Александр Вельтман
«Приключения, почерпнутые из моря житейского - 02»

"Приключения, почерпнутые из моря житейского - 02"

II

Его зовут Михайло Памфилович Лычков. Молодой человек, как бы вам описать его?... Молодой человек, если хотите, очень с хорошими свойствами. Молодой человек, который делает около ста визитов по годовым праздникам, которого встретите в обществе и в театре, где отвечают на поклон его замечательные поди, иногда протягивают руки и говорят: "bonjour, monsieur Лычков!" , которого встретите в канцелярии, где он сам подойдет к вам и скажет, что он по особенным поручениям при его превосходительстве; которого встретите в каком-нибудь комитете о тюрьмах и в каком-нибудь благотворительном или ином обществе... которого встретите верхом, и он предупредит похвалу своей лошади и скажет, что она орловского завода, но что у него есть лошадь собственного завода, гораздо лучше этой... Молодой человек, которому вы, верно, понравитесь, если послушаете его рассказы и который, верно вас позовет к себе.

Михайло Памфилович вступил в службу в кацелярские служители по протекции самого начальника канцелярии, которому он понравился по какой-то особенной, природной готовности служить. И действительно, Михайло Памфилович служил ему чем только мог и, между прочим, приезжал в канцелярию на положении дела не делающих, а от дела не бегающих, которых начальник канцелярии встречал, протягивая руку, принимал как гостей и увлекался от своих скучных занятий приятной их беседой.

Так как настоящий век изобилует обладающими даром поэзии или, все равно, обладающими даром поэзиею, и так как в канцелярских, кроме размашистых перьев, необходимы иногда перья красноречивые, то в числе сослуживцев Михаила Памфиловича, кроме молодых людей высокого полету, было много неоцененных еще поэтов и прозаиков. Из салонов спускаться в канцелярию было низко, а от истоков Ипокрены ходить в канцелярию было далеко и утомительно; и потому все эти прихожане ужасно зевали и рады были какому-нибудь развлечению. Одни читали наизусть свои поэтические вдохновения, другие с восторгом выслушивали декламации стихов о каком-нибудь Демоне или о какой-нибудь Демонессе, у которой, вместо волос, спускается на плечи лава; вместо взоров - стрелы или метательные копья, на ланитах пламень, на устах огонь, на груди дым, а в груди - что-то неизъяснимое.

Михайло Памфилович ахал больше всех, и потому признан был за человека со вкусом. По этому вкусу он был приятелем поэтов, а по изрядному состоянию, по возможности ездить на конях, быть одетым с иголочки и природной способности перенимать светские манеры был приятелем с некоторыми из верхолетов. Вследствие моды на литературные вечера между означенной рассадой светской деятельности завелись также литературные вечера. После нескольких опытов распределить дни Михайлу Памфиловичу достался вторник, и все сослуживцы в один голос решили: "Завтра все к тебе, Лычков!"

Чтоб придать тону своему вторнику и сделать его известным целой Москве, Михайло Памфилович обдумал, что для этого надо залучить к себе и известных московских литераторов. На первый вторник, в который так неожиданно должен был совершиться литературный вечер у Михаилы Памфиловича, нельзя было никак распорядиться насчет известных литераторов; но все-таки он решился сделать визиты всем, с которыми кланялся в обществе. Но прежде всего надо было предуведомить папеньку и маменьку, которые были в восторге от успехов сына в свете и потворствовали ему елико возможно.

Папенька Михаилы Памфиловича, Памфил Федосеевич, был, казалось, человек простой и добряк, по крайней мере на старости лет; но несмотря на простоту, он умел, со вступления на поприще житейское, сколотив изрядный капитал, купить именье и величаться помещиком. Так как это достоинство досталось ему довольно уже поздно, то он и не успел войти в круг знакомства, соответственный властителю двухсот душ и обладателю капитала, дающего около десяти тысяч процентов. Большой круг требовал новых привычек; а расставаться с старыми, с которыми сжились душа и тело, было и жалко и трудно. Чувствуя невозможность самому почваниться в свете и показать, что мы, дескать, сами с усами и не последние из личных дворян, Памфил Федосеевич сосредоточил свое честолюбие на успехах в свете единственного и возлюбленного сына, Мишеньки. Мишенька не изменил надеждам отца.

Пожилая супруга Памфила Федосеевича, Степанида Ильинишна, несмотря на толстоту свою, так и лезла в гору и, без сомнения, взобралась бы на нее и завела знакомства и с графинями и с княгинями, потому что она сочувствовала своему достоинству и всегда говорила: "Эка невидаль, графство!" Но, к несчастью, она не знала по-французскому; а без этого, черт знает чего, невозможно было показаться в русской гостиной, как с непричесанной головой. Не являясь в свете, Степанида Ильинишна сосредоточила свое высокое достоинство в своем дому да в кругу старых знакомых - губернских и коллежских регистраторш и секретарш, с которыми издавна она покумилась и без секретов которых, гаданий и сплетней, не могла уже обходиться. Сверх того и привычная, бессменная партия бостончика или вистика сроднила ее с ними. Но, как боярыне, ей нельзя уже было не нежиться, не чувствовать боли в какой-нибудь части тела и не лечиться лопатией или гамепатией . И то и другое не приносило ей пользы, особенно после заговенья или розговенья. Отлежав однажды бок, она почувствовала онемение. Призванный медик вообразил, что это следствие полноты и излишества крови и немедленно же предписал, кроме следуемых микстур, приставить к боку, на первый раз, не менее пятидесяти пиявок; пиявки исполнили свое дело как следует: выпили кровь да еще про запас притянули к боку достаточное ее количество. С тех пор обиженный бок стал беспокоить Степаниду Ильинишну. Она почла за долг проклинать лопатию и призвать в помощь гамепатию; но бесконечно малые приемы не нашли дороги из желудка к боку и воротились на белый свет без пользы. Прослышав про чудеса магнитизирования, Степанида Ильинишна расспросила, каким это образом лечатся новым способом? Кумушка Арина Ивановна тотчас же объяснила ей, что, дескать, есть два способа: первый способ самому магнитизироваться: доктор начнет водить руками по всему телу, покуда сон наведет...

- Нет, нет, нет, матушка, этого-то я с собой не позволю делать! Скажи, какой другой?

- А другой способ: доктор возьмет да намагнитизирует какую-нибудь девушку, да и спросит у сонной, какое лекарство он должен дать больной. Всю подноготную скажет! Удивительное дело! Что-то уж и не верится!

- Верится или не верится, отчего же не попробовать! Я попробую: велю намагнитизировать Дуньку да расспросить у ней, какое, дескать, для барыни лекарство нужно? Глупа только, где ей сказать! Ну, да не велика беда попробовать.

- Уж кстати бы и я полечилась, Степанида Ильинишна.

- Пожалуй, матушка, убытку мне от этого не будет.

- Так пришлите мне сказать, как будут магнитизировать.

- Изволь, пришлю.

Степанида Ильинишна в самом деле послала Сидора искать по Москве иностранного доктора, что магнитизирует. Сидор тотчас же отыскал иностранного доктора, что мозоли сводит.

- Здравствуйте, батюшка, - сказала Степанида Ильинишна. - Эй, Дунька... Вот, намагнитизируйте, пожалуйста, девчонку да расспросите у ней, чем лечить от бока? у меня бок болит... Вот она.

Дунька явилась, стала в дверях и смотрела исподлобья на мозольного мастера, не понимая, зачем ее представляют ему.

- Вот она, сделайте одолжение; а я уж уйду, не могу смотреть... извините!

Степанида Ильинишна вышла, а мозольный мастер показал Дуньке стул, помог ей разуться. Дунька не смела противиться.

Кончив операцию, в ожидании вознаграждения он походил по комнате, кашлянул несколько раз. Степанида Ильинишна со страхом взглянула в двери.

- Что, уж кончено?

- Ага! - отвечал доктор по части мозолей.

- Что ж, какое же лекарство-то мне предпишете?

Он подал ей скляночку и сказал по-немецки, жидовским наречием, что она увидит на опыте, как хорошо это лекарство сгоняет мозоли.

- Как же, батюшка, принять это или намазывать? - спросила Степанида Ильинишна, подавая в вознаграждение десятирублевую ассигнацию.

Вместо ответа оператор поклонился и вышел.

- Что ж это он не сказал мне, что надо делать с этим? да уж верно намазывать... это мазь. Дунька! расскажи мне, что он с тобой тут делал? Да, смотри, говори сущую правду.

- Да бог его знает, сударыня, посадил на стул, велел разуться, да чем-то помазал пальцы.

- Только? Что ж ты, заснула?

- Никак нет, сударыня.

- Коли не спала, так что ж он тебя спрашивал?

- А бог его знает! он ничего не спрашивал.

- Врешь, дура; сама не помнишь, верно спала.

- Ей-богу нет-с!

- Врешь, глупая; ведь он тебя магнитизировал. Дунька, не понимая, молчала.

- То-то, заставишь дуру что делать, сам не рад! Что ж, намазывать этим или принять?

- Да вот он этим, кажется, и мазал.

- Попробую; беды, чай, не будет, - сказала Степанида Ильинишна и Дуньке же велела растирать мазью бок.

Оказалось, что мазь лучше действовала от боли в боку, нежели от мозолей; у Дуньки разболелись ноги, так что она ступить не могла; а у Степаниды Ильинишны на другой же день боку стало гораздо лучше. Она решилась всегда лечиться магнитизированием и вспоминала об обещании, данном Арине Ивановне. Арина Ивановна страдала головной болью; и от головной боли мазь помогла, только волосы полезли страшным образом.

- Нет, уж, матушка, Степанида Ильинишна, покорно благодарю за нее: лучше останусь с головными болями, чем быть плешивой.

- Напрасно, Арина Ивановна, в волосах-то, верно, и сидит гноя боль. Есть чего жалеть! вырастут другие. Я вот полечилась, да пан теперь. И вперед случись что, тотчас же велю Дуньку магнитизировать.

Такова была маменька Михаилы Памфиловича.

- Папа, у меня сегодня будет литературный вечер, - сказал однажды Михайло Памфилович, войдя, по старому обычаю, к отцу пожелать ему доброго утра.

- Это что такое значит, Миша? Что за литературный вечер? - спросил отец.

- Ведь я вам сказывал, папа, что я познакомился с литераторами.

- Так что ж такое?

- Я бываю у них на литературных вечерах, нельзя же и мне не сделать литературного вечера.

- В самом деле! Ну, я поговорю с матерью. Надо же посоветоваться.

- Помилуйте, как это можно откладывать; все условились быть у меня сегодня, и вообще по вторникам.

- Помилуй, всякой вторник у тебя будут литературные вечера!

- А как же иначе; уж это так водится; все приедут, мне не больным же сказаться.

- Да кого ты звал?

- Московских литераторов,

- Да кого именно?

Этот вопрос затруднил несколько Михаила Памфиловича.

- Как кого, папенька, мало ли литераторов; некоторые вместе со мной служат...

- Ну?

Михайло Памфилович высчитал имена всех известных и неизвестных литераторов; но если б не прикрасил сиятельными и чиновными, то славные имена не произвели бы никакого влияния на Памфила Федосеевича.

- Неужели? - сказал он, - и князь будет?

- Да, вероятно, будет... он...

- Да ты говоришь, еще главный сочинитель будет?

- Да, папа.

- Черт знает, Миша, ты, право, лжешь!

- Ей-богу, я у него был, он такой очаровательный человек... я с ним коротко познакомился.

- Хм! удивительно! Ведь он, брат; действительный статский советник.

- Что ж такое? мало ли поэтов в чинах; например, Глинка и Дмитриев также действительные статские советники.

- К тебе в гости? Ну, брат, Миша, высоко ты забираешь! Надо подумать! ведь все-таки они не к тебе, а ко мне в дом будут.

- Помилуйте, папа, когда тут думать? ввечеру они все приедут.

- Что ж ты не сказал прежде? ведь это ни на что не похоже: зовет гостей не спросившись?

- Когда же мне было сказать вам; вчера ввечеру все согласились быть сегодня у меня.

- Поди-ну!... Надо подумать, как принять! я поговорю с матерью.

- Да ничего не нужно особенного; только надо попросить maman, чтоб вместо булок и сухарей к чаю, купить английской соломки... продается в кондитерских...

- Ну, это уж не мое дело.

- Да мне нужно, папа, пятьсот рублей.

- Помилуй, Миша! давно ли ты взял пятьсот рублей?

- Ведь я говорил вам, что я пожертвовал их на человеколюбивое заведение... Нельзя же мне было... ведь я член.

- Да! ну! черт знает, братец, накладно!... На что ж тебе еще столько денег?

- Мне непременно надо купить библиотеку: мне стыдно будет перед литераторами, что у меня нет ни одной книги.

- Что, брат, говорил я тебе: береги, Миша, свои книги, - пригодятся.

- Да что ж мне в учебных книгах! Мне по крайней мере необходимо иметь сочинения литераторов, которые у меня будут.

- Ты совсем обобрал меня!

- Что ж делать, папа.

- То-то, что делать!... На!

- Удивительный мальчишка! - сказал Памфил Федосеевич про себя, смотря вслед сыну, который, оправив перед зеркалом полосы, платок на шее и булавочку на манишке, вышел вон. - Удивительный мальчишка!... Скажи, пожалуйста, только что из яйца вылупился, а с какими людьми уж свел знакомство!...

- Степанида Ильинишна!... Эй! кто тут!... провалились! Варька! Иван!

- Что ты, батюшка, раскричался! опять нога, что ли?

- Какая нога! что за нога! совсем не нога, а Миша. Ей-богу, это удивительный мальчишка!

- Что он тебе сделал? что не по-твоему?

- Не по-моему; разумеется, что не по-моему!

- Так и надо кричать?

- Да кто кричит? помилуй!

- Да ты! посмотри, из себя вышел!

- Ах ты, господи, слова не даст сказать!

- Да говори, кто тебе мешает!

- Я хотел сказать тебе, что это удивительная вещь; представь себе! что еще он - мальчик, молоко на губах не обсохло... Куда ж ты?

- Да что мне слушать брань...

- Откуда брань? Кто тебе сказал, что брань? дай окончить-то!

- Ну?

- Я хотел сказать, что, что еще он? мальчик, а ведет знакомство с какими людьми!

- Ну, что ж? молод и знакомится с молодежью; а тебе не по сердцу?

- Ну, кто говорит что не по сердцу? ты не дашь выговорить! Какая молодежь!... вельможи, матушка! вельможи к нему назвались на вечер!

- Полно, пожалуйста, вздор молоть! с какой стати назовутся к Мише вельможи?

- Я тебе говорю! из студентов-то он в сочинители хватил! Вот и назвалась вся братья сочинителей к нему на вечер; да какие люди-то - все известные!... в каких чинах! А? каков Миша-то? а? Степанида Ильинишна!

- Что ж, слава богу, недаром мои заботы были об нем.

- Ты! все ты! а уж я ничего!

- Хорош бы он был хомяк, если б пошел в тебя! Не сам ли ты говорил ему: не водись с людьми, которые тебе не по плечу.

- Да! в старину это было так, а теперь - другое дело. В старину кошки мышей ели, а теперь не едят - вишь, подай молочка да говядинки.

- Это все на Ваську ты метишь!

- Э, поди ты с своим Васькой; не о том дело; надо подумать, как принять, ведь сегодня ввечеру все у нас будут.

- Как сегодня ввечеру?

- Да так! назвались, как хочешь и принимай!

- Ты шутишь, что ли?

- Какая шутка; нагрянут человек двадцать.

- Миша с ума сошел! назвал гостей; да еще все незнакомых; а у нас ничего не готово, комнаты не прибраны... Господи! когда ж я обернусь! Надо самой ехать заказать мороженое, купить провизии; нельзя без ужина или, по крайней мере, закуски... Ничего не успеешь сделать! Я думаю, все, что куплено к обеду, оставить к вечеру, а сами чего-нибудь перекусим.

- За винами надо послать; да уж я распоряжусь в этом... А! вот кстати!

Вошли Григорий Иванович и Лукьян Анисимович. Это были старые сослуживцы Памфила Федосеевича на службе по откупам.

Григорий Иванович был в старину кос и сохранил этот недостаток и в старости.

Лукьян Анисимович и в молодости и в лета мужества был рыж; но под старость лишился прекрасных волос своих, а клочки на висках поседели.

Григорий Иванович жил уже домиком, а Лукьян Анисимович не умел сберегать нажитого и потому продолжал службу по части хождения по делам.

- Вот кстати пришли! здравствуйте, Григорий Иванович; садись, брат, Лукьян Анисимович... Иван! наложи Лукьяну Анисимовичу трубку.

- Я сам наложу-с, Памфил Федосеевич.

- Ну, накладывай. А что, Григорий Иванович, ведь вы, кажется, продолжаете читать книги?

- Не засну, сударь, без чтения. Вчера, например, прочел очень занимательный журнал. Ах, как ругается! да еще кого ругает-то: Александра Петровича Сумарокова! такую экзекуцию задал, что ужас!

- Уж чтоб теперь был такой сочинитель, как Сумароков, да уж я не знаю! - сказал Лукьян Анисимович, закурив трубку и подсев важно к Памфилу Федосеевичу, с желанием принять участие в разговоре. - У меня, правда, только одна часть его сочинений: ну, да уж наслаждение! уж надо сказать! Чуть свободное время - я и читаю; тысячу раз перечитал, ей-богу-с. А уж чем больше читаешь, тем как-то все лучше. Что нынешние книги! мой Ваня таскает их на дом кучу. Вот журналы-то, журналы, что вы говорите, Григорий Иванович, да я в толк не возьму: писано как-то без расстановки, да всё слова какие-то особенные.

- Нет, Лукьян Анисимович, не говорите. Правда, есть слона, что вдруг и в толк не возьмешь, а как подумаешь хорошенько, так это то же слово, да по новому правописанию; примером, по-нашему был Кишот, а теперь пишут - Кихот: гораздо нежнее; в наши времена Невтоном называли одного астронома, а теперь - Ньютоном, так-то и прочие все слова: примером, вот я вчера начитал: Пафос, что бы это значило? Думал, думал, наконец, догадался, что это тот же Бахус.

- Да что ж нового-то в журналах?

- Как что?

- Намедни развертываю, дай, думаю, прочту что-нибудь новенькое. Ай да новость: Колумб открыл Америку!

- Не знаю, верно вам какой-нибудь старый журнал попался.

- Нет, не старый!

- Постой, Лукьян Анисимович! Ну, что ты споришь; знаешь ли ты хоть кого-нибудь из сочинителей?

- Где ж их знать, Памфил Федосеевич: сроду не видывал; да и где ж их видеть? Они в люди не показываются. Слава богу, кот уж двадцать лет в Москве живу, а нигде, просто нигде в маза не видал сочинителя.

- Ну, а я тебе покажу всех до единого! Хочешь?

- Не знаю; а любопытно было бы посмотреть.

- А, знаю, - сказал Григорий Иванович, - у Памфила Федосеевича, верно, ихная книга с портретами.

- Нет, брат, живьем покажу!

- Да где же?

- Отгадай!

- А! говорят, что выдумали какие-то особенные вечера, где их собирают сочинять стихи.

- Литературные?

- Та-та-та, именно!

- Не знаю, - сказал Григорий Иванович, - а я не так слышал; я слышал, что на литературные вечера для того собирают сочинителей, чтоб издавать журналы.

- Уж в этом извините, Григорий Иванович: журналы издают не сочинители, а редакторы.

- Да! ну, об этом не спорю: ономедни, был я по делу у Степана Васильевича, вдруг приезжает к нему какой-то молодой человек, щеголь, платье сидит, точно как на нем самом утюжено. Степан Васильевич и спрашивает: "Ну, как вы провели время на литературном вечере?" - "Очень скучно, по обыкновению", - говорит. "Что ж делали там?" - "По обыкновению, ничего". Степан Васильевич захохотал; а потом стали говорить по-французски.

- Что-нибудь да не так, Григорий Иванович, - сказал Памфил Федосеевич, - а главное, хотите быть на литературном вечере?

- Если куда-нибудь ехать, так не знаю...

- Шагу не сделаешь с места, братец! - сказал торжественно Памфил Федосеевич, - всех без исключения здесь, у меня, увидишь!

- Не знаю, - сказал Лукьян Анисимович.

- Да, всех увидишь; назвались к сыну; ты знаешь ли, что и Миша сочинитель? Да какие люди-то будут!... генералы! Ввечеру, вот здесь.

- Любопытно! вот что любопытно, так любопытно!

- А? каков у меня сынишко? с какими людьми ведет знакомство! Давно ли перестал учиться? Думал, вот надо хлопотать об определении на службу, просить добрых людей, кланяться... ан он сам себе добыл место; да еще какое! по особенным поручениям! и как пошел-то!... Кажется, я говорил вам, что он на днях сделан действительным членом общества любителей садоводства?

- Как же, Памфил Федосеевич, знаю: я уж просил его, чтоб он для моего садика снабдил меня разными семенами.

- Э-гэ! вишь ты какой! Даст, братец, не бойся; я сам ему напомню.

- Уж как одолжите-то!

- На всех литературных вечерах бывает; не из последних: недаром все сочинители назвались к нему на вечер,

- Когда ж это?

- Сегодня.

- Ей-богу? Это... я вам скажу!

- А? Как ты думаешь, Григорий Иванович?

- Да, любопытно взглянуть на сочинителей; я хоть и много читал, почти все сочинения; но читать все не то. Я читал вот и Полевого , Булгарина читал, читал вот Кота бурмосеку , как бишь его? Сейчас припомню... а вот не знаю, кто переводит Поль-де-Кока ... Это штука! Возьмешь книгу - не оставишь.

- Так если, господа, хотите видеть сочинителей - милости прошу, мы их вам покажем. Миша поехал уж покупать библиотеку.

- Библиотеку для чтения ?

- Э, нет, брат, нет, Григорий Иванович: ты возьмешь книгу, другой возьмет, третий - шкаф и пуст. А сыну нельзя без книг. А вот что я тебе скажу, уж извини; как соберутся, я тебя вперед и выставлю; ты заводи с ними разговор о книгах: ты в этом деле знаток, так и мне ловчее будет слово приставить.

- Нет, Памфил Федосеевич, как-то конфузно заводить разговор.

- Нет, сделай одолжение!

- Нет, право, конфузно; пожалуйста, не заставляйте!

- Нет, уж как хочешь!

- Не знаю, отставной ли мундир надеть, или просто в партикулярном фраке?

- Генералы, братец; я думаю, пристойнее в мундире; я сам надену мундир; с коронации не надевал, да нечего делать.

- Так прощайте покуда, Памфил Федосеевич: мне надо купить еще темляк, да и шляпенка очень стара...

- Ах ты, господи! - вскричал Памфил Федосеевич, - совсем из головы вышло!

- Что такое?

- Степанида Ильинишна уехала; а я и позабыл сказать ей, чтоб купила английской-то соломки!

- Для чего вам английская солома?

- К чаю, братец!

- Как, к чаю?

- Как, к чаю! ну, просто к чаю, вместо хлеба и сухарей.

Лукьян Анисимович пожал плечами и посмотрел на Григория Ивановича с выражением: не сошел ли Памфил Федосеевич с ума?

Григорий Иванович понял и покачал головою.

- Уж лучше с мякиной, чем с соломой, Памфил Федосеевич, - сказал Лукьян Анисимович, ставя трубку на окно и взявшись за шапку.

- И этого-то ты не понимаешь! Едал пирожное кудри?

- Это знаю.

- Ну, так царские кудри похожи на кудри; а это на солому.

- А! стало быть, это пирожное?

- Не пирожное, а просто из теста или из муки сделана солома, а ее едят с чаем.

- Что не выдумают; а все англичане. Я и чай с маслом чухонским однажды попробовал - очень недурно. Так прощайте, Памфил Федосеевич.

- Прощайте, Григорий Иванович.

- До свидания.

- До свидания, Лукьян Анисимович.

Между тем как Памфил Федосеевич занялся рассматриванием своего мундира, сынок его приехал в книжный магазин и потребовал сочинения всех русских литераторов.

- Вам, верно, составлять библиотеку? - спросил книгопродавец, человек с книжным смыслом, который понимал достоинства литературных произведений и, вероятно, знал, что и книги, как людей, по платью встречают, а по уму провожают; что рост и дородность есть достоинства более всего замечательные; что самая занимательная и ходкая книга есть или шут, или забавник, или враль, или любезник, который говорит очень мило пошлости; или рассказчик-сплетник, который выносит сор из избы и взводит на всё и на всех небывальщину; или выглядывающий колдуном, падшим ангелом, на которого находит стих, смущающий душу; или, наконец, какой-нибудь модник, который весь не свой.

- Вам, верно, составлять библиотеку?

- Именно.

- Так вот Ломоносова сочинения, Державина, Сумарокова.

- Э, нет, мне этих не нужно.

- Так какие же сочинения всех литераторов? Может быть, "Сто литераторов" ? Вышел только один том.

- Дайте мне сочинения всех московских литераторов: Загоскина, Погодина, Полевого.

- Полные сочинения?

- Полные.

- Налицо всех нет теперь, в палатке; да вам, чай, нужны в переплете; так дня через два будут готовы.

- Нет, мне сегодня нужно.

- Так не угодно ли взять, что есть налицо. Да ведь московского нынче нет ничего нового. Вот не угодно ли новый роман К...?

- Нет, К...а мне не нужно.

- Прекрасный роман, в четырех частях. Он теперь здесь, в Москве.

- В Москве? неужели? Ах, мне надо с ним видеться; где он стоит?

- В гостинице "Европа".

- Так положите и роман К-...а; да поскорее, мне некогда.

- Сию минуту; да уж позвольте иные в бумажке положить: это все равно-с лучше переплести, когда поизорвутся.

- Хорошо; или нет... Впрочем, пожалуй.

Книгопродавец понял, с кем имел дело. Он навязал огромную кипу московского литературного хламу, подкрасил несколькими романами и повестями известных писателей, составил счет на двести пятьдесят рублей; взял деньги, низко поклонился доверчивому покупщику и сам вынес книги в коляску.

Михайло Памфилович заехал еще во французский магазин, купил несколько изданий illustr?s с политипажами , и потом помчался в "Европу".

- Здесь стоит господин К...?

- Извольте посмотреть, на доске записано.

- А! в третьем нумере; где третий нумер?

- Извольте идти наверх: там покажут.

Михайло Памфилович, входя на лестницу, снял шляпу, поправил гребеночкой волоса, отыскал сам третий номер, потому что в коридоре никого не случилось. Дверь ее заперта; вошел в переднюю - никого нет; но в комнате кто-то распевает.

Михайло Памфилович приотворил легонько двери и вздрогнул, когда раздалось:

- Кто там?

Раскинувшись с ногами на диване, лежал довольно еще молодой человек, с истощенным уже лицом, с впалыми глазами, но в которых блистал огонь. Венгерка нараспашку, руки по карманам широких шаровар.

- Извините, - проговорил Михайло Памфилович, сделав современный реверанс головой вперед и поправляя очки, - в передней никого нет... и я не мог предупредить карточкой... Узнав, что вы посетили Москву, я, как почитатель вашего таланта...

- Покорнейше прошу! - сказал Дмитрицкий, окинув быстрым взглядом Михаила Памфиловича. - С кем имею честь говорить?

- Я так люблю русскую литературу, - отвечал Михайло Памфилович, подавая карточку, - я наслаждался чтением ваших сочинений и не мог отказать себе в желании видеть известнейшего нашего литератора.

"О-го! я сочинитель! прекрасно! Я думал поискать со свечой такого знакомца, а он сам явился: Михайло Памфилович Лычков ", - подумал Дмитрицкий, прочитав визитную карточку.

- Очень рад познакомиться, сказал он вслух, - вы мне делаете много чести.

- Помилуйте, я так уважаю гениальность.

- Вероятно, и сами сочиняете? Кажется, я что-то читал...

- Ах, нет, я еще совсем неизвестен на этом поприще...

- Вы постоянный московский житель?

- Постоянный.

"Ну, о чем же мне еще с ним говорить?" - подумал Дмитрицкий, смотря на Михаила Памфиловича, который почтительно устремил на него свои очки и ожидал нового вопроса"

- Москва - бесподобный город!

- Вам понравилась? Но как вы ее находите в сравнении с Петербургом?

- О, я нахожу, что Москва гораздо обширнее... Вы имеете здесь собственный дом?

- Как же-с, мой батюшка имеет свой собственный.

- Чем же вас потчевать?... Эй, кто тут? Что-нибудь закусить да бутылку шампанского!... да сыру! Ведь я сказал, чтоб кто-нибудь здесь дежурил! Представьте себе, я здесь один-одинехонек, даже человека нет со мной.

- Вероятно, приехали в дилижансе? Человек - совершенно лишнее.

- О, как можно, я не привык ездить без своего человека. Нo y меня, верст за пятьдесят отсюда, сломался экипаж, два колеса вдребезги, а ось пополам; я оставил коляску, людей, чтоб как-нибудь починили, а сам поскакал на почтовых, приезжаю в дом к одному знакомому, а он уехал из Москвы. Что делать? принужден был остановиться в гостинице.

- Это, точно, неприятно.

- Очень, очень неприятно! Вы трубку курите или сигары? Эй! подай сигар, да лучших!... Не угодно ли отведать сыру... Откупорь! Это не кислые щи ?

- Как можно-с; самое лучшее шампанское. Дмитрицкий налил стакан, хлебнул.

- Изрядное!... Покорно прошу!

Михайло Памфилович знал приличие, что от шампанского не отказываются, и потому взял стакан и прихлебнул.

- Это что такое? нет, извините, мы чокнемся! Как бишь ее... Кастальскую воду пьют залпом, чтоб не выдохлась .

В восторге от приему и дружеской простоты обращения Михайло Памфилович не умел отказаться от второго стакана.

- А я хотел просить вас, - сказал он, - сделать мне честь.

- Все, что прикажете.

- У меня сегодня литературный вечер, соберутся несколько московских известных литераторов... Надеюсь, что и вы не откажете быть у меня. Все так рады будут с вами познакомиться.

- На литературный вечер? - сказал Дмитрицкий, рассуждая сам с собой: "За кого этот мусье принимает меня? за какого-то известного литератора, которого никто еще в глаза не видал? Да это прекрасно! Отчего ж не сыграть роль известного литератора?... Он же меня ни по имени, ни по фамилии не величает, и я не скажу, кто я; из этого выйдет при развязке славное кипроко !"

- Очень бы рад, да не знаю, как это дело устроить; я теперь совершенно в затруднительном положении.

- Да не угодно ли вам переехать ко мне? - сказал Михайло Памфилович.

- К вам?... "хм!... - подумал Дмитрицкий, - и это прекрасно!..." Но представьте себе, я здесь без платья и без денег, со мной только ключи от шкатулки... у меня недостанет даже денег здесь расплатиться. А скоро ли приедет Сенька с коляской! Остановясь в доме у приятеля, я не нуждался бы в деньгах; но вот, что хочешь делай!

Дмитрицкий вынул кошелек и вытряхнул из него ключик и червонец.

- Сколько вам нужно, я могу служить, - вызвался Михайло Памфилович. Самолюбию его льстила возможность служить известному литератору; притом же ему очень хотелось уже сказать всем и каждому: "У меня остановился К..."

- Со мной есть около двухсот рублей, - сказал он, вынимая бумажник.

- О, это еще с лишком, я думаю столько и не нужно будет, - сказал Дмитрицкий, взяв деньги. - Эй!... счет!... да! призови сюда ямщика!

- Дорога, я думаю, прескверная.

- Прескверная; а хуже всего было то, что нечего было есть.

- А гостиницы по дороге?

- Помилуйте, это ужас!... Ну, сколько?

- Тридцать два рубля-с.

- Вот вам пятьдесят, да с тем, чтобы всех обсчитывали так же, как меня... А тебе, мужик-сипа, кажется, следует шестьдесят рублей? да червонец на водку, не так ли?

- Если милость ваша будет.

- Ну, вот тебе от моей милости семьдесят пять рублей, кланяйся!

- Много благодарны.

- То-то же, я не богат, да тароват. Ступай! кажется, со всем распорядился... Не угодно ли получить семьдесят пять обратно? За мной сто двадцать пять.

- Так точно. Мы можем ехать?

- У вас есть чем побриться?

- Все, что вам угодно.

- У меня и бритв с собой нет; дурак Сенька положил чемодан в телегу, чтоб мне мягче было сидеть; а ключи оставил у себя,

- Чтоб перевезти чемодан, можно приказать нанять извозчика, а мы сядем в коляску.

- Конечно. Эй! найми извозчика и перевези мой чемодан к ним, по адресу.

- Недалеко отсюда.

Михайло Памфилович сказал адрес. Все устроено. Дмитрицкий сел с ним в коляску, и отправились.

- Я уж у вас буду без церемоний, в чем есть.

- К чему же церемонии!

- Я их и не люблю. Приедете ко мне, воздам вам сторицею; за хорошую игру в простых сдам вам игру в сюрах . А что, кстати, говорят, что в Москве ведут огромную игру?

- - В английском клубе.

- В банк?

- Нет, банк запрещен; здесь играют преимущественно в палки .

- Что ж, палками можно также отдуть.

- Как вам нравится Москва в сравнении с Петербургом? - повторил опять старый вопрос Михайло Памфилович, которого постоянно улыбающаяся физиономия от двух стаканов шампанского и чести ехать вместе с известным свету человеком приняла вид важный, ожидающий со всех сторон предупредительных поклонов.

- Как нравится Москва? в каком отношении? - спросил Дмитрицкий.

- В отношении общего вида, в отношении наружности?

- О, мне все равно, в каком сосуде ни заключаются люди, лишь бы они были такие, какие мне нужны. А что, здесь много хорошеньких?

- О, вам непременно надо быть в благородном собрании или в театре; вы увидите бомонд московский и всех красавиц; если хотите, мы поедем вместе.

- Мне кажется, напротив, где много красавиц, там не увидишь ни одной. Приятнее знакомство: в доме хорошенькая хозяйка, миленькие дочки, и тому подобное; но чтоб особенно дочки не были опасны для сердца.

- Это каким же образом? Хорошенькие всегда опасны.

- Совсем не всегда: что за опасность, например, влюбиться в девушку, которая может принести тысяч сорок доходу? Это все равно, что влюбиться в тысячу душ и взять их за себя, или влюбиться в значительный капитал и перевести билет на свое имя.

Эта философия поразила Михаила Памфиловича: он уважал любовь всем сердцем.

- Вы поэт, а судите так прозаически, - сказал он.

- Это так вам кажется, потому что вы в восторге. Во время восторга я совершенно иначе думаю; я думаю, что рай только с нею или в ней.

- Вот мы и приехали, - сказал Михайло Памфилович. Коляска въехала на двор и остановилась перед крыльцом.

- Прекрасный дом! - заметил Дмитрицкий, выскочив из коляски вслед за Михаилом Памфиловичем, который провел его через переднюю на антресоли.

- Рекомендую вам мою обитель; а вот... покорнейше прошу, ваша комната.

- Я вас не стесняю?

- О нет, это мой маленький кабинет; у меня здесь достаточно комнат.

- Прекрасно! очень мило! вы очень мило живете!

- Не прикажете ли сигар? я сейчас велю подать огня. И Михайло Памфилович побежал вниз.

"Славный дом! очень порядочно живет! верно, хороший достаток! - рассуждал Дмитрицкий, засев на диване и рассматривая комнату. Шелковые занавески, столик, накрытый салфеточкой, на столике зеркальцо, раскрытый напоказ несессерец, - несколько баночек помады, разные душки, щеточки и гребеночки, все как следует!... Между окон бюро , на бюро Наполеон да два каких-то старикашки... По стенам в рамках раскрашенные красавицы... Прекрасно... Перед диваном столик, на столике лампа на бисерном коврике... Очень мило!... Несколько визитных билетов разбросано по столу... с нами, дескать, знаются люди!... Князь ***... О-го!... Однако ж я не вижу ни одного ломберного столика... Это невежество, которого я и не ожидал от молодого человека; дело другое говорить, что совершенно не умеешь играть в карты; но не играть - это глупо!"

Между тем как Дмитрицкий рассуждал таким образом, рассматривая свое новоселье, Михайло Памфилович сбежал вниз, поцеловал у папеньки и у маменьки ручку.

- С кем эхо ты приехал, Миша? - спросила мать.

- Это, маменька, известный литератор К...

- Помилуй, Миша, с чего это ты взял, не сказываясь отцу и матери, сзывать в дом гостей? да добро бы хоть за день сказался: у нас здесь не трактир, ничего готового нет!

- Да что ж делать, маменька, сами назвались.

- Не отказывать же стать, друг мой, когда такие люди называются, - сказал в защиту сына Памфил Федосеевич, - известные люди, вельможи делают честь...

- Честь! да эту честь надо поддержать! не в грязь же ударить лицом! да что ж, этот, что спозаранку приехал?

- Господин К... остановился у меня.

- Как остановился?... Скажи, пожалуйста, остановился у него!

- Постой, матушка, дай слово сказать.

- Кто ж он такой, Миша?

- Он только что приехал из Петербурга.

- Поди ты: у него уж и в Петербурге знакомые! Что ж он, служит там?

- Он, кажется, служит при министерстве.

- Скажи, пожалуйста! при министерстве?

- Ах, господи, боже мой! я думала вместо обеда велеть ужин готовить для гостей, ан вот и обед готовь! Просто, сударь, суматоху поднял в целом доме! Когда же успеет повар и обед и ужин готовить?

- Да зачем, маменька, ужин? просто закуску, а la fourchette !

- Поди ты с модными своими фуршетами! Терпеть не могу гостей отпускать голодными, угощать только фаршами, вот вздумал!

- Совсем не то, маменька: так называется, когда на стол не накрывают, а просто подают кушанье.

- Как просто?

- Каждый возьмет себе чего-нибудь.

- Чего-нибудь у меня не будет, а будет ужин. Михайло Памфилович, как покорный сын, никогда не спорил с родителями, но всегда делал по-своему. Когда противилась маменька, его сторону держал папенька, и наоборот.

Снизу Михайло Памфилыч побежал опять к себе на антресоли, несколько раз спросил гостя своего: не угодно ли ему чего-нибудь? и наконец, извинясь, что на минутку отлучится, поскакал с визитами к двум-трем литераторам, обдумывая дорогой все средства, которыми можно было бы залучить к себе какую-нибудь известность.

Литераторы по большей часта не жесткий и простодушный народ. Слабая струна у них всегда наруже: человек хоть не дальний, да похитрее и посмелее тотчас может произвести на них впечатление, только не затрогивай ничем гордость. Звать просто ни с того ни с сего к себе, зовом их не соблазнишь; но на каждого есть приманка и особенно страстишка к каким-нибудь редкостям искусств, к древностям, к ветхостям, к собраниям каких-нибудь автографов великих людей и прочее.

Приехав к первому, Михайло Памфилович, усладив, его вступлением о славе его, стал ахать и удивляться редкой библиотеке, а особенно маленькому собранию редких монет.

- Ах, какие редкие монеты! - повторял он без умолку, - у меня есть одна монета, но не знаю, какая она, должна быть очень древняя.

- С каким изображением?

- Изображен царь, а надпись... я не заботился разбирать: я мало в этом знаю толку; но, кажется, надпись славянская.

- Это очень любопытно.

- Завтра хотел приехать ко мне один знаток...

- Очень, очень любопытно бы видеть ее.

- Я вам могу служить ею... Если пожалуете ко мне сегодня ввечеру...

- Постараюсь быть непременно.

Взяв слово и рассказав свой адрес, Михайло Памфилович поехал от литератора прямо в меняльную лавку.

- Есть древние монеты?

- Редчайшие-с.

- Что стоит эта?

- Эта дорога-с; монета римского императора Антония. Вот с другой стороны и Клеопатра.

- Ну, что ж стоит?

- Сто рублей, без торгу.

- О, как дорого, нет! А эта?

- Это сибирский грош... Теперь уж и они редки".

- Ну, хочешь за обе пятьдесят рублей?

- Как можно!

- Больше не дам.

- Для первого знакомства, извольте!

Заплатил деньги, отправился к другому литератору, который между прочим похвастался собранием редких автографов.

- Ах, у меня есть собственноручные записки всех великих людей прошлого столетия и", между прочим, кажется, письма царевны Софии.

- Как это любопытно! позвольте мне взглянуть.

- Сделайте одолжение! Да не угодно ли вам посетить меня сегодня ввечеру, я бы вам показал кстати альбом рисунков одной дамы: все лучшие живописцы Европы рисовали для нее.

- Сегодня, право, не могу; завтра, если можно...

- Как жаль, завтра она уезжает. Хоть на минутку заезжайте.

- Очень хорошо.

Вот Михайло Памфилович поскакал к одному знакомому за автографами, а в один знакомый дом за альбомом.

Этот знакомый дом был дом Софьи Васильевны, в котором мы не были со времени бегства Саломеи Петровны. Петр Григорьевич, убедившись, что дочь бежала, плюнул и сказал жене:

- Вот твое воспитание!

Но Софья Васильевна была в отчаянии.

Желая утешить себя по крайней мере устройством судьбы Катеньки, она послала на третий день за Василисой Савишной.

Василиса Савишна явилась, словно подернутая туманом.

- "Слышала, Василиса Савишна? - сказала Софья Васильевна, залившись слезами.

- Слышала, сударыня! да это чудо какое-то; знаете ли, почему я к вам и идти не хотела?

- Что такое?

- Федор Петрович сквозь землю провалился.

- Как?

- Да так и так.

Эта новость совершенно убила Софью Васильевну. Два несчастия совершились; надо было ожидать третьего. Но вместо ожидаемого несчастья через несколько дней перед домом на улице остановилась роскошная карета, запряженная чудной четверкой гнедых; человек в ливрее вбежал в переднюю и спросил, дома ли господа?

- Кто такой? - спросила нетерпеливо Софья Васильевна. Ей подали два билетика, на одном напечатано было:

"Федор Петрович Яликов", на другом: "Саломея Петровна Яликова".

- Петр Григорьевич! - вскричала Софья Васильевна, бросаясь в кабинет к мужу, - Петр Григорьевич!...

- Что такое, матушка?

Но Софья Васильевна без памяти, без слов упала в кресла, а билетики упали на пол.

- Что такое? - повторил Петр Григорьевич, поднял билетики, взглянул на них и онемел.

- Это что за штуки! - вскричал он, наконец. - Насмешка над отцом!

- Зови их! - произнесла слабым голосом Софья Васильевна; я умираю...

- Их? чтоб нога их здесь не была! - вскричал снова Петр Григорьевич.

Софья Васильевна ахнула и повисла, как мертвая, на креслах. Петр Григорьевич от испугу позабыл о своем гневе, кричит во все горло:

- Эй, люди! воды! Зовите Саломею Петровну!...

Вскоре явилась и вода и Саломея Петровна, разряженная в пух, как говорится по-русски.

Чувствуя всю неприличность броситься в таком наряде помогать матери прийти в себя, она остановилась, потом присела, между тем как Петр Григорьевич, ничего не чувствуя и ничего не видя, кроме помертвевшей своей жены, спрыскивал ее водой, натирал виски спиртом, подносил к носу четырех разбойников и, наконец, возвратил к жизни.

Саломея Петровна смотрела на все это, понюхивая надушенный платок с улыбкой. Мысль ее была полна радости, что она успела перехитрить мать

"Я ожидала этой сцены, - думала она, - так жестоко рушились планы на счастье Кати! От этого можно упасть в обморок!"

- Здравствуйте, папа! - сказала она наконец, подходя к отцу.

Петр Григорьевич взглянул было грозно, хотел что-то сказать, но Софья Васильевна вскрикнула:

- Саломея!

- Здравствуйте, maman.

- Зачем ты это сделала? Ты меня совершенно убила! - проговорила слабым голосом Софья Васильевна/

- Гм! - произнесла, улыбнувшись, Саломея.

- Где муж твой?

- Он в зале, если позволите... Федор Петрович!

Федор Петрович вошел в кабинет... Но это был уже не тот Федор Петрович в усах и в мундире. Это был мужчина без усов, наряженный по последней моде, в таком хитро скованном фраке с принадлежностями, который шьется не по скверной какой-нибудь талии, а по изящным формам болвана.

Петр Григорьевич хотел было встретить зятя строгим взором; но видит незнакомого мужчину, разряженного, завитого, в белых перчатках, с изумрудной булавкой на груди, с драгоценной палкой в руках. Петру Григорьевичу ничего более не оставалось делать, как сконфузиться и почтительно поклониться.

Но женщины скорее узнают мужчин.

- Боже мой, неужели это Федор Петрович? - вскричала Софья Васильевна.

- Я бы никак вас не узнал, - сказал и Петр Григорьевич.

Федор Петрович бросился к нему в объятия и потом подошел к ручке к Софье Васильевне.

- Ах, сестрица! - вскричала Катенька, вбежав в комнату с радостным чувством, и хотела броситься в объятия к Саломее.

- Здравствуй! - сказала Саломея Петровна, воздержав ее от восторга, и вспыхнула, когда Федор Петрович с восклицанием: "Катерина Петровна!" - бросился к руке Катеньки.

- Ах, я вас насилу узнала! - сказала Катенька - как вы вдруг переменились.

- Очень ошибаешься, нисколько не переменился! - сказала Саломея Петровна тоном двусмысленности. - Федор Петрович и прежде считал и теперь считает тебя ребенком.

Эти слова для всех показались обидными, но никто не сказал ни слова.

Федор Петрович с жалостью посмотрел на Катеньку; он уже чувствовал, как тяготела над ним начальничья воля супруги. С первых дней бракосочетания проявилось в нем сознание, что он попал в какую-то нового рода службу, хуже бессменного караула за наказание. Саломея Петровна сначала занялась учением Федора Петровича манерам и приличию, чтоб не стыдно было показать свету предмет своей страсти, которую она в кругу знакомых называла прихотливой, причудливой, но обдуманной.

- Я искала, - говорила она, - человека не для света, но для счастия семейной жизни, который бы во мне видел все и жил для меня одной. Я и замужем не хотела терять свободы.

Эту мысль поняли и сознали справедливой почти все без исключения дамы, знакомые Саломее; многие даже завидовали ее выбору; но девушки смеялись над счастьем без оков любви.

Просвещать Федора Петровича, однако ж, скоро надоело Саломее Петровне; она не видела в нем ни grace , ни чего-то, что, несмотря на удовлетворение ее полной свободой, одно только могло наполнить давно чувствуемую ею пустоту и в доме, и вне дома, и в мыслях, и в груди, и наяву, и во сне.

Между тем как Саломея Петровна повсюду искала этот икс, с домом ее родителей познакомился Михайло Памфилович и страстно влюбился в Катеньку. Для нее он хотел непременно сделаться поэтом, пробовал тысячу раз написать стихи к ней, и написал уже первый стих:

О милая Катенька!

сидел над ним по целым ночам, засыпал над ним и просыпался; но кроме милой Катеньки ничего не приходило в голову. Однако же стихи необходимы для альбома. Михайло Памфилович знал, что в стихах главное мысли, и потому обратился с этими мыслями к одному из поэтов-товарищей, и вышли стихи такого-то с мыслей Лычкова. Таким образом под своими мыслями можно было подписать свое имя. Катенька была охотница рисовать, рисовала порядочно. Она из знакомых, путешествовавшая по Европе, одолжила ей свой довольно замечательный по рисункам альбом для скопирования некоторых видов. Этим-то альбомом и хотел похвастаться Михайло Памфилович и приехал просить его у Катеньки на минутку.

Тут застал он Саломею Петровну и, разумеется, объявил, что у него сегодня литературный вечер; между прочим похвастался и тем, что у него остановился К...

- Ах, как это интересно! Я к вам приеду, и вы меня познакомите с ним, - сказала Саломея Петровна, продолжавшая и в замужестве искать идеала мужчин.

Михайло Памфилович помчался домой; а между тем знакомцы его родителя, Лукьян Анисимович и Григорий Иванович, прежде всего отправились по своим знакомым похвастаться той честью, которая их ожидает.

- Да-с, бог приведет, - говорил Лукьян Анисимович, - сегодня ввечеру мы увидим всех сочинителей в лицо.

То же говорил и Григорий Петрович, но с прибавлением, что его просил Памфил Федосеевич позанять их своим разговором.

- Я, конечно, не ударю лицом в грязь, случалось мне и с самими сенаторами разговаривать; но представьте же мое положение: взять на себя хозяйскую обязанность занимать гостей в чужом доме! "Помилуйте, Памфил Федосеевич, - говорю я, - как это можно!" - "Сделай, братец, одолжение, я ни словечка не буду уметь сказать про литературу!" Нечего делать, согласился!

Из числа знакомых Григория Ивановича была одна девица, занимавшаяся в доме родительском не вязаньем чулков и не вышиваньем по канве, но плетением стихов. Кто ее призывал к поэзии, бог ее знает; известно только то, что она, помимо чистописания, правописания и здравописания, начала прямо с стихописания и многописания. Без сомнения, что все это было вдыхновение, как она выражалась в одних стихах без препинаний и без цезуры или, как она выражалась, без цензуры. Она даже написала стихи к своему ценсору в подражание Пушкину, в которых объясняла ему, что ее стихи - свободные птицы, которых она ни за что не посадит в клетки.

Эта гениальность истекала, разумеется, из чувств, которыми она была преисполнена и которые, как известно, истекая не на чье-нибудь сердце, а на бумагу, кристаллизуются в стихи.

Дева-поэт, очень естественно, захотела узреть мужей-поэтов и потому сказала Григорию Ивановичу, чтобы он непременно доставил ей случай быть на литературном вечере у Памфила Федосеевича.

- Каким же образом? Я, ей-богу, не знаю, - сказал Григорий Иванович.

- Ах, боже мой, скажите просто, что такая-то сочинительница также желает познакомиться и быть на литературном вечере.

- Конечно, Григорий Иванович, ведь моя Домаша также известна публике: вы знаете, что ее стихи напечатаны в журнале.

- Как же-с, оно, конечно-с, без сомнения... только... впрочем, я, пожалуй, скажу.

- Вы предуведомьте, теперь же съездите, скажите, что я приеду с вами.

Григорий Иванович, разумеется, отговориться не умел, и его немедленно же прогнали! предуведомить о приезде на вечер девы-поэта.

- Сделайте одолжение, за честь себе великую поставим, - сказали Памфил Федосеевич и супруга его.

- У нас, батюшка, и из Петербурга гость, известный сочинитель, да также не из маленьких людей, рука у министра.

- Такие хлопоты, Григорий Иванович, что уж и не знаю, - прибавила Степанида Ильинишна, - тут за обедом нельзя же чем-нибудь накормить, а того и гляди, что начнут собираться; встречай, принимай гостей да в то же время думай о чае, об угощенье, об ужине!

- Маменька, - прервал Михайло Памфилович, прибежав сверху, - он не сойдет вниз, потому что утомился с дороги; прикажите наверх подать кушанье.

- Вот! все труды и подвиги пошли под ноги! А тут уж на стол накрыто! Да что ж, он сойдет ли по крайней мере хоть в глаза плюнуть хозяину и хозяйке? Для чего ж я спозаранку разрядилась?

- Нельзя же мне ему сказать, чтобы он сейчас шел; он сам знает приличия.

- Уж так, у вас теперь у всех какие-то приличия; не в первый раз уж ездят к тебе такие бонтоны , в дом ездят, а хозяина в глаза не видывали. Какие-то приличия знают, а обычая не ведают.

Михайло Памфилович, не оспаривая матери, побежал наверх занимать гостя, который, развалясь на диване по-хозяйски, расспрашивал его про обычаи московские. Парадный обед Степаниды Ильинишны очень позапоздал; и потому после обеда осталось только времени на туалет к приему гостей.

Часть третья

I

Часов в семь вечера, проезжая мимо дома Памфила Федосеевича, можно было подумать, по необыкновенному освещению комнат, что тут, верно, дело готовится к балу; бумажные люстры, изобретение Воронова, были во всем своем блеске; по углам - лампы на треножниках, по столам - подсвечники. Разодетая Степанида Ильинишна то пройдется по комнатам и смахнет белым своим носовым платком там и сям, по столам и стульям пыль; то побежит в девичью, которая в экстренных случаях обращается всегда в буфет. Сам Памфил Федосеевич, в каком-то павловских времен мундире, похаживает взад и вперед в беспокойном ожидании, осматривается и охорашивается в зеркало. Не должно забыть, что в подражание престарелым вельможам былого времени на нем плисовые сапоги; в одной руке огромная золотая табакерка, в другой - пестрый носовой платок. В этом беспокойстве ожидания гостей - вельмож нового века, и сверх того литераторов, он почувствовал всю необходимость ассистента и досадовал на себя, что не сказал Лукьяну Анисимовичу, чтоб приехал пораньше. Но Лукьян Анисимович, легок на помине, явился вовремя, также в мундире, но девятнадцатого столетия, с двумя коротенькими, разъехавшимися и оттопырившимися острыми фалдами сзади, в один ряд пуговиц спереди, с удушливым воротником.

- Ну, рад, что вы приехали, Лукьян Анисимович, а то меня уж скука взяла.

- Э, как вы примундирились, Памфил Федосеевич. Да ведь я бог знает с каких пор не видывал вас в мундире!

- А что, а? Тряхнул стариной!

- Славно, ей-богу, славно; а правду сказать, прежние мундиры как-то гораздо почтительнее.

Чу! Кто-то, кажется, приехал!

- Кто-то приехал!

Где ж Миша? Что он нейдет сюда? Иван, позови, братец, Мишу!

Сейчас-с, фрак изволят надевать.

Степанида Ильинишна! Кто-то уж приехал!

- Неужели? Встречай же! Да где же Миша? Скажите-ему! Степанида Ильинишна села в гостиной, а Памфил Федосеевич вышел в сопровождении Лукьяна Анисимовича в залу.

В передней раздалось вдруг несколько юношеских голосов:

- Дома Лычков? - А! и ты приехал? Куда ж к нему? - Сюда, наверх? - А! здравствуй. Не рано ли? Я прямо из канцелярии: дело, братец, черт бы драл, думал до полночи задержит!

- Что ж это? Кто это? где ж Миша? - повторял Памфил Федосеевич, слыша, что восклицания вперебой все глуше и глуше, и только крикливые голоса и топанье стали раздаваться над потолком.

- Да что ж это за дурак Миша? Увел их к себе вверх, - продолжал Памфил Федосеевич, воротясь в гостиную. - Вверх ушли, матушка!

- Ах, батюшка, да придут!

- Чу! Кто-то еще приехал!

Снова в передней шум, говор, и снова все ушло вверх.

Еще кто-то приехал, и еще, и еще; над залой и гостиной такая топотня, что ужас.

Степанида Ильинишна не усидела, выбежала в залу, где Памфил Федосеевич и Лукьян Анисимович стояли в недоумении.

- Это бог знает что! - вскричала было Степанида Ильинишна, - там черти возятся!

Вдруг кто-то подъехал, Степанида Ильинишна бросилась в гостиную, дверь отворилась.

- А! Григорий Иванович!...

Вслед за Григорьем Ивановичем вошла, в огромных белокурых локонах, полная томная луна, водруженная на гибкий, зыблющийся стан, в раздутом шелковом платье, на крепко накрахмаленной шумящей юбке.

- Домна Яковлевна, - сказал Григорий Иванович, - известная по своим сочинениям...

- Ах!... За счастье поставляем, что вы сделали честь пожаловать; покорнейше прошу... Степанида Ильинишна!. Вот... Григорий Иванович сделал нам удовольствие...

- Я желала познакомиться с вами... Я так много слышала... - произнесла дева-поэт, приседая перед Степанидой Ильинишной.

- Очень приятно, очень нам приятно... Покорнейше прошу... Вы проводите также время в стихотворениях?

- Да-с, это любимое мое занятие.

- Это очень приятное занятие...

- Да-с, имея способность, нельзя жертвовать ею для каких-нибудь пошлостей...

Домна Яковлевна не успела кончить речи, как вошел Иван и дал знак барыне, что, дескать, кое-что нужно сказать.

- Извините, - сказала Степанида Ильинишна, выходя. - Что тебе?

- Михайло Памфилович приказал подавать чай.

- Это что! Чай? Кому?

- Да там много гостей у Михаила Памфиловича. - Что ж это он туда их завел? А?

- Не могу знать-с; только там их очень много; такие все бойкие господа.

- Скажи Мише, что здесь...

- Кто-то приехал! - сказал Иван, побежав в переднюю. Приехали Гуровы, знакомые, а потом еще знакомые, а вслед за этими знакомыми Саломея Петровна.

- У вас вечер литературный, Степанида Ильинишна? У вас будет известный поэт, - сказала Саломея.

- Да-с, литературный.

- Неужели? Ах, боже мой, мы и не знали!

- Ах, Памфил Федосеевич! Что это значит, что вы в таком параде?

- Да как же, нельзя иначе.

- Так прикажете подать чай, сударыня? - повторил вопрос слуга.

- Подождать! Здесь подадут.

- Да барин три раза уже присылал.

- Где же Михайло Памфилович? - спросила Саломея Петровна.

- Позови Мишу!

В гостиной происходило уже тара-бара. Дева-поэт смотрела на всю толпу молча, презрительно и, видя, что тут дело идет не о поэзии, подозвала Григория Ивановича и спросила его: "Это-то литераторы?"

- Нет-с, они все наверху.

- Что ж мы туда нейдем?

- Как можно-с!

- Да что ж, они придут?

- Я полагаю-с.

Появился Михайло Памфилович, всем раскланялся в гостиной.

- Помилуй, что это ты загнал всех наверх? - спросила его шепотом мать.

- Прикажите, маменька, подавать чай ко мне, - сказал он, не отвечая на ее вопрос.

- Где ж, братец, литераторы-то? - спросил шепотом Памфил Федосеевич.

- Ах, папенька, что это вы в мундире? - отвечал Михаил Памфилович, взглянув на отца.

- Да как же, братец! Что ж это...

- Михайло Памфилович, где ж ваш поэт? - спросила Саломея Петровна.

- Наверху, - отвечал он.

- Приведите его сейчас сюда и познакомьте меня с ним, слышите ли?

- Непременно-с, позвольте только, - отвечал торопливо озабоченный Михаил Памфилович.

- Вызовите, Михайло Памфилович, сочинителей сюда, - говорила одна пожилая знакомая. - Ну, что они там попрятались от людей; нам хочется хоть взглянуть на них.

- Я предложу... но нельзя же... - отвечал Михайло Памфилович, не зная, как вырваться из гостиной наверх, где действительно происходил литературный вечер: один поэт читал свои стихи, в которых описывал портрет дьявола.

- Браво, браво! Живой дьявол! Вот дьявол! - восклицали канцеляристы, не обращая внимания на Дмитрицкого, который сидел в углу на диване, курил сигару и в свою очередь дивился.

"Аи да литераторы!" - думал он.

Один из восторженных слушателей сидел подле окна, где на столике горела лампа. Окно было отворено, дым валил в него, как из трубы.

- Браво! Вот дьявол! - вскричал он и в восторге так ловко размахнулся рукой, чтоб аплодировать поэту, что стоявшая лампа, как ракета, полетела в окно и бух на перилы заднего крыльца. А на крыльцо в это время вышла Степанида Ильинишна, вызванная девкой послушать, что происходит вверху; осколки стекол, брызги масла обдали ее.

- Господи! Что это такое? - вскрикнула она, опомнившись от ужасу. - Миша! Миша! Убили меня... Господи! Это собрались какие-то разбойники!

- Ах!... Извините, сударыня, ей-богу, не нарочно, - отвечал голос из окна антресолей, и вслед за этим раздался хохот как будто нечистой силы.

Михаила Памфиловича тут уже не было; он предложил мнимому поэту сойти вниз, соблазнив его прекрасной дамой.

- Не хотите ли познакомиться с одной из замечательных московских красавиц? Вам, верно, она понравится, - сказал он ему.

- Кто она такая?

- Саломея Петровна Яликова.

- Большого круга?

- Большого.

- Богата?

- Очень богата; как поет! Я попрошу ее спеть что-нибудь.

- Пойдемте знакомиться с дамами: мне ваши литераторы не понравились, - сказал Дмитрицкий.

И сошел вниз вслед за Михаилом, Памфиловичем, который мимо отца (маменька в это время была на крыльце) подвел его к Саломее Петровне.

Побрившись, пригладившись, в венгерке, Дмитрицкий был хоть куда мужчина; статен, смел в движениях, с метким взглядом, за словом в карман не полезет, прикинется чем угодно, словом, человек с надежной внутренней опорой.

С первого взгляда он поразил Саломею Петровну так, что у ней заколотило сердце.

Войдя в комнату и обратив на себя общее внимание, он устремил на нее какой-то непреклонный взор, и ей казалось, что он уже обнял ее и она не в сипах ему противиться. - Я очень счастлив, - сказал Дмитрицкий подходя, - что первое мое знакомство в Москве так лестно для моего самолюбия.

- Без сомнения, это взаимно, - отвечала Саломея, вспыхнув, - такой у нас гость должен быть всеми встречен с радушием.

- Всеми? Избави бог, одному всех не нужно! - возразил Дмитрицкий по сердцу Саломее.

- Мне приятно, что и мои мысли согласны с вашими.

Дмитрицкий сел подле Саломеи, и они, не обращая ни на кого внимания, продолжали разговор, между тем как все прочие отдалились от них, как от жениха с невестой; говорили шепотом, посматривая на счастливую чету; только дева-поэт почувствовала в себе столько смелости, чтобы сесть подле Саломеи и принять участие в разговоре с поэтом.

Эта соседка очень не понравилась Саломее; окинув ее проницательным взглядом, она сказала Дмитрицкому:

- Пересядемте, пожалуйста: здесь так неловко, на этих креслах.

И с этими словами она пересела на маленький двухместный диванчик в углу гостиной и предложила Дмитрицкому сесть подле себя. Это была позиция, к которой ни с какой стороны нельзя было уже подойти неприятелю.

- Москва, может быть, вам понравится, - продолжала Саломея, - но люди - не знаю; до сих пор я не встречала этого... этого... великодушия, которое так свойственно человеку.

- Великодушие? О, это пища души! - перервал Дмитрицкий, поняв, что это слово должно играть важную роль в словаре Саломеи. - Великодушие! Я не знаю ничего лучше этого!... Как бы его определить?

- О, великодушие есть рафинированное чувство!

"Именно, рафинад, душа моя!" - сказал Дмитрицкий про себя. - Именно... О, я понимаю вас! Вы должны сочувствовать всему, сострадать людям!

- Да, я очень чувствительна

- И не говорите, это видно; я уверен, что все недостатки их вы бы готовы были пополнить собою.

- Ах, как вы проницательны; я в первый раз встречаю такого человека.

- О, не говорите; знаете ли, я рад, что люди не совершенны; если б все женщины были хороши, я бы не встретил лучшей.

Эта фраза проникнула глубоко в сердце Саломеи, и оно заговорило: вот человек, которого я так долго и безнадежно искала. После этого, разумеется, невольно высказалась жалоба на судьбу, что судьба бросает человека в зависимость, не соответствующую ни его уму, ни его сердцу.

Все это Дмитрицкий очень хорошо понял и, разумеется, стал доказывать, что если судьба есть такое существо/которое бросает человека не туда, куда ему хочется, то и человек есть такое существо, которое может подниматься на нош и выходить из трущобы...

В заключение разговора Саломея, чтоб совершенно очаровать Дмитрицкого, присела за фортепьяно, взяла несколько аккордов, но почувствовала, что фортепьяно недостойно прикосновения ее руки".

- Ах, спойте, - сказал Дмитрицкий.

- Не могу, - отвечала Саломея, - это какие-то древние клавикорды! Я спою вам, когда вы будете у меня.

И разговор кончился тем, что Саломея Петровна предложила Дмитрицкому на другой же день быть у нее. Рассказав ей историю ломки экипажа, и что он здесь в ожидании своих людей без всего, Дмитрицкий извинился, что в подобном наряде он не решится делать визиты.

- Вы будете приняты без церемоний, как свой, и я вас непременно ожидаю.

- Вы так снисходительны; но муж ваш может принять это за невежество.

- О нет, за него я могу поручиться. До свиданья.

Саломея Петровна уехала, Дмитрицкий остался посреди гостиной без компаса. Он вспомнил, что тут есть хозяева дома, а между тем затруднялся узнать их. Из стариков мужчин Памфил Федосеевич более всех походил на гостя; из почтенных дам, хоть Степанида Ильинишна явно суетилась и часто выбегала ив гостиной по хозяйству, но одна старуха более ее походила на настоящую хозяйку, хлопоча об висте и предлагая всем сесть по маленькой. Однако ж Степанида Ильинишна сама вывела его из затруднения. Несмотря на озлобление свое против всех московских сочинителей, которые забрались к сыну и бушуют у него, и на досаду за невежество приезжего поэта, который, не рекомендовавшись еще хозяйке, любезничает в гостиной, Степанида Ильинишна подошла к Дмитрицкому.

- Очень благодарна, что вы почтили вашим расположением моего Мишу, - сказала она ему.

- Но я могу показаться вам невежливым, - прервал Дмитрицкий, - приехал в дом и по сию пору не. представлен вам и супругу вашему; я по крайней мере просил вашего сына познакомить меня...

- Ах, какой он! Извините его рассеянность... Памфил Федосеевич, вот наш гость желает познакомиться с тобою.

Дмитрицкий повторил свое извинение и перед хозяином, который в свою очередь стал извиняться, что это следовало бы исполнить ему, но что Миша не предупредил, и тому подобное.

Дмитрицкий в несколько минут очаровал всех и даже старуху, которой хотелось не терять времени и сыграть партию в вист.

Чтоб хоть взглянуть на карты, он сам вызвался вистовать, если только найдется партия. Партия составилась из пожилой старушки, Дмитрицкого, Лукьяна Анисимовича и самой хозяйки. Хотели уже разносить карты, но, к несчастию, литературная дева, долго выжидая случая побеседовать с известным литератором, решилась, наконец, обратить на себя его внимание чтением последнего своего произведения наизусть. Она без церемонии привязалась к Лукьяну Анисимовичу, увлекла его в литературный разговор, и, только что он сказал, что ужасно любит ее стихи, особенно с рифмами, она тотчас же предложила ему прочесть стихи, откашлянулась и начала декламировать о том, что чувства чувствуют, что душа жаждет, а сердце просит.

- Ах, как прекрасно! - сказала хозяйка, из должного приличия.

- Это ничего, - произнесла смиренно литературная дева, - если вам угодно, - продолжала она, обращаясь ко всем, - я прочту вам маленькую поэму, которая будет занимательнее.

Пожилая старушка закашлялась от досады; Дмитрицкий сказал что-то про себя и хотел было проходиться по комнате, но литературная дева обратилась к нему с предисловием.

- При вас, - сказала она, - мне совестно читать; я надеюсь, вы будете снисходительны к маленькому моему таланту.

- - О, помилуйте, - отвечал было просто Дмитрицкий, но подумал, что, верно, эта дева должна быть какая-нибудь литературная известность, и потому почел за долг прибавить: - Все ваши известные произведения так прекрасны, что мне остается заранее восхищаться и новым вашим произведением.

- Вы, вероятно, в рукописях читали мои стихотворения: я еще не решалась ничего печатать, - отвечала дева, - я не знаю, что такое печать, это пустяки; что прекрасно, то отпечатывается в памяти каждого.

- О, конечно! - отвечал Дмитрицкий нетерпеливо, - непременно! Так позвольте прослушать.

- Я вас должна предуведомить, что поэма, сочиненная мною, взята из истинного случая, из жизни одной моей знакомой... Судьба ее была удивительна, вы увидите сами.

Литературная дева откашлянулась, сделала движение вроде польки, и произнесла:

В одной из деревень губернии Тамбовской...

- Я должна предуведомить, - сказала она остановись, - что происшествие случилось в Московской губернии; но я отнесла его к Тамбовской; это было необходимо, потому что все лица поэмы моей еще живы... сверх того, я переменила имена...

В одной из деревень губернии Тамбовской...

Жил некто, коего мы имя умолчим, А назовем примерно: Полозовской...

- Полозовской? Верно, Денис Иванович, - сказала почтенная старушка. - Любопытно послушать про него. Вы, стало-быть, знакомы с ним?

Литературная дева смутилась.

- Я никак не думала, - сказала она, - что выдуманная мною фамилия существует, я ее заменю...

Итак, рассказ свой продолжим.

Он был женат; его супруга Была подобие и ангела и друга...

- Ну, в этом прошу извинить, я их коротко знаю: всегда жили как кошка с собакой.

- Ах, боже мой, я не о том Полозовском пишу, который вам известен; это не Полозовский, а положим, хоть Зимовский.

- Такой и фамилии нет во всей Тамбовской губернии; все помещики до одного мне известны; может быть Сановский, да он холостяк.

- Я повторю известный стих: "Но что нам нужды до названья, положим, что звалась Маланья".

- Кто? Жена-то Дениса Ивановича?... Извините!

- Это не мои стихи-с и не относятся к поэме, - отвечала презрительно литературная дева, - это стихи Дмитриева.

- Дмитриева? Так кто ж их не читал?... Прощайте, матушка Степанида Ильинишна!

- Что это? Куда ж вы?

- Пора, nopa!

- Да ведь вы хотели в вистик сыграть?

- Да когда ж, матушка, мы сядем? В полночь? Если играть, так играть; золотое время терять нечего!... Вы играете?

- С величайшим удовольствием, - отвечал Дмитрицкий.

Между тем вся публика, совокупившись в гостиную слушать поэму, во время возникшего спора чинно разбрелась по комнатам; в гостиной осталась партия виста да озлобленная литературная дева.

Хозяйка из приличия сказала было ей: "Уж извините, до другого разу"; но она, ни слова не отвечая, крикнула:

- Григорий Иванович, поедемте! - присела и вышла из гостиной.

- Что это за халда, матушка, выдает стихи Дмитриева за свои?

- А бог ее знает! Григорий Иванович привез за сочинительницу стихов.

- Сочинительница! Я тотчас вывела ее на чистую воду; вздумала выдавать историю, что случилась с Денисом Ивановичем, за свою! Ведь, как вы думаете, она уверена была, что здесь никто его и не знает; а я как назло тут.

- Какая ж история случилась с этим помещиком?

- И это соврала: Денис Иванович совсем не помещик, а чиновник. Жена его, которую она назвала Маланьей, совсем не Маланья, а Матрена; история вышла пасквильная - разошлись; а причина-то смеху достойная. Поехал Денис Иванович в Москву, пробыл там, кажется, с месяц да повредился там, что ли, бог его знает; только, возвратившись, вдруг ни с того ни с сего, еще и не поздоровавшись, говорит: "Скажи, Матрена Петровна, слава тебе господи, мужик лапотки сплел". - "С чего ты взял, что я буду говорить", - сказала Матрена Петровна. - "Сделай милость, скажи!" - "Вот пристал!" - "Да скажи же, Матрена Петровна, скажи!" - "Не скажу!" - "Эй, говорит, говори, а не то плохо будет" - "Пошел ты к черту!" - прикрикнула с досадой Матрена Петровна. - "Кто, я к черту? Так пошла же ты сама к черту!" И пошел дым коромыслом; слово за слово - ссора! Насилу усовестили. Дело-то все вышло в том, что в Москве Денис Иванович начитался какой-то книги, как узнавать, любит жена мужа или нет.

- Какая ж это книга? - спросил Памфил Федосеевич. - Я не слыхал о такой книге.

- Не знаю, - прибавил Лукьян Анисимович.

Послали наверх за Михаилом Памфиловичем: он водится с литераторами, так должен знать; но и Михайло Памфилович не имел об ней понятия и побежал справиться у гостей своих.

- Так вот видите ли, помириться помирились; да в первый же день опять поссорились. Денис Иванович из Москвы же вывез какое-то новое кушанье: вишь, черепаховый суп из телятины, и велел повару приготовить; ест да похваливает: "Попробуй, - говорит Матрене Петровне, - чудо!" - "Поди ты, пожалуйста, с своим супом!" - "Сделай милость, отведай! Это такая роскошь, прелесть, что на удивление!" - "Ни за что не отведаю; я и подумать не могу о черепахе: это такая скверность, так с души и воротит!" - "Ну, сделай одолжение, попробуй! Для меня! Ведь это из телятины, только называется черепаховым". - "Ни за что!" - "Так ты не хочешь даже и отведать?" - "Не хочу!" - "Так черт же с тобой!" Да как хлоп по тарелке, тарелка вдребезги, а весь суп в лицо Матрене Петровне. Ну, тут уж и средств не было примирить; твердит одно: "Как, для меня даже дряни какой-нибудь не хочет в рот взять; да добро бы есть, а то просто - отведать!"

Продолжение рассказа было прервано приходом Михаила Памфиловича, который объяснил, по сделанной справке, что о том, как перебранились мужья с женами за лапоть, напечатано не в книге, а в журнале, называемом "Наблюдатель", и что повесть о том, как мужик лапоть сплел, сочинил казак Луганский . Начались суждения, зачем сочинять такие журналы, за которые можно ссориться, и для чего варить такие французские супы из всякой гадости, от которых порядочного человека может стошнить.

Между тем наверху происходили литературные прения; кроме двух самобытных поэтов, тут была всё образованная молодежь, читавшая ежемесячные журналы и почерпавшая из них ту премудрость, которая основывает все на своем собственном убеждении и на своем внутреннем чувстве. Один из них вместо пошлого русского слова восторг говорил все по-гречески: пафос! м это придавало его речи какое-то особенное возвышенное значение; другой перебивал его вопросом: позвольте, позвольте! Какой же из этого результат? Третий говорил, что всё это пустяки и что рассуждать не так должно! Четвертый остановил бегающего то вниз, то вверх Михаила Памфиловича словами: "Что ж, братец, не едут твои литераторы? Мне бы хотелось прочесть моего Демона!" Михаиле Памфиловичу ужасно как хотелось объявить, что один из известных литераторов есть налицо; но он дал слово молчать до времени.

Литературный вечер кончился вверху шумной беседой канцелярских служителей, а внизу вистом.

На другой день Дмитрицкий просил Михаила Памфиловича, чтоб послать ему нанять извозчика: Михайло Памфилович предложил ему свой экипаж, но он никак не согласился на это и отправился в фаэтоне осматривать Москву и ее достопримечательности, только не по части археологии.

Это было на другой день; но в тот же день Саломея Петровна, воротясь домой, завела разговор с своим Федором Петровичем о доходах имения и предложила ему воспользоваться хорошей погодой и, нимало не откладывая, съездить в имение, покуда не начались осенние дожди. Но Федор Петрович так разленился, что и думать не хотел о поездке. Упрек, что он мало занимается хозяйством имения, не подействовал. Других средств нельзя было употребить.

- Я уж чувствую, что и с твоим имением будет то же, что с батюшкиным: деньги растранжиришь, как батюшка, и хоть по миру иди.

- Чем я транжирю, Саломея Петровна?

- Да мало ли, и не пересчитаешь пустяков, которые ты покупаешь поминутно!

- А например?

- Я уж не говорю о твоей птичьей охоте, о брошенных деньгах на канареек и соловьев, которых ты развел как в птичнике; положим, что это составляет твое единственное удовольствие; но зачем мы занимаем такой огромный дом, зачем накупил ты эти пустые, но дорогие вещи?

- Да ведь это всё... сами вы, Саломея Петровна, говорили мне, что нужно купить.

- Я же виновата! Кому же быть расчетливым, как не мужу! Вдруг шаль заплатил четыре тысячи рублей!

- Да ведь она вам понравилась.

- Положим, что мне понравилась; но я ли платила деньги; вещь, которая стоит много тысячу рублей, а платишь четыре!

- А я почему знаю, что стоит.

- Зачем же ты берешься сам покупать?

- Ну, покупайте сами, выйдет все равно.

- Нет, не все равно; если б я сама располагала деньгами, я бы берегла их и не желала бы того, что не по состоянию.

- Да кто ж вам мешает располагать; мне легче. Возьмите и деньги на расход.

- Давай, это гораздо будет лучше.

Федор Петрович отпер бюро, выдвинул ящик с деньгами.

- А это что ж за деньги? - спросила Саломея Петровна.

- Это... взяты из Опекунского совета...

- Зачем это? давно ли ты взял?

- Да нужно было.

- Да я желаю знать; я уверена, что между нами нет тайн.

- Да батюшка ваш просил на короткое время взаймы.

- Папа? Прекрасно! Да он оберет тебя совсем! Папа! Не только мне приданого не отдал, да еще хочет меня обобрать! Нет, этого не будет! Этого я не позволю!

- Да как же, Саломея Петровна, я обещал.

- Скажи, что деньги у меня; пусть ко мне обратится с просьбой! Где билеты? Я их к себе спрячу: я вижу, что у тебя они недолго належат, придется идти по миру!

- Я билеты отдам; а уж эти, ей-богу, Саломея Петровна, надо дать батюшке: он очень нуждается, говорит, что опишут все имение, если не отдаст долгу; уж куда ни шли пятьдесят тысяч.

- Пятьдесят тысяч! Что ты это! Никогда! Прожил свое состояние, да за мое хочет приняться! Никогда этого не будет!

И с этими словами Саломея Петровна взяла пук ассигнаций и билеты и вышла из кабинета.

- Этот дурак кожу снять с себя позволит на заплату чужого кафтана! - говорила она, запирая деньги и билеты в свое бюро.

Этим день кончился; новый день Саломеи Петровны начался заботой о туалете. В одиннадцать часов она была уже в гостиной убрана очень пленительно. Предчувствуя, что Федор Петрович будет только мешать умной и интересной беседе ее с поэтом, она выживала его из дому. Он съездил за ее необходимостями, воротился, и хоть снова выдумывай необходимости; потому что Дмитрицкий еще не приезжал. Саломея Петровна успела найти еще поручение, но гость на двор, и он на двор. Можете себе представить ее досаду!

Дмитрицкий влетел в гостиную, не обращая внимания на приехавшего в одно время с ним и вместе вошедшего в гостиную.

- Федор Петрович, наш известный литератор, желал с нами познакомиться, и я просила его сделать нам эту честь.

- Очень приятно, покорнейше прошу, - сказал Федор Петрович, всматриваясь в сабельку с рядом разных крестиков на груди Дмитрицкого.

- Да-с, я так много слышал от общего нашего знакомого об вас, что желал непременно познакомиться с вами, тем более что и вы служили в военной службе.

- Как же-с. А вы где изволили служить?

- На Кавказе, потом вышел в отставку и занимаюсь моим любимым искусством.

- Федор Петрович, - сказала Саломея Петровна, - ты бы приказал подать закуску.

- Сейчас, сию минуту, - отозвался Федор Петрович и вышел.

Дмитрицкий понял, что присутствие мужа тяготило Саломею Петровну, и не предвидел никакого удовольствия провести время между двумя супругами.

- Я хотел раньше быть к вам; но меня задержал странный случай... На свете, должно быть, очень много угнетенных нищетой.

- Что такое с вами случилось?

- На улице остановила меня девушка просьбой купить у нее разные женские рукоделья, ридикюли, снурочки и прочее. "Мне, милая моя, не нужно это". - "Купите, сделайте одолжение! - сказала она умоляющим голосом, - вы спасете от голоду целую семью нашу. Мы трудимся, работаем, чтоб добыть кусок хлеба; но никто не покупает у нас, и хуже еще: дают такую цену, дороже которой стоит материал". - "Велико ваше семейство?" - спросил я. - "Матушка и четыре сестры". Чувство сожаления проникло меня, и я пожелал видеть это несчастное семейство. Я был там.

- И убедились в их бедности?

- О, очень. Без сострадания нельзя смотреть. Я отдал все, что имел с собою.

- Как вы великодушны!

- Это обязанность каждого человека; о, если б вы видели это семейство!

- Сейчас подадут, - сказал, входя, Федор Петрович.

Саломея Петровна вскочила, встретила его в дверях и сказала на ухо:

- Пожалуйста, не заводи разговора, извинись, что тебе надо ехать; а то он бог знает сколько просидит и меня задержит; а я собралась к Радужиным.

- Да вы поезжайте, а я с ним останусь; мне еще будет приятно провести время с военным человеком.

- Хорошо! - отвечала с досадой Саломея Петровна и вышла в залу.

Человек внес завтрак; Федор Петрович стал потчевать; Дмитрицкий выпил, закусил,"и от нечего говорить стал расспрашивать Федора Петровича, где он служил, долго ли, счастливо ли, давно ли вышел в отставку; а между тем Саломея Петровна, проникнутая какой-то ревностью, что муж отбивает у нее гостя, с которым ей так хотелось наговориться, душой которого хотела бы она пополнить, напоить свою душу, алчущую света ума и пламени сердца, стояла, ломая руки, в зале у окна и, казалось, искала и внутри и вне себя оружия, чтоб не только изгнать противника из гостиной, но даже согнать со двора.

- Столяр принес диванчик, который изволили заказывать, - сказал вошедший человек.

- А! где?... хорошо... вызови Федора Петровича: пусть он посмотрит и заплатит деньги, - сказала Саломея Петровна и пошла в гостиную.

- Федор Петрович, к тебе кто-то пришел.

- Сейчас! - отвечал Федор Петрович, занятый рассказом, - так вот-с, я сижу, вдруг входит в военном сюртуке... человек, рекомендуется, говорит, что майор в отставке...

- Федор Петрович, там ждут тебя!

- Да вот я сейчас доскажу.

И Федор Петрович досказал проделку (мнимого майора и, наконец, извинившись, вышел в залу, где встретил его человек с извещением, что столяр принес диванчик.

- А мне то что! нешто я заказывал! Скажи барыне.

- Да барыня приказала вам сказать.

- Вот тебе раз! где?... Ну, пусть поставят в кабинет Саломеи Петровны, - сказал Федор Петрович и пошел обратно в гостиную.

Саломея Петровна воспользовалась и мгновением.

- Не можете ли вы доставить адрес этой несчастной фамилии, - сказала она Дмитрицкому по выходе мужа, - я хочу посетить ее и помочь, чем только могу.

- Адрес сегодни же доставлю вам чрез Михаила Памфиловича. Если вы намерены посетить их завтра, то я предуведомлю.

- Пожалуйста, я буду тотчас после обеда, часов в шесть. Вы уже едете?

- Сделайте одолжение, прошу покорнейше вперед, - сказал Федор Петрович, встретив гостя в дверях.

- С особенным удовольствием.

- Вам, Саломея Петровна, покойный диванчик привезли, - сказал Федор Петрович, проводя Дмитрицкого до передней.

- Знаю, - отвечала Саломея Петровна невнимательно.

На другой день... Но не угодно ли и читателю посетить бедное семейство, мать с четырьмя или пятью дочерьми, которые трудятся день и ночь и не могут выработать для себя необходимого.

Вот, на самой стрелке между двух главных улиц, стоит одноэтажный дряхлый домишко. На углу лавочка; с одной улицы ворота на двор и калитка.

К этому-то домику подъехал на другой день в шесть часов вечера Дмитрицкий и, приказав извозчику отъехать в сторону, вошел во двор; в сенях встретила его девушка.

- Ах, это вы? - сказала она.

- Это я, - отвечал Дмитрицкий, входя в комнату, где встретили его с распростертыми объятиями еще четыре девы, с восклицанием: "А! наш благодетель!"

- Здравствуйте, сударь! - сказала сидящая в другой комнате пожилая женщина.

- Это что! это что за роскошь! - вскричал Дмитрицкий, взглянув на дев. - Смывай румяны! прочь наряды! А ты, матушка! что ты не смотришь за дочками! разве такая бедность бывает? Ну, хорошо, что я не запоздал! Да прошу у меня глядеть смиренницами!... сидеть за работой! А вы, сударыня, Улита Роговна, насурмились? Это что за прическа?

- Это урики.

- Ну, ну, ну, прочь урики!

- Эх вы, благодетель! - сказала одна из девушек, которую Дмитрицкий очень неучтиво поторопил переодеваться в другую комнату.

- К чему наставили столько свечей? прочь! одной с вас довольно. Э-ге! совсем просмотрел было картинную галерею! Долой!

И Дмитрицкий сам сорвал с гвоздей разные картинки в рамках и побросал их под постель; стекла летели вдребезги.

- Что ж это вы все бьете! ведь это денег стоит! - сказала, разгневавшись, пожилая женщина.

- Помилуй, матушка, прилична ли здесь притча о блудном сыне! с ума ты сошла! Ай, ай, ай, трубки!... Чу! кажется, приехала? встречай!

Маленькая новомодная колясочка на плоских рессорах, без задка и, следовательно, без человека, остановилась подле калитки. Дама вошла в калитку, ее встретила мать семейства на крыльце, а Дмитрицкий в дверях.

- Ах, и вы здесь? - сказала Саломея Петровна.

- Я хотел сам представить вам бедное семейство.

- Тем приятнее мне, что мы общим участием поддержим несчастных.

- Вот та несчастная женщина, которую кормят своими, трудами эти девушки, - сказал Дмитрицкий.

- Это все ваши дочки? - спросила Саломея Петровна, смотря в лорнет на девушек, которые встали и, потупив глаза, присели, - как труд истомил их! - продолжала она, - ах, бедные!... Вы давно уже в Москве?

- Ах, давно, сударыня, ваше сиятельство, - отвечала с глубоким вздохом плачевным голосом мать пяти дочерей, отирая глаза платком. - Муж помер, оставил меня в бедности, кормись, как хочешь!...

- Вы найдете во мне помощь, милая; на первый раз... прошу принять.

- Позвольте поцеловать ручку! Благодарите!

Четыре из девушек бросились также к руке Саломеи Петровны; но одна, едва воздерживаясь от смеху, выбежала в другую комнату.

- Чего вы боитесь, миленькая? - сказал Дмитрицкий, кинув на нее грозный взгляд.

- Вот тебе раз! буду я руку целовать! - тихо проговорила девушка.

- Одна из них немного помешана, - сказал Дмитрицкий, склонясь к уху Саломеи Петровны.

- Ах, я думаю, они все близки к этому; на них страшно смотреть: какие бледные лица с впалыми щеками, какой "мутный взор, губы синие... Это ужасно! - отвечала Саломея Петровна "тихо. - Но как здесь чисто, опрятно, - продолжала она, осматривая комнату и потом входя в другую.

- Позвольте вас, сударыня, хоть чайком попотчевать.

- В угождение тебе я выпью чашку, - сказала Саломея Петровна, садясь на стул и заводя разговор с Дмитрицким об отчаянных положениях, в которые люди могут впадать.

Между тем как старуха и девушки хлопотали о самоваре, бегали в лавочку, то за водой, то за сухарями, то за сливками, Саломея Петровна могла свободно вести с Дмитрицким разговор, никем не нарушаемый.

- Что страдания бедности, - говорит Дмитрицкий, - ничего! Эти люди живут все-таки посреди своих грязных привычек, сыты и счастливы; истинные несчастия не посереди этого класса людей, а в высшем сословии, посереди довольствия животного... там истинная бедность - бедность духа, и недостатки - недостаток сочувствия, недостаток любви.

- Ах, как вы знаете сердце человеческое! - сказала вне себя Саломея Петровна, - и этим недостаткам ничем нельзя помочь!

- Да, кто слаб душой, о, тот не вырвется из оков, в которые его могут бросить обстоятельства... Но знаете ли... я буду с вами откровенен, как ни с кем в мире... но, между нами.

Румянец довольствия пробежал по лицу Саломеи Петровны.

- О, верно, во всяком случае эта откровенность будет вознаграждена взаимной, - сказала она.

- Я искал любви и сочувствия; но отец и мать требовали, чтоб я женился на девушке по их расчетам - я женился...

- Вы женаты?

- Да, я женился; но у меня нет жены, ну, просто нет! Есть какое-то существо, которое ест, пьет, спит, ходя и лежа ничего не чувствует, ни об чем не мыслит; я уехал и изнываю без пристанища сердцу! Кто теперь достоин более сожаления - я или эти всепереваривающие желудки?...

- О, я вас понимаю! - произнесла Саломея Петровна, едва переводя дыхание и подавая руку Дмитрицкому, - я вас понимаю, и никто вас так не поймет!

- Как дорого это сочувствие! - сказал Дмитрицкий, прижав крепко руку Саломеи Петровны к устам.

- Ах, теперь я не в состоянии; но в следующий раз, когда мы увидимся, я открою вам и мои сокровенные тайны и мои страдания.

- У вас в доме наш разговор не может переходить в излияние откровенности, - сказал Дмитрицкий задумчиво.

- Ах, да! вы это поняли.

- Понял. Здесь, сочувствуя угнетенным несчастиями, мы можем сочувствовать и друг другу.

- Ах, это правда, - произнесла Саломея, вздохнув глубоко и остановив томный взор на Дмитрицком.

Допив чашку чаю, она встала.

- Завтра я посещу вас опять; я позабочусь об вас. Не утомляйте себя, милые, трудами, отдохните.

Бросив прощальный взгляд на Дмитрицкого, она вышла.

- Фу! свалилась обуза с плеч! Ну, прощайте, и мне пора! - сказал Дмитрицкий потягиваясь.

- Конечно, чего ж еще более! - сказала горделиво отвергнувшая честь поцеловать руку Саломеи Петровны.

Дмитрицкий вышел.

II

Дмитрицкий - разбитная голова; об этом и спору нет. Большая часть читателей, вероятно, уже догадались, для каких причин, пользуясь чувствами великодушия, про которые так много говорила Саломея, возбудил он в ней сострадание к несчастному семейству, погруженному, как говорится, в пучину бедности. Может быть, догадливые читатели полагают, что он, пленившись Саломеей, желал сам воспользоваться ее великодушием? Нисколько. С первого взгляду он ее возненавидел и, осмотрев с головы до ног, назвал по-латыни зверем. Когда же она заговорила о великодушии, которое так свойственно человеку и которого ни в ком нет, разумеется, кроме ее, тогда, вы помните, он воскликнул: "Великодушие? о! это пища души! Я не знаю ничего лучше этого! я понимаю вас! Вы должны сочувствовать всему, сострадать о человечестве!" Саломея скромно отвечала: "Да, я очень чувствительна".

"Ах ты, великодушный, чувствительный демон!" - подумал Дмитрицкий.

- Скажите, пожалуйста, что за человек муж этой прекрасной дамы, с которой вы меня познакомили? - спросил Дмитрицкий у Михаила Памфиловича по окончании литературного вечера.

- Федор Петрович очень добрый, прекраснейший человек, - отвечал Михайло Памфилович, - он из военных.

- Неужели? открыто живет?

- О, как же!

- Она меня звала завтра к себе, да людей моих нет; а мне нельзя же свиньей явиться в гостиную.

- Попробуйте, не впору ли будет мой фрак.

- В самом деле. Может быть, чуть-чуть узок; но ведь портные говорят, что все, что широко - ссядет, а что узко - раздастся.

- Поедемте вместе.

- Вместе? нельзя: мне надо завтра сделать несколько визитов, и потому не могу определить именно время, когда попаду к ней.

- Будете у кого-нибудь из здешних литераторов?

- Разумеется.

- Вы знакомы с Загоскиным ?

- Вчера только первый раз видел его у вас.

- Ах, нет, вы ошиблись, - сказал Михайло Памфилович покраснев, - он обещал быть, но не был.

- А кто ж это такой из известных литераторов московских был у вас, причесан а ла мужик, и все читал стихи о демоне?

- Ах, это Зет; это его поэтическая фамилия, он подписывает Z под стихами своими. Как понравились вам стихи его? Я хочу их поместить в альманахе, который издаю.

- Не дурны, очень не дурны.

- Не правда ли", что много огня?

- Тьма! да и нельзя: демон без огня - черт ли в нем.

- Я хочу обратиться и к вам с моей просьбой; я уверен, что вы не откажете украсить своим именем мой альманах: все литераторы участвуют в нем... что-нибудь, хоть маленькую повесть.

- Пожалуй, пожалуй, извольте; какую вам угодно повесть?

- Да какую-нибудь.

- Нет, для чего же какую-нибудь, вы просто скажите, какую вам хочется?

- Что-нибудь в русском духе.

- Пожалуй, с величайшим удовольствием, отчего ж не сочинить.

- Какие условия угодно вам будет назначить? Я на все согласен,

- Какие условия?

- С листа ли угодно будет назначить цену, или за все сочинение?

- Разумеется, за все. Загоскин, кажется, взял за роман сорок тысяч, Михайло Памфилович побледнел.

- Ведь это роман, - сказал он.

- Да, я роман вам и напишу.

- Ах, нет, в альманах нельзя поместить романа: какую-нибудь маленькую повесть... листа в три печатных.

- Ну, за повесть можно взять дешевле, за повесть можно взять половину.

- Нет, уж, сделайте одолжение, по листам; мне иначе нельзя.

- Вы что ж полагаете за лист?

- Двести рублей.

- Только? Двести рублей за целый лист кругом? Вы думаете, что легко исписать целый лист? Да я не возьму тысячи рублей.

- Как это можно, я не могу столько заплатить.

- Вы не можете? Позвольте не верить! Составляет ли это счет для вас! Неужели вы перебиваетесь?

Самолюбие Михаила Памфиловича затронулось словом перебиваетесь; он ужасно боялся, чтоб про него не только не сказали, но и не подумали, что он бедный человек.

- Помилуйте, - отвечал он с выражением, что ему нипочем деньги, - я не потому говорю, чтоб мне составляло это какой-нибудь особенный счет, но...

- Ну, вот видите ли, - прервал Дмитрицкий, - я уверен, что вы сам не решитесь иначе за перо взяться. Не правда ли?

Если б Михайло Памфилович был уже сам лично сочинитель и если б он поместил уже какую-нибудь статейку в какой-нибудь ежемесячник, то, верно бы, подумал с значительной улыбкой: "Да, я - это дело другое"; но он только еще писал разные проекты и мнения об разных улучшениях по разным частям человеколюбия, писал, как пишут великие люди", поручая писать за себя людям, умеющим писать и знающим дело. Проекты эти он читал сперва своему родителю, удивлял его всеобъемлющим умом своим и брал с него деньги на переписку проектов отличной рукой для представления высшему начальству.

- Помилуй, братец, - говорил родитель его, - неужели ты платишь за переписку так дорого?

- Да как же, папенька, ведь этого нельзя поручить какому-нибудь писарю; мне переписывает чиновник.

- А, это другое дело, - говорил папенька и выдавал ему на переписку какой-нибудь тетради ту сумму, за которую сочинялся проект, например, о том, как искоренить нищих.

Написав проект, Михайло Памфилович давал обед, приглашал всех своих сослуживцев и всех сочленов и читал проект. За прекрасный обед и предварительные угощения все находили проект вообще очень замечательным; но в частях один советовал то исправить, другой - другое, третий - третье; а Михайло Памфилович находил, что замечания каждого очень справедливы, что проект действительно по мнению одного должно исправить, по мнению другого пополнить, по мнению третьего сократить, по мнению четвертого пояснить и распространить. Но свести эти мнения было гораздо труднее, нежели выдумать новый проект; и потому все проекты Михаилы Памфиловича после обеда, данного сочленам, поступали в портфель для хранения.

Все это было причиной, что Михайло Памфилович умел ценить чужие сочинения и был необыкновенно как доволен замечанием известного петербургского литератора, который, будучи известным литератором, взял его в сравнение с собою.

- Я ничего еще не издал в свет, - отвечал он скромно, - я писал по большей части проекты и мнения, которые, я уверен, пойдут в ход, особенно проект о распространении просвещения во всех сословиях народа.

- О, я понял тотчас, что вы государственный человек: проект о распространении просвещения во всех сословиях - это не шутка! это все равно, что одно сословие вылечить от куриной слепоты, другому снять с глаз катаракты, третьему спустить темную воду, и так далее, - это не шутка! Так мы дело кончили?

- Я согласен; по напечатании книги я немедленно вам доставлю, что будет следовать.

- Э, нет, лучше вперед; так я уж и присяду.

- Мне, впрочем, все равно; но теперь у меня налицо нет столько денег; покуда позвольте отдать половину.

- Хорошо; повесть в четыре листа; так четыре тысячи.

- Нет, не более двух листов; потому что уж и так альманах слишком велик.

- Полноте, пожалуйста! Книга чем толще, тем лучше; это известное дело. Так четыре тысячи.

Михаил Памфилович не умел отговориться.

На другой день он объявил отцу, что купил для своего альманаха у петербургского известного литератора чудесную повесть за пять тысяч рублей, и что ему тотчас же надо заплатить.

- Помилуй, Миша, что ты это, с ума сошел? За повесть пять тысяч рублей! да ты меня разорил совсем!

- Что за дорого, папенька; вы знаете, что значит имя известного литератора; я напечатаю тысячу двести экземпляров, по десяти рублей - вот вам и двенадцать тысяч; да я еще думаю напечатать два завода - их тотчас расхватают; а это составит двадцать четыре тысячи!

- Ой? Правда ли?

- Ей-богу!

- То-то, брат, в таком случае пять тысяч не брошенные деньги; да у меня теперь налицо только и есть, что три тысячи; разве билет Опекунского совета.

- Это все равно.

Получив деньги-, Дмитрицкий, как вы помните, отправился обозревать Москву в наемном фаэтоне, распорядился богатой экипировкой в магазине готового платья на Тверской, завился на великой фабрике париков, расспросил извозчика кое о чем, съездил кое-куда и познакомился с семейством, погруженным в бездну нищеты, и наконец, часу в третьем, прибыл, как вы помните, с визитом к Саломее Петровне.

Супруг ее, Федор Петрович, ему очень понравился.

"Эх, брат, черт тебя женил на Саломее Петровне, - думал он, слушая рассказы его про службу, - я готов прозакладывать голову, что ты с удовольствием проиграл бы мне в банчик тысяч десяток, если б не помешала жена. Худо, брат, сделал, что женился. Жаль! Эта баба изведет тебя, так изведет, что умирать нечему будет... Нет, друг, уж извини, я этого сносить не могу! Я ее приберу к рукам, я ее вышколю!..."

Эти мысли прервала приходом своим Саломея Петровна, и вы помните, как и куда направил он ее благодетельное, великодушное сердце. После первого свидания с ней у несчастной матери, имеющей на руках пять дочерей, Дмитрицкий имел второе свидание. На втором свидании назначено было третье; но уже не у несчастного семейства. Отправляясь домой, Дмитрицкий был вне себя от досады.

"Негодная бабенка! - говорил он, - ну, глуп, брат, ты, Федор Петрович! иметь такой капитал и положить его вместо Опекунского совета в Саломею Петровну! Лучше бы поставить на карту, по крайней мере риск благородное дело; а то черт знает что: Саломея Петровна!... Нет, душа моя, Саломея Петровна, этого я не перенесу; это просто бесит меня, взбунтовало всю желчь!... Извини, тебя поздно учить, а надо проучить! едем со мной, едем, непременно едем!... В Москве нам делать нечего, я тебя прокачу на юг... Там, радость моя, чудо что за природа: какие там дыни-мелоны, что за виноград, роскошь!... Скажи, пожалуйста! В полгода от двухсот пятидесяти тысяч не осталось и половины. Каково? Дурак, Федор Петрович! в остальные полгода она похерит и остальные! Нет, мечта! не позволим!... Денег Федору Петровичу, так или иначе, а уж не видать в своем кармане; но по крайней мере у него останутся души в целости. Едем, Саломея Петровна, едем!"

Рассуждая таким образом, Дмитрицкий распорядился насчет дорожного дормеза , найма лошадей, а, главное, верного и надежного человека, непременно из иностранцев.

- Вы уезжаете? - спросил его Михайло Памфилович.

- Да, мне давно пора ехать, насилу дождался моего камердинера с экипажем. Повесть вы получите в скором времени по почте.

Распростившись с Михаилом Памфиловичем, Дмитрицкий, подобно Федору Петровичу, в один прекрасный вечер подъехал к галицынской галерее, подал у подъезда руку какой-то даме в вуали, подсадил ее в карету, сел сам и - наши поехали.

- Не забыла ли ты, душа моя, подорожную? - спросил он прежде всего у дамы.

- О нет, я ничего не забыла.

- И сердце, полное любовью, с тобой?

- О, вот оно, вот! чувствуешь, как бьется?

"Худо уложено, возлюбленная моя! - подумал Дмитрицкий, - в дорогу должно так укладывать все, чтоб не билось".

На заставе записали подорожную: Федор Петрович Яликов, с супругой, в свое поместье.

III

До сих пор мы познакомились с сносными людьми; теперь познакомимся с несносным человеком - с жилой. Знаете ли вы людей, которых называют жилами. В самом зарождении своем это полипы в человеческой форме. Только что выклюнутся из яйца, мозглявые с виду, как сморчки1, они уже тянут жилы неестественным своим криком; спокойны только тогда, когда сосут грудь, сосут досуха. Глаза и руки у них тянутся ко всему, все подай или беги от крику. Избави бог быть братом или сестрой жилы, не приведи бог быть товарищем и сослуживцем жилы, отклони бог всякую быть женой жилы и всякого быть детищем жилы.

Из этого числа людей был Филипп Савич, помещик Киевской губернии. Имея самую слабую и хилую комплекцию, он выжилил, наконец, себе тучное здоровье; не имея в себе ничего, что бы могло нравиться женщине, он выжилил любовь; не имея состояния, выжилил жену с состоянием. Когда нечего ему было жилить, душа его наполнялась каким-то беспокойством, озлоблением, и тогда он привязывался к жене, детям, к людям и жилил спокойствие всех домашних. Но наконец, по каким-то актам, он привязался к соседскому имению и посреди удачи тяжебных забот оставил в покое жену, детей и домочадцев; и была в доме тишина ненарушимая и всему воля. Стали даже завидовать счастию Любови Яковлевны, несмотря на то, что по болезненному состоянию здоровья она была уже сидень. Она одна, своим умом и сердцем, заботилась и о детях.

Естественные и, следовательно, законные гувернеры и гувернантки - сами родители; исключая, разумеется, случаи неизбежной необходимости заменения - смерть и болезни; но к числу болезней приписались и лень, и беззаботность, и навык к безделью, и привычка загребать жар чужими руками, и, наконец, приятность застраховать себя тысячи за две, за три в год от труда воспитывать детей и наблюдать за их телом и душой.

Следуя потребностям времени, Филипп Савич для французского языка принял на хлебы мадам Воже, старую француженку, болтовню, современницу того времени, когда во Франции все загуляло, перепилось, передралось и все перебило . От ужасов вакханалий она эмигрировала; но впечатления ее сосредоточены были на счастливом времени первого разгула.

Мадам Воже также вкусила от сладости плода, внушающего побуждение любить, и несмотря на то, что прибыла в Русь, что называется, уже под исход дня и приняла на свое попечение Георгия, не более как двенадцатилетнего мальчика, она восчувствовала к нему особенную нежность и стала откармливать для себя сладкой пищей. Присоветовав Филиппу Савичу учить и воспитывать сына дома, она угодила этим чувству матери, которая, как и все, не любила мысли о разлуке с единственным и любимым сыном. Приняв все заботы об управлении воспитанием Георгия на себя, мадам Воже постепенно распаляла воображение юноши понятиями о какой-то любви и неге. Холодный отец не умел ласкать, болезненная Любовь Яковлевна любила сына, но в ней чувство нежности давно завяло; и потому нежность и ласки мадам Воже, передаваемые вместе с французским языком, для него были соблазнительны.

Отец и мать считали Георгия ребенком; но мадам Воже развивала в нем чувства возмужалости, льстила самолюбию юноши, и между тем искусственным образом час от часу молодела и снова принялась за образование своей немного распущенной талии посредством корсета.

Когда Георгий вступил в возраст юноши, мадам Воже приступила к последнему курсу; он хорошо уже говорил по-французски; но еще не знал разговора о любви.

Сначала, лаская его страстно, она говорила:

- Вот как должна тебя любить мать!

Приобретя материнское право целовать его, она говорила ему:

- О, как ты пламенен, сколько в тебе нежности! Знаешь ли ты, что я сама любима в первый раз так, как ты меня любишь!

И она отирала глаза платком и жаловалась на судьбу, что первая ее молодость погибла в бурях и неведении истинной любви.

- У меня не было друга; будь ты моим другом, но втайне, чтоб никто не позавидовал моему счастию.

Эта высокая оценка чувств юноши и вызов на таинственную дружбу приятно возмутили наклонную к мечтательности душу Георгия. Не понимая еще вопиющего неравенства лет, он видел в этой дружбе сочувствие душ.

Возбуждая в молодом сердце Георгия жажду любви, пожилая фея превращалась в источник и выжидала минуты, когда юноша бросится в него утолить палящую внутренность. Это желание было уже в ней непреодолимой страстью.

Когда, в пылу своих замыслов, она думала, что уже время заменить нежность дружбы и ласки нежностью любви и порывами страсти, Георгий, как испуганный, не знал куда бежать от нее.

Природу можно обмануть только один раз. Этого не рассчитала мадам Воже. Она сначала думала, что только девственная скромность заставляет юношу убегать от нее. Нежными и томными взорами покоренной невинности смотрела она на Георгия, как на победителя, и, казалось, говорила: "Я - твоя!"

- О, как ты хорош, мой Георгий! - произнесла она однажды, тихо склонясь на плечо Георгия. - Георгий, взгляни на меня! - прибавила она, взяв его за руку, - улыбнись мне... о, как ты очарователен!

Она хотела обвить его рукою; но Георгий вспыхнул, оттолкнул руку, вскочил с места и вышел вон.

Это было первое невнимание к словам воспитательницы и первая дерзость, оказанная ей учеником; но она перенесла ее, пошла вслед за ним, зовет его к себе. Георгий как будто не слышит.

- Это что значит, Георгий? За мои попечения, за мою любовь ты огорчаешь меня?

Георгий проходит мимо.

- Георгий, ты меня терзаешь! Ты приводишь меня в отчаяние!

Георгий вырвал руку, которую она схватила, чтоб удержать его.

- Ах, умираю! - вскричала она, наконец, - Георгий, я умираю! доведи меня...

Но Георгий уже ушел.

Все эти сцены происходят, как говорится, под носом отца и матери и всего дома; но никто не знает об них.

Мадам Воже в отчаянии, не понимает причины внезапной перемены в Георгии, хочет принять тон строгой воспитательницы; но боится, что раздраженный молодой человек откроет ее замыслы отцу и матери.

"О, тут есть какие-нибудь посторонние причины! - думает она, - он так был очарован, так любил меня!"

И мадам Воже начинает замечать за Георгием. Одна старая девушка, Юлия Павловна, подруга молодых лет Любови Яковлевны, часто бывая в доме, более всего наводит подозрение мадам Воже.

- О, недаром эта нежность к Георгию и поцелуи... она целует его как ребенка!... А между тем этот ребенок очень понимает, что такое значат поцелуи... и я так была глупа, что меня провел молокосос!...

В понятиях мадам Воже Георгий представлялся самым утонченным демоном соблазна.

Решив таким образом, мадам Воже вспыхнула ревностью к Юлии Павловне, которая все-таки была двадцатью годами моложе ее.

Когда Юлия Павловна приходила в гости или гостила, мадам Воже тайно следила за каждым шагом Георгия, наблюдала взоры его, прислушивалась к разговорам; право Юлии Павловны ласкать Георгия давно уже сердило мадам Воже, и она всегда говорила ему, что неприлично позволять себя целовать девушке, что он уже не ребенок. Это было причиною, что Георгий, чтоб избежать ласк Юлии Павловны, избегал самой ее. Но когда, напротив, по собственному чувству отвращения, он стал избегать мадам Воже, тогда как будто назло ей он рад был присутствию Юлии Павловны и почти не отходил от нее; то предлагал мотать ей шерсть, то предлагал читать ей книгу, то звал ее играть с собой в пикет.

Подобные небольшие перемены погоды в отношениях между обычными членами семейства никому не заметны, потому что на них не обращает никто внимания. Нет опасения, нет и стражи. Никто в доме, так сказать, и не чувствовал уклонения четырнадцатилетнего Георгия от ласки Юлии Павловны; только она несколько заметила, потому что это до нее касалось и потому что она любила детей подруги своей молодости, с которой некогда, мечтая о замужестве и о будущем, условились - если бог даст детей - породниться. Оставшись навек заштатной девой, она любила Георгия, как жениха воображаемой своей дочери.

Часто в беседах с Любовью Яковлевной она вдруг прослезится и начинает жаловаться на свою судьбу, что Виктор Андреевич (предмет ее первой и последней любви) непременно женился бы на ней, если б ее папенька принимал его ласково в дом.

- Пришла же охота горевать бог знает о чем! - говорила ей всегда Любовь Яковлевна.

- Да, хорошо тебе, как ты замужем! - всегда отвечала с укором Юлия Павловна.

- Что ж, счастлива ли я?

- Ты хоть чем-нибудь счастлива; у тебя дети; какое же еще нужно счастие?

- Какое? - произносила вздыхая Любовь Яковлевна, - э-хе-хе! не знаешь ты горя... так надо его выкопать из-под спуду; да добро бы это верно было, что Виктор Андреевич женился бы на тебе; а то, бог знает, и думал ли он.

- Нет уж, очень думал! - возражало обиженное самолюбие Юлии Павловны. - Я знаю, что думал; охота бы ему набиваться на знакомство в доме: и лучше бы нашего дома нашел, да не хотел; стало быть, было намерение. Да и я, как будто такая еще дура была, что не могла понять намерения человека!... Вольно ж было папеньке отучить его от дому!... Это ужасно!... Потому что молодой человек, так и никакого внимания не должно оказывать!... Только и компании что старики!... Поневоле останешься в девках!...

- Правда, что отец твой очень мало в этом случае был расчетлив.

- Да как же, у меня бы теперь непременно была дочь, Людмила... Невеста твоему Георгию... Помнишь, ты сказала: "У меня непременно будет первый ребенок - сын Георгий". Ты сдержала свое слово; а я...

Тут Юлия Павловна принималась проливать слезы.

Вот история ее отношений и ласк к Георгию.

Когда после долговременного невнимания Георгий вдруг стал садиться подле Юлии Павловны, разговаривать с ней, ходить по саду, прислуживать и, словом, находить около нее приют от преследований мадам Боже, тогда в мадам Воже заговорило чувство исступленной ревности. А Юлия Павловна, замечая, что Георгий угождает ей, почти не обходит от нее, вообразила, что он в нее влюбился.

"Ах, боже мой, - думала она, - неужели в нем так рано развилось чувство любви?"

Надо заметить, что Юлия Павловна провела свою молодость с старым суровым отцом, и сроду не случалось ей испытать на себе, как любят мужчины и как волочутся за девушкой; рассказы и женские поверья не составляют опытности. Она была вполне невинна и душой и телом; но часто мысль о любви тревожила, томила ее, как жажда; ей хотелось любить. Внезапное внимание Георгия и желание его быть с нею поразило ее своею новостью, тем более что в продолжение двух лет равнодушия он вырос и далеко ушел от того Георгия, которого она на четырнадцатом году возраста миловала еще как ребенка.

"Боже мой, боже мой! - думала она, - это удивительно! Каким же это образом вдруг такой неожиданный переворот?... Он только и находит удовольствия что быть со мною... Кажется, мадам Воже это заметила... она так странно смотрит, улыбается, когда застанет Георгия со мною; а он поминутно краснеет... Теперь только начинаю я все припоминать... он, верно, давно влюблен в меня, и скрывал, боялся, чтоб не заметили этого, и убегал от меня?... Точно!... припоминаю; он вдруг переменился ко мне... я этого тогда не поняла... но, наконец, страсть развилась в нем... Бедный Георгий!... Ах, это предназначение! сердце его ищет во мне Людмилу... Когда он смотрит на меня, мне кажется, что глаза его говорят: подай мне дочь свою, мою суженую Людмилу, или я влюблюсь в тебя!...

Чем более Юлия Павловна думала, тем более убеждалась, что Георгий влюблен в нее, и ей стало страшно.

После этого открытия при первой встрече с Георгием она вспыхнула, не знала что говорить, чувствовала неловкость, боялась с ним остаться наедине, краснела, когда мадам Воже входила в комнату, и, наконец, не зная, как скрыть свое смущение, ушла домой, жалуясь на головную боль.

Постоянно веселое расположение духа Юлии Павловны вдруг исчезло. Бывало, с восстанием от сна до сна грядущего она языка не положит, всех в городе обойдет рундом , справится о здоровье и о делах каждого, изведает всю подноготную, кто как думает, что говорит, что все думают и говорят об этом, и как бы она думала, словом, соберет преинтересную журнальную статью и издает ее изустно в свет. Несмотря на строгий критический взгляд на предметы, ее все любили, особенно Любовь Яковлевна, и по старой дружбе и по удовольствию разделять с ней свое время.

Состояние ее заключалось в оставшемся после отца небольшом домике, который она отдавала внаймы, занимая сама мезонин; небольшого дохода с дома ей было очень достаточно, тем более что она, можно сказать, постоянно жила у Любови Яковлевны; Любовь Яковлевна не могла без нее дня провести.

Когда роковая тайна сердца Георгия заставила Юлию Павловну уйти домой, друг ее перед вечером прислала к ней проведать о здоровье и просить к себе; но Юлия Павловна как изнеможенная лежала уже в постели; ее пожирали сладостные и горестные думы о любви Георгия.

Старушка Ивановна ужасно как надоела ей, - не дает ни минуты уединения, все пристает, чтоб она выпила хоть чашечку липового цвету.

- Да выкушайте, барышня, пропотеете немножко, и все пройдет. Уж я вижу, что у вас лихорадка, верно простудились как-нибудь; вчера ввечеру сыренько было, а вы, верно, в саду чай пили. Да выкушайте же, барышня! как рукой снимет; а то - избави бог - привяжется...

- Да отстань, Ивановна! Сказала, что не буду пить! Дай мне спокойно полежать, поди себе!

- То-то и есть, что вы упрямы стали, а уж это худой знак! Чтоб отделаться от Ивановны, Юлия Павловна должна была притвориться спящею; но она забылась только перед светом. Сон ее был страшен: ей снилось, что снова отец и мать лелеют ее юность, и она не отходит от зеркала, все любуется на красоту свою и наряд невесты. Вдруг является молодой человек, ее жених - это Георгий, она хочет подойти к нему, но отец, в образе мадам Воже, говорит вдруг: "Позвольте! что это значит? извольте садиться по углам!" Бедная Юлия садится в угол, со слезами украдкой смотрит на сидящего в другом углу Георгия и терзается всеми мучениями страшной разлуки. Но мать сжалилась над дочерью, и в то время, как отец отвернулся, берет руки Юлии и Георгия и соединяет их. "Позвольте, это что такое?" - восклицает отец. - "Молодые", - отвечает мать. "А, это дело другое", - говорит отец и предлагает Георгию понюхать табачку. Георгий отказывается, уверяет, что не нюхает; но Юлия Павловна шепчет ему: "Понюхай, друг мой, не отказывайся, а не то папенька рассердится и выживет тебя из дому!" Георгий нюхает. "Вот люблю, - говорит отец, - люблю покорность! Если есть нос, отчего ж не понюхать, особенно когда старшие предлагают". Между тем сбираются со всех сторон гости и поздравляют Юлию Павловну с счастливым вступлением в брак; начинаются танцы с котильона; молодые танцуют вместе и в то же время поминутно выбирают друг друга. Юлия Павловна счастлива, носится по воздуху. Георгий то и дело подходит ее ангажировать. После танцев наступает внезапно ночь. Юлия Павловна боится потерять Георгия, крепко держит его в объятиях и с нетерпением ждет рассвета. Вот рассветает, рас-свело; Юлия Павловна смотрит - на руках у нее не Георгий, но прелестная девушка, совершенное подобие Георгия, точно как Георгий, переодетый в женское платье.

- Ах, боже мой, я тебя не узнала! - говорит Юлия Павловна, целуя девушку.

- Неужели, маменька, не узнали? свою Людмилу не узнали?

- Людмила! - с содроганием повторяет Юлия Павловна, - а где же Георгий?

- Он дома, я сейчас была у Любови Яковлевн.

- Вы виделись? - вскрикивает Юлия Павловна.

- Виделись.

- О, боже мой, что я сделала! зачем я дала клятву Любеньке утвердить нашу дружбу союзом Людмилы с Георгием!... Нет, этого не может быть!...

- Как, маменька, вы сами желали...

- Нет, нет, нет! этого не может быть!

- Да почему же, маменька? Я умру, - сказала Людмила, залившись слезами.

- Лучше умри! Этого не может быть!

- Да почему же? маменька, душенька!

- Это тайна, страшная тайна!

И Юлия Павловна, всплеснув руками, бежит к Любови Яковлевне; Людмила бежит вслед за нею... Вот прибежали в дом. Любовь Яковлевна и Георгий бегут навстречу им. Георгий бросается в объятия Людмилы, а Любовь Яковлевна обнимает, целует без памяти Юлию Павловну.

- Пусти, пусти меня, а не согласна! этого не может быть! - кричит Юлия Павловна, вырываясь из объятий, но не в силах вырваться; Любовь Яковлевна оковала ее руками; а между тем Георгий целует, обнимает Людмилу.

- О, пусти, союз их не может состояться... Прочь, Георгий, от Людмилы!

- Как прочь! - говорит Любовь Яковлевна, - это почему, а клятва?

- Этого не может быть!

- Почему не может быть?

- Это страшная тайна! пусти меня! они уйдут! они уходят! Георгий! Георгий! Людмила - дочь твоя!... Они ушли! О, я погибла!

Юлия Павловна вырвалась из объятий Любови Яковлевны, хочет бежать за Георгием и Людмилой; но ноги ей не служат, и она падает на колени перед матерью Георгия и умоляет догнать его, вырвать из объятий Людмилы.

- Догони, догони! - повторяет она, ползая на коленях пред нею, - я тебе все открою: твой Георгий - муж мой, Людмила - дочь его!...

- Матушка, барышня, что с тобой? - кричит Ивановна, вбегая в комнату Юлии Павловны и обхватив ее руками.

- О, пусти, я сама умру; только догони их, догони! - повторяет в бреду Юлия Павловна.

Ивановна плачет над ней.

- Говорила я, чтоб выпить липового цвету!... Вот и горячка! Барышня! голубушка!

Юлия Павловна вздохнула, очнулась; холодный пот покатился по лицу ее, мутный взор ходит кругом.

- Что с тобой, барышня?... Вот, в озноб теперь кинуло!... Юлия Павловна зарыдала.

Утолив безотчетное свое горе слезами, она поуспокоилась; и наконец, после долгой думы, взор ее просветлел.

"Какие пустяки забрала я себе в голову, - думала она, увлекаемая желанием по привычке отправиться к Любови Яковлевне, - право, сама не знаю, чего я испугалась; ну что за беда, что ребенок любит меня... я сама его так люблю, как своего родного сына... Я уверена, что ему надоела эта мадам Воже с своим французским языком... Только и разговоров что про грамматику! Не удивительно, что он стал бегать от этой грамматики; со мной все-таки о чем-нибудь можно поговорить. Молодому человеку необходимо рассеяние".

Поток этих успокоительных мыслей остановлен был присылкою от Любови Яковлевны узнать о здоровье и просить к себе. Человек вошел так неожиданно и так крикнул, что Юлия Павловна вздрогнула с испугом, и в ней задрожали все жилки.

- Не могу, не могу, - проговорила она, - кланяйся Любови Яковлевне.

Человек ушел; а Юлия Павловна, успокоясь, подумала; "Для чего ж это я наклепала на себя лихорадку?... Смех какой! испугалась человека! я пойду".

И она, полная мыслей о глупости, которая пришла ей в голову, надела, не замечая того сама, новенькое платье с шитой пелериночкой и, стоя перед зеркалом, десять раз переделывала прическу волос.

Вдруг входит Георгий.

Юлия Павловна так и обмерла, завитые локоны распустились от страху.

- Ах, Юлия Павловна, - сказал Георгий, целуя по обычаю ее ручку, - а мы думали, что вы в постели!

- Да, я очень нездорова, Георгий, - проговорила Юлия Павловна, взволнованная новою неожиданностью.

И она не могла докончить, села, держась за руку Георгия; Георгий сел подле нее.

- Слабость такая... всего пугаюсь... Я не знаю, что со мной делается.

И Юлия Павловна заплакала; Георгий придержал ей голову, которая клонилась и наконец припала на плечо юноши.

- Что с вами, Юлия Павловна? - сказал он с чувством. Юлия Павловна еще сильнее зарыдала.

Любовь Яковлевна, рассердясь на человека, который возвратился от Юлии Павловны и не мог сказать, чем она больна, хотела посылать его в другой раз.

- Позвольте, я сам схожу, маменька, - вызвался Георгий и побежал к Юлии Павловне.

Это слышала мадам Воже. В ней страшно уже кипело чувство ревности. Подозревая условленное свидание, она не вытерпела.

- Бедной Юлий Павловна больна, очень больна, - сказала она, - и я пойду сама к ней.

- Сходите навестите ее, мадам Воже.

Мадам Воже хотелось застать любовников врасплох; торопливо дошла она до дому Юлии Павловны, тихонько прокралась в сени, на лестницу, приотворила двери в переднюю - все тихо; подле, в кухоньке, никого нет - Ивановна ушла на базар.

Тихонько приотворила дверь в гостиную, пробирается на цыпочках, заглянула в спальню и вместе уборную - тишина. Но какая картина для нее: безмолвно сидит Георгий на канапе, к плечу его припала головою Юлия Павловна, глаза ее закрыты, она, казалось, сладко забылась после горьких слез, локоны ее распались, щеки горят, наряд совсем не говорит в пользу болезни.

- Браво, браво, Юлий Павловна, у вас прекрасной болезнь! - вскричала мадам Воже, вбежав в комнату с злобной радостью. - Мосьё доктёр у вас очень хорошей, очень хорошей!

Это был третий внезапный приход для Юлии Павловны; она вскрикнула и упала без памяти.

- Вы испугали ее! - вскричал Георгий, бросившись помогать Юлии Павловне.

- Monsieur le docteur , извольте идти домой! - сказала мадам Воже гордо, указывая Георгию двери.

- Что? - проговорил Георгий с презрением.

- Monsieur George , я вам приказываю!

- Прочь! - крикнул Георгий, оттолкнув мадам Воже, которая схватила его за руку.

- Дерзкой мальчишка! я пойду все рассказать отцу и матери!

- Иди, рассказывай, я сам все расскажу!... все, дочиста!

- Георгий, извольте идти домой! - закричала во весь голос Воже. И она, как демон, исступленно, бросилась на беспамятную Юлию Павловну; но Георгий, обхватив ее, вытащил за двери, вытолкнул и припер их.

- Постой же, мальчишка! - вскричала мадам Воже, погрозив в дверь кулаком.

Бегом побежала она домой, скрежеща зубами.

- Что вы бежите как сумасшедшая, мадам Воже? - спросил Филипп Савич, сидевший у открытого окна, видя ее бегущую мимо дому с разъяренным лицом.

- Я вам скажу, я вам скажу! - вскричала мадам Воже. "Что там такое? - подумал Филипп Савич, выходя навстречу в залу, - где ж она?"

В нетерпении узнать причину, он пошел через сени в комнату гувернантки, но раздавшиеся слова на крыльце остановили его.

- Ах, старая чертовка, да ведь она околевает!

- Кто околевает? - спросил равнодушно Филипп Савич у вбегающей в сени девки.

- Мадам, сударь, убилась до смерти.

- Что-о? Какая мадам?

- Наша, сударь, убилась до смерти! вон лежит у ворот.

Филипп Савич вышел на двор. В воротах лежала распростертая на земле мадам Воже без дыхания, с раскроенным лбом, пена бьет изо рта. Вся дворня и народ, собравшийся с улицы, стояли около нее.

- Что это с ней случилось? - спросил Филипп Савич.

- Прах ее знает, - отвечал один купец, - подхожу я к воротам вашего благородия, смотрю, бежит она, да что-то бормочет по-своему, да, словно слепая, как хватится в воротах об запор! так, как сноп, и свалилась: ни словечка не молвила!

- Какой запор?

- А что ворота запирают, - отвечал конюх, - вы изволили приказать пустить вороную по двору на травку; так, чтоб не ушла со двора, я и засунул запор, чем ворота-то совсем запирать.

- Дурак! для чего ты не запер ворота? - вскричал Филипп Савич.

- Да как же проходить-то, сударь; у калитки еще зимой петли сломались, так ее покуда заколотили, я докладывал тогда еще.

- Когда докладывал? врешь!

- Как же, сударь, раза три докладывал; а вы ничего не изволили сказать.

- Врешь!

Филипп Савич не любил выдавать деньги на разные требования своих людей, - он подозревал, что эти мошенники нарочно сломают да скажут - втридорога стоит починка, чтоб выгадать себе на вино. Посылать людей своих за кузнецами, плотниками, слесарями он также не любил, подозревая, что они сговорятся и обманут его. А потому он всегда ждал поры и времени, когда накопится в доме порчи и ломи, и тогда подряжал сам починку гуртом. За этот, с позволения сказать, скаредный расчет он платил за все не втридорога, а вдесятеро: потому что искру тушить не то что пожар.

Между тем как Филипп Савич спорил с кучером о петлях калитки, мадам Воже лежала на земле. Любовь Яковлевна и Георгий стояли также над ней с ужасом.

Наконец ее внесли в ее комнату, призвали медика, который застал ее уже в сильном бреду горячки; выпучив глаза, она лезла с постели и, уставив пальцы, как когти, скрежетала зубами. Она была страшна.

Георгий рассказал матери, как она напугала Юлию Павловну, и Любовь Яковлевна подтвердила его мнение, что болезнь в ней давно уже скрывалась и что она только в беспамятстве могла удариться о перекладину.

- Я ее дома лечить не намерен! - говорил Филипп Савич? - черт с ней! пусть в больнице умирает.

' - Помилуй, друг мой, за что ж мы бросим бедную женщину, которая у нас как своя в доме уже несколько лет, - говорила чувствительная Любовь Яковлевна.

- Вот тебе раз! я нанимал ее для того, чтоб учить детей; а она тут больная лежать будет!... Мне что за дело, что она больна! Сама ты говорила, что у ней горячка поутру была; объелась, я думаю, чего-нибудь! Я видел сам, как она бежала с пеной у рта! Какая это горячка; она просто сошла с ума.

Убеждения Любови Яковлевны лечить больную дома не подействовали на Филиппа Савича; он отправил ее в Киев, в больницу. Чем она кончила свои похождения, умерла, больна по сию пору или выздоровела и отправилась в отчизну свою, Францию, бог с ней, не наше дело; она, как говорится по-турецки, пришла-ушла, а между тем это имело большое влияние на судьбу героев нашего сказания.

Так как для двенадцатилетней дочери Любови Яковлевны нужна была еще мадам, и еще такая мадам, которая бы, кроме французского языка, учила ее и на фортепьянах играть, а если можно, и петь, то Филипп Савич, отправляясь на контракты в Киев, решился, более по просьбе дочери, нежели матери ее, приискать сам потребную мадам, хотя он и считал французское воспитание, по польскому выражению, непотребным.

IV

Обратимся теперь к нашей героине, которую, может быть, читатель успел уже невзлюбить и согрешил. Душа человека, как почва, которую можно не возделывать совсем, и тогда она будет технически называться пустошью; можно возделать и засеять пшеницей и чем угодно. Урожай от бога, а без ухода и уменья ухаживать добро прорастет чертовым зельем. К этой старой морали прибавим то, что человеку дан разум и право самому себя возделывать. Он и может себя возделывать, преобразовывать к лучшему. Но каково выполоть из самого себя какое-нибудь чертово зелье, которое пустило корни во все изгибы сердца? И хочется вырвать, да смерть больно! А иной неверующий разум подумает: да к чему? будет ли от этого лучше, успею ли я выполоть душу, возделать снова, возрастить сладкий и здоровый плод и вкусить от него? Подумает, да так и оставит. Человеку нужно добро, как насущный хлеб. Не имея собственного добра, он непременно заест чужое добро. В пример ставим Дмитрицкого и Саломею Петровну, которые скачут теперь из Москвы, по мыслям Дмитрицкого в Киев, а по словам его покупать имение на чудных берегах Тавриды и там поселиться.

- О, мы будем вкушать там рай! - говорит Саломея Петровна, пламенно смотря ему в глаза.

- Как же! именно, радость моя; мы так будем счастливы, - держит ответ Дмитрицкий. - Именно, радость моя, уж если жить - так жить! Однако что-то теперь поделывает твой муж?

- Ах, не напоминай мне о нем! - произносит Саломея Петровна с чувством. - Если б ты знал, какие ухищрения были употреблены, чтоб выдать меня за него замуж!

- Ах, это любопытно; расскажи, пожалуйста, - проговорил Дмитрицкий зевая.

- Я как будто предчувствовала, что мне суждено было встретиться с тобой, и, несмотря на все искания руки моей, я отказывала...

- А ты веришь предчувствиям?

- О, как же! а ты?

. - О, без сомнения! я по предчувствию ехал в Москву.

- Неужели? по какому же?

- Во-первых, я торопился в Москву совершенно как будто влюбленный уже в тебя; мне казалось, что у меня ничего нет, кроме сладостной надежды встретить в Москве то, чего душа моя требует... И вот я нашел, что мне нужно было.

И Дмитрицкий приложил левую руку к шкатулке, а другою обнял Саломею.

- Это удивительно!

- Чрезвычайно!

Между тем наши путешественники приехали в Тулу. Дмитрицкий велел ехать в гостиницу.

- В трактир? - спросил ямщик.

- Ну, да!

- Ах, пожалуйста, наймем лучше квартиру! Как можно в трактире останавливаться, это отвратительно!

- Помилуй, что тут отвратительного; в гостиницах все проезжие останавливаются.

- Нет, нет, как это можно! неравно еще я встречу кого-нибудь из знакомых.

- Так что ж такое? тем лучше! пожелаешь им счастливого пути в Москву и велишь кланяться всем знакомым и извиниться, что уехала не простившись с ними.

- Ах, нет, я не могу перенести стыда!

- Это что такое? стыд со мной ехать? Этого я не знал!;. Если стыдно ехать со мной, так зачем и ехать.

Пррр! Карета остановилась подле гостиницы; наемный человек из иностранцев отворил дверцы.

- Этого я не знал! - продолжал Дмитрицкий, - так я избавлю вас от стыда ехать со мной.

И Дмитрицкий полез вон из кареты.

- Николай! - вскричала Саломея, схватив его за полу сюртука.

- Позвольте мне идти!

- Не сердись на меня! делай как хочешь, мой друг! помоги мне выйти из кареты.

- Вот это дело другое; я противоречий не умею переносить; так, так так! а не так, так - мне все нипочем: у меня уже такой характер.

- Ах, Николай, как ты вспыльчив! - сказала Саломея, когда они вошли в номер гостиницы.

- От этого недостатка или, лучше сказать, излишества сердца я никак не могу отучить себя. У меня иногда бывают престранные капризы, какие-то требования самой природы, и если противоречить им, я готов все и вверх дном и вверх ногами поставить.

Дмитрицкий приказал подать обедать и, между прочим, бутылку шампанского.

- Мы, душа моя, сами будем пить за свое здоровье; это гораздо будет лучше; ты знаешь, как люди желают? На языке: "желаю вам счастия", а на душе: "чтобы черт вас взял". Мы сами себе пожелаем счастия от чистого сердца, не правда ли?

- О, конечно!

- Ну, чокнемся и поцелуемся; ты - моя надежда, а я - твой друг!

- За твое здоровье, ты мои желания знаешь.

- Что ж, только-то? прихлебнула?

- Я не могу пить, Николай.

- Хм! Это худая примета! - сухо сказал Дмитрицкий.

- Ты сердишься, ну, я выпью, выпью!

- Вот люблю! - сказал Дмитрицкий. - Для взаимности, душа моя, необходимо иметь одни привычки.

После обеда Дмитрицкий вышел в бильярдную. Бильярд был второклассным его развлечением; за неимением партии застольной, он любил испытать свое счастие с кием в руках, а иногда играл так, для разнообразия, и даже для моциону.

Покуда хватилась и нашла его Саломея, он уже успел вызвать на бой одного ротмистра, по червонцу, и играл преинтересную партию. У противников было по пятидесяти девяти, и дело было за одной билей, которая долго не давалась ни тому, ни другому.

- Идет пари! - вскричал Дмитрицкий.

- Пожалуй, бутылка шампанского.

- И мазу к ней пятьсот рублей : эта биля стоит того.

- Много! - сказал ротмистр. - Господа, отвечаете за меня?

- Отвечаем! - вскричали прочие офицеры, заинтересованные партией.

- Идет! Ну, прищуривай, Агашка, на левый глаз! - крикнул ротмистр, которому был черед играть.

Все шары стояли подле борта; ротмистр решился делать желтого дублетом; ударил - шар покатился к лузе. У Дмитрицкого ёкнуло сердце, он стукнул уже кием об пол. Но шар остановился над самой лузой.

- Стой, друг! Отдаете партию? - вскричал Дмитрицкии, видя, что ротмистр с досады бросил кий.

- Извольте играть! - сказали офицеры.

- Не верите? да это стыдно играть! - сказал Дмитрицкии и наметил в шар, который стоило только задеть, чтобы он свалился в лузу.

В это самое время Саломея, закрытая вуалем, взглянула в двери и, не зная, что Дмитрицкий в таком положении, когда под руку опасно звать, крикнула нетерпеливым голосом:

- Николай!

- Промах! партия! - вскричали офицеры.

- Пьфу! - вскричал Дмитрицкий, швырнув кий на бильярд.

- Пора ехать, - сказала Саломея.

- Да что мне пора ехать! Черт знает что! Кричать под руку! Да подите, пожалуйста!

Саломея вздрогнула: так прикрикнул на нее Дмитрицкий.

- Эта партия не в партию, господа, - сказал он, - надо переиграть!

- Нет, очень в партию, - сказал ротмистр, - если хотите, новую.

- Извольте! - сказал Дмитрицкий, - на квит!

Руки его тряслись от досады; с ним не опасно было играть.

Он проиграл три раза на квит и, ясно чувствуя, что не может играть, бросил кий.

За пазухой у него было только три тысячи, отложенные из шкатулки, на дорогу; целой тысячи недоставало. Это для него было хуже всего: ключ от шкатулки был у Саломеи, надо было просить у нее денег.

- Остальные сейчас принесу, господа, - сказал он, уходя в свою комнату.

Саломея сидела на диване, закрыв глаза руками, В ней боролись две страсти - молодая любовь с старой гордостью.

- Помилуй, друг мой, что ты сделала со мной! - сказал Дмитрицкий, подходя к ней.

Саломея ничего не отвечала. - Я, впрочем, тебя не виню, ты не знаешь условий бильярдной игры; но ты могла меня осрамить.

- Чем я вас осрамила? вы меня осрамили!

- Хм! теперь у меня вспыльчивость прошла, и потому я тебе объясню, в чем дело. Ты не знаешь, что на бильярде есть такая легкая биль, что тот, кто не сделает ее, должен лезть под бильярд. Ты крикнула под руку, я дал промах и должен за неисполнение условия или драться на дуэли, или откупиться суммой, которую с меня потребуют. Под бильярд, разумеется, я не полезу, платить четыре тысячи из твоего капитала также не хочу, так прощай покуда.

- Никоей! Николай! - вскричала Саломея, удерживая Дмитрицкого за руку, - я тебя не пущу!

- Нельзя, душа моя, честь выкупается кровью или жизнью.

- Ты меня не любишь! ты не считаешь моего своим!...

- О, теперь я вижу, что ты моя, что твоя любовь беспредельна!... прости же за недоверчивость!

- Сколько же тебе нужно, друг мой, денег? вот ключик от шкатулки... отдай им поскорее!

- Да, и поедем поскорее отсюда! Мерзавцы, рады, что получили право содрать с меня сколько хотят! - сказал Дмитрицкии, вынимая из шкатулки деньги.

- Это я виновата.

- Полно, пожалуйста; ну чем ты виновата, что не знала условий; да и такие ли есть: например, я бы сел играть в карты - а ты, из удовольствия всегда быть со мною, вздумала бы сесть подле меня или даже стоять подле стола - просто беда: тотчас подумают, что ты пятый игрок и крикнут: "Под стол, сударыня!" Вот и причина дуэли.

- О, я уверена, что ты не играешь в карты!

- Напротив, играю и большой охотник.

- Нет, cher , я не верю тебе; ты поэт, известный литератор, ты не бросишь время на карты, ты посвятишь его любви и вдохновению.

- Нет, душа моя, об литературе мне больше ни слова не говори; а о поэзии ни полслова, - я тебе запрещаю.

- Почему же, друг мой?

- Ни почему, так, запрещаю без причины.

- Это странно! мне ты не хочешь сказать.

- Чтоб сказать, надо объяснить причину, а причины нет: что ж я тебе скажу?

- Не понимаю!

- Ну, и слава богу.

- Такой известный поэт и так вооружен против литературы.

- Известный? неправда! Ты что читала из моих сочинений?

- Ах, да мало ли... я и не припомню заглавий...

- Да, конечно, заглавия произведений известных сочинителей очень трудно припоминать, потому что у них всегда какие-нибудь мудреные заглавия; ну, а не помнишь ли так что-нибудь, какую-нибудь тираду из моей поэмы?

- Ты таким тоном говоришь, что я, исполняя твое запрещение говорить о литературе, умолкаю.

- Увертка бесподобная, истинно светская! Видишь ли, душа моя, что причина сама собой объясняется: ты не читала моих сочинений, потому что я ничего и никогда насочинял.

- Ах, оставим, пожалуйста, разговор о литературе!

- И прекрасно: взаимное запрещение. Едем, едем, путь далек!

До Киева особенных происшествий с нашими беглецами не случилось. В Киеве Дмитрицкий остановился в гостинице у жида. Тут он дышал свободнее, как человек светский, который приехал домой, где имеет уже право сбросить с себя все одежды приличия и быть тем, чем он в самом деле есть: сбросить все прикрасы с грешного тела и посконной души, все чужие перья, несвойственную любезность, принужденную улыбку, терпимость и угодливость, мягкий голос, все признаки ума, познаний и свойств человеческих, и - явиться в своих четырех стенах, с успехом или неуспехом, с сытой или проголодавшейся душой. Тут, как ловчего кречета, кормит он ее сырым мясом всего окружающего. Она клюет сердце всех домочадцев и всей челяди. От этого корму ему убытку нет; сердце каждого человека, как у Прометея, выклеванное днем, заживает во время ночи . А кто же из окружающих какого-нибудь жирного или желчного Юпитера не Прометей? Кто похитил, хоть ненароком, миг его спокойствия, тот и Прометей.

У Дмитрицкого не было ни чад, ни домочадцев, у него в зависимости была только Саломея Петровна; но она была такое грандиозное или, по-русски, великолепное существо во всех своих приемах, такое тяжелое, натянутое, надутое, напыщенное, приторное, что Дмитрицкий во время дороги часто вскрикивал:

- Фу! какая обуза! мочи нет! - и, расправляя свои члены, потягивался.

- Ты устал, mon ami , от дороги? - повторяла нежным голосом Саломея.

- Устал, душа моя, всего разломило, голова одурела! Приехав в Киев, он вскрикнул:

- Фу! здесь надо отдохнуть; ты покуда распорядись всем, а я пойду похлопочу о найме дома, потому что действительно неприятно стоять в трактире.

- Ты всегда поздно соглашаешься с моими словами, - заметила Саломея, - но зачем же тебе идти самому, пошли кого-нибудь - я умру со скуки.

- Кстати, я озабочусь о поваре, который бы умел готовить для тебя французский стол.

- Ах, да, я совсем не могу кушать того, что здесь подают.

- Знаю, знаю; я видел, что ты только из угождения мне не умерла, друг мой, с голоду. Но я распоряжусь, чтоб сделать твою жизнь раем. Прощай, мой ангел, на минутку.

Минутка тянулась за полночь. Саломея в отчаянии; она разослала всех факторов, состоящих при гостинице, и всех жидков, предлагающих путешественникам свои услуги с улицы, через окно.

Жиды-факторы такой народ - на дне моря отыщут все что надо и кого надо.

Все они по очереди отыскали Дмитрицкого в одном из номеров другой гостиницы, в честной компании; все по очереди докладывали ему, что, дескать, барыня, васе благородие, прислала за вами. Всем было ответ:

- Убирайся, проклятый жид, да если ты скажешь, что нашел меня, так я тебе вместо вот этого полтинника рожу переверну на затылок, слышишь? Ну, пиль, собака!

Жид брал деньги и возвращался к Саломее Петровне с докладом, что не нашел барина.

Десятому посланцу, прибывшему уже около полуночи, Дмитрицкий велел сказать барыне, что барин в гостях у графа Черномского, ужинает и сейчас воротится.

Саломея успокоилась; но, верно, ужин долго продолжался, потому что Дмитрицкий воротился перед рассветом.

- Ну, душа моя, - сказал он входя, - я здесь нашел целый полк товарищей, сослуживцев и тьму знакомых. Граф Черномский, старый сослуживец, затащил к себе, засадил в карты, я отговаривался - куда! Да вот что хорошо: знаешь ли, что я покупаю в Крыму Алушту - это рай! Самое лучшее и богатейшее имение, приносит доходу от одних грецких орехов сорок тысяч, да виноградные сады дают двадцать пять тысяч, да крымских яблоков тысяч на десять, не считая апельсины, фисташки, персики, дыни, арбузы, бесподобный меблированный дом со всеми принадлежностями... на самом берегу моря.

- Ах, как это очаровательно!

- И это по случаю; я дал уже задатку пять тысяч.

- Но как цена?

- Миллион.

- Миллион! помилуй, где ж нам его взять? у нас только сто тысяч.

- Помилуй, душа моя, да ты не знаешь, что значат сто тысяч наличных в руках оборотливого человека. Ведь это то же, что храбрая стотысячная армия, которою можно не только разбить миллион войска, но покорить весь свет.

- Ah, cher , как ты поэтизируешь!

- Нет, пожалуйста, о поэзии ни слова; ты знаешь, я не Люблю противоречий; да и вообще теперь уж поздно рассуждать о делах: утро вечера мудренее... Уф! напоили меня крымским шампанским разных сортов, из виноградных лоз нашего имения, - я пробовал, пробовал... пьфу! кисел виноград! покойной ночи, друг мой.

Искание квартиры продолжалось несколько дней; а между тем к Дмитрицкому с визитом являлись разные лица, которых он рекомендовал Саломее как помещиков Киевской губернии. Манеры их были не ловки, но смелы и бесцеремонны, польское наречие странно; Саломея смотрела на них, как на необразованных провинциалов, и, сохраняя свое достоинство большого света, обошлась очень сухо и не могла скрыть неудовольствия, что Дмитрицкий не пощадил ее от этого знакомства.

Повертевшись несколько на стульях и отпустив несколько комплиментов Саломее, вроде "барзо есэм сченсливы, цо мя-лэм хонор видзець такэ вельке дамэ!..." - они все заключали прощанье с Дмитрицким словами: "террас юж время до косцёлу; до зобаченья пане, у пана грабе Черномского! так есть?"

- Да, да, да, я надеюсь, - отвечал Дмитрицкий.

- Я не понимаю, как тебе вздумалось знакомить меня с этими уродами!

- Здесь уж такой тон, моя милая: простота и бесцеремонность. Тебе надо привыкать. Впрочем, это чудаки, деревенщина, но я тебя познакомлю с графом Черномским; в нем ты увидишь человека образованного.

- Сделай одолжение, избавь меня от всех знакомств; мне нужен ты и больше никого! n

"Пьфу, обуза какая!" - сказал Дмитрицкий про себя.

- Вместо того чтоб отвечать на мои ласки, ты молчишь, надулся... Это меня убивает.

- Да невозможно, милая! ты хочешь все по-своему.

- Что ж я хочу по-своему? То, что не желаю никаких знакомств?

- Я также имею отношения к людям; мне нельзя их разорвать. Взял да поехал в Крым, поселился на чистом воздухе, да и прав, этого нельзя: не орехами питаться, надо чем-нибудь жить.

- У нас есть средства: будто недостаточно ста тысяч, чтоб прожить век вдвоем счастливо и спокойно.

- Скажи, пожалуйста! сто тысяч! огромный капитал! В Крыму, где на первое обзаведение нужно вдвое. Я не могу жить по-татарски, под деревом, да и ты, я думаю, этого не захочешь.

- Откуда же взять нам миллионы? Впрочем, я не знаю, как велико твое собственное состояние: ты собираешься покупать имение в миллион.

- То-то и беда, что не знаешь, а говоришь; и куплю в миллион! но без Черномского я не могу этого сделать.

Грабе Черномский верно легок на помине.

- Ба! Черномский! - сказал Дмитрицкий, увидев в окно подъезжающие дрожки к крыльцу. - Сделай одолжение, будь с ним как можно приветливее; он - приятель мой и один из богатейших помещиков; от него я надеюсь получить сумму для покупки имения в Крыму, которое приносит тысяч сто... виноградных лоз... А! граф, мое почтение! очень рад! Рекомендую вам жену мою.

Грабе Черномский удивился, видя перед собой) статную, прекрасную женщину, богато одетую, и что-то вроде Беллоны .

- Я не знал, что вы женаты, - сказал он, - и что такая прекрасная особа осчастливила вас. Извините, сударыня, что явился к вам так неавантажно... это не моя вина.

Саломея села, немножко смутясь, сделала приветливое движение головой, просила садиться, предложила несколько светских вопросов, чтоб оказать внимание гостю, но таким тоном, который воздерживал привычное с женщинами любезничанье Черномского и притуплял меткие взоры черных его глаз, привыкших пожирать красоту.

"О, какая строгая! - подумал он. - Верно, в первом еще пылу любви!"

- Я у вас отниму на сегодняшний день вашего супруга, - сказал он Саломее.

- Вы меня лишаете удовольствия быть вместе с мужем, - отвечала она сухо, - каждая минута разлуки с ним для меня потеря.

- Вы очень счастливы, - сказал Черномский, обращаясь к Дмитрицкому.

- Совершенно счастлив, - сказал Дмитрицкий, взяв руку Саломеи, - мы живем душа в душу.

- А давно уже женаты? - спросил значительно Черномский, устремив прищуренный взор на Саломею.

Она вспыхнула с выражением негодования.

- Довольно давно, - отвечал Дмитрицкий, - после нашего свидания у Савицкого я вскоре поехал в Москву, влюбился, и она моя.

- Стало быть, около года?

- Да, месяцев с восемь.

Смущенная Саломея хотела выйти в другую комнату, но вдруг вошел офицер, произнес: "Ах-с", и подошел к ручке.

Саломея еще более смутилась.

Этот офицер незнаком читателям, но знаком был уже Саломее Петровне. Это был товарищ мужа ее, Федора Петровича Яликова, казначей полка, в котором он служил. В бытность в Москве для приема комиссариатских вещей он навещал Федора Петровича и, следовательно, имел честь познакомиться и с его супругой. Робкий от природы, он всегда смущался перед новыми лицами и не умел управлять ни движениями своими, ни мыслями, ни словами.

- А супруг ваш-с? - спросил он, поцеловав ручку Саломеи.

- Я, к вашим услугам, - торопливо вызвался Дмитрицкий, видя, что Саломея смутилась.

- Как-с, кажется Федор Петрович Яликов, - сказал казначей, смутясь и сам.

- Так точно-с, - отвечал Дмитрицкий.

- Нет-с, вы шутите, - сказал казначей, - я знаю их супруга.

- А, вам Федора Петровича, первого ее мужа! - вскричал Дмитрицкий, спохватившись, - он умер-с.

- Умер! ах, боже мой! - проговорил горестно казначей, - стало быть, недавно: потому что не более двух недель, как я получил от него письмо.

- Да-с, очень недавно, перед нашим отъездом, - отвечал Дмитрицкий, сбившись в свою очередь с толку.

- Как это жалко! - сказал казначей, не зная, что более сказать на молчание Саломеи и на резкие ответы Дмитрицкого.

- Да-с, очень жалко! - отвечал сухо Дмитрицкий, желая скорее отделаться от гостя и смотря ему в глаза, как будто в ожидании, что ему еще угодно будет спросить. Пан грабе также пристально и с сардонической улыбкой уставил на него взор. Казначей совсем потерялся; он бросился снова к ручке Саломеи Петровны и, по привычке, забывшись, просил ее свидетельствовать свое почтение Федору Петровичу.

В смущении, в забывчивости и она по привычке проговорила:

- Покорнейше вас благодарю.

Казначей отретировался. Пан грабе, а вслед за ним и Дмитрицкий захохотали.

Саломея Петровна, закусив губы, вышла в другую комнату.

- А цо то за така мизерна гисториа? - спросил Черном-ский.

- А то, пане, не гистория, а интродукция в гисторию, - отвечал Дмитрицкий.

- Разумем, пане, то штука! Я мыслил же - панья в самом деле жона пана. Да ходзим же, ходзим, юж время!

- Сейчас, - сказал Дмитрицкий.

Он вошел в комнату Саломеи. Она лежала на диване, скрыв лицо свое в подушке.

- Спит! - проговорил тихо Дмитрицкий, торопливо выходя из комнаты.

- О нет, не сплю! - сказала Саломея; но Дмитрицкий уже исчез.

Саломея в первый раз почувствовала тоску разочарования и не в состоянии была облегчить себя слезами. Плакать казалось ей всегда низко. Она чувствовала, что в Дмитрицком чего-то недостает для нее; но самолюбие не дозволяло сознаться ей, что недостает в нем любви. Женщина с сердцем сказала бы вслух сама себе: он меня не любит! и залилась бы слезами. Но Саломея была горда, она терзалась втайне от самой себя. Ввечеру вдруг дверь отворилась, вошел Черномский.

- Извините, сударыня, - сказал он, - сожалея вас, я пришел спасти вас от человека, который вас погубит.

- От какого, сударь, человека? - гордо спросила Саломея.

- От того, который уже вас обманул мнимой своей любовью, от мерзавца, от игрока!

Саломея остолбенела.

- Я увидел вас и не мог не пожалеть об вас: вы так прекрасны, вы такой ангел... Этот подлец, которого, я уверен, вы не можете любить, проиграл все и теперь поставил вас на карту... Я не мог этого перенести, побежал к вам умолять вас предаться моему покровительству...

- Вон! - вскричала Саломея, долго молчавшая, и показала рукой двери. - Вон! покуда я не позвала людей!

Черномский вышел.

Как истукан просидела Саломея весь вечер и почти всю ночь, не двигаясь с места, в ожидании Дмитрицкого, чтоб сказать ему что-то грозное; но... стало рассветать, двери хлопнули, он быстро вошел, бледный, растерзанный. Саломея испугалась.

- Что с тобой? Николай, друг мой! - вскричала она.

В другой комнате раздались голоса, дверь приотворилась, несколько знакомых уже Саломее лиц показались в Дверях.

- Прочь отсюда! - вскричал Дмитрицкий, ухватив стул.

- Отдавай, любезный, деньги, так мы и пойдем! - сказал один высокий здоровяк, красная рожа, рекомендованный Саломее помещиком, прекрасным человеком.

- Ждите, собаки! сюда ни шагу! - крикнул Дмитрицкий, захлопнув дверь. - Саломея, эти подлецы обыграли меня! Это шайка мошенника Черномского!... Есть у тебя еще деньги?

- Нет! - отвечала Саломея трепещущим голосом, закрыв лицо руками.

- Нет? ну, кончено! Денег нет, так дудки есть!

И Дмитрицкий схватил со стены пистолет.

- Николай! - вскричала Саломея, - возьми мои брильянты, возьми всё!

- Давай! где они? скорее!

Саломея вынула из чемодана ящик. Дмитрицкий схватил его и выбежал в другую комнату.

Саломея слышала только: "Извольте идти за мной!" Чувства ее оставляли.

Когда она очнулась, подле нее была только хозяйка, еврейка Ганза.

- Куда ж это вы переезжаете, сударыня? - спросила она ее.

- Куда я переезжаю? Кто переезжает? - вскричала Саломея, окинув взором комнату и не видя ни одной из вещей своих.

- Ваш человек забрал все вещи и сказал, что барин за вами приедет и расплатится за квартиру и за все; я вошла сюда, а вы почиваете.

- Dieu! je suis trahie! - вскричала Саломея, всплеснув руками и как будто желая скрыть от еврейки свою несчастную участь.

- Чего ж вы так испугались, сударыня? - спросила Ганза.

Саломея закрыла лицо руками и ничего не отвечала. Ганза села против нее на стул и, смотря на безмолвное отчаяние Саломеи, казалось, поняла, в чем дело.

- Мне очень жаль вас, сударыня, - сказала она ей.

Саломея не отвечала.

- Вот, кажется, кто-то идет сюда, не барин ли?

Саломея бросила взгляд на двери; но это был не Дмитрицкий, а Черномский.

- Извините, - сказал он, - что я решился посетить вас опять, я хотел вас предупредить, вы мне не верили. Теперь все ясно; и, кажется, что Дмитрицкий не воротится, чтоб испытать ваше презрение к себе... Он скрылся... Осмеливаюсь повторить вам свое предложение, чтоб вы предоставили успокоение вашей участи мне, как человеку, который умеет ценить вашу красоту.

- Оставьте, сударь, меня! - вскричала Саломея, - я вам повторяю то же, что давеча!

- Переношу вторично незаслуженный гнев ваш, - сказал, зло улыбаясь, Черномский, - и думаю, что, когда успокоятся ваши чувства, вы обдумаете, что вы брошены без покровительства.

Он дал знак Ганзе, которая вышла вслед за ним в другую комнату.

- Послушай, милая, постарайся уговорить ее, чтоб она не отказывалась от моего предложения, слышишь? ты получишь от меня хороший подарок... мне она нравится. Все, что издержишь на нее, я плачу вдвое. Она, верно, согласится, но не вдруг. Вот покуда червонный.

- О-го, великие гроши! А кто ж заплатит мне за постой их почти за неделю, за кушанье, за чай и мало, ли что брали они?

- А много ли нужно заплатить?

- Червонных десять, а ма быть и больше.

- О! ну, за тэго вахлака Дмитрицкого юж я не буду платить.

- Ну, як зволите, пане; а юж я эту панью француженку не выпущу с хаты, покуда не выплатит кто али сама не заработает.

- А она француженка? а! Ну, я половину заплачу, только уговори ее скорей.

- Нет, не половину, а десять червонных.

- Ну, ну, ну, перестань!

Черномский ушел, а хозяйка вошла опять к Саломее.

- Жалко мне вас, сударыня, - начала она, - да не плакайте, вы такие хороший, уж я знаю, что будете и счастливый... а вы уж знакомы с паном Черномским? он такой богатой, щедрый...

- Не говори мне об нем! - сказала Саломея повелительно.

- Пан, который вас привез, сударыня, уехал, а не заплатил мне по счету; а пан Черномский свои деньги хочет заплатить, и вам что угодно будет потребовать, все заплатит.

- Боже, какое несчастие, какой срам! - вскричала Саломея по-французски. - Я тебе повторяю: не смей мне говорить об этом мерзавце! вот в заплату тебе.

И Саломея хотела сдернуть с руки богатый брильянтовый перстень; но перстня нет: она вспомнила, что Дмитрицкий, примеривая его, оставил у себя.

- Что, сударыня, и перстень украли у вас?

В Саломее стеснилось дыхание от ужаса положения.

- Прошлого года так же один военный привез сюда и бросил панну; молоденькая, да не так хороша собой. Я продержала ее с месяц у себя.

Саломея была в каком-то онемении чувств; глаза ее были Устремлены на Ганзу, но она ее не видела. Долго Ганза рассказывала про разные случаи соблазна, но она ничего не слыхала.

Кто-то дорожный подъехал к трактиру. Ганза побежала Узнать и оставила Саломею одну в полном самозабвении. Но в эту страшную минуту как будто ожило в ней сердце, слезы брызнули из глаз, а душа с прискорбием и участием спросила: что ж ты будешь делать теперь? жизнь перед тобой обнажилась, тебе нечем уже обмануть самое себя. Теперь ты знаешь, что ты такое, и нечем уже гордиться и тщеславиться тебе перед другими!

Приезжий, которого Ганза побежала встречать, был наш знакомец Филипп Савич, ласковый с чужими, бирюк в семье.

- А, хозяюшка, здравствуй, душа моя! - сказал он, вылезая из коляски при помощи двух лакеев. - Я уж так к тебе, знаю, что для меня всегда место есть.

- Есть, сударь, есть, пожалуйте!

Ганза повела Филиппа Савича прямо в тот номер, откуда только что выбрался постоялец, забрав все нужное и оставив только хлам, в числе которого была и Саломея.

- Пожалуйте, - повторяла Ганза, - это самый лучший номер, только что очистился.

- Э, тут какая-то дама, - сказал Филипп Савич, заглянув в другую комнату.

- Это, сударь, иностранка; я отведу ей другой покой. Извините, сударыня, я вас попрошу перейти, потому что эти комнаты займет вот этот господин.

- Это что такое? куда я пойду? - спросила Саломея, вспыхнув и горделиво возвысив голову.

- Что ты, что ты, как это можно беспокоить их для меня? - сказал Филипп Савич. - Извините, сударыня, что вас побеспокоила она; я никак на это не соглашусь; сделайте одолжение, не беспокойтесь. Отведи мне другие комнаты.

И Филипп Савич, поклонившись Саломее, вышел.

- Какая прекрасная особа! а ты вздумала ее беспокоить! Кто она такая?

- Францужанка, кажется...

- Неужели? ах, братец ты мой! да не мадама ли? не пойдет ли она ко мне жить? мне ужасно как нужна мадам.

- Ее завез сюда какой-то господин, да и бросил.

- Неужели? ах, какой каналья, бросить такую прекрасную женщину! что ж это, муж ее был или...

- А почему я знаю, какой муж.

- Ну, да мне что ж до этого за дело; кто не грешен; лишь бы по-французски хорошо говорила с детьми, я бы с удовольствием взял ее, я бы дорого дал, чтоб иметь такую мадам. Поди-ко, поди, спроси ее, предложи ей; скажи, что она у меня на всем на готовом, как водится, экипаж, хорошее жалованье.

- Я скажу ей, только заплатите ли вы всё, что она зажила здесь?

- Уж разумеется; ах, братец ты мой, она мне очень понравилась.

Ганза отправилась к Саломее.

- Вот, сударыня, - сказала она, - какие вы счастливые; этот господин предлагает вам наняться к нему в мадамы, учить детей по-французскому.

Саломея вздрогнула от негодования.

- Жалованье какое угодно, все предлагает вам, вы ему очень понравились... Уж это такое счастье вам... он заплатит и мне за вас.

- И мне это говорит жидовка! - произнесла горделиво Саломея. - Oh, Dieu, Dieu !

- Что ж такое что жидовка, сударыня, я честная жидовка! Я жидовка, а вы францужанка! Угодно вам - для вас же я стараюсь, а не угодно, как угодно, вы такие гордые; не знаю чем вы заработаете, чтобы заплатить мне; а этих комнат я за вами оставить не могу.

- Уйду, уйду! - вскричала Саломея.

- Кто ж вас пустит уходить, - сказала Ганза, - заплатите, а потом и ступайте куда хотите; а не заплатите, так я пошлю в полицию... Бог еще вас знает, кто вы такие.

- Где этот господин? позови его сюда! - проговорила исступленно Саломея.

- Вы понапрасну сердитесь на меня, сударыня; я для вас же стараюсь, сердиться не приходится, - сказала Ганза, выходя от Саломеи.

- О, боже мой, что мне делать! - с отчаянием проговорила Саломея, бросясь на диван.

Слезы снова брызнули из глаз ее; но едва послышались шаги Филиппа Савича, наружность ее приняла обычную величавость.

Филипп Савич вошел; желчное его лицо оживилось и прикрасилось улыбкой удовольствия.

- Я вам имел честь сделать предложение, мадам, - начал он.

- Милостивый государь, я вам не могу рассказать своего несчастия; но я вас прошу помочь мне, избавить меня от унижения, заплатить этим жидам все, что они требуют, и дать мне угол, покуда мои родные мне вышлют деньги.

- Сделайте одолжение, зачем же вам беспокоиться о деньгах. Я вам предлагаю свой дом, экипаж, жалованье какое угодно...

Самолюбие Саломеи затронулось снова; но она воздержалась.

- У меня, изволите ли видеть, сын лет пятнадцати да дочь лет десяти, так с ними по-французски только говорить, для упражнения - больше ничего. Жена у меня очень добрая женщина, но больная; я бы уж вам весь дом в распоряжение отдал, как... как хозяйке, если только угодно бы было вам... а если в тягость, так это будет от вас зависеть... деньги ли, или экипаж понадобится, для туалета, может быть, что-нибудь... всё к вашим услугам.

Саломея слушала все эти предложения задумавшись.

- Я согласна! - сказала она вдруг решительно.

- Очень, очень рад! и счастлив, что это так прекрасно устроилось! - сказал Филипп Савич, подходя к Саломее и целуя ее руку. - Позвольте же узнать ваше имя и отчество.

- Мое имя... Саломея.

- Саломея, какое прекрасное имя. Вы из каких мест Франции?

- Я... из Парижа.

- Так сегодня позвольте мне распорядиться насчет некоторых дел, а завтра мы поедем; покорнейше прошу приказывать здесь все, что вам угодно...

- Мне нужно здесь пробыть по крайней мере еще несколько дней.

- Как вам угодно, - сказал, поцеловав еще ручку Саломеи, Филипп Савич и вышел; а Саломея припала на диван и предалась своему отчаянию, которое прерывалось частым приходом хозяйки с предложениями: не угодно ли ей чего-нибудь?

На третий день Филипп Савич с своей стороны спросил ее, не угодно ли ей ехать? но она отвечала:

- Ах, нет, я еще чувствую себя не так здоровою.

Саломея еще надеялась, что ее Николай воротится, упадет на колени, в объятия, с раскаянием в своем поступке. Ей казалось, что только одна совесть показаться ей на глаза удалила его, но любовь воротит.

"О, я готова жить с ним в хижине и питаться трудами рук!" - думала она.

Целую неделю не решалась она ехать; наконец презрение заступило место иссякшей надежды, и Филипп Савич сам, своими руками, подсадил ее в коляску.

Филипп Савич в продолжение дороги без сомнения желал научиться по-французски. Он все расспрашивал, как по-французски: что прикажете, как вам угодно, мое почтение и тому подобное.

Ожесточенные чувства Саломеи против любви рады были какой-нибудь жертве.

"Хм! тебя, старый дурак, надо свести с ума! - думала она, злобно улыбаясь на надежды Филиппа Савича. - Влюбленный старик! это, должно быть, очень забавно! Это меня по крайней мере рассеет... О, я вас научу, подлых мужчин, понимать женщину с сердцем!"

- Чудный французский язык, Саломея Петровна! какая приятность! особенно как вы говорите! У нас жила старая француженка; да мне не верится теперь, француженка ли она: совсем другое произношение. Или она из простого французского народа, из какого-нибудь французского захолустья. Теперь я вижу, какая разница и в обращении и во всем. Клянусь вам, что впервые вижу в вас настоящую француженку; что наши русские женщины!

Саломея невольно забыла и свое горе и свою привычную важность и засмеялась на похвалу француженкам.

- Каким образом сказать, например, по-французски: как вы милы?

- Je suis un vieux fou .

- Жу сви зын ее фу, как это прекрасно! а: я вас люблю?

- Je suis une b?te ? corne .

- Жу сви зын бетакор, мадам, так?

- Совершенно так!

- Вот, видите ли, и я выучился по-французски.

- Ну, Любовь Яковлевна, - сказал Филипп Савич, приехав домой, - я нанял такую француженку для детей, что на удивление! это уж не какая-нибудь прачка мадам Воже; это, братец ты мой, только по счастливому случаю.

Простодушная Любовь Яковлевна испугалась, взглянув на вошедшую мадам француженку. Светская важность и какая-то великолепная наружность Саломеи смутили ее. Она почувствовала себя такой ничтожной перед нею, что не знала, как встретить ее и что начать говорить.

- Извините меня, - сказала она, приподнявшись, - я не знаю по-французски.

- Я знаю по-русски, - отвечала Саломея, сев подле дивана на стул.

Все в доме также смотрели на нее, как на приехавшую с визитом, как говорится, принцессу ингерманландскую. Только Филипп Савич не боялся ее важности, потому что он никого не боялся, кто хоть сколько-нибудь подпадал под его зависимость. Он боялся только тех, от которых сам мог в чем-нибудь зависеть. Не испугался ее и Георгий, на которого она бросила пленительный взор с чарующей улыбкой, когда отец представил ей сына.

Покуда Филипп Савич сам заботился насчет убранства комнаты, предназначаемой для мадамы, Любовь Яковлевна решилась сделать ей несколько вопросов, и рада была, когда она, наконец, пошла в свою комнату.

- Помилуй, Филипп Савич, откуда ты взял такую бонтонную француженку? Такая важная особа, что это ужас!

- А! такую-то я и хотел иметь мадам для дочери! - сказал Филипп Савич. - Это не из простых, а из настоящих француженок, с которых берут тон все наши княгини и графини.

Любовь Яковлевна не умела противоречить и замолчала.

Без сомнения, не всем известно, что значит "чертова гостья". Подробности значения этого слова надо спросить в передних в девичьих и вообще в людских. Это вообще гостья, от которой бросает всех то в пот, то в озноб. Не прошло недели, Саломея прослыла у всей прислуги Филиппа Савича и Любови Яковлевны чертовой гостьей. Филипп Савич строго наблюдал, чтоб все оказывали новой мадаме особенное уважение. Если Саломея Петровна скажет: "Человек, подавай мне воды", все наличные должны были бежать за водой, а все прочие знать, что мадам просит воды: иначе беда! До нее зачастую люди ходили без церемоний, по-домашнему, замарашками, и подавали всё голыми руками. Саломея Петровна только проговорилась, что не может видеть человека, который похож на чумичку, не может смотреть без отвращения на лакейские руки, Филипп Савич, что называется, оборвал всю людскую за малейшую нечистоту и неопрятность и приказал всем обвертывать свои скверные руки в салфетки. До Саломеи Петровны идет себе людской говор по целому дому с раннего утра до поздней ночи. Саломея Петровна спросила раза два-три: где это такой шум? и настала в доме тишина. Никто не смей говорить между собою вслух, а не то Филипп Савич зажмет рот. Саломея почивала до полудня, иногда отдыхала и после обеда: во всем доме знают, что мадам почивает. По коридору, мимо ее комнаты, никто и на цыпочках не ходит, из девичьей в переднюю и обратно бегают через двор.

Если за столом какое-нибудь блюдо Саломея Петровна попробовала, но не стала кушать, - повара самого жарили. Если прачка худо выпарила белье, девка худо выутюжила, и Саломея Петровна, развернув чистый платок, посмотрит и поморщится - прачке быть пареной, а девке утюженой. Если Саломея Петровна, подойдя к зеркалу, скажет: "ах, как я сегодня скверно причесана!" - приставленной к ней горничной не пройдет без прически.

Любови Яковлевны как будто не существует в доме; на ее попечении осталась только выдача прачке черного белья да прием чистого. Во все время замужества она сама заказывала стол по своему вкусу, и Филипп Савич не причудничал, все было и ему по вкусу; но вдруг то не по вкусу, того недостает, всякой день выговор Любови Яковлевне, и при первой ее болезни повар поступил в распоряжение Саломеи Петровны.

На стороне начали покачивать головами, а дворня и деревня поняли, что набольшая в доме - Саломея Петровна и к ней следует ходить с поклонами, у нее обо всем спрашиваться.

Для Любови Яковлевны только и осталось отрады, что Юлия Павловна - шепчутся, шепчутся, наплачутся вдвоем, да и разойдутся. У Юлии Павловны, кроме горя друга, и свое есть горе. Георгий не только что не обращает на нее внимания, но даже забывает иногда и кланяться: так пристально занялся он французским языком, науками и искусствами - Саломея Петровна его учит и рисованью и музыке, географии и истории. Саломея сама все плохо знала, и ее учили наукам и искусствам по методе отучения от наук и искусств, посредством учителей, не умеющих учить. Учение ее также, было не что иное, как сидение за книгой, как будто для того, чтоб ребенок занимался делом, не шалил. Танцы - это дело другое, это неизбежное познание, немножко музыки - также; нельзя в большом свете не уметь стучать по фортепьяно; а французский язык - о, без него человек, а особенно русский, совершенно бессловесное существо. Французская мода, французский тон, дух и духи, жеманство, французские слабости и пороки и, словом, все французские добродетели необходимы; уменье о том говорить, чего не знаешь, схватывать вершки - все это надо изучить, перенять, подделаться. Саломее никто не сказал: ты, душа моя, человек русской, для чего же тебе французить: нас с тобой перерядили, да не переродили, что ж толку? не смешно ли целый век играть чужую роль, быть бездушной копией живых оригиналов. Подумай, о чем ты думаешь с утра до вечера? о том, чтоб оживить в себе журнальную моду. Что делаешь целый вечер? Тайно сравниваешь себя с другими. Когда ж тебе подумать о себе самой, о внутреннем своем мире, о душе, которая сидит в тебе без дела, голенькая, без одежды, без прикрасы, молчит, не смеет вымолвить ни словечка по-своему.

Георгий очень понравился Саломее Петровне. "Я образую его ум и душу, я сделаю из него образец мужчин!" - думала она, смотря на него во время занятий. Эта мысль, как сладкое чувство, быстро овладела ею; никакое рассеяние не помогло бы так скоро изгнать из памяти Дмитрицкого и отвлечь от всех воспоминаний.

Она начала его учить на фортепьяно; Георгий страстно любил музыку. Фортепьяно из залы было перенесено в комнату Саломеи Петровны; во все время уроков, так же как и во время сна, никто не смел не только войти в двери, но и пройти по коридору. Георгий и Розалия учились по очереди. Успехи Георгия были необычайны. Но вместе с этим для чувств его настала новая жизнь. Наставница была для него опасна; когда голубые, томные глаза ученика встречались с ее черным, пасмурным взором, он краснел.

За прилежание она целовала его в голову; но какую разницу чувствовал Георгий между лаской старой Воже и лаской женщины, пылающей жизнью и еще не испытавшей любви тихой, скромной, возгорающейся от взоров и постепенно раздуваемой задумчивым воображением! Но у Саломеи не чисто было уже воображение; она скоро почувствовала жажду приковать Георгия к себе. И не будь Георгия, гордость ее не перенесла бы ни значительных взоров Филиппа Савича, ни многозначительных его намеков.

Вероятно, в подтверждение пословицы: "Седина в бороду, бес в ребро", Филипп Савич стал сходить с ума от Саломеи Петровны и всеми возможными неудовольствиями выживать бедную Любовь Яковлевну, если не с белого света, так из дому. О тяжбе он и думать забыл.

- Саломея Петровна, - сказал он однажды, - вы лучше родной матери для детей моих; с тех пор как вы здесь, весь дом у меня стал на ногу; вы - полная хозяйка в нем, для вас у меня нет ничего заветного: распоряжайтесь по вашей воле и мной и всем, что мне принадлежит...

- Вы слишком много даете мне прав, Филипп Савич: у вас есть супруга, - сказала Саломея голосом простоты и великодушия.

Эти слова, сказанные с намерением только что-нибудь сказать для воздержания порыва Филиппа Савича, имели плохие последствия для Любови Яковлевны. Филипп Савич понял их по-своему. Ему казалось, что Саломея отвечала:

- Я бы приняла ваше предложение, если б у вас не было супруги.

Александр Вельтман - Приключения, почерпнутые из моря житейского - 02, читать текст

См. также Вельтман Александр - Проза (рассказы, поэмы, романы ...) :

Приключения, почерпнутые из моря житейского - 03
КНИГА ВТОРАЯ Часть четвертая I Послушай, брат Ваня, - сказал старик Ал...

Приключения, почерпнутые из моря житейского - 04
КНИГА ТРЕТЬЯ Часть седьмая І Читатели, вероятно, имеют какое-нибудь по...