Петр Николаевич Краснов
«Амазонка пустыни - 02»

"Амазонка пустыни - 02"

XXIII

Еще пять дней они шли по пустыне, потом был невысокий перевал и глубокий спуск в долину, где стоял "город ада" Турфан. Подземный город.

Степь покрылась людьми. В болотных низинах зеленели поля риса. Мягко шелестела большими пушистыми метелками джугара, и, точно лес камыша, стояли плантации гаоляна. Тропинка обратилась в дорогу, и от нее во все стороны пошли разветвления красной пылью покрытых дорог.

Громадные горбатые быки, запряженные в тяжелые двухколесные телеги, стояли возле скирд. Голые, с повязкой у бедра люди, темно-красные, обгоревшие на солнце, работали в полях. Встречались всадники на маленьких лошадках. Их костюмы и прически были оригинальны и разнообразны. Сюда сбирались люди со всех окрестных гор... Проехал важный китаец с маленькой свитой солдат в синих курмах с белыми кругами на груди и с головами, обмотанными чалмами. Он подозрительно посмотрел на встречных и приветливо, улыбаясь лицом, но с холодными глазами ответил на поклон Ивана Павловича.

Дикий житель гор на поджаром от худобы коне, сам полуголый, с выдающимися ребрами грудной клетки, с копной черных волос, украшенных перьями и раковинами, с большим колчаном со стрелами за плечами и с громадным луком у седла, в пестрых отрепанных панталонах и башмаках, промчался, обгоняя их; проехали киргизы в малахаях и халатах и остановились поболтать с казаками. Показался город...

Чем ближе была цель путешествия, тем более беспокоился Иван Павлович за успех своего предприятия. Он знал китайцев. Их суд скор. И если Васенька так провинился, что китайцы рискнули его арестовать, вряд ли он избежал казни или самосуда китайской толпы. А тогда требовать удовлетворения, наказания виновных, уплаты выкупа, опираясь на силу десяти казаков и находясь в пятистах верстах от своих, - было невозможно. Можно было и самому попасть в тяжелую передрягу. Боялся он и за Фанни. А она наслаждалась всем, как ребенок. - Дядя Ваня, это китайцы?.. У их офицера прозрачный шарик на шапке. Какой это чин?.. Только поручик!.. А какой он толстый да важный!! А у солдат почему круги на груди? Что там написано? Дядя Ваня, вы по-китайски читать не умеете? А это что за человек? Дядя Ваня, совсем как индеец на картинках в романах Майн Рида...

Но и она, несмотря на весь сложный калейдоскоп впечатлений, помнила о Васеньке и беспокоилась о нем.

- Дядя Ваня, как вы думаете, выпустили Василия Ивановича? А как в китайской тюрьме, хорошо или нет?

- Милая Фанни, приготовьтесь к самому худшему. Китайская культура особенная и, по-нашему, - они дикари. Их жестокость и изобретательность на пытки неисчерпаемы.

- Вы думаете, что Василия Ивановича пытали?

- Все может быть.

- Но ведь он жив?

- Будем надеяться.

- Бедный Василий Иванович! Как ему, такому холеному и избалованному, должно быть тяжело.

Китайская башня с разлатыми краями крыши, загнутыми кверху, стена с зубцами и ряд невысоких домов начинали город. Но далее, спасаясь от зноя, люди ушли под землю. Широкая аппарель спустилась в темную улицу, мутно освещенную сквозь щели потолка, забранного бревнами, землей и сухим хворостом. Виднелись темные хижины, освещенные ночниками в виде глиняного соусника, налитого маслом, с края которого был укреплен фитиль. Попадались люди с такими же ночниками в белых одеждах. Пахло первобытными библейскими временами. Голые люди сидели у домов и занимались ремеслами. Цирюльник брил голову и разбирал косу при свете ночника, в харчевне обедали голые люди, пахло сырым пареным, пресным тестом, постным маслом и чесноком. От улицы вправо и влево шли переулки, о которых можно было догадываться по мерцанию огоньков ночников и по светящимся внутренним светом бумажным окнам подземных домов.

Духота вызывала испарину. Солнечный зной сюда не достигал, но и под землей жара была невероятная. Воздух был тяжелый и удушливый. Фанни удивлялась, как могли здесь жить люди.

При помощи расспросов узнали, где "ямынь", китайский кремль, присутственные места города. Он оказался на значительной глубине под землей, на большой площади, выкопанной Бог знает в какие первобытные времена. Здесь светилась переплетом больших окон фанза, помещение тифангуаня и его канцелярии, а с боков были фанзы поменьше, для чиновников и солдат караула. По другую сторону площади находился обширный постоялый двор, на который и въехали казаки.

Было около четырех часов дня. Устроив Фанни в маленькой комнате, любезно уступленной хозяином в своем помещении, разместив казаков и лошадей и узнав, что в ямыне присутствие чиновников до шести часов вечера, Иван Павлович собрался сейчас же идти в ямынь.

- Дядя Ваня, возьмите меня с собой, - попросила Фанни. - Мне страшно здесь одной, без вас.

Иван Павлович согласился. Он приказал Пороху как хорошо говорящему покитайски, Царанке и пяти казакам следовать с собой, а четверым остаться при лошадях.

В полной темноте подземелья, где мрак рассеивался только мутным красноватым светом, лившимся сквозь бумажные окна ямыня, Иван Павлович прошел через площадь.

Стража не хотела его пропустить, он предъявил документы, и его с его спутниками провели в длинную комнату с соломенными циновками на полу. Вдоль комнаты по обеим стенам стояли низенькие столики, и полуголые писцы кисточками разведенной в небольших чашечках тушью писали на длинных и узких полосках бумаги желтоватого и красного цвета. Подле лежали большие печатные книги, свитки бумаги и газеты. Перед некоторыми в плоских круглых чашечках дымился бледный чай.

Полная тишина стояла в комнате, освещенной целым рядом ночников и двумя висячими керосиновыми лампами с плоскими железными абажурами.

Старый китаец в замасленной темно-синей шелковой кофте, надетой на голое тело, и в широкой черной юбке, мягко ступая ногами в туфлях, ходил между столами. У него была седая косичка, и лицо его, темно-коричневое, покрытое тысячью морщин, было маленькое, как яблочко.

При виде Ивана Павловича с Фанни и казаками он степенно подошел к ним, присел в виде привета, потом подал каждому маленькую темную иссохшую руку и, улыбаясь беззубым ртом, спросил по-китайски, что нужно русским вооруженным людям.

Он подчеркнул слово "вооруженным", как бы деликатно намекая Ивану Павловичу на неуместность входа в ямынь казаков.

Иван Павлович понял намек и приказал казакам выйти на двор и ожидать его там. Фанни осталась принем.

- Я имею дело от моего начальника до тифангуаня, - сказал по-китайски Иван Павлович.

- Хорошо. Я скажу тифангуаню. Он примет.

И, знаком указав подождать, старичок медленно и важно прошел между писцов к дальней двери, с резными, заклеенными бумагой створками и скрылся за ними. Прошло с полчаса.

Фанни с любопытством и страхом осматривалась кругом. В полутьме подземной канцелярии вся эта странная обстановка казалась отчетливым, ярким и ясным сном...

- Тифангуань нас потому не принимает, - тихо сказал Иван Павлович Фанни, - что он делает свой туалет. Надевает шитое серебром платье, шапку с шариком. Он сидел по простоте в такой же кофте, как и его чиновник, и встретить нас так - это значило бы "потерять лицо" перед нами.

Старенький чиновник вышел из-за двери. И он приоделся. На голове у него была черная фетровая шапка с молочно-белым шариком.

- Пожалуйста, - приседая, сказал он. - Тифангуань может говорить и понимать по-русски. Он из Кульджи, - добавил он и распахнул обе створки двери.

XXIV

- Садитесь. Как доехали?

Полный нестарый китаец в черной, расшитой серебром и шелком курме, в шапке с непрозрачным розовым шариком встал с тяжелого кресла навстречу Ивану Павловичу и Фанни.

Молодой китаец принес на красном крошечном деревянном подносе две чашечки бледного чая и китайские печенья на блюдечках.

- Не было жарко в пустыне?

- Ничего, было терпимо.

- Всюду нашли воду?

- Да, вода была.

- Разбойники не нападали?

- Нет, слава Богу, шли спокойно.

- Я рад. Сколько дней шли из России?

- Одиннадцать дней.

- Как скоро! И ваша барыня не устала?

- Нет.

- Барыня первый раз в наших краях?

- Да.

- Нравится? Тут бедная, дикая земля. Барыне надо посмотреть Кульджу, а еще лучше - Пекин. Тифангуань в Пекине не был, но он был молодым еще в Москве. Москва немного меньше Кульджи. Суйдун тоже хороший город. Прошу откушать чай, китайское печенье. Это хорошо. Русская барыня боится - не надо бояться. Это миндаль в сахаре, а это миндальное печенье, совсем как в Москве.

Фанни попробовала и то, и другое. Печенье хотя и отзывало бобовым маслом, но было нежное и вкусное, а миндалины в белом сахаре и просто хороши. Чай был очень ароматный и, несмотря на свою бледность, крепкий.

Этикет был выполнен. Можно было начать говорить о деле.

Иван Павлович доложил о цели своей поездки.

- Это Ва-си-лев, - по слогам, с трудом разбираясь с фамилией, проговорил тифангуань. - Я знаю. Это крупное, нехорошее дело. Он очень нехороший человек. Пухао.

- Что же он сделал? - спросил Иван Павлович.

- Подойдите ближе.

Иван Павлович прошел к самому креслу тифангуаня, в темный угол его небольшого кабинета, и тифангуань зашептал ему на ухо, но так, что Фанни почти все слышала. И по мере того, как она слушала отрывистый рассказ толстого китайца, краска то приливала, то отливала от ее лица. Она старалась заняться чаем, печеньями - и не могла. Ей становилось мучительно стыдно и за оскорбленное русское имя, и за Василия Ивановича, и за самое себя. Потому что сюда она ехала, уже любя этого беспутного человека, этого путешественника. Она простила ему его выходку накануне отъезда. Она создала из него в своей головке героя, искателя приключений. Она мечтала, освободив его, стать героиней. Самой поднявшись до него своим приключением, поднять и его до себя по высокому нравственному чувству, и тогда, когда он поймет, какая она женщина и какая она натура, отправиться дальше с ним испытывать новые приключения. А тут... Какая грязь... Какое низкое падение ее героя.

- В нашем город живет старый мандарин на покое, - шептал тифангуань. - Очень хороший человек. Народ его шибко любит. У него дочь шестнадцати лет. В Шанхае училась. Совсем европейская барышня. По-английски говорит, как англичанка. Красавица. Лучше во всем Китае нет. Одета, как китаянка. Месяц тому назад приехала к отцу... И ее весь народ полюбил. Шибко полюбил. .. Ну и этот Ва-си-лев, понимаешь, украл ее... Да, затащил в фанзу... Ну, она не перенесла этого. Утром, у него же и - харакири, ножом, значит, распорола живот. Ну, умерла. Ничего никому не сказала. Только прислуга того дома, где они были, и выдала его. Народ узнал. Старик узнал! Ой, ой, ой, что тут было. Я боялся, разорвут его на части. Требуют смерти. Как быть? Я друг русских, я был в Москве, я понимаю, что нельзя. Ну, тут придумали - надо судить. Надо донести по начальству. Тут телеграф далеко. Кульджа надо ехать - телеграф. Кульджа на Пекин, Пекин на Петербург, Петербург в Ташкент, Ташкент в Джаркент, - ой, долго, долго... Пока приедут, целый месяц пройдет. Народ волнуется. Сам знаешь, какой у меня народ! Кабы это китайцы были! А у меня люди с гор, горячие люди. Хотели живьем сжечь. Насилу уговорил ждать суда. А суд что - все равно - голова долой. Кантами. Тут русские далеко, Пекин далеко, народ никого не боится. Ой, ой, ой, думаю, что делать. Ну, решили посадить в яму.

- В клоповник? - воскликнул Иван Павлович.

- Да.

- Да ведь он не выживет.

- Сегодня еще жив был, я справлялся. - Надо сейчас освободить.

- Нельзя. Народ знаешь. Большое волнение будет. Наступило молчание. Тифангуань прошел к одной двери и заглянул за нее, потом к другой, не подглядывает ли и не подслушивает ли кто.

- Это дело надо деликатно сделать, - прошептал таинственно тифангуань, и его полное лицо стало маслянистым от проступившего на лбу пота, и глаза сузились, как щелки.

- Пятьсот золотом, - прошептал Иван Павлович, догадавшись, в чем дело.

Китаец отрицательно покачал головой.

- Иго, - сказал он, вытягивая указательный палец правой руки кверху. - Одна тысяча.

Иван Павлович покрутил головой.

- Иго. Я шибко рискую. Сегодня ночью бери - завтра утром я погоню посылаю. Мне надо лицо сохранить. Погоня найдет - бой. Никого живьем не оставит кавалерия Ян-цзе-лина. Ух, хорошие солдаты.

- Ну ладно.

Звякнул мешок с золотыми монетами - Считать не надо. Верно. - Где остановился?

- В чофане напротив. На постоялом дворе.

- Сегодня ночью. Поздно... Луна уходит - лошади готовы, все готово. Возьми двух человек, веревка крепкий. Придет мой человек, дунганин. Ему сто дай. Он проведет куда надо. Темно. Огня не надо. Нельзя огонь. Стража я опиум давай. Стража спит. Быстро взять. Там решетка в земле. Ну, только два человека потянут - вынут. Потом все на место и айда - быстро на лошадь. Солнце на небо - ты на горе. Понимаешь. Ян-цзе-лин... погоня... Он найдет... У него "японьски" офицер.

Тифангуань хлопнул в ладоши, и молодой китаец, приносивший раньше чай, подал большой поднос. На нем стояло три грубых стеклянных стакана, наполненных искрящимся вином, тарелочки с виноградом, изюмом, абрикосами, калеными орехами, лепешечками из теста, темными леденцами, черным и горьким китайским сахаром и другими китайскими сладостями. Это был "достархан", отказаться от которого было нельзя. Этикет требовал принять его.

Вино оказалось противным теплым шампанским.

- Кушайте, прошу вас, на здоровье, - радушно говорил тифангуань. - Очень хороший вино.

И когда к нему в кабинет осторожно протискался старик, правитель дел канцелярии, он застал всех трех за достарханом, беседующих о трудности пути, о необходимости продолжительного отдыха. Тифангуань рассыпался в любезностях перед русской барыней, обещал ей достать диких лошадей и уговаривал выпить еще стакан вина.

Своему чиновнику он приказал на завтра отыскать хорошую фанзу для русских гостей.

Русские червонцы и не звякали у него в большом кармане, плотно заложенные кисетом с табаком и полотенцем.

XXV

В чофане с казаками был Гараська. Он узнал о прибытии русского отряда и без труда отыскал его. Все европейцы всегда останавливались на этом постоялом дворе.

Он уже успел зарядиться с казаками скверной китайской водкой и кислым вином и был на втором взводе, но бодрости телесной не терял. Стал только чрезмерно словоохотлив.

- Гараська, Гараська, - качая укоризненно головой, сказал Иван Павлович. - Как же это вышло?

- По пьяному делу, Иван. Обычно, по русскому пьяному делу. Тифангуань кругом виноват. Надо было ему этой девицей хвастать. Пошли обедать. Ну, шуры-муры, вино, коньяк, портвейн. Вижу, у Василька уже ажитация начинается. Комплименты поанглийски так и сыплет. А она тает. Тоже пойми, друг Иван, и ее психологию. Какие-никакие языки не изучай, а ведь все китаянка, желтая раса. А тут белый - европеец. В Шанхае-то ее в английском пансионе, конечно, напичкали прямо трепетом перед белыми людьми. Полубоги! А Василек, надо отдать справедливость, по-английски, как настоящий англичанин, так и сыплет. Да и вид джентльменистый. Ну и все ничего. Только после обеда и подают русскую наливку. Сладкая черносмородиновка. Бутылка в песке оклеена. Ярлык наш, "смирновский". Ну, московское сердце Василька и размякло. "Гараська, - кричит, - "вождь индейцев"! Гляди, московская запеканка! Наша родная! Думал ли ты, что у чертей в аду, в самом подземелье, российская гостья!" Ну и махнул ее на готовые дрожжи. Да и той подливает: "Мисс да мисс"... Нельзя, мол... "Рашен бренди", уважьте, мол. Она и подпила. А хорошенькая! А главное, брат Иван, ты знаешь, ведь у них ручки, пальчики, ножки, ведь это, и правда, что-то неземное. Размяк Василек. Он и то дорогой все мечтал о китаянке. По-русски мне планы свои развивает, как затащить ее к себе. А тифангуань сам китаянке по-русски говорит... Я ему и знаками, и словами. Куда! Расходился. И она к нему размякла. Думает - джентльмен. А он - совсем распоясался. Уговорил пойти посмотреть его ружья. Пошли.

