Борис Степанович Житков
«ВИКТОР ВАВИЧ - 02»

"ВИКТОР ВАВИЧ - 02"

Голые люди

АННА Григорьевна вернулась к столу красная, ушла лицом в себя, села и чужими рассеянными глазами мигала на Саньку, на Наденьку.

Все помолчали минуту.

- Все-таки нахал, как ты хочешь, - сказал Санька, ни к кому не обращаясь. Так, через стол. И отхлебнул чаю. Никто не ответил. Вдруг Анна Григорьевна проснулась.

- Нет, нет, - заговорила она и еще пуще покраснела, - он, наверно, перенес что-нибудь, что-нибудь ужасное... или судьбу чувствует.

- Роковой... подумаешь, - сказал Санька с полным ртом.

- Не форси, не люблю, - сказала Анна Григорьевна. Наденька молча перелистывала Ницше, прищурив глаза.

- Простите, что это у вас? - спросил Подгорный. Он глядел, как Наденька переворачивала странички.

- Ницше, немецкий... - и сейчас же уставилась прищуренными глазами на Алешку. - Скажите... мне вот интересно, - сказала Наденька, - если б вам задали вопрос, дети, скажем... Как авторитету... спросили бы: есть Бог?

Нет, или лучше так: верите ли вы в Бога или нет?..

Санька глядел на Подгорного с улыбкой, с надеждой, готов был радоваться. Он не знал, что скажет Алешка - да или нет, но уж наперед верил, что здорово.

Наденька, вся сощурясь, глядела пристально на Алешку. Анна Григорьевна осторожно поставила стакан, чтоб не брякнуть.

- Должно быть, верю, - сказал Алешка, улыбнулся и сейчас же нахмурился, - потому что злюсь на него и ругаю каждый день раз по сту.

- Ну, а если б спросили: есть он?

- Спрашивали меня: членораздельно ответить не могу.

- Гм, так, - сказала Наденька. - Тогда лучше не отвечайте. - И опять принялась за странички.

- Конечно, в Бога с бородой, верхом на облаке... - начал Алешка. Он слегка покраснел.

- Это я знаю, - сказала небрежно Наденька, - вы уж ответили.

- Это она констатирует и формулирует, - сказал Санька. Он тоже прищурил глаза и показал, как Наденька держит головку.

- Отрежь мне хлеба, - сказала Наденька.

- Тебе побуржуазней или пролетарский кусок? - Санька взял нож и насмешливо глядел на Наденьку.

- Пошло!

- Скажите, какой соций у нас завелся. Святыни задели.

- Отрежь хлеба, я прошу же, - сказала Наденька строго.

- Это что, уж диктатура приспела? Да?

- Дурак.

- Мы-то все дураки. А я тебе говорю, что посели вас всех на Робинзонов остров, первое, что построите, - участок. Да, да, и еще красный флаг поверх поставите. Режу, режу, не злись.

Санька протянул кусок хлеба.

- Скажите, вы в самом деле социалистка? - спросил Алешка, спросил серьезно и уважительно. Наденька на секунду взглянула на него. Алешка мягко и сочувственно глядел на Наденьку.

- Да, я придерживаюсь взглядов Маркса, - бросила Наденька.

- Скучная история.

Анна Григорьевна вздохнула и прошла в кухню.

- Слушай, Надька, - заговорил весело Санька, - ты расскажи нам этот марксизм. Нет, попросту. Ну, представь себе, что земля первозданная, целина, леса, бурелом всякий. А люди все голые - с начала начнем, - так нагишом и сидят на земле. Все рядышком. Ну, кто здоровей, тот сейчас...

- Возьми, пожалуйста, и прочти и не будешь вздор городить. Надо приучиться марксистски мыслить прежде всего.

- Я понимаю еще - логически выучиться мыслить, а как-нибудь там -

технологически, или филологически, или марксологически - это уж ересь.

И Санька глянул на Подгорного: правда, мол? Поддержи.

Но Алешка обернулся к Саньке и серьезно вполголоса сказал:

- Это тебе не арифметика. Ты бывал влюблен? Так знаешь, что все тогда по-иному кажется. Что было плохо, то стало дорого...

- Ну, вы здесь влюбляйтесь, - сказала Наденька, - а мне пора... - Она встала и, заложив палец в книгу, пошла к себе в комнату.

Весы

САНЬКА Тиктин сидел в весовой комнате университетской лаборатории. По стенам - столы. Вделаны на крепких кронштейнах, на них химические весы в стеклянных шкафчиках. Санька был один, было тихо и чисто. Весы напряженно, строго смотрели из-за стекла. Но это чужие весы, на них весят другие. Свои весы Санька знал и любил. Они ждали его. И когда Санька осторожно поднял шторку стекла и пустил весы качаться, весы приветливо заработали: а ну, давай. Медленно, спокойно заходила стрелка по графленой пластинке. И в Саньку вошло веселое спокойствие. Он осторожно клал пинцетом золоченые гирьки разновеса, весы ожили и старались. В этой комнате нельзя было курить, была блестящая пустая чистота, и здесь говорили шепотом и осторожно ходили. Санька уважал и любил весы. Он кончал анализ - три недели работы, три недели Санька фильтровал, сушил, нагревал, и это последнее определение он подсчитает, и должно выйти сто процентов. Но Санька подсчитал наперед и теперь подкладывал гирьки, с опаской поглядывал, - не вышло бы больше, больше ста процентов. Немного меньше - не беда. Санька менял гирьки, - весы отвечали: то правей, то левей ходила стрелка. Теперь оставалось последнее: сажать на коромысло весов тонкую проволочку, осторожно, рычажком. Эту проволочную вилку Санька аккуратно пересаживал по делениям коромысла.

Вот-вот уже в обе стороны ровно отходит стрелка. Через закрытую шторку Санька следил за стрелкой. Он просчитал вес. Да, выходило сто два процента.

Санька остановил весы.

Снова просчитал гири - сто два процента. Санька напрягся нутром, но теми же спокойны-ми движениями опять пустил весы. Как медленный маятник, поползла стрелка влево и устало поплыла вправо. Весы как будто нахмурились.

Они смотрели вбок, но не могли показать иначе.

Санька разгрузил весы. Аккуратно, напряженной рукой уложил разновес в бархатные гнезда коробки и ушел, не обернувшись на весы. Весы тоже не глядели на Саньку: некстати, правда, - уж не взыщите. Тиктин ушел вдаль по коридору и на подоконнике зло, поминутно слюня карандаш, стал заново вычислять.

- Шестью семь ведь сорок два, - шептал Санька, - сорок два. Два пишу,

- и обводил пятый раз двойку, с силой вдавливал карандаш, - итого сто два и три десятых процента. Вот сволочь какая! - И Санька снова на чистой странице начинал счет сначала. Цифры выходили те же. Санька не досчитал, свернул тетрадь, сунул в карман. Навстречу семенил короткими ножками старик-профессор. Санька виновато и недружелюбно ему поклонился. А такой приветливый старичок. На лестнице Саньку остановил однокурсник. Студент этот был в пенсне, высокий; на угловатой голове идеальной плоскостью стояли ежиком волосы. Как будто сверху еще что-то было, но это отпилили пилой ровно, гладко. Студент зацепил палец за борт тужурки, тужурка была застегнута на все пуговицы.

- Вам не встречалось в цейтшрифтах чего-нибудь о работах Иогансена по кобальтиакам? - Студент очень умным взглядом смотрел на Саньку.

Санька знал, что студент нарочно так громко спрашивает Саньку об этих глухих частностях, нарочно солидно, на всю лестницу, и знал, что студенту хочется, чтоб и Санька сделал умное лицо и важно промямлил бы что-нибудь, как будто вспоминая. Можно было бы и врать, лишь бы слышали кругом те, что сновали по лестнице. На них студент недовольно косился - сквозь пенсне.

- Толкутся тут.

Саньке было противно. Скажите, приват-доцент какой! Но все это было где-то и шло стороной, а в глазах мельтешили цифры, карандашные записи.

И вдруг Санька крикнул ему в наморщенные брови:

- А из двенадцати семь? Семь из двенадцати? Пять, а вовсе не шесть.

И Санька опрометью бросился прочь.

Ну, теперь другое же дело: девяносто девять и шесть! Санька помнил, что не положил пинцета в коробочку с разновесом. Он побежал в весовую.

Укоризненно глянули весы. Санька истово запрятал пинцет, поставил коробочку. В дверях он повернул назад и поправил коробочку. Санька гордо посмотрел на позеленевшие пуговки своей тужурки: эти зеленые от сероводорода пуговки говорили, что он химик. Саньке захотелось пойти к старичку, к профессору. "Свинство какое, - думал Санька, - тряхнул я ему головой, как бука какая. Приду и спрошу... ну, что-нибудь по делу. Можно ли титровать? Нет, не титровать, а что-нибудь". Санька почти бежал по паркетному коридору в конец, к профессорской лаборатории.

Старик в холщовом халате стоял перед стеклянным вытяжным шкафом.

Пробирки и колбочки в аккуратном порядке стояли на столике, покрытом фильтровальной бумагой. Чистая, чинная посуда важно поблескивала. В воздухе стоял тонкий невнятный химический запах.

Санька влетел и стал на пороге.

Старик что-то кипятил в шкафу и, не отрываясь, приветливо закивал Саньке. Санька краснел и улыбался, он придерживал еще ручку двери:

- Скажите, Василий Васильевич... из двенадцати... то есть... девяносто девять и шесть хорошо?

- Если процентов,- смеялся профессор, глядя в шкаф, - то...

Но Санька, до ушей красный, уж дернул ручку.

Шинель он надевал, насвистывая, и все улыбался и, краснея, вспомнил старика.

"Но, черт возьми, дело сделано, - и Санька чувствовал, что можно побаловать себя. - Чего бы? Закатиться куда-нибудь. Заслужил".

Именинником вышел Санька на мелкий дождик, на слякоть. Прохожие шли, глядя под ноги, злой походкой, как в изгнание. Санька скакал через лужи, нарочно выбирал большие.

Кафешантанный зал горел огнями, зеркалами. Огни играли на графинчиках, бокалах, ножах, на мельхиоровых мисках, в ушах, на запонках, на лысинах, на офицерских погонах. Море светлых зайчиков зарябило у Саньки в глазах. И дух стеснился от удовольствия, от ожидания. Он был в тужурке с зелеными пуговицами; она сейчас была ему дорога, как гусару простреленная фуражка.

Алешка Подгорный все в том же сюртуке: он не был еще дома, он вторую неделю "нырял" - ночевал по чужим квартирам.

Чистый столик, старательно оттопырилась по углам крахмальная скатерть.

Алешка с высокого роста сразу нацелился и стал протискиваться среди публики. Гомон и звяканье посуды и какой-то возбужденный гул стояли над головами людей. Этот гул вошел в Саньку, и, когда оркестр грянул с треском и звоном марш, что-то защемило глубоко у Саньки в груди, больной и сладкой нотой запело. И поверх звона и барабанного треска плавал голос скрипки.

Женский, просящий.

- Забубенная музыка, - сказал Алешка и навалился на стол, подпер руками голову, - под такую, верно, музыку и пропил папаша-то мой казенные деньги.

Официант пробирался мимо, балансировал, как жонглер, блестящим подносом с бутылками, мисками, бокалами; в другой руке между пальцев он сжимал графинчик и с полдюжины рюмок. Он извивался между стульев и вихлял, раскачивал поднос с посудой как будто только для того, чтобы похвастать искусством.

Санька на ходу заказал ему майонез и графинчик водки, и лакей кивнул головой в ответ и вертнул подносом.

Санька налил из потного графинчика себе и Алешке, и вдруг стало радостно и уютно, будто это их дом, и в этом доме они поедут куда-то и что-то там по дороге увидят.

- Понимаешь, - говорил Санька, - считаю - сто два и три. Что за черт, думаю?

Алешка задумчиво кивал головой и улыбался музыке.

- Да что я, весить не умею? - продолжал Санька. Он не спеша рассказывал: - Раз, два, десять раз считаю - сто два и три! - и Санька сиял. Ему хотелось рассказывать приятное, и он видел, что сквозь музыку слушает Алешка эти сто два и три и ласково и грустно улыбается.

Музыка грянула последний аккорд, и стали слышны голоса и нестройный крик, каким говорят, чтоб перекричать оркестр. Сбоку у занавеса высунулась доска с цифрой. Четыре. Санька глянул в программку:

"4. La belle Эмилия, звезда Берлина и Мюнхена".

Капельмейстер сверкнул в воздухе белой манжетой, и труба заиграла военный сигнал - с места резанула медным голосом, как веселый приказ. Все повернулись к сцене. Оркестр лихо подхватил сигнал и бодро запрыгал мотив кавалерийской рыси - весело, избочась.

Занавес рывком дернулся вверх, и, вихляясь под музыку, вышла из-за кулис высокая немка. Она слегка поворачивалась на каждом шагу. Толстые ноги обтянуты белыми рейтузами, на лакированных ботфортах огромные шпоры.

Пунцовая венгерка с желтыми шнурками шаром выпячивалась на груди. Уланка заломлена набекрень, в глазу блестел монокль, хлыстиком la belle Эмилия размахивала в такт музыке.

Немка щелкнула шпорами и взяла под козырек. Она улыбалась толстой, накрашенной физиономией - самодовольно и задорно.

Санька слышал отдельные иностранные выкрики под веселый мотив. Вдруг музыка сделала паузу. Эмилия пригнула колени и закричала всем своим испитым голосом:

- Kaval-ler-r-ri-ist!

Дзяв! - лязгнули тарелки. И оркестр понес дальше, а Эмилия маршировала по сцене, поводя тазом под музыку. И снова выкрики, пауза, - и:

- Kaval-ler-r-ri-ist!

Дзяв!

Рядом за столиком сидели двое. Военный чиновник с узкими погонами и красным воротником прихлебывал маленькими глоточками вино, мигал и глядел на сцену, будто что-то считал или примеривал. И его серое лицо с серой бородкой торчало над ярким воротником, как будто не от него голова, а с другого. Его сосед, толстый, с мясистой угреватой рожей, обгладывал куриные кости, обсасывал, и толстые, мясистые губы обхватывали, присасывались, как красные щупальцы. На золотом перстне блестящей бородавкой топорщился топаз.

Черными мокрыми глазами толстяк то зыркал на сцену, то щурился куда-то в проход. Вдруг он закивал головой, помахал в воздухе салфеткой и, наскоро скусив хрящик, вытер жирные губы. Санька глянул, куда кивал толстяк.

Худенькая женщина, в черном обтянутом платье, меленькими шажками шла между столов и спин, - она придерживала подол платья и щепетильно пронизывалась в толчее, никого не задевая. Тонкий султан на шляпе грациозно раскачивался, тростинкой гнулась и маленькая женщина. Толстый господин еще раз вытер красные губы и схватил ее руку. Она смеялась мелким смехом, вздрагивала худенькими плечами; толстый сдирал с ее маленькой узкой руки перчатку, сдирал жадно, как будто раздевал и спешил. А она смеялась смешком и пожималась, как на холоду. Толстый наполовину содрал перчатку и впился, всосался губами в ладонь. - и Саньке стало страшно, вспомнились куриные косточки. Чиновник все так же прихлебывал из стакана, подняв брови, будто стараясь что-то вспомнить.

Но в это время оркестр заиграл вальс, на сцене уже торчала из кулисы доска: "Љ 2". И Санька прочел Алешке: "Зинина-Мирская, известная русская каскадная певица". И вот, в открытом платье с блестками, в юбке тюльпаном -

в обычном костюме шансонетки, который носят, как форму, вышла не в такт музыке бледная женщина: она была набелена, и яркий румянец горел на щеке, как рана. Но зал загремел, затопал ей навстречу. Оркестр на минуту стал.

- Мирская, "Машинку"! - орал кто-то. - "Ма-шин-ку-у"!

Мирская, высоко поднимая голые локти, поправила лямки декольте и злобно глянула черными глазами на публику. Она была высокого роста и ловко сложена. Она стояла просто, и казалось - сейчас начнет ругаться, и вдруг улыбнулась, улыбнулась глупо, беззаботно и счастливо, - видно было, что она была пьяна. Она была в том хмелю, когда видят только суть вещей и не видят предметов.

Капельмейстер махнул палочкой, осторожно, вкрадчиво скрипки запели вальс, и Мирская, раскачиваясь в такт, запела - запела на всю залу глубоким, грудным голосом; она вздыхала, переводила дух, она ходила, приплясывая, по сцене, и от этого было грустней, - она в пьяном забвении останавливалась, и снова ее толкала музыка вперед. Она подходила все ближе и ближе к рампе, и Санька не мог отвести глаз от ее ярко освещенных ног в розовых блестящих чулках.

"Пусть цветы мои, - пела Мирская, - нежный аромат, о любви моей вам твердят"

И Саньке вдруг так захотелось, чтоб именно его она любила и так грустно, истомно ему пела эта вот женщина, на которую все смотрят сейчас, а она ни на кого, и ходит, как у себя в комнате. Алешка грустными глазами смотрел на сцену и резко опрокинул над рюмкой пустой графинчик.

Вдруг что-то хлопнуло: Мирская ткнула ногой, разбила лампочку в рампе.

Она оборвала пенье и смотрела, подняв брови, себе под ноги. Потом нахмурилась, плюнула и пошла за кулисы.

Зал аплодировал, выл, где-то уронили посуду, и она зазвенела - два официанта заботливо ныряли там около столика.

Но занавес уже упал, оркестр играл другое,- его едва было слышно сквозь шум.- шел Љ 8.

Француженка, одетая желтой Коломбиной, с наивным лицом пела неприличные двусмыслицы, мило коверкая русские слова.

Санька с Алешкой спросили сосисок и второй графин. Они оба уж не могли его дождаться. Особенно Санька - он уже ехал, нужно было дальше, скорей и скорей. И скорость была в графине.

Саньке хотелось приютить тоненькую женщину, что сидела за соседним столом, вырвать ее от толстого, и хотелось томительной и отчаянной любви Мирской; мечталось, чтоб она прижалась к нему щекой, обхватила больно за шею и покачивала в такт вальсу, и тогда все, все готов отдать Санька, и все трын-трава, и пусть сейчас отовсюду напирает самое жуткое, а ему будет все равно, и пусть умрут так.

У Коломбины были такие изящные тонкие ручки, она так ими по-детски вертела, что Санька думал: "Хорошо, чтоб такая прыгала в комнате, а когда кто придет - убирать в шкаф, и никто знать не будет, а он будет чувствовать, что она там сидит, а как уйдут, он ее выпустит, и она снова запрыгает".

Массивная дама в огромной шляпе с длинным страусовым пером ломилась среди столиков. Санька едва узнал la belle Эмилию.

И вдруг все оглянулись назад, - Алешка подтолкнул Саньку:

- Гляди - Мирская!

Мирская шла в атласном пунцовом платье, окном белел квадрат декольте, на щеках уж не было румянца, черные брови, крашеные губы и алая роза в черных волосах. Пристальные глаза смотрели вперед, она не видела, как ей подставляли стулья у столиков. Санька смотрел во все глаза. И вдруг Мирская повернулась к нему и уперлась черным пьяным взглядом. Не останавливаясь, свернула она к студентам, взяла стул от соседнего столика и села рядом с Санькой. Алешка посторонился, Санька смотрел, не говоря ни слова.

- Не бойся, - сказала Мирская и стукнула костяным веером по столу, -

не разорю: спроси мне пива... больше ничего. - И сама крикнула на весь зал:

- Григорий! Дай сюда пива.

- Ты хлопай этому, - ткнула Мирская Алешку, - он хороший человек. - На сцене жонглер ловил зажженные лампы.

- Какую сволочь стали подавать, - сказала Мирская, отхлебнув пива, -

попробуй. - И она протянула Саньке бокал, намеченный с краю красной губной помадой.

Санька отхлебнул вместе с помадой - ему думалось: "ее помада".

- Брось! - крикнула Мирская и ударила Саньку по руке, - бокал упал и разлился на скатерть. - Черт с ним, другой спросим, - говорила Мирская. -

Чего вы, дураки, одни сидели? А? Меня ждали? Да?

- Ждал, - сказал Санька.

Мирская пьяно покачала головой. Она силилась разглядеть Саньку сквозь муть хмеля.

Алешка пристально глядел на соседний столик. Маленькая женщина не смеялась, она сидела надувшись и глядела в сторону, запрокинув назад голову; толстяк сидел уже спиной к Саньке; он ворочался, толкал Мирскую; он наваливался сверху на худенькую девицу и что-то говорил ей в ухо, а она отмахивалась сложенной перчаткой, как от овода, от осы.

- Брось! -сказала Мирская и толкнула толстого. - Как тебя зовут? -

обратилась она к Саньке. - Саня, спроси сифон зельтерской. Скорей!

Санька застучал ножом. В зале официанты метались с посудой, дым от папирос затуманил воздух, общий гул рычал уж напряженной, пьяной нотой, уже все катилось, ехало полным ходом и звенело на ходу.

Мирская выхватила сифон из рук официанта и, обернувшись на стуле, ударила шипящей струей в жирный затылок соседу.

Толстый вскочил, закрывая руками шею, отскочила девица, чиновник попятился на стуле.

- Сволочь! - орала истерическим голосом Мирская. Чиновник мигал - не знал, смеяться или кричать. - Тоже сволочь! - крикнула Мирская и пустила струю чиновнику в лицо. - Сволочи, сволочи! - кричала Мирская.

Люди поднимались с мест, смотрели на скандал, радостно, с ожиданием.

Официанты спешили, пробивались меж столов.

Алешка встал и схватил Мирскую за руку. Она как будто обрадовалась борьбе - подвывала, вырывала руку с сифоном, и вода фыркала и брызгала в соседей.

- Уймите пьяную бабу, что за игрушки! - рявкнул солидный бас. Где-то хлопали в ладоши. Мирская выронила сифон и повалилась на стул.

Официант что-то серьезно шептал ей в ухо. Мирская отмахивалась и болтала брильянтовыми сережками.

- В отдельный кабинет, господа студенты; неудобно так, знаете... -

назидал официант.

- Позвольте, это ж безобразие, - офицер подступал к Саньке. -

Па-аслуш-те. Вы отвечаете за вашу даму. Отввечаете? - Он был пьян и красными выпученными глазами смотрел на Саньку, моргая бровями.

- Мне нельзя в скандал лезть, понимаешь? - шепнул Алешка на ухо Саньке.

Вдруг Мирская поднялась со стула.

- Офицюрус, молчи! Молчи, Ленька! Оставь! Знаешь? - и она закачала пальцем в воздухе. - Идем ко мне! - Она взяла Саньку под руку. И, заметив задержку, самую неуловимую заминку (Санька потом долго это вспоминал), Мирская крикнула: - Ну, проводи, что ли, - она дернула Саньку вперед. Они под руку пошли через зал. Офицер попятился к своему столу. Алешка остался расплачиваться по счету.

- Ты не студент, ты дурак, - говорила Мирская в самое ухо Саньке, жарко дышала ртом, - и офицюрус дурак, а те... те сволочи... Сволочи! -

крикнула Мирская так, что соседи оглянулись.

Мирская жила тут же в гостинице, и тут в вестибюле ждала ее компаньонка, в ковровой шали, со злым напудренным лицом, с мушкой на щеке.

Мирская остановилась в полутемном вестибюле, положила обе руки Саньке на плечи. Она раскачивала его и смотрела ему прямо в глаза пьяными, пристальными зрачками.

Санька насильно улыбался, он не знал, что делать со своим лицом, и все больше и больше робел, но глядел, не отрываясь, как входил, пробивался в него взгляд пьяной женщины, а Мирская рвалась глазами дальше, до дна. И Санька вдруг почувствовал, как укол, -дошла, и в тот же момент Мирская сильно толкнула его, так что он едва не опрокинулся назад.

- Иди!

Компаньонка зло резанула глазами по Саньке и повела хозяйку по ковру лестницы.

Мозуоли

САНЬКА выбежал из вестибюля - красный, ужаленный. Спешил скорей к Алешке. Официант сгружал посуду на поднос. Алешка поднялся навстречу Саньке.

- Идем, идем, - говорил Алешка, - или лучше я один пойду. Тут ведь шпиков тоже насажено. Здесь, понимаешь, не тронут, а дорогой. Ты иди...

- Нет, нет, вместе непременно. Ни за что, Алешенька, - говорил Санька, с жаром, с болью, чуть не плача. Алешка сверху глянул на него заботливо.

- Ну, пошли, пошли. У тебя есть на извозчика?

На улице уже дернуло первым морозцем, и лужи трещали и булькали под ногами. У Саньки было в кармане двадцать рублей - те, что он отложил: долг портному. Но теперь было важней всего забыть, залить рану.

- Гони прямо, - сказал он лихачу - одни лихачи и стояли глянцевым рядом вдоль освещенной панели.

Гордо зацокали подковы по мерзлым камням. Алешка оглядывался. Санька ерзал и жался к Подгорному.

- Сколько времени?

Было всего половина одиннадцатого.

- Куда-нибудь, куда хочешь, только бы выпить, выпить скорей, - просил Санька и ежился на морозном ветру, прятался за толстый зад кучера, он шаром вздувался перед носом седоков.

Они свернули в людную улицу, и Алешка дернул кучера за пояс:

- Стой!

Санька сунул трешку. Подгорный быстро шагал.

- Сейчас, сейчас. - Он рядил простого ваньку, - Санька не знал таких улиц.

На извозчике, под треск колес, Санька говорил:

- Положила руки и качает, и глядит, понимаешь, так глядит, дрянь...

Алешка кивал головой. Он не все слышал, но не переспрашивал.

- Нет... Хорошая баба, - говорил Санька, ободрившись.

- Да знаешь ты: заведись скандал с полицией, с околоточными, меня, брат, в участке б и оставили, - сказал Подгорный в ухо Саньке. - А не это, можно лихо было б этого офицюруса разыграть. Я ведь, знаешь, не отстану, раз уж такое дело...

- Да черт с ним... Не офицер меня... Э, все равно. Куда мы? Скорей бы!

Алешка привел Саньку в "Слон". "Слон" торговал до двенадцати. Была суббота, и не только в пьяном низу, но и во втором этаже было полно народа.

Слободка пропивала получку.

Около тихой "музыки" сидело двое почтовых чиновников, и один, маленький и бледный, сидя на стуле, прислонился ухом к ее полированной стенке. Он обнял угол руками и, закрыв глаза, слушал. За шумом не слышно было тихих капель "музыки", и казалось - нелепо спит чиновничек, обнявши деревянный шкаф. Кудлатый дядя бил себя в грудь и в чем-то божился своему соседу, а тот тянул из кружки пиво и смеялся, глядя вбок.

Но и за другими столами шел всюду жаркий, до пота, разговор, спор, будто кто-то всем задал задачу, крепкую, путаную, и всякий наперебой тужился высказать, вытрясти наружу ее томящий смысл. Мелькали руки, кулаки стучали по столу - утверждали, требовали, и с треском стреляли по соседству бильярды, как беспокойная пальба.

Алешка огляделся. Ни одного свободного столика. Но он был тут свой и сразу нашел два пустых места у стола. За этим столом сидел солидный рабочий, в усах и с бородкой клинышком. Из-под пиджака выглядывала синяя рубаха с отложным воротником, со шнурочком-галстуком. Он сидел один и пил пиво не спеша.

- Можно присесть? - спросил Алешка. Рабочий с усмешкой глянул, секунду повременил и сказал с расстановкой:

- Покамест присядьте, тут двое еще в бильярдной, - он кивнул на дверь,

- а придут...

