попугая и свидетельством дворских людей не кончилось испытание лекаря. Великий князь приказал ему с Аристотелем обождать в средней избе. Не прошло получаса, как он вышел к ним в шубе и в шапке и дал знать посохом, чтобы они следовали за ним.

У Красного крыльца стоял тапкан (крытая зимняя повозка), запряженный в два санника (так назывались лошади в зимней упряжи). Шлеи на лошадях были из бархата, кольца и пупыты на шлеях и на уздах золоченые: все это выписанное из Литвы. Лошадьми управлял возница, сидя на одной из них. Когда усадили Ивана Васильевича в тапкан, который можно было познать за. великокняжеский по двуглавому орлу, прибитому к передку, несколько боярских детей поехало верхом вперед с возгласом: пади! пади! До шести боярских детей шло у боков, оберегая ежеминутно экипаж от малейшего наклонения и поддерживая его на себе при спусках очень опасных, потому что лошади запряжены были в одни гужи, без дышла (заметьте, дышло у наших предков была вещь проклятая). Несколько бояр ехало сзади верхами, между ними художник и лекарь. Ехали шагом. Лишь только слышался громкий возглас: пади! - все, что шло по улице, в тот же миг скидало шапки и падало наземь.

- Этот раболепный обычай, - сказал Аристотель своему молодому товарищу,

- перешел сюда со многими подобными от татар. Владычество их въелось сильною ржавчиной в нравы здешние, и долго русским не стереть ее. Так побежденные невольно принимают и характер своих победителей, несмотря на ненависть к ним!

- Счастлив побежденный, - отвечал Эренштейн, - если его новый господин стоит на высшей степени образования, нежели он сам; горе ему, если он попадет под власть татарина! Сила чего не делает!

- К сожалению, надо заметить, что и самое добро, самое просвещение не иначе можно ввести в необразованные массы, как силою умной, непреклонной воли. Для этой-то массы необходим человек-властитель, подобный тому, что едет теперь перед нами. Советую и тебе, мой друг, действовать для блага здешнего человечества не иначе, как через этот могучий проводник.

- Да! ты и я прекрасно начали свои подвиги, - прервал Антон иронически.

- Ты, собираясь на создание чудного храма божьей матери, обжигаешь кирпичи и растворяешь известь. А я хоть не оделен, подобно тебе, дарами небесными, но, приехав сюда из такой дали, чтобы положить несколько лепт в сокровищницу наук, я лечу языки у попугаев и делаю шутовской смотр языкам придворных рабов. Начало не обещает многого.

- Антонио! Антонио! ты ли это говоришь?.. Только два дня здесь, еще не у дела, а уж молодая кровь твоя бунтует против разума, малейшие неприятности кидают тебя далеко от прекрасной цели. Так ли идут в битву для получения венца победного? Что сказал бы ты, бывши на моем месте?.. Неужели я ошибся в тебе?.. Как бы то ни было, не узнаю твердой души, которая, по словам твоим, готова идти в схватку с самою жесткою судьбой!..

- Винюсь, мой почтеннейший друг, винюсь: рассудок мой требует еще опоры, воспитание мое не кончено. О, будь же моим руководителем, моим наставником! Прости мне безрассудные слова мои и припиши их новым впечатлениям этих двух дней. Казнь литвян, ненависть ко мне без причины моего хозяина, отчуждение от меня почти всех московитов, между тем как я заранее так горячо любил их, попугай, придворные, раболепство... все это вскружило мне голову.

- Я предупреждал тебя, что ты попал среди народа-младенца, что ты находишься при вожде этого народа, великом по многим отношениям, но все-таки принадлежащем своей стране и эпохе. Вот и теперь, - наперед скажу тебе, - мы подъезжаем к тюрьме. Уверен, что он хочет показать тебе своих знаменитых пленников. На этот раз извини в нем слабость владыки, который хочет похвалиться, как он умел силою своего духа и ума оковать ужасных врагов, державших так долго Русь в неволе и страхе. Это Геркулес, но Геркулес-младенец. Он радуется, что в своей колыбели задушил змей (Прим.

стр. 118), и любит показывать их, мертвых или умирающих! Еще прибавлю: помни время, в которое мы живем, страну, где мы находимся... помни главу нашей церкви, Павла Второго, который сам присутствовал на пытках, самого Сикста Четвертого, Стефана молдавского (Прим. стр. 118), названого сына его, который делает чучелы из своих пленников, Галлеаца Сфорца... не скажу более.

Довольно и этих примеров, чтобы смирить твое негодование при зрелище, ожидающем тебя.

Едва Аристотель успел сказать это, каптан въехал на казенный двор.

Ощетинившись своими иглами, рогатки в разных местах обеспечивали охранение этого места. Боярские дети летом с коней, и крепость мигом разорвана. У крыльца черной избы подняли великого князя из каптана. Стража засуетилась.

Она состояла из боярских детей, целовавших крест на верное исполнение своих обязанностей. Увидев великого князя, они схватились за свои секиры, стали по местам и, скинув шапки, низко поклонились. В сенях все разом окинул зоркий взгляд его. Далее, когда он вступил в узенькие переходы, глаза его заблистали дикою радостью: так хозяин знаменитого зверинца собирается показать достойным посетителям державных зверей, которых он поймал и держит в клетках. В самом деле, чуланы, где содержались пленники, походили на нечистые клетки.

- Аристотель, - сказал великий князь, - растолкуй нашему дворскому лекарю, кто сидит в этих клевушах, да вели попытать их, долго ли проживут.

Татар, смекаешь ты, надо мне на всякий случай поберечь для переду: придется, может быть, и пугнуть ими. А бабу-то, ведаешь, хоть бы ныне черту баран!..

Это откровенное объяснение, искусно переданное врачу, дало его сердцу случай начать подвиги добра, на которые он собирался, ехав в Москву. В первом отделении нашли они целое семейство татар. Мужчины и женщины - мать и сын, муж и жены, братья и сестры - все валялись кое-как, кто на лавках, кто на полу. Нечистота и духота были нестерпимые. Бледные, истомленные лица, униженный вид говорили живее слов о несчастном их положении.

- Поверишь ли, - сказал Аристотель, - что этот худой, с шафранными глазами, вот что привстал перед великим князем, царь казанский, Алегам?

(Прим. стр. 119) Царство его еще недавно было страшно для русских. Несколько месяцев тому назад полководец московский взял его в плен и посадил на его место другого царя. Полюбуйся здесь превратностями судьбы человеческой.

Недавно повелевал с своего престола сильному народу, теперь едва имеет место, где приклонить голову. К предкам этих татар князья русские ходили на поклонение, у них испрашивали позволения царствовать, у них держали стремя

(Прим. стр. 119), им платили дань; а ныне... О, конечно, сюда должны бы цари приходить учиться смирению! Но таково ослепление человека, ты видишь, с каким торжеством смотрит великий князь на своего пленника. О свободе его нельзя и не должно думать. Просьбы шибайских и ногайских князей, его родственников, не имели никакого успеха. Были об этом частые переговоры с Иоанном, при которых посылали друг другу тяжелые поклоны с легкими дарами;

но и от сношений этих остался в выигрыше один Иоанн. Он выведал бессилие татарских князей и, может быть, нашел между ними ж врага против них же. Не знаю властителя, который бы лучше умел пользоваться обстоятельствами. Я сказал, что о свободе Алегама не должно и думать; но после намека самого Иоанна можно постараться улучшить его положение.

Сообразуясь с этим намеком, молодой врач сказал:

- Если великий князь желает, чтобы его венценосный пленник жил, он должен переместить его с семейством в лучшее, более просторное жилье и дать ему чаще дышать свежим воздухом. Без того не ручаюсь даже за несколько недель жизни его.

Иван Васильевич задумался.

- Да, этот нужен мне еще, - произнес он вполголоса и приказал Мамону, знавшему татарский язык, как и многие русские того времени, объявить Алегаму, что его отправят тотчас же с двумя женами в Вологду, а мать, братьев и сестер в Каргополь, что на Белоозере (Прим. стр. 120).

- Там, - прибавил он, - гуляй вволю; отпущу ему и на корм по два алтына в день.

Когда объявили это Алегаму, царь казанский бросился великому князю в ноги; его примеру последовало все семейство, кроме одной из его жен. Она ухватилась было за одежду его, чтобы удержать от рабского поклонения, и с негодованием вскричала:

- Что ты делаешь, царь казанский?

Но Алегам был уж у ног Иоанна, и царица бросила на своего мужа взгляд глубокого презрения.

Эта женщина была впоследствии женою казанского царя Магмет-Аминя (Прим.

стр. 120). Она припомнила унижение своего первого мужа и успела-таки возбудить второго против Иоанна.

Новое отделение, новые знаменитые пленники. И опять татаре, опять живое свидетельство Иоаннова ума и воли, смиривших Восток. Заключенные были два брата, один седой старик, другой в летах, подвигающих к старости. Сидя рядом и перекинув друг другу руки около шеи, они молча, грустно смотрели друг другу в глаза. В них видели они свое отечество, свое небо, своих родичей и друзей, все бесценное и утраченное для них. В таком положении застал их великий князь. Смущенные, они расплелись и остались сидя.

- Ты угадал бы, что это два брата, если б я и не объяснил тебе, -

сказал Аристотель, - отрывки того ж могущества, которое едва не задавило Руси и потому не задавило Европы! Именно это братья крымского хана Менгли-Гирея, лучшего друга и союзника Иоаннова, Нордоулат и Айдар.

- Друга, союзника? - спросил Антон с изумлением. - Как же согласить с этим их заключение?

- Скажу еще более: Нордоулат, вот этот седовласый, что так горько смотрит на великого князя, служил ему в войне против царя Большой или Золотой Орды, Ахмата, в войне, которою решено: быть или не быть Руси рабою Востока, нахлынуть ли через нее новому потоку варваров на Европу. Но...

Здесь послышался убедительный голос Андрюши, сына Аристотелева.

Незаметно как очутился он подле великого князя, который ласкал его, гладя по голове.

- Подари мне, Иван Васильевич, этих бедных старичков, - говорил Андрюша жалобным голосом, ласкаясь к грозному владыке.

Великий князь засмеялся и спросил малютку, что сделает он тогда с пленниками.

- Дам им свободу, чтобы они благословляли твое имя, - отвечал Андрюша.

- Изволь. Дать свободу и этим, - сказал Иван Васильевич, обратясь к Мамону, - и отправить их на покой в Вологду. Назначить им там хорошие кормы.

Это делаю для сыновнина крестника.

Умное дитя ничего более не просило.

Художник и лекарь думали, что великий князь решился на этот великодушный поступок, поняв беседу их и убежденный красноречивою горестью Нордоулата, некогда его усердного слуги. Не изумился, однако ж, Аристотель, когда Иван Васильевич, отведя его в сторону, прибавил, так что он только мог слышать:

- Под стать замолвил о них Андрюша. Хан Золотой Орды просит меня, через посла своего, отпусти-де я к нему Нордоулата. Ты, может статься, встретил давеча поганого еврея в хороминах моих. Вот этот еврей украл у посла ханского лист к Нордоулату и успел опять подкинуть его. Да я и без писанного листа смекнул тотчас лукавые замыслы. А приятель мой Менгли-Гирей лез было к волку в пасть. Трус! испугался угроз Золотой Орды и от себя прислал просить меня, отпусти-де я к нему брата, с которым хочет заодно царствовать. Докажу ему, что он врет; самому после слюбится! Айдара зовет к себе король польский, Нордоулат умен, Айдар не таков, да все-таки опасен. Вороги мои хитро вздумали: среди белого дня в глазах лисеньки ставят для нее капкан.