Она свободная такая. Да и то, во хмелю были... Да... Затащил он ее к себе, значит, и заперся. Ну, мне какое дело. Наутро, слышу, кричит. Бежим. Идрис и я. Дверь заперта. "Ломай!" - орет, а сам рыдает. Что за притча... Взломали... Темно. Журчит что-то, запах нехороший. Ровно как скотину зарезали. Ну, зажгли ночники. Представилась же нам картинка! Маленькая темная фанза. На широком кане матрас и тряпье китайское набросано в беспорядке. В стене ниша. И так чуть отблескивает на ней бронзовый Будда. Василек у стенки лежит лицом к стене и весь трясется и орет. А с края она. Мертвая. Черные волосы в две косы разделаны, рубашка вся в крови, рука в крови по локоть, глаза выпучены, нож уронила на ковер, а живот весь раскрыт, и кишки на землю ползут и еще трепещут, как живые... От такой картины и не Васильку испугаться. Ну, вытащили мы его. Только шум уже вышел. Хозяева узнали. Не скроешь. Не схоронишь. Ну, и пошла, брат, баталия. Кабы не Идрис да киргизы, зарезали бы всех нас. Прискакал тифангуань с солдатами. Что крика было! Ей-Богу, до самой ночи в темноте, как демоны, дрались и орали. Уже ночью так голодного в клоповник бросили. А где - и не знаем. Искали, допытывали, ничего не нашли. Да и нам-то тут боязно стало ходить. Народ на нас волками смотрит.

- Ах, Гараська, Гараська! Вместо того, чтобы удержать, направить...

- По-пьяному, брат, делу. Ничего с ним тогда не столкуешь.

- Ну, вот что... Сегодня ночью ты и весь его караван с лошадьми выходите за город. Приспособьте носилки на двух лошадях. Я, Идрис и Порох пойдем его добывать.

- И я, - тихо сказала Фанни.

- Зачем?

- Мне так страшно без вас.

Иван Павлович посмотрел на нее. Она побледнела, и тревога и страх светились в ее глазах. Ивану Павловичу стало страшно оставлять ее одну, хотя бы с Гараськой и казаками. Все вспоминался Кольджат, где он ее оставил, и вышло хуже. И Иван Павлович согласился взять ее с собой.

XXVI

- Капитана! Капитана...

Кто-то нерешительно дергал за ногу Ивана Павловича. Он так крепко заснул после похода, после волнений, после всех этих разговоров. В фанзе было темно. В дверях стоял хозяин-китаец с ночником, тускло мигавшим у него в руке, а дунганин-солдат, обнаженный до пояса, будил Ивана Павловича.

Пора.

Иван Павлович встал и принялся будить Пороха и Идриса.

Дверь в соседнюю каморку приоткрылась, и Фанни вышла к Ивану Павловичу. Она не спала, лицо у нее было бледное, глаза обведены большими темными кругами, веки стали коричневыми, черные зрачки горели больным лихорадочным огнем. Винтовка висела на плече, большой нож - на поясе. Обмявшийся за дорогу армячок облегал ее тело мягкими складками. Из-под кабардинской шапки выбились развившиеся волосы, висящие не локонами, а прядками... У нее был больной вид.

- Вам нездоровится, Фанни? - спросил Иван Павлович.

- Нет. Я отлично себя чувствую. Но я так потрясена. Мне так стыдно за русское имя.

- Приключение, - чуть улыбаясь, сказал Иван Павлович.

- Ну, какое же это приключение! Просто свинство одно. А как вы думаете, дядя Ваня, он жив?

- Будем надеяться. Но перенес бедный Василий Иванович, должно быть, немало ужасов. Ну что же, Порох, готовы? Веревку взяли? Клубок белых ниток есть?

- Все готово.

- Фанни, это я вас попрошу. Нам нужна на всякий случай Ариаднина нить. В этом мраке мы можем заблудиться и потеряться. Я попрошу вас закрепить эту нитку у ворот нашего постоялого двора и, не выпуская мотка из рук, разматывать его постепенно. Не надо забывать, что тифангуаню очень будет выгодно, если мы запоздаем, чтобы проявить свое полицейское усердие и тогда - мы все пропали... Итак, все готово? Идрис, носилки у тебя? Ну, с Богом.

Кромешный мрак окутал их, едва они вышли из полосы мутного света, бросаемого бумажным фонарем чофана. Это не был мрак ночи, это был мрак пещеры, мрак дома глухой воробьиной ночью с наглухо закрытыми ставнями. Мрак выдвигался перед путниками, как стена, и инстинктивно они вытягивали вперед руки, чтобы не наткнуться на что-либо. Нигде не светилось ни одно окно, не горел фонарь, не видно было ночника пешехода. В одном месте, в углублении, за деревянной решеткой была открытая кумирня. Тонкие душистые свечки, воткнутые в горку песка, догорая, тлели. Их красные огоньки отразились в бронзе какого-то бога, и ужасное лицо с громадными выпученными глазами и всклокоченной бородой показалось живым. Нервная дрожь потрясла Фанни.

Это был кошмар, полный ужасов, какие только может придумать расстроенный и больной мозг. Они шли гуськом. Впереди - дунганин, за ним - Идрис, потом - Порох, Иван Павлович и последней - Фанни, медленно разматывая клубок. Их шаги гулко и глухо раздавались по убитой земле в тишине черной ночи. Иногда кто-либо терял впереди идущих. Слышался сзади робкий голос: "Где вы?" - "Здесь, здесь", - отвечали несколько голосов, шаги стихали и отставшие наталкивались на нервно дышащих людей. Было душно. Иногда останавливались, чтобы перевести дыхание. В сырой духоте ручьи пота стремились по лицам. Обтирались платками, и белые платки чуть определялись во мраке. Стояли у стен таинственных спящих домов и, казалось, слышали мерное дыхание и храп их обитателей. Точно спустились в царство мертвых, в город могил, полных ожившими мертвецами. Дома-пещеры были склепами, и жутко было думать, что земля может обвалиться и всех засыпать. Судя по тому, что дорога все время спускалась, что нигде не было видно отдушин, углублялись в землю. Много раз поворачивали то направо, то налево. Попалась под ноги собака. Она не залаяла, но сама испугалась и метнулась в сторону.

Сколько шли? Казалось, что долго, но, судя по тому, что ноги не устали и клубка было размотано меньше половины, прошли не так далеко.

Вдали замаячил мутно-желтый свет фонаря. Точно кто шел навстречу. Невольно схватились за винтовки, но скоро разобрали, что свет был на месте. Подошли к нему. На длинной, косо воткнутой в землю жерди висел четырехугольный фонарь из промасленной бумаги. В нем тускло горел ночник. При неясном свете его стали видны две совершенно голые фигуры китайских солдат. Они разметались в беспокойном бредовом сне, который дает опиум, и что-то бормотали. Ружья были брошены, валялись маленькие трубочки, погасшие лампочки, коробочки с опиумом. Все было, как обещал тифангуань.

- Здесь, - сказал, останавливаясь, дунганин и, помолчав, добавил: - Ченна.

Все стояли, не зная, что предпринять. Ничего не было видно.

Дунганин показал на землю в трех шагах от себя и еще настойчивее проговорил свое "ченна" - "деньги".

Порох отошел к указываемому месту и сказал: "В земле окно, закрытое решеткой". Иван Павлович стал доставать деньги.

Идрис с Порохом взялись за края решетки и потянули их. Она подалась. Иван Павлович пришел к ним на помощь, заложили петлей веревку и дружными усилиями вырвали решетку вместе с рамой из каменного основания. Пахнуло смрадом нечистот, теплой сыростью погреба.

- Василий Иванович, - окликнул вполголоса Иван Павлович, - вы здесь?

Молчание.

Идрис нагнулся над ямой.

- Господина, а господина. Это я, Идрис, твой ингуш. Господина!..

Где-то глубоко послышался тихий шелест и слабые стоны.

- Василий Иванович! Это я, Иван Павлович Токарев, офицер с Кольджатского поста.

Стоны стали сильнее. Послышались плач и рыдания.

- Василий Иванович, Васенька, - снова заговорил Иван Павлович, - откликнитесь, отзовитесь, вы ли это?

- Да... это... я... Был... я... теперь нет, - раздалось неясно из ямы.

- Василий Иванович, мы вам спустим веревку. Можете ли вы обвязать себя ею, и мы вас вытащим.

- Не... понимаю.

Иван Павлович повторил.

- Нет... Не могу... Она душит меня...

- Кто она?

- Эта... китаянка... Она опутала меня своими кишками... душит. Как жжет, как жжет!.. Пить.

- Он в бреду, - проговорил Иван Павлович. - Придется спуститься кому-либо из нас, привязать его, а потом остаться и дождаться петли снова.

Вызвался Идрис. Его обвязали веревкой, но, когда он подошел к яме, он затрясся.

- Не могу, господина! Там шайтан... Ой, прости, господина. Лучше убей - не могу.

Мистический ужас охватил ингуша. Из ямы неслись едва уловимые стоны, вздохи и жалобы.

- Она душит... Она смотрит на меня мертвыми глазами...

Наступила минута замешательства.

- Извольте, ваше благородие, я живо спущусь, - проговорил спокойно, почти весело Порох. - Мы так сделаем.

Он устроил петлю и отпустил веревку в яму. Когда она коснулась дна и начала изгибаться, он закрепил ее за края рамы.

- Не так и глубоко, - сказал он, - сажени две, не больше будет.

Его бодрый голос, его уверенные движения ободрили всех. Он перекрестился, обвил веревку ногами, опустился в яму, ухватился руками за края, подался еще и еще и исчез под землей.

- Вот и готово, - послышался его голос. - Сейчас начну увязывать. Только принимайте осторожней, не ушибить бы о края.

Иван Павлович хотел призвать дунганина-проводника на помощь, но его нигде не было. Он исчез. Он предал их в этой ночи. Молча переглянулся он с Фанни.

- Как хорошо, что клубок... - прошептала она. - Это вы придумали?

- Меня точно, что толкнуло. Наитие какое-то. - Только бы он не перервал.

- Бог не без милости...

- Готово, можете тянуть, - послышался снизу голос Пороха.

Иван Павлович и Идрис взялись за канат и медленно стали поднимать Васеньку. Фанни стояла на коленях над ямой, готовая принять его. Показалась бледная и страшно худая голова с всклокоченными, спутанными усами, щеки, обросшие шершавой красно-рыжей бородой, порванная грязная куртка, покрытая крупными темными пятнами. И Фанни поняла, что это и были знаменитые, ужасные земляные клопы. Брезгливость охватила ее.

- Да принимайте же, Христа ради, - услышала она торопливый голос Ивана Павловича, - берите под мышки, чуть-чуть придержите. Удержитесь, не упадете?

- Нет, - прошептала Фанни и, подавив отвращение, охватила в свои нежные объятия покрытые нечистотами и землей с клопами плечи Васеньки и держала их, пока не подоспел Идрис. Вместе они оттянули его и положили на носилки. Веревку распутали и спустили для Пороха.

- Ух, да и клопов здесь! - раздался его веселый голос. - Ну и кусачие! Аж как собаки. Так и напали!

И сейчас же показалась его голова, он ухватился крепкими пальцами за борта ямы и стал вывязывать веревку.

- Да оставь ты ее, - сказал Иван Павлович, у которого нервное напряжение начало проходить.

- Помилуйте, ваше благородие, такая добрая веревка. И на походе она нам пригодится да и дома лишней не будет... Да вот и готово.

XXVII

Назад впереди всех шла Фанни. Она подавалась медленно, неуверенными шагами, наматывая нитку. За ней Порох и Идрис несли на носилках Васеньку. Сзади всех шел Иван Павлович.

Вдруг раздался полный отчаяния голос Фанни:

- Нитка оборвана. Все остановились.

- Надо искать. Найдем. Где же она, она недалеко, ей некуда пропасть, - спокойно проговорил Порох.

Носилки поставили на землю и, нагнувшись над землею и став во всю ширину улицы, пошли, а Идрис и Порох поползли на четвереньках.

И вспомнилось Ивану Павловичу училище и игра "в лисичку". Бумажный след мелких обрывков потерян в кустах за Лабораторной рощей. Широкой лавой разъехались юнкера и ищут бумаги. Они изображают гончих собак. И вот кто-то тявкнул. Показались клочки бумаг, и все кинулись к нему и поскакали веселой вереницей по следу искать запрятавшегося юнкера-"лисичку". Им надо поймать его и вырвать из-под погона лисий хвост. Там призом явится этот лисий хвост и маленькая ленточка с жетоном... Здесь выигравшему - жизнь, а проигравшему - смерть в страшном подземелье...

Глаза и руки напряжены. Пальцы нервно хватают то куски навоза, то перья, то соломины, травки...

Мелькнула под ногтем мягкая тонкая полоска, еще и еще.

- Нашел, - крикнул он. - Сюда!

- Ну, слава Богу! - сказала Фанни и подошла к нему, тяжело дыша.

- Испугались?..

- Я-то! Ну что вы!

Задор мальчишки заглушил только что сказанное ею робкое, женское: "Ну, слава Богу!".

Фанни взялась за нитку. Порох с Идрисом вернулись за Васенькой и опять пошли в прежнем порядке.

С нервной дрожью ожидали утра. Проснется город, замигают таинственные огоньки в окнах, засветятся бумажные рамы и явятся люди на улицу.

Узнают... схватят... и страшный самосуд толпы дунган и киргизов прикончит с ним, и с Фанни, и со всеми... Что толку, что потом, по требованию консула, совершится китайское правосудие и несколько обезглавленных тел будет выброшено на поле собакам! Их смертью не вернешь к жизни тех, кому так хочется жить...

Ивану Павловичу именно теперь хочется жить. Именно теперь... Когда приехала к нему эта фантастическая девушка, этот озорник-мальчишка с трехлинейной винтовкой за плечами и в кабардинской шапке набекрень.

Может быть, она его и полюбит. Потому что он-то ее уже полюбил. Полюбил за время этого путешествия, за время этих вечерних и утренних зорь в необъятном просторе степи. Полюбил, и надеется, и мечтает, что будет когда-либо день, когда на его предложение она не скажет, что это смешно и ужасно.

Впереди шли, покряхтывая, Порох и Идрис. Они устали. Иван Павлович предложил подменить кого-либо из них.

- Не стоит, ваше благородие. Уже дошли. Чофан видать.

В темноте подземного города показался круглый фонарь харчевни.

- Ты, барышня? - осторожно окликнул кто-то Фанни из глубокого мрака.

- Царанка!

- Я, барышня. Лошадь привел, командир привел, всем привел. Поедем. Надо ехать. Светать скоро. Луна светит.

Иван Павлович и Фанни сели на лошадей. Царанка подменил уставшего Идриса. Идрис взял лошадь Пороха, Иван Павлович - Мурзика, на котором приехал Царанка в завод, и все поехали за носилками, на которых метался больной Васенька.

Свернули на большую улицу. Сквозь щели в потолке луна лила свет, и серебристые полосы четко ложились на черную землю пола. Лошади пугались и заминались перед ними, храпя и поводя ушами, как перед водой. Аксай прыгнул через одну из них, боясь ступить на полосу лунного света.

Светлело. Показалось широкое отверстие выезда из подземного города. Потянуло знойным воздухом раскаленной земли... Выехали из-под земли, проехали пустую улицу, ворота со спящим часовым-китайцем старых войск. Уснувшие желтые поля окружили их.

Из-за стены колосящейся джугары вышел человек с лошадью в поводу, другой, третий... Казаки... наши...

- А долго, - хрипел Гараська. - Уже светает.

- Да, надо торопиться, - сказал Иван Павлович, - а между тем Васенька может только лежать и рысью не пойдешь.

Их голоса звучали бледно и устало.

- Его надо напоить... Вычистить и вымыть, - ска-зала Фанни.

- Напоить - напоим. У казаков согрет уже чай, а у меня есть фляга с коньяком, а вычистить сейчас некогда. Ведь после этой ямы его отпарить надо, - сказал Иван Павлович.

- По мне, барышня Фаня, - сказал Порох, - так и ходят клопы.

- И по мне, Порох... Чувствую, - с насмешкой над собою проговорила Фанни.

Загорелся восток, раздвинулись дали, погасали звезды, и луна, бледная, катилась к горам.

Больного напоили чаем. Он успокоился и в полусознании лежал на носилках, привязанных к двум вьючным лошадям. Отряд потянулся по полям к синеющим горам, и все, что было - темный чофан, канцелярия тифангуаня с писцами, сидящими перед тарелочками с тушью и бумагой, старый чиновник, сам тифангуань с его достарханом, ужасный рассказ Гараськи про китаянку, ночное хождение по тьме кромешной, по лабиринту улиц, яма с клопами, порванная нитка - все это казалось больным, кошмарным бредом.