- Ладно, мы пустим, - сказал Санька.

- Да уж придется, - рабочий снова усмехнулся и округлым жестом поднес кружку ко рту.

Саньке хотелось скорей войти в тот хмель, от которого он ждал, что разрешится боль, - как будто Мирская задрала кусок живой кожи и теперь надо или отодрать его прочь, или приклеить на место. Он жадно глотал пиво, как будто он бегом за версту прибежал сюда, в этот кабак. Рабочий поглядывал насмешливо; он был широкий, с широким лицом, и Саньке даже казалось, что он покачивается от напряженной важности. Санька допивал наспех третью бутылку.

Алешка пошел потолкаться в бильярдную, и Санька остался один на один с рабочим. Саньку стало раздражать - с чего это такое презрительное величие: глядит иронически и молчит. Санька поглядел, куда б пересесть. Но сейчас же спохватился: "Ни за что! Подумает, что не выдержал, удрал. Надо спокойно.

Спрошу что-нибудь. Просто".

У Саньки мутилось в душе от хмеля, от обиды. Он, глядя рабочему в глаза, сказал:

- Вы на заводе работаете?

- Да, работаем, - сказал, не спеша, рабочий, - не баклуши бьем.

- А кто же баклуши бьет? - Санька нагнулся через стол.

- А те, кто не работает, - с расстановочкой ответил рабочий и солидно чмокнул из кружки пиво. Он все насмешливо глядел Саньке в глаза. Глаза говорили: "Эх, вы, свистунчики!"

- По-вашему, студенты не работают? - спешил Санька. - Нет? Иной студент бедней вашего. По урокам весь день легко, думаете, зарабатывать...

и учиться?

- Как мы учились, так одни подзатыльники и зарабатывали, - и он назидательно помотал головой, - вот-с как! Три рубля зря не дадут. Мозуоли.

- И рабочий сунул через стол обе ладони к самому носу Саньки. Он подержал их так с минуту.

- Студент тоже, - начал Санька - ...вы ведь не знаете... В это время подошел молодой с кием в руке. Он налил себе в стакан пива и залпом выпил.

- Да-с, мозуоли, - сунул снова ладонь рабочий Саньке.

- Ты что, - спросил что был с кием, - форсишь или плачешься? Они тебе все одно не пособят. - Он налил еще стакан. - Дай ты мне еще двугривенный -

продулся, понимаешь? Да дай, что тебе - жалко? Я ж тебе в получку отдам...

сколько за мной? Шесть гривен?

Но солидный глядел в стол и мотал головой.

- Черт с тобой, - сказал игрок. - На кий, не играю, - он передал кий, и какая-то рука схватила, унесла. Он стал переворачивать себе в стакан остатки из бутылок.

Санька долил из своей.

- Чего ты человеку мозолями тыкал? - заговорил игрок. - Студент только и есть, кто за нашего брата. Тоже высылают, не надо лучше.

- Тебе пива налили, ты и пошел заливать, - сказал солидный.

- Да плевал я на все и на тебя вместе.

Он допил стакан и сорвался к бильярду. Алешка не шел, и Санька не мог сидеть один с этим человеком, - он опять стал с усмешкой нажимать на Саньку глазами. Санька не мог собрать в себе сил, он не знал - заплакать ему или ударить бутылкой по голове этого человека. Санька вскочил, чтобы идти в бильярдную.

- А за пиво ваше мне, что ли, платить? Бутылки подкинут и гайда! -

сказал рабочий. - Маменькины сынки!

У Саньки уж были слезы на глазах; он, что было силы, стучал о стол, звал полового.

Санька втиснулся в бильярдную. Народ густо стоял вокруг игры, гудели, подкрякивали шарам:

- А ну-ну. Ну, еще! Ах, черт! Ну, что скажешь?

Игрок прицеливался в рискованный шар, все на секунду стихали, мерили глазами ход, шар с треском бил в лузу, - и опять гам.

- Так его! Теперь туза, туза режь.

- Не учи!

Санька искал Алешкину шинель. Алешка в углу, в табачном дыму, еле был виден за толпой. Он горячо говорил с каким-то рабочим в черной тужурке.

Рабочий смотрел вниз, улыбался весело и лукаво и одобрительно тряс головой

- круглой, стриженой. Алешка ткнул рабочего в плечо и протиснулся к Саньке:

- Идем, идем, сейчас пойдем, - встревоженно-заботливо сказал Алешка.

- Выпить, выпить бы... совсем, - со злой болью сказал Санька; он обиженно, хмуро глядел вокруг.

Алешка кивнул рабочему, который не сводил с него глаз, взял Саньку под руку и потащил вниз. На лестнице рабочий догнал их.

- Знакомься - Карнаух, - сказал Алешка.

Карнаух дружески улыбнулся Саньке, и улыбнулся весело, глянул живыми, умными глазами, будто хотел сказать: "Вот сейчас штуку отдерем, никто не знает, мы одни".

- Выпить хотите? Насовсем? Простое дело: у стойки сотку столбыхнуть, пятак всего, а вино на пиво - диво.

Он распахнул дверь вниз. Внизу стоял такой густой рев, что Саньке показалось, что не пробраться через это орево, будто забит весь воздух криком, и больше места нет. Тут были все в поту, в жару, красные, все орали хриплыми голосами, чтоб расслышать друг друга. Кто-то схватил Саньку за шинель и кричал:

- Нет, пусть студент вот скажет, справедливо это или нет. Господин студент! - Пьяный встал, качнулся, сосед толкнул его на стул.

В конце трактира сквозь дым и пар было видно, как человек стоял во весь рост - взлохмаченный. Размахивал шапкой, разевал рот - песни не было слышно за стеной крика.

Карнаух впереди пробивал путь к стойке, и, когда Санька дотянулся до мокрой скатерти с объедками огурцов и колбасы, там уж стоял бокал с водкой

- "большая", как звалась эта мерка в трактире.

- Вали и пошли, - сказал Карнаух.

Он следил, как Санька неумело, глотками, пил водку, будто лимонад.

- Огурца пососите, - ткнул пальцем Карнаух. Но Саньке было противно лезть в эту тарелку, где грязными кружочками были навалены резаные соленые огурцы.

У дверей саженного роста швейцар, в пиджаке и фуражке с темным галуном, стоял, лениво прислонясь к притолоке, и сплевывал на пол семечки.

На улице показалось тихо, как в могиле, даже уши тишиной заложило, а свежий воздух холодной водой какой-то чудился Саньке. Алешка вел его под руку и о чем-то говорил вполголоса с Карнаухом. Хмель грузно наседал на Саньку, подкашивал ему ноги. Он уж начинал спотыкаться, и Карнаух взял Саньку с другой стороны.

- Мозу-оли! - вдруг выдыхал Санька слово. - А если у меня... Алеша, пусти руку.

Санька растопыривал пятерню и, выпячивая губы, выводил голосом:

- Мозу-оли!.. Сволочь какая!

- Да ты не ори, - смеялся Карнаух, - мозуоля! Наступил ему кто?

Они с Алешкой вели Саньку по темным слободским улицам. Санька спотыкался о мерзлые комья грязи. Его то бросало вперед, как будто он бежал с крутой горы, то вдруг откидывало назад, и он останавливался. Первый раз он был пьян совсем.

Потом за какой-то порог зацепился Санька, чуть не упал - очень не хотелось вставать. Повис на чьих-то руках. Больно и тошно вонзилась лампа в глаза. Санька сел - черт его знает, что оно под ним было, но мутно голову клонило куда-то в омут, и вот понеслось и закружилось в голове. Санька сжал глаза, съежился, поджался, чтоб как-нибудь укрепиться в этом вихре, и коснеющей рукой поднял ворот шинели, - его трясло от холода мелкой, тошной дрожью. И захотелось согреться, прижаться , и до слез стало жалко себя -

как собака в осенний дождь в холодной грязи. И вдруг почудилось, как жарко в ухо говорит женский голос, и где-то внутри тепло запело:

Пусть цветы мои, Нежный аромат.

И так захотелось прижаться к теплому и чтоб кто-нибудь согрел и пожалел. Но все это острой секундой промахнуло в груди, и Санька провалился в хмельные потемки.

Сквозь муть, сквозь обрывок сна белой полосой прошло сознание, холодное, прозрачное, как утренняя вода. Санька, не открывая глаз, слушал, как осторожно звякала посуда и глухо говорили жующие голоса. Но думать было больно и тошно: все равно, там увижу, что. И Санька перестал напрягать внимание, и как теплой водой его залил сон.

Наконец Санька открыл глаза. Прямо перед ним на грязных обоях весело и уверенно жило солнечное пятно. Казалось, шевелилась и дымилась мохнатая бумага. Санька, не двигаясь, глядел на живые разводы и пятна и слышал густой, ровный голос колокола, далеко за окном.

Звякнула щеколда, и незнакомый голос осторожно спросил:

- Что, все спит?

- Полным ходом заваливает.

"Где это я?" - подумал Санька. Без страха подумал, с тягучим интересом, и пошевелился.

- Да не! Валите, спите, - услыхал он над собой.

Санька поднял больную голову и огляделся. Совершенно незнакомая комнатка, и совершенно незнакомые люди. Санька растерянно спешил сообразить, как он сюда попал. Он смотрел то на молодого в чистой белой рубашке в полоску, то на другого постарше, что снимал пальто и живыми заигрывающими глазами глядел, теребил Саньку.

- Скажите, вы не знаете, где это я? - сказал Санька и сел на кровать в своей шинели с поднятым воротником.

Оба человека рассмеялись. Молодой парнишка гоготал в голос.

Санька мотал головой, голова трещала, и тошная муть поднималась изнутри.

- Голова? - спросил участливо старший. - Враз поправим. А мозоля не болит? - И он засмеялся.

Как в открытое окно, сразу глянул на Саньку "Слон", гомон и звон.

- А Алешка?

- Алексей ушли, - сказал молодой парень и переглянулся со старшим.

Но старший рылся уж в карманах пальто, лазил по кармашкам тужурки, брякал медяками.

- Сейчас поправим.

- У меня деньги есть, - сказал Санька через силу и полез в тужурку.

- Не надо, зачем? Новое дело. Мы сейчас!

- Сорок семь... Полтинник надо. Да говорю - не поверит она, - слышал Санька, как сговаривались хозяева.

- Ну, давайте три копейки, коли есть, и квит. Санька хотел достать и рассыпал по полу мелочь. Молодой сорвал со стены шапку и выбежал.

- Сейчас я чайник поставлю, - сказал старший и выскочил следом, бренча жестяной крышкой. Санька снова повалился на кровать.

Червяк и машинка

САНЬКА сидел за столом, против окна, на солнце. Он ежился в шинели внакидку. Дмитрий Карнаух сидел в углу, наливал чай. Солнце просквозило золотую струю, и пар, переваливаясь, не спеша, крутясь, поднимался в луче.

Полбутылки водки и толстая граненая рюмка стояли перед Санькой. Ему тепло было смотреть на чай, а Карнаух кивал на бутылку:

- А вы вторую! Ни черта, что не лезет, а вы ее нахально. Ей-богу, налей! - крикнул он парнишке. Санька, содрогаясь, выпил вторую, он никогда не опохмелялся.

- Да, да, - говорил Карнаух, подставляя Саньке стакан, - нарядили мы его в твинчик, поверх надели дипломат, вроде бушлатика, я ему брюки свои дал, шапку-невидимку, и стал наш Алешенька вроде кузнеца Вавила, - и Карнаух загоготал, - смех, ей-богу! Паспортина железный. Он мне в "Слоне"

говорит: "Полет надо делать". Я ему говорю: "Вались ко мне и утром шагай до Ивановки", там на машину и понес. Там люди есть.

Санька держал стакан чаю, жег и грел руки.

- Фартовый, - сказал парнишка, дуя в блюдце. - А вы вместе учитесь?

- Да! А стойте, - вдруг живо сказал Карнаух и лукавой искрой бросил на Саньку, - вот-вот. Я про червяка.

- Да ты брось, - сказал паренек, - у человека голова болит, и ты с червяком своим! - И подсунул свою чашку Карнауху.

- Да чего, пускай они пьют, а я буду рассказывать, - Карнаух наслонился на стол. - Вот червяк, - он вытянул указательный палец, - и этого червяка я в землю. - Карнаух накрыл палец другой рукой, крепко прижал ладонью к скатерти. - И вот ему ползти. А, что ты скажешь?

- Да брось ты, пристал! Налей чаю-то!

- Сам наливай, - бросил Карнаух, не обернувшись; он в самые глаза глядел Саньке. - И вот сзади тебя земля, спереди земля, с боку, с другого.

А ему ползти. Кабы в запасе был кусок пустопорожнего места, так он бы сейчас землю туда бы пересовал и сверлил бы ход вперед. А? А ежели вот вплотную, - и Карнаух прижал со всей силы палец, так что скрипнул стол. -

Поползет он? Нет? - И он щекотал Саньку своими живыми зрачками.

- Должен поползти... - сказал Санька, помедля.

- Должен! - крикнул Карнаух. Он вскочил со стула. - А если я тебя в кирпичную стенку замурую и должен ты ползти, - куда ты, к черту, сунешься?

Ха!

Карнаух весело и задорно глядел на Саньку.

- Замуруют тебя, погоди, - бормотал парнишка, тянулся за чайником.

- А он ползет, стервец. Ползет, как прожигает. Я опробовал. - Карнаух сел. - Выбрал я такой, сказать, ящик, - он огородил на скатерти руками четырехугольное место. - Земли туда натрамбовал, поймал червяка, туда его, сверху опять землей. Намочил, нагородил три кирпича. - Карнаух показал над столом рукой. - Дал ему сутки сроку, - пусть, как хочет.

- А он, скажи, у меня и подох наутро, - ворчал парень.

- Ну, скажите, прохвост! Уполз ведь в самый угол, - еле сыскал, - в самый, что есть, низ прокопался. Жрет он эту землю? Черт ведь его знает.

Вот вы скажите, - знаете, как это он? А?

- Понемногу, расталкивает кусочки... - начал Санька.

- Да нате вам червяка, - Карнаух заерзал на стуле, огляделся, нет ли где, - возьмите вы его, растолкайте-ка червяком, не то землю, а вот хлеб, сказать, этот. Он же тля-мля, вроде ничего - кисель. А вот, гляди! -

Карнаух весь засветился. - А вы говорите тля-мля, вот и тля!

- Не знаю, - сказал Санька, глядя как в блюдечке, в чае, жмурится солнце, - не знаю, не читал как будто про это. Наверно, есть где-нибудь в книгах.

- А самая лучшая книга, - вскочил Карнаух, - во! - Он повернулся к полке и достал толстый переплет, из которого торчали замусоленные углы страниц. - Во! - Карнаух хлопнул ладонью по книге. - Книга Верна. Уж верно, не верно, а что здорово, так да. Читали?

Санька открыл книгу и узнал знакомые картинки из "Капитана Немо" Жюля Верна.

- Вот бы такую штуку смастрячить. Набрать ребят - уж чтоб во! -

Карнаух выставил кулак. - И пошел под воду. А?

- А там здорово набрехано? - заглядывал Карнаух Саньке в глаза, когда тот переворачивал страницы; милой и сердечной казалась ему эта книга на скатерти с синими линялыми кубиками. - Вот мне Алешка говорил, - продолжал Карнаух, - что вы там в лаборатории все. Да?

- Да, я химик, - сказал Санька, едва отрываясь от затасканных иллюстраций.

- Это что же?

- Да вот узнаем, что из чего состоит.

- Состав?

- Да, да, состав. Разлагаем.

- А вот лист - тоже можно знать, из чего составлен? - Карнаух сорвал листок герани с подоконника и расправил на скатерти перед Санькой.

- И лист тоже.

- Разложить?

- Да, разложить.

- В пух? А потом снова скласть, чтоб обратно лист вышел? - Карнаух совсем зажегся и, запыхавшись, спрашивал Саньку.

- Нет, не можем.

- Вот что, - сказал упавшим голосом Карнаух и бросил лист на подоконник.

- Нет, некоторое можем. Вот можем запах сделать. Фиалковый или ландышевый, и никаких цветов за сто верст пусть не будет. Все в баночках, в скляночках.

- И настояще фиалками будет?

- В точности, - сказал Санька с удовольствием.

- Ах ты, черт! - Карнаух отвалился в угол на стул и с треском тер рука об руку. Он уж с благодарным восторгом глядел на Саньку. - И до листа дойдут. Дойдут. - Он стал искать лист на подоконнике. - А вот что я вам покажу...

- Я пойду, - сказал парнишка и встал. Он протянул Саньке руку, уважительно и крепко пожал. - Ты с ключом, Митька, не мудри, ну тебя к дьяволу, а положи просто под половик. Что у нас брать-то? А то сезам устроишь, хоть у соседей ночуй.

Карнаух рылся в крашеном шкафчике, что висел в углу на стенке. Наконец он вернулся к Саньке и поставил на стол машинку. Она была тонко и мелко сделана, отшлифованные части сияли на солнце. Санька с любопытством оглядывал машинку и чувствовал, как напряженно глядит из-за спины Карнаух.

- Что это, по-вашему? А? - спросил, наконец, Карнаух. Санька молчал и заглядывал сквозь рычажки и колесики.

- Ну, а так? - Карнаух пальцем шевельнул в машинке, и она сделала движение. - Что? Не понимаете? Ну, ладно. Она не кончена. Как готова будет, позову смотреть. - Он бережно взял машинку и, любуясь дорогой, поставил в шкаф.

Солнце стало уходить со стола. Санька поднялся идти.

Он теперь оглядел всю комнату. Две узких кровати, стол, три стула, полка и висячий шкафчик, - Санька все уж тут знал. Он заметил на стене вырезанный из журнала портрет Пастера и рядом с ним голландской принцессы Вильгельмины.

- А красивая баба, - сказал Карнаух, - мухи уж только попортили, сменить пора, - и содрал Вильгельмину. Карнаух проводил Саньку до конки.

- Уж слово дали, так буду ждать, - он до боли даванул Саньке руку.

Седьмая

ПО ПУСТОЙ, блестящей от дождя мостовой трясся на извозчике Башкин с городовым. Городовой сидел, съехав на крыло пролетки, оставив сиденье Башкину. Рукой он держался за задок и подпирал спину Башкина. От этой мокрой, твердой, деревянной шинели, от крепкой, как спинка, руки городового, от толстого красного шнурка, тяжелого, как железный прут, и от мокрых, как будто металлических, голенищ на Башкина вдруг пахнуло твердой силой, силой кирпичного угла. Первый раз Башкин был рядом с городовым и подумал с тоской, с почтительным страхом: "Вот они какие, городовые-то".

Извозчик методично и лениво подхлестывал клячу. Холодный дождь с ветром резал навстречу. Башкину стало холодно, и он калачиком засунул руки в рукава. Он не решался заговорить с городовым - нет, ни за что, такой не ответит.

Башкин не знал, как ему сидеть: то он наклонялся вперед, то отваливался на руку городового. Наконец он съежился и вобрал голову в плечи, поводя спиной от озноба.

- Ничего, недалече уж, сейчас приедем, - сказал городовой. - Погоняй, ты. - Городовой сморкнулся и подтер нос дубовым мокрым рукавом шинели.

Извозчик стал перед воротами большого дома.

- Пожалуйте, - сказал городовой. Калитка отворилась им навстречу в железных воротах и резко хлопнула сзади.

- Прямо, прямо, - командовал сзади городовой, - теперь направо.

Башкин вошел. Каменная лестница вела вверх - обыкновенный черный ход большого дома. Два жандарма и какие-то хмурые штатские стояли внизу.

- Прямо, прямо веди, - сказал жандарм; он ткнул маленькими глазками Башкина. Городовой сзади слегка подталкивал Башкина в поясницу, чтоб он шел скорее. По коридору Башкина протолкал городовой до конца и тут открыл дверь.

В большой комнате с затоптанным полом стояли по стенам деревянные казенные диваны. За письменным столом сидел в очках толстый седой человек в полицейской форме, с бледным, отекшим лицом. Он едва глянул на Башкина и уперся в бумаги.

- Привез с Троицкой... - начал хрипло городовой.

- Обожди! - сказал полицейский в очках. Он переворачивал бумаги.

Городовой вздохнул. Они с Башкиным стояли у дверей.

Двое штатских в пиджаках поверх косовороток стояли, заложив руки за спину, и деловито и недружелюбно щурились на Башкина.

- Башкин? - оторвался от бумаг полицейский и глянул поверх очков брезгливым взглядом. У Башкина не нашлось сразу голоса.

- Ба-башкин, - сказал он, сбиваясь, хрипло, невнятно.

- Бабушкин? - крикнул через комнату полицейский. - Не слыхать.

Подойди! Башкин зашагал.

- Я в калошах, ничего?

- Подойдите сюда, - сказал полицейский, разглядев Башкина. - Так вы кто ж? Башкин или Бабушкин? Как вы себя называете?

- Моя фамилия Башкин. - Башкин снял, подержал и сейчас же опять надел шапку.

Полицейский макнул перо и стал что-то писать.

- Принял, иди, - сказал он городовому. Городовой вышел.

И Башкин почувствовал, что теперь он стал совсем один, он даже оглянулся на дверь.

- Обыскать, - сказал полицейский. Оба штатских подошли к Башкину.

- Разденьтесь, - говорил полицейский, не отрываясь от писания.

Башкин снял пальто, шапку, - их сейчас же взял один из штатских. Он вынимал, не спеша, все из карманов и клал на письменный стол перед полицейским: и хитрые старухины ключи, и грязный носовой платок, и билет от последнего концерта.

- Вы раздевайтесь! Совсем! - покрикивал полицейский, рассматривая ключи. - Все, все снимайте.

- Сюда идите, - сказал деловым, строгим голосом другой штатский и показал на деревянный диван.

Башкин покорно пошел. Он то бледнел, то кровь приливала к лицу. Он остался в белье.

- Ничего, я так посмотрю, - сказал штатский и твердыми тупыми тычками стал ощупывать Башкина.

- Я прочту, распишитесь, - сказал полицейский. - "Задержанный в ночь с

11 на 12 декабря у себя на квартире и назвавшийся Семеном Петровым Башкиным..."

- Я в самом деле Башкин, я не называюсь...

- А как же вы называетесь? - перебил полицейский.

Башкин стоял перед ним в белье, в носках, на заплеванном, затоптанном холодном полу, колени его подрагивали от волнения, от конфуза, он не знал, что отвечать.

- Ну! - крикнул полицейский. - Так не путайте, - и он продолжал читать: "При нем оказалось: носовой платок с меткой В..."

- Это французское Б! - сказал Башкин.

- Чего еще? - глянул поверх очков полицейский.

Штатские прощупывали швы и ворот на пиджаке и зло глянули на Башкина.

- "...И один рубль восемьдесят семь копеек денег". Подпишите! - И полицейский повернул бумагу, сунув Башкину ручку.

- Где? Где? - совался пером по бумаге Башкин.

Башкин оделся - он едва попадал петлями на пуговицы. Полицейский позвонил, и в дверь шагнул служитель в фуражке, с револьвером на поясе.

- В седьмую секретную! - кивнул глазами полицейский на Башкина.

Служитель отворил дверь, и Башкин, запахнувши пальто, - он отчаялся застегнуть, - зашагал впереди. Он плохо чувствовал пол под шаткими ногами.

Он ослаб всем телом, и ему хотелось скорей лечь и закрыть глаза. Он шел, куда его подталкивал служитель, куда-то вниз, по подвальному коридору с редкими лампочками под потолком. Направо и налево были обыкновенные двери, с большими железными номерами, будто это были квартиры. Около седьмого номера служитель стал, быстро ключом открыл дверь и толкнул Башкина.

Здесь было почти темно, тусклая, грязная лампочка красным светом еле освещала камеру. Башкин повалился на койку с соломенным матрацем и закрыл глаза. Он натянул шапку на самый нос, чтоб ничего не видеть. Его било лихорадкой.

"Заснуть, заснуть бы", - думал Башкин. Он не мог заснуть. Он чувствовал все те места на теле, куда его тыкали при обыске, чувствовал так, как будто там остались вмятины.

"Пускай скорей, скорей делают со мной, что им надобно", - думал Башкин и сжимал веки. И мысль сжалась, замерла и где-то смутно, несмело копошилась. Он услышал ровные, скучные каблуки по каменному коридору, они становились слышней. Стали около его двери. Вот что-то скребнуло. Башкин еще крепче зажал глаза и вытянулся, задеревенел. Шаги не отходили, и Башкин, напрягшись в вытянутом положении, ждал. И вдруг ясно почувствовал, что на него глядят. Он не мог этого вынести, он сдвинул шапку с глаз и посмотрел.

В двери - круглое отверстие. Башкин глядел прямо туда, не отрываясь, и вдруг разглядел в этом круге прищуренный глаз с опущенной бровью. Глаз едко, будто целясь, глядел прямо в глаза Башкину. Башкин дрогнул спиной и не мог оторвать испуганного взгляда от круглой дырки. Глаз исчез, круглым очком мелькнула дыра, что-то скрипнуло, и заслонка снаружи закрыла отверстие. А шаги снова лениво застучали дальше. Башкин понял вдруг, что это номера, железные номера на дверях прикрывают эти дыры, что каждую минуту глаз оттуда может посмотреть на него. Один глаз - без человека, без голоса. Это мучило. Мучило все больше и больше, взмывало обиду, завыло все внутри у Башкина, он сел на скамейку, он нагнулся к коленям и обхватил голову. Жест этот на секунду прижал боль, но Башкин глянул на кружок -

увидят! Он вскочил, и притихшая боль заклокотала, забилась внутри.

"Как зверя, как мышь", - шептал Башкин сухими губами. Он вскочил, шагнул по камере, задел боком стол, вделанный в стену, ударился больно ногой о табурет. Подвальное окно высоко чернело квадратом под потолком, и противная вонь шла от бадьи в углу. Башкин стал шагать три шага от стены к двери, мимо стола, мимо койки.

И никто не знает, где он, и сам он не знал, где он. От волнения он не заметил дороги, по которой вез его городовой. Никто не знает, и с ним могут сделать, что хотят. Секретная! Который час, когда же утро? Он сунулся за часами. Часов не было - они остались на столе у чиновника. Он с обидой шарил по пустым, совсем пустым карманам. Лазал трясущимися, торопливыми руками. "С. и С." - вспомнилось Башкину, но оно мелькнуло, как сторожевая будка в окне вагона, и мысль, хлябая, бежала обиженными ногами дальше, дальше.

"Что за глупость? - бормотал Башкин. - Ерунда, форменная, абсолютная, абсолютная же". Башкин притоптывал слабой ногой.

Но шаги за дверью снова остановились. Башкин с шумом повалился на матрац и натянул пальто на голову.

Башкин ждал утра, - он не мог спать, - мысль суетливо билась, рыскала, бросалась, и отдельные слова шептал Башкин под пальто:

- Назвался!.. Абсолютно, абсолютно же!.. Чушь!.. женским полом!..

дурак!.. - И он в тоске ерзал ногами по матрацу.

Застучали бойкие шаги, захлопали в коридоре двери, замки щелкают. Вот и к нему. Вот отперли, - Башкин разинутыми глазами смотрел на дверь. Вошли двое. Один поставил на стол большую кружку, накрытую ломтем черного хлеба, другой в фуражке и с револьвером у пояса, брякая ключами, подошел к Башкину. Он был широкий, невысокого роста. Сверх торчащих скул в щелках ходили черные глазки. Он ругательным взглядом уставился на Башкина, поглядел с минуту и сказал полушепотом,- от этого полушепота Башкина повело всего, - сказал снизу в самое лицо:

- Ты стукни у меня разок хотя, - он большим ключом потряс у самого носа Башкина, и зазвякала в ответ вся связка, - стукни ты мне, сукин сын, разок в стенку, - я те стукну. Тут тебе не в тюрьме.