Покажу им хвост. Что мы за дураки! пять пальцев на руках счесть умеем... В Менгли-Гирее имею верного друга, и куда хочу, его посылаю. Посади, видишь, на его место позубастее да поумней. Вернее посажу их в Вологду, где они и грамотки от своих не получат и куда не заглянет лукавое око татарина. А все-таки слово Андрюше сдержу: в Вологде дадут им льготу.

Слова эти, переданные Антону, всего лучше объяснили, по какой причине содержатся братья Менгли-Гирея, союзника и друга Иоаннова, и нашли в сердце молодого человека извинения жестокой политике.

Новое отделение.

Тут великий князь стукнул посохом в решетку. На этот стук оглянулась старая женщина, усердно молившаяся на коленах. Она была в поношенной кике и в убрусе, бедном, но чистом, как свежий снег, в бедной ферязи - седые волосы выпадали в беспорядке, и между тем можно было тотчас угадать, что это не простая женщина. Черты ее были очень правильны; в мутных глазах отражались ум и какое-то суровое величие. Она гордо взглянула на великого князя.

- О ком молилась ты, Марфуша? - спросил великий князь.

- Вестимо, об умерших, - угрюмо отвечала она.

- О ком же именно, если дозволишь спросить?

- Спроси об этом, собачий сын, у моего детища, а твоего названого боярина, что ты зарезал, у Новгорода, что ты залил кровью и засыпал попелом.

- О-го-го!.. Не забыла свою дурь, матушка, господыня великого Новгорода.

- Была-таки, голубчик.

При этом слове она встала.

- Не вздумаешь ли опять?

- Над чем?.. Я сказала, что молюсь об умерших. Твою Москву с ее лачугами можно два раза в год спалить дотла и два раза построить; татаре два века держали ее в неволе... чахла, чахла и все-таки осталась цела: променяла только одну неволю на другую. А господина Новгорода великого раз не стало, и не будет более великого Новгорода.

- Почем знать!..

- Подними-ка белокаменную в сотню лет.

- Подниму и в десяток.

- Ведь это не в сказке, где так же скоро делается, как и сказывается.

Созови ганзейских купцов, которых ты распугал.

- А, торговка, купцов-то жаль тебе более самого Новгорода.

- От моего торга не беднел, а богател он.

- Брякну денежкой, так со всех концов света налетят торгаши на мои гроши.

- Собери именитых граждан, которых ты заточил по разным городам своим.

- Обманщики, плуты, бунтовщики, не стоят этого!

- Когда ж сила виновата!.. Найди живую воду для убитых тобой. Хоть бы ты и это все смог, воли, воли в Новгороде не будет, Иван Васильевич, и Новгороду никогда не подняться. Будет он жить, как зажженный пень, что ни горит-то, ни гаснет. Ведь и я еще живу в тюрьме.

- Окаянная воля и сгубила вас. Посмотрел бы, как повела б ты делом на моем месте.

- Ты свое дело сделал, великий князь московский, я - свое. Не насмехайся же надо мной, в моем заточении, при последних часах моих.

Марфа Борецкая (Прим. стр. 123) кашлянула и побагровела; она прижала к губам конец убруса, но кровь пробила сквозь него, и Иоанн заметил то, что она хотела скрыть.

- Жаль мне тебя, Марфа, - сказал великий князь ласковым голосом.

- Зорок взгляд!.. Что! радостно?.. Накинь этот убрус на Новгород...

Саван богатый!.. - усмехаясь, примолвила она.

- К ней! к ней!.. не могу... впустите меня к ней! - закричал Андрюша, обливаясь слезами.

На лице великого князя перемешались сожаление и досада. Он, однако ж, поднял крючок у двери и впустил к Борецкой сына Аристотелева.

Андрей целовал у ней руки. Борецкая ничего не говорила... она грустно покачала головой, и горячая слеза упала на лицо малютки.

- Спроси, сколько лет проживет она, - шепотом сказал великий князь Аристотелю.

- Много, много месяца три, а может быть только до весенних вод, -

отвечал Антон. - Ей не помогут никакие лекарства - кровь верный передовой смерти.

Ответ был передан Ивану Васильевичу так тихо, что Борецкая не могла его слышать; но она махнула рукой и твердо вымолвила:

- Я знала прежде его...

- Послушай, Марфа Исаковна, хочешь? переведу тебя на свободу в другой город.

- В другой город?.. в другую сторону?.. Бог и без тебя позаботится.

- А я хотел было отправить тебя в Бержецкий верх.

- Правда, там была земля наша... Хоть бы умереть на родной земле!

- Так с богом! Молись там на всей воле, строй себе церкви, оделяй нищую братью - казну твою велю отпустить с тобой - и не поминай великого князя московского лихом.

Она улыбнулась. Видали ль вы в устах человеческого черепа что-то похожее на улыбку?..

- Прощай, более не увидимся, - произнес великий князь.

- Свидимся на суде божьем, - был последний ответ Борецкой.

Задумчиво отошел великий князь от тюрьмы ее, задумчиво, не оглядываясь, прошел мимо отделений других пленников, и когда пахнул на него свежий воздух, он перекрестился на ближнюю церковь и примолвил:

- Будешь разве судить раба твоего Ивана, а не князя московского.

В это время с крыльца черной избы открылся перед художником вид места, на котором предполагалось строить храм Успения. И он задумался, улетев туда мыслью и сердцем.

- Знаешь ли что, Аристотель? - сказал ему великий князь, положив ему руку на плечо: - Наготовь мне поболее таких рогаток. Ночью велю ими запирать улицы от пьяных и недобрых людей.

Будто с неба в грязь упал художник; он покраснел и побледнел, взглянул на своего товарища и - ни слова.

Дорогою рассказал он Антону, кто такая была Марфа Новгородская и почему с нею умер на Руси дух общины (Прим. стр. 124), из Германии занесенный в Новгород и Псков духом торговли; но не сказал, о чем были последние слова великого князя.

- Иоанн не всегда ли так отпевает своими милостями? - заметил лекарь.

Подле них Андрюша радостно гарцевал на лихом коне.

ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ

ПАЦИЕНТЫ

А если я твой дерзостный обман Заранее пред всеми обнаружу?..

Пушкин (Прим. стр. 124)

С этого времени Андрюша часто посещал Эренштейна. Он учил его по-русски, и понятливый ученик, с помощью чешского языка, делал быстрые успехи. Надо было видеть, какою важностью школьного властелина вооружался малютка во время уроков и как покорно слушал их падуанский бакалавр. Иногда учитель хмурил брови, когда упрямый язык ученика, привыкший к итальянскому легкозвучию, не покорялся стечению русских согласных. Уроки кончены -

исчезали профессор и слушатель, и дружба с улыбкою своей, с живою беседой и ласками спешила их заменить. Дружба? когда одному было за двадцать пять лет, а другому половина с небольшим того?.. Что нужды! Оба с детскою душою, оба с порывами к добру и непонятным влечением друг к другу, они связались какою-то непонятною цепью, которую разорвать могла только судьба. Они называли себя друзьями и не понимали, что посторонние находили странного в этом привете между ними. Антон в земле чужой был почти одинок. Художник, по множеству разнородных занятий своих, мог только редко с ними видеться; хозяин дома и почти все русские продолжали его чуждаться, скажу более - гнушаться им: Андрей был на Руси одно любящее существо, которое его понимало, которое сообщалось с ним умом, рано развившимся, и доброю, теплою душой. И для Андрюши молодой лекарь сделался необходимостью, пятою стихиею. Без него было б ему душно в свете. Родившись в Италии, он помнил еще, будто изгнанник на бедную землю из другого, лучшего мира; он помнил с сердечным содроганием роскошь полуденной природы, тамошнего неба, тамошних апельсинных и кипарисовых рощей, и ему казалось, что от Антона веет на него теплый, благоуханный воздух той благословенной страны. Еще что-то чудное влекло к молодому немцу... что такое, хоть убили б его, не мог бы он вам сказать.

Малютка любил горячо еще одно существо, доброе, прекрасное, но только менее, нежели Антона. Это была дочь Образца, Анастасия. Часто хаживал он от Эренштейна к ней и от нее к своему другу, и эти сношения, сначала невинные, безотчетные, составили между ними какой-то магический, тройной союз.

Эренштейн никогда не видел Анастасии, но слышал часто над потолком своей комнаты шаги ее ножек; нередко Андрюша рассказывал, как она хороша, мила, добра, как его любит, как его целует. Такое близкое соседство с прекрасною девушкою, которой слова маленького учителя и друга и воображение придавали все наружные и душевные совершенства, ее заключение, таинственность, ее окружающая, и трудность увидеть ее - все это возбудило в сердце Антона новое для него чувство. Он часто думал о ней, слушал речи о ней с особенным удовольствием, целовал чаще Андрюшу, когда этот рассказывал, что его целовала Анастасия, и нередко видал во сне какую-то прекрасную женщину, которую называл ее именем. Одним словом, он полюбил ее, никогда ее не видав. Но вскоре назвал он это чувство глупостью, прихотью одиночества и погасил его в занятиях своей науки, которой посвятил себя с прежним жаром и постоянством. Если и поминал когда об Анастасии, так это для шутки; самый стук шагов над собою прекрасной девушки приучился он хладнокровно слушать, как приучаются к однообразному стуку часового маятника. Посетители, вскоре осадившие его со всех сторон, заставили его угрюмо отогнать от себя всякую мысль о ней.

Вот наконец являются к нему московитские пациенты. Видно, отбросили ненависть к иностранцу и страх к чародею, каким его до сих пор почитали!

Милости просим, милости просим. Наконец за дело, Антон! Сердце твое бьется сладкою надеждою помочь страждущему человечеству. Пусть осаждают тебя днем и ночью, не дают тебе покоя: эти докуки, эти труды сладки для тебя; ты не променяешь их на безделье роскошного богача.

- Кто тут?

- Я, ваш покорнейший слуга, переводчик его высочества, Бартоломей, и не один. Со мною покорнейший пациент, если дозволите, высокопочтеннейший господин врач.

- Прошу пожаловать.

И, ковыль, ковыль, вкатилось в комнату умильно-пунцовое лицо книгопечатника, страшного победителя всех женщин от Рейна до Яузы. Уцепясь за него крючьями своих пальцев, вплелся туда ж, как нарочно для контраста, живой скелет, обтянутый кожею, опушенный на голове и подбородке тощими отрывками седых волос, окутанный в шубу. От него веяло тлением. Этому давно сущему человеку могло быть хождения по земле лет восемьдесят. Казалось, в глазах его, в губах, в голосе, в каждой судороге, заменявшей движение, говорила смерть: "Не забудь, я тут, сижу крепко, льгота моя коротка". Но минувший человек забыл это и пришел просить у Антона, лекаря, немецкого чародея, который дает юность и силу старикам, переводя в них кровь детей, -

пришел просить у него жизни, еще хоть десятка на два лет. У него молодая жена, он богат; ему так нужно пожить. Антон сам старик; ночью из окна видали его стариком; на день он оборачивается в юного, цветущего молодца; кто ж в Москве этого не знает?..

Живой скелет умильно, хоть и со страхом, глядел на лекаря и еще умильнее указывал на мальчика лет десяти, свежего, розового, который стоял в каком-то недоумении у дверей. Кажется, лучше не надо: точно те годы, те приметы, которые немец назначил великому князю для великой операции перерождения.