XXVIII

Первые пять дней пути шли сторожко, с оглядкой, все ждали погони. Васенька окреп на воздухе и на хорошей пище и пришел в себя. Идрис ему достал все чистое из вьюков, он побрился и даже усы подвил. Ехать верхом он еще не мог, но уже легко выносил качку носилок на широком ходу лошадей. Он исхудал, был молчалив и задумчив. И его, испытанного искателя приключений, это приключение придавило.

Был молчалив и тревожен и Иван Павлович. Лошади уставали. Впереди был ряд перевалов, грозных ущелий, и успеют или не успеют они пройти их до погони? И это беспокоило его.

Был молчалив Иван Павлович еще и потому, что все сильнее захватывала его привязанность к Фанни и он не знал, что ему делать. Отдаться ли этому чувству и плыть в сладостной истоме мечтаний и соблазнительных грез по течению или гнать их от себя и смотреть, как раньше, суровым взглядом осуждения и на ее лихо заломленную набок кабардинскую шапку, и на винтовку за плечами, и на всю ее мальчишескую ухватку...

Фанни с беззаботностью юности наслаждалась путешествием в полной мере. Стряхнув призрак начинавшегося увлечения Васенькой, испытывая к нему только отвращение и жалость, она снова стала тем веселым, беззаботным мальчишкой, каким была, и она носилась на Аксае с Царанкой и Гараськой, подстерегая диких лошадей, стреляя по стадам джейранов и кладя их меткими выстрелами к великому удовольствию старого охотника.

- Вот по лошади, Герасим Карпович, не могу стрелять. И чувствую, что попала бы, - говорила она, - а душа не налегает, не могу. Что по человеку, что по лошади - не хватает духа.

Гараська был искренно, по-стариковски, рыцарски увлечен Фанни. И старый, и малый оглашали пустыню веселыми голосами.

- А я вам, погодите, Феодосия Николаевна, живую лошадь поймаю.

И если бы не Иван Павлович, старик устроил бы с казаками, калмыком и Фанни настоящую охоту, бросил бы дорогу и увлекся бы в сторону, на юг, дня на три, туда, где было много диких лошадей.

Иван Павлович не позволил этого. И Гараська трунил над ним.

- Кто из нас старик, брат Иван, я или ты, ей-Богу, не пойму. Ведь эдакий случай! Табуны их тут, я же знаю! С места не сойти, тут на юг, на верст сто, не больше. Ах, да и богато же там зверем и птицей, и лошадью богато! Ну и места там! Махнем, Иван! А?.. Ну, его к Богу! Казаки довезут, - махал он рукой в сторону Васеньки.

- Дядя Ваня... Ведь, правда, можно?.. Теперь уже безопасно.

Но верный офицерскому долгу, Иван Павлович все шел и шел упорно на север и с удовольствием видел, как темные склоны и закутанная густыми тучками вершина Хан-Тенгри становились ближе.

"Только не перегородили бы дорогу, не устроили бы засады", - с тревогой думал он, уходя из степи и поднимаясь на песчаные склоны гор. |

XXIX

Погоня приближалась. С полуподъема, когда во время передышки оглянулись назад, чтобы еще раз полюбоваться прекрасным видом пустыни, на ней заметили три темных пятна. Это не были табуны диких лошадей и не были стада джейранов. И в их форме, и в строгой правильности их движения, направляемого одной волей, было то, что всегда издали, дает знать о приближении военного отряда. Иван Павлович сразу определил, что это шел эскадрон реформированной кавалерии Ян-цзе-лина. Срединное пятно - взвод, шедший по дороге, - поднимал облака пыли, боковые оставляли примятую траву. Шли быстро, рысью, и Иван Павлович на глаз определил, что к вечеру китайские солдаты их нагонят.

Он поделился своими наблюдениями с Гараськой, и старый охотник задумался.

- Наши лошади еле идут, - сказал Иван Павлович, - необходимо сделать ночевку, иначе завтра они совсем не встанут.

- Да, положеньице. Слушай, брат Иван... Я тут когда-то на этом самом Хан-Тенгри с какими-то немцами на маралов охотился. Есть здесь тропа. Под самыми снегами. И хижину мы там установили, не так, чтобы важную, однако киргизы одобряют, поддерживают. Этой тропы солдаты не могут знать. Притом она, хотя и выше, но ближе. Да и обороняться на круче будет легче.

- Хорошо. На ночь выставим охранение. А утром как? Ведь если они нас осадят у подножия Божьего трона, сами прокормимся, а лошади как? Я ведь рассчитывал завтра к вечеру быть в Каркаре, там и трава, и ячмень у киргизов. У меня только на сегодня и завтрашнее утро хватит ячменя. Осадят, так никто же сюда не заглянет. Могут просто голодом извести, а потом и оставить. И ни кто не узнает, почему погиб отряд. Скажут, когда найдут, сбились с пути и замерзли.

- Снегом заметет раньше. Никто и костей не отыщет, - подтвердил Гараська. - Ну а низом идти чем лучше?

- Низом... Да и низом не лучше. На перевалах два человека могут нас перестрелять, как куропаток.

- Наверху есть та надежда, что китайцы, не зная нашего пути, пойдут по обычной дороге, обгонят нас, и мы окажемся у них в тылу. А тогда можем выйти к границе не на Каркару, а прямо идти к Кольджату, а там, на виду у поста, никто не посмеет нас тронуть.

- Но ведь это, Гараська, еще пять дней пути!

- Выхода-то иного нет. Ну, примем бой. Нас пятнадцать винтовок, считая Васильковых киргизов.

- А их, по меньшей мере, восемьдесят

- А что поделаешь?..

- Да, выхода нет, - сказал Иван Павлович. - Хорошо, веди по своей тропе, а там что Бог даст.

Серьезное положение отряда не ускользнуло ни от казаков, ни от Фанни. Казаки на глаз определили и силу преследующего их отряда, и свежесть лошадей китайского эскадрона и поняли, что надежда только на меткость своего глаза да на то, что каждый из них дорого продаст свою жизнь.

Все стали серьезны. Отряд медленно полз по кручам, ведя лошадей в поводу. С дороги свернули, замели следы, где сворачивали, и пошли по крутому откосу, направляясь прямо к вершине Хан-Тенгри, закутанной густыми облаками. Гараська шел впереди, отыскивая ему одному известную тропу.

Громадные скалы, торчавшие уродливыми столбами из земли, перегораживали дорогу. По пути были разбросаны такие большие камни, что их приходилось обходить, и потому шли медленно, шаг за шагом. Лошади, недовольные тем, что свернули с большой дороги, еле тянулись. Васенька беспокойно озирался и спрашивал, что это значит. Ему сказали, что идут на ночлег. Часто останавливались и с тревогой в сердце замечали, что расстояние между ними и эскадроном уменьшилось, что стали видны отдельные всадники. Вступая в горы, эскадрон свернулся в одну колонну и выслал дозоры, и по тому, как широко пошли эти дозоры, было ясно, что они захватят и обнаружат отряд.

Туман густого облака закутал путников и вымочил их одежды, как хороший дождь. Между валунов, скал и пик показались следы бараньего помета, узенькая тропочка чуть заметной лентой вилась по откосу горы над глубокой пропастью, заросшей густым лесом. Вершины елей сплошным зеленовато-серым ковром расстилались под ногами отряда.

- Вот оно, где самые-то маралы водятся, - проговорил Гараська.

- Не до маралов, брат, - мрачно сказал Иван Павлович.

Тропинка стала отложе, перешла по узенькому хребтику между двух пропастей на небольшое плоскогорье, на котором кое-где пятнами лежал рыхлый ноздреватый снег. Сквозь туман облака было видно, что подошли к снеговой линии, к подножию громадных сплошных снегов и ледников, образующих вершину Хан-Тенгри. Она, казавшаяся издали небольшой сахарной головой, тянулась вдаль на многие версты. Еще немного поднялись, пошли по снегу, по тропинке, натоптанной в нем, и спустились в котловину. Здесь из жердей и веток была сложена квадратная хижина с очагом из камней внутри, в ней было устроено некоторое подобие нар и перегородка.

- Вот в этой хижине, Феодосия Николаевна, - говорил Гараська, - я как-то с немцами две недели прожил, охотясь на маралов. Вы посмотрите, как она поставлена. Вся между скал. И только окно в заднем ее отделении, где была наша спальня, имеет небольшой выход, и оттуда видна вершина Хан-Тенгри. И кажется - вот она. Полчаса ходу по снегу. А, однако, ни одна человеческая душа там не была. Там, занесенный снегом, сохранивший до мелочей всю свою утварь, стоит Ноев ковчег. Там было первое место, которое обнажилось от воды при всемирном потопе... Там, говорят тихим суеверным шепотом киргизы, подножие Божьего трона. И никто никогда там не был. Недаром поется: "Бога человеку невозможно видети, на Него же нельзя взирати..." Великая тайна лежит там...

Наэлектризованная простым, но полным глубокой веры в правдивость своих слов, рассказом Гараськи, Фанни, как только слезла с лошади, пошла в хижину, но сквозь отверстие между скал был виден только густой туман, который клубился по снегу.

Носилки с Васенькой установили в первом, более просторном помещении хижины. Лошадей устроили между скал в загородке из камней, служившей и прежним обитателям этой хижины для той же цели. Их стали расседлывать и вывязывать сено из кошелей, и трое казаков поднялись на хребтик, чтобы наблюдать за противником.

Иван Павлович собрал казаков, киргизов, Идриса и Царанку и в присутствии Фанни и Гараськи рассказал им, насколько серьезна была обстановка. Он сказал, что решил драться до последнего, что, если нужно, зарежет лошадей и, питаясь их мясом, отсидится хотя несколько месяцев. Твердая решимость и суровая воля звучали в каждом слове молодого сибирского офицера, и передалась она и казакам.

Иван Павлович указал каждому казаку и киргизу его место при обороне. Фанни должна была в хижине устроить перевязку раненых. Идрис, оставаясь при Васеньке, должен был быть общим кашеваром.

- Секреты высланы, - закончил он свои слова, - по первому их выстрелу - все по местам. А теперь, пока у нас еще есть время, приберем лошадей, зададим им корма и сами пообедаем.

Надвигавшиеся сумрак и ненастье усиливали гнетущее впечатление тоски, охватившей Фанни.

После обеда она достала пакеты с бинтами и маленький футляр с йодом и мелкими хирургическими принадлежностями, приготовила сулемовый раствор, вату. Она возилась в темной хижине, не желая зажигать свечей. Кругом было тихо. За стеной мерно жевали сено и отфыркивались лошади. Казаки прочищали винтовки. Некоторые достали из подушек седла чистое белье и переодевались, готовясь к смерти.

Приближалась ночь.

Тяжело было Фанни. Ей казалось, что все погибло. Опять она должна видеть смерть кругом. Будут стонать и умирать казаки... Потом она останется среди убитых и раненых. Она и Васенька. На ее глазах схватят Васеньку. Схватят ее. На минуту ясно, как будто бы она сама была свидетельницей этого дела, увидала она китаянку.

Дрожь омерзения охватила ее. Вата, которую она держала в эту минуту, выпала из рук. Она приложила ладони к лицу и закрыла ими глаза. Невольно стала на колени. И молитва без слов, молитва отчаяния и искренней веры полилась из тайников ее души и согрела захолодевшее от ужаса сердце.

Она оторвала руки от лица и несколько секунд не могла прийти в себя от изумления.

В небольшую расселину между скал глядело бледное чистое небо. Туч как не бывало. Туман упал вниз, в долины. И почти все небо, видное между скал, занимала розовая вершина, громадной шапкой нетающих снегов стоявшая перед нею. Солнце зашло в долине за видимый горизонт, но алые лучи его посылали прощальный привет этой горе.

Подножие Божьего трона рисовалось в прозрачной выси редкого воздуха с удивительной чистотой и ясностью.

Фанни широко раскрытыми глазами смотрела на дивную красоту этой величайшей в мире горы. Ее сердце быстро билось, и чудилось ей, что оттуда льется в ее душу благодать веры. И вся - восторг, вера и любовь к Божеству - она простерла руки к Божьему трону и молилась. Молилась о чуде.

Только чудо могло спасти их всех целыми и невредимыми.

На ее глазах таяли розовые краски, темнело небо, проявлялись звезды, а вершина горела, переливая в серебро, отражая синеву неба и блеск звезд, полная непостижимой красоты и неразгаданной тайны.

Сильный порыв ветра налетел на скалы, зашумел в ветвях и стволах хижины, стих на минуту и снова налетел еще более сильным порывом.

Прошла минута поразительной тишины, лошади перестали жевать за стенкой и прислушивались к чему-то. И заревел ураган, который только и возможен на четырехверстной вышине. Завыл ветер в скалах и камнях, и казалось, сметет самые горы. И содрогнулись от его силы горные утесы.

Еще ярче в чистоте звездного неба стояла серебряная вершина горы и точно посылала мир и благоволение затихшей в мистическом ужас Фанни.

И вдруг громкий веселый голос Гараськи заставил ее очнуться.

- Мы спасены, Иван. Смотри! Видишь?

Фанни выскочила из хижины и побежала к стоявшим на краю площадки людям.

XXX

Над площадкой было ясное небо, сверкающее мириадами ясных звезд, а в нескольких шагах ниже ее клубились черные тучи. Ветер крутил и гнал их со страшной силой. Там разыгралась небывалая горная вьюга.

- Ты понимаешь, Иван, что внизу теперь творится? - говорил, в восторге потирая руки, Гараська. - Там ад кромешный. Ни человек, ни лошадь не устоит. Им одно спасенье - бежать вниз. Да еще и убегут ли? Понял?..

- Да, - тихо и раздельно сказал Иван Павлович. - Это чудо Божие! Должно быть, кто-нибудь за нас горячо и с верой помолился.

- Я раз был застигнут здесь такой вьюгой, - говорил Гараська. - Чуть не погиб. Одну лошадь сорвало ветром с обрыва. Так и не нашли. Им теперь не до нас. Уходят, поди-ка, голубчики, в степь.

- А если вьюга поднимается? - спросил Иван Павлович.

- Не было примера. Сколько живу в горах, всегда она идет вниз, а не вверх. Да и если бы поднялась, так в этой котловине единственно, что засыпало бы нас по пояс снегом, и больше ничего. Теперь, брат, можно спать спокойно.

Фанни, шатаясь, пошла в хижину. Все пережитое за этот день сломило ее. Васенька тревожно глядел по сторонам, испуганно прислушиваясь к вою ветра и гулу его между скал.

- Что там? - спросил он Фанни.

-Ничего. Ветер. Буря... - отвечала она

- А нас не снесет?

- Никогда. Мы защищены скалами.

В заднем отделении хижины Царанка расставлял ей койку. Меховое на бараньем меху одеяло было уже разо стлано. Фанни сняла армячок, стянула сапоги, завернулась в одеяло. Вершина Хан-Тенгри, как живая, послала ей свое благословение. Она подогнула ноги, свернулась калачиком и заснула крепчайшим сном.

Ей казалось, что она спала несколько минут, не больше получаса. Но когда она открыла глаза, вся вершина была залита ярким солнечным светом и горела золотом, небо было синее. Розовая тучка прилегла на краю снегового конуса, будто для того, чтобы еще ярче оттенить блеск девственного снега. Ветер стих. За стеной перекликались в редком морозном воздухе казаки. Седлали и вьючили лошадей.

Когда Фанни вышла из хижины, она не узнала пейзажа. Кругом была зима. Снег покрыл горы и опустился почти до подошвы. И только степь, по-прежнему золотая, млела под лучами, знойная и душная. На ней, у подножия гор, было темное правильное пятно. Это, как догадался Иван Павлович, был бивак китайского эскадрона. На глазах у Ивана Павловича темное пятно вытянулось в узкую полоску и стало удаляться по пустыне от гор. Погоня прекратилась.

С веселыми разговорами и шутками пошел отряд Ивана Павловича по снежным скатам. Снег таял на солнце. Молодые ручьи шумели и звенели по камням, и казалось, что снова наступила весна. Освеженный воздух вливал бодрость, и даже Васенька, когда вышли снова на большую дорогу, пересел на лошадь и поехал верхом.

Через четыре дня после полудня на склоне гор показались белые стены и низкие дома казарменной постройки. Вместо полинялого флага постовой портной успел сшить новый, и яркий бело-сине-красный флаг гордо развевался над воротами.

Почти месяц прошел с того дня, как покинули они пост, а ничто на нем не изменилось: так же по чистой песчаной площадке бродили куры, ветер крутил смерч, подымая бумажки и перья... Но, странное дело, не тоской и скукой, как прежде, веяло от этого унылого пограничного поста, а уютом старого родного дома. Он принял, как добрый знакомый, как хороший друг. Точно та благодать, влияние которой испытала на себе Фанни у подножия Божьего трона, изменила ее отношение к посту. Вечером и утром с веранды она почти ежедневно видела тающую в воздухе вершину, то, как опрокинутую нежную розу, то, как сверкающую перламутровую раковину, то как серебристо-синий опал.