Башкин не мог отвечать, да и не понял сразу, что говорил ему надзиратель, а он уже пошел к дверям и с порога еще раз глянул на Башкина.

- То-то, брат!

Башкину было противно брать этот хлеб.

"Ничего, ничего от них брать не буду, ничего есть не стану - говорил Башкин, - и умру, умру от голода". Он снова повалился на койку.

Это было утро. Но свет - все тот же: мутный, красноватый свет от лампочки, которая гнойным прыщом торчала на грязном потолке. Окно было забито снаружи досками.

Кружевной рукав

СТАРИК Вавич до утра думал, думал все о том, как сын его Витя придет нахмуренный, - он знал, что Виктор злобился последнее время до того, что едва удерживался, чтоб не хлопать дверями, и шептал, чтоб не кричать, - и вот Витя чиркнет спичку - и вот письмо: "Виктору Всеволодовичу".

И старику чудилось, как дрогнет у сына сердце, и сын ночью, в тишине, прочтет письмо и... и, может быть, побежит к его двери и постучит.

Всеволоду Иванычу раз даже показалось, что хлопнула калитка во дворе, и сердце забилось чаще. Под утро он заснул в кресле. Он долго не выходил из своей комнаты. Слышал, как Тая брякнула самовар на поднос в столовой. Тихо было в квартире, только слышно, как осторожно стукала посудой Тая. Наконец Всеволод Иваныч вышел. Он вышел, осунувшийся и побледневший, как после утомительной дороги.

Оп пил чай и не решался спросить у дочки, приходил ли Виктор. Торговка застучала в кухню, запела сиплым голосом:

- А вот огурчиков солененьких.

Тая стукнула чашкой в блюдце и бросилась в кухню. А Всеволод Иваныч зашлепал туфлями глянуть, не висит ли шинель Виктора. Нет ее на вешалке, и он проворно заглянул к Виктору в дверь. Письмо лежало посередь стола аккуратно, прямо, как будто лежало для него, для Всеволода Иваныча: велел лежать, вот и лежу, хоть знаю, не к чему это. И Всеволод Иваныч понял, хоть и отмахивался, что письмо это не будет у Виктора. Он поспешил назад к своему стакану. Он запыхался от волнения, от спешки и старался это скрыть, когда вернулась Тая с огурцами. После обеда он вздремнул. Проснулся - было уже темно.

- Таиса! - крикнул старик.

- Сейчас, - не сразу отозвалась Таинька. Она вбежала в темную комнату.

В дверях Всеволод Иваныч успел заметить ее силуэт: Тайка была в своем выходном платье.

- Не приходил? - спросил Всеволод Иваныч.

- Нет, - сказала Тая, - не было его. Его не-бы-ло, - как-то манерно пропела Тая и попятилась к двери.

- Что за аллюры? - нахмурился Всеволод Иваныч, хотел крикнуть, вернуть дочь. Но вдруг показалось, что все права и всю правду из него вынули, и не может, нечем ему корить дочь.

Он слышал, как через минуту сбежала со ступеней Тая, как хлопнула калитка, и звякнула с разлета щеколдой.

"Пойти к ней, - подумал он о жене, - хоть поговорить так, о чем-нибудь, - нельзя ее тревожить. И мать больную бросила", - подумал он горько о Тае. Он тихонько поплелся к жене по пустым комнатам. Но в это время отчаянно залился пес у крыльца жадным, оскаленным лаем.

"На чужого", - схватился Всеволод Иваныч и бросился в кухню. Он открыл дверь в темноту, - тревога давила, спирала дух, он едва на минуту угомонил пса и услыхал из темноты:

- Заказное!

Всеволод Иваныч сбежал со ступенек, стукнулся в темноте прямо о почтальона, туфли липли, слетали в грязи. Всеволод Иваныч напялил очки, дрожали его руки, долго искал чернила, долго не мог понять, где надо расписаться, - почерком Виктора, четким, канцелярским, с писарским форсом, был написан адрес на письме, что лежало в разносной книге. Наконец Всеволод Иваныч справился. С двугривенным и книгой, под лай собачий, спустился он в липкую грязь к почтальону.

- Вот и... вот, - ловил он впотьмах руку почтальона, чтоб ткнуть книгу и двугривенный.

Всеволод Иваныч в столовой под лампой вскрыл письмо и не мог читать.

Он утирал под очками глаза, бумага прыгала в руке. Он положил ее на скатерть и стал разбирать: "Любезный папаша, - писал Виктор. - Я уезжаю и в этом моем письме прощаюсь с вами. Я спешно еду на службу, чтоб зарабатывать себе независимый хлеб. Мы с вами диаметрально не сходимся во мнениях. Но я надеюсь, моя попытка стать на самостоятельные ноги заслужит в будущем у вас уважение. Передайте мой глубочайший поклон маме. Я крепко ее целую, и пусть она, милая, не тревожится, скажите ей, что мне очень хорошо и что, как только смогу, приеду, ее поцелую сам. Пусть будет покойна.

С почтением В. Вавич".

"Нет, нет! Не образумил я его. Не сумел, не сумел, - шептал старик. -

Отпугнул". Он глядел на это письмо, написанное острым почерком штабного писаря, и на "вы", и "независимый хлеб", и "диаметрально расходимся".

Первый раз на бумаге. Как будто что в лоб ударило Всеволода Иваныча, - кто же это пишет? Это Витя, мой, наш Витя, Виктор. Как же он не видал, как упустил, не заметил, когда, как сделался тут в доме, под боком, на глазах -

готовый человек, тот самый, из которых и делаются паспортисты, телеграфистки? Это ударило в лоб Всеволода Иваныча. Он сидел на стуле прямо, свесив плетьми руки, и глядел в стену неподвижными глазами. И на

"вы" пишет, противно, как пишет зять лавочнику: "любезный папаша". Всеволод Иваныч перевел дух.

- Что там? - слабым голосом, через силу, окликнула больная из своей комнаты.

Всеволод Иваныч вздрогнул. Он встал и поспешно зашагал в мокрых носках к жене.

- Вот, милая, Витя письмо прислал, - выпалил Всеволод Иваныч. - На службу, на службу поехал. Спешно вызвали, понимаешь, место ему... не успел проститься. Место вышло, - приговаривал Всеволод Иваныч.

- Слава тебе, Христе! - вздохнула старуха. - Дай ему, Господи, - и она подняла левую руку и стала креститься.

Парализованная правая бледной тенью вытянулась поверх одеяла, белая, в белом рукаве кофточки, при мутном свете лампочки.

- Дай ему, Господи, - шептала больная, - дай Витеньке.

И Всеволод Иваныч вспомнил, как Виктор написал: "пусть она, милая, не тревожится". "Для нее нашлись слова, нашлось сердце", - залпом подумал старик.

Он стал целовать бледную старушечью руку с жаром раскаяния, как давно когда-то, после первой измены, он целовал руку жены, и шептал, задыхаясь:

- Велел Витя целовать... тебя... поцелуй, говорит, ее, милую...

хорошенько, говорит... тысячу раз, говорит.

Старуха с трудом подняла левую руку, старалась ею поймать мужнину голову, не доставала, а он не видел, он прижался щекой к беспомощной белой руке и мочил слезами кружевной рукав.

Колеса

ВИКТОР катил в вагоне. Колеса под полом урчали, и весь вагон наполнился шумом движения. Колеса стучали на стыках рельсов и отбивали Виктора все дальше, дальше от отца. Было чуть жутко, но все же Виктор тайком от себя радовался, что стелется сзади путь. Он охотно хватал у дам багаж, совал чемоданы на полки и после этого говорил дамам "мерси" и кланялся.

- Вас дым не обеспокоит? - говорил Виктор, доставая портсигар, -

отделение было для курящих. Но Виктор вышел на площадку и стал глядеть в стекло.

"Читает теперь родитель, - думал Виктор про письмо. И письмо казалось ему длинным, казалось, что все там написано, что если рассказывать, так полчаса надо говорить и не перескажешь. - Прочел или еще нет?" И хотелось, чтоб уж прочел. А в окне мелькали черные от дождя избы, сонной понурой бровью сползли соломенные крыши.

Сырая земля, мокрая, дремлая, пологими горбушками уходила от рельсов в слезливую даль туманную.

На полустанке Виктор выскочил, хотел купить яблок и угостить дам в вагоне. Всем дамам поднести, как в салоне. Грязное месиво стояло за платформой, и в этом месиве бродили - полголенища в грязи - пьяные мужики около телег, все в мокрых сермягах. Урядник торчал поверх базара на кляче, и лениво чмокала кляча ногами в липкой грязи.

Никогда не видал Виктор осенней деревни, знал только летние маневры.

Рота бьет ногой по пыльной деревенской улице, с песнями, с гиком, и бабы выскакивают из ворот на лихие мужские голоса.

Поезд свистнул, тряхнулись лошаденки на базаре.

В вагоне было тепло, пахло махоркой, казармой, и от этого особенно приветливыми показались Виктору дамы. Он роздал два десятка яблок, что купил на платформе. Виктор знал уж, что родитель теперь, наверно, прочел письмо и что все кончено и решено накрепко, наглухо, что окончательно началось новое.

Виктор болтал с соседками, и сам не видел, как все в одну, в самую острую точку вел весь разговор.

- Вот базарчик и вот урядник, извольте видеть. Дон Кихот форменный, и все пьяно. Разве так можно? Это разве полиция?

- Да... что уж там полиция. Ему бы взяток только нахапать, о том только, небось, и думает, - и дама махнула рукой.

- А потому, что порядочные люди не хотят идти в полицию! Брезгают.

Трудно-с.

- Да уж какой порядочный человек пойдет туда... Костя, - обратилась дама к мальчику, - дай я тебе очищу. - Дама вырвала у мальчика надкусанное яблоко.

Виктор перехватил у дамы яблоко и сам стал чистить перочинным ножичком

- новенький, купил перед отъездом.

- А вот ошибка, ошибка, - говорил Виктор громко. - Именно всем хорошим людям надо идти в полицию. Мы все жалуемся, а сами ни с места. Поэтому и полиция плохая.

- Почему, говорите, полиция плохая? - ударил сверху хриплый голос;

простолюдин из мастеровых прислонился у стойки в проходе и насмешливо глядел на Вавича.

Кто-то уж подсел на лавочку у окна, и сверху, через спинку, глядела с поднятой полки кудлатая голова с черными глазами.

- Разве у порядочного человека хватит совести людей в рыло бить, -

говорил мастеровой.

- Зачем, зачем же? - кипятился Виктор. Он встал.

- В таком деле без этого нельзя, - отрезал человек от окна.

- А охранять имущество? - говорил Виктор.

- Одна шайка с ворами, - забасил кудлатый с полки. Дамы недовольно оборачивались на новые голоса. Народ толпился около их отделения. Кто-то крикнул издали:

- Ты спросил его: а сам-то, спроси, не из крючков ли? Дама с мальчиком нахохлилась, встала, взяла зло мальчишку за руку и вышла, хлопнув дверью. В это время вошел контролер.

- Ваши билеты, господа!

- Приготовьте билеты, - вторил кондуктор и постукивал ключом о спинки сиденья.

Пассажиры затопали к своим местам.

Виктор, красный, запыхавшийся, жадно тянул папиросу, уж не спрашивал соседок. Остальную дорогу он все молчал. Дамы долго ворчали:

- Все сюда вдруг столклись, как будто скандал или зрелище. Прямо черт знает что.

Виктор не спал. Он вышел на площадку. Ночью поезд подкатил к светлому, шумному вокзалу. Виктор протиснулся в буфет и выпил подряд три рюмки. Обида и тоска, обида на весь вагон мутила Виктора. Он залез на полку, когда уже все улеглись, угомонились. Он ощупал в кармане письмо пристава: оно было заложено меж двумя картонками и перевязано бечевкой накрест. Груня перевязывала. И Вавич стал думать о Груне.

Утром Виктор, насупясь, оглядел вагон. Публика переменилась, ушли дамы. Не слышно было хриплого мастерового. Виктор заглянул к соседям.

Человек с кудластым затылком возился с селедкой.

"Можно еще полежать", - решил Виктор, плотней увернулся в шинель и закурил папиросу. Тужился думать о Груне, но днем Груня не подступала близко.

"Скорей бы приехать", - думал Вавич и щупал в кармане жесткое письмо пристава к полицмейстеру.

"Но я им докажу, - думал Вавич про пассажиров, - они узнают, что может быть порядочный человек... даже сделаю что-нибудь необыкновенное. Подвиг.

Спасу кого-нибудь, девочку какую-нибудь. Потом в газетах портрет и глава:

"Полицейский-герой". Нет, лучше не портрет, а снимок. Я в полицейской форме и девочка рядом. Девочка улыбается, а я склонился и ее рукой придерживаю сзади. Все будут читать... "Ах, это, смотрите-ка, тот, что с нами ехал".

И Виктор смелей поглядывал на пассажиров.

Гулко застукали колеса, слышней засопел паровоз, потемнело в окнах, -

сразу стало заметно, что поезд вкатил в дом. Другими голосами, уличными, заговорили пассажиры и сперлись у дверей. Виктор оглядывал крытый вокзал.

Закопченная стеклянная крыша - как потолок в паутине. Слышно было, как шумел за вокзалом город. Шумел совсем другим, своим голосом, и холодком лизнуло в груди у Виктора.

С высокого крыльца была видна площадь, сквер с чугунной узорной решеткой, и длинная прямая улица уходила вдаль, и все высокие каменные дома, с финтифлюшками на крышах.

И треск, дробный треск ровным шумом над городом, как будто что-то работало горячо и без устали, - дробный треск кованых пролеток по гранитной мостовой.

Виктор взял извозчика, и каменной трелью покатили под ним колеса.

Манна

ВИКТОРА испугал чужой город. Все люди здесь ему казались иностранцами.

Он с почтением глядел на массивные дома, на глянцевые вывески. И все казалось, что люди какие-то важные, - как же тут ими на улице станешь командовать? Ему даже казалось, что и по-простому, по-русскому они не говорят. Даже удивился, когда в дешевеньких номерах швейцар ему сказал обыкновенным языком:

- Пожалуйте, есть свободные. Вам не из дорогих прикажете? - Оглядел Виктора и прибавил: - Подешевле?

От этого города Виктор как-то сразу запыхался и все делал впопыхах.

Ждал, что непременно дело сорвется, и все спешил, чтоб уж дошло до того места, где будет стена, и - стоп.

Но ничего не срывалось: полицмейстер принял его с улыбочкой и благосклонно и тут же продиктовал Виктору прошение и похвалил почерк. На прощание подал руку и сказал:

- Можете не беспокоиться. Будете писать, поклонитесь. Наверное, наверное. Даже можете себе построить форменное платье. Успеха!.. Надеюсь.

- Рад стараться! - без звука шептал Виктор и не знал: пятиться к двери задом или повернуть по-военному, и боком пошел к двери.

На другой день он писал Груне телеграмму: "Заказал форму велел кланяться, целую..." Но и форма не успокоила Виктора - он не мог стоять на месте, пока, отдуваясь, лазал и приседал около него портной.

- Шаровары болгаркой прикажете?

- Получше, получше, - запыхавшись, шептал Виктор. Он совал задаток, и деньги как-то не считались, - слипались бумажки, и числа залеплялись и путались в уме.

Виктор бегал по улицам, спрашивал в кухмистерских обед, не доедал и бросался вон.

На улицах, чистых, выметенных, стояли на перекрестках городовые.

Большие, важные, мордатые, усы серьезные, строгие. Шинели на всех новые, сапоги начищены. У всех начищены. Городовые, когда надо было повернуться, не вертели головой, а всем корпусом, не спеша, обращались. Важно козыряли офицерам, и то не каждому. Станет извозчик не на месте, городовой только коротенько свистнет - тррук - извозчика уж тряхнет на козлах. Хлестнул кнутом - и марш. На главной улице, на бойкой езде стоял околоточный.

Околоточный был одет франтом - и верно: шаровары "болгаркой". Сильно уж в теле был околоточный. Виктор через мелькавшие экипажи смотрел, есть ли усмешка. Усмешка была, и лакированный ботфорт был выставлен вперед;

спокойно и весело стоит околоточный, будто для своего удовольствия, а мимо так и снуют пролетки, дрожки, кареты, а его обходят, будто вода вкруг камня. И фуражка, как вчерашняя.

Это было в самом центре города, на окраины Виктор не ходил еще: все топтался, все кружил, где шум, где магазины. Он все время помнил, что пустил свое прошение, и, чтоб дело не остановилось, ему казалось, что надо все время работать, хлопотать, не переставая ни минуты; и он ходил, ходил по улицам до изнеможения, до боли в икрах. Вечером в своем номере Виктор при свечке садился писать Груне.

"Грунюшка, ангел души моей! - писал Вавич. - Здесь все околоточные -

гвардейцы и городовые все правофланговые. Люди одеты, как в праздник, и очень много людей. Особенно евреев. За номер я плачу семьдесят пять копеек и свечка еще. Прошение он у меня взял, и не знаю. И узнать нельзя. Хлопочу весь день, а узнать пока невозможно, а ночью все думаю. Вот уже третьи сутки. Не знаю, что и делать. Может быть, это напрасно, а деньги идут.

Слыхал в кухмистерской: двое штатских ругали пристава и всех на свете, - я ушел. В вагоне тоже. Задаток я портному дал тридцать пять рублей. А может быть, все это понапрасну. Хоть он сказал - наверно.

Грунюшка. Увидишь если опять Тайку в театре, ты прямо подойди к ней и скажи, - она все знает, - спроси, как мама, и про старика моего. А потом напиши мне, только поскорее, родная моя. Все расспроси. Ботфорты я пока не покупал. Успею. Номера называются "Железная дорога". Мой нижайший поклон Петру Саввичу.

Крепко целую твою ручку. Твой навек Виктор".

Виктор запечатал письмо и положил на стол. Потушил свечу. Сейчас же потушил. Деньги на устройство дал Виктору Сорокин из своих сбережений, -

давно уж для Груни копил смотритель свою тугую казенную копейку. Виктор улегся впотьмах в холодную постель. Тяжелым ночным светом мутнело окно.

Виктор лежа курил и беспокойно думал.

"Может, бросить все и удрать? Просто уйти пешком куда-нибудь и поступить работать. На железную дорогу. Вот и номера: "Железная дорога". А потом все отработать Петру Саввичу, - и он считал в уме: - За номер, наверно, всего рублей пять, дорога... портному. А Грунечке написать, что решил иначе, и потом выслать ей бесплатный билет и начать жить. Потом помощником начальника станции. Хоть со стрелочника начать. В неизвестности, одна Груня знает и ждет".

Виктор хотел уже вскочить, снова зажечь свечку и приписать в письме:

"Не удивляйся ничему. Храни тайну, скоро про меня узнаешь. Помни, что я до гроба..."

"Но что будет, что смотритель-то? Еще не женился, а обман, удрал. Нет,

- думал Виктор, - женюсь, а потом я могу как хочу. Уйду из полиции и найду службу".

Он бросил окурок на пол, повернулся на бок, закрыл глаза и шептал:

"Грунюшка, Грунюшка, дорогая ты моя". И казалось, что непременно Груня слышит его.

Утром, когда Вавич спускался по лестнице, он увидал внизу у швейцарской конторки надзирателя. Квартальный хлопал портфелем по конторке и выговаривал швейцару:

- Как же у тебя без определенных занятий? Должен спросить, чем живет?

Живет же чем-нибудь, не манной небесной? Нет?

- Никак нет, - говорил швейцар, улыбался подобострастно и приподнимал фуражку с галуном.

- А этих "на время" пускать, ты - того. - Квартальный сложил портфель и погрозил им в воздухе. Швейцар потупился. - Скажешь хозяину, зайду поговорить. - Квартальный увидал Вавича. - Ну, смотри! - сказал швейцару и повернулся.

Швейцар, толстый грязный человек, рванул, распахнул дверь.

- Вы, молодой человек, укажите занятие, - сказал строго швейцар, когда Вавич взялся за двери. Он уже был в очках и что-то ковырял пером в большой книге. - Манной ведь не живете? Извольте сообщить.

- Я запаса армии старший унтер-офицер...

- Это какое же занятие - запаса армии? Это все запаса армии, - швейцар презрительно скосил рот.

Виктор с обидой дернул дверь и выскочил на улицу.

"Ладно, когда вдруг в форме спущусь с лестницы, - ты у меня шапку наломаешь, - думал Виктор. - Хам! Рвань всякая может... Дурак!" И он побежал к витринам офицерских вещей высматривать офицерскую шашку.

Княжна Марья

НАДЕНЬКА назначила Филиппу прийти на ту квартиру, где она переодевалась, чтоб ходить на кружок. В этой квартире жила ее подруга Таня.

Одна с прислугой. Таню нянчила эта старуха, и ей можно было верить. Танин отец - адвокат. Его никогда не бывало дома, а Танечкина мать вот уже год как умерла в Варшаве. Танечка одна в адвокатской квартире. Наденька считала Таню девчонкой и свое доверие дарила свысока.

"Барышнешка", - думала Наденька, глядя, как Таня с упоением разглядывает свои ноги в шелковых черных чулках. А Таня смотрела на свои ноги, как на новые: смотри, вдруг выросли. Красивые ноги, в лакированных лодочках. И немного жуткое томило Таню, - вот как смотришь на блестящий, острый кинжал.

- Восемнадцать лет дуре, - шептала Наденька, - могла бы уж, кажется...

- и Наденька взглядывала тишком на свой английский ботинок на низком каблуке.

А Таня все глядела на свои ноги, слегка задыхаясь. Позвонили в прихожей. Таня одернула юбку, вскочила с дивана.

Старуха отворила Филиппу:

- Пожалуйста, батюшка.

- Пойдемте сюда, - сказала Наденька особенно сухо при старухе и прошла вперед, твердо постукивая английскими каблучками.

Таня что-то запела глубоким голосом, низким, взволнованным, и села на ковер среди комнаты. Запрятала ноги под юбку, - не надо часто смотреть, - и только рукой через платье сжимала носок лакированной туфли, острый, глянцевый и теплый.

А Наденька усадила Филиппа за раскрытый ломберный стол. Филипп достал платок и вытер все лицо и вверх по волосам провел. Вздохнул, глянул на Наденьку и стал ждать. А Наденька ходила за спинкой стула по комнате, глядела, нахмурясь, в пол и вскидывалась на Филиппов затылок. Над широкой, крепкой шеей мягкой шерсткой бежали серые стриженые волосы.

- Ну, начнем хоть с чтения, - сказала наконец Наденька. - Как вы читаете? Свободно?

Наденька раскрыла перед Филиппом приготовленный томик Толстого. Филипп откашлялся, проглотил слюну и начал. Начал громко, на всю комнату, как читают в школах с последней парты. Он громко рубил слова, перевирал их, ставил ударения, от которых слова звучали по-польски. Деревянная бубнящая интонация. Наденька едва понимала, что выкрикивал Васильев.

Она его поправляла.

- Княжна, княжна, - говорила Наденька.

- Ну да, княжна, - оборачивался Филипп и снова кричал в стену: -

Княжна Марья!

"Господи, как ужасно, - мотала головой Настенька, - он ничего ведь не понимает". Она еле выдержала этот тупой крик.

- Ну, отлично, - сказала Наденька, не вытерпев. - Достаточно.

Но Филипп шептал, глядя в книгу.

- Отложите книгу, - сказала Наденька.

- А здорово интересно, - и Филипп повернулся красным, вспотевшим лицом к Наденьке.

Наденька диктовала Филиппу, а он, свернув голову конем, выводил буквы и поминутно макал в чернила. Наденька с книжкой в руке глядела через плечо;

она видела, как Филипп щедро сыпал "яти", он старался изо всех сил, макал перо и прицеплял корявые завитушки. Все строчки обрастали кудрявым волосом.

- Зачем же метла-то через ять? - не выдержала Наденька.

- А как же веник? Что метла, что веник...

Наденька рассмеялась. Смеялся и Филипп, он положил перо и, запыхавшись, как после бега, тер лоб цветным платком.

Наденька села рядом. Она стала поправлять, объяснять, и ее волновало, что этот сильный мужчина, - она помнила, как он чуть не нес ее, взяв под ручку, - теперь почтительно кивал головой и послушно заглядывал в глаза. Ей захотелось ободрить его.

- Это пойдет, приучитесь, ничего, не огорчайтесь.

- Главное дело - привычка, - сказал Филипп, - и уметь взяться. В нашем деле взять: смотришь на другого - все враздрай, все тяп-ляп, ну, не умеет человек взяться.

- Ну вот, вы перепишите это. - Наденька хотела, чтоб дома Филипп переписал. Но он уж схватил перо, макнул и набрал в грудь воздуха. С таким аппетитом вонзил перо в бумагу, что Наденька подумала: "Взялся, взялся", -

и не остановила. Она смотрела, как старался Филипп, шептал губами, как маленький, и ей захотелось приласкать, погладить Филиппов стриженый затылок.

Васильев напряженно дышал. В квартире певучим басом часы пробили одиннадцать.

"C'est la que je voudrais vi-i-vre!"* - пела Таня в пустой столовой.

-

* Там я и хотела бы жить! (фр.)

Наденька сорвалась к двери.

- Нельзя ли потише! Тут занимаются.

Филипп переписал без одной ошибки, без одной помарки, только еще гуще обросли строчки завитками, крючками...

Наденька проверяла, а Филипп вцепился глазами, не дышал, ждал.

Наденька положила тетрадку.

- А что? - сказал Филипп и выпустил дух. Покраснел, улыбнулся задорно.

- Взяться надо уметь, - и хлопнул по тетрадке.

Наденька подхватила чернильницу, но было поздно: чернила потекли на адвокатский стол. Но Филипп мигом вырвал из тетрадки лист и погнал переплетом на бумагу чернильную лужу. Выплеснул в пальму. Выскочил в двери, и Наденька слыхала, как он командовал в кухне:

- Да чистую, чистую тряпку давай, что ты мне портянку тычешь.

Он вернулся с мокрым носовым платком.

Чуть заметное темное пятно осталось на зеленом сукне - Филипп присыпал его золой.

Старуха топталась около с чайником.

- А ну, газету какую-нибудь, живо! - гаркнул Филипп. Старуха и Наденька кинулись в двери. Филипп сгреб золу на газету, сунул, не глядя, Наденьке в руки. Мокрое пятно темнело на сукне стола.

- Высохнет и будет, как было, - сказал Филипп и осторожно погладил сукно.

Он уж снова сидел, придвинувшись вплотную к столу.

- "Яти" - это без привычки только, а делом взяться... Наденька не сразу нашла прежний голос. Когда Филипп встал, чтоб уходить, Наденьке стало жаль, и она уже в третий раз повторила:

- Грамматику вы оставьте, не учите, главное - зрительная память, глазная память, - и Наденька поднимала палец к глазам; Филипп мигал несколько раз в ответ.

Наденька пошла проститься с Таней. Но Таню она не узнала. На Тане было неуклюжее бумазейное платье, волосы были зализаны назад и мокрой шишкой торчали на затылке. Толстые линючие чулки на ногах и стоптанные ботинки.

Грустной птицей глянула Таня на Наденьку.

- Это что еще за маскарад? - спросила Наденька, она натягивала перчатку в прихожей. Таня чуть повела губами в ответ и прошла, волоча ноги, в гостиную.