Антона самого бросило в лихорадку. "Нет, - подумал он, - никогда, никогда не решусь на этот ужасный опыт. И если б он даже удался... ценою юной, цветущей жизни этого дитяти продлить на два, на три года чувственную жизнь старичишки, который, может статься, тяготит собою землю!.. Нет, никогда!"

- Не боитесь ли, высокопочтеннейший господин, - сказал Варфоломей, нежно осклабляясь, - чтобы, в случае смерти этого мальчика, не отвечали вы, или этот почтеннейший господин?.. Не бойтесь, не бойтесь: этот мальчик -

холоп.

- Не понимаю, что такое холоп, - возразил Антон, - знаю только, что он человек.

- Человек? гм, человек?.. я имею честь вам докладывать, он холоп, раб.

Поверьте, я сам крайне осторожен в таких делах и на этот счет заглянул в судебник великого короля всей Руси. Там ясно сказано: "А кто осподарь огрешится, ударит своего холопа или робу, и случится смерть, в том наместницы не судят, ни вины не емлют". В переводе это значит (тут усердный толмач перевел текст по-немецки). В случае смерти мальчика мы скажем, что господин его огрешился, и концы в воду. В этом мы условились с почтеннейшим бароном, богатейшим и, прибавить надо, щедрейшим из смертных. Условие это запечатлено ужасною клятвой.

Во время этого живого разговора, который понял живой скелет по приведенному тексту, он судорожно подозвал к себе мальчика, с отеческою нежностью потрепал его, то есть поскользил пальцами по пухлой щеке, потом преумильно взглянул на лекаря, как бы хотел сказать: посмотри, словно зрелая вишня!

- Послушай, Бартоломей, - сказал с твердостью молодой врач, - раз навсегда объявляю тебе: если осмелишься когда-либо прийти ко мне с подобными предложениями, я выкину тебя из окна.

Усерднейший и нижайший переводчик всякого рода дел не ожидал такой встречи; он смутился и жалобным, чуть внятным голосом произнес, делая на каждом слове и едва ли не на каждом слоге запятые, как он делал их ногой:

- Вы... сами... высокопочтен... нейший... молвили великому князю.

- Правда, правда, я виноват. Но чтобы утешить твоего хворого старичка, я дам ему эликсира долгой жизни - недавно изобретен. Скажи ему, жаль, что он не мог употребить его лет двадцать ранее; тогда бы прожил двадцать лет более. Но и теперь пускай принимает его капель по десяти в воде, утром и вечером... надеюсь, он укрепит старичка... поддержит его хоть на время...

Пузырек с эликсиром передан ходячему скелету при переводе лекарского наставления. Дрожащая, костлявая рука положила было на стол корабельник

(Schiffsnobel). Корабельник? легко сказать! Подарок царский, судя по тому, что и сам Иван Васильевич посылывал родным своих друзей, царицам, детям их по корабельнику, много по два. Несмотря на важность дара, лекарь возвратил монету, говоря, что возьмет ее, когда лекарство подействует. С этим выпроводил от себя пациента и посредника.

Эликсир, видно, действовал не так сильно, как надеялся хилый старик. Он всю вину возложил на мальчика, своего холопа, которого, по словам Варфоломея, поберег лекарь, и в сердцах огрешился... палкою по виску.

Наместницы в том не судили и вины не имали, потому что закон писали не рабы.

Холопа похоронили, как водится. Через неделю, однако ж, судья высший призвал и господина к своему суду.

На другой день, поздно вечером, опять стук, стук.

- Кто там?

- Я... если смею доложить, ваш нижайший слуга, книгопечатник Бартоломей.

- Войдите.

- Я не один... со мною...

- Помните наше условие, господин Бартоломей.

- Могу ли забыть?.. Скорей высохни десница моя!.. Со мною молодая госпожа... не то что дрянной, издыхающий старичишка, на которого и плюнуть гадко... нет, молодая, прекрасная госпожа, у которой можно пальчики перецеловать сто раз... богатая вдова Селинова. Ждет на крыльце. Позвольте?

- Просите.

"Верно, пришла посоветоваться насчет сына, родственника, кто знает?" -

подумал Антон и спешил накинуть на себя щегольскую епанечку.

В самом деле, пригожая женщина, почти одних лет с Эренштейном, вошла к нему робко, дрожа всем телом и между тем вся пылая. Она не смела поднять глаза... скоро закапали из них слезы, и она упала к ногам лекаря.

- Помилуйте, встаньте... И без этого сделаю все, что вы желаете, -

сказал Антон, поднимая ее.

- Не встану, добрый человек, пока не сделаешь, о чем прошу. Будь отец, брат родной, помоги мне; не то наложу на себя руки, утоплюсь.

И молодая пригожая женщина, рыдая, обнимала его колена.

- Объясни ж, Бартоломей, чего она хочет от меня.

- Вот в чем дело, - отвечал с ужимками книгопечатник. - Эта самая та женщина... я, кажется, докладывал вам в первый день вашего приезда, высокопочтеннейший господин... что любит сына здешнего хозяина.

Вдова Селинова, в исступлении, прервала его, забыв, что лекарь худо понимает по-русски.

- Правда, правда, для него забыла я закон, когда был жив покойник мой, забыла род и племя, лихих соседей, стыд, забыла, есть ли в людях другие люди, кроме него. Ему вынула душу свою. Когда он сманивал меня, выводил меня из ума, он называл своим красным солнышком, звездою незакатною - такие речи приговаривал: "В ту пору мила друга забуду, когда подломятся мои скоры ноги, опустятся молодецкие руки, засыплют мои глаза песками, закроют белу грудь досками". А теперь, если б ты ведал, добрый человек, теперь у моего камышка самоцветного, лазоревого, ни лучья нету, ни искорки; у моего ли друга, у милого, нету правды в ретивом сердце, говорит он, все обманывает. Полюбил мой сердечный другую полюбовницу, что живет в терему у брата Фоминишны. А чем она, разлучница, лучше меня? Разве тем получше, что стелет, убирает Андрею Фомичу постель шелковую с переменными друзьями, все с налетными молодцами. Заворожила себе окаянная гречанка кудри моего друга. С той поры злодей над моею любовью издевается, на мои ласки говорит такой смешок:

"Любит душа волюшку, а неволя молодцу покор. Ты отстань, отвяжись от меня;

не отвяжешься, я возьму из костра дрова, положу дрова середи двора, как сожгу твое тело белое, что до самого до пепелу и развею прах по чисту полю, закажу всем тужить, плакати". Что ни делаю, не могу отстать; по следам его хожу, следы подбираю, сохну, разрываюсь. Видишь, рада бы не плакать: плачут не очи, разрыдалось сердце. Сжалься, смилуйся, добрый человек, отведи его чистою и нечистою силою от гречанки поганыя, привороти его опять ко мне.

Возьми за то ларцы мои кованы, казну мою дорогую, жемчуги бурмицкие, возьми все, что у меня есть: отдай мне только друга прежнего, ненаглядного.

Когда Селинова кончила свою просьбу, Варфоломей перевел ее, как сумел.

Покоряясь предрассудкам времени и сердцу своему, Антон не смеялся над нею.

Он сам был твердо убежден, вслед за своими наставниками, что существует тайная наука, которая разъединяет и совокупляет полюсы душевные. Сверх того, по доброте своей, мог ли он смеяться над чувством, столь искренним и сильным, что заставило молодую женщину, забыв стыд, прийти молить незнакомца о помощи? Но как помочь? К сожалению, Антон не знал тайной науки. Отказать же Селиновой - привести ее в отчаяние. "Время, - думал он, - принесет ей лучшее исцеление: отделаюсь временем, расскажу, что на исполнение требуемой чары нужно два, три новолуния, смотря по обстоятельствам, нужно близкое знакомство с Хабаром, с гречанкою".

Так и сделал он. Только, в прибавку к своим обещаниям, брал ее за белые руки, сажал на скамью, утешал ее, обещал ей всякую помощь. И пригожая вдова, успокоенная ли его обещаниями, или новым чувством к пригожему иностранцу, или желанием отомстить прежнему другу, вышла от лекаря почти утешенная.

Недаром говорит старинная песня: "Молода вдова плачет, что роса падет (Прим.

стр. 130); взойдет красно солнышко, росу высушит".

Пословица: через час по ложке, вместо того чтоб сбыться ей над пациентами, сбывалась над самим лекарем. Уж конечно, не прописывал он никому такой горькой микстуры, какую Варфоломей заставлял его глотать при каждом своем посещении. На следующий день опять прием, опять появление неизбежного переводчика. С ним боярин Мамон. Ничего доброго не обещает соединение этих двух лиц. Но книгопечатник порядочно напуган врачом: придет ли он снова просить о каком-нибудь вздоре?

Полно, так ли?.. Повадился кувшин по воду, тут ему и разбиться. Не деньги, не подарки любит переводчик за посредничество; нет, его страсть угождать другим как бы то ни было, кому б то ни было, хоть со вредом себе.

Он готов налгать на другого, на себя, лишь бы впутаться в угождение. Что Антона в немцах знавал он сам старичком, худеньким, седеньким, лет ста, что Антон величайший кудесник - делает стариков молодыми, привораживает холодные и неверные сердца, заговаривает дерево, железо, дом, пожалуй, целый город -

эти весточки все сочиненьице Варфоломея. О, коли выдумывать, так мы шутить не любим! Верь или не верь, это не его дело. А что ему верили, так доказывали все пациенты, которых приводил он к молодому врачу. Новым свидетельством этому боярин Мамон. Сам сын колдуньи, сожженной можайским князем за сообщение ее с нечистым, напуганный уж предложением лекаря поменяться кровью с маленьким дьяком, боярин прибегает ныне к чарам басурмана. Знать, нужда кровная. И не бездельная таки! Он пришел просить, во-первых, привлечь до безумия сердце Анастасии к его сыну, во-вторых, заговорить железо в пользу его самого и этого несчастного, горемычного сына, на случай судебного поединка.

- Что угодно барону? - спросил Антон.

Мамон был не трусливого десятка, но оробел, когда надо было ему прибегнуть к помощи сверхъестественной силы. Дрожа, он указал на толмача.

- У барона, - перевел Варфоломей, вспомнивший крутой нрав лекаря и потому желавший выпутаться подобру-поздорову из подвига угождения, на которое отважился, - у барона... как видите... завал в печени.

- Я ничего не вижу, - перебил лекарь.

- Как вы узнаете, хотел я сказать. Потом по временам головокружение и замирание сердца, по временам что-то вроде чахотки и опять по временам что-то вроде водяной, по временам...

- По временам не смерть ли уж? Или все эти болезни должны существовать в воображении барона, или вы, господин переводчик - не взыщите - изволите перевирать. Сколько могу судить по глазам и лицу пациента, облитым шафранным цветом, у него просто разлитие желчи. И потому советую ему главное: укротить как можно порывы гнева, и при этом употреблять (то и то...).

Здесь Антон советовал ему употреблять настой из разных трав, очень известных, и которые, вероятно, можно было найти в окрестностях Москвы.

Варфоломей перевел это Мамону следующим образом:

- Достань, боярин, на молодой месяц две молодые лягушки (Прим. стр.

