Константин Константинович Вагинов
«ГАРПАГОНИАНА - 02»

"ГАРПАГОНИАНА - 02"

ГЛАВА 7 В ПИВНОЙ

Пируя у двух сестер, Анфертьев писал в припадке веселости письмо инженеру.

Многоуважаемый Василий Васильевич.

В ответ на ваше почтенное предложение от 13 февраля с.г. имею честь препроводить прейскурант полученных нами товаров на настоящий месяц.

С совершенным почтением Анфертьев.

ПРЕЙСКУРАНТ

NN Наименование Цена руб. Коп.

1. Загробное существование, сон няни из богатого семейства 1 -

2. Пятилетка, сон престарелой купчихи 2 -

3. Девушка и вежливое отношение к ней медведей Сон библиотечной работницы - 50

4. Чума, сон юристки в 1921 году 2 -

5. Сон гимназистки. Она должна выбрать девочку, с которой ей сидеть на парте. Гимназистка в затруднении. Вдруг все ученицы превращаются в пирожные. Выбор становится легким. 3 50

особо рекомендуется

6. Сон о том, как как одна дама встретила на лестнице фигуру с архитектурным лицом, которая всем раздавала судьбу и о том, как дама подошла к этой фигуре, но та судьбы не дала, -

не хватило. 1 -

7. Страшный сон девущки о том, как она кого-то расстреливает и о том, что состояние у тех, кого она расстреливает, было жуткое, они хотели оттянуть момент смерти, один из них стал искать носовой платок. 1 -

Уже хохоча, писал Анфертьев записку Локонову

Многоуважаемый тов. Локонов!

К величайшему нашему сожалению продать сновидение гимназистки о пирожных мы никак не можем, так как это сновидение оказалось уже проданным Торопуло, который отступиться от своей покупки ни на каких условиях не пожелал. (Прилагаем его подлинное письмо).

В ожидании ваших дальнейших поручений, которые мы всегда готовы исполнять с величайшей тщательностью, остаемся с совершенным почтением.

Анфертьев.

В уборной стоял народ.

- Эх, - сказал один, - какое теперь пьянство. Вот в семнадцатом я был в Змиеве под Харьковом. Вот тогда мы винца попили. Помню я, было нас человек семь, кушали, прямо лакали из одной бочки, тут же и спали. Докушались до дна, видим, Митька Осьмак на дне во всей аммуниции лежит, насквозь проспиртованный, с сапогами, с махоркой, с котелком.. . Ничего, спирт все очищает.

- Да, это ты правду говоришь, - сказал другой. - Выпустили водку, все живое и нализалось. Лошадь травку щиплет, а травка уже проспиртовалась, пощиплет, пощиплет, - танцевать начнет, хвостом будто от мух отбивается, подымет голову, прислушается - ржать с аппетитом начнет, а затем по улице носится пьяных кур-петухов и людей давит. Пьяный ворон на ветке сидит и вдруг свалится и из травы встать не может. Собака подойдет, хочет схватить птицу, а ноги у нее разъезжаются, а кругом стрельба, кто девицу тащит, кто комод волочет, кто пуд сахару, кто с осовелыми глазами золото требует, кто немцев языком громит, кто себя страдальцем за Русь святую и вшивым мясом называет. Козявки и те пяны были. С грязью водка текла. Было время, чистого спирту попили.

- А я знал фельдшера, - сказал третий, отмывая коньячную этикетку, - так тот изо всех банок с гадами спирт выпил. Вот питух был! Пил систематически, с полным сознанием, своих приятелей угощал.

- Ничего, - добавил первый, - спирт все очищает.

- Да, - сказал вузовец, заметив смывавшего с бутылки, - за такие действия тебя прямо растерзать нужно, мало вас отправили на торфозаготовки...

- Это еще что, - сказал другой вузовец. - Четыре года я видел еще почище гада. Жили мы тогда в общежитии. С девчатами сидели, обедали. Видим в окно - на пустыре баба встала над кадушкой с огурцами и своим рассолом их освежает. Мы прямо света не взвидели.

Сбежали вниз и потащили ее в милицию. Узнали потом - за хулиганство выслали ее.

- А этот тип тоже - обменяет бутылку!

- Давай, потащим его в милицию.

- Бери его за шиворот!

Пьяный стал отбиваться.

Появился буфетчик.

- Это еще что за безобразие! Эй, Петя, гони их в три шеи.

ГЛАВА 8 СНОВА МОЛОДОСТЬ

Лишь только успел сесть Локонов, свет потушили. Локонов не смотрел на экран. Он слушал музыку. Симфонический оркестр играл избитые мотивы, знакомые Локонову с детства. Он не мешал. Он помогал сосредоточиться. Локонова мучила перспектива его существования. Теперь, когда выяснилось, что Юлия свободна, это было особенно мучительно. Это проклятое чувство, что его молодость кончилась! Как же он может жениться на Юлии. Вот если б это было несколько лет тому назад.

Как только дали свет, Локонов выбежал из кинематографа.

Дома, не раздеваясь, он бросился на постель. Ему хотелось ни о чем не думать.

- Три пики - откашливаясь, произнес прокурор, теребя свои полседые, рыжие, короткие баки, как-то особенно держа карты в левой руке.

- Пас, - скромно уронил седенький с лысинкой, с гладко выбритыми шеками и подрезанными седенькими усами старичок, весь чистенький и аккуратененький.

Партнер прокурора, сложив аккуратно карты на ломберном столе, бросил быстро: "без козырей" - и при этом, как петух, закрыл глаза.

Четвертый игрок, не смущаясь, спокойно рассмотрев свои карты, сложив аккуратно и взяв в левую руку, а правой проводя черту мелом для записи на столе, спокойно заявил:

- Я, милостивые государи, позволю себе помочь вам в игре и рискну сказать: пять пик.

Наступило минутное молчание. Прокурор стал более нервно теребить свои баки, расправляя и гладя их своим корявым мизинцем правой руки.

Чистенький скромный старичок, которому было лет под семьдесят, нигде никогда не служил и ничем не занимался. Он был старый холостяк, жил где-то на Песках в своем особняке вместе с двумя сестрами приблизительно таких же лет. Сестры были близнецы.

- Как вы смели толкнуть меня! - раздалось над ухом Локонова, - как вы смели толкнуть меня во время игры, - вскричал толстяк, военный врач, и зло посмотрел на Локонова.

- Как вы смели дотронуться до чужих денег! - вскричал студент, кривя лицо.

- Как вы смеете просить разменять, когда я выиграл, - плаксиво сказал старичок.

- Как вы смели сказать, что это табло будет бито! - раздался лай пяти-шести игроков.

В азарте даже кто-то крикнул:

- Что за осел!

Локонов увидел, что он молча отошел от стола, и стал пересчитывать деньги. Стол, как разъяренный улей, гудел за ним.

Затем Локонов увидел, что он пошел в кофейную, где и проболтался до шести часов. Там велся горячий разговор про минувшую ночь. Иванов сильно бил. Корнилов ловко сделал из десяти рублей две тысячи. Снова потянуло Локонова в клуб отыграться. Лишь только бьет восемь часов, вот он уже мчится в этот притон.

Смешав две колоды карт и хорошо перетасовав их, передает соседу. Тот снимает, вкладывает в деревянный ящичек. Банкомет берет ящичек в левую руку и начинает сдавать на четыре табло по три карты. Спустя минуту карты были открыты.

Локонов, сидя на постели, усмехнулся. Он выиграл. У него была девятка, у банкомета восемь.

- "Сегодня мне повезет," - подумал он.

В комнате появился Анфертьев.

- Тоска, - сказал он, - выпить хочется...

Появление Анфертьева рассеяло грезы Локонова.

- Выпить? спросил он, - что ж, можно и выпить. Я на вас не сержусь. Сбегайте, вот вам. . .

- А вы вставайте, нехорошо пить в постели, да и дружеская беседа не может состояться, - сказал Анфертьев.

- Не к чему мне вставать, - ответил Локонов, - все мне опротивело и старая жизнь, и новая, ничего не желаю. Мне тоже сегодня выпить хочется, назюзюкаться. Поспешите, а то, чего доброго, кооператив закроют. Возвращайтесь мигом сюда. Смотрите, не исчезайте.

- Как можно, - сказал Анфертьев, - мигом сделаю, одна нога здесь, другая там.

Пока Анфертьев летал за спиртным, Локонов достал свои юношеские дневники. Как прескверно отразился в них его образ. С отвращением он откинул их.

- А если кто увидит, - подумал он, - найдет случайно после моей смерти, ведь будет смеяться надо мной, наверняка будет смеяться. Надо сжечь их. Сжечь? - повторил он. - Это слишком высоко для них. Просто завернуть в них селедки, устроить фунтики для крупы, чистить ими сапоги, - вот какой участи они достойны.

Локонов стал рвать тетради.

- Сегодня пусть они послужат вместо скатерти и салфеток. Поставим на них водку и соленые огурцы и будем пить. Пьяному, пожалуй, легче повеситься.

Анфертьев вернулся. Он застал Локонова одетым. Листки из тетрадок покрывали кухонный стол.

- Ну-с, давайте пить, - сказал Локонов. - Как ваша торговля идет. Как ваши воображаемые магазины процветают? Много ли в них приказчиков? И как относительно рекламы? Какие вы корабли нагружаете. Торговец - это звучит гордо. Купец - это лицо почетное в государстве. Какой чин вы получили? Отчего я не вижу на вашей шее медали? Какие благотворительные учреждения вы открыли?

Анфертьев молчал.

- Да, - наконец, сказал он, - торговля теперь не почтенное занятие, а нечто вроде шинкарства: поймают, - по шее накладут. А в прежнее время я бы, пожалуй, действительно, торговлю расширил необычайно. Уж я бы нашел, чем торговать. Уж я бы со всем миром, пожалуй, переписку затеял. Накопление я бы чрезвычайно облагородил. Стали бы все копить нереальные блага, покупать их у меня. А я бы на эти деньги виллу где-нибудь купил, завел бы жену, детей, двадцать человек прислуги, изящные автомобили. Жизнь моя была бы похожа на празднество. И пить бы не стал, совсем бы не стал. А так теперь - я пропойца. Да и вы были бы совсем другим.

- Картежником - сказал Локонов, - романсы бы любил. Ничего бы из меня не получилось.

- Не стоит расстраиваться, - ответил Анфертьев. - Вот водка стоит, вот воблочка, вот огурчики, солененькое призывает выпить. К чему думать, чем мы могли бы быть и чем стали. Чем могли, тем стали. А кончать самоубийством - слуга покорный! Вот если б я был влюблен, если б мне было восемнадцать лет, если б я не вкусил сладости жизни, - тогда другое дело. А так чем же жизнь моя плоха с точки зрения сорокалетнего человека?

Свободен, как птица, никаких идолов, ни перед чем я не преклоняюсь. Доблесть для меня - звук пустой. Любовь - голая физиология. Детишки - тонкий расчет увековечить себя. Государство - система насилия. Деньги - миф. Живу я, как птица небесная. Выпьемте за птицу небесную! И ваша жизнь не плоха. Что девушка за другого вышла замуж? Экая, подумаешь, беда. Да вам, может быть, и девушки-то никакой не надо, так это вообще мозговое раздражение.

- Как это мозговое раздражение, - спросил Локонов.

- Да очень просто. Хотели оторваться от своих сновидений, прикрепиться к реальной жизни, связать как-то себя с жизнью, ну что ж, не удалось. Идите опять в свои сновидения.

- Вы пьяны! - сказал Локонов. - Как вы смеете вторгаться в мою личную жизнь?

- Личная жизнь, священное право собственности! А кто мне запретил в нее вторгаться; обычаи старого общества? Я плюю на них. Вы думаете, что Анфертьев такой безобидный человек, безобидный потому что поговорить не с кем! Так вот, скажите, к чему вам девушка? Что вы могли бы ей дать? Душевное богатство тысяча девятьсот двенадцатого года? Залежалый товар, пожалуй, покупателей не найдется. Мечты о красивой жизни у вас тоже не имеется. Юношескими воззрениями вы тоже не обладаете. Скажите, чем вы обладаете? Нечего вам предложить. Лучше и не думайте о любви.

- Но я не могу жить, как я жил до сих пор, куда мне деться?

- Это плохо, - сказал Анфертьев, - деться некуда. Разве что, пополнить армию циников. Действительно, деньги вас не интересуют, служебное положение вас не интересует, удобства жизни вас не интересуют, слава в вас вызывает отвращение, старый мир вы презираете, новый мир вы ненавидите. Стать циником - тоже не можете. Как помочь вам - не знаю. Не знаю чем наполнить ваше существование.

- Но ведь это скука, может быть обыкновенная скука, - сказал Локонов.

- Нет, это не скука, это пустота. Вы пусты, как эта бутылка. И цветов вы в жизни не видите, и птицы для вас молчат, и соловей какую-то гнусненькую арию выводит. Что ж делать, юность кончилась, а возмужалости не наступило. Пить я вам советую. Да пить вы не будете. Скучным вам это покажется делом, тяжелой обязанностью. Старик вы, вот что, - сказал Анфертьев - из юноши прямо в старики угодили. Вся жизнь вам кажется ошибкой. Так ведь перед смертью чувствуют. Вино - мудрая штука, лучше всякого университета язык развязывает! Вот сейчас я с три короба вам наговорил, а для чего наговорил - неизвестно. Размышление ради размышления что ли, философское рассмотрение предмета. И в пьяном виде образование сказывается! Недаром я в педагоги готовился. Ну а потом все к черту полетело. Да вы не горюйте. Ведь на наружности вашей это не отразилось, а что внутри - никому не видно. Да вы не верьте тому, что я наговорил, - это вино наболтало.

Локонов курил папиросу за папиросой. Ему хотелось выгнать Анфертьева.

- Вам пора спать! - сказал он.

* * *

С некоторых пор Локонов был как бы замурован, по своей собственной воле, в этой небольшой комнате. К нему никто не приходил, так как он своих знакомых встречал несколько странно; он не предлагал им садиться, а стоял, заставляя стоять своего собеседника, и всем своим видом давая понять что, собственно, желает, чтобы тот как можно скорее покинул его комнату.

Локонов чувствовал, что у него не хватит воли покинуть эту комнату. Ему хотелось думать, что и любовь его к семнадцатилетней Юлии не есть мозговое раздражение. Ему не хотелось думать, что семнадцатлетняя Юлия была для него лишь средством выйти из комнаты, снова вернуться к прекрасной природе, услышать соловьиное пение, как слышал в девятнадцать лет, средством оживить себя. . . После ухода Анфертьева, Локонов, чувствуя отвращение ко всему, лег в постель.

- Ну что ж, - подумал он, - покурим. Вот жизнь и кончилась. А еще я думал, что только в двадцать лет легко кончить жизнь самоубийством.

Но тут Локонов понял, что если он начнет размышлять, то это отвлечет его и он не покончит с собой, что утром он опять проснется в этой проклятой комнате,

- Жизнь не удалась, - подумал он и стал мылить полотенце. Наступал рассвет.

Птички закричали.

Внезапное успокоение сошло на работающего человека.

- Рано еще, - подумал Локонов.

Он отложил мыло и хорошо намыленное полотенце и решил пройтись по городу.

Прошедшая ночь начала казаться диким сном.

Он чувствовал необычайную бодрость и подъем, как человек, счастливо избегнувший опасности. Всем прохожим он улыбался.

ГЛАВА 9 ЖАЖДА ПРИКЛЮЧЕНИЙ

Ему хотелось бежать.

Он охотно бы прыгал через канавы, если б таковые оказались на его пути, - таким он чувствовал себя подвижным и юным.

Его одолевал восторг, он удивился осмысленно и яркой окраске домов, милым лицам окружающих. Безобразная карикатура исчезла.

Его возбужденный ум воспринимал все с одобрением, глаз видел лучше, он чувствовал, как что-то сняло дурной налет, освежило все лица.

Заманчиво развернулось над ним синее северное небо и сладостные лучи солнца играли на стеклах домов.

С удовольствием вошел Локонов в парикмахерскую.

Вышел бритый и нафикстуаренный.

Даже походка его как-то изменилась, приобрела какую-то твердость.

Почти взглядом полководца он обвел улицу.

Он решил покорить Юлию.

- Сегодня среда, - вспомнил он, - вечером Юлия будет в зеленoм доме.

Весь день пронаслаждался Локонов жизнью.

Гуляя, обдумывал, что он Юлии скажет.

Весь день он улыбался встречным девушкам и юношам, мысленно причисляя себя к их полку.

А когда наступил вечер, он вошел в зеленый дом.

Незнакомый голос (громко): на Путиловском заводе жил козел Андрюшка. Просыпаясь утром, шел козел в кабак. Там его угощали. Налижется, бредет по улице, покачивается. Да и погиб он, как настоящий пьяница: встал на рельсы, поезд идет, орет во всю, а Андрюшка, хоть бы что, пригнул голову.

Он был серый, пушистый, огромный.

И была у него жена.

Он стал ее приучать тоже пьянствовать.

Утром встанет и гонит ее к кабаку.

Приходили они в кабак. Кто не давал, того Андрюшка пытался боднуть. Перед тем, как войти, стучал в дверь Андрюшка. Сам кабатчик подносил ему в чашке.

Голос Торопуло (радостно) : - Розы похожи на рыб.

Это не мной подмечено.

Возьмите любой каталог, и вы найдете в нем лососинно-розовые, лососинно-желтые, светло-лососинные розы.

Встречаются розы, похожие на молоко, фрукты и ягоды.

Одни вызывают представление об абрикосах, другие о гранатах.

Есть розы, светящиеся, как вишни.

Женский голос (томно): Дядюшка мой был помещик. Вздумал он стать промышленником на американский лад. Решил превратиться в цветовода. Выписал он из Рейнской долины разные сорта роз. Помню дуги металлические на воротах, на одной мелкие белые вьющиеся розы, на другой - красные. Дядюшка все доверил садовнику. Выписал он его из-за границы. Дядюшка разорился на этом деле. Потом какой-то парвеню воспользовался его идеей.

- Что ж вы: все молчите и ничего про обезьян, про попугаев, про цветы не расскажете, - обратилась Юлия к Локонову.

- Да ведь это довольно неинтересно, - ответил сияющий и свежий Локонов, - Что ж про них рассказать.

Попугаи - это те же оперенные обезьяны. Конечно, они придавали особый колорит квартирам. Теперь попугаев и обезьян нет - и не жалко нисколько, что их нет. И цветы тоже были признаком определенного быта.

Возьмем хризантемы в петлицах или бутоньерки какие-нибудь, букетцы перед приборами.

Быт исчез - и определенные цветы исчезли.

Сейчас у нас любимого цветка нет и неизвестно, какой будет.

Локонов стал смотреть на Юлию.

- Что ж вы не пригласите меня к себе? Мне очень бы интересно знать, как вы живете, - сказала Юлия.

Локонов был застигнут врасплох.

- Приезжайте, - ответил он, краснея и бледнея, - Только, мне кажется, это будет для вас неинтересно.