Вечером дома Наденька думала, как там, в знакомой ей комнате, сидит Филипп и решает те задачи, что отчеркнула ему в Евтушевском Наденька. Ей захотелось пойти туда, ходить по комнате, и чтоб он спрашивал. Наденька ясно видела стриженый затылок и Филиппову руку с искалеченным ногтем на большом пальце.

Бородач

- ЧТО, начал? - сказал себе под нос служитель, когда на третий день он уносил пустую кружку из камеры Башкина.

Башкин стоял лицом к забитому окну, засунув зябкие руки в карманы пальто. Башкин чуть не заплакал с обиды. Он шагнул в дальний угол камеры, где он пуговицей от пальто ставил черточки на стене... Он отмечал дни.

Приносили утренний паек, и Башкин ставил пуговицей метку. Он отметил место, где должна прийтись пятая метка, и здесь поставил крест. Это значило, что на пятый день он должен умереть от голода. Он любил этот угол, он ходил по камере и посматривал на этот крест, и тогда слезы удовлетворенной обиды тепло подступали к горлу. Придут, а он вытянулся посреди пола. Гордый труп.

Будут знать.

Теперь это пропало. Башкин сам не заметил, как, шагнув мимо кружки, он ущипнул кусочек - самую маленькую крошку черного хлеба. Потом подровнял, чтоб было незаметно... Тупое отчаяние село внутри тяжелым комом, как будто подавилась душа.

Башкин сел на табурет, поставил локти на стол и крепко зажал ладонями уши. Смотреть на пометки в углу теперь нельзя - крест корил и мучил. Башкин сидел, и холодным ветром выла тоска внутри.

Вдруг он услышал ключ в замке, отнял руки, испуганно оглянулся.

Надзиратель распахнул дверь и крикнул с порога:

- Выходи!

Башкин все глядел испуганно.

- Выходи, говорят, - и надзиратель резко мотнул головой в коридор.

Башкин запахнул пальто, сорвался к двери.

Другой служитель уж подталкивал его в поясницу, приговаривал:

- Пошел, пошел, жива!.. Направо, направо, пошел, на лестницу!

У Башкина колотилось сердце и запал, куда-то провалился дух. Он шагал через две ступеньки.

Опять коридор, служитель быстро из-за спины открыл дверь. Парадная лестница с ковром и на площадке трюмо во всю стену: Башкин мутно, как на чужого, глядел на свою длинную фигуру в стекле.

- Стой, - сказал служитель и толкнул трюмо.

Трюмо повернулось, открыло вход, служитель за плечо повернул Башкина и толкнул вперед. Башкин слышал, как щелкнула сзади дверь. Служитель уж толкал его в поясницу. Они шли по паркетному натертому полу, по широкому коридору.

- Пальто снимите. Шапку тоже, - Башкин был в парадной прихожей. Два жандарма сухими, колкими глазами оглядывали его. Служитель ушел. Башкин коротко и редко дышал. Колени неверно гнулись, когда пробовал ступать. Он опустился на деревянный полированный диван, что стоял у стены.

- Встаньте, тута вахтера место, - сказал жандарм. Башкин дернулся, вскочил, в голове завертелось, он ухватился за косяк дверей.

- Проси, - сказал из коридора круглый мелодичный тенор.

- Пожалуйте, - сказал нарочито громко жандарм и зазвенел шпорами впереди Башкина. Он отворил дверь и, цокнув шпорами, стал, пропуская вперед Башкина.

Огромный кабинет, высокие окна, ковер во весь пол, мягкие кресла. У стола стоял жандармский офицер, гладко выбритый, с мягкими русыми усиками.

Он приветливо улыбался, как почтительный хозяин.

- А! Господин Башкин! Семен... Петрович? Очень рад. Присаживайтесь.

Офицер маленькой холеной ручкой указал на ковровое кресло у стола.

Томно звякнули шпоры.

Башкин поклонился, шатнувшись на ходу вперед, и опустился, плюхнулся в низкое кресло. Он тяжело дышал. Он взглядывал на офицера, будто всхлипывая глазами, и снова упирался взглядом в ковер.

- Плохо себя чувствуете? - спросил учтиво и ласково офицер. - А мы сейчас скажем, пусть нам чаю дадут, - и он нажал кнопку на столе.

Мельхиоровую фигурчатую кнопку.

- Подай нам сюда чаю, - приказал офицер, когда цокнул шпорами в дверях жандарм.

Офицер уселся в кресло, за письменный стол. Башкин мутными глазами водил по малахитовому письменному прибору, по белой руке с перстнем.

Перстень был массивный, он, казалось, отягощал миниатюрную ручку.

- Что, там так скверно? - спросил офицер участливо. - Но все это, вероятно, недоразумение. Мы сейчас с вами это попытаемся выяснить.

- Да, да, недоразумение, - потянулся к офицеру Башкин. - Совершенно ничего нет, я не понимаю.

- Поставь сюда, - сказал офицер жандарму и очистил место на столе перед Башкиным. Дымился горячий чай, блестели поднос и серебряные подстаканники. - Видите ли, недоразу-мений сейчас множество. И во все эти дела впутывают огромное количество совершенно непричастного народа. Вы себе не представляете, какое количество. Что ж вы чаю-то - простынет.

Башкин кивал головой, слабой, взлохмаченной.

- Вы войдите в наше положение, - продолжал офицер, придвигая свой стакан. - Нам приходится разбираться... Вы не социалист? Простите, я не настаиваю. Но я сам отчасти разделяю эти взгляды. Вас это, может быть, удивляет. Что ж вы сахару?

- Нет, почему же, - бормотал Башкин, силясь ухватить серебряными щипчиками кусок сахару.

- Правда, вы можете понять это; ведь вы философ. Да-да! Простите, я по службе должен был познакомиться со многими вашими мыслями.

Башкин покраснел. Он чувствовал, как кровь шумит в ушах и горит лицо все больше и больше.

- Вы простите, вы этого, может быть, не хотели, но меня многие ваши суждения поразили глубиной их смысла. Вы не курите? - Офицер поднес Башкину широкий серебряный портсигар. - Так, видите ли, сейчас так много просто беспокойных людей, просто такой молодежи, которая особенно тяжело переживает свой возраст, когда людям надо перебеситься. Конечно, всякому вольно сходить с ума по своему вкусу. Не правда ли?

Офицер дружески улыбнулся. Башкин поспешно закивал головой.

- Да, так извольте беситься за свой счет. И ведь из этих молодых людей потом выходят отличные прокуроры, профессора, врачи, чиновники... Да-с. Ну, а зачем же за ваш темперамент должны отвечать другие? Вы не понимаете, о чем я говорю?

Башкин во все глаза глядел на офицера, прижав стакан к груди.

- Я говорю про то простонародье, которое является каким-то страдающим материалом для упражнений... я сказал бы - выходок. Помилуйте, из господ!

Образованный! Студент! Как же не верить? И он верит, а наш Робеспьер сыплет и сыплет. И семейный бородач начинает проделывать Прудона от самого чистого сердца. И бородач попадает в Туруханск,- а куда ж его деть-то, коли ему мозги повредили, - а студент уж, гляди, с кокардой ходит. Женился и безмятежно получает чины и казенное жалование. И вспоминает за стаканом вина грехи молодости. А бородач... Ведь вы представляете себе, что происходит?

Тут офицер глубокомысленно взглянул на Башкина, и даже несколько строго, и помешал ложечкой в звонком стакане.

- Да-с. А на бородача плевать, со всем его вихрастым потомством, со всеми Ваньками и Марфутками. - Офицер грустно помолчал, глядя в стол. - Так надо же кому-нибудь о нем подумать, об этом простонародье, а не играть русским открытым, доверчивым сердцем. Не чудесить судьбой серьезных и честных людей. Бейте лучше зеркала в кабаках, коли уж так там у вас силы взыграли. Нас вот ругают наши демократы доморощенные, а поверьте мне, что мы-то, презренные жандармы, пожалуй, ближе чувствуем... Гм... да. Так вот, что вы мне на все это скажете, Семен... простите... да, да, Петрович! Так вот, Семен Петрович... - Офицер встал из-за стола и прошелся по ковру. И опять томно позванивали его шпоры.

- Да, да, - говорил Башкин, - я во многом отчасти согласен с вами. -

Башкин умным взглядом вскидывался на офицера. Ему так приятно было видеть дневной свет, так хорошо было в чистой комнате, мягкое кресло, чистый стакан, и по-настоящему с ним говорит этот офицер, которого боятся эти жандармы, что толкаются, рычат на Башкина. Ему казалось, что вот, наконец, его освободил от дикарей, из плена сильный и культурный европееец. И все эти три дня показались Башкину диким сном, как будто он случайно провалился в яму, а теперь вышел на свет. Конечно, те дураки ничего не понимают и шпыняют его, будто он разбойник с большой дороги. - Да, да, я все понимаю, во многом, - говорил Башкин, благодарно кивая головой.

Он даже приободрился и откинулся слегка на спинку кресла.

- Я так и надеялся, что вы меня поймете. Поэтому я так откровенно с вами и говорил. Да, так вот, о Марфутках. Кому-нибудь же надо об них думать. Надо ведь кому-нибудь это дело делать. Но делать его с плеча нельзя. Вы согласны?

Башкин мотнул головой.

- Ну вот видите. А то вот получаются такие истории вроде вашей. Чего ж тут хорошего? И тут надо разбираться в каждом индивидуальном случае... И разбираться раньше чем действовать. Нет, вы не спорите?

- Нет, нет. Совершенно верно. - Башкин допил последний глоток холодного уже чая и осторожно поставил стакан на блестящий поднос.

- Так вот, мы одни не можем. - Офицер остановился, слегка наклонясь к Башкину. - Одни мы не можем, - повторил офицер вполголоса и поглядел Башкину в глаза. - Здесь нужен тонкий человек. И вы - вы психолог. Вы тонкий психолог. Я с такой радостью это заметил, читая ваш журнал. Да, да, это совсем не комплимент, это правда. Я много видел людей...

В это время на стене резко позвонил телефон.

- Простите! - И офицер взял трубку. - Так... так, - говорил офицер в телефон, - очень, очень симпатичное впечатление. Слушаю, ваше превосходительство. Сию, сию минуту иду... Вы меня простите, на несколько минут. Жаль, мне так интересно с вами, - и он заторопился к дверям.

Башкин остался один. Он глотнул последние сладкие опивки из своего стакана. Он так радовался, что спокойно можно сидеть в этом кабинете, что тут его не посмеют тронуть те, особенно после того, как офицер так с ним говорил, как с человеком, равным по положению. По-человечески говорил.

Дверь отворилась. Башкин оглянулся, улыбаясь для встречи. Жандарм, сощурясь, глядел из полутемного коридора. Башкин нахмурился.

- Вы здесь чего же? - спросил жандарм с порога.

- А вот я жду господина офицера. - сказал Башкин и отвернулся к окнам.

- Пожалуйте сюда! - приказал жандарм. - Выходите! Башкин оглянулся.

- Ну! - крикнул жандарм и решительно мотнул головой в коридор.

- Так я же говорил... - начал Башкин, шагнув к жандарму.

- Выходите, выходите, живо, - жандарм нетерпеливо показал рукой. -

Марш.

Башкин вышел в коридор.

- Одевайтесь! - жандарм толкал его к вешалке.

Тот же служитель, что привел его из казармы, ждал в передней. И опять Башкин почувствовал у поясницы жесткую руку и без остановки зашагал впереди служителя. Он опомнился только, когда узнал подвальный коридор.

"Он вернется, а меня нет, им достанется", - думал Башкин, сидя на своей койке. Лампочка мутно краснела сверху.

Утром принесли один только кипяток. Хлеба не было.

- Вы хлеб забыли дать...

Служитель шагнул к двери, не оборачиваясь.

- Хлеб, я говорю... не доставили, наверно, сегодня, - сказал ласково Башкин.

- А ты что, дрова, что ли, колол, чтобы тебя кормить, - пробурчал служитель, запирая дверь.

В обед принесли краюху хлеба: кинули на стол.

Башкин с койки глядел из прищуренных глаз: путь думают, что спит.

Булавка

ТАНЯ проснулась рано. Белые шторы рдели от раннего солнца, и мухи звонко жужжали в тихой комнате. Таня вскочила, отдернула штору и зажмурилась, опустила глаза и увидала - зарозовела ее кружевная рубашка, стала легкой, сквозистой. Таня сунула на солнце голые руки, поворачивала, купала в теплом розовом свете. Таня погладила свою руку, чтоб натереть ее этим прозрачным розовым светом. Рука еще млела сонным теплом. Снизу дворник крякнул и зашаркал метлой по мостовой. Таня отдернула штору. Она мылась и не могла перестать полоскаться в фарфоровой чашке, и все поглядывала на свое отражение - нежное и легкое в полированном мраморе умывальника.

Потом стала сосредоточенно одевать себя, бережно, не спеша. Она приколола свою любимую брошку на лифчик - брошка круглым шаром светила на белом лифе. Под платьем не будет видно.

"А я буду знать", - думала Таня. И сделалось жутко: приятно и стыдно.

В зеркало Таня ни разу не взглянула и причесывалась наизусть.

На Тане была черная шелковая блузка. Красные пуговки с ободком, как жестокие капли крови, шли вниз от треугольного выреза на шее. Таня поглядела на красные пуговки, потрогала жесткую брошку под платьем, вздохнула, подняв грудь, и так остался вздох. Таня пошла в столовую, пошла легко и стройно, как никогда не ходила, и было приятно, что глянцево холодит шелковое белье и скользит у колен шелковая юбка. Она строгими руками достала посуду из буфета и поставила на спиртовку кофейник. Достала французскую книгу и посадила себя в кресло. Она держала книгу изящным жестом и, слегка нахмурясь, глядела на строчки и на свой розовый длинный ноготь на большом пальце. Таня щурилась и сама чувствовала, как тлеют под ресницами глаза. Теперь она пила кофе за маленьким столиком. Она красиво расставила посуду и старалась не хрустеть громко засохшим печеньем.

Город просыпался. За окном стукали по панели поспешные деловые каблуки, и первая конка пробренчала: открыла день.

Таня встала. Она чувствовала, как будто упругие стрелы выходят из нее, напряженные и острые. Казалось, не пройти в узком месте. Строгие и пронзительные, и стали вокруг нее, как крылья. Надела шляпу, жакетку, обтянула руки тугими перчатками, как будто спрятала в футляр красивые ногти, и боком глянула в зеркало, - не надо было: она изнутри лучше видела, какая она во всех поворотах. Она знала, что каждый день, каждое утро ей был подарок. Она не могла оставаться дома, - надо было куда-то нести все, в чем она была, и она протиснулась в дверь и осторожно прихлопнула французский замок. Дворник скручивал махорку, с метлой на локте. Просыпал махорку, чтобы сдернуть шапку.

- Добро утро.

Таня медленно, сосредоточенно наклонила голову. Она совершенно не знала, куда шла. Об этом она и не думала. Лакированные каблучки звонко стучали по пустой панели. Трое мастеровых, жмурясь на солнце, высматривали конку. Таня подошла и стала ждать вагона. Мастеровые прервали разговор и глядели на Таню.

Конка, бренча, подкатила и стала - летний открытый вагон с поперечными лавками.

Проехав мастеровых, конка стала перед Таней, будто подали карету. Таня прямо поднялась на ступеньку к той лавке, что пришлась против нее, ступила, не ища места, не глядя по сторонам. И студент, что сидел с краю, рывком отъехал вбок, как будто занял ее место и спешит отдать. Конка тронулась.

Заспанные люди, плотно запахнувшись, везли еще ночную теплоту и покорно болтались на лавках, мягко толкались на поворотах; теперь они тупо моргали веками на красивую, строгую барышню. Другие и вовсе проснулись и сели вполоборота, чтоб лучше видеть. Санька Тиктин только раз глянул на свою соседку и потом только краем глаза чувствовал ее профиль.

А Таня напряженно глядела перед собой на мостовую в зябком прозрачном осеннем солнце. Санькино плечо прижалось к ее руке, - он берег это прикосновение, чувствовал его, как теплое пятно на своей руке. Конку встряхивало, они сталкивались плотней, отскакивали, но Санька снова восстанавливал это прикосновение.

"Вот настоящая; бывает, значит, настоящее", - с испугом думал Санька.

И он думал, что бы он мог такой вот сказать, и не было о чем, и не было слов на уме. Такие не говорят, такие ходят по коврам и смотрят с картин.

И ему стало казаться, что все, что он ни сделай, ни скажи, - все будет не так. Если взглянет, то уж и это будет такое "не так".

И не глядеть, упершись глазами в пол, тоже глупо и стыдно, и Санька даже хотел, чтоб его не было, но чтоб было, было только это прикосновение.

На каждой остановке Санька замирал - вдруг здесь сойдет. Сошла молочница, увязанная платками накрест, как дорожный узел. Сошла и оглянулась на прощание на Таню. Теперь надо было отодвинуться, но Санька не мог. Он глядел в пол и не двигался. Было неловко, пассажиры глядели. Пусть, пусть. Сойдет, - и все, все пропало. Если б осталось на руке, на этом месте пятно, как обожженное, и носить его всегда, чтоб не сходило, и никому не говорить, не показывать до смерти, - и больше ничего не надо.

Вагон был уже полупустой, и конка бойко катила под гору по запустелой улице, хлябко, вразброд рякали подковами кони. "Теперь сойдет, сойдет наверно", - решил Санька, и сам не заметил, как сильней прижался к соседке.

Таня чуть шевельнулась - это первый раз; Санька отдернулся, и стало холодно, как на сквозном ветру. А Таня выпростала руку и поправила сзади волосы под шляпкой.

"Как хорошо, как просто!" - думал Санька, и ему так понравился этот поднятый локоть, этот привычный женский жест, будто она первая его сделала.

Санька задыхался. Конка заскрипела тормозами, кучер обернулся. Таня поднялась. Санька не знал, что делал. Он не дышал. Он протиснулся мимо Таниных колен, волчком слетел на землю и подал Тане руку.

И она оперлась и сказала:

- Мерси.

- Ну что, остаетесь, что ли? - крикнул кучер и хлестнул лошадей.

Таня пошла назад, вверх по улице.

Санька с другой стороны улицы следил, как она шагала. Ему казалось, что это не она идет, а тротуар, улица сама плывет под ней, подстилается сама. Санька глаз не спускал, толкая встречных. Он боялся каждых ворот, мимо которых проходила Таня, - сейчас повернет, скроется. Как это встречный прямо ей в лицо смотрит! Встречать бы ее, все время бы навстречу идти, а не сзади, как сейчас. А подойдешь, - выйдет, что пристал. И Санька то отставал, то снова нагонял Таню. Если б обернулась!

Если сильно думать, обернется. И Санька стал думать, пристально думать, до боли в висках.

"Оглянись, оглянись, милая. Ну повернись! Вот, вот сейчас повернись".

Санька не заметил, как стал шептать губами:

- Оглянись же! Оглянись, говорю. Ну!

Она не оглядывалась, а легко шла, и легко колыхалась ее юбка, и колыхалась синяя прозрачная тень. И то, что тень, и то, что юбка, и торжественная и легкая походка, и то, что не оглядывается, а смотрит строго вперед, - все это казалось Саньке чудом. Как он не замечал, что такое бывает у них в городе. "Вот она - настоящая-то! - решилось у Саньке в голове. - Счастье идет по городу. Неужели никто не видит, я один?"

Прохожие теперь часто замелькали. Санька глядел, не отрываясь, и, когда ее затирала толпа, он все равно с точностью, сквозь людей, знал, где она, видел, как мелькал кончик ее банта на шляпе, ее туфли среди мельканья брюк, сапог. Они были уже в центре города. Куда она несет себя? Дай Бог, чтоб не вошла! Таня поворачивала, сворачивал и Санька.

Открывали магазины, гремели железными шторами, газетчики орали, криком перебивали дорогу. Санька пробирался сквозь людей, как через кусты, и видел, как на той стороне, как будто ровным дуновением, неслась вперед она.

Повернула направо, в их улицу. Вот их парадная. Да! В нашу парадную! И Санька бегом перебежал улицу, вбежал в парадную и слушал, затаив забившийся дух, как по их лестнице ступали ее ноги. Он едва дыхание переводил и слушал. Знал, что она тут, перед ним. Вот второй этаж, тоненько застукали каблуки по площадке. Стала, стала!

И ясно в пустой, гулкой лестнице зазвонил звонкой дробью звонок.

Санька боялся двинуться, не спугнуть: наверху открыли, их дверь открыли.

Открыли и хлопнули. Санька через две ступеньки вбежал и задержал тяжелое дыхание, наклонил ухо к двери и слушал. Сердце стукало в виски, мешало слушать.

- Дома, дома барышня, - услышал Санька Дуняшин голос. - Сию минуту!

Санька не звонил, боялся, что не она, вдруг не она там, в их доме. Не может этого быть. Он стоял за дверьми и ждал.

- Ну вот, что за визиты! Снимай моментально шляпу.

Это Надька, Наденька командовала учительным голосом. И только когда простучали шаги по коридору, Санька нажал звонок. Нажал осторожно, как в чужую квартиру.

На подзеркальнике ее шляпа. Санька шмыгнул в свою комнату. Посидел с минуту, как был, в шинели. Слышал, как Дуняша прошла в кухню, и выкрался из своей комнаты. Огляделся. На цыпочках подошел к подзеркальнику, еще раз осмотрелся и осторожно, кончиками пальцев поднял за поля Танину шляпу.

Подержал около лица, бережно положил обратно и погладил, едва касаясь.

Где-то скрипнула дверь. Санька топнул к вешалке и порывисто, зло стал стаскивать шинель. Андрей Степаныч, расчесывая на ходу мокрые волосы, взглянул из дверей в переднюю, поглядел на сына и нахмурился. Саньке показалось, что и ручку в своей двери отец повернул укоризненно.

Санька у себя в комнате прислушался к дому. Он слышал, как звонко побрякивала посуда в столовой. Дуняша собирала на стол к чаю. Все брякает.

Санька вышел в прихожую и стал у зеркала. Он глядел в зеркало, нет ли кого сзади, и деловито хмурился на всякий случай. Дуняша все бренчала в столовой.

Санька схватил рукой за серебряную шпильку, за лилию, резко выдернул булавку из шляпы и быстро шмыгнул к себе в дверь.

Санька лежал на кровати, прижимался, что силы, щекой к подушке, а под подушкой сжимал в руке шпильку. Санька вдавил голову в подушку, закрыв глаза, затаив дух, шептал губами без звука:

- Милая, милая! И пел теплый ветер в груди.

Он услышал шаги в прихожей и весь осекся, вскочил на кровати.

- Отлично, отлично! - слышал он Наденькин голос. - Что ты ищешь?

- Булавку. Булавку от шляпы.

Первый раз услыхал ее голос Санька, подкрался к двери, припер ее ступней, как будто к нему собирались ворваться, сердце колотилось.

- Дуняша, тут не видали, булавку обронили.

- Ничего не было. Да на что она мне, булавка. Я шляп сроду не носила.

Не было ничего.

- Ничего, дойду как-нибудь, - опять услыхал Санька ее голос.

- Найдется, я принесу, - сказала Наденька. Дверь хлопнула.

Шашка

У ПОРТНОГО на примерке в зеркале выходило, будто еще только делается квартальный: зеленый казакин весь был в белых нитках, как дом в лесах.

Виктор украдкой взглядывал, боялся угадать, какой он будет в новом мундире.

Хотел, чтоб сюрпризом сразу из зеркала глянул новый: околоточный надзиратель Виктор Вавич.

- Гимнастики делаете? - бормотал портной, сопел, едко пах материей и тыкал мелом по Виктору, как будто чертил на деревянной доске. Виктор стоял навытяжку.

От портного он пошел покупать шашку. Ему хотелось по-франтовитей, но боялся, что будет несолидно. Сразу скажут: "ветрогон".

- Больше такие берут, - и приказчик протянул Вавичу легонькую шашку.

От ножен приятно пахло новой кожей. Вавич вытащил клинок. Клинок был дрянненький, но эфес галантно блестел.

- Не на войну-с ведь, для формы.

- Да, для формы, - сказал Вавич с солидным равнодушием.

- Прикажете завернуть?

Виктор кивнул головой. Не о такой шашке он мечтал.

- Присмотрюсь, там можно и другую купить.

А это была "селедка". Правда, новая, блестящая, но та самая, которую они в полку звали "селедкой". Потом выбрал погоны: черные суконные с серебряным широким галуном вдоль. Тут рядом под стеклом блестели золотом офицерские погоны. Черной замухрышкой казались эти полицейские погоны среди золотой знати. Все эти подпоручики и штабс-капитаны со звездочками чванно молчали под стеклом - "даже руки не протяни", подумал Виктор. Горькая слеза шевельнулась в груди.

- Две пары возьмете?

- Все равно, - хмуро сказал Виктор и пошел платить.

На улице стало веселее. Казалось, что все смотрят, что вот несет шашку, и, наверно, думают, что офицер. Ну, хоть прапорщик запаса.

Вавич ходил с шашкой по разным улицам: а то заметят, что нарочно показывается. Так он ходил часа два. Усталым шагом вошел Виктор в парк.

Мокрый гравий шептал под ногами. Мокрые красные листья падали с кленов.

Вавич присел на сырую скамью. Зажал между колен шашку и закурил. В парке было пусто. Никто не проходил и не смотрел на шашку. Вавич закинул ногу на ногу, раскинул руки на спинке скамьи. Сырой, ясный воздух плотно стоял вокруг, облил руки, лицо.

"Вот так бы сидеть офицером, подпоручиком", - думал Вавич. Даже почувствовал с волнением, как зазолотились на плечах погоны. Чуть плечами повел. Он оперся на завернутый эфес шашки. Сидит подпоручик. И чуть поднял подбородок. Зашуршали листья и зашлепали босые ноги. Двое мальчишек выбежали из-за поворота.

- Теперь моя, не дам, - кричал старший, рука была в кармане.

Младший бежал сзади и всхлипывал:

- Отдай, сво-ла-ачь!

Виктор строго взглянул на мальчишек, повернул подбородок. Оба пошли шагом, молча. Виктор видел, что оба они взглянули на шашку. Старший сел на край скамейки. Завернув конем голову, исподнизу глядел - все на шашку.

Поерзал, подвинулся ближе. Младший стоял, выпуча заплаканные глаза. Виктор улыбался мальчикам. Он даже чуть заискивающе глянул на старшего. Мальчишка примерил лицо Виктора, смелей двинулся.

- Сабля? - спросил полушепотом.

- Ну да, - весело сказал Вавич, - шашка. Это, милый, шашка.

- Самделишная?

- Настоящая, конечно. Обыкновенная офицерская.

- А вы офицер - переодетый? А? - мальчишка ерзнул ближе.

- Офицер, - сказал Виктор.

- А она вострая?

- Нет, голубчик, не наточил еще. Это новая. У меня дома есть, та как бритва. Огонь - чик и шабаш, - и Виктор махнул рукой в воздухе.

Мальчишка был совсем рядом.

- А на войне были?

- Да, на маленькой, - сказал Виктор. - Повоевали.

- Много набили - шашкой?

- Ну да разве там разберешь, голубчик. Там, брат, пули - ввыть!

вввы-ить! А в атаку идешь, тут уж не смотришь, какой подскочил, - раз! раз!

А уж там солдаты штыками.

- Раз! раз! - повторил мальчишка и махнул накрест рукой.

- Аас! - махнул младший.