И, обращая с молитвой к Богу свой взор на эту гору, Фанни уже знала, что молитва дойдет... Странной любовью освятилась ее комнатка на посту, с коврами и циновками, с девичьей постелью и со столом мальчишки.

Она повесила на привычное место ружье и кабардинскую шапку, встряхнула кудрями, посмотрела на загорелое и радостное лицо Ивана Павловича и весело рассмеялась.

- А хорошо у нас, дядя Ваня.

И вдруг застыдилась тем, что невольно вырвалось у нее это "у нас", и, как смущенная девочка, пробормотав: "Я хочу вам пока, до обеда, шоколад приготовить", - она, припрыгивая, как мальчик, побежала через двор на кухню.

По гелиографу выписали для Васеньки из Джаркента полковой экипаж. Васенька уезжал "в Россию". Путешествие в Индию, так неудачно начатое, отлагалось на неопределенное время. Слишком сильное впечатление произвело на него происшествие в Турфане.

Через два дня, отправив вперед киргизов с лошадьми, Васенька с Гараськой и Идрисом уселись в просторный тарантас и, сопровождаемые пожеланьями счастливого пути, покатили за ворота.

О Васеньке на посту никто не жалел. Гараська оставил след в памяти Фанни. Старый охотник явился ярким штрихом на общей картине "приключения", Фанни часто вспоминала его образную речь, меткие сравнения, его знание природы, гор и жизни животных и зверей.

Само же "приключение" слилось в какую-то фантасмагорию, полную красочных картин пустыни и гор, кошмарного не то сна, не то яви, пребывания в Турфане и ночного освобождения Васеньки. И было все это или нет, Фанни часто сомневалась. То ей казалось, что она видела сама и Будду в полутьме алькова, и зарезавшуюся китаянку, то думалось ей, что канцелярия тифангуаня, чофан, клоповник и ночное возвращение по размотанной нитке - все это было только чьим-то рассказом.

Но яркое видение волшебного Хан-Тенгри и чудо, совершившееся на ее глазах у подножия Божьего трона, - это уже было несомненной правдой, оставившей глубокий след и заставившей ее задуматься.

Иван Павлович с радостью и тайной тревогой должен был отметить, что месяц тому назад с поста уехал шаловливый мальчишка, а на пост вернулась серьезная молодая девушка, чем-то озабоченная.

Кто знает, чем?

Но будить ее сердце, спрашивать ее он боялся. Так было страшно снова услышать, что стать его женой - "это было бы смешно и ужасно".

XXXI

Наступила осень. Но ничто не изменилось в природе Кольджата. Так же черны были скалы и утесы ущелий, и так же желт песок. Только горы, на которых летом белыми были лишь вершины да ущелья с ледниками, искрились сплошь снегами, и снега эти спускались с каждой бурей все ниже и подходили к Кольджату.

Потянулись киргизы с высоких плоскогорий своих летовок на зимовку в пустыню. Отъевшиеся в густых травах гор табуны и стада шли на зимнюю голодовку.

Почта, приходившая из полка, говорила, что и там заканчивалась летняя работа. Ушли на льготу казаки, были отданы приказы о смотрах полковых учений и стрельбы. Приезжал командующий войсками, были маневры. Пушечная стрельба доносилась до Кольджата. Внизу были скачки, балы, спектакли, концерты, вечера - праздновали и веселились, как умели. На скачках все призы забрал Аничков на Альмансоре, а на состязаниях в стрельбе отличился командир полка Первухин, - но эта жизнь не касалась Кольджатского поста, и он по-прежнему не жил, а прозябал унылой постовой жизнью. Ни контрабанды, ни разбойников, ни приключений.

Однажды с почтой, вместе с приказами и казенными пакетами, пришло и частное письмо. Кривым, размашистым почерком был написан адрес Ивана Павловича, и по почерку и по печати Иван Павлович узнал, что писал бригадный генерал Павел Павлович Кондоров. Он беспокоился, что "прелестная племянница" Ивана Павловича соскучилась в одиночестве, упрекал Ивана Павловича за то, что он ни разу не вывез ее повеселить в лагерь на скачки или на вечер, и настойчиво приглашал "барышню" приехать 10 сентября в Каркару, где будет киргизская байга, устраиваемая киргизами Пржевальского уезда. Заботливый генерал уже распорядился, чтобы в доме почтовой станции для барышни отвели особую комнату. Езды же им всего шестьдесят верст, за один день доедут. Там будут Пеговские, и, может быть, туда с мужем приедет и Первухина. Иван Павлович прочел это письмо Фанни и увидел, как у нее разгорелись глаза. Но она сдержала себя.

- А что же, - сказала она спокойно, - и правда, поедем. Надо же нам на людей посмотреть... Только, Дядя Ваня, возьмите моего Пегаса, очень прошу вас.

- Вам совестно меня видеть на Красавчике? Фанни вспыхнула:

- Нет. Я на это права не имею... Но мне хочется. Я вас так прошу...

Мог ли он ей отказать? Да, месяц тому назад, когда он резонился с мальчишкой-шалуном, когда он чувствовал себя так им стесненным, но теперь...

И за два дня до байги они поехали. Она вычистила и починила свой армячок, тщательно подвила волосы и в лихо заломленной шапке была прелестна. Он тоже приоделся и на оригинальном своими пежинами Пегасе выглядел молодцом. Царанка, Запевалов и два казака сопровождали их.

На байгу в Каркаре съехалось около шести тысяч киргизов, цвет русского общества Пржевальска и Джаркента, и все верхом.

В день байги пологие скаты гор над широкой долиной с поеденной стадами низкой травой, еще зеленой и цветущей мелкими осенними цветами с печальными белыми, бледно-розовыми и лиловыми мальвами, торчащими у дороги, у ручья, у забора станции, были покрыты густой толпой всадников.

В пестром ковре халатов и цветных малахаев киргизов на маленьких лошадках всех мастей и отмастков, шумевших гортанными голосами, резкой чертой выделялся конвой генерала, подобранный на одинаковых гнедых лошадях. Люди были молодец к молодцу, в черных мундирах и черных папахах. Алая полоса погон резко прочерчивалась на пестром поле киргизских одеяний. Значок красный с синим обводом тихо реял в воздухе. Впереди конвоя стояла группа наиболее почетных конных гостей с генералом Кондоровым во главе.

Генерал Кондоров, среднего роста, довольно полный старик с седыми усами и маленькой седой бородкой, с георгиевским крестом на груди, в шашке, украшенной серебром, сидел на прекрасном белом арабе. Он был окружен дамами. Справа от него была Первухина, худощавая брюнетка с выразительным, тонким, умным лицом. В черном фетровом треухе на гладкой английской охотничьей прическе, в черной жакетке поверх блузки с мужским галстуком и в прекрасно сидящей черной разрезной амазонке, она сидела на английском седле. Ее лошадь, большая, кровная, бурая, отливающая золотом кобыла, была отлично собрана на мундштуке.

Фанни должна была сознаться, что она позавидовала ей. Позавидовала лошади, стилю одежды, умению сидеть и осанистой посадке ее. Она подумала: "Такой должна быть женщина на лошади. Такой буду я, когда стану женщиной".

Фанни вообразила себя, какая она рядом с генералом. Она стояла по левую руку его. На маленьком Аксае, на высоком казачьем седле с богатым калмыцким набором, в сереньком армячке, туго подтянутом ремешком с кинжалом, с плеткой на темляке через плечо и в кабардинской шапке на вьющихся волосах. Мальчишка, и только! Почуяла молодую грудь, нервно и часто поднимавшуюся и уже заметную под армячком. Поняла, что будет же и она женщиной. Поняла, задумалась и улыбнулась сама себе счастливой улыбкой. "Тогда, - подумала она, - буду такая, как "командирша".

Лихая наездница Пеговская была тоже в амазонке, резко обрисовывавшей красивые формы ее полного тела. Она сидела на прекрасном гнедом англотекинце, и с нею был ее муж на чистокровном английском жеребце. Первухин, длинный, нескладный, озабоченный чем-то, подъехал к Фанни на великолепной шестивершковой золотисто-рыжей кобыле в сопровождении адъютанта и хорунжего Аничкова. Оба офицера были на прекрасных лошадях.

Большие, кровные, нервные лошади, грациозно ступавшие по траве, едва касаясь копытами земли, стоявшие, круто подогнув изящные головы с маленькими ушами, и поводившие дивными, полными гордого ума глазами, косясь на массу лошадей кругом - щегольство их убранства, стиль седловки и посадка всадников восхищало и раздражало Фанни. Ничего она так не любила, как лошадей. Она чувствовала себя приниженной и мелкой на своем маленьком Аксае, приравненной к туземцам.

Царанка, должно быть, испытывал то же самое. Она слышала, как при всякой проходившей мимо кровной и рослой лошади, всякий раз, как Первухина, или ее муж, или Пеговские, или кто-либо из офицеров полка подъезжали к Фанни, заговаривали с ней или останавливали неподалеку своих прекрасных лошадей, он чмокал и говорил:

- Эх, барышня! Наша бы такая! Ах! Лошадь! Лошадь!

Туземцы, толстый и важный старик бай Юлдашев, татарин Нурмаметов, распорядитель байги Исмалетдин Исмалетдинович Исмалетдинов, сидели на прекрасно вычищенных, сытых, блестящих от овса маленьких киргизских лошадках. Уздечки, нагрудники, пахвы и широкие луки седел были почти сплошь убраны серебром, золотом и самородными камнями - халцедонами, яшмами, ониксами, лунным камнем и мутно-зелеными хризопразами. Тяжелые седельные уборы стоили не одну тысячу рублей.

Всадники в пышных, золотом шитых халатах сидели, как изваяния. На бае Юлдашеве костюм был выдержан в темно-фиолетовых тонах. Лиловый бархатный колпак круглой шапки был оторочен седым соболем. Лиловый халат, на который с шеи спускались ордена Станислава и Анны на бледно-розовой и на пунцовой лентах, был расшит большими золотыми цветами и оторочен соболем. В большие золотые, чеканной работы, круглые стремена были вложены ноги в мягких темно-красного сафьяна ичигах.

Толстый, круглый и темнолицый Нурмаметов был в ярко-зеленом, шитом серебром халате и черной шапке, на Исмалетдинове был халат золотистого цвета, а голова его была повязана пышными складками зеленой чалмы. Он был в Мекке.

За их рослыми, жирными, осанистыми фигурами густой толпой стояли киргизы. Одни - в богатых, вышитых вручную шелками халатах, другие - в простых ситцевых белых с лиловыми, зелеными или желтыми полосами, третьи - в однотонных цветных - лиловых, малиновых, зеленых и розовых.

Желтые, медно-красные, темные, почти черные лица, узкие глаза со сверкающими белками, черные усы, реже черные бороды. На лицах, обычно спокойных, горел азарт, глаза сверкали страстью, темные губы были открыты, и блистали удивительной белизны зубы. Гортанная, крикливая болтовня киргизов переливалась по полю, затихая в минуту полного напряжения внимания и разражаясь криками восторга, порицания, угрозами, бранью и сразу потом одобрением.

Сзади обширным становищем по широкому степному плоскогорью были раскинуты их кибитки. Там бродили женщины, дымили костры, и налетающий ветер доносил оттуда раздражающий запах жареной баранины. Там готовилось угощение. В больших тазах остуживали кумыс и медленно переливали его, чтобы вызвать игру, кипятили крепкий бульон на бараньем сале, разваривали курдюки и запекали в углях бараньи головы с нежными, белыми, как бумага, мозгами.

Слуги Юлдашева и Исмалетдинова в больших ведрах со снегом, набранным с гор, замораживали бутылки французского шампанского и на громадных подносах раскладывали красивыми кучами дыни, персики, яблоки, груши и виноград всех цветов и величин.

Состязание на пятьдесят верст окончилось, и первый пришел в 1 час 38 минут. Это был маленький мальчишка, жокей Исмалетдинова, в шелковой зеленой шапочке, такой же рубашке и темных штанишках. Он был крепко привязан ремнями к седлу и болтался изнеможенный, почти в обмороке, еле держа поводья в руках. Лошадь подхватили, мальчика отвязали и понесли отпаивать горячим чаем. За ним, растянувшись почти на версту, прискакали и другие участники скачки. Толпа загалдела и двинулась с поздравлениями к владельцу. Лошадь, худую до костей, но с сильными мускулами ног, злобно косившуюся по сторонам, увели и разместились снова, более тесно. Скачки были кончены. Начинались конные игры.

На середину зеленого луга на ловком длинногривом и длиннохвостом вороном жеребце, сверкающем набором из белых раковин, выскочила девушка лет шестнадцати. Она была очень красивая, с матовым цветом лица, с румянцем во всю щеку, с блестящими карими, чуть косыми глазами и черными косами, могущими закрыть всю спину и прикрытыми пунцовой шелковой шапочкой. На ней был пестрый, с темно-синими и красными полосами, халатик и темно-синие шаровары. Алые туфельки были обуты на ноги. Пестрые ленты и монисто бились на молодой шее и груди. Сверкали золотые монеты, горели алмазы стеклянных бус, и она, живая, как ртуть, на ловком и подвижном коне, с тяжелой плеткой в руках, проносилась вдоль публики взад и вперед, скаля белые зубы и дразня многообещающей улыбкой.

Это "девушка-волк".

Молодой парень-киргиз лихо изогнулся в седле, дико гикнул и вылетел из толпы вслед за нею. Но она уклонилась, и он, при смехе толпы, пролетел мимо, а она, смеясь, поскакала за ним. Начиналась милая, грациозная, но жестокая киргизская игра. Девушка-волк не только уклонялась от нападавших на нее молодых людей, но и награждала жестокими ударами плети по чем попало тех из них, которые подлетали слишком близко и неосторожно.

Игра продолжалась уже больше пятнадцати минут. Девушка-волк увлекала своею ловкостью толпу. Зрители ахали, смеялись при всяком ее удачном взмахе плеткой, при всяком ловком обороте коня. Уже пятеро вернулись с рассеченными в кровь щеками и шеями, наконец, выскочил шестой. Это был ловкий молодец на прекрасной гнедой лошади. Когда он выскочил, толпа радостно приветствовала его шумным гоготанием. Это была знаменитость степей. Лучший джигит и наездник - Ахмет.

Гнедой и вороной кони сходились и расходились, Ахмет снижался корпусом чуть не до земли, избегая метких ударов плети, отскакивал в сторону и живо нагонял девушку-волка, как только она начинала уходить. Из-под набора раковин белыми клочьями выступила на вороном жеребце пена. Наконец парень изловчился, схватил девушку обеими руками поперек за талию и крепко поцеловал ее в губы...

"А-а-а..." - загалдела восторженно толпа, и Ахмет с девушкой-волком подлетели к генералу Кондорову. Он указал им глазами на бая Юлдашева и Исмалетдинова, и победитель, и побежденная, счастливые, разгоряченные и сияющие, подъехали к важным старикам за призами.

Толпа загалдела и направилась к кибиткам и к кострам. Поле стало пустеть. Группа европейцев оставалась еще, обмениваясь впечатлениями.

Аничков подъехал к Фанни.

- Ну, как, Феодосия Николаевна, понравились вам киргизские скачки и игры? - спросил он.

- Ах, очень. Особенно эта девушка-волк. Такая прелесть!

- Давайте сыграем и мы.

Мальчишеский задор сверкнул в глазах Аничкова и нашел ответ в улыбающемся лице Фанни. Начавший было засыпать в ней сорванец-мальчишка проснулся с новой силой.

- Ну, Фанни Николаевна, - сказал генерал, - начинайте. Я за вами первый.

- Ваше превосходительство, - сказал Первухин, - пусть раньше молодежь утомит этого волка, а потом мы уже с вами кинемся приканчивать его.

Фанни оглянулась. Все смотрели на нее, улыбаясь.

- И правда, Фанни, это можно, - сказала Первухина.

- Только, чур, по лицу не бить! - крикнул Аничков и отскочил на Альмансоре шагов на триста, чтобы оттуда кинуться на девушку-волка.

Фанни не выдержала. Мальчишка-хвастун одержал верх над просыпающейся в ней женщиной, и она лихо вылетела на середину поля.

Киргизы, увидавшие игру, стали останавливаться. Посадка и манера править лошадью, чудная приездка каракового в яблоках Аксая были сразу замечены и оценены ими, и между ними начались пари, которая девушка-волк окажется ловчее - русская или киргизская... Киргизская пара тоже остановилась, залюбовавшись русской "девушкой-волком".

Первая схватка с Аничковым была неудачна для него. Могучий Альмансор не послушался своего хозяина и пролетел мимо.

- Нет, чистокровная лошадь для этого не годится, - проговорил генерал Кондоров. - Тут нужна ловкая лошадь. Эту разве так остановишь. Ну, вот и попался, - воскликнул он, когда нагайка Фанни звонко щелкнула по спине Аничкова.

На смену ему на дивной караковой кобыле выскочил полковой адъютант.

С непонятным волнением, с ревностью в сердце следил Иван Павлович за всеми положениями их борьбы. Кобыла адъютанта оказалась мягкоуздой и совкой, и он избегал опасных положений, склоняясь тонкой талией то вправо, то влево, то, отгибаясь назад. Уже несколько раз промахнулась Фанни, разгорелось ее лицо, и засверкали глаза. Первая пара киргиза с киргизкой была великолепна своими пестрыми красками и дикой удалью, но эта еще красивее рядом пластичных движений, групп и положений.

Всякий раз, как адъютант был близок к тому, чтобы поцеловать, обнявши, Фанни, Иван Павлович замирал и... почти ненавидел своего лучшего друга, красавца адъютанта.

- Ах, какая прелесть! Смотрите, Павел Павлович, - нервно сжимая маленькой ручкой в коричневой перчатке повода, говорила генералу Первухина. - Как вы думаете, он победит?.. Ах!

Хлесткий удар нагайки раздался по плечу адъютанта...

Вздох облегчения вырвался у Ивана Павловича, он выскочил на оригинальном Пегасе и помчался за Фанни.

О! Как она была прелестна в эти минуты! Раскрасневшаяся, возбужденная, с прядками волос, вырвавшимися из-под кабардинской шапки и спустившимися на лоб, с разгоревшимися и ставшими большими серо-синими глазами с темным обводом, с открытыми губами, из-за которых ярко сверкали ее белые зубы.

Отличный наездник и джигит, Иван Павлович живо овладел конем и понял сразу его совкую натуру, получившую воспитание у разбойника Зарифа. Пегас вертелся под ним на одной ноге, он останавливался с полного карьера, как вкопанный, и мчался снова.

- Браво! браво! - раздавалось в группе русских дам и офицеров.

Киргизы были увлечены борьбой. Им нравилось то, что так ловко боролся с девушкой-волком всадник на их киргизском коне. Они любили Ивана Павловича, они мечтали видеть его начальником уезда, ценили в нем разумного, хорошего, доброго человека и желали ему победы...

Одна секунда... Одна секунда, меньше... Зазевалась Фанни, и сильные руки схватили ее талию, и грудь ее прижалась к чужой груди, и жадные мужские губы с мягкими усами прижались к ее полуоткрытому рту.

Она ответила на этот поцелуй.

Иван Павлович не поверил своему ощущению. Неземной восторг охватил его, и он повторил поцелуй. Отвечая ему вторично, она пробормотала сконфуженно:

- Довольно!.. Ведь видят же!..

И, взявшись за руки, они полетели к Исмалетдинову.

Толстый киргиз улыбался. Он был дорог им в эту минуту, как отец, как добрый старый друг. Ивана Павловича поздравляли с победой, ему жали руки, и Фанни со странной гордостью чувствовала, что ей приятно, что Ивана Павловича так любят и генерал, и полковник Первухин, и его жена, и Пеговские, и адъютант, и Аничков.

- Ну и огрели же вы меня, Феодосия Николаевна, - смеясь, говорил адъютант. - Долго буду помнить.

- Подождите, Феодосия Николаевна, - говорил Аничков, - мы еще раз поиграем. Я не рассчитал игры. Никак не думал, что против меня такой свирепый волк.

Фанни улыбалась счастливой улыбкой.

За столом в громадной кибитке Исмалетдинова они сидели рядом, и рядом с ними сидели и киргизы, девушка-волк и ее победитель. Против них был добрый генерал, изящная Первухина, ее длинный муж, бай Юлдашев, Пеговские, Исмалетдинов, Аничков, адъютант. Всем было весело.

Ивану Павловичу казалось, что они уже жених и невеста, что несбыточное счастье сбывается и опьяняет его.

Ему казалось, что если он сделает теперь предложение, это не будет "смешно и ужасно"...

Он посмотрел на Фанни. Держа обеими ручками, как обезьянка, большую плоскую чашку, до краев наполненную кумысом, она пила маленькими глотками. Улыбающееся лицо было мальчишески задорно, и видно было, что она любуется только собою, что, если она в кого влюблена, так только в мальчишку в сером армячке и кабардинской шапке, который так ловко ездил, так здорово огрел Аничкова и адъютанта, и, несмотря на то, что был на киргизской лошади, утер нос всем этим господам, и который завидовал и был влюблен после себя только в Первухину, за которой следил жадными глазами, изучая все ее движения, манеру носить амазонку и шпоры, манеру говорить и есть.

Иван Павлович завял в своем неземном счастье и решил еще подождать.

И только временами, вспоминая ощущение этих алых трепетных губ, этого чистого рта, прижавшегося к его губам, он нервно вздрагивал и порывисто хватался за стакан с ледяным шампанским.

XXXII

Когда Иван Павлович с Фанни вернулись на Кольджат, там уже была зима. Снег ровной пеленой покрыл крыши постовых построек, двор, склоны гор. Глухо шумела Кольджатка между обледенелых камней. Веранда была засыпана снегом, и слоем снега же покрыты были неубранные стол, стулья и кресло. Скучная, долгая горная зима наступила.

Внизу, в долине, зеленели деревья, висели на яблонях тяжелые и крупные румяные верненские яблоки, желтая, выгоревшая степь и пески пустыни млели под знойными лучами солнца. Там наступало лучшее время года, продолжительная среднеазиатская осень, которая обещала стоять до конца декабря.

Убрали снег с веранды, перенесли столовую в кабинет, затопили печи, устроились по-зимнему. В первый же день Иван Павлович попробовал напомнить Фанни о том, что дала ему Фанни, "девушка-волк".

Был тихий вечер. Чай был допит. Самовар пел про Россию, про Дон, про зимовники задонской степи, про Петербург и про театры... Не разберешь, что именно пел он, но ворошил мозги в хорошенькой головке, и она опустилась на грудь, прикрытую шерстяной кофточкой, и глаза из-под черного полога ресниц смотрели упорно на допитую чашку. В этом взгляде, в наклоне головы на тонкой шее, в тихой грусти, точно охватившей всю юную душу, было столько женственного, девичьего, любящего и любовного, что Иван Павлович решил попробовать и намекнуть, только намекнуть, на мучивший его вопрос.

- Фанни, - тихо сказал он, - вам хорошо было вчера на киргизской байге?

Она подняла голову. Темные глаза с большими зрачками, вытеснившими синеву, казались черными. Какая-то дымка закутала их. Не сразу оторвалась она от своих дум. Она вспоминала, переживала вновь свою победу, и огонек удовольствия заискрился в глазах.

- Ах! было дивно хорошо! Такая красота лучше всякого театра, - воскликнула она.

- Фанни, а вам понравилась... Эта киргизская игра... Девушка-волк?

Она насторожилась. Маленькая складка легла между темных бровей и забавно наморщила их, придав всему лицу детское выражение. Тут бы и остановиться и не продолжать дальше, но Ивана Павловича точно толкало что-то вперед и вперед.

- Вы знаете, у киргизов это свадебная игра.

- Да, - неопределенно протянула она.

- Все заранее подстроено, - продолжал, не замечая холодности Фанни, нестись в пучину Иван Павлович, - и ловит девушку-волка обыкновенно ее нареченный жених, ее избранник сердца.

- В самом деле? - уже совершенно ледяным голосом произнесла Фанни и положила руки на стол, будто собираясь встать.

Он ничего не видел и сладким, так не идущим к его мужественной фигуре, голосом продолжал:

- Вы серьезно играли?

- Да, играла, что же из этого? Сами видели, и как огрела Аничкова, и этого херувима-адъютанта, местного сердцееда.

- Нет, Фанни... А относительно меня? - молил Иван Павлович.

- Вы воспользовались минутной заминкой. Я устала.

- Фанни! Так это было... Не серьезно?

Лицо ее покрылось внезапно пурпуром стыда и гнева. Кровь побежала к вискам, залила весь лоб, маленькие уши стали малиновыми. Гроза надвинулась. Темные глаза метнули молнии.

- Да вы о чем?... Вы с ума сошли... Оставьте, пожалуйста!

Она нервно встала и широкими шагами прошла в свою комнату. Там она бросилась на постель, уткнулась лицом в подушки и залилась слезами.

"Ах, Боже мой, Боже мой! - думала она сквозь рыдания. - Неужели все они такие? Неужели у всех у них только одно на уме? И даже лучшие из них. Потому что, - это-то ей подсказывало ее сердце, - Иван Павлович оказался лучшим, самым лучшим из них, - и он... Он... Он мог подумать, он смел подумать"... Ей было "ужасно" больно и совсем не смешно это робкое признание безвозвратно влюбленного человека.

Иван Павлович выскочил на веранду и ходил по ней, подставляя раскаленную голову морозному воздуху гор и все повторял: "Ах, я болван, болван... Нетерпеливый, грубый болван... А как хорошо было бы теперь... До Рождественского поста и обвенчаться. Совсем бы иной показалась зима, совсем бы иначе потекли дни на скучном посту... Ах, я нетерпеливый идиот. Этакое грубое животное... Теперь надолго все испортил... Пожалуй, навсегда... Обидел ее, милого ребенка..."

Фанни, вволю выплакавшись, села за туалетный столик и стала прибирать на ночь свои волосы. Когда она вглядывалась в отражение печальных, опухших и покрасневших глаз, ей было жаль себя, одинокую, не имеющую ни родных, ни друзей, заброшенную далеко, на край света, и было жаль Ивана Павловича, такого доброго, деликатного, которого она так совершенно напрасно огорчила и обидела.

"Ну чем он виноват, - думала Фанни, глядясь в зеркало, - что я, и правда... такая хорошенькая".

XXXIII

В эти недели сентября Иван Павлович часто отлучался. Раз уехал на сутки, потом пропадал трое суток, потом опять на сутки, наконец, уехал на неделю. Ездил он "по делам службы", как он говорил Фанни, всякий раз предупреждая ее об отъезде и указывая приблизительно, когда он вернется. Возвращался он всегда раньше срока, и в этом Фанни оценила его деликатность: он не хотел, чтобы она беспокоилась.

Уезжал он таинственно, всегда под вечер или ночью, выбирая темные безлунные ночи, часто в ненастную погоду, и возвращался ночью. Тихо проходил к себе, так, что Фанни и не знала о его приезде. И только утром заставала его ожидающим ее выхода за чайным столом. Она искренно радовалась его возвращению и весело его встречала.

Сначала она думала, что он ловит контрабанду. Но на это не походило. Он уезжал всегда с одним и тем же казаком Воробьевым. Очень недалеким, неразвитым парнем, который никогда ничего толком не мог сказать. Уезжал он озабоченный и возвращался такой же.

Фанни не допрашивала его ни о чем. Не говорит, - значит, нельзя. Не ее дело. Она была уверена, что он ей скажет, что от нее у него секрета нет. И не ошиблась.

В последнюю поездку, длившуюся неделю, он брал с собою пять казаков и Пороха и предварительно посылал пакет в полковой штаб.

Поехал он, только получивши бумагу из штаба. Уезжал он рано утром, и Фанни видела, что он поехал за границу. Вернулся озабоченный.

Как ни старалась Фанни дождаться, чтобы он первый заговорил о цели своей поездки, она не вытерпела и спросила его за обедом, к которому он подоспел:

- Ну, как дела, дядя Ваня?

- И хорошо, и худо, - отвечал он. - Вот что, Фанни. Хотите поехать со мною и посмотреть то, что я нашел?

- С наслаждением. Я так соскучилась одна... Без приключений... - живо ответила Фанни.

- Да, Фанни, это будет приключение и, может быть, опасное.

- Тем лучше, - разгораясь мальчишеским пылом, сказала Фанни, - мне уже надоело скакать с Царанкой и стрелять вам кекликов к обеду.

- А это ваша охота? - спросил Иван Павлович, кладя себе на тарелку вторую половинку рябчика.

- Ну! А то чья же! Итак - я вся внимание. Что за опасное приключение хотите вы мне предложить?

- Поедемте сегодня в одно место. Вдвоем. С нами только Воробьев поедет.

- А Царанке можно? Почему такая таинственность?

- Мы поедем за границу.

- Ну, так что же! Разве первый раз? Я третьего дня все утро охотилась на фазанов за границей, и китайские солдаты видели это и даже помогали мне доставать убитых петухов.

- Вот видите, Фанни, а теперь нужно, чтобы не только китайские солдаты, но чтобы и никто, никто не видел нас.

- Почему такая тайна? Не понимаю. - Поймете после.

- В котором часу поедем? - Да так часа в два ночи. - Хорошо.

- Оденьтесь так, чтобы вам легко было ходить.

- А что, много ходить придется? - Да, порядочно.

- Вы меня совсем заинтересовали своей тайной. А вы сами не устали с дороги?

-Успею отдохнуть. Вот лошадь, если позволите, я попрошу у вас. Дайте мне Пегаса, он мне счастье приносит.

- Берите, - сухо сказала она.

Ей не понравилось, что он напомнил ей о случае с девушкой-волком, и он заметил это.

- Только, Фанни, никому не говорите. Я знаю, без Царанки не обойдется, он услышит, что берут лошадей, так вы скажите ему, чтобы и он помалкивал.

- Какая таинственность! - насмешливо сказала Фанни. - Совсем роман!

После обеда Иван Павлович лег спать и проспал до самого ужина. Пыталась сделать это и Фанни, но ей не удалось. Любопытство мучило ее. Не заснула она и ночью, а Иван Павлович лег и добросовестно проспал до часа.

Вышел он одетый в шведскую куртку, при винтовке и большой охотничьей сумке.

Лошади были готовы. Царанка и Воробьев ожидали с ними на дворе. Царанка был, видимо, обижен, что в ночную экспедицию взяли не его, надежного калмыка, а самого глупого казака, который ни дорог не знает, ни сказать что-либо путное не может. Но он ничего не сказал. Только особенно тщательно оправил полушубочек Фанни, когда она села, осмотрел подпруги и ласково молвил:

- Храни Бог.

- Спасибо, Царанка.

Ночь была темная, в горах бродили тучи. Был сильный мороз.

- Следуйте за мною, - сказал Иван Павлович.

Он поехал вперед, за ним Фанни, сзади всех Воробьев.

Дорогу Иван Павлович знал отлично. Он в сплошном мраке выехал на большую тропу, проехал с полверсты и свернул в горы без дороги. Поднявшись саженей на пять, он повернул круто назад и поехал, огибая пост. Стали видны внизу фонари у конюшенного сарая и у главных ворот, потом Иван Павлович стал круто спускаться к Кольджатке.

- Осторожно, не поскользнитесь, - сказал он, подходя к речке. - Тут большие камни.

Перед Фанни в темноте выделялись белые пятна на крупе Пегаса, и теперь она поняла, что Иван Павлович не зря просил взять его. Местами, среди голых кустов и скал, где не было снега, было так темно, что только эти белые пятна пегого показывали ей, где находится Иван Павлович.

Перейдя вброд речку, они продолжали спускаться, направляясь в долину. Снег стал менее глубок, более рыхлый и, наконец, исчез. Стало теплее.

Прошло около часа, что они ехали, и все спускались по какой-то крутой каменистой осыпи. Шуршали и сыпались вниз кремни и песок, и по тому, что они долго летели, можно было судить о том, что спуск очень большой. Лошади храпели и шли осторожно, маленькими шагами, опустив головы и рассматривая путь.

Наконец дорога стала положе, вместо камней был плотно убитый песок, и, несмотря на предрассветное время, было совсем тепло. Где-то подле, чуть журча и звеня на камнях, едва приметный, струился ручеек. Появилась трава, желтая, сухая, потом она стала выше, свежее. Пахнуло осенним ароматом цветов и семян. Корявые ветки джигды с сухими листьями, ветви краснотала то и дело задевали за ноги и за лицо. Было видно, что тут нет никакой дороги, и что Иван Павлович ведет по каким-то им изученным путям.

Стало светать. Они все спускались. Ехали они по руслу едва приметного ручейка, струившегося по широкому старому руслу. В горах это русло было каменистое, здесь, внизу, оно стало песчаным и глубоко врылось в почву. В мутном сумраке начинающегося рассвета стали видны крутые стены песчаных осыпей, бывшие по обеим сторонам русла. Берега поросли кустарником, кое-где торчали и корявые джигды, и карагачи, на ветвях которых большими светло-зелеными шарами, покрытыми мелкими белыми ягодками, нависли омелы.

Взошло солнце. Стало жарко, и по совету Ивана Павловича Фанни сняла полушубок. Пряный аромат вечноцветущих маленьких, низких, лиловых ирисов вливался в легкие. Ехали уже около восьми часов. Наконец Иван Павлович остановился у песчаного, нависшего над руслом берега. Темные корни пробились сквозь этот земляной навес и образовали тонкую, точно из сети сделанную завесу. Внутри было некоторое подобие пещеры.

Иван Павлович слез с лошади, примеру его последовали Фанни и Воробьев. Лошадей завели в пещеру и привязали там к корням.

- Здесь отдохнем. Напьемся чаю и закусим, - предложил Иван Павлович.

Они с Воробьевым набрали сухой травы и камыша и вскипятили воду.

- Ну, как, Фанни, идем дальше? - спросил Иван Павлович, когда утренний завтрак был окончен.

- С удовольствием. Я готова.

- Пожалуйте за мной.

Лошади и Воробьев остались в пещере, а они пошли вдвоем по руслу. Фанни стало занимать это новое приключение.

Когда они прошли шагов двести, они увидали, что справа в это русло входил другой проток. Иван Павлович свернул в него. Этот проток повернул почти параллельно первому и стал подниматься очень круто на отрог горы. Русло стало таким узким, что пришлось идти по одному. Берега были каменистые, и, наконец Иван Павлович и Фанни вошли в узкий блестящий коридор, выложенный громадными, правильной прямоугольной формы кристаллами белого кварца.

Здесь Иван Павлович остановился. Они стояли в естественной или искусственной шахте, пробитой или водой, или льдами, или человеческими руками в породе. Шахта углублялась в землю саженей на пять, и свет мутно проливался в нее сквозь узкую щель, заросшую кустарником и травами.

- Смотрите, Фанни, - сказал Иван Павлович и, вынув из сумки молоток, ударил им несколько раз по стене коридора. Блестящие куски кварца отскакивали прямыми плоскостями, гладкие и белые, как снег, и падали к их ногам. За ними в породе показалась тонкая, как проволока, золотая жилка. Она вливалась в углубление и образовала маленький желвачок величиной с горошину.

- Что это? - не веря своим глазам, воскликнула Фанни.

- Это золото. Золотая жила и самородки. - Не может быть.

- Вы видите сами.

- Дядя Ваня! Это ваше... Ваше золото!!

- Пока не мое. Оно китайское. Оно находится на китайской земле. Вот почему нужно было так таинственно ехать, чтобы никто не пошел по нашим следам, чтобы никто его не открыл, кроме нас.

- Но оно будет наше?

- Оно может быть нашим, если вы согласитесь стать моим компаньоном.

- Я вас не понимаю.

- Я был вчера в Суйдуне у тамошнего фудутуна. Это его земля. Я выторговал весь этот участок со всеми недрами, и он согласился его продать. Но он просил шесть тысяч...

- Да ведь это даром. Тут сотни тысяч рублей.

-Да, это даром. Но я не могу купить этого участка.

- Почему?

- Очень просто. У меня нет шести тысяч.

- Да я вам дам эти деньги, - быстро воскликнула Фанни.

- Так много и не нужно. У меня накоплено три тысячи.

- А три тысячи я дам. - И будете моим компаньоном? - И буду вашим компаньоном. - По рукам.

- По рукам! - она восторженно протянула ему обе свои крошечные ручки.

Всю дорогу назад они болтали и строили планы. О, это не так просто и не так скоро. Бумаги пойдут в Пекин, из Пекина в Суйдун - пройдет два-три месяца, пока явится возможность застолбить участок и поставить охрану. Но что значат эти месяцы! Впереди открывалась большая золотоносная жила, и кто знает, какое неисчерпаемое богатство она сулила.

Чтобы незаметно переехать границу, дожидались сумерек и в темноте ненастной ночи поднимались по кручам к Кольджатскому посту и только в первом часу приехали домой.

Но как же хорошо показалось зато дома! В теплой комнате был приготовлен, по распоряжению Ивана Павловича, Запеваловым ужин, внесен был весело шумящий самовар, ярко горела лампа, и было тепло и уютно.

После ужина Фанни спросила Ивана Павловича:

- Ну, расскажите мне, дядя Ваня, как же вы нашли это место. Кто указал вам эту жилу?

- Один совершенно не известный мне покойник. Один мертвец, - ответил Иван Павлович и, видя недоумение в глазах Фанни, добавил: - Да, милая Фанни, это совершенно особое приключение и, если вы позволите, я расскажу его вам подробно.

Иван Павлович прошел в свою спальню, открыл ключом сундук и принес небольшую синюю бумажную папку, из которой достал сверток бумаг. После этого он подлил в свою чашку порядочную порцию рома и начал рассказ.

XXXIV

- Это было два года тому назад. Я охотился поздней осенью на фазанов на восточных склонах Кольджатского хребта. Охота была неудачная. Взлетывали всё курицы, петухов не было. Куриц я никогда не бью, даже и в этой стране, где фазанов хоть отбавляй, и я подвигался по густой заросли сухих трав между громадных метелок старого камыша, закрытый ими с головой. Передо мной был тесный переплет тонких стволов, сухих шелестящих листьев, внизу была цепкая трава, опутывавшая мои ноги, и над головой кое-где проблескивало небо.

Вдруг яркий белый предмет сверкнул между травами в самой гуще. Я невольно посмотрел на него. Это был человеческий череп. Явление обыкновенное в пустыне, где люди часто гибнут в борьбе друг с другом, с хищным зверем или с природой. Судя по тому, что череп был весь выбелен солнцем и дождями и лежал, как гипсовый, - это был очень старый череп, пролежавший здесь не один десяток лет. Я подошел ближе и увидал, что в траве покоились останки и всего человека. Правда, звери и время расхитили часть костей, но кости бедра, голени, часть ребер и несколько позвонков валялись тут же. Печальное зрелище того, что было когда-то человеком, навело меня на грустные размышления, и я остановился над ним. У черепа была благородная форма, и я, хотя и плохой физиолог и френолог, понял, что это череп европейца, а не азиата. Я поднял его и посмотрел. Все зубы были целы, и по ним можно было догадаться, что это был человек, полный силы, крепкий, молодой, обладавший, должно быть, хорошим аппетитом. Я положил его опять на землю. Потом что-то кольнуло меня, и я решил похоронить его и оставшиеся кости в земле. Ножом и руками я стал выкапывать в песке для этого яму. Когда я окончил свою работу и в молитвенном и грустном раздумье о бренности человеческой жизни сидел на корточках в траве, небольшой темный предмет, лежавший неподалеку, привлек мое внимание. Если череп был до некоторой степени предметом обычным для пустыни, то предмет, замеченный мною, был необычен.

Это была небольшая кожаная сумочка. Кожа истлела почти совершенно, порыжела и стала мохнатой. Она не застегивалась замком, но была завязана ременными петельками, как завязывают казаки свои сумы. Я поднял ее. Она оказалась тяжелой. Когда я раскрыл ее, из нее выпало несколько медных монет российской чеканки времен Петра I и небольшой слиток золота, золотников пять весом. Там же лежала небольшая, вся исписанная книжечка с плотной бумагой.

Я забрал эти вещи и принес их домой. Дома я попытался разобрать написанное и по нему узнать, кто же таинственный пришелец в пустыню, печальные останки которого я похоронил сегодня среди трав.

Задача оказалась нелегкой. Буквы истлели вместе с бумагой, частью были смыты. Писаны они были китайской тушью, выцветшей, смытой сыростью и временем, едва заметные. Писана церковнославянскими буквами под титлами. Она представляла из себя ребус, и я занялся скучными зимними вечерами разгадкой этого ребуса. Вот эта книжечка.

Иван Павлович вынул из бумаг небольшую кожаную книжку в старом тяжелом переплете, и Фанни увидела листки, исписанные крупными буквами, похожими на китайские иероглифы.

- Я никогда бы не разгадала того, что здесь написано, - сказала Фанни.

- Вероятно, не угадал бы и я, если бы книжечка не начиналась знакомыми мне молитвами. Угадавши одно слово, я знал продолжение. Сличая написание букв, угадывал и дальнейшие слова и таким образом вот, что я получил.

Иван Павлович достал листок бумаги и начал читать:

- "Во имя Отца и Сына и Святого Духа. Аминь. Благослови венец благости Твоей, Господи. И благослови раба Твоего, воина... - тут пропуск. Счастие великое державе Российской и благочестивому царю царств Петру Алексеевичу и воеводе, и начальнику генералу князю, - здесь я более догадался, чем прочел, - Бековичу-Черкасскому. А мне, недостойному рабу, богатство и почет. Господи помилуй..."

Тут недостает большого куска и дальше следует:

"Возьми от горы, реченной Божий трон, на север цепь гор и стань у нее там, где большая река тихо течет в желтых песках. День святыя Феодосии. Заходящу солнцу се тень великия горы падет в последний час умирания на древо высокое и вельми богатое ветвями, одиноко стоящее. И от того древа сто саженей на Божий трон, и ту буде река сухая. И по той реке иди вниз двести тридцать одну сажень и ту видевши стрелу..."

Тут опять пропуск, время смыло три страницы, и остались только слова: "Галдарея камени белаго яко мармор"... "бей молотом"... "и Святого Духа. Аминь".

Итак, передо мной были останки славянина, русского, вероятно, офицера или солдата, посланного от отряда Бековича-Черкасского двести лет тому назад. Какие драгоценные указания давала эта книжечка, что мне говорил голос из могилы, я не задумывался. Я не Шерлок Холмс и не отгадчик тайн пустыни в стиле Эдгарда По, и я спрятал и книжечку, и перевод до поры до времени к себе в стол.

- И даже мне ничего не сказали, - вырвалось у Фанни.

- Представьте, забыл. Хотя вы же мне об этом и напомнили. Когда я узнал ваше имя, мне вспомнилось - "день св. Феодосии", и я посмотрел в календарь, когда это будет. Оказалось - 29 мая. Вы его не праздновали, и я решил им воспользоваться. Я вынул свою бумажку и стал размышлять.

Цепь - от Божьего трона на север - да ведь это будет наш Терскей-Алатау. Большая река тут одна-единственная - река Или. Великая гора здесь только наша Кольджатская. Местонахождение останков автора этой записки указывало на то, что иначе и быть не может. Итак, я стоял перед разгадкой всей этой тайны.

Вы помните, вы тогда говорили о золоте в этих горах. Я давно знал легенду о золоте, оставленном китайцами и охраняемом драконами, но не верил в нее. Присутствие в сумочке самородка заставило меня приняться за розыски.

- И вы мне ничего не сказали, и вы не сделали меня участницей этих поисков! - с упреком воскликнула Фанни.

- А вы помните, какой я тогда был бука?

- Ну, продолжайте, пожалуйста. На самом интересном месте остановились.

- Итак, 29 мая надо было искать дерево, на котором остановится тень Кольджатской горы, бросаемая заходящим солнцем. Я выехал днем, один, и перед вечером остановился в тени гор. И вот она скрылась. Стало темно. Я отметил место. Никакого дерева не было поблизости. Ни большого, ни малого. Это меня не удивило. За двести лет так естественно было, что дерево погибло, но ведь хотя бы пень должен был от него остаться. Но тут не было ничего. Я не силен в космографии и астрономии, и я не мог точно сказать, упадает ли тень из года в год в одно и то же число на одно и то же место. Что могло произойти за 200 лет? Могла, и легко могла измениться фигура горы. Землетрясения, горные обвалы, мало ли что, - сдвиг ледников могли сократить или увеличить тень. Но вряд ли значительно. Дерево или останки его должны быть здесь. А здесь кругом было пустое место. Песок, камни, жалкая травка.

Стало совершенно темно, и я решил заночевать в пустыне. И вот ночью, глядя на звезды, я размышлял: земля вращается вокруг своей оси, и от этого происходит смена дня и ночи. И это в одно и то же число разных лет будет неизменно. Земля ходит вокруг солнца, и от этого смены зимы и лета, но отношение ее к солнцу неизменно в одни и те же числа. Наконец, вся солнечная система стремится куда-то, и вот в этом движении, не может ли быть каких-либо колебаний в долготе тени? И я ответил сам себе: да, могли, и я могу, и я должен найти это дерево.

И я нашел его. Оно было спилено много лет тому назад почти вровень с землей. Большой черный пень громадного, должно быть, карагача был наполовину занесен песком. Я смотрел на него с умилением. Так вот оно, то "древо высокое и вельми богатое ветвями", которое принял неизвестный исследователь за базисную точку своих определений. Дальше все пошло уже гладко. Я взял направление на ослепительно горевшую в лучах восходящего солнца вершину Хан-Тенгри и отсчитал триста шагов. За стеной камыша, ивняка и сухой травы передо мною была в глубоком русле та самая река, по которой мы шли вчера. Я прошел по ней шестьсот девяносто три шага и стал искать то, что обозначил в своем описании неизвестный "стрелой". Вот далее пришлось немного поработать и головой, и ногами, разыскивая "галдарею камени белаго, яко мармор"... Но это уже были пустяки.

Так вот, милая Фанни, - закончил свой рассказ Иван Павлович, - я обязан неизвестному покойнику, чьи останки я так случайно нашел во время охоты, и вам открытием золотой жилы...

- А я-то тут при чем? - спросила Фанни.

- Если бы не ваше имя, натолкнувшее меня снова взяться за таинственную книжечку, если бы не ваши мечты о золоте, я бы, вероятно, и совсем позабыл о том, что у меня в столе хранится столь необычайный и драгоценный документ.

- Но почему, дядя Ваня, вы так долго молчали об этом? Почему тогда же, в мае, в июне, вы не начали этого дела?

- Вы мне мешали.

- Удивительный вы человек, дядя Ваня, и совершенно непоследовательный. То вы мне обязаны, то я вам мешала.

- И то, и другое правда, Фанни. Вспомните, пожалуйста. Вы принесли сюда, на пост, жажду приключений, и за вами побежали и приключения. Я только что начал производить разведки, как это приключение с Зарифом. Не успел я отделаться от него, сдать все донесения, акты и расписки, является Васенька, поездка в Турфан, и пошло, и пошло. А дело деликатное. Надо, чтобы никто не пронюхал этого места. Особенно китайцы или, Боже сохрани, такие люди, как Гараська. Не то что продадут секрет, а просто разболтают в пьяном виде.

- Вы могли поручить разведку мне, - сказала Фанни.

- Не хотел, - просто ответил Иван Павлович, смело и прямо глядя ей в глаза.

- Вы мне не доверяли?

- Нет. А просто тогда не хотел делать вас своим компаньоном.

- А теперь?

- Очень хочу.

- Что же произошло?

- Много воды утекло с тех пор, и мы с вами пуд соли съели, Фанни. И я... полюбил вас...

- Ну вот. Я так и знала... Бросьте это из своей головы, милый дядя Ваня, - вставая из-за стола, сказала Фанни. - Не к лицу это вам.

Но в голосе звучала не злоба, а какая-то ласковая печаль, и глаза не метали молний, а смотрели с тихой грустью на кабардинскую шапку и на винтовку, висевшую на стене, будто прощался с ними шалун-мальчишка, уступающий дорогу женщине...

- Глупости все это, - резко сказала Фанни. - Договорились!.. Я ваш компаньон, и больше ничего... Спать пора... Смотрите, четвертый час уже.

И широкими шагами, как всегда, когда она была чем-либо недовольна, Фанни прошла в свою комнату и заперлась в ней.

XXXV

Почти три месяца потребовалось на то, чтобы снестись с китайским правительством, получить необходимые бумаги, внести деньги через отделение Русско-китайского банка в Кульдже и застолбить участок.

Не раз пришлось Ивану Павловичу съездить в Кульджу и Суйдун. Фанни сопровождала его. Эти деловые поездки, спокойные, несмотря на необычность передвижения верхом через замерзшие речки, по большому тракту с телеграфом, их еще более сблизили.

Но держала она себя как товарищ, как компаньон, как равный, как мужчина.

У Первухиной она достала выкройку разрезной юбки, сшила себе при помощи джаркентской портнихи щегольскую суконную амазонку, выписала из Петербурга шляпу, жакет, седло и мечтала купить чистокровную лошадь. Она часто ездила амазонкой и стремилась в манере держаться и ездить подражать молодой командирше.

Иван Павлович с удовольствием отмечал, что шалун-мальчишка постепенно исчезал из ее характера и перед ним выявлялась хорошенькая девушка.

Однажды перед самым Рождеством фудутун города Суйдуна, старый семидесятилетний мандарин, вызвал экстренно Ивана Павловича письмом по весьма важному делу. Экстренность была относительная. Два дня письмо шло до полкового штаба, да в канцелярии ждали десять дней оказии, и от Джаркента до Кольджата письмо шло еще два дня. Прошло две недели с того времени, когда старый мандарин просил приехать "поскорее" Ивана Павловича к нему - "поговорить".

Когда Иван Павлович с Фанни наконец добрались до Суйдуна, они не узнали этой тихой китайской крепости. Можно было подумать, что у китайцев празднуется Новый год. Тут и там трещали пороховые хлопушки, народ толпился по улицам, и в толпе было много солдат с отрезанными косами. Часто попадались коротко остриженные под гребенку молодые китайцы, одетые в военные куртки и шаровары цвета хаки, в сапоги желтой кожи и фуражки японского образца - ученики военной школы. По городу вместо желтых с черным драконом флагов висели большие пятицветные знамена и красные флаги.

Иван Павлович встретил знакомого китайца и спросил у него, что случилось.

- В Китае революция, - отвечал он, - в Пекине арестованы Императрица и Император. Президент будет. Будет республика - новый Китай.

- Кто же будет президентом?

- Кто? Говорят, Юан-ши-кай, - недовольным голосом сказал китаец. - Он и мутил всех. Здесь Ян-цзе-лин, в Пекине он. Видишь, вырядились как. И косы обрезали, а китаец без косы - это уже последнее дело. Ты к кому едешь? В Кульджу?

- Нет. К здешнему фудутуну.

- Пустое дело. Он теперь ничто. Тьфу, а жаль старика. Хороший был старик. Почтенный. Настоящий губернатор. У! Народ его боялся. Что хотел, то и делал.

У ямыни было пусто. Возле больших черных ворот с каменными изображениями мистических не то драконов, не то львов "шидзы" по-прежнему стоял часовой, солдат старых войск, в синей куртке с белым, расписанным черными буквами, кругом и с тяжелой четырехлинейной винтовкой Гра на плече. Часовой был беззубый старик со сморщенным лицом и глубоко впавшими глазами. Голова его походила на череп.

В проходе между воротами стояли в станках принадлежности казни и символы губернаторской власти - большие топоры. Все, как было.

На дворе против парадной красивой фанзы Ивана Павловича и Фанни встретил почтенный чиновник, просил пройти в фанзу и подождать.

В просторной комнате, освещенной большими, в узорчатом переплете окнами, заклеенными белой бумагой, было очень холодно. Здесь были столы, большие кресла со спинками и подлокотниками черного дерева, чудной резьбы. В лицевой стене на домашнем алтаре стояли бронзовые изображения Будды, перед ними лежали белые круглые хлебцы, и в горке чистого песку курились тонкие темно-желтые свечи. Едкий, похожий на ладан, дым шел от них, и в комнате было им накурено. Бумажные цветы украшали алтарь и Будду. В фанзе никого не было.

В ней за двумя дворами, за высокими серого кирпича стенами, вдоль которых росли громадные карагачи, раскинувшие корявые ветви над всем двором, было тихо.

Слышно было, как потрескивали тлеющие свечки. Кругом во всем дворце не было никакого движения.

Прошло около получаса. Ивану Павловичу и Фанни принесли "достархан"- китайские твердые, жесткие, сочные, круглые, желтые груши, финики, изюм, конфеты, печенье и чай, поставили перед ними и ушли, оставив их одних.

Пить и есть с дороги хотелось, и они выпили с удовольствием желтого горьковатого, чуть теплого цветочного чая.

Наконец двери во внутренние помещения открылись и старый почтенный чиновник пригласил их к фудутуну.

XXXVI

Фудутун был в полном парадном уборе. На его черной шапке, точно сапфир, сверкал в бронзовой ажурной оправе голубой прозрачный стеклянный шарик, и два длинных пера эспри торчали из-под него вниз. На роскошном черном, тяжелого драгоценного шелка халате был художественно вышит серебром лебедь и вокруг него цветы и листья. Широкие рукава падали до локтя, а из-под них видны были рукава нижнего халата темно-синего блестящего шелка. Он сидел в большом резном кресле с подлокотниками и с малиновой бархатной подушкой.

Сбоку, в другом кресле, сидел мандарин с розовым шариком - это был чиновник иностранных дел Фен-ты-мин, говоривший мастерски по-русски.

Два кресла были приготовлены для гостей.

Фудутун приветствовал Ивана Павловича и Фанни, вставши им навстречу, присел и протянул маленькую худую руку с нежной кожей и тонкими пальцами.

Фудутун попросил гостей садиться. Фанни смотрела на его лицо, и ей становилось жутко. Мертвое лицо страшной маски было под парадной шапкой мандарина. Старое, сморщенное, бледно-желтого цвета, почти белое, с седыми бровями, с седыми усами и маленькой бородкой, с узкими черными глазами. Оно поражало своей неподвижностью. Он сел, оперся обеими руками о подлокотники и застыл.

Фен-ты-мин, так же парадно одетый, так же торжественно настроенный, задал обычные вопросы этикета: "как доехали", "не случилось ли чего". Он перевел ответы фудутуну, и тот на каждый молча качал головой.

Фудутун стал говорить.

Мертвое лицо маски было все так же неподвижно, глаза тусклые, и лицо не выражало ничего. Но странно, в гортанных, икающих и щелкающих звуках непонятных Фанни слов Фанни ощущала страшную, мучительную скорбь. Скорбь, перед которой смерть - ничто.

Ту же скорбь чувствовал в словах старого мандарина и Иван Павлович, понимавший его из пятого в десятое.

В маленькой комнате было холодно. В углу мутными блестками отсвечивали на лбу, на толстых щеках, на груди и животе золотого Будды огоньки курительных свечек. Мертвая тишина звенела кругом во дворце.

Длинные века неподвижного покоя смотрели с пыльных стен, оклеенных малиновой бумагой. Тяжелые дубовые стропила потолка были изъедены временем. Чудилось, что так же древен и дряхлый мандарин и что-то, что он говорит, говорит его седое время.

Фен-ты-мин переводил четко, выговаривая каждое слово, подыскивая цветистые сравнения и яркие эпитеты, которыми была пересыпана речь старого китайского чиновника, воспитанника Пекинской школы.

- Ты приехал в нехорошее время, сын мой и русский друг мой, - говорил фудутун. - Твое дело погибло. Твои деньги погибли, и все надо начинать сначала.

В Пекине революция. Если революция хороша в Европе, если новости тамошней жизни могут дать счастье европейскому народу, то для Китая - это гибель.

Обрезают косы. Уничтожают вековой обычай. Разрушают религию и выгоняют бонз из храмов. Разве может народ жить без веры? У бедняка отнимают утешение надежды возродиться в будущей жизни в образе богатого купца. У нехорошего человека нет страха перед тем, что после смерти судьба покарает и сделает его скотом. Если после смерти ничего, если жизнь кончается здесь, каждый захочет насладиться этой жизнью и для всех не хватит. Потерян будет стыд и совесть, преступления покроют землю, и люди обратятся в животных.

Они прогнали Императора и Императрицу и говорят, пусть правит сам народ. Но ведь и раньше правили не Император и Императрица, а правили ученые люди из народа, мы, мандарины, и народ нас слушал, потому что знал, что за нами стоит знание, и слово наше - слово Императора. И мы старались делать так, чтобы хорошо было не одиночным людям, а хорошо всему народу, всей стране, хорошо Императору - богдыхану. Нас никто не выбирал, и мы ни для кого не старались, кроме Императора, олицетворения Бога и справедливости.

Сын мой, разве возможно, чтобы на земле были одни бараны и не было львов? Покроют бараны всю землю, и негде им будет питаться, и станут ссориться и сталкивать друг друга с круч в пропасти целыми стадами.

Сын мой, разве возможно, чтобы на небе не было солнца и луны, но были одни звезды? Или чтобы горы были равной высоты, или чтобы земля одинаково напоена была водой и давала травы и деревья одного роста?

Но есть у нас великий Хан-Тенгри, и ему первому при выходе посылает привет свой румяное солнце, и он розовеет, как роза долин, тогда, когда вся земля еще покоится во мраке. И с него последнего срывает свою прощальную улыбку заходящее солнце, и румянцем горит он до той поры, пока не отразятся в нем звезды.

Так установлено во веки веков.

Устами моими говорит отходящая мудрость, потому что я уйду сегодня и не вернусь...

Что знают их выборные начальники? Головы их пусты, голоса их грубы, а желудки жадны, и руки берут то, что им не принадлежит. Они не знают всех десяти тысяч правил и установлений, они не признают этикета, они не стесняются приличиями, и носятся они, как ветер гор носится по пустыне, вырывая с корнем могучие деревья и пригибая тростник к земле. И никому от него не хорошо. Он иссушает нивы, он разрушает урожаи, срывает плоды и листья с деревьев, и после него голые стоят рощи, безобразные своими черными сучьями, и повержена во прах колосящаяся нива.

И солнце они хотят заменить ветром!

Горе китайскому народу за то, что он хочет изменить течение своей жизни. Раньше земледелец выходил на свое поле и говорил: поле мое очень малое, но мой отец, дед, прадед трудились на нем и были сыты. И он молился у кумирни "ляо-мяо", он возжигал свечу богине полей, он трудился над каждым вершком земли, и земля награждала его труды урожаем.

Теперь выходит земледелец в поле и видит: нива его мала, и нужно много работы, чтобы прокормить с нее и себя, и свою семью. И он говорит: поле мое мало, и не стоит в нем работать. Лучше я ничего не буду делать, нежели обрабатывать четверть десятины. И когда настанет время жатвы, ему нечего собрать, и он умирает с голоду.

Из века в век существовала династия Императоров. И сын видел то, что делает отец, и знал, что нужно делать. Он знал, что лучше отрубить одну голову преступнику, нежели уничтожить потом целое селение, и он брал на себя смерть людей...

Но пришли люди и сказали: все люди братья, и все равны, и нет преступников, и нет праведников, и они пустили преступников. И заколебались слабые души. И восторжествовала зависть, жадность и злоба, и люди бросились убивать друг друга, чтобы овладеть имуществом богатых.

И земля покрылась потоками крови...

Фудутун замолк и прислушался. Чей-то резкий голос раздавался в соседней комнате. Двери фанзы внезапно распахнулись, и в нее вошел большими шагами, звеня шпорами, привязанными к ботфортам, среднего роста коренастый китаец. Он был в круглой фуражке французского образца, черной, расшитой по донышку золотым тонким шнуром, и с тремя золотыми галунами по околышу. Серо-желтая куртка с карманами была застегнута большими гладкими золотыми пуговицами. На ней были колодка с четырьмя орденами, золотой аксельбант и золотые русские генеральские погоны. Черные рейтузы с золотым широким лампасом были заправлены в высокие сапоги. Из-под куртки на поясной портупее висела прямая сабля в железных ножнах. Лицо его было круглое, с выразительными злыми глазами под густыми черными бровями, и небольшие усы торчали пучком над губой. Косы не было, но волосы были коротко острижены.

При его входе Фен-ты-мин встал и низко присел. Иван Павлович узнал в вошедшем начальника реформированных войск генерал-лейтенанта Ян-цзе-лина, встал и поклонился ему, как знакомому. Ян-цзе-лин не обратил на него внимания.

Только старый мандарин и Фанни остались на своих местах.

Фанни с любопытством смотрела то на вошедшего, похожего на японца, генерала, то на старого мандарина.

Ян-цзе-лин бросил несколько властных слов фудутуну. Ни один мускул на старом лице не дрогнул. Фудутун ответил тихими спокойными фразами, и каждая фраза его взрывала Ян-цзе-лина. Он гневно посмотрел на Фанни и на Ивана Павловича, пожал плечами и так же стремительно вышел. И когда шаги его тяжелых сапог замолкли в соседней комнате, старый мандарин заговорил снова, и в его словах послышались еще большая горечь и скорбь.

Временами его речь становилась так тиха, что Фен-ты-мин приподнимался с места, чтобы прислушиваться. Но лицо по-прежнему было мертво, и порой Фанни казалось, что она находится не в ямыне перед живым губернатором, а в музее восковых фигур, перед говорящей куклой.

- Мудрость они заменили грубостью, - продолжал говорить фудутун, - и отсутствие знаний скрывают не допускающим возражений тоном голоса. Они провозгласили свободу и начали с того, что стали гнать и не давать жить старым слугам Императрицы и наполняют ими тюрьмы. Они провозгласили равенство и оделись петухами, чтобы выделиться из толпы, и потребовали себе конвой слуг и прихлебателей. Они провозгласили братство и стали притеснять богатых купцов и уничтожать тысячами тех, кто с ними не был согласен. Все обман!

Что хорошего в том, что старый маньчьжур-победитель стал равен китайцу покоренному, что древние монголы, владевшие некогда всем миром, стали подобны молодым мусульманам, пришедшим с запада, и грубым дунганам. Они слили в один пестрый флаг желтый, красный, белый, зеленый и синий и залили кровью долину Ян-се-кианга, реки мира, и Пей-хо, владычицы Китая.

Он приходил, этот новый человек, поторопить меня очистить для него этот священный дом Императоров.

Он не постеснялся ворваться ко мне, когда у меня сидели гости. Он с презрением относится к приличиям, которыми так гордится Китай.

Своею грубостью он прикрывает свое ничтожество и жесткими манерами и громким голосом - свое невежество.

Сын мой, я вызвал тебя, чтобы сказать тебе, что они отобрали твои деньги и уничтожили наш договор на золотоносные земли.

Сын мой и русский друг мой, потому что я всю жизнь ценил и любил русских, я позвал тебя, чтобы ты был свидетелем того, как уходит к небу старый Китай, вытесняемый новым... Передай об этом своему генералу, которого я уважаю, как брата.

Вот близится солнце к закату, и новые люди хотят завладеть старым ямынем. Они думают, что тени тысяч мандаринов, губернаторов старой крепости позволят им это сделать?

Уже целую неделю перевозили порох из склада в подвалы ямыня, и там его достаточно. Вот зайдет солнце, и раздастся взрыв, равного которому не было и не будет во всем свете. Он отдастся в далекой Кульдже, и русские в Джаркенте услышат его, и пусть узнают, что это погиб старый Китай.

Посмотри, русский друг, и запомни, что в старом Китае были величие и гордость, и знай, что люди, которые так умеют умирать, умели и жить и были достойны править народом. Но когда солдат поднесет фитиль к шнуру - беги дальше. Беги на свой русский пост к моему другу, офицеру Красильникову, потому что небо подымется и земля разверзнется, и старый Китай не оставит камня на камне Китаю новому, забывшему заветы предков.

Ни одна нота не изменилась в голосе фудутуна, и он ничем не показал волнения. Замкнулись уста, и величавое спокойствие стянуло лицо в маску, застывшую, как у мертвеца.

Фен-ты-мин сказал, что аудиенция окончена.

Он предложил выйти во двор, усадил Ивана Павловича и Фанни на мраморную скамью под громадным каштаном, против главной фанзы, и просил подождать до заката солнца.

Совершалось что-то страшное, таинственное и необычное.

Величие совершающегося захватило Ивана Павловича и Фанни, и молча, подавленные, не отдавая себе отчета в том, что происходит, они покорно сели на старую скамью и стали ждать, что же будет дальше...

XXXVII

Наступал тихий вечер. Зеленело бледное зимнее небо, на котором не было ни облака.

Из двери главной фанзы губернаторского дома потянулась медленная, молчаливая процессия.

Двенадцать старых солдат в прекрасном одеянии, в шапочках, верхи которых были покрыты алыми нитками, с трудом вытащили громадный тяжелый гроб, в котором среди шелков и бумажных цветов лежал покойник. Темное лицо и руки почти истлели от времени. Его поставили посредине и приподняли верх гроба так, что весь покойник был хорошо виден.

Сзади слуги несли резные кресла. И можно было подумать, что готовятся снять на фотографию страшную семейную группу во главе с умершим родоначальником.

Медленно и важно вышел фудутун в том самом парадном одеянии, в котором он принимал Ивана Павловича. За ним шло шесть старых солдат-палачей с большими мечами на плечах.

Фудутун сел в кресло рядом с гробом. Ковыляя на изуродованных, точно козьих, ножках, в синем, тканном золотом халате, с искусственной высокой прической седых волос, заткнутых длинными булавками с бабочками из серебра, вышла старая женщина, жена фудутуна, и села рядом с мужем.

За ней вышло еще семь женщин, молодых, с накрашенными щеками и черными волосами, и старых, седых, с худыми темно-коричневыми лицами. Маленькие дети шли за ними. Других вынесли и посадили тут же. Это были дети, внуки и правнуки фудутуна.

Важный и величественный, вышел почтенный Фен-ты-мин, и за ним его миловидная, приветливая жена, знакомая Ивану Павловичу.

Сзади устанавливались старики чиновники, офицеры, солдаты, слуги и служанки, все в лучших одеждах, и группа росла и ширилась и достигала уже трехсот человек.

Тут были все только старые чиновники и письмоводители, тут были офицеры, сорок лет служившие в конвое фудутуна, седые и дряхлые. Молодежь отсутствовала. Белые прозрачные, золотые, белые матовые шарики младших чинов, розовые матовые и малиновые, как рубин, шарики старших были на их шапках.

Ни слова, ни звука. Каждый в торжественном молчании занимал свое место, садился или становился, согласно со своим положением и рангом. Все было заранее обдумано, расписано и указано.

Точно устанавливалась хорошо разученная группа немого балета для какого-то апофеоза.

Принесли большого бронзового величавого Будду и поставили у ног покойника.

Наконец вышел очень старый, совсем дряхлый солдат и вытянул откуда-то снизу темный шнур.

- Боже мой! Какой ужас! - воскликнула, закрывая лицо руками, Фанни.

Томительная тишина царила кругом. Молча готовился старый Китай к таинству смерти.

- Идем, идем отсюда,- прошептал Иван Павлович. Но ни он, ни Фанни не трогались с места. Ужас сковал их члены.

Едва заметным движением губ старый мандарин отдал приказание.

Солдат нагнул голову. Он медленно и спокойно достал спичечницу и стал разжигать фитиль...

Вот он приложил фитиль к шнуру, и белый дымок быстро побежал кверху в неподвижном воздухе.

Иван Павлович кинул последний взгляд на группу.

Солнце бросало на нее прощальные кроваво-красные лучи. Все сидели и стояли в величавом покое. Ни на одном лице не было заметно волнения или страха. Даже дети не шевелились, если бы глаза не моргали, то можно было бы подумать, что это коллекция наряженных манекенов или восковых фигур.

Секунды шли. Белый дымок быстро бежал кверху, и с ним бежала смерть, приближаясь к этим людям. Все это знали... И никто не боялся... Вдруг маленький ребенок, сидевший внизу у ног старухи, жены фудутуна, капризно расплакался. Мать, молодая китаянка, нагнулась, подняла его на руки и стала качать, успокаивая.

Ни одно лицо, ни у кого не дрогнуло. Это было последнее, что видела Фанни. Иван Павлович схватил ее за руку и повлек за собой. Они выбежали за ворота на первый двор, прошли вторые ворота, где уже не было часового, и, пробежав через пустынную площадь, вошли в переулок.

В это мгновение страшный взрыв раздался сзади них и поверг их на землю.

Земля охнула и разверзлась. Со свистом и шумом полетели в небо тяжелые балки, громадные деревья, обломки стен, кирпичи и тела, тела...

Обрывки тел.

Безобразные "шидзы", стоявшие у входа в ямынь, сдвинулись со своего места и опрокинулись.

Старый Китай погиб...

XXXVIII

Фанни сейчас же очнулась. Она была только повержена на землю, оглушена, но не ушиблена. Иван Павлович был зашиблен камнем в голову и лежал без движения. Кругом не было ни души. Все, что могло бежать, бежало дальше от страшного взрыва, от фонтана тел и обломков, тяжело падавших на землю. Суйдун точно вымер.

Ян-цзе-лин и реформированные войска притаились в своих казармах. Люди, бродившие по улицам, попрятались по фанзам.

Темная ночь наступила в могильной тишине притихшего в ужасе города.

Фанни сидела на земле, положив голову Ивана Павловича к себе на колени, и снегом оттирала у него с лица кровь. Страшные мысли неслись в мозгу Фанни: "Неужели он умер?" Теперь она стала понимать, что был для нее Иван Павлович. Теперь вдруг, над бездыханным телом его, она поняла, что он не дядя, не товарищ, не друг, но любимый, которому она готова отдать все, самое себя. Ей как-то раньше не приходила в голову мысль о его смерти. Теперь, когда подумала об этом, поняла, что тогда все пропало бы для нее, пропал бы самый смысл жизни.

Она нервно терла ему лоб и виски снегом, прислушивалась к нему с сильно бьющимся сердцем, осыпала его нежными ласковыми словами и звала его к жизни. Вдруг проснулось ее женское сердце, и любовь ее, давно накоплявшаяся в нем и тщательно маскируемая мальчишескими выходками, проявилась сразу, и Фанни давала обеты все сделать для Ивана Павловича, лишь бы он был жив.

- Боже, спаси его! - шептала она. - Боже, как тогда, во время погони, соверши, соверши чудо.

И то, что под снегом и льдом не холодела его голова, но становилась горячей, пробудило в ней надежду.

Наконец Иван Павлович вздохнул и очнулся.

Надо было нести его куда-нибудь, а темнота надвигалась. Их лошади и казаки остались на посту, где-то на окраине города, и где, Фанни не знала, и не могла бы найти дорогу.

Кругом не было ни души, а ей одной не поднять, не снести его... Да и куда? Страшный, только что совершившийся Китай пугал ее.

Шли долгие минуты. Беспокойный пульс отбивал их частыми ударами в виски. Холодели руки и ноги, и ночной мороз дрожью охватывал тело.

- Фанни! Вы здесь... - послышался слабый голос. Иван Павлович зашевелился и приподнялся.

- Я здесь, мой милый. Как вы себя чувствуете?

- Ничего... надо идти. Вы мне поможете. Он с трудом встал. Пошатнулся и снова сел.

- Темно в глазах. Голова кружится. Простите. Это сейчас пройдет.

Он сосал грязный снег и прижимал его к вискам.

- Вот и легче, - прошептал он.

Они пошли. Фанни вела Ивана Павловича. У него болела и кружилась голова. Приходилось часто отдыхать.

Темные улицы были пусты. Чудилось, что старый мандарин последним дозором обходил крепость. И казалось, что по улицам раздавался дробный и частый шаг мягких туфель носильщиков его паланкина и солдата.

Где-то завыла собака. Ей стала вторить другая, третья. Он почуяли покойников. Страшен был их вой в темноте ночи. Старый Китай покончил с собой. Наконец Фанни увидала стеклянный фонарь и дневального казака у ворот. Казак заботливо взял за талию Ивана Павловича и повел его с Фанни в ярко освещенную комнату постовой квартиры.

Хорунжий Красильников послал за фельдшером. Он все знал. Фудутун две недели тому назад решил это сделать. Молодец фудутун! Не сдался Ян-цзе-лину. Не поехал в Пекин к Юан-ши-каю.

Фельдшер осмотрел Ивана Павловича Ничего. Все благополучно. Нужен только покой. Поспать эту ночь.

Ивана Павловича уложили в постель Красильникова. Кровь с лица была отмыта, его напоили чаем, и он заснул спокойным крепким сном.

Маленькая лампочка горела в комнате. Для Фанни была отведена столовая, где Царанка приготовил ей постель.

Но ложиться ей было нельзя. Стол в квартире постового офицера был один, за ним сидел Красильников и, мусоля карандаш, строчил два донесения - одно в Кульджу, к консулу, другое - в Джаркент, в штаб бригады.

Совершенно готовые ехать казаки, в полушубках, при шашках и с винтовками за плечами, топтались у дверей.

Старый Китай умер, но какое до этого дело Европе? И лица казаков были спокойны и безразличны.

Фанни встала со стула, на котором сидела у окна, и на носках пошла в комнату, где спал Иван Павлович.

- Простите, - растерянно сказал Красильников, - я вам мешаю, я сейчас кончу писать...

Он был очень сконфужен пребыванием девушки на его постовой квартире.

Фанни вошла к Ивану Павловичу. Он крепко спал.

Фанни села у постели Ивана Павловича и задумалась.

"Какое у него доброе и мужественное лицо, - думала Фанни. - Он красив. Да, он красив. Как это я раньше не замечала. Он герой... Смелый, спокойный. На него можно опереться".

Фанни вспомнила Зарифа, Аничкова, Васеньку Василевского, Гараську, Турфан, девушку-волка, поиски золота. Все это было и прошло. И ничего нет... Ничего не осталось... И золота нет... И денег нет.

Остался он. Он лежит и спокойно дышит. По лицу уже разлился румянец. Он будет здоров.

Он ее любит. Она это знает.

Счастье колыхнуло ее сердце и залило кровью нежные щеки.

Старый Китай умер. Ужасно умер. А ей какое дело? Разве она такая уж бесчувственная? Но ей не тяжело. Ей не печально. От ужасной картины смерти фудутуна и его двора осталось только воспоминание, как от страшной мелодрамы, изображенной мастерски в театре. На душе у нее легко и весело...

XXXIX

"Так вот он какой, дядя Ваня!.." - думает Фанни и смотрит сквозь полуоткрытую дверь своей комнаты, через сени в кабинет Ивана Павловича. На Фанни лучшее ее платье. Она его еще не надевала, и оно очень к ней идет. Она только что смотрелась в зеркало. Положительно, она хороша... Посмотрелась еще раз. Поправила прядку волос. Та не послушалась и снова спустилась на лоб. Оставила так. Пожалуй, еще лучше.

Дядя Ваня сидит за своим письменным столом. Перед ним большой лист бумаги, и на нем ряды цифр.

Фанни знает, что это такое. Всю дорогу из Суйдуна до Кольджата третьего дня и вчера Иван Павлович терзался мыслью, что в этом неудачном предприятии с золотом пропали ее три тысячи рублей. О своих он не думал и не говорил. Он был у Ян-цзе-лина, и новый правитель провинции не только наотрез отказался продавать землю, но и отказал вернуть деньги. Мало того, республиканское правительство предполагает само начать там изыскания, так как пункт договора "и со всеми недрами" им показался подозрительным... Вчера вечером... а может быть, и всю ночь дядя Ваня высчитывал свои будущие возможные сбережения, чтобы скопить эти три тысячи и вернуть их Фанни.

Чудак дядя Ваня!.. Точно нужны ей эти его три тысячи. У нее еще довольно осталось. Разве деньги ей нужны? Разве в деньгах счастье?

А в чем? Жить - вот это счастье. Жить на этой прекрасной земле, именно здесь, у подножия Божьего трона, жить, верить и молиться!

Она вздохнула полной грудью, и радость бытия охватила ее. Всеми жилками, всеми кончиками нервов почувствовала свое молодое упругое тело от корней волос и до маленьких ноготков на ногах. Чуть потянулась в утренней истоме.

Жить, ездить верхом, охотиться, дышать этим редким воздухом, немного хлопотать по хозяйству, придумывать сюрпризы для него, дяди Вани, и радоваться тому, как он до слез бывает ими тронут.

Как-то раз через свою гимназическую подругу она выписала для него конфет из Петербурга. Дядя Ваня не курит и любит сладкое. Как тронут, был он! До слез. Другой раз в его отсутствие, по страшной жаре, рискуя получить солнечный удар, она съездила в Джаркент и привезла ему бутылку рома. И он был счастлив. Для него это был особенный ром.

Это были веселые минуты. Так приятно его порадовать. Сделать что-либо для него. Чем-либо пожертвовать, поступиться для него. Эти три тысячи! Конечно, жаль, что они пропали так, без всякой пользы. Но ничего не поделаешь. Она готова и еще три тысячи бросить для него. Она уже в заговоре с Аничковым. Аничков весной поедет в "Россию" за чистокровными лошадьми, и она просила его привезти двух. Ей и дяде Ване.

А дядя Ваня терзается этими тысячами! Чудак-человек!.. А хороший... Немного серьезный, строгий... Она его боится иногда, хотя ни в грош не ставит. Нет, в самом деле...

Ну что он ей! Дядя!?

Сама смеется. Какой же он дядя? Вместе в детстве играли. Ей было четыре, ему двенадцать, и он носил ее на руках, дарил цветы и ягоды... Видно, и тогда любил. Ей было двенадцать, ему двадцать - вместе по степи скакали. Он юнкером, она девчонкой-гимназисткой. Волосы распущены до плеч, в завитках.

Потом уехал в полк и пропал. Пропал на целых восемь лет. И вот ей двадцать - ему двадцать восемь.

Как он ее принял? Как чужую! Чудак!.. Да ведь если о ком думала она иногда в гимназии, так это о том шаловливом кадете, с жизнью которого ее жизнь сплеталась каждое лето, каждое Рождество и Пасху.

Как странно думать, что он в нее влюблен. По всему видно... Вчера, ложась спать, спросила его: "Дядя Ваня, ведь я ваш компаньон?" - "Ну и что же?" - "Предприятие наше потерпело неудачу, и я должна пострадать так же, как и вы?" - "Ничего подобного". - "Позвольте, но если бы вместо меня был Аничков, вы бы думали, что ему нужно вернуть его три тысячи?" - "Нет". - "Так о чем же вы думаете теперь?" - "Вы - другое дело!"

"Ах, так! Я - другое дело!.. Я не настоящий компаньон, я не товарищ вам... А что же?.." Даже вспылила.

- Вы женщина, - сказал он, заикнувшись, и по глазам его она поняла, что он не договорил: "Вы женщина, в которую я влюблен".

"Так, так бы и говорили, милостивый государь", - думает Фанни и лукаво улыбается. Нет, в самом деле, какой он милый и хороший чудак. Вот так, подойти и погладить по его волосам, разобрать прядки, свесившиеся на лоб, а потом погладить усы. Он, наверно, начнет целовать пальцы. И что тогда? Что?.. Ничего... Ни-че-го.

И она входит в кабинет.

Он оборачивается к ней вместе со стулом. Лицо бледное. Глаза воспалены, горят. Видно, не спал ночь. Бледный свет утра белыми пятнами ложится на его щеки. Неужели он все считал эти деньги? - Вы не спали, дядя Ваня?

- Нет.

- Все считали?

- Нет... Впрочем, да... Может быть... Я думал...

- О чем же вы думали, дядя Ваня?

- О многом, Фанни... О том, какой я подлец.

- Подлец?

- Ну да. Мне не надо было втравливать вас в это проклятое предприятие... Вообще не надо было принимать вас на пост, позволять жить здесь, путешествовать с вами.

- Надо было прогнать? - тихо спрашивает Фанни и кладет свою маленькую ручку ему на плечо.

- Да, прогнать.

- Спасибо.

-Не на чем.

- Что же я вам сделала?

- Вы? Ничего... Кроме хорошего.

- И вы хотите меня все-таки прогнать?

- Если вы уедете, Фанни, я не переживу этого. Я умру с тоски.

- А если останусь?

- Я с ума сойду.

- И так и эдак, значит, нехорошо выходит... "Что же мне делать, чтобы вам было хорошо?

- Вы сами знаете, Фанни.

- Улететь на небо... Туда... к подножию Божьего трона?..

Она смотрит в окно. Темно-синее небо спокойно и тихо. Ни туч, ни облаков, ни дымки. Так тиха и ее жизнь, несмотря на все приключения. Так безоблачно на ее душе.

Как ярко горит на солнце далекая вершина Хан-Тенгри! Теперь она, как опрокинутый золотой потир, и точно червонцы, сыплет она на землю. Червонцы, золото Божьей благодати!

Долина млеет и горит в лучах поднимающегося солнца. Край Небесной Империи позлащен лучами. Что до того природе, что там три дня тому назад трагически погиб старый Китай?

Для неба он не старый. Оно равнодушно к векам человеческой жизни, потому что его века много больше лет жизни людей. И к смерти людей оно равнодушно и спокойно смотрит на кровь и на тела усопших.

Радуется оно только счастью... счастью любви... Чья-то невидимая рука опрокинула в голубой выси золотой потир и сыплет, и сыплет червонцы на землю.

Эти червонцы - счастье. Умей только поймать его. Не упускай его. Краткотечны его мгновения. Блеснут, как молния в грозе, и исчезнут. Лови ее...

Фанни смотрит в окно, и улыбка радости поднимает концы ее губ, вот приоткрылись и брызнули жемчугом ровных зубов навстречу солнцу.

Скользнула взглядом по стене. Висит ее кабардинская шапка, а под ней - винтовка. Пусть висят, милые...

Шире стала улыбка. Сколько счастливых минут с ними пережито!

Перевела свой взор на дядю Ваню. И его щеки, и подбородок позолотили лучи утреннего солнца. Невидимая рука осыпала и его золотыми монетами счастья из опрокинутого потира, что поднят над Божьим троном.

Бог осыпал его золотом своей благодати и бросил бриллианты счастливых слез в его добрые глаза. Счастье пришло к нему. Он будет счастлив. Она даст ему это счастье. Сами собою сгибаются ноги. Она медленно опускается к нему на колени и садится, как сидела четырехлетней девочкой. Она обвивает своею рукой его шею, и раскрытые в улыбку уста прижимаются стыдливо к его губам.

- Милый дядя Ваня! Я твоя... Я хочу твоего счастья. Только твоего счастья...

Золотой потир опрокинула невидимая рука у подножия Божьего трона и сыплет, и сыплет золото благодати Божией на сконфуженное лицо Фанни и на счастливое лицо Ивана Павловича.

Станица Константиновская

1918

Петр Николаевич Краснов - Амазонка пустыни - 02, читать текст

См. также Краснов Петр Николаевич - Проза (рассказы, поэмы, романы ...) :

Восьмидесятый
Его поймали с поличным. Окровавленный нож, кривой и острый, был у него...

Выпашь - 01
Роман ЧАСТЬ ПЕРВАЯ I - Итак, Долле, вы твердо решили сегодня же ехать ...