131) разных полов, держи их вместе, где рассудишь, три дня и три ночи, днем под лучом солнца, ночью под лучом месяца; потом зарой их живых вместе в полночь, когда совершится полнолуние, в лесу, в муравейник, а на другую полночь вынь из лягушки мужеска пола крючок, что у ней под сердцем, а лягушку женского пола оставь в муравейнике, этим крючком вели сыну своему задеть девушку, имярек...

Лекарь покачал головой и сказал:

- Ты обман.

- Обман! обман! - закричал кто-то за дверью, - и бедный переводчик, окруженный со всех сторон внезапным нападением, трясясь как лист, ни жив ни мертв, остановился на волшебном имреке. Он не имел сил пошевелить языком, не смел оборотиться.

Дверь растворилась; из нее пахнуло на страдальца смертным холодом.

Обличитель стоял за ней, следственно все слышал. Он появился вооруженный пламенным мечом улики. Это был Андрюша. Увернуться некуда. Варфоломей посмотрел на своего судью... в этом взгляде соединялись коленопреклонение, мольба, упование, щемление сердца, пытка. Этот взгляд был так красноречив, что Андрюша поколебался спасти несчастного. Но, вспомнив, что орудием обмана был его друг и что пора, одним разом, кончить все проделки с ним переводчика, он бросил этого на жертву обманутых.

- Если господин придворный толмач, - сказал сын Аристотеля, - также верно переводит великому господину нашему немецкие бумаги и переговоры с послами, можно поздравить Русь не с одной парой лягушечьих глаз. На колена сейчас, сей миг, господин Бартоломей, и моли о прощении. Счастлив еще будешь, если лекарь и боярин великокняжеские вытолкают тебя в шею с тем, чтобы ты никогда не являлся к ним.

Покорный гневному взору и приказу малютки, несчастный книгопечатник пал на колена, скрестив жалостно руки на груди и потупив глаза в землю. Он не имел слова в оправдание свое.

Андрюша объяснил другу своему и боярину, как он, преследуя Варфоломея, которого уж давно имел на счету лжеца, подслушал его перевод и как был перевод верен. Изобличенный в обмане, толмач признался и в тех плутовских слухах, которые распустил в Москве о немецком лекаре. Мамон бросился было на обманщика, чтобы хорошенько подушить его; но Эренштейн защитил бедняка, прося боярина удовольствоваться одним наказанием страха И унижения. При этом случае маленьким красноречивым переводчиком передано боярину, сколько ошибаются жители Москвы, почитая лекаря за колдуна; что наука снабдила его только знанием естественных сил и употребления их для пользы человека; что, хотя и существуют в мире другие силы, притягательные и отталкивающие, из которых человек, посвященный в тайны их разложения и соединения, может делать вещи, с виду чудесные для неведения, однако он, Антон-лекарь, к сожалению, не обладает познанием этих сил, а только сам ищет их. И потому должен он отказывать всякому, кто будет просить об их помощи. Но как врач, он надеется, с помощию божией и науки, которая также дар господень, исцелять больных и готов, без различия времени, погоды, без всяких видов корысти, служить всякому, кто будет только иметь в нем нужду.

Тем кончилась и эта неудачная консультация.

- Видно, и мне суждено обжигать здесь кирпичи, - грустно сказал лекарь своему маленькому другу, когда боярин и за ним книгопечатник удалились.

"Поднять хворого с одра? - думал, усмехаясь, Мамон. - Что поет нам этот лекаришка!.. Кому роком уложено жить, тот из проруби вынырнет, из-под развалин дома выпрыгнет и в гробу встанет; кому суждено умереть, того и палка Ивана Васильевича не поднимет. Вырастил бы бороду да спознался б с лукавым! Вот этот, батюшка, и сотню немецких лекарей заткнет за пояс. Лучше пойти к лихой бабе или к жиду с Адамовой книгой" (Прим. стр. 133).

Между тем боярин, мотая себе на ус невежество лекаря в чародействе, давал также себе слово молчать об этом.

- Пускай слывет он кудесником, который знается с нечистыми, - говорил сам себе боярин, сходя с крыльца, - похлопочу и я расплодить эти слухи. Чем ужаснее выставим поганого немчина, тем горше будет для моего приятеля постоялец его... А, Ненасыть! - сказал он, взглянув на высокого, бледного, как мертвец, мужика, стоявшего на крыльце: - Ты зачем сюда?

- К Антону-лекарю, вестимо полечиться.

- Ступай, ступай; бес этот посильнее твоего, что сидит в тебе, - разом поборет и выгонит.

Не успел еще боярин кончить этих слов, как услышал из сенных дверей голос Андрюши, зовущий больного.

Ненасытя звали так по роду болезни его. Он ел много, невероятно много, иногда столько, сколько могли бы съесть досыта четверо здоровых, и все был голоден. Лицо его выражало болезненность глубокую; между тем глаза имели какую-то необыкновенную, двойственную живость и блеск, как будто через них смотрели два существа, ошибкою природы помещенные в одном теле. Эта двойственность глаз поразила врача. Вот что на спросы его рассказал Ненасыть о своей болезни.

Он извозничал. Раз, в ночные часы, случилось ему остановиться с своим обозом на деревенском постоялом дворе, куда, почти вместе с ним, въехал на двух лошадях купец из дальней стороны. По-видимому, этот человек очень любил своих коней, потому что сам ел, как монах первых христианских времен, а своему животу - так он называл коней - задавал то и дело овса и радовался, что они на этой стойке много кушают. Об одном только горевал купец, почему судьба не наделила его таким богатством, чтобы он мог кормить их ярою пшеницею, поить медовой сытой, холить на шелковых лугах, любоваться ими, не обременяя их ездою. По-видимому, он был прост или христианин хороший, потому что верил честности ближнего, как своей душе. Эти замечания, приправленные обольщением лукавого, соблазнили извозчика на худое дело. Лишь только купец с отеческой заботливостью успевал задать любимцам своим доброе угощение и уходил в избу, сытый и довольный за них, извозчик провожал его глазом в дверь, а сам выгребал от них овес своим лошадям. Купленный им на постоялом дворе корм оставался у него в запасе, лошадки его ели до отвалу, между тем кони купца, дорогие, ненаглядные, питомцы его, его радость и услада в жизни, едва хватили несколько зерен. Постояльцы съехали со двора, перекрестясь и послав друг другу обычное христианское приветствие, довольные друг другом.

Как приехали они, каждый с своей стороны, так и разъехались в разные стороны. С того времени о купце не было и слуху. Сначала извозчик в душе своей досыта насмеялся над ним; далее и далее, в ней начало темнеть и наконец сделалось черно, как в волчьей пасти. Тут было уж не до смеха.

Особенно с одного дня пришло ему тошнехонько. В этот день находился он, по обыкновению, в дороге. Было время вечернее. Духота и жар налегли на землю: так иногда во сне давит нечистый, и не имеешь сил от него освободиться.

Небо, казалось, обито было раскаленным железом; вдали огни то бегали змейкою, то рассыпались кубарем. Песок по колена; горбатые, уродливые сосны на страже дороги. Думаешь, отъехал от них; посмотришь, тут как тут, и кивают косматой головой, и лезут на тебя крючковатыми руками. Страшно! извозчик один. Хоть бы повеяло откуда жильем! Усталость, жажда мучат его. В груди у него горит, губы пересохли. Но вот молния осветила стальную поверхность болотного озера, похожего на помойную яму. Извозчик к нему. Густая ржавчина подернула его кроваво-зеленой пеленой, которую режут в разных направлениях отвратительные насекомые, быстро скользя по ней, будто на коньках, или прорывают пузыри, вздуваемые подводными жителями. Страшно заглянуть в эту лужу, не только что испить из ней. Что ж делать? жажда пересиливает отвращение. Извозчик черпнул шляпою воды; дунув по ней, погнал нечистую пелену на край, перекрестился и, зажмурив глаза, выпил. В этот миг, неведомо почему - отчета дать не может, - вспомнил он о купце и конях его. Стало ему тяжко на сердце; через три дня он почуял, будто камень у него лежит в груди, под ложкой, и камень этот, словно живой; ворочается и сосет ему сердце.

- А! понимаю, - радостно сказал Антон, как бы невидимо кто разгадал ему чудную задачу, над которою он ломал себе голову, - однако ж продолжай.

Извозчик продолжал, переводя по временам дух, будто отдыхал после подъема тяжелой ноши. Прижавшись к лекарю, слушал его Андрюша и переводил рассказ по-итальянски. Антон с жадностью подбирал каждое слово.

- С того часа, - говорил Ненасыть, - нигде не нахожу себе места, а пуще всего не могу наесться досыта, хоть бы съел ковригу хлеба с человечью голову и целого барана. Ходил к ведям - веди тотчас узнали, что я выгреб овес у чужих лошадей; пособить мне ничем не могли. Где я ни был, везде говорили то же; сколько денег ни потратил на снадобья, сколько овса ни прокормил чужим лошадям, какой службы ни служил я в монастырях, все не в помощь мне. Везде называют меня Ненасытем; слово это сделалось бранным; мальчики дразнят меня этим недобрым словом и бросают в меня каменьями. Видишь эту пятерню (он показал свою исполинскую руку); мог бы сплюснуть любого; да что ж в том?

(Ненасыть покачал головой) и не отмахиваюсь от них. В груди у меня камень, тяжелей тех, что в меня кидают; там, видно, засел... Слышишь, как ворчит: слышишь? и там называют меня Ненасытем... Ох, тяжело, так тяжело, хоть бы с белым светом расстаться!.. Помоги, добрый человек, выгони его из меня. Пойду к тебе в кабалу по скончание живота моего, хоть и говорят, что ты поганый латынщик, что ты немецкий басурман хуже всех татарских.

И Ненасыть, кончив свой рассказ, плакал, горько плакал.

Сделав ему надлежащее врачебное свидетельство, Антон сказал:

- Да в тебе гнездится живая тварь. С божиею помощию я выгоню из тебя поганое животное, и ты будешь здоров. Молись пречистой, и когда фряз Аристотель будет строить ей храм, в очищение души своей от греха, который тебя тяготит, потрудись над основанием алтаря.

Ненасыть обещал и с живою верою отдал всего себя воле врача. Лечение было успешно. На другой день вышла из него жаба, которую он, вероятно, проглотил в зародыше со стоячею водой. Исцеленный, он везде разносил похвалу лекарю Антону и в ежедневных молитвах своих упоминал с благодарностью имя немца, прося бога обратить его в православие. Люди русские толковали это врачевание по-своему.

ГЛАВА ПЯТАЯ

ОЧАРОВАНИЕ

Летал соловьюшка По зеленому по кустарничку, По чистому по березничку;

Залетал соловьюшка Во зеленый сад незнаючи;

Садился соловьюшка На веточку не ведаючи.

Уж та ль веточка приманчивая, Уж та ль зеленая прилюбчивая, Соловью показалася, Громкому понравилася.

Не хочет с ней и расстаться.

(Прим. стр. 136)

Что делалось в это время на другой половине каменных палат? Пора и туда заглянуть.