- А кого из пистолета, правда? Сразу его - трах! - мальчишка сделал рукой, будто целится. - Бах! бах его! ба-бах.

- Да, уж тут не разбираешь, - сказал Виктор.

- А можно потрогать? - мальчишка потянулся к шашке.

- Так ты, братец, ничего не увидишь. - Вавич надорвал бумагу.

Заблестели золотом эфес и черная лакированная рукоятка.

- Только подержать, дяденька! Ей-богу! - и мальчик мокрой маленькой рукой вцепился в рукоятку. Виктор огляделся, не видит ли кто.

- Ну, довольно, братец мой, вырастешь, заслужишь офицера. Тогда...

тогда, знаешь... заслужить, брат, офицера сперва надо... - говорил Вавич, уворачивая шашку в бумагу. - Подпоручика хотя бы. Вот как.

Виктор покосился на старика, что лениво сгребал палые листья.

Только подходя к гостинице, Виктор вспомнил о швейцаре. Он купил на углу у мальчишки на четвертак газет, зашел в ворота и укутал ими шашку, чтобы нельзя было узнать - что.

"Пусть и не подозревает до времени", - думал Виктор про швейцара.

Виктор быстро прошел в дверь и через две ступени заспешил по лестнице.

- Господин! А господин! Из двадцать девятого! - крикнул вслед швейцар.

- Пожалуйте-ка сюда. Виктор шагнул еще два маха.

- Пожалуйте, говорят вам, - крикнул швейцар.

- Что... такое? - огрызнулся через перила Виктор. - Чего еще? - и остервенело глядел на швейцара.

- Ничего еще, а вот распишитесь, из полиции повестка, - швейцар говорил зловеще.

Виктор сбежал и не своим почерком расписался на бланке. Швейцар через очки проверял - там ли.

А Виктор, оступаясь на ступеньках, тер плечом стенку и все читал бланковый конверт:

"М. В. Д. Канцелярия Н-ского полицмейстера, Љ2820.

Номера "Железная дорога".

В. Вавичу".

Он заперся в номере и распечатал конверт, запустил трясущиеся пальцы.

"Окол. надз. В. Вавичу.

По распоряжению его высокоблагородия господина Н-ско-го полицмейстера вам надлежит явиться для отправления служебных обязанностей в Петропавловский полицейский участок 20-го числа сего месяца.

Упр. Канц.".

И тут шел целый частокол и росчерк.

Виктор торопил портного, раза по три на день заходил. Хмуро, ругательными шагами топал мимо швейцара в гостинице. По вечерам садился писать Груне. И не мог, ни одного слова не мог. Тушил свечку так, что стеарин брызгал на стол, ложился, натягивал одеяло, крепко с головой уворачивался, сжимая в кулаках колючую материю, стискивал зубы и шептал:

"Господи, Господи, Господи", - а утром, не умываясь, бежал торопить портного.

За день до срока поспела форма. Ее в бумагах, в газетах, принес к себе в номер Виктор: был уже первый час ночи. Он спешил, хмурился, и подрагивали ноги от волнения, когда он просовывал их в новые брюки. Пристегнул погоны -

погребальные, серебряный галун по черному полю, казакин приятно облегал талию, - это бодрило. Но Виктору жутко было глянуть в тусклое зеркало в дверцах шкафа. Он уж боком глаза видел, как кто-то чужой копошится в зеркале. Спиной, к зеркалу, чтоб не взглянуть, Виктор продевал под погон портупею. Чужими шагами стукнули новые ботфорты. Виктор достал из картонки новую фуражку с чиновничьей кокардой и серебряной бляхой - гербом города.

Теперь он был готов. Было тихо по-ночному. Тонкая свечка плохо светила.

Виктор решил глянуть сперва на тень - он чуял, как ее огромное пятно ходило за спиной по грязным обоям. Он повернулся решительно и глянул. Чужая, не его, тень стояла на стене, как будто был кто-то другой, незнакомый, в комнате. Виктору стало жутко, но он зашагал прямо к тени, чтоб уменьшить ее, чтоб яснее видеть: незнакомые шаги заскрипели по полу, и Виктор на ходу видел, как в зеркале в шкафу прошел квартальный - и это он скрипел сапогами.

Виктор, отворотясь от зеркала, засеменил назад к кровати, быстро скинул с себя все и в белье, со свечкой в руке, подошел к шкафу. Он все смотрел на свое бледное лицо, - черненькие усики слегка вздрагивали.

- Витя... Витя, - говорил себе в зеркало Вавич. В коридоре хлопнула дверь, кто-то прошаркал сапогами в конце коридоpa. Виктор сделал серьезное лицо и пристально оглядывал прыщик на подбородке.

- Виктор Всеволодович, - сказал твердым голосом Вавич.

Он поставил свечку на стол и, доставая папироску, нарочно громко щелкнул портсигаром.

В кровати Виктор выкурил до конца коробку папирос и заснул в дымной комнате.

Утром первое, что глянуло на Виктора, это была новенькая тугая фуражка на столе с полицейским значком. Виктор протер рукавом глянцевый козырек, повертел фуражку в руках и, сидя на кровати, стал примерять.

Больше набекрень. Нет, уж больно, пожалуй, лихо. Босиком прошлепал к зеркалу. Солнце дымными полосами переливало в комнате. Виктор в одной рубашке прилаживал фуражку, чтоб в меру набекрень. Наладил. Виктор, улыбаясь, взял под козырек.

"Нет, надо как следует!"

Виктор брился, тер щеки полотенцем докрасна, начистил зубы до блеска и стал одеваться перед зеркалом. Новый казакин ласково обхватил Виктора, суконный пояс с малиновым кантом огорчил было, но шашка сразу все скрасила.

Виктор натянул белые перчатки. Белой рукой взял под козырек - другoe дело.

Теперь самое главное - усмешку судьбе.

"Ух, как здорово!"

Галантность! Наклонился вперед, чуть-чуть согнул талию и мягко руку к козырьку. Улыбка. Виктор шаркнул - и под козырек. Опять шаркнул и с легким вывертом приложил к блестящему козырьку белую руку.

Затем Виктор остановил уличное движение. Он откидывался назад и поднимал руку, слегка растопырив пальцы. Вынул шашку, нахмурился, на цыпочках наклонился вперед - подойди.

- Стой, мерзавец! - шипел Виктор.

И тут вспомнил о швейцаре.

Виктор наспех убрал в шкаф старое платье и вышел в коридор. Он, не торопясь, скрипел по лестнице новыми ботфортами. Швейцар снизу, поверх очков, глядел, подняв брови, на Виктора. Перо у него было в зубах и в руке бумага - махал, чтоб высохла. Вдруг швейцар отскочил вбок. Виктор спустился, важно огляделся. Внизу было пусто. Швейцара не было. Виктор крикнул:

- Швейцар! Никого.

- Швейцар! - повторил Виктор. - Пойди сюда. Швейцар!

Сверху номерной глянул через перила и скрылся. Виктор вышел на крыльцо и стал со всей силы давить кнопку звонка.

- Ишь, мерзавец! Ишь, мерзавец! - шептал Виктор. За стеклом двери метнулась фуражка с галуном.

- Поди сюда! - заорал Виктор, весь красный, и сам двинулся в вестибюль. - Ты что? - кричал Виктор, подступая к швейцару. - Ты что же, я говорю? Чего тебя у дверей нет? Чего тебя, мерзавца, у дверей нет? Чего тебя, подлеца... распросукин ты сын... Колпак скинь, сволочь! - и Виктор замахнулся, чтоб сбить шапку.

Швейцар сдернул с головы фуражку.

- Ка-ак стоишь? Рвань! - Виктор, красный, напирал на швейцара. -

Са-ва-лачь! - крикнул Виктор в самое лицо швейцару. Поворочал глазами минуту и медленно повернулся к двери. - Учить вас надо! - в дверях процедил Виктор.

Запыхавшись, Виктор спустился с крыльца, левой рукой он придерживал шашку, слегка отставив локоть.

На пролетке

САНЬКА заперся на ключ. Он сидел за письменным столом. Булавка с фигурной серебряной головкой стояла перед ним, - он воткнул ее в зеленое закапанное сукно. Стояла стройно, блестяще, как она. И молчала так же.

Красивая и живая - и молчит, молчит. Санька не мог отвести глаз. Он не знал: молиться ему на нее или погладить, ласково, бережно. Придет же она еще, придет к Надьке.

- Приди, приди, - говорил Санька. Ему казалось, что булавка глядит, опустив глаза. - Ну, что хочешь, все, все... - говорил Санька, захлебываясь, - Ну, на, на, - и Санька выдернул булавку и воткнул в руку меж указательным и большим пальцем. Приятно было, что больно, и Санька с наслаждением втыкал глубже и глубже, пока, не почувствовал, что булавка проходит насквозь. Он вытянул булавку, поцеловал ее и заколол во внутренний карман сюртука. Булавка острым концом слегка колола тело. Санька горел, неровно, глубоко дышал. Надо было спешить скорей идти делать - и все, все для нее.

"Вот для чего! - Как будто все открылось. - Все для нее, - вот, оказывается, что!"

Санька заново оглядел свою комнату; и все вещи, и диван, и шкаф как будто ухмыльнулись стариковски-весело: "Ну да, а ты не знал?"

"Окно, очень хорошее окно, плотно как запирается. Доброе окно какое. И муха осталась, пусть муха. Пусть живет мушка. Делать надо. Делать. Пока я увижу ее другой раз, сколько я наделаю. Надо спешить". Санька застегнул сюртук и погладил то место, где чувствовал булавку. "Какая к Надьке хорошая пришла. Нет, наша Надька хорошая. Где Надька?" Санька пошел скорей в столовую. Наденька одна за столом допивала свой стакан. Глядела в какие-то карандашные записи.

Наденька глотнула последний раз и стала пальчиками собирать бумажки.

- Надюша, налить тебе еще? - и Санька взялся за кофейник.

Наденька вскинулась глазами.

- Ну, выпей, миленькая, со мной. Ну, полстаканчика. Ну, рано ведь, ей-богу, - и Санька налил Наденьке.

- Понимаешь, мне некогда, - Наденька встала. Санька обхватил Наденьку за талию и насильно посадил ее на стул. Булавка покалывала сильней, и резвой силы не мог удержать Санька. Наденька смеялась, снисходительно, но весело.

- Фу, фу, перегаром!

- Пей, ты пей.

Санька наливал себе, проливал на скатерть, совал Наде сахарницу.

- Я тебя провожу? Хочешь? Ей-богу, мне все равно по дороге. Поправь себе воротничок. Не там, не там, дай я.

Наденька почувствовала первый раз у себя на шее трепетные и бережные руки. Вскинулась на брата и покраснела. Встала, пошла в прихожую. Пусто, жалко стало в столовой. И вдруг из передней:

- Если хочешь, проводи меня до Соборной площади. Санька бросился надевать шинель. Какая замечательная Наденька у нас!

- Слушай, Надька, - говорил Санька в ухо, - ей-богу, Надька, честное слово, если тебе надо, ты скажи, я тебе помогу. Надя искоса взглянула прищурясь.

- Нет, серьезно... что-нибудь. Наденька, миленькая, ведь тебя люблю ужасно. Дура ты, идиотка ты форменная, люблю ж я тебя.

- С перепоя! Не дыши на меня. Фу! Ты вот найди мне "Зрительный диктант" Зелинского. Поищи. Да, и вот посмотри там булавку шляпную - в прихожей.

- Какую булавку? - Санька задохся.

- С серебряной головкой, рожки какие-то. Потеряла подруга, прямо неловко. У нас в квартире. Иди теперь. Я одна.

- Ну, иди, иди, - говорил Санька, - иди, милая, - и хотелось вслед благословить ее, перекрестить на дорогу. И он стоял и смотрел Наде в затылок.

Надя обернулась: улыбаясь обернулась и замахала весело ручкой в перчатке, чтоб шел.

Санька повернул с тротуара на мостовую, что окружала сквер у собора.

Нянька силилась втолкнуть детскую коляску на обочину тротуара. Санька подскочил, высоко забрал передок коляски и протащил еще шага два по тротуару. Закивал, заулыбался няньке и широкими шагами пошел на Соборную площадь. Дети, новенькие, чистенькие, как на картинках, суетились на песочной площадке. Приказчик важно вертел головой в новой шляпе...

"Чудак какой, - подумал Санька, - и, наверно, очень милый".

Вдруг хриплый крик:

- Не права! Не имеешь!

Санька обернулся. Пьяный сидел на земле. Он обвис на руке городового.

Городовой носком сапога стукал его в зад. Ругался, весь красный, стиснув зубы.

- Важжайся с тобой!.. ссстерввва какая!

Кучка прохожих, все по-праздничному одеты, - никто не совался помочь.

Санька бегом подбежал. Городовой яростно тыкал ножнами шашки пьяному в бок.

- Убивают! - орал пьяный.

Дети жались к нянькам.

Санька схватил городового за руку.

- Что вы делаете? Разве так можно?

- Действительно безобразие, - сказали в толпе. Санька подхватил под мышки пьяного. Булавка покалывала тело. Санька с жаром крикнул:

- Да подсобите кто-нибудь! - И двое сорвались на этот крик. Пьяный уж стоял, шатаясь, на ногах. Он оборотил мутную голову к городовому.

- Что ты, сукин ты сын, анафема...

- Ругаться! Ты мне еще ругаться, - городовой, пыхтя, сунулся к пьяному.

- Да бросьте, бросьте! Брось, я тебе говорю, - крикнул Санька. - Я его отведу, - и дернулся, держа пьяного.под руку, вперед. Кто-то помогал, потом пустил.

- Морду ему надо разбить, - хрипел пьяный и, спотыкаясь, рвался назад.

Все смотрели, как волок студент растерзанного человека. Пьяный, по виду мастеровой, плевал тягучей слюной и, заплетаясь, бодал воздух.

- Где вы живете? Живешь, говорю, где? - теребил его Санька. Городовой издали следил, как идет дело. Отряхивал шинель после возни.

Санька подсаживал мастерового на извозчика.

- На Слободку кати, - крикнул пьяный. Извозчик тронул.

- Моррр-ды поразби... туды их в кадушку... - и мастеровой грозил в воздухе пьяным кулаком. И вдруг обмяк, согнулся вдвое и заревел, замотал головой. - Какое же право... - Санька крепче ухватил его за талию. - Стой, стой, - рвался мастеровой в слезах. - Я ж ему...

- Ничего, ничего, сейчас дома будем, - утешал Санька.

- Где живешь? - обернулся извозчик.

- Голубчик, товарищ дорогой, - говорил Санька и сам чуть не плакал с пьяным. Мастеровой, нахмурясь, старался удержать взгляд на Санькином лице.

- Где живешь? - кричал с козел извозчик.

- Петропавловская, - бурчал мастеровой.

Уж по мягкой, пыльной улице болталась пролетка. Въехали в Слободку.

Мастеровой обнял Саньку и горланил песню. Вдруг извозчик стал. И прямо из-за лошади вышел городовой.

- Чего безобразите? Поворачивай в участок. - Городовой вскочил на подножку, покачнул пролетку.

- Слушайте, городовой! Ведь он сейчас тут живет. Я его везу домой. Я скажу, он не будет кричать.

Мастеровой хмуро глядел на городового и молчал.

- Так вы, господин студент, глотку ему зажмите, а то выходит -

скандалите. А еще студент. Городовой слез на землю и сказал:

- Трогай.

В этот момент пьяный прицелился глазом и рывком содрал номер у городового с фуражки: городовой едва успел придержать, чтоб не слетела.

- Стой! - заревел городовой. Он прыгнул на пролетку, давил коленом живот мастеровому, он совсем навалился на него, а тот, переломившись через задок, выл и вертел в воздухе рукой, сжимая бляшку.

Люди от дворов надвигались. Они шли все быстрей, чем больше их подходило.

Один уже бежал впереди, кивая головой на извозчика.

- Пошел, - крикнул городовой. - Гони!

Извозчик дернул. Пролетка металась по рытвинам, городовой выворачивал у мастерового бляху, и в кровь резала пальцы жестянка. Санька путался руками, поддерживал мастерового, лицо у того уже было в грязной крови, городовой совал ему клок шинели в рот и хрипел:

- Ты поори, поори ты, сволочь. Погоди у меня!

Пролетка стала у участка. Дежурный городовой сбежал с крыльца.

Городовые разом сдернули мастерового с пролетки, тянули его за шиворот к воротам участка. Пьяный выл, упирался и, раскорячась, скользил подошвами по панели. Городовые молотили ножнами. Санька кричал что-то. Городовые с пьяным исчезли в калитке ворот. Извозчик тянул Саньку за рукав:

- Плати, барин. Что ж, полтинник следует.

Санька на секунду запнулся, полез в карман.

Калитка хлопнула, брякнула щеколдой, слышно было, как глох за воротами пьяный, обиженный вой.

Извозчик отпахнул синюю полу, стали видны деревенские порты.

- Пешком не попал, так на дрожках приехал. Не миновать, значит, судьбы. - Он, не спеша, запахивался на облучке.

- Какие сволочи! - Санька толкался в воротах, потом бегом бросился на крыльцо, вбежал по лестнице. Запах сапог, пота и бумажной затхлости стоял в дежурной. За барьером у стола сидел молодой квартальный. Другой - пристав -

боком протискивался из-за барьера, задирая живот. Городовой, тот самый городовой в фуражке без номера, вошел красный, запыхавшийся.

- Ваше высокородие, номер идол сорвал.

- Это черт знает что! - крикнул Санька. - Бить пьяного человека.

Это...

- Не кричите, молодой человек,- строго сказал старший. - Здесь не университет. Говори, в чем дело, - обернулся он к городовому.

- Вот и студент с ним. Обои на извозчике. Скандал на всю улицу. Я стал резонить. А они номер сорвали.

- Кто сорвал?

- Да с мастеровых, видать. Завели его.

- Дать! - строго крикнул пристав. - Ступай. А вам чего?

- Так нельзя же бить человека.

- А что ж ему медаль за это повесить прикажете?

- Я требую, - говорил, захлебываясь, Санька, - требую...

- Разберитесь, чего там требуют... А вам стыдно-с с мастеровыми пьянствовать, молодой человек!

Очень просто

ТАЯ стояла с подругой у самого барьера. За барьером провал, и там музыканты. Антракт сейчас. Усаживаются. Инструменты пробуют. Суета звуков.

Тая стоит боком к барьеру, одну руку положила на плюшевые перила и невпопад кивает головой на разговор подруги, а боком глаза видит его, Израиля. И чем больше видит, больше краснеет. Уж вся красная стоит и, задыхаясь, говорит подруге, как придется: "да... да... нет, ну да", и вдруг не было сил удержать глаз и боком скосилась в оркестр. Израиль глядел, прищурясь, и вдруг закивал и заулыбался. Улыбнулся и стал на минуту похож на доброго старика. Тая кивнула вниз и, не поднимая головы, пошла, скорей, скорей, и потянула подругу. Ей страшно стало, как будто все, все уже сделалось. И стыдное, и страшное, и такое кружительное. И все равно было, видела ли подруга. Она тянула подругу по коридору за руку и давила руку ей со всей силы, та крикнула:

- Тайка, да брось, - и выдернула руку. - С ума сходишь! Кольцо! В кровь!

Зазвонили, вытек народ из коридора, а Тая все сидела на грязном, противном диванчике. Пылью, пудрой и застывшим гомоном стоял вокруг душный воздух. И у Таи одно только кружило внутри широкими кругами: все уж кончено, и куда же теперь идти? И как будто нельзя никак домой. И дом не стал вдруг домом. Они там живут - старик, и мама лежит. Капельдинер прошел, покосился, нагнулся, поднял бумажку. И вдруг по коридору голоса, шаги.

Громкие, хозяйские голоса. И Таинька двинуться не успела, как мимо прошли двое с футлярами, и за ними спешил он, Израиль, в котелке, с поднятым воротником. Он сощурился на Таю и вдруг стал, сделал шаг к ней и сказал просто, будто давно знаком:

- Что вы не идете в зал? В последнем же действии самое убийство. Вы же здесь ничего не можете видеть. Что?

- Сейчас, я сейчас, - говорила Тая, будто извиняясь.

- Что сейчас? - говорил Израиль. - Вам что-то сделалось? Нет? Уже начали. Так это - плевок. Антон, - крикнул Израиль капельдинеру, -

проведите барышню, где им сидеть.

Антон не спеша подошел.

- Пожалуйте, провожу.

- А что здесь сидеть? Тсс! Стой, Сеня! - крикнул Израиль. Он тронул котелок рукой, кивнул Тае и побежал за товарищем, забирая на ходу левой ногой.

Тая сидела в темном зале, и все, все внутри горело горячей кровью. Она часто дышала, ей было и страшно, и стыдно, и зачем он отвел ее сюда? Куда ей идти? И загорелся свет, хлопают, и надо уходить. Улица - и Тая первый раз подумала: "Куда же повернуть, чтоб домой?" Она медленно шла, нога за ногу. Вот она какая, наша улица, - как будто и не видала прежде. Закрытым, упористым показался ей дом. Тая постояла около калитки и чуть не постучала.

Потом сразу схватилась, нажала щеколду и горькими шагами застучала по мосткам к крылечку.

- Ты, Таиса? - окликнул старик.

- Да, я, я, я! я! - досадливо твердила Тая.

- Я! Я! - еще у себя в комнатушке шептала Тая. Легла на кровать, не раздеваясь, не зажгла свечу.

- Я! Я! - твердила Тая и не замечала, что слезы капают на подушку.

- Ну и что ж, что я? - сказала Тая грубо, как будто ругалась с кем, и села на кровати.

И тут вдруг снова круглыми, горячими волнами задышало внутри, и стал перед ней Израиль, как был там в коридоре, когда подошел и прищурился на нее. Таинька дышала, работала грудью, широко и часто, и глядела в темно-синее ночное окно. Мелкий снежок сеял мимо стекол, как будто подгонял время. Тая смотрела на этот спешный лет, и на нем шло все с того самого мгновения: Израиль совсем, совсем добрыми глазами светил из прищуренных век. Ну да. Ну да, так же оно было. Смотрел и говорил: "Милая! зачем ты здесь сидишь? Я не хочу, чтоб ты здесь сидела. Одна в пустом коридоре".

Хотел руку подать. Нет, при людях не надо. Сберег на потом. Приказал Антону посадить и посмотрел, как Антон дверь распахнул в темный зал.

"Нельзя же, нельзя входить. Никому! А он велел. Он, может быть, сам хотел войти и сесть рядом, близко, близко. Но ведь в пальто, с флейтой... И товарищи смотрят, ждут. И как он просто сказал. Какой милый. Милый, милый..."

Тут мысли стали, и только один снег, чистый, белый, сеял и сеял вниз вдоль стекол и гнал дальше и дальше волнение. Безостановочно, неудержимо гнал и, казалось, нес едва заметными волнами. Тая, не отрываясь, глядела на снежное окно, и нес, нес ее снег, и теплая радость прильнула к груди, и Таинька прижала руку к бархатной вставке, как тогда на концерте.

- Ты чего же не спишь? - Тая вздрогнула. В черных дверях серой тенью стоял отец. Мутнела белая борода. - Первый час. - Он вынул из жилета часы, ничего не было видно, но старик открыл и щелкнул крышкой. - Что ты за манеру взяла?

Тая смотрела на серого отца и молчала. Старик сделал шаг и присел на скрипучую кровать. На Таю пахнуло родным табачным духом прокуренной бороды.

Старик молчал, и только слышно было, как шелестела в руках бумажка, -

сворачивал папиросу. При спичке на минуту глянула Тая на отца. Он насупился на папиросу больше, чем надо, вздохнул дымом и засветил в темноте острый огонек. Отошло синее окно с белым снегом, и грузно на землю легло время.

- Что он тебе пишет?

- Ничего, - едва сказала Тая.

- Как ничего, а письмо? Не видала? - Старик поднялся и шлепнул рукой по столу, сразу слапил конверт. - Не видала?

Тая взяла дрожащей рукой письмо. А старик звякал стеклом, зажигал лампу.

- Да подойди ты к столу.

Тая смотрела на адрес и не могла узнать почерка. Неужели он, он написал? И она не вскрывала конверта.

- Читай, не томи! - сказал отец. Он поднял фитиль, и лампа будто открыла сонный глаз, - осветила стол и трепетную Тайну руку. - Он ведь квартальный, околоток... Виктор-то наш.

- Сейчас, сейчас! - Тая выдохнула широко и злыми пальцами разорвала конверт.

- Читай, читай все, что за секреты. Ох уж эти секреты. Вот они, секреты-то. - И старик вздохнул дрожащим вздохом.

Тая ничего не могла прочесть. Она шептала слова губами и ничего не понимала.

- Ну, дай я. Можно? - с горьким укором сказал старик. Он уж приладил очки, взял письмо.

"Милая Тайка! Я женюсь, - читал Всеволод Иванович, - на Аграфене Петровне Сорокиной. Знаешь Грунечку, тюремного дочку? Через неделю, значит,

23-го числа, наша свадьба. Приезжай непременно. Стариков приготовь. Мама, я знаю, - ничего. А старик все, наверно, на меня недоволен. Ты им скажи, что она замечательная какая, Грунечка, ей-богу! Ты же ведь знаешь. У меня теперь квартира - все новое, и полы и обои замечательные. Одни, как ты любишь, полосатые, вроде, помнишь, как у Милевичей были. И лампы все электрические, как в театре. Замечательно! Приезжай непременно. Деньги на дорогу я тебе послал. Если в понедельник выедешь, вполне поспеешь. Сейчас иду покупать коврик. Один наглядел - зеленый, замечательный. Так приезжай, Тайка, жду.

Твой Виктор".

Затем шел адрес и приписка:

"Маме тихонько скажи, она благословение пришлет. Грунечка ее очень любит. А меня ты теперь совсем не узнаешь. Прямо шик адский".

И тут была подпись барашком с кудрявым росчерком:

"В. Вавич".

Может быть

ВТОРОЙ день уж шел, а Башкин все еще думал: вот вернулся офицер, а Башкина прогнали. И он этим крутым голосом: "Кто смел? Кто это распорядился?" - и даже топнул ногой со шпорой. Башкин сам останавливался в камере и слегка топал ногой и чуть вверх подбородок.

"Может быть, генерал его услал куда-нибудь? Сразу же вызвал и послал.

У них ведь по-военному. А эти мерзавцы, хамы эти, обрадовались. И теперь еще больше шпыняют".

И он слушал со злостью, с задавленной яростью, как лениво, нарочно лениво, издевательски, стукали в коридоре каблуки.

"А может быть, все это нарочно? Все подстроено?" Башкин присаживался на минуту на койку, смотрел в упор на столик и в сотый раз ясно, отчетливо слышал голос офицера: такой культурный, такой мелодичный, немного грустный.

"Не может быть, не может, не может", - выдыхал воздух Башкин, вскакивал и ходил, плотно увернувшись в пальто. Офицер непременно скажет:

"Почему же вы не потребовали меня, не сказали, чтоб мне напомнили? Просто бы заявили, что... Вы даже не попытались!"

"Надо постучать, просто постучать в двери, - Башкин делал два шага к двери, быстрые, решительные. - Постучать, - шептал Башкин и поворачивал в угол, - постучать и сказать: Я прошу... Я прямо требую..." - и Башкин ускорял шаги, он все быстрее метался от угла к двери.

Шаги в коридоре удалялись.

"Да, просто постучать", - и Башкин уж не шел, а разбегался кдвери. Он стукнул. Стукнул, размахнувшись, но ударил дрябло и сейчас же отбежал в угол.