Пребывание басурмана в палатах Образца одело их каким-то мраком;

казалось, на них начерчен был знак отвержения. Зато все в доме кляло и ненавидело поганого немчина; каждый день ходили новые слухи о связи его с нечистым или о его худых делах. То видали, как бес влетал к нему через трубу падучею звездою, или таскались к нему по ночам молодые ведьмы. То наказывали отцам и матерям прятать от него детей, особенно пригожих; он-де похищает их, чтобы пить их кровь, от которой молодеет и хорошеет. То поверяли друг другу за тайну, что он заговорил Мамону железо на случай судебного поединка, что он вызвал нечистый дух из Ненасытя в виде жабы, которую держит у себя в склянице для первого, кто ему не понравится; что, проходя мимо церкви, боится даже наступить на тень ее. Видали нередко, как дьяк Курицын, Величайший из еретиков, посещал его, когда люди ложатся спать, и проводил с ним целые ночи в делах бесовских и как в полночь нечистый вылетал от него из трубы дымным клубом. Умирали холоп или рабыня в доме - виноват был басурман;

хворала домашняя скотина - хозяин-домовой не полюбил басурмана. Вынуждены были достать живого огня (растиранием двух кусков дерева, заметьте, вечером, когда в доме не засвечали еще ни одного огня и залит был тот, который оставался в печах); развели костер и заставили каждую скотину, перепрыгивая через него, очищаться от наваждения вражьего. Все жильцы каменных палат

(разумеется, на боярской половине) приходили черпать из этого священного костра и зажигали в нем свои светочи. Новый живой огонь разбежался по дому и осветил его снова здорово. Хорошо еще, что сердце хозяина улеглось от очистительной потехи. С этого времени четвероногие пользовались вожделенным здравием. С этого времени и в палатах стали мести на ночь, чтобы ангелам-хранителям в ночную тишь любо и привольно было обхаживать спящих, чтобы они не запнулись обо что и за то не разгневались.

Образец не знал, как освободиться от такого постояльца и не видел конца своему басурманскому пленению. Просить Ивана Васильевича о разрешении уз своих, не смел: Антон-лекарь каждый день более и более входил в милость великого князя. В горе своем боярин нередко сравнивал себя с многострадальным Иовом, которого все язвы, казалось, готов он был принять вместо этого плена.

Недокрещенцу, слуге Антона, очень понравилось у него. "Свой своему поневоле брат", - говорили на половине боярской, и паробку не позволяли ни под каким предлогом являться на эту половину. Самого Андрюшу, полюбившего басурмана, принимал Образец не так ласково, как бывало, и требовал, чтобы он, приходя к нему, делал умовение. Одна Анастасия любила по-прежнему своего крестника и еще более прежнего находила удовольствие с ним беседовать. О ком же - отгадаете ль? - О басурмане.

О басурмане?.. Может ли статься!

Вот видите, добрые люди, Анастасия была очарована.

Волшебник околдовал ее с первого раза, как она увидела его: в этом Анастасия твердо убеждена была. Иначе как же объяснить, что чувствовала к немчину, который знается с нечистыми? Кому уж, как не ей, твердили столько худого на счет басурмана! И что ж? сколько мамка ни берегла ее от худого глаза, умывая водой, на которую пускала четверговую соль и уголья; как ни охраняли рои сенных девушек; что ни говорили ей в остережение отец, домашние и собственный разум, покоренный общим предрассудкам, - но поганый немчин, латынщик, чернокнижник, лишь с крыльца своего, и Анастасия находила средства отдалить от себя мамку, девичью стражу, предрассудки, страх, стыдливость - и тут как тут у волокового окна своей светлицы.

Заметьте, волоковое окно есть особенная характеристическая принадлежность русского народа. Еще и в наше время принудьте мещанина, крестьянина сделать у себя на зиму двойные рамы: он хоть и сделает их, но все-таки оставит одно окно свободным, которое может отдвигать и задвигать, когда ему вздумается. Без этого окна он у себя дома, как в тюрьме: ему грустно, ему душно; он скорей согласится выбить стекло. Что ему до мороза, железному сыну севера? Окутанный снегами, он и в жестокий мороз отворяет свое дорогое окошечко и через него любуется светом божиим, ночным небом, усыпанным очами ангелов, глазеет на мимоходящих и едущих, слушает сплетни соседей, прислушивается с каким-то умилительным соучастием к скрипучему оттиску шагов запоздалого путника по зимней дороге, к далекому, замирающему в снежной пустыне звону колокольчика - звукам, имеющим грустную прелесть для сердца русского.

В заточении Анастасии волоковое окно, заменявшее фряжское, было также ее усладою. Оно сделалось роковым с той поры, как она увидела через него молодого, пригожего иноземца. Невольно влеклась она к этому окну, невольно, несмотря на строгие запрещения, глядела через его скромное, одинокое стеклышко или осмеливалась даже отодвинуть его, так, однако ж, чтобы ее не было видно. Стеклышко было всегда чисто; а когда сердитый мороз пушил его своим дыханием, чего не делала она, чтобы согнать с него снежную оболочку!

Вот он, этот чародей, вот пригожий иноземец! Как огонь его голубых глаз пожирает пространство! как белизна лица его спорит со снегом, когда разливается по нем огненная заря! Какой стройный, могучий стан, молодецкая походка! Как пристала к нему богатая его одежда! Сильно бьется сердце Анастасии, будто хочет вырваться из груди и полететь к нему, то расцветет, то заноет. Она любуется им, провожает его до ворот, как верная рабыня, проводом своих очей, глотает горячие следы его. Вот брякнуло кольцо - он исчез... Сердце замерло, как будто потонул он в вечности. Грустно, так грустно, хоть бы белого света не видать. Но придет опять очарователь!.. И Анастасия ждет его минуты, часы, иногда целый день. Бедная лишилась и пищи, и если вкушает ее, так для того только, чтобы скрыть от домашних свою душевную болезнь. Да, она больна, она очарована.

Часто спрашивает себя о причине своей тоски, требует у сердца отчета, почему оно любит иноземца, басурмана, которого гнушаются все добрые люди и клянет отец, чью веру прокляли святые отцы на соборе. Очарование! - говорит ей рассудок: другой причины нет и не может быть. Нередко прибегает она к божией матери, с горячими слезами молит ее спасти от сетей лукавого. Минуты две, три спокойна, и опять образ пригожего иноземца, словно живой перед нею, сидит с нею рядом, держит ее руку в своей. Сомкнула ли глаза? то же самое неземное существо, которого видела в сонных грезах детства, то самое, только с очами, с улыбкою немчина, лежит у ног ее, сложив белые крылья. Проснется, и тоска в сердце, будто жало, сидит в нем. Часто слышит она очаровательные звуки (Антон играл на лютне). Это самые те небесные голоса, те гусли-самогуды, которые в сонных видениях ее детства так сладко пели над сердцем ее.

Иногда Андрюша приходит от лекаря к своей крестной матери. Беседы с крестником все о нем одном, об очарователе. Андрюша с жаром рассказывает, как друг его добр, ласков, чувствителен, старается всеми доводами сердечной ласки доказать ей несправедливость худых слухов о нем, клянется ей всем, что для малютки священнее в мире, что Антон не колдун, не басурман-татарин, а христианин, как русские, только нерусской веры. Анастасия хотела бы верить и не смеет, не сможет. Он не чародей? Почему же она его любит, когда он не сказал ей словечка, не взглянул даже на нее хоть раз?.. Что он христианин и нерусской веры, не носит тельника (креста на груди), бедная никак не может согласить, никак не в состоянии понять этого. Только когда Андрюша собирается от нее опять к лекарю, Анастасия дарит на прощание своего крестника сладким поцелуем и невольно атласною ручкою осеняет его крестом.

Не хотела ли передать то и другое иноземцу?..

И все о пригожем иноземце, и везде, во всякое время, только он.

Решено, она больна, она очарована.

А молодой врач, весь преданный науке, забыл, есть ли на свете какая Анастасия.

Так прошло несколько недель.

Пришел день благовещения. По городу разостлался звон колоколов. Почти все живущее на половине боярской хлынуло в храмы божий. Остались Анастасия с верною мамкою, несколько сенных девушек и других дворчан. И мамка, и девушки, и прочие служители, все по своим углам, затеплив перед иконами свечи, молились. Помолилась Анастасия и села потом у рокового окна. Какая-то святая тишина налегла на весь дом: ни дверь не стукнет, ни кольцо в ворота не брякнет, и слово неосторожное не канет в эту глубокую тишь. Нарушить ее -

святотатство. На половине у Антона то же спокойствие и безмолвие. Он грустно сидел у своего окна. Не вспомнил ли моление с единоверцами в храмах своего второго отечества, Италии, дружеское пожатие руки ученым мужем, приветливую улыбку и огненный взор девы, ласки и благословения матери? Не почувствовал ли грубое отчуждение свое от семейной жизни в Москве и свое одиночество?

Тихо в доме, как в пустыне. Наконец он слышит над собой шаги... шаги девушки и, как сказывали ему, прекрасной, милой, доброй. Сколько привлекательного роится около нее! Она одна, он также. Словно они одни в доме, одни в свете. Не понимают ли друг друга? не сообщаются ли их души чрез эту легкую перегородку, их разделяющую? Почему знать!.. Говорил же он когда-то Андрюше, что между ними и Анастасией существует магический, тройственный союз. Зачем разрушил он этот союз равнодушием к нему?.. Мечты о нем могли бы расцветить мрачные часы его жизни. Почему нет с ним Андрюши, чтобы поговорить о прекрасной Анастасии, перенять от него поцелуи ее и благословения и вновь скрепить этот тройственный союз?

Запели снова колокола; моление в некоторых церквах кончилось.

Андрюша на помине легок. Нынче его предупреждают разнородное щебетание и чиликание птиц. Весь запыхавшись, разрумяненный, влетает он в комнату. В руках держит он торжественно трофей нынешнего дня - огромную клетку со множеством пернатых. Все чижики, жаворонки, зяблики, все вестники благодатной весны. Это подарок Андрюше от детей великокняжеских. Бедные пленники так и бьются в своем тесном заточении.

- Что хочешь с ними делать? - говорит Антон.

- Окно, отвори окно! - кричит в восхищении малютка. - Разве не знаешь?

ныне благовещение.

Антон с удовольствием покоряется воле своего маленького друга. Окно отворено, и через него хлынул в комнату свежий весенний воздух; солнце бросило в нее горсти ослепительного золота, как бы радуясь своему первому годовому празднику. Сотни птичек реяли в воздухе туда и сюда, щебетали, пели на деревьях, наигрывавших уже почку (Г.Булгарину кажется это выражение нерусским. Пускай спросит он первого ростовского огородника, первого русского мужичка, и опять устыдится своего незнания. Впрочем, где ж было ему ознакомиться с народным русским выражением! (Прим. автора)), на кровлях, на заборах. Никогда еще Антон не видал в городах такого многочисленного собрания птиц.

- Слышишь, как они празднуют свободу свою, как они благовестят? -

сказал Андрюша. - Нынче выпускают на волю крылатых узников; нынче выкупают из тюрьмы и людей, которые содержатся там за долги.

- Какое прекрасное обыкновение, - сказал лекарь, - оно мирит меня с русскими. Правду говорит твой отец: под грубою оболочкою их нравов скрывается много прекрасных качеств.

Между тем Андрюша отворил дверцы клетки.

- Ступайте и вы благовестить, - примолвил он, и пленники его, один перед другим, тесня друг друга, спешили высыпать из своего заточения. Многие тотчас скрылись из виду; иные, как будто удивляясь неожиданной свободе своей, сели неподалеку, охорашивая крылышки и осматриваясь. Только на дне клетки, за особенною перегородкою, осталась одна птичка. Долго смотрел на нее Андрюша с сожалением и нерешительностью.

- Эта пела у меня так хорошо целую зиму, - грустно сказал он.

Антон ничего не отвечал, но посмотрел ему в глаза, как бы упрашивая за бедного пленника. Малютка, с быстротою молнии, понял его.

- Правда, - примолвил он, - певец веселил меня так долго, тем скорее и выпустить его надо. Но этому пускай даст свободу моя крестная мать: он так пригож.

И мальчик исчез с своим дорогим певцом.

Чрез несколько минут Антон услышал, что вверху, в светлице над ним, отворяют окно. Он высунул голову далеко из своего окна, взглянул наверх...

Сперва мелькнула белая ручка, из которой выпорхнула пташка, а потом обрисовалось лицо женщины (он в жизнь свою ничего прекраснее не видывал), и потом пал на все его существо тяжкий, волшебный взор карих очей. И мигом исчезло прекрасное видение. Будто обезумленный, он остолбенел, в глазах его помутилось. Опомнясь, Антон старался привести свои мысли в порядок. Что видел он? Земное ли существо или жителя неба?.. Он помнит чудный очерк лица, и вспышку румянца по нем, и томный, огненный взгляд, и темно-русую, длинную косу, неосторожно выпавшую из окна, и белую ручку. Все это врезалось в его сердце. Мы сказали уж, что он не любил ни одной женщины; тем сильнее было новое чувство, вдруг охватившее его. Оно было вместе и чувство одиночества, жизни на чужбине, жажда души пламенной, любящей, но сокрытой доселе под холодною корою наружности и обстоятельств, жажда сообщиться с душою, его понимающею, перенести свои ученые надежды, едва ли не обманутые, свое влечение к прекрасному на живое существо. Родник сотни лет скрывался под тяжелым утесом; ударил в этот утес молот грозы, и родник забил живым серебром. Попытайте остановить его. Вот вам любовь, какою любят в первый и в последний раз характеры сильные, необыкновенные. Может быть, любовь романов, скажете вы, прибавьте - и XV века, резко отмеченного печатью чрезвычайного и еще не сбросившего с себя железной брони, закаленной в огонь рыцарства.

С этого времени Анастасия для Эренштейна не существо воображаемое, имя это не соединение пустых звуков, не простое слово. В нем соединена и красота земная и красота небесная, доброта, ум, чистота, сила души. Им славословит он природу, человечество, бога; оно союз его с Русью, ковчег его жизни и смерти. С этого времени уединение его населяется: в нем живет Анастасия.

Любовь его безотчена: она вся в своем источнике, в сердце; рассудок в ней не участвует. Любовь его чиста, как первый день первого человека, как снежное темя горы, куда положила след только стопа бога. Ни один темный помысел не помутит этого чувствования. Ничего не желает он, кроме того, чтобы видеть Анастасию, только смотреть на нее, как ангелы смотрят целые веки, погруженные в море блаженства. Но боязнь ее оскорбить, навлечь на нее подозрение, укрощает в нем и это желание. Он не смеет в другой раз открыть окно под светлицей. Могут увидеть отец, брат, свои, посторонние люди; могут подумать что-нибудь худое насчет девушки. Но часто прислушивается он: не стукнут ли вверху окном? Нет, все тихо.

Выходя из дому и приходя домой, не видит он более Анастасии; только иногда, возвращаясь к себе, находит на крыльце брошенную сверху ветку, перо попугая, которое было подарено Софьей Фоминишной маленькому любимцу великого князя и перешло от Андрея к дочери боярина. Раз нашел он даже ленту из косы.

Он понимает, откуда дары, он понимает эту немую беседу и, счастливый, дорожит ею выше всех милостей Ивана Васильевича.

ГЛАВА ШЕСТАЯ

БЕГЛЕЦ

А Иван Васильевич особенно жаловал своего дворского лекаря. То пришлет сказать ему свое милостивое слово, то с приказом видеть его царские очи, то с блюдом со стола своего или с поставом немецкого сукна на платье. Нередко беседует он с ним. Антон начинает довольно хорошо изъясняться по-русски;

однако ж служат им переводчиками большею частью или Андрюша, или Аристотель, способствующий и радующийся от души возвышению братнина воспитанника. Беседы их чаще всего о делах Италии, так знакомой Эренштейну. Особенно любит великий князь слушать рассказы о том, как латинское царство, прежде столь сильное, ныне чахнет, разделенное на мелкие республики, и старается из этих рассказов, льстящих силе его характера, выводить для себя полезные уроки.

Антон передает ему, в каком порядке, с недавнего времени, учреждена во Франции почта и, по ее примеру, в немецких землях. Иван Васильевич заводит у себя почты, ямы. Антон объясняет ему и другие нововведения в Европе, и великий князь собирается и ими воспользоваться при первом случае.

Таким-то посредничеством современное сильное развитие человечества на Западе находит в чуткой душе Иоанна отзыв, хотя и грубый, безотчетный, бессознательный, через дочь Палеолога, послов немецких и русских, художников, лекарей, путешественников. На Западе кабинетная деятельность властителей, переговоры их через доверенных людей, гимнастика ловкого, хитрого ума, получившие название политики, дипломации, начинают заменять силу войск: этими орудиями мастерски пользуется и Иван Васильевич. Там народы и государи их сосредоточивают свои силы: то же делает и великий князь русский, соединяя воедино уделы. Там идея царя облекается в важные, великолепные формы и обряды, действующие на чувства масс: двор, места, целование руки, блестящий прием послов чужеземных, столы, снаряжение дворцов, герб, титул, дают этой идее олицетворение и у нас. На Западе учреждается регулярное войско: Иоанн также устраивает полки. Я сказал уже об основании почты. Мы увидим также, что дух умственной пытливости, давший XV

веку Виклефа, Гусса и наконец Лютера, сообщился и нашей Руси под видом жидовской ереси. Одним словом: тогдашняя жизнь Европы, хотя и под формами грубыми, доходила и до нас. Не мое дело объяснять здесь, почему эта жизнь после Иоанна III не получила у нас такого отчетистого, последовательного развития.

Мы сказали, что Иван Васильевич сосредоточивал силы свои и Руси. Тверь отделяла его от северных областей: он решил правдою и неправдою уничтожить эту преграду и соединить сердце Руси с ее севером. Приготовив заранее ревностных себе доброжелателей в Твери и, как мы видели в первой части романа, причину к объявлению войны ее князю, Иван Васильевич кликнул рать, чтобы докончить одним ударом то, что подрывал так долго хитростью.

И вскипела земля русская.

Всела московская рать на коня, другой велено идти из Новгорода. Русские при Иване Васильевиче вкусили уже ратной чести не однажды; было и ныне много охотников искать ее. Огнестрельными орудиями управлял Аристотель, отторгнутый от великого труда своего; художник снова преобразился в розмысла.

Чтобы поручить это войско достойному вождю, ожидали в Москву знаменитого воеводу, служебного князя Даниила Дмитриевича Холмского.

Болезнь, мнимая или настоящая, задержала его в дальнем поместье. Мнимая, сказал я: и то не мудрено, потому что он родом тверчанин, потомок тверских князей, должен был неохотно повиноваться приказу своего владыки, идти против родины своей.

И дворскому лекарю приказано всесть на коня. Он должен был сопутствовать великому князю, который собирался сам идти с войском. Иван Васильевич, под щитом военачальника своего, безопасно хотел заслужить имя покорителя Твери. С удовольствием получил Эренштейн этот приказ, дававший ему способы рассеять хоть несколько свои чувства к Анастасии и обещавший ему возможность показать свои услуги человечеству. В этих надеждах проявлялся и врожденный дух рыцарства, который смирить не могло ни воспитание, ни скромное, мирное звание лекаря. Природа невольно тянула его к тому назначению, с которого совратило мщение Фиоравенти. Надежды его питал и Аристотель, желавший воспитаннику своего брата новых почестей, нового возвышения.

После дня, проведенного на площадях, где собирались полки, Антон лег спать; но заснуть не мог, волнуемый ли мыслью об Анастасии, мелькнувшей перед ним, как прекрасное, волшебное видение, или мыслью о походе, который представлялся пламенному воображению его, его благородному сердцу, в очаровательной картине. Вдруг, посреди этих мечтаний, не дававших ему уснуть, слышит он на улице странные крики. Кричат: "Лови! лови! здесь, сюда!

к палатам Образца! головой за него отвечаем!"

Антон отворяет окно на улицу. Ночь так темна, что город, кажется, скрыт под сводом земным; предметы слились в одну черную массу. Едва может он различить движение нескольких фигур, то перескакивающих через решетки (или рогатки), то исчезающих во мраке. Он следит их более слухом, нежели глазами.

Вот, ближе к дому, что-то шевелится... что-то скребет по стене и -

перед ним высокая, необыкновенно высокая фигура, загородившая собой почти все окно. Надобна нечеловеческая сила и ловкость, чтобы взобраться по стене на такую высоту. Эта мысль, внезапность чрезвычайного явления заставили Антона в первую минуту испуга отодвинуться назад.

- Спаси, ради господа спаси! - говорит вполголоса неизвестный и, не дожидаясь ответа, вскакивает в окно так быстро и сильно, что едва не сваливает лекаря с ног, потом осторожно запирает окно.

Антон не знает, что подумать об этом явлении, да и не имеет времени.

Высокая фигура стоит перед ним будто на ходулях, ощупывает его, берет его за руку, жмет ее и, запыхавшись, говорит вполголоса:

- Спаси... меня ловят недельщики... (Прим. стр. 145) меня хотят заковать в железа. Друже мой, ты ли это или Иван Хабар?

- Нет, но все равно... Чего хочешь? - отвечает лекарь, догадываясь, что несчастный, убегая от преследований, ищет скрыться у своего друга, Образца.

"Друг воеводы, - думает он, - не может быть злодей".

- Нет?.. Боже мой, кто же ты?.. А! понимаю... лекарь-немец... я пропал.

И говоривший отшатнулся, как бы хотел броситься в окно.

Антон удерживает его и с необыкновенною твердостью и одушевлением отвечает ему по-русски, как умеет:

- Да, я лекарь, но христианин такой же, как и русские. Не бойся. Поверь божьей матери.

- Добро, верю матушке. По голосу твоему слышу, ты не злодей. Вот видишь, я - воевода, князь Холмский. Может быть, слыхал обо мне.

- Аристотель много рассказывал мне о славном победителе Новгорода.

- Этого-то победителя, по приказу великого князя, ловят теперь... хотят в железа, в тюрьму...

- Как так? Тебя ждали ныне из поместья твоего, чтобы поручить тебе рать московскую, которая идет на Тверь.

- Я приехал... был у Ивана Васильевича... Тверь моя родина... я отказался идти... Но слышишь? стучат в ворота, будто бьют в набат. Избавь от желез, от черного позора...

- О! когда так, спасу, хоть бы пришлось заплатить жизнью своею. Разве по мертвому телу моему дойдут до тебя.

Действительно, в ворота стучались так, что стены в доме дрожали.

Кричали:

- Отворяй ворота... именем господина великого князя, отворяй... не то выбьем вон!

Стук, крик, шум увеличивались.

Все в доме спало крепким сном; все переполошилось и встало на ноги -

боярин, боярышня и дворчане: псари, сокольники, птичники, бражничие, повара, конюшие, истопники, огородники, сенные девушки и проч. и проч., что составляло тогда дворню боярина. Мужчины кидались в ужасе, кто куда попал, будто на пожаре, спрашивали друг друга о причине тревоги, зажигали светочи, толкали друг друга. Слышалось имя великого князя, и думали, не сам ли он по каким-нибудь наговорам приехал забирать их господина. Боярин испугался, ожидая чего-то чрезвычайного, и прибегнул с молитвой к небесной заступнице.

Анастасия была ни жива ни мертва. Брата ее не было дома; он где-то проводил разгульную ночь.

Между тем Антон не дремал.

У него был огромный шкаф с аптекой. Разом ящики и склянки вон, пленника туда.

- Что? дышать свободно?

- Свободно.

Пленник присел на корточки, но и так не умещался. Что делать?.. На колена.

- Вот так, хорошо.

- С богом.

Дверцы на замок, ящики и склянки под кровать.

В этом-то бедном шкапе, служившем басурману для хранения его зелий, в таком-то унизительном положении поместился правнук князя Всеволода Андреевича Тверского (Прим. стр. 146), вождь знаменитый, герой шелонский, победитель Новгорода и Казани, лучший самоцвет в венце Иоанна, слава и честь Руси. Тот, который заставлял бежать от себя тысячи воинов, неприятелей его отечества, который, стоя с полками перед страшным Ахматом, в роковую для Руси минуту, не послушался повеления грозного владыки отступить (Прим. стр.

146), теперь так испугался гнева Ивана Васильевича, что спрятался у немчина в шкапе.

Именем великого князя отворяют ворота. Боярин Мамон тут, при этой экспедиции. Он везде, где только есть выполнение жестокой воли, где злобной душе его есть упражнение, достойное ее; везде он, особенно где может найти случай мстить врагу своему. Предводя недельщиками, боярскими детьми, он объявляет дворчанам Образца, что, по приказу Ивана Васильевича, велено им поймать служебного князя Даниила Дмитриевича Холмского, что они гнались за ним из дома его до палат боярина и что ему негде укрыться, как в этих палатах. В руках одного недельщика и железа, в которые должно сковать беглеца. Мамон требует именем великого князя, чтобы дозволили ему сделать осмотр во всем доме.

Смеет ли Образец противиться этому грозному, священному имени, Образец, который держит это имя по старине, по наказу родительскому, который блюдет его в сердце, как завет бога?

Недельщики, боярские дети, толпою, под начальством неистового Мамона, вторгаются в палаты словно неприятели, вырывают светочи из рук холопов, шумят, голосят, гремят железами, всюду проникают в клети и подклети, в божницу и повалушу, на дворы, в сады, в жилые и нежилые строения, везде шарят, тычут мечами, все переворачивают вверх дном. И до светлицы Анастасии доходит отчаянная ватага. Но здесь она встречает преграду - девическую стыдливость, охраняемую любовью отца и брата; здесь, у дверей светлицы, ожидают Мамона сам старик Образец и сын его, успевший прибежать домой по первому известию верного служителя. Оба вооружены. Их окружают несколько молодцов с топорами, с дубинами, готовых по первому взгляду господина послать в другой мир без покаяния того, кого укажет им этот взгляд. В виду этой живой твердыни запнулись шаги Мамона; он остановился перед ней с своею дружиной.

- Видит господь, - сказал с твердостью Образец, - в терему моей дочери нет и не может быть князя Холмского. Но сделаешь шаг вперед, Мамон, и

(старик затрясся) не введи в грех кровавый.

- Что? свиделись опять, пятенщик мой! - сказал Мамон с адскою усмешкой.

Седые густые брови воеводы нахмурились; лучи раскаленных глаз его устремились на врага и, казалось, проницали его насквозь; исполинскою, жилистою рукой сжал он судорожно меч, грудь его поднялась, как разъяренный вал, и, издав какой-то глухой звук, опустилась. Боярина смирила мысль, что будет пролита кровь при дверях дочерниной комнаты. Он видел движение руки своего сына и, стиснув ее, предупредил роковой удар.

Эту грозную мимику понял Мамон; он спешил отступить.

- Мы еще не были в клетях лекаря, - сказал он, собираясь вниз.

- Туда, и к черту или к своей матери колдунье, а если замешкаешься, берегись оставить здесь поганые кости свои! - закричал Хабар-Симской вслед ему.

Мамон остановился и, покачав презрительно головой, послал ему в сердце адскую усмешку.

- Батюшка, позволь! - вскричал Хабар вне себя.

Образец опять остановил его и сказал с твердостью:

- Постой, сын; везде, где хочешь, лишь бы не здесь, у светлицы твоей сестры.

- Слышишь?.. - был вопрос Симского, полный жажды мести.

- Слышим-ста! - был глухой ответ Мамона.

Стук, беготня в доме, крик, шаги вверху, у светлицы Анастасьиной, все это отдается в ушах и сердце Эренштейна, трепещущем от неизвестности, что делается в семье боярина. Дорого заплатил бы он, чтобы там быть. Но вверху все замолкло, шум оборачивается в его сторону, приближается к нему. Стучатся в сенях. Он высекает огня.

Какая досада, какая мука! следы огромных ступней, ходивших по грязи, означились на полу и провели дорожку прямо к шкапу.

Что делать?.. Платье, утиральники, что ни попадается в руки, - на пол, и предательские следы уничтожены. Слава богу!

Он только что к двери, слышит: что-то рухнулось в шкапе так, что дверки затрещали; потом смертное хрипение, потом глубокий вздох и - гробовая тишина.

У Антона сердце оторвалось, волосы встали дыбом.

Что, если Холмский, пораженный гневом великого князя, мыслью о заточении и казни, истерзанный страхом, измученный скоростью побега, усилиями взлезть на стену, всем, что его так ужасно и так внезапно разом обхватило, если он испустил дух?.. Может быть, задохся в шкапе... может быть, удар! Ужасно!

Князя Холмского найдут мертвым у лекаря... Что скажет молва?.. И так слывет он чернокнижником; назовут его убийцей. Потребуют его головы.

Властитель, разгневанный укрывательством беглеца, выдаст ее народу. Антон знает, что такое озлобленный народ; лютость зверя ничего перед его жестокостью. Он имеет довольно духу идти в битву со смертью на одре болезни, даже на плахе, которой он не заслужил; он готов идти в битву, когда потребует долг; но смерть в когтях разъяренного народа - ужасна. И что еще ужаснее, он будет невольной причиною смерти ближнего...

Посмотреть в шкап, испытать врачебные средства нет возможности.

Стучатся еще сильнее. Замешкаешься отворить, навлечешь на себя подозрение и усилишь розыски. Кто знает? могут выколотить дверь, и тогда застанут его очи на очи с беглецом.

А Холмский, может статься, жив!

Ни разум, ни сила духа и мышц, ничто человеческое не спасет. Разве бог, один бог! Все упование на него.

Ад в груди; между тем Антон старается составить свое лицо прилично обстоятельствам. Стилет под мышку, лампаду в руки, и дверь в сени отворена.

Перед ним Мамон и его дружина.

- Что вам от меня в ночное время? - грозно спрашивает Антон.

- Не взыщи, господине лекарь, - отвечает Мамон, почтительно кланяясь, -

по приказу великого князя ищем важного беглеца. Он бежал сюда к палатам боярина, здесь и скрылся. Одному из наших вздумалось только теперь сказать, будто слышал, как Холмский лез по стене, будто твое окно отворилось...

- Неправда! - перебил Эренштейн. - Ложь!.. Ему померещилось... я не укрыватель беглецов... За что такое оскорбление?.. Кто это сказал?.. Я буду жаловаться великому князю.

- Не я, не я! - воскликнуло несколько голосов. Между ними был голос и доказчика. Думали, не подшутил ли над ним нечистый; знали, в какой милости властитель содержит лекаря, и опасались гнева Ивана Васильевича за то, что потревожили напрасно его любимца; опасались мщения самого басурмана-колдуна, который потому уж чародей, что выучился так скоро изъясняться по-русски - и не было более свидетельства, что беглеца видели у окна его. Мамон, по своим причинам, не настаивал.

- Однако ж, - сказал Антон, - чтобы не оставить вас в подозрении, я прошу, я требую осмотра.

И Мамон, за ним два недельщика, боязливо озираясь и творя шепотом молитву, вошли в спальню лекаря.

Все осмотрено, и на постели и под постелей, во всех углах. Мамон подходит к запертому шкафу и прислушивается у него жадным слухом.

Эренштейн собрал все присутствие ума и духа, чтобы не обнаружить своего смущения, в прибавку еще усмехнулся, между тем как в сердце и в уши било молотами.

Ну, если боярин потребует, чтобы отворили дверцы?.. Если Холмский только в обмороке и, очнувшись именно в эту минуту, когда Мамон прислушивается, застонет, хоть вздохнет?..

Не в состоянии дать себе отчета в своих движениях, Антон запускает руку поближе к стилету.

Все замолкло; никто не шевельнется.

- Никого, - сказал наконец Мамон.

- Никого, - повторили недельщики дрожащим голосом.

- Куда же он девался?

- Поищем его около дома.

И ватага стремглав высыпала из комнаты лекаря с запасом разных страшных замечаний. Иной видел кости человеческие, измолотые в иготи, другой кровь в скляницах, третий голову младенца (бог ведает, что в этом виде представил ему страх), четвертый слышал, как на голоса их отвечал нечистый из какого-то ящичка, висевшего на стене (вероятно, из лютни). Бедные, как еще остались живы и целы!

Слава богу, сыщики скрылись! Антон прислушивается: брякнули кольцом...

ворота на запор... посыпались проклятия на Образца, на Холмского. Еще минуты две-три, и все замолкло глухою тишиной.

Двери на запор, простыню на окно, и... дрожащая рука, блуждая по замку, едва могла отворить шкап.

Глазам Антона представился старик необыкновенного роста, втрое согнувшийся. Он стоял на коленах, опустив низко голову, которою упирался в боковую доску шкапа. Лица его не было видно, но лекарь догадался, что это голова старика, потому что чернь ее волос густо пробрана была нитями серебра. В нем не обнаруживалось малейшего движения. С трудом освободил Антон этого человека или этот труп от его насильственного положения и еще с большим трудом снес его на свою постель.

К пульсу... Милость божия, пульс едва-едва бьется, как слабый отзыв жизни из далекого мира. Этот признак возвращает лекарю разум, искусство, силы, все, что было оставило его. Сделаны тотчас врачебные пособия, и Холмский открывает глаза. Долго не в состоянии он образумиться, где он, что с ним; наконец, с помощью возрастающих сил своих и объяснений лекаря, может дать отчет в своем положении. Тронутый великодушною помощию Антона до того, что забывает его басурманство, он благодарит его со слезами на глазах.

- Господь заплатит тебе сторицею, - говорит он. - Ах! если бы ты окрестился по-нашему, - прибавляет воевода, - отдал бы за тебя любую дочь свою.

Только теперь может Антон рассмотреть его наружность, мощно изваянную, черты его лица, резкие, грубые, но и вместе выражающие величие и благородство души. Едва не на смертном одре, под секирою грозного владыки, которая того и гляди готова упасть на его голову, он и тут, образумившись от первого, нежданного удара, кажется так спокоен, как будто после трудного дня пришел отдохнуть под гостеприимный кров. Жизнь воеводы спасена, свобода обеспечена - надолго ли? Кто может поручиться? Надо искать средств избавить его совершенно от гонений великого князя или укрыть на время от них, пока не прошел гнев владыки. Эренштейн дает себе слово стараться умилостивить Ивана Васильевича, собственным своим влиянием и влиянием сильного Аристотеля. В этом случае нужна величайшая осторожность. Укрыть же на время знаменитого беглеца может только Образец. Но как довести к нему Холмского теперь, в ночные часы? Слабый от пущенной крови, воевода не в состоянии идти без чужой помощи, да и с этою помощью нет возможности переправить его через тын, отделяющий двор боярский от басурманской половины. Провести же его через улицу и двое ворот нельзя и думать. Стучать в ворота, чтобы иметь вход через них, опасно. Можно ли ручаться, что Мамон не оставил около них караула?

Время, однако ж, летит; вторые петухи обвестили город, что наступила полночь. Нет возможности откладывать перемещения воеводы до утра, потому что к лекарю из подклета явится его слуга и могут явиться посетители. Не опять же прятать воеводу в шкап и опять начинать ту же страшную процессию, которой повторение могло бы стоить жизни одному или другому.

Надо же решиться на что-нибудь, и Антон решается пробраться на половину боярскую, какими путями вздумает. Экспедиция хотя не дальняя, но затруднительная и опасная по отношениям одной стороны к другой. И потому запасся он своим надежным стилетом, который прицепил к поясу, и шестопером, вроде дубинки, вооруженной несколькими металлическими когтями: это был подарок от Аристотеля, добытый в войне против новгородцев. Сверх того Холмский дал ему жуковину - перстень с родовым гербом, служивший печатью при засвидетельствовании важных актов. Он носит ее всегда на пальце. Ныне эта жуковина могла уверить Образца, что лекарь действительно посол от его ратного товарища и друга. С такими орудиями брани и мира отправился Антон в свою экспедицию, не забыв исправно запереть знаменитого беглеца.

Первую осаду сделал он на тын, отделявший, как мы сказали, половину боярского двора от басурманского. Молодость и отвага творят чудеса, и он с пособием их уничтожил эту преграду, то есть перелез через нее не без того, чтобы не запечатлеть этот подвиг несколькими легкими ранами и потерей нескольких клочков платья. Как билось его сердце, когда он подумал, что находится в первый раз и в полночь, как тать, на половине боярина, который питает к нему незаслуженное отвращение и, может быть, ненависть! Свет от лампады трепетал в верхней светлице. Тут живет Анастасия. Как близко это сокровище и вместе как глубоко заперто от него за тридевятью замками! Об этом мог он думать очень недолго, потому что сейчас налетела на него огромная собака. Лай ее загорел на всю окрестность. Борьба была неровная; ей не дали много горячиться: стилет в бок, шестопер по голове, и верный сторож замолк навеки. Антону жаль было бедного пса, но миновать этой жертвы не было возможности. Не так ли и в обществе? Не встречают ли и там благородных несчастливцев, которые, служа другим для достижения цели, падают жертвами их?

Антон далее, и на красное крыльцо. Осторожно брякнул он кольцом в железную дверь, ведущую в сени. Никого. Он попытал тронуть дверь, и она отворилась. Антон в сенях. Поиграв несколько в гулючки, он попал на новую дверь. И в эту запрос легким стуком. Кто-то отвечал кашлем, дверь отворилась, и - перед ним старик, белый как лунь. Светоч, который он держал в руке, освещал на лице его грустную заботливость. Но как скоро он, сделав рукою щит над глазами, разглядел того, кто перед ним стоял, лицо его подернулось ужасом. Это был сам Образец.

Беспокоясь о своем друге и ратном сподвижнике, он не мог заснуть. С мыслью, не придет ли еще беглец искать у него убежища, он приказал дворчанам своим лечь спать (второпях забыл сказать, чтобы привязали собаку), а сам отворил калитку с улицы и оставил незапертыми двери в сенях. Потом он то молился божией матери, известной под названием "взыскание погибших", то, отворив окно, ловил малейший звук, струивший ночную тишь, то сходил вниз, к сеням. Он слышал лай собаки, он слышал шорох шагов по каменному крыльцу, стук в железные двери и спешил выйти навстречу своему другу.

И что же? перед ним его ужасный постоялец. Он ли еще или оборотень в его виде? Чего ему надо у боярина в полночь, когда он и днем не бывал на боярской половине?.. Бледный, весь дрожа, Образец с трудом поднимает отяжелевшую руку и творит крестные знамения, читая вслух:

- Да воскреснет бог и расточатся врази его!

- Да воскреснет бог и расточатся врази его! - говорит за ним Антон.

Повторим, что Эренштейн хотя еще не совсем хорошо изъяснялся по-русски, однако ж понятно.

- С нами бог! - прибавляет он с твердостью, - и в доказательство этого послал мне ныне свою особенную милость. Твой друг, князь Холмский, у меня.

Он ошибкою попал ко мне. Не веришь? вот перстень его.

Боярин, крестясь, вглядывается в жуковину и признает ее; но, увидав кровь на руке немца, вскрикивает в ужасе:

- Господи, уж не ранен ли он, не убит ли?

- Успокойся, это кровь твоей собаки. К делу, боярин! Заря занимается. В последний раз спрашиваю тебя: хочешь ли укрыть у себя друга своего или оставить его у меня, в опасности?

- Хочу ли? вестимо! - отвечает боярин, собрав свои рассеянные мысли. -

Ступай теперь тем путем, которым пришел. А мы с сыном... (тут он задумался)

сын впустит к нам князя через железную дверь, что из твоих хоромин на нашу половину.

Ни малейшей благодарности, хотя бы легкое изъяснение доброго сердца, что оно понимает прекрасный подвиг. Суровой душе боярина эта благодарность стоила бы тяжкого подвига. Он и так совершил его, разрушив ужасную преграду, которая отделяла православную половину от басурманской.

Князь Холмский, о котором рассказывали, что он сдирал кожу с неприятельских воинов и собственною рукою убивал своих за грабеж, был чувствителен к добру, ему оказанному. Он не принял назад жуковины и просил лекаря оставить ее у себя на память великодушного поступка. Перстень, по металлу, не имел высокой цены, и Антон не посмел отказать.

Когда Хабар отворил железную дверь, чтобы впустить через нее князя на свою половину, он ласково поклонился иноземцу и сказал ему от души спасибо.

- Будешь иметь нужду в выручке, - прибавил он. - кликни только Хабара.

С этого времени он стал питать к немчину доброе расположение. Мудрено ль? благородному сердцу его подавало голос другое благородное сердце; к тому же юность, открытая, сообщительная, легко сбрасывает с себя предубеждения, не рассчитывает так много, как старость, закоснелая в предрассудках, имеющая более опытов, а с ними и более подозрений. Образец и тут не хотел видеть своего постояльца, зато немало поворчал на него Холмский. На все убеждения друга он хранил глубокое молчание; в его душе восставали против лекаря сильнейшие убеждения, воспитанные ненавистью ко всему иноземному, неединоверному, проклятому, - как он говорил, - святыми отцами на соборе, и еще более проклятому душою суровою, угрюмою с того времени, как пал от руки немца любимый сын его.

От Анастасии таили подвиг Антона-лекаря; но она как будто отгадала его и на другой день, когда очарователь выходил от себя, подарила его из окна пламенным взглядом, который мелькнул по-прежнему и по-прежнему оставил глубокий след в душе его. Он осмелился ей поклониться; она кивнула ему и исчезла. С этого времени, когда они уверены были, что никто их не видит, взоры их стали вести разговор, которому давали красноречивый смысл то вспышки Анастасьина лица, подобные зарнице, предвещающей невидимую грозу, то взоры, отуманенные любовью, то бледность этого лица, говорившая, что не было уж спора рассудка с сердцем. Антон берег свое сокровище, как алмаз, не имеющий цены, купленный втайне, который у него тотчас отнимут, как скоро он покажет его; только один на один любовался им, радовал им свои взоры, освежал свою душу.

Через несколько дней участь Холмского была решена. Образец прибегнул к ходатайству митрополита и других духовных властей. Такое посредничество должно было иметь успех, тем более что служебный князь отдавался сам в руки своего властелина. Ходатаи молили великого князя умилостивиться над воеводой, который был всегда верный слуга Ивана Васильевича, доставил ему и всему православному краю столько добра и чести, который готов и ныне идти всюду, кроме Твери, куда только укажет ему господарь его и всея Руси.

- Великий грех пал бы на твою голову, господине и сыну наш, - говорило одно духовное лицо, - коли б воевода пролил кровь своих родичей.

С своей стороны, Аристотель и дворский лекарь искусно объяснили властителю, что слух о несправедливом гневе его на знаменитого воеводу может повредить ему в хорошем мнении, которое имеют об нем римский цесарь и другие государи; что гневом на воеводу великий князь дает повод другим подданным своим быть изменниками отечеству; что Холмского не наказывать, а наградить надо за его благородный поступок, и что эта награда возбудит в других желание подражать такой возвышенной любви к родине. Сверх того, Аристотель доказывал, как легко покорить Тверь и как славно будет для Ивана Васильевича, не подвергая себя опасности, своим лицом решить победу, так искусно приготовленную его же умною и хитрою политикой.

- Пускай слава этого великого дела принадлежит тебе вполне, - прибавлял Аристотель.

Иоанн не был храбрый воин. Когда шло дело о битве, он любил держаться в стороне; приятны ему были лавры, пожатые чужими руками. Но никто не откажет ему в великом искусстве приготовлять войну, улучать для нее время и пользоваться им; а это стоит личной отваги и славы знаменитого полководца. В настоящем случае Иоанн, опираясь на сильную помощь своих доброжелателей, обещавших ему отворить ворота города, лишь только он покажется, опирался на силу и храбрость московских полков, на искусство своего розмысла, умевшего так метко шибать из пушек. Он уверен был, что не закладывает своей безопасности в деле покорения тверского княжества. С этой уверенностью он объявил, что как скоро водополь спадет, он сам с сыном поведет войско против крамольного князя, нарушившего святость договоров и родства. Вместе с этим простил Холмского. Милость эта не обошлась, однако ж, без выгод для него.

Зная, как воевода был ему нужен вперед, и потому боясь, чтобы он не вздумал вновь, при первом неудовольствии бежать в Литву, где укрывали врагов и изменников московского княжества, как Москва укрывала у себя врагов и изменников Литвы, требовал поручной записи. В тот же день восемь таких записей, или поручных кабал, одни в полутретьесте рублях, другие и более, все в двух тысячах рублях, были даны именитыми московскими людьми, большею частию боярами, в том, что они обязывались заплатить великому князю эту сумму в случае, если б воевода вздумал отъехать или бежать в чужую сторону.

Оценкою в две тысячи рублей знаменитого полководца Иван Васильевич остался доволен (Прим. стр. 155). Сверх того, князь Холмский целовал крест, что ему лиха своему государю не хотети никакого.

И осподарь его, великий князь, своего слугу пожаловал, нелюбье свое ему отдал.

И тому делу был навсегда погреб (совершенное забвение). (Впоследствии великий князь отдал дочь свою за сына Холмского. Так шли в то время, рука об руку, необыкновенный гнев, сопутствуемый железами и казнью, и необыкновенные милости, вводившие осужденного в семью царей!) (Сын Холмского, в царствование Василия Ивановича, сослан на Белоозеро и умер там в заключении.

Виною его был только этот самый брак с дочерью Иоанна III. (Прим. автора))

Иван Лажечников - Басурман - 02, читать текст

См. также Лажечников Иван Иванович - Проза (рассказы, поэмы, романы ...) :

Басурман - 03
ГЛАВА СЕДЬМАЯ ПОСЛЕДНИЙ В РОДЕ Глупому сыну не в помощь богатство. Пос...

Басурман - 04
ГЛАВА ВОСЬМАЯ РАЗРЫВ-ТРАВА Глухим предчувствием томимый, Оставя спутни...