- Да ведь, черт его дери, в самом деле... в самом деле, черт его совсем подери, - захлебываясь, вслух говорил Башкин и неверной рукой снова стукнул косточками кулака.

"Черт же возьми, действительно" - задыхался на ходу Башкин. Он все шире и шире шагал, он распахнул пальто.

Шаги по коридору стукали теперь у его двери.

"Да что же это в самом же деле, чертовщина какая, в самом деле".

Башкин сделал даром три оборота по камере, и сам уж не разбирая, что бормотал, он стукнул костяшками в дверь.

Шаги тверже застучали в коридоре. Башкин стоял в углу и, затаив дух, ждал. Шаги стали у его двери. Скрипнул глазок, и замигал едкий глаз без брови. Башкин, не дыша, глядел на дверь. Забренчала связка. Повернулся ключ. Башкин окаменел в углу. Надзиратель не спеша подступал, целясь прищуренным глазом на Башкина. Оставался шаг.

- Я господина... офицера... просил сказать...

- Ты стучать, сволочь? - процедил с шипом надзиратель и глянул одну секунду, - Башкин увидел, что все может быть, все.

И похолодало под ложечкой, и в ту же секунду надзиратель стукнул Башкина коротко, резко за ухо. Башкин свалился, он тихо ахнул и держался тряской рукой за холодный пол.

- Рвань паршивая! - крикнул надзиратель и толкнул ногой Башкина в грудь.

Башкин плюхнулся в угол и сидел, раскинув на полу ноги. Надзиратель нагнулся и - все полушепотом - сказал:

- Я тебя выучу, суку, выучу! - И два раза стукнул Башкина по носу ключом.

Башкин не знал, больно ли, Башкин не заслонился рукой - руки обвисли, как мокрые тряпки, и мертвые ноги, как чужие, лежали на полу. Брюки с сапогами. Надзиратель не спеша вышел и щелкнул замком.

Башкин сидел недвижно, сидел несколько минут и вдруг завыл. Завыл собачьим голосом. Он сам испугался, что у него может быть такой голос. Он стал всхлипывать, он вздрагивал, икал всем телом. Он упал совсем на пол, ему давило горло, и с хрипом еле прорывался воздух. Он бился в углу, и ему хотелось скорей, скорей умереть от этого удушья.

Первый раз в жизни с ним была истерика, и он не знал, что от нее не умирают.

Через час всхлипывания стали реже, вольней. Башкин со страхом заметил, что проходит, проходит! Он сам поддавал ходу этим спазмам. Но они уж устало поднимались реже и реже.

Он оглядел камеру. Что это? Башкин привстал: койки не было. Совсем, совершенно не было. Он понял, что ее вынесли, вынесли тогда, когда он бился в углу на каменном полу.

Башкин старался свести дрожавшие челюсти, ему хотелось стиснуть зубы.

Они прыгали, бились. Башкин судорожной рукой рвал под пальто рубаху, лежа на полу. Он рвал ее полосами, не глядя. Рука верная и хваткая, как не его рука, сама рвала эти полосы, связывала, скручивала в веревку. Он наслаждался, он со страстью рвал подкладку на пиджаке, на пальто. Рвал и скручивал, свивая жгутами, жгуты связывал. Сторожил глазок в дверях. Он приладил петлю, обмотал вокруг шеи. Тепло, благодарно и так утешительно было, когда облегла матерчатая веревка вокруг усталого от рыданий горла. Он стягивал ее туже и туже, с сладострастием обтягивал вокруг шеи. Башкин искал глазами, куда бы прицепить свободный конец жгута. На грязных стенах не было ни гвоздя, ни выступа. До окна не достать. Стол, стол! И Башкин мерил глазами, сколько надо еще веревки, чтоб обмотать вокруг стола, что торчал из стены.

Он подполз к столу с туго обтянутой вокруг горла петлей, быстро обмотал и привязал под самый край себя за шею. Он лег спиной и постепенно обвисал всем телом. Петля держала и мягко, сладостно давила. Башкин отлег еще. Дыхание судорожно рвалось в груди. У Башкина слезы стояли в глазах. И вдруг он почувствовал, что он падает, веревка рвется, тянется, и Баш-кин громко стукнулся затылком о каменный пол. И в тот же момент затопали шаги у двери. В камеру вошли двое - и тот маленький, что тогда еще грозил связкой ключей.

- Ты вот что, ты вот что! - слышал Башкин шипящий шепот. - Ты вешаться, стерва, вешаться!

Башкин закрыл глаза. Рука схватила его за волосы, приподняла. С него рвали петлю. Башкин крикнул. Но его ткнули лицом в чьи-то суконные колени.

- Стягай с его все!

Башкин вертелся, вился. За волосы его крепко держал надзиратель и давил лицом в шершавые колени. Другой срывал с него одежу, сапоги, порванное белье.

- Я и шкуру с тебя, рванина собачья, сдеру, и шкуру!.. - И Башкин взвизгнул: связкой ключей огрел его по заду надзиратель. - Ты мне вешаться, вешаться. Молчать, анафема, молчать мне.

И он шлепал Башкина связкой по голому телу.

- Пикни мне - шкуру сдеру! - заскрипел старший. И встал. Но Башкин не слышал. Он лежал на полу голый и слабо ныл, как человек без памяти.

Бубенчики

С НЕБА падал веселый мягкий снег. Первый настоящий снег. Старик Тиктин надел свою боярскую шапку, глянул в зеркало, поправил и вышел на службу. И сразу из дверей белая улица глянула веселым белым светом. Новым, радостным.

Тиктин глядел на снежинки, они не спеша падали, как напоказ. Тиктин бодро захрустел по песку на тротуаре. Извозчик, весь белый, процокал подковами мимо, и кто-то поклонился с извозчика. Тиктин заулыбался и радостно взялся за любимую шапку. Совсем другая стала улица, другой какой-то белый город.

Опрятный, чистый, заграничный какой-то. На углу мальчишки бросались снежками и притихли, пока пройдет борода и бобровая шапка. Тиктин улыбался мальчишкам, весь уж в снегу. Глуше стал стук, и звонче голоса. Вся улица перекликалась, и стоял в белом снегу беззаботный звон извозчичьих бубенцов.

- Барин! Барин! - Как звонко Дуняша догоняет, в одном платке, красная, прыгает через снежные наметы. - Портфель забыли! - И смеется лукаво, будто сама для шутки спрятала.

- Ах, милая! Не простудитесь. Бегом домой!

- И вот записка вам, - говорила, запыхавшись, Дуняша.

Андрей Степаныч взял бумажку, сложенную, как аптекарский порошок.

"А. С. Тиктину" - карандашом наискосок.

Тиктин снял перчатку и на ходу стал читать.

"Слушай, папа: мне дозарезу нужно десять, понимаешь, десять рублей. Я зайду в банк, можешь дать?"

Санькин почерк. Тиктин не нахмурился, а, глядя на белых прохожих, говорил:

- Кто это его там режет, скажите, пожалуйста?

- Свезем по первопуточку? - нагнал извозчик дробным звоном. - Ей-богу, свезем, ваше здоровьице, - и махом показывал на сиденье варежкой.

Андрей Степаныч потоптался с минуту, тряхнул бобровой шапкой:

- Вали!

Зазвенели густо бубенцы, залепил снег глаза.

- Куда ехать-то, знаешь?

- Помилуйте, знаем, кого везем. В "Земельный", стало быть?

"Извозчики даже знают, - подумал Андрей Степаныч. - Однако!"

В вестибюле банка пахло теплотой, и от мягкости снежной за дверями было уютно, и новое, новое, что-то хорошее начинается. Андрей Степаныч улыбался опоздавшим служащим, а они рысцой взбегали мимо него по лестнице.

- Тоже дозарезу, наверно, - говорил Андрей Степаныч, - зарезчики какие развелись.

Наверху в зале тихо гудели голоса и метко щелкали счеты.

Андрей Степаныч прошел за стеклянную перегородку. В ушах еще стояли бубенцы, и щеки просили свежего снега; и Тиктин все улыбался и кивал на поклоны служащих, как будто бы поздравлял всех со своими именинами. И говор стал слышней, и круче чеканили счеты, как веселая перестрелка.

Тиктин вошел в шум, и завертелся день.

Завтрак мягко перегибал день. Перегибал мягким кофеем, пухлыми сосисками с пюре. В это время к Андрею Степанычу в кабинет курьер никого не допускал целые четверть часа. Тиктин придерживал стакан одной рукой, другой разворачивал на столе свежую, липкую газету. И сразу же тысячью голосов, криков и протянутых рук ворвалась газета. Толпились, рвались и старались перекричать друг друга: "За пять рублей готовлю... Все покупаю... Даю...

даю... Умоляю добрых людей!.. Нашедшего..." - хором ахнула последняя страница. Тиктин прошел как через сени, набитые просителями, и раскрыл середину. Изо всех углов подмигивали заглавия: "Опять Мицевич", "О Розе на навозе" и подпись: "Фауст". Оставалось пять минут, и Тиктин искал, что бы прочесть с папироской. "Земельный... - Тиктин насторожился: -

...национализм"... Земельный национализм? - Тиктин поправил пенсне на толстом скользком носу.

"Конечно, все можно объяснить случайностью, - читал Тиктин. - Даже нельзя решиться назвать человека шулером, если он убил десять карт кряду.

Случайность... Случайно могут оказаться вместе и сто двадцать восемь человек одного вероисповедания. Даже в самом разноплеменном городе. Не подумайте, пожалуйста, что это церковь, костел или синагога... Это даже не правительственное учреждение и не полицейский участок! Это коммерческое...

ой, извините: это даже претендующее на общественность учреждение.

Учреждение, которому..."Тиктин начинал часто дышать, побежал дальше по строчкам:"... Каков, говорят, поп, таков... Это наш "Земельный банк", роскошное палаццо... Нет, это русские хоромы с хозяином в боярской шапке, с боярской бородой, а вокруг - стольники и подьячие. Где уж тут поганым иноверцам! Бьем челом..."

"Фу ты, черт! - и Тиктин сдернул пенсне, ударил по газете. - Мерзость какая!"

Действительно, большинство служащих были русские. Было несколько поляков, немцы, был даже латыш, но евреев в "Земельном банке" не было ни одного.

- Почему я обязан? - сказал Андрей Степаныч в газету. Курьер просунул осторожно стриженую голову в дверь:

- Можно?

- Сейчас! - зло крикнул Тиктин через весь кабинет.

"Что же это, реверансы все время? - и Тиктин улыбнулся иронически-вежливо запертой двери и сделал ручкой. - Расшаркиваться прикажете? Так?"

Тиктин вспомнил свою речь в городской Думе; он отстаивал земельный участок под еврейское училище. Он щегольнул юдофильством: внятно и с достоинством. И как потом ему улыбались в еврейских лавках и кланялись на улице незнакомые люди! В "Новостях" полностью напечатали его речь.

"Да почему это передовитость меряется еврейским вопросом? Да скажите, пожалуйста! Так эксплуатировать свою угнетенность!" Тиктин встал, сложил газету и шлепнул ею по грязной тарелке.

- Претензии какие, - сказал он громко.

- Александр Андреевич спрашивают... Просить? - вынырнула курьерова голова.

- Дмитрия Михайловича ко мне, бухгалтера!

Тиктин ходил по ковру мимо стола и подбирал аргументы.

"Бесправие? Да, пожалуйста, пожалуйста, возьмите вы ваши права, пожжжалуйста!"

И ему хотелось швырять все веши со стола, все, все до одной - как будто он кидал права.

"Пожалуйста, ради Бога, и еще, еще!"

И хотелось выворотить карманы брюк: "Получайте! И тогда уж..."

Ему чудилось, что у него сзади болтается какой-то хвост, тесемка, за которую его можно дергать, вроде косички у девочки, за которую ее треплют мальчишки.

Он взял грязную газету и, пачкая руки в пюре, стал искать подпись:

"Homo".

"Скорей бы Дмитрий Михайлыч!"

- А вот, слушайте, Никитин векселя выкупил?

- Да, известили, Андрей Степаныч, - и Дмитрий Михайлыч кинул веселый глаз на "Новости".

- Да! Читали? - спросил Тиктин, как будто сейчас вспомнил про статью.

- Полюбуйтесь! - и ткнул к самому носу бумагу.

- Да чепуха! Наверно, у него брат без места.

- Так, извините, ведь это же печать, это же имеет общественное значение. -Тиктин наступал на бухгалтера и бил тылом руки по газете. -

Национализм? Озол - русский? - Тиктин сделал грозную паузу. - Хмелевский -

русский? Я спрашиваю. Дзенкевич, Мюллер, Анна Христиановна? Так вот, не видеть этого, - чеканил слова Тиктин.- Это скажите мне: чей национализм?

Тех, кто только одну свою нацию и видит. Так зачем врать-то? - И Тиктин потряс скомканной газетой у самого носа бухгалтера и решительно, комком, швырнул газету под стол.

Бухгалтер смеялся.

- Я горячусь, потому что пошлость, пошлость сплошная, - говорил, переводя дух, Тиктин. И толкнул газету ногой.

- Да вы спросите, - все смеясь, говорил бухгалтер, - вы их спросите: есть ли хоть один русский в конторе у Брунштейна, у Маркуса? Да пойдите -

найдите хоть одного русского приказчика хотя б у Вайнштейна.

"Мысль!" - подумал Тиктин. И как будто отлегло. И он сказал добрым, резонным голосом, как будто от усталости;

- Да нет, помилуйте, итальянцев я ж могу ругать? Даже ненавидеть! А тут почему-то обязан все время под козырек, - Тиктин вздернул плечом.

- Да наплюйте, Андрей Степаныч, ей-богу.

- Да нет! Наплевать, конечно. Но если вся наша общественность вот в этаком вот... - и глянул под стол. - Так, значит, Никитин извещен? - сказал Андрей Степаныч, садясь за стол. - Отлично.

Бухгалтер вышел.

- Просить? - просунулся курьер.

- Погоди, - Тиктин встал, обошел стол и, оглянувшись на дверь, поднял газетный ком и засунул в корзину.

- Почему я обязан? - говорил про себя Тиктин, выходя из кабинета.

- Александр Андреич были, - подошел курьер.

- Где же? Когда? - сказал Тиктин, оглядываясь.

- Я спрашивал, - завтракали, не велели принимать.

- Ну? - спросил Тиктин, раздражаясь.

- Пождали, пождали и ушли.

- Фу! Глупо как, - и Андрей Степаныч нахмурился. Вспомнил записку:

"десять рублей дозарезу". - Обиды уже? Здрассте, не хватало, - бормотал Тиктин, шагая. - Да почему я обязан, черт возьми? - и Тиктин повел плечами, будто сбрасывал тулуп.

Он, нахмурясь, вошел в зал. Взглянул на служащих, на спину бухгалтера и сейчас же сделал беззаботное лицо.

"Еще подумают, что из-за этой ерунды хмурюсь".

По дороге домой Тиктин твердо смотрел перед собой и тщательно, не спеша, отвечал на поклоны. Шел, чувствовал свою широкую бороду, будто ему привесили ее всем ее волосатым объемом. Тиктин, не поворачивая головы, осторожно трогал глазами лица прохожих.

"Действительно, сколько еврейских лиц?" - подумал Тиктин, в себя, под шубу.

Не буду

- ВЫ ЗАНИМАТЬСЯ? - спросила Таня. Филипп топтался на коврике, вытирая ноги и в полутемной прихожей взглядываясь в Таню. Таня шагнула и подплыла по скользкому паркету. Повернула выключатель и упором глянула Филиппу в глаза. - Заниматься? - А сама так подняла брови, как будто в ответе вся судьба Филиппа.

В квартире было по-пустому тихо. Филипп поглядел на свои ноги и еще раз ковырнул половик.

- А что? - сказал, наконец, Филипп, передохнув.

- Говорите прямо: заниматься?

Таня была в блестящем черном шелковом платье - как в доспехах. Красным огнем горела на груди брошка. Змеей бегал свет на черных тугих рукавах.

Филипп покраснел.

- А что, ее нет? Не будет нынче? - И Филипп глядел на Танины волосы, зачесанные, ровного орехового цвета. И Филипп видел, что их нельзя тронуть, что, как на картинках, не для него.

Таня молча глядела, как краснел Филипп, потом повернулась и кивнула подбородком на дверь:

- Сядьте там и подождите. - Повернулась, пошла тонкими каблучками по зеркальному паркету, и черным факелом шло внизу отражение. И Таня пропала в зеленом мраке коридора. Филипп шагнул в темную дверь, нашарил на притолоке выключатель. Вспыхнул свет, и сразу встали вокруг богатые кресла, блестящий полированный стол на фигурных ножках, атласный диван, стеклянным пузырем вздулись часы на камине.

Филипп сидел на кончике кресла со своими серыми книгами и смотрел, как тихо стояли пальмы со строгими листиками. Он прислушивался, не стукают ли Танины шаги. Но было совершенно тихо. Прошло минут пять. Волшебно блестел полированный рояль в углу, и стол гордо, высокомерно ставил на паркет каждую из четырех резных лап.

"Большое дело, подумаешь", - тряхнулся Филипп. Он потянулся к столу и стал перекидывать толстые страницы альбома. Важные господа и дамы глядели со страниц. Филипп с опаской опрокидывал страницы дальше и дальше. Искал, искал - вот она. Таня глядела с портрета прямо в глаза, открыто и просто.

Филипп повернул альбом поудобнее.

"Вот с такой бы..." - подумал Филипп и сказал вполголоса:

- Нет, почему - заниматься?.. А спросить просто напиться, это всюду можно. - Филипп встал, вышел в коридор и громко зашагал туда, куда скрылась Таня. Он шел по темной комнате, где-то впереди ему мерещился мутный свет. И вдруг из темноты веселый голос:

- Вы чего ищете?

- Да напиться, - сказал Филипп, и слышно было, что улыбался.

- Хотите с вареньем?

И Филипп слышал, как зашуршало шелковое платье. Зашуршало, повторяя, обозначая ее движения в темной тишине. Легко стукнули каблучки, как будто одни туфельки шли без ног, и на Филиппа пахнуло запахом духов. Томным запахом и свежим, будто что вспоминаешь хорошее. Таня в темноте звякнула графином, еще чем-то, и вот зазвонила, запела ложка в тонком стакане.

- Пейте. Попадете в рот? Вот, вот, берите.

Филипп захватил Танины пальцы со стаканом и чуть - самую малую чуточку

- придержал в своих.

В это время заурчал слитной дробью звонок в прихожей. Таня выскользнула в двери, Филипп вертнулся ей вслед и видел в полутемных дверях ее силуэт. Мутным блеском полохну-ло на повороте шелковое платье.

Филипп глотнул и, нащупав стол, поставил стакан. Он совсем красный вышел в прихожую к Наденьке. Тани уж не было.

- Давно? - спросила Наденька, скалывая с прически мокрую шапочку. - А книжки? Филипп прошел в гостиную.

- Сидели альбомы разглядывали, как у доктора в очереди? - говорила насмешливо Наденька и, прищурясь, глянула в открытый альбом. Танины глаза упрямо в упор глядели с карточки. Филипп быстрым пальцем закинул крышку.

Наденька ходила за спиной, плотно ступала, не шуршала на ходу юбка, и мокрые Наденькины виски весело блестели, когда она подсела к Филиппу.

Она повторяла что-то, слегка потряхивая книгой перед глазами Филиппа.

Филипп не понимал слов, хоть повторял их за Наденькой, и вдруг услыхал совсем издалека просящую, терпеливую ноту:

- На вопрос "что делает?" - "купается" - мягкого знака не надо, не надо, не надо ставить!

И само у Филиппа в голове кончилось:

- Не надо, Филенька.

И Филиппу вдруг стало стыдно и захотелось положить голову - на шерстяную кофточку, на эти серые пуговки - щекой и говорить:

"Ну, не буду, не буду, больше никогда - вот ей-богу - никогда не буду".

Филипп встал и, шагая по комнате, стал приговаривать:

- Не пишется, не пишется. Ага! Не пишется.

Встала и Наденька и насмешливым уж тоном спросила:

- Что это нынче с вами? Может быть, вам уж надоело? Тогда не надо, не будем, - и сощурилась, чуть подняла головку.

Сухим горлом говорила Наденька: "тогда не надо". Строго глядела в глаза Филиппу. Строго и с болью.

- Может быть, не надо? Бросим?

- Да я ведь нынче только, как это, черт его, - Филипп с натугой улыбнулся, ему хотелось скорей шагнуть, подойти ближе к Наденьке. Но не мог, будто протянулась рука и не пускает. Он не смел оттолкнуть эту руку в сторону, стоял, вертел в жгут свою тетрадку и то взглядывал в пол, то снова в глаза Наденьке.

- Да я... - начал Филипп и стукнул мятой тетрадкой по столу.

- Вы подумайте, - перебила его Наденька. - А сегодня мы больше заниматься не будем.

Наденька резко повернула голову, хотела идти, и выпала из прически гребеночка и мелко стукнула о паркет.

Филипп бросился и раньше Наденьки поднял. Наденькина ручка схватила гребеночку, схватила жадно, суетливо, как вырвала. Хорошенькая маленькая ручка из белого рукавчика. Ручка всеми пальчиками схватила гребенку, потыкала ее в волосы и приладила там.

Филипп вышел за Надей в прихожую и не знал: раньше ее выйти или потом.

Вместе нельзя было. Наденька молча, проворно застегивала пуговки, Филипп надел шапку и озабоченно лазал по карманам тужурки и все думал:

"Спросить, что ли, когда в следующий раз, или уж обождать - на кружке спросить?"

А Наденькины ручки затягивались уж в серые замшевые перчатки. Сейчас, сейчас уйдет. Наденька втаптывала ноги в калоши.

- Чего ж обижаться, товарищ Валя? - и вышло у Филиппа хрипло, басом.

- Одним словом, подумайте и скажите. Прощайте!

Наденька проворно повернула французский замок и хлопнула дверью.

Филипп остался в тихой квартире. Ни шороха, и тоненько тикают часы в гостиной.

И он представил, как Наденька теперь шагает твердыми, обиженными шажками по мерзлому, хрусткому тротуару. А сзади из темной тишины, он чувствовал, идет - черт его знает что. Он глянул назад - мутно зеленела темнота в комнатах, и будто без шума ходит черная тень.

"Догнать, догнать", - вдруг хватился Филипп Наденьки. Вырвался в двери и скатился с лестницы.

На улице катил ветер, всю улицу во всю ширь занял, рвал, нес - никому нет дороги. И на тугом черном небе мигали звезды - сейчас их задует ветер.

Филька сунул за пазуху книги и побежал навстречу ветру. Он пробежал квартал по пустой улице и пошел, запыхавшись, против ветра.

Нет ее! Нет, не видать.

"Да черт! Больно надо!" - сказал Филипп и свернул в переулок. Тут было тихо, и только слышно было, как ходил над головой ветер, громыхал железными крышами, выл в проводах.

Варвара Андреевна

ВАВИЧ начистил ботфорты, натер суконкой. День был ясный, и солнце с неба щурилось пристально на землю. И ласковым блеском плескалось солнце по тонким голенищам. Он шел первый раз в участок, шел представляться приставу.

Покачивалась шашка на боку, полоскалась в солнце. Вавич выступал по тротуару и украдкой косился на стекла витрин. И чем больше Виктор взглядывал, тем пружинистей и элегантней шагал. Поворачивался боком, пропускал дам и приподнимал правую руку - не то козырнуть, не то бережно поддержать. Городовые отдавали честь. Виктор деловито принимал, и белая перчатка прикасалась к козырьку. Виктор плыл и плыл, торжественная походка сама несла.

Как рукой, мягко и зыбко подгребала панель подошва, и тротуар упруго уходил назад. Виктор пересек Соборную площадь, чуть запылились ботфорты.

Молча, не рядясь, ступил на подножку пролетки. Извозчик обернулся.

- Куда прикажете?

Виктор, не глядя в лицо, внушительно сказал:

- В Петропавловский.

"Очень, очень натурально вышло", - подумал Виктор.

Очень трясло, но очень лихо подпрыгивали на плечах погоны. Виктор выставил вперед левую ногу, правую подобрал назад, правым кулаком он уперся в сиденье. Когда въехали в Слободку, Виктор почуял, что уж близко, близко.

"Господи, благослови! - молился вдуше Виктор. - Господи, ради Грунюшки моей, помоги, Господи". Хотелось перекреститься. Он с радостью закрестился на Петропавловскую церковь.

А вот, вот он, участок. Городовой ходит у закрытых ворот. Каланча. И вот вывеска:

УПРАВЛЕНИЕ ПЕТРОПАВЛОВСКОГО ПОЛИЦЕЙСКОГО УЧАСТКА

"Не очень ли франтом?" - схватился Виктор. Он поднимался по потрепанной, обшарканной деревянной лестнице. Визгнул блок в дверях. Виктор шагнул, и грубо брякнула сзади дверь.

И сразу запах, кислый запах загаженного пола, прелой бумаги и грязной человечины ударил в лицо. Грузный городовой у дверей потянул руку к козырьку и, насупясь, глянул на Виктора.

Виктор быстро закивал ему головой и махнул белой перчаткой - Виктор искал глазами старшего.

Барьер шел поперек комнаты, липкий, захватанный. Какой-то люд толпился и тихо шушукал у барьера, все без шапок, а из-за барьера над ними торчала старая, обтрепанная полицейская фуражка и хриплый бас покрикивал:

- Не могу, не просите. Да не морочьте мне голову. Ну вас! Извозчик все приглаживал волосы, вставал на цыпочки и через головы охал:

- Дозвольте ехать, за что страдаю?

- Ты почему ж не за решеткой? - крикнул из-за барьера надзиратель. Все примолкли и глядели на извозчика, глядели строго, помогали квартальному.

Расступились. И тут Вавич увидал надзирателя: опухлую физиономию, свислые седые усы, потертый, засаленный казакин. Надзиратель мимо извозчика уставился на Вавича и вдруг заулыбался: - Вам господина пристава, наверно?

- Мне идтить? - шагнул извозчик и прижал шапку к груди.

- Пошел вон! - буркнул квартальный и улыбчатым голосом обратился к Виктору: - Пройдите налево в кабинет, - и сделал выгнутой ладонью дугу влево.

- Идтить, значит?

- Иди, ступай, дурак, - зашипело кругом.

- Проводи! - крикнул квартальный городовому.

Виктор шаркнул и козырнул. Все обернулись и проводили Виктора глазами до двери.

Виктор прошел канцелярию, - те же вонь и дым, дым. Папиросный едкий дым щипал глаза. Виктор не глядел по сторонам: впереди на матовом стекле черным было написано:

КАБИНЕТ ПРИСТАВА

Городовой присел, придержав шашку, и глянул в замок.

- Стучите! - шепотом сказал он Вавичу. Вавич постучал, и заколотилось сердце. Сейчас услышит главный голос - и вот, какой он будет? "Вдруг сразу злой, ругательный. Наверно, ругательный, - решил наскоро Виктор. - Сейчас рявкнет". И тотчас услыхал:

- Войдите, кто там? - голос ясный, округлый и спокойный.

Виктор распахнул дверь и шагнул с левой ноги. Шагнул верно и мягко и плотно пристукнул правую пятку. Он сразу вдвинулся в комнату и с рукой у козырька замер перед столом. Стол стоял против двери, и там за столом, с толстенным мундштуком в усах, сидел большой, грузный старик. Он секунду глядел, подняв брови, на Виктора.

- Честь имею явиться, - начал Виктор военным голосом. И старик встал и вынул мундштук изо рта. - Честь имею явиться; по распоряжению его высокоблагородия господина полицмейстера прибыл в распоряжение вашего высокоблагородия.

Старик улыбнулся.

- Фу! Даже напугал!.. Вавич? Господин Вавич?

- Так точно, Виктор Вавич, - отчеканил Виктор и все не отпускал руку от козырька. Это он твердо знал и верил, что не сфальшивит.

- Очень, очень рад, - и старик протянул руку. - Николай Аркадьич прислали?

Виктор снял фуражку, махом сдернул с правой руки перчатку и, пожимая пухлую руку пристава, шаркнул, - и вышло громко, как на бильярде.

- Присаживайтесь, - пристав вставил мундштук в рот. - Курите?

- Так точно, - кивнул Виктор.

- А я вот бросаю, черт его дери, второй месяц бросаю, чертовщина такая, - и вот сосу, сосу вот эту оглоблю, как дурак, - какого черта из нее высосешь? - уж плачущим голосом говорил пристав. - Помог хоть бы кто! Назло дымят анафемы. Давайте вместе. А? Давайте бросать: вы да я. Хоть поддержка.

А? Ей-богу! Семечки давайте есть будем? Любите семечки? А я от них хрипну.

Голос потом - ну вот, что по лысине щеткой. Что ж, женаты? Гм! Здесь скучновато будет, - старик сощурился. - Это там в городе девочки, у нас заскорузлый товар. Варвару Андреевну давно изволили видеть?

- Кого-с? - наклонился Виктор.

- Варвару Андреевну? Супругу? Супругу господина полицмейстера не знаете? Разве не знакомы?

- Был у господина полицмейстера по приезде, пятого авгу-ста-с, - и прибавил: - сего года.

- Значит, того... не знакомы.

- Так только.

- Угум... - сказал пристав, засосал мундштук и бочком глянул на Виктора. И сейчас же деловито уставился в бумаги на столе. Виктор молчал, с фуражкой на коленях.

Вдруг пристав поднял голову и, насупившись, глянул в двери.

- Тогда приступайте, чего ж сидеть? Ничего так не высидишь, сколько ни сиди. Ступайте к дежурному, - и кивнул бородой на двери. - Скажите, что господин пристав прислал в помощь.

- На пробу, что ли! - крикнул уж пристав в спину Виктору.

Виктор вскочил и красный вошел в дым канцелярии.

В канцелярии все на него глядели и, видно, слышали, как крикнул пристав в открытые двери: "На пробу, что ли!"

Окна были пыльные, на подоконниках, как свалка падали, лежали грязные горбы замусоленных бумаг. Со стенки строго глянул бородатый Александр III.

Едва белел из копоти кокошник Марьи Федоровны в золотой поблекшей раме.

Вавич толкнул в дверях дворника с книгой и вошел в дежурную. Он не глядел теперь по сторонам, а пробивался скорей к усатому квартальному. Совался вдоль барьера, искал входа.

- Сюда, сюда! - позвал дежурный и открыл барьер.

- Господин пристав, в помощь, - бормотал Виктор. Из-за барьера все глядели на Вавича, глядели с любопытством, как глядят на чужую свадьбу из своих ворот.

- Присядьте, закурите. - Виктор сел за стол. Папироска прыгала в губах. Он так и сидел в одной перчатке. Смотрел в стол и не мог глядеть на народ, что гудел за барьером.

Вдруг голоса замолкли. Виктор не успел поднять головы, как услыхал округлый, ясный бас:

- Все сидите? Покуриваете? Ступайте-ка хоть скажите, чтоб подавали мне.

Виктор вырвался из-за барьера. Хлопнула дверь. Виктор сбежал с лестницы и совался глазами с крыльца. Городовой подбежал от ворот.

- Приставу подавать! - запыхавшись, говорил Виктор. Городовой мотнул куда-то головой, и Виктор услыхал, как неспешно застукали подковы. Без шума, на упругих резинках, двинулась с того края улицы пролетка. Зеленый кучер скосил строгие глаза на Вавича.

А вверху взвизгнул блок, и хлопнула усталая полицейская дверь.

Позванивая шпорами, спускался пристав. Не глядя на Вавича, застегивал крючок шинели под бородой и недовольно морщился.

- Подано! - сказал, поровнявшись, Виктор, и сам уж злился, а не мог не сказать. За столом в дежурной он думал:

"Сейчас взять и написать отставку. Цукает меня, сволочь. Зачем при людях?"

Виктор искал, чего бы поделать. Он стал хоть для вида перелистывать бумаги, что лежали на столе.

Дежурный обернулся:

- Пусть, как лежат.

Виктор, как обожженную, отдернул руку.

Виктор не знал теперь, куда глядеть.

"Дотерпеть бы до вечера. Дотерплю, - думал Виктор, - или нет?" Он глядел на перо, что торчало из закапанной чернильницы, и целился. Схватить, написать два слова, и можно бежать, куда хочу, и он смотрел на перо, как на курок, - нажал и конец. Он даже поболтал чернильницу: заряжена ли чернилами? Высмотрел на столе чистый листок бумаги, пересел к краю рядом с ним и прижал рукой.

"Грунюшка, Грунюшка", - в уме повторял Виктор, и очень хотелось плакать.

Вдруг, как сорвавшись, забил во дворе колокол и вслед за ним зашумел тревожный гомон. Все сунулись к окнам. Виктор вскочил и в окно увидал, как пожарные во дворе толкали лошадей, пристегивали постромки, - всполохнулся весь двор, зазвенел, загрохал, и тревожным голосом резанула торопливая труба..

- Во! Во! На извозчика, валите за пожарными. Скорей, скорей, ходом, -

дежурный тыкал Виктора в плечо.

Виктор опрометью рванул на улицу.

Пожар спешил, пожар клубил черным дымом над крышами; басом, зычным басом вился черный клуб. Мотался на ветру, на кого бы сунуться, и люди толпой сторонились и шатались на тротуаре. Виктор стоял на подножке пролетки и толкал под бок извозчика.

- Гони, гони! Гони, чертов сын!

Впереди гремела, звонила линейка, и ножом резал воздух медный голос трубы. Вдрызг, в звон, вдребезги все разнесет, летит, дробью, горстью бросает копытами по мостовой. И бегут, отстают взбаламученные прохожие.

Жарь! дуй! - летит бочка. Лестница, насос, скачут тяжелые кони, камни вздыбились, покатились. Неистово бьет колокол.

- Беррегись! - раскатом завернула за угол. Черные прохожие мелись, как пыль следом, - все текло туда, где широким клубом спешил бородатый дым.

В коляске на паре обогнал Виктора брандмайор. В каске, в погонах.

Трубач на отлете, на козлах.

- Гони, гони! - вскачь рванула извозчичья кляча. Пожарные тянут рукава, пыхтит паровой насос, и снопом летят из трубы искры

- Не напирай, не напирай, говорю! - орет городовой, а толпа густеет, будто хлынула черная вода.

Виктор соскочил на ходу с подножки и бегом бросился к городовым.

- Назад! Назад! Господа! Осади! - гаркнул Виктор, запыхавшись.

Городовые оглянулись. Виктор раскраснелся, разгорелся и белой перчаткой тыкал в грудь людей, не глядя в лица. - Осади! Не напирай! Назад!

Уже трое городовых задами рьяно лягают черный забор людей.

- На тротуар!

И вот первое пламя злой победой рвануло из окна, - и ухнула толпа.

Торопливо чукал насос, и поверх гомона ревел женский голос. Что-то бросили из окна, звякнуло, рухнуло. В третьем этаже били стекла, и они с плачем сыпались на панель. Уж слышно стало, как гудел внутри огонь. Заблестела каска в воздухе: пожарный лез по приставной лестнице. Все глядели вверх, как он карабкался. Кто-то выбежал на балкон, глянул вверх и стремглав назад.

И вдруг:

- Дорогу! Полицмейстер!

Коляска парой. Виктор вытянулся, руку к козырьку.

- Безобразие! Всех вон! Очистить улицу, - орал полицмейстер с высоты коляски. - Кто тут?

- Назад! - крикнул Виктор не своим голосом в толпу и схватился за шашку. Передние шарахнулись.

- Пошел! Пошел! - Уж дюжина городовых, красная от натуги, напирала.

Толпа не поддавалась. И вдруг высокая фигура в расстегнутой серой шинели замоталась над Виктором. Толпа притихла. Этот человек не глядел никому в лицо, смотрел куда-то поверх и, будто не глядя, тыкал кулаком самых серых.

Тыкал будто между делом, походя, равнодушно, но верно попадал в скулу под глазом красным кулаком. Попадал без размаху, спокойно. Он был длинный, высокий, и Виктор не видел его погон. В сумерках при трепетном свете пожара видел Виктор сухое маленькое лицо, слепые глазки, вялые рыжие усы. И все шептали вокруг:

- Грачек, Грачек.

И толпа легко, как пухлое сено, поддавалась, где ее отбрасывал Грачек.

Грачек не говорил ни слова. Рыжая челюсть плотно была прижата.

Городовые молча стали вдоль тротуара. Грачек, мотая полами шинели, пошел туда, к пожарным. Он не глянул даже на Виктора, когда тот ему козырнул.

Медь горела ярко на сбруе, на насосе, на касках, и ласково блестела коляска полицмейстера против горящего дома. Молодая дама в кружевной шляпе из-под перчатки глядела вверх на окна на злые языки пламени.

Вдруг рухнула с крыши огненной палкой головня и рассыпалась по мостовой горячими зубами. Кони вздыбились, кучер дергал вожжи, а дама привстала, уцепясь за борт коляски. Виктор подскочил, он вмиг подлетел и уцепился за уздечку. Повис. Фуражка слетела, покатилась.

- Пусти! - орал кучер. Он ударил по лошадям. Вавич отлетел на тротуар, ударился о дерево. Коляска прокатила мимо.

Мальчишка нес фуражку, оглаживая рукавом. Толпа гудела, смеялась.

- Кого там? - знакомый бас. Пристав, старик пристав глядел, как Виктор прилаживал фуражку. - Опять вы! - И пристав отвернулся.

Виктор протиснулся втолпу, расталкивая публику. Все реже, реже стоял народ. Сзади чухал насос, трещал пожар, красными вздохами полыхала улица, а Виктор на тряских коленках шагал, шагал, шашка болталась спереди и била ногу.

В гостинице швейцар низко снял шляпу. Виктор не глядел. А швейцар бежал за ним по лестнице и говорил что-то, совал в руку.

- Да послушайте, господин надзиратель. Вавич стал. Зло сжав зубы, глядел на швейцара.

- Телеграмма-с, господин надзиратель.

Вавич зажал телеграмму в руке и бросился в номер.

"Встречай завтра 8.40 утра. Груня".

- Грунечка, Грунечка, - шептал Виктор и прижимал бумагу к лицу. -

Грунечка, все тебе скажу. Грушенька, милая ты моя.

И ему хотелось закутаться в Грушенькину теплоту, во все ее мягкое тело, завернуться, ничего б не видеть. И он крепче прижимал к лицу телеграмму и закрывал глаза.

Догорела свечка, а Виктор все сидел, не раздеваясь. Он положил руки на стол и лег на них головой, с телеграммой под щекою.

Фонари

АНДРЕЙ Степаныч не пошел своей обычной дорогой домой. Он представил себе обед дома, салфетку. Анну Григорьевну напротив - читала уж, наверно, Саньку - этот уж черт его знает что думает. Совершенно неизвестно, что думает. И он примерил в уме, как он спросит после второй ложки горячего супа:

"Читали?" И если не читали, придется прочесть. И Анна Григорьевна спросит: "А это верно, что ни одного еврея?"

А вот что всякая сволочь дергает его за бороду на этом базаре и нахлобучивает ему шапку по самые усы, - так этого она не заметит. А нахмуриться на этот вопрос - опять: "Не понимаю, чего ты злишься".

И доказывать, что не злится. И сначала, как свернул, Тиктин не знал, куда пойдет, а теперь наверно знал и прибавил шагу, тверже глядел в прохожих. В домах зажигали свет, от этого на улице казалось темней, и звездочками вспыхивали вдали газовые уличные фонари: то справа, то слева.

Тиктин шагал по тихой улице - белыми пухлыми подушками лежал снег на подоконниках, мягкие шапки на тротуарных тумбах, спокойным белым горбом стояла крыша подъезда, а на спущенных шторах - тихие тени, и так уютно казалось все за этими шторами: тихий праздник тлеет. Тиктин - в темный подъезд. Направо дверь. Тиктин достал из шубы свежий платок и тщательно вытер усы и мокрую бороду, разгладил, прибрал, потопал, сбил снег и нажал звонок.

- Боже мой, Андрей Степаныч!

Андрей Степаныч в маленькой чистенькой прихожей целовал руку. Марья Брониславна улыбалась довольно и радостно и пожималась в вязаной бугорками накидке. Марье Бронис-лавне сорок лет, она чем-то всегда больна и целый день читает "Вестник иностранной литературы" и "Мир Божий".

Тиктин взглянул, как хорошо на ней, чуть задорно висит на косых плечах вязаная накидка, и умные, умные какие глаза.

"Умная баба!" - подумал Тиктин и с удовольствием стал раздеваться.

"Несомненно неглупая особа", - Тиктину приятно было видеть на стуле у кушетки пепельницу и раскрытый толстый журнал..

"Анна Брониславна глупей, глупей! Это верно про них говорят".

Анна Брониславна подталкивала коленом тяжелое кресло к столу. Тиктин шаркал, - он шаркал замечательно: со старинной кавалерийской грацией.

Круглый стол был накрыт на три прибора. Тиктин знал, что третий для мужа умной Брониславны, и он придет поздно с железной дороги. Умная Марья Брониславна шепнула что-то по-польски сестре, и та стала доставать из буфета еще прибор.

В этой маленькой комнате пахло легким табаком, от натертых полов шел восковой запах мастики, посуда как-то мило и конфузливо бренчала у глупой Брониславны в руках, и глупая Брониславна сразу заходила на цыпочках с припрыжкой и опустила глаза, а умная Брониславна искрила большими зрачками с кушетки прямо в глаза Тиктину, приподняв свое левое плечо. Устроилась, приготовилась и картинно стряхивала пепел в раковину.

- Ну-с, рассказывайте! - И Марья Брониславна на правах больной подобрала ноги, забилась в тень в угол кушетки. Тиктин скорбно нахмурился.

- Да веселого мало.

Марья Брониславна сочувственно сдвинула брови.

- А что случилось?

Глупая Брониславна на цыпочках вышла вон, и слышно было, как затопала на кота в кухне.

- Дети... - вздохнул Тиктин и, подперев подбородок, стал глядеть в угол.

И Тиктину вдруг показалось самому, что именно дети, Наденька и Санька, дети - это и есть его сердечная рана. И он скорбно глядел в угол и краем глаза видел, как Брониславна подалась вперед и, вздохнув дымом, слегка покачала стриженой головой.

Брониславна глядела на папироску.

- Что ж они? - не поднимая глаз, шепотом сказала Брониславна.

И вдруг Тиктин повернулся тяжелым корпусом на кресле и, потряхивая пятерней в воздухе, стал горячо говорить:

- То есть ни секунды покоя, ни единой минуточки, и вот весь буквально как на иголках. Я же совершенно не знаю, то есть вот нистолько, - и Тиктин щелкал, щелкал ногтем большого пальца, - вот ни такой капельки не знаю, что вокруг меня делается. Ни малейшего намека.

Брониславна закинула голову и глядела широкими, возмущенными глазами, чуть встряхивала волосами в такт руки Тиктина.

- Шепоты какие-то, - морщился Тиктин, - таинственные визиты, ночные отсутствия, что-то такое делается... делается... ну, буквально...

положительно же... Вот в какое состояние это меня приводит, - и Тиктин, весь красный, судорожно затряс сжатыми кулаками. - Курить можно? - переводя дух, убитым голосом спросил Тиктин и глянул из-под обиженных бровей на Брониславну.

- Что вы ? Ради Бога!

Брониславна тянула ему коробочку с тонкими папиросками. Но Тиктин полез в карман брюк за своим черепаховым портсигаром. Молча скручивал папиросу.

- Что ж это? Александр? - спросила Брониславна вполголоса. Тиктин рассыпал папиросу, набрал воздуха и, весь напрягшись, вертел кулаком у жилета:

- Вот, вот, все переворачивают. Издерган до чертиков.

- А потом у вас дома, - шептала вниз Брониславна, - банк... народная библиотека... заседания... Я уж простое человеческой точки зрения... Не понимаю, - раздумчиво произнесла Брониславна и пожала плечом в накидке.

Медленно пустила дым в потолок. - Решительно не понимаю, - она энергично тряхнула всеми волосами и с размаху ткнула папироску в пепельницу.

Тиктин думал: "Сказать, что еще эта травля..." Ему очень бы хотелось сказать хотя б в уме: "жидовская травля", но он и в уме не произносил этого вслух. Сейчас придет этот пошляк железнодорожный, и начнется разговор о вегетарьянстве, печенках и "с какой стати Сарасате за один концерт берет пять тысяч?"

- Э, да тут еще всякое, - махнул рукой Тиктин. Подождал. Брониславна молчала.

"Не читала, - решил Тиктин, - не стоит начинать".

Глупая Брониславна принесла одну тарелку супа и поставила перед Тиктиным.

- Пока до обеда. Пожалуйста. Что имеем.

От тарелки шел горячий пар, жирно пахло клецками и какими-то кореньями, чужим домом, чужим варевом, и так пригласительно вкрадчиво.

- Почему ж я один? Не беспокойтесь, - Тиктин даже приподнялся; шатнул стол, плеснуло на скатерть. Но глупой Брониславны уже не было. А умная сказала:

- Почему вы не отдохнете? Хоть месяц... за границу. Можно ведь и самому когда-нибудь о себе подумать...

- Месяц? - крикнул Тиктин и поднял брови. Брониславна ждала. - Месяц?

- А чужой дом обвивал съестным паром, мягким, уступчивым. - Се-кун-ды нет!

- И Тиктин повернулся к тарелке, машинально схватил спешной рукой салфетку и засунул за жилет. Он слегка обжигался пахучим супом, а клецки услужливо рассыпались во рту. На полтарелке Тиктин опомнился и уж все равно продолжал спешить. Он торопился доесть, глянул на часы напротив на стене - двадцать минут восьмого.

- Анелю! - крикнула Брониславна. - Нема пепшу?

- Бросьте, бросьте, - замахал свободной рукой Тиктин, - надо идти.

- Але тутен достац, - обиделась из дверей глупая Брониславна и бросилась на звонок в сени.

Тиктин наспех ловил последнюю клецку и слышал, как в прихожей топал калошами хозяин, как шептался с Анелей. Тиктин вытер усы и бросил салфетку на стол.

Вошел хозяин, маленький, в длинном обвисшем пиджаке, видно было, как в пустых брюках шатаются на ходу тонкие ножки. И под обиженными, брезгливыми губами деревянной щепкой заворачивала к кадыку пегая бородка.

- Вы только что со службы? - шагнул к нему Тиктин.

- Да, мы с работы. Нам надо работать, - и хозяин глядел маленькими полинялыми глазками на Тиктина: поглядел и брезгливо и зло.

Про него знали, что он был в ссылке в Минусинске, а потом мостил мостовую. И когда познакомили Тиктина, то шептали ему в углу: "он мостовую мостил", со страхом говорили, как будто этой мостовой ничем не перешибешь.

- Да, нам работать надо, - повторил хозяин.

"Мостил?" - подумал Тиктин. Он слышал, как хозяин мыл в кухне руки и ворчал на Анелю.

Брониславна опустила глаза и грустно поднялась с кушетки.

"Черт! надо было пять минут раньше уйти", - и Тиктин злился на клецки.

- Прошу, что имеем, - сказал хозяин. Все молча стукали вразброд ложками.

- Что слышно? - спросил хозяин, не поднимая глаз от тарелки.

Тиктин поспешил с ложкой в рот.

- А на вас уж написали? - продолжал хозяин, втягивая суп. - Теперь вы кланяться или то прощенья просить будете? Я так говорю?

Тиктин поймал взгляд Брониславны и понял, что читала, читала, наверно.

- То есть почему же кланяться? - И Тиктин откинулся на кресле.

- А они все окручивают, окручивают, - и хозяин покрутил ложкой в тарелке, - сами плачут и всех капиталом окручивают, окручивают, а другие работают.

Хозяин на секунду глянул глазами Тиктину в брови.

"Мостил". Тиктин раздражался.

- Позвольте, - и он видел, как Брониславна провела по нему глазом, -

то, что написано, написано пошло. Пишется пошлостей много, говорится их еще больше... Не кладите мне второго - я сыт... Может быть, пошлей всего то бесправие, в котором находится почему-то целая группа населения...

связанная по рукам и по ногам. И может быть, - Тиктин уже говорил полным голосом, как в зале городской Думы, - может быть, нужно совсем не так много мужества, чтоб плюнуть в физиономию связанному человеку.

Хозяин брезгливо сматывал мокрую ниточку со зразы и не давал Анеле помочь.

- Когда даже право передвижения, - возвысил голос Тиктин, - которым пользуется всякий...

- Например, в Минусинский край, - хозяин аккуратно резал зразу, не отрываясь от тарелки.

- Эта-то дорога, знаете, и им не заказана, - потряс головой Андрей Степаныч и повернулся боком к столу. Увидал, как рябила в дрянном зеркале над кушеткой его физиономия, - уродливая выходила и смешная. Тиктин нахмурился. - А когда вам всюду тычут: "жид! жид!" и у вас нет лица, а с рожей, с харей, мордой жидовской вы должны всюду являться, посмотрим, что вы тогда запоете!

- Вы на бирже попробуйте сказать "жид", и тогда вот посмотрим.

- А вам хотелось бы, чтоб вы кричали: "жид", а вам: "кшижем, кшижем, падам до ног", чтоб еще стлались перед вами? - Тиктин уж не глядел на Брониславну. - Не много ли? - раскачивал головой Андрей Степаныч. Он уж поднял голос до зычной высоты и угрожающе глядел на хозяина.

Хозяин старательно вытирал бородку, обернув руку в салфетку: ловил в горсть и вытягивал.

Андрей Степаныч поднялся и вынул часы из жилета. Тиктин теперь чувствовал, что вот сотни еврейских глаз глядят на него с благодарным удивлением и с раскаянием за эту статью, и хотелось просто подойти. И как это сейчас можно! И тепло и вместе! И как достойно!

Хозяин встал со стула и, не распрямляясь, как сидел, вышел в дверь всем своим пиджаком.

- Табак здесь, - встала ему вслед Брониславна. Анеля опустила шепотком ложечки в стаканы.

- Ну-с, надо идти, - сказал Андрей Степаныч. - Благодарю вас, -

шаркнул Брониславне. Шаркнул с грацией.

Анеля обтерла руку чайным полотенцем, протянула Тиктину.

- Честь имею кланяться, - шаркнул Тиктин в темную дверь, где скрылся хозяин.

- Стасю! - сказала Брониславна. Ответа не было. Тиктин шел в сени.

- Холодная шуба, - говорила Анеля.

- Ничего, ничего, - бодро приговаривал Тиктин. - Ничего, - искал калоши. - Отлично, - сказал Тиктин весело и накинул свою большую шапку.

На ступеньки навалило по щиколотку снега, белым горбом вздулось крылечко. Щупая палкой снег, Тиктин спустился по ступенькам. В ровный, пухлый снег бесшумно уходила вся калоша, как в воду, и белыми брызгами отлетал снегу носка.

"А черт с ним, - подумал Тиктин о хозяине. - Клецка!"

Он шире зашагал и размашисто отворачивал вбок палку на ходу.

Расстегнул внизу шубу. Шагал молодцом.

В улице было совсем тихо и пусто.

Андрею Степанычу хотелось теперь встретить кого-нибудь. Дома не светились, и даже себя, своих шагов не слышал Тиктин. И только одни фонари горели на улице, стояли светлыми головами. Для себя жили. Ногами в снегу.

Тиктин сбавил шагу.

"Пожалуй, про детей я зря, - сказал Тиктин. Стал на минуту, слегка запыхавшись. - Не надо было!"

Тиктин по глубокому снегу подошел к фонарю и прислонился виском к мерзлому столбу. Шапка съехала набок, и чугун холодил Тиктину волосатый висок.

Мысли выравнивались, светлые, ясные, с теплым пламенем, живым и верным. Вытягивались в спокойный ряд.

Тиктин хотел застать дома самовар и Саньку, и Надю, и с веселым теплом подебатировать национальный... да и всякий... какой-нибудь вопрос.

Черт! Ни одного извозчика.

Заелись

ФИЛИПП долбил в свою дверь окостеневшей, замороженной ногой.

- Кто! Свои - кто! Отворяй, черт тебя там толчет.

И слышал, как Аннушка шарила сонными руками, искала задвижку. И сразу в сенях обхватила теплая тишина. Угарцем пахло, капустой и мокрыми валенками. Филипп протопал к себе и долго не мог выковырять мерзлым пальцем спичку. Чистенько было в комнате, и на шашечной скатерти стоял ужин, прикрытый тарелкой. Лампа трещала, ворчливо разгоралась. И уж стал виден комод, тупой, как глиняный, и на нем вазы с пупырышками и пыльные бумажные розы. И вспомнился рояль - горит лаком, а стол держит альбом.

"И чего не вытянул карточки? Было же время".

Филипп стоял у печки и грел спину.

"И куда б ее посадил?" Филипп оглядывал комнату.

Покорными дубинками стояли по стене два стула с соломенным сиденьем.

Наденьке подставлял, говорил: "Извините, пролетарские". Садилась с почтением.

Филипп глядел в пол, на темную тень под столом, и все чудилось, что вот придет в черном шелке, каблучками по этому самому полу, и вот будет сидеть на этом стуле, вот так вот: ножки на перекладинку.

"Отчего? Было же с вареньем?"

Вот на том стуле сидит и больше ничего! И Филипп не глядел на стул, чтоб лучше казалось, что сидит. Глаза щурились, и Филипп осторожно дышал.

Вот сейчас совсем, совсем сидит. Филипп закрывал глаза. Немного страшно становилось от того, что там, сбоку, на стуле, сидит черная барышня: сидит молча, не двигаясь. Слипались глаза. И сбоку тут она: недвижно глядит перед собой. Ножки на перекладине, зацепилась тонкими каблучками. "Сиди, сиди, не спугну!" - и Филипп жмурился и не шевелился. Печка приятно жгла спину. Сон кутал и кутал Филиппову голову. Гудел ветер в боровке и погрохатывал заслонками. И казалось, будто едет куда, на поезде, что ли, и она с ним.

Вдруг рванул ветер, будто хлестнул его кто, и форточка распахнулась, ворвалась погода, и присел огонь в лампе, забился. Занавеска залопотала на привязи.

"А дура безрукая!", - и Филька потянулся через стул, навстречу свежей струе, закрывать форточку. Книги из-за пазухи стукнули об стол.

"Подумайте, говорит", - вспомнил Филипп Наденьку. Хлопнул книги на полку и сел на кровать разуваться. И вспомнилась Наденькина быстрая ручка, беспокойные пальчики. Жалостливо вспомнилась.

"Ладно, ладно, подумаю", - сказал Филька в уме и натянул одеяло на голову. Он знал, что на стуле уж никого не было.

Еще темно было - проснулся Филька. Слышней вчерашнего рвал на дворе ветер, скреб вдоль по стене, и охало окошко от порывов. А из коридора шаркала валенками Аннушка, и мазала светлая полоса от лампы. Уж простыла комната. Филька чиркнул спичку - проспал. Вскочил на холодный пол и впотьмах стал натягивать холодную одежду.

Так и чаю не пил, толкнул дверь ногой и спешным шагом выскочил в темную улицу. Ветер бил в глаза мерзлой, колкой пылью, бросился в рукава.

Филька зажмурился, нагнулся, сверлил головой погоду и топал по мосткам к заводу. Через улицу бегом, и вот оставалось перебежать площадь, еще кучка людей чернела перед дверьми проходной, и дохнул на всю слободку гудок -

поверх погоды, поверх ветра. Филька пробежал и бросил, пошел вольным шагом,

- все равно опоздал. Гудок оборвался. Доску закрыли.

- Тьфу! - с сердцем плюнул Филипп и выругался. Ярко в заводе горели окна желтыми веселыми квадратами на черноте. И на темном небе нащупали глаза на привычном месте черный ствол трубы.

"Черт с ним: за полдня часовые пропали, не пропадать же сдельщине", -

и Филипп пошел через контору в завод. Уж у стенки сквозь вой погоды слышно было, как урчал внутри завод, шевелилась за стеной работа - без него.

Филька кинул в окошко медный номер и гулко застукал по плиточному полу.

В дверях мастерской, только порог перешагнул, наскочил на Игнатыча.

- Что? Никак понедельничать собрался? - и засопел дальше.

- Архиерейский кенарь, - сказал вслед Филипп. Может быть, и не слышал Игнатыч за шумом.

Филипп включил мотор, и деловито зашлепали приводные ремни. Вчерашняя работа завертелась в станке, и Филька спешной, хватской рукой подвел резец.

Поскрипывая, пошла медная стружка, и залоснилась острым блеском медь - с шелковым круглым отливом. Филипп, прищурясь, стал глядеть, как блестит медь. Вот черт, как блестит! Резец "салился", надо поправить, но Филипп не мог глаз отвести от меди. Блестящий шелковый рукав! Он становился длинней и длинней. Вдруг будто больше говору сзади. Филипп глянул: все смотрели, как спешной походкой, ни на кого не глядя, спустив на самое пенсне брови, пробирался меж станками помощник директора. Немец, серьезный немец. Он прошел, и говором дунуло по мастерской. Как ветер налетел на деревья.

Грузно прошагал Игнатыч - руки за спину - и не в работу глядит, а тычет мастеровым в глаза, как кулаком в морду, и все головами отмахиваются.

Пробежал конторский какой-то, засеменил следом за немцем. Вон обступили, задержали. Что-то плечами жмет, руками отмахивает. Игнатыч шагает - отпустили, но сразу поверх станков, поверх шлепков стал в мастерской людской гул.

Филипп остановил станок и пошел. Пошел по гулу, где громче.

- В котельной, в котельной!

- Задавило?

Люди говорили громко, чтоб перекричать станки.

- Задавило? Кого? - крикнул Филипп.

- Нет, чего-то иначе, - подмигнули. - Идет! - и кивнули на Игнатыча.

Но гомон взял верх, гомон залил все поверху. Гомон вырос и стоял на высокой ноте, и все громче говорили и не слышно стало станков. Может быть, и стали. Мальчишка прибежал подручный, Филькин Федька, и никому, а Филиппу крикнул:

- В котельном стали!

Филипп пошел к окну и дернул форточку.

Кто-то поднял руку и замахал в воздухе. На секунду гомон упал, как осел на землю. Все глядели на форточку, на Фильку. И Филька ясно услыхал, что в котельной, где всегда грохот, будто рушат, в котельной тихо.

Верно - тихо. И кивнул головой. И все поняли, и гомон поднялся с полу, вспенился, заклокотал над головами. Игнатыч стоял около своей стеклянной будки и быком глядел на мастеровых. Кой-кто брался за работу, но гомон бурлил на той же ноте.

Филипп нагнулся к Федьке, но Федька замотал головой, лукаво ухмыльнулся. Напялил замасленный в лепешку картуз на нос и пошел. Федька вертелся по мастерской туда-сюда, искоса поглядывал на Игнатыча, и Филипп видел, как он вынырнул вон. И Филипп сейчас же оглянулся: упершись в него глазами быком, глядел на него Игнатыч. Глядел открыто, как гвоздил. Будто на всю мастерскую ревел: вот он! Кто-то стал, заслонил Филиппа. Игнатыч сделал четыре грузных шага и опять, как вертелом, ткнул в Филиппа взглядом.

Филька отвернулся и глянул на медь. Блестящей шелковой змеей сверкнула работа.

И Филипп повернулся к Игнатычу и сказал громко, хоть еле слышал за гамом свой голос:

- Плевал я на тебя! - и вышел из мастерской.

Ветер крутил в заводском дворе, рванул из рук дверь, и только стойкими квадратами лежали на земле светлые пятна от окон. Пошел вдоль глухой стенки котельной, и вот человек, а вот Федька шмыгнул прочь.

- Егор? - спросил Филипп, придерживая шапку. Подошел ближе, узнал и все ж в самое ухо спросил: - Егор?

- Я.

- Что там? Провокация? Почему стали вдруг? Говорено было.

- Говорено! Говорено! - Егор шептал из темноты яростно. - Говорено, сукиного сына. А в субботу после расчета какая-то сволочь собралась требовать - четверть копейки на заклепку. Сами!

- Кто?

- Пес их знает, поди сам ищи! Кто! Бастовать сами будем за свою, черт ей за ногу, копейку. Заелись, говорят, слесаря да токаря. Понял, какая машинка? Вот тебе и да! Поди вот к ним. Поди, поди!

Не видно было ни зги, но слышно было, как махал руками Егор.

- Заелись все и до нас, говорят, никому дела нет, а мы дохнем, а токаря в глаже ходят и бабам шляпки купляют. Сунься, сунься туда. Гайку в лоб поймаешь. Немец заявил, контора отказывает напрочь. А не хотишь - за ворота.

- Какая же это сволочь тут? - начал Филипп. Но Егор крикнул:

- А такая, что завод ты из-за такого дерьма не остановишь. Вот и вышло: черт да дышло. Говорено!

И Егор двинул мимо Филиппа, злым шагом затопал, только шлепали брюки об ноги на ветру.

В окно котельной видно было, как над гурьбой людей торчал немец, как раскрывал рот и убеждал рукою. Вдруг немец присел, и со звоном брыкнуло стекло рядом с Филиппом. Филька отскочил. И через разбитое стекло вырвался вой из котельной. Немец поднял обе руки: вой грянул гуще - хриплым ревом.

Немец спрыгнул и утонул в толпе. У Фильки в ушах зазвонило, он рванул двери котельной - калитку в огромных воротах - и стал рваться, тискаться сквозь спины и плечи, - оглядывались, сторонились, а Филипп пихал, как бил. Вот колоды сложены. Филька полез и встал, пошатываясь на круглом бруске.

Сдернул рывком шапку и замахал над головой. Замахал так отчаянно, будто поезд летит на него, а ему надо остановить! И лопнул рев. На секунду лопнул. И Филька крикнул на всю котельную:

- Товарищи, верьте слову! Провокация!

- Заелись! - крикнул кто-то из толпы. И в ответ взрывом рванул рев.

Филиппа кто-то дернул сзади, и он покатился вниз.

Обезьяна

КОГДА Башкин пришел в себя и открыл глаза, вокруг было темно, совершенно темно, как будто голову ему замотали черным сукном. В испуге он не чувствовал, что голый и на холодном полу. Он быстро моргал веками.

Холодной палкой стал ужас внутри.

"Ослеп! ослеп!"

Но он впопыхах страха не верил, что видит светлую полоску внизу: как будто ум поперхнулся страхом, и Башкин наскоро вертел во все стороны головой. Он сгоряча сразу не заметил, как болело за ухом, как саднили на теле следы от ключей. Он попробовал встать и стукнулся теменем, схватился рукой. Это был стол, привинченный к стене стол, на котором Башкин пытался повеситься. Башкин охнул и сел на холодный пол, и тут почувствовал, как больно горели побои, что голый, что эту лампочку потушили. Он теперь уж знал, что не ослеп, и эта полоса внизу - щель под дверью. И все те же ленивые каблуки по коридору, будто ничего не было. В камере было холодно.

Башкин стал дрожать, и сразу дрожь пошла неудержимо: зубы, коленки, дергало лопатки, судорогой дрыгала кожа. Его било всего, он ползал, искал хоть соломы на полу, хоть тряпку. Пустой холодный пол от стены к стене весь исползал Башкин на бьющихся коленях. Он стал ходить, чтоб согреться, и его трясло на ногах, поддавало все его длинное тело, будто на телеге по тряской мостовой. Он не задевал в темноте за табурет, он знал свои три шага. Он сел на табурет, лег головой на стол и старался сжаться, славиться в комок, чтоб унять эту дрожь. Унималась на секунду, и потом все тело дрыгало, как отдавшаяся пружина, и коленки больно стукались об стол.

- В-в-в-в! - И Башкин тряс головой.

Он дернулся весь, когда скрипнул глазок. Лампочка вспыхнула под потолком, и Башкин удостоверился: верно, камера та самая. А в глазок смотрит глаз, прищурясь, разглядывает.

- Смотри, обезьяна какая! - сказал надзиратель за дверью, и потух свет.

Башкин забывался на время и сквозь сон слышал, как поворачивался глазок, чуял свет сквозь закрытые веки, но глаз не открывал. Он слышал, как отворяли в коридоре камеры, и вот прошли мимо его дверей, не взглянув.

Начался другой день. Башкин не мог больше сидеть - судорога сводила ноги.

Он попробовал встать и упал тут же около табурета. Больно упал на пол, ноги не слушались, плясали свое ломкие пружины.

"Вошли! вошли! свет!"

И те же двое, что раздевали Башкина, подошли, и старший приказал:

- Одевайся!

Младший бросил на стол одежду, Башкин не мог встать, он на коленях подполз к столу. Он, сидя на полу, натягивал чужие липкие, заношенные брюки на голое тело.

- Вешаться, мазурик, - говорил старший сверху, - в петлю не терпится?

Справят, справят за казенный счет пеньковую.

Башкин не понимал слов, его дергало звяканье ключей. Кое-как натянул он грязную казенную рубаху.

- Вставай, - ткнул старший коленком в плечо, - расселся. - Он дернул его под мышку. Башкин, шатаясь, встал. Брюки были чуть ниже колен. Худые волосатые ноги торчали из брюк, как на позор. Рыжий пиджачишко был мал, и рукава по локоть. Но Башкин не думал об этом. Он обтягивал трясущимися руками полы пиджака. Надзиратель толкал ногой по полу ботинки. Башкин боялся нагнуться и плюхнул на табурет.

- Пошел! - скомандовал старший.

Башкин еще не успел натянуть второй ботинок. Надзиратель толкал его, и Башкин, хромая, в полунадетом ботинке, пошел из камеры. Опять рука сзади толкает в поясницу. Вот втоптался ботинок. Башкин неверно шагал, хлябали на ногах огромные ботинки. Он тянулся по перилам на лестницу, в голове мутилось. Другой коридор, не тот. "Не к офицеру" , - только подумал Башкин, и ноги совсем стали подкашиваться. Служитель сзади поддерживал его. Башкина посадили в коридоре, в полутемном, но с паркетом, скользким полом. Он прислонился к стенке и закрыл глаза. И вдруг мягкий звон шпор. Башкин встрепенулся: мимо шел офицер, его офицер. Башкин наклонился вперед, хотел встать.

- Гадости мне устраиваете, гнусности делаете? Пеняйте на себя, -

сказал вполголоса офицер. Секунду постоял и прошел дальше. Он размахивал на ходу листом бумаги, будто обмахивался веером.

У Башкина громко билось сердце, он чувствовал, как оно широко стучит без его воли, само, как чужое в его груди.

Жандарм подошел:

- На допрос!

Башкин не мог шевельнуться, только сердце в ответ само прибавило ходу и заработало сильней.

Башкина под руки ввели в двери.

Стол весь в зеленом сукне, и за столом седой, благовидный полковник.

Он глянул на Башкина с упреком и недружелюбно.

Поодаль сидел его, Башкина, офицер. Он холодно глядел вбок и барабанил пальцами по бумаге.

- Что, стоять не можете? - сказал вполголоса и презрительно полковник.

Офицер покосил глаза на Башкина и снова забарабанил и отвернулся.

- Дай стул! - скомандовал полковник. - Пусть сидит. Жандарм усадил Башкина против полковника на шаг от стола.

- Сту-паай... - медленно промямлил полковник, глядя на стол в бумаги.

Жандарм вышел.

- Как звать? - вдруг вскинулся на Башкина полковник.

- Башкин Семен, - срывался голосом Башкин.

- Это, что повешенье разыгрывал? - спросил полковник.

- Так точно, - в голосе офицера были и обида и сожаление.

- Хорош голубчик! - И полковник секунды три водил по Башкину глазами.

Однако допроса избежать не удалось.

- Звание?

- Мещанин, - еле переводя дух, сказал Башкин. Он стыдился всегда, что он мещанин, но сейчас он чувствовал себя совсем, совсем голым, и было все равно. - Мещанин города Елисаветграда.

- Лет?

- Двадцать семь, - выдохнул Башкин.

- Чем занимались? - строго спросил полковник. Башкин громко дышал, грудь качала воздух, и стукало, стукало сердце.

- Не знаете? Или не помните? Офицер что-то писал на листе.

- Выпейте воды, - приказал полковник. Офицер позвонил.

- Дай воды! - крикнул он жандарму в двери. Башкин не мог проглотить сразу глоток воды, он давился водой, держал ее во рту. Стакан барабанил об зубы.

- Скорее! - сказал полковник, - Ну-с, так чем же вы занимались?

- Уроками... частными, - сказал Башкин. Вода его освежила.

- Что ж вы преподавали?

- Все, все, - замотал головой Башкин.

- То есть как это все? - ухмыльнулся полковник. - Решительно все?

Анархическое учение, например?

- Нет, нет, не это! - и Башкин замотал головой на слабой, тряской шее.

- Нет, нет... - Башкин постарался даже улыбнуться насмешливо.

- А откуда мы знаем, что нет? Вот вы говорите: "нет". Но ведь это же не довод. "Нет" - этак можно и убить, а потом отнекиваться.

- Спросите моих... моих учеников - алгебру, простую алгебру, русский, латинский. Вы спросите.

- А молчать вы их учили? - спросил полковник. Он поставил локоть на стол, подпер бороду и прищурил глаза на Башкина.

- To есть как молчать? Болтать всякую ерунду... не давал... нет, болтать - нет, нет.

- Ну, так нам их и спрашивать нечего: молчать, значит, они умеют...

- Я не про то! Господи! Я ж не то... - Башкин даже поднялся на стуле.

Он не мог говорить, он дышал невпопад. Он схватил недопитый стакан и стал громко глотать.

- Выпейте, выпейте, не мешает, - зло, с насмешкой, сказал полковник.

Офицер писал.

- Да. Я никакого такого не знаю... То есть я знаю и вовсе другое... Я другое думаю. Совсем не так...

- А как же? - Полковник положил оба локтя на стол, приготовился слушать. - Как же, однако, вы думаете? Ну-с... Башкин опять схватился за стакан, - он был уж пуст.

- Я думаю, - начал Башкин, но мыслей он не мог собрать, - вот господин офицер знает, как я думаю.

Башкин наклонился в сторону офицера. Но офицер погладил руку с перстнем и посмотрел на Башкина пустыми и крепкими глазами.

- Так вот потрудитесь теперь здесь изложить, что же вы думаете? Ну-с!

- Полковник пожевал губами, и от этого заходили усы, они широкими скобками загибались вверх. - Довольно с водой возиться, - строго отрезал полковник: Башкин потянулся к стакану. - Что ж, неудобно сказать?

- Я думаю, что анархизма не надо... - начал Башкин.

- А нужен социализм, так, что ли?

"Что за глупость, ах, какая ерунда, что я говорю?" - думал Башкин, он напряг голову, проглотил слюну. Но мысли рассыпались и шумели, как дробь по пустому полу. Сердце стукнуло, и хотелось пить, пить.

- Нет, нет, - болтал головой Башкин, - я не так думаю.

- То есть позвольте, - громко, широко распахнул из-под усов рот полковник, - а вот это? Позвольте-ка, - потянулся он к офицеру.

Офицер привстал и вежливой рукой протянул большую тетрадь. Башкин узнал свой альбом. Кровь неудержимо напирала в лицо. В ушах звенело. И как издалека он услышал голос полковника:

- А вот это как же нам объясните? - Он приладил пенсне. - Вот тут, вот. Ага, вот. - И он прочел: - "Нужны: эс и эс". Да-с. Так как же? - И он поверх пенсне глянул на Башкина.

Башкин отмахивался головой, он прикусил губу, как от боли, и заерзал ногой по полу. Он не сразу даже вспомнил, что значили эти "С. и С", но он видел, как они там написаны, и этого нельзя говорить, это такое... И он мотал головой и поднимал брови.

- Ну-с? - сказал полковник. - Что, никак не подберете двух слов на

"эс"? А вот тут потрудитесь нам объяснить. Вот-с: "Нужно эн-ве". Это, например, как прочесть прикажете?

Полковник снял пенсне и постукивал им по бумаге. Башкин молчал, ежась на стуле.

- Сразу паралич напал? Что ж так жиденько? А позвольте-ка я вам растолкую это, - полковник поднял голос, и голос рассыпался по зале и повис над Башкиным. - Вот, разрешите-ка мне это так прочесть: "нужно Н. В." -

нужно немедленное восстание. И дальше: "нужны С. и С.", то есть: свержение и социализм.

У Башкина повело рот, он вдруг вскочил со стула, взмахнул до локтя голой рукой - раз! раз! - по столу, кулаком по зеленому сукну.

- Нет! Нет! - хриплым лаем крикнул Башкин и потом: - Ай! Ай!

Он сам не знал , что кричит "ай!" Он бросил стакан об пол и повалился на стул. С ним случился обморок.

Серебро

САНЬКЕ не стоялось, не терпелось. "Не велят, не велят!" -

передразнивал Санька курьера, и красный, ни на кого не глядя, сбегал через две ступени по банковской лестнице. Казалось, что все знают, что ушел с носом. Санька в расстегнутой шинели дул полным ходом по улице, косо перебегал по снегу через улицы. Захватанная ломбардная дверь крякнула и засопела сзади пневматическим блоком. Санька сразу нашарил глазом "прием золотых и серебряных вещей" и на ходу стал стягивать часы. Две старухи шептались около узла на скамье. Дама в котиковом пальто на весь зал модулировала голосом:

- Мне ведь всего на пять дней, пока му-уж приедет.

- Тридцать два, я сказал, - и в окошечке брякнули о стойку серьги.

Дама улыбалась, оглядывалась и вертела головой, как будто ей через грязь перейти, и кто же руку протянет? Санька узнал компаньонку Мирской, узнал по злым глазам. Они торчали из улыбки.

Оценщик вставил в глаз черный обрубок с лупой, а Санька оглянулся на компаньонку. Она шла в угол, и там со скамьи встала ей навстречу дама в стройной бархатной шубке. Меховая шапочка сидела чуть лихо. Черные глаза смотрели надменно и забубенно. Санька узнал Мирскую.

- Что, мало? - сказала Мирская на весь зал грудным голосом. - Снеси и это. Надо ж выручить. - И Мирская, выпроставши из рукава руку, стала другой отстегивать браслеты.

Все обернулись и глядели на эту руку на отлете.

- На, неси! - Мирская стряхивала с руки расстегнутые браслеты, и они звякали подвесками, цепочками. Компаньонка подхватила, сунула в муфту и пошла в очередь.

- Восемь рублей, берете? - сказал Саньке оценщик.

- Да-да, давайте, - схватился Санька. Он глядел на Мирскую. Он никак не ждал, что она может быть такой дамой, настоящей элегантной дамой, без тени крика в строгом шике. Только чересчур заносчивая походка да пристальный вызывающий взгляд. И Саньке непременно захотелось заглянуть в эти глаза. Глянуть разок и пройти. Мирская прохаживалась по залу, ждала свою ведьму. Санька с треугольным квитком шел к кассе. Он остановился на секунду и оглянулся на Мирскую. И вдруг почувствовал, что не Мирская, а глаза узнали его. Мирская, не торопясь, шагала, опустив руку в муфте.

Санька хотел повернуться, пойти. Но Мирская спросила вполголоса:

- Что, пропился? - спросила серьезно, как про болезнь.

- Товарища выручить, - сказал Санька. Не мог не сказать.

- А я тоже: офицюрус продулся, дурак, шулерам. Плачет там у меня. -

Мирская вплотную подошла к Саньке. - Подержи муфту, - Мирская протянула, не глядя, руку с меховой пушистой муфтой.

Санька засунул руку в мягкую шелковую теплоту, нащупал там кошелек и платочек. А Мирская, закинув руки, перевязывала вуаль на шапочке.

- Не криво? - спросила Мирская, глядя Саньке в глаза. - Влюбился?

- Да, - сказал Санька твердо и спокойно.

- Хорошенькая? - Мирская протянула руку за муфтой.

- Красавица, - мотнул головой Санька. И не спешил отдавать муфту.

Санька смотрел и молчал.

- Приходи ко мне, погадаю. Увидишь, как все выйдет. Приходи днем, часа...

- Дали двести сорок, я взяла, - просунулась компаньонка.

- Ладно, - сказала громко Мирская. Просунула руку в муфту, пожала там Санькину руку и пошла к выходу. Компаньонка в дверях злыми глазами зыркнула на Саньку.

А от кассы кричали из очереди:

- Сто двадцать три. Кто?

Санька глянул на синюю бумажку и бегом к кассе.

Теперь было в кошельке двадцать один рубль, не хватало четырех и мелочи на отсылку. Непременно сегодня! И Санька чуть локтем нажимал, где у него внутри кармана была зашпилена булавка. Что продать? Оставалось продать

"Теоретическую химию". Мирская-то, Мирская, как браслеты! Санька шагал, запыхавшись, к дому.

- Треснуть, а достать! - говорил Санька запыхавшимся голосом и чуть не бежал по скользкому тротуару. "Погадаю, говорит. Достать сначала, - сам сказал ведь: двадцать пять, да и надо, надо двадцать пять. Не потому, что сказал, а в самом деле".

Санька отбирал с полки из шкафа книги, которые он любил, самые лучшие;

их уже стопка целая стояла на письменном столе, а Санька в шинели и в шапке сидел на корточках и быстро водил пальцем по корешкам книг.

- Не двадцать пять, а тридцать, сорок рублей пошлем!

Он встал и, тяжело переводя дух, жадным взглядом обвел комнату. Из угла серебряной ризой, золотыми венчиками блеснула икона Благовещенья.

Санька повернул ключ в дверях, подкатил кресло и встал на спинку. Он снял икону и сейчас же снял фуражку. Полотенцем обтер пыльный киот и торопливо вынул икону. На бархатные края загибалась толстая риза, гвоздика-ми приколоченная. Руки подрагивали, и Санька спешил, подковыривал гвозди разрезательным ножом. И вот отрылась икона спокойного, умиленного итальянского письма, и показалась та самая Богородица, которой он в детстве жаловался с колен, у кровати, на все обиды, плакал от жалости к себе, -

тепло делалось от этих слез. И тогда казалось, что она жалеет и утешает и говорит, что он хороший, и любит его, хоть все против него за то, что он играл с папиным поясом от халата. Играл во дворе с мальчишками и потом подарил его.

Теперь как будто раскрылась икона, сердцем своим раскрылась, и Санька неожиданно увидел то, что цвело за ризой, как за броней. Риза прорезями слепо глядела со стола. Так было лучше, но так нельзя было оставить: казалось, что сокровенная, таинственная прелесть не вынесет этого обнажения.

"Выкуплю, - решил Санька, - непременно выкуплю". Он вставил икону в киот, быстро перекрестился и, уж больше не глядя в лицо иконы, повесил ее на место.

Книги он увернул в газету, ризу сунул за пазуху и выскочил на лестницу.

Ломбард закрывался в четыре часа, и надо было спешить.

Под левой рукой был тяжелый столб книг, правой Санька придерживал за пазухой ризу. Он гнал с лестницы во весь дух. Снизу он услышал голоса.

Надькин голос:

- Тебе ж это удобней всего. Именно потому, что никакого касательства.

Барышня - и только.

И стал Санька, и сердце стало...

Навстречу поднимались Надька и она. Она шла немножко сзади, на одну ступеньку, а Надька, оборотясь назад, поднималась и не видала Саньки. Таня прямо, пристально глядела Саньке в глаза - в белом зимнем свете, на белой стене, черная, и, как клинок ножа, торчало острое перо из зимней шляпы.

Надя резко обернулась вперед, куда глядела Таня.

- А, - сказала Надя, - ты это куда? - и снисходительно улыбнулась. -

Знакомься - мой брат. - Таня стала против Саньки, одну секунду глядела ему в растерянные глаза и тогда протянула руку.

Санька взял ее руку в черной перчатке, взял неловко, как будто брал в руку книгу, риза ползла из-за пазухи вниз, и Санька нелепо прижимал локоть к своему животу. Таня чуть усмехнулась. Она пошла за Надей, оглянулась с площадки. Она повернула голову, глядя через плечо сверху, и вдруг что-то родное и преданное мелькнуло Саньке, будто спало жестокое серебро. Но только на миг, на миг. Санька в неловкой позе стоял, держась за живот. Риза сползла, он не мог двинуться, ждал, пока они уйдут. Надя все не попадала плоским ключом в щелку замка.

"Все, все теперь пропало, - думалось Саньке. - Больше она так не посмотрит. Подарила, не умел принять, она раскаялась, что оглянулась.

Теперь за дело и больше ничего". И Санька подкинул тяжелый сверток на плечо и зашагал вразмашку. Сплюнул в сторону. И, как чужая, привередливо шевелилась булавка с лилией, когда Санька нажимал на ризу, что топорщилась под шинелью. Оглохли уши, и, как через вату, бубнил людской говор. В часовом магазине Санька увидал - половина четвертого.

- Двугривенный хочешь? - сказал Санька извозчику, сказал грубым, ломовым голосом. - А не хочешь, стой здесь до вечера.

Извозчик смутно глянул и без слов мотнул головой на сиденье.

На улице было серо, когда Санька вышел из ломбарда. За ризу дали двадцать восемь рублей. Ломовой голос не выходил из глотки, и Санька ругался с букинистами и хлопал стеклян- ными дверями. Он кричал на ты:

- Брось дурака клеить! Что оно - краденое?

Плевал в пол, стукал книгами о прилавок. Было уж больше пятидесяти рублей.

"Послать! Как его послать, - тем же ломовым голосом хрипел в уме Санька. - Помню я, что ли? Головачеву, Головлеву, Головину, дьяволу в зубы". И не хотелось соглашаться, что Головченко, учителю Головченке надо послать деньги, а он уж будет знать, что это для Алешки. Санька решил пойти на Слободку, шлепнуть Карнауху на стол деньги, - посылайте уж там сами, а то черт его там знает, головлей этих напутаешь. Санька поднял воротник, закурил. Он засунул руки в карманы и, подняв плечи, стал толкаться в гуще людей, что черным током лила по белой улице.

Борис Степанович Житков - ВИКТОР ВАВИЧ - 02, читать текст

См. также Житков Борис Степанович - Проза (рассказы, поэмы, романы ...) :

ВИКТОР ВАВИЧ - 03
У старухи ТАЙКА стояла на коленках, на коврике, в головах у маминой кр...

ВИКТОР ВАВИЧ - 04
Чем богаты - НИКОГО еще нет? - шепотом спросил Виктор в сенях и обдал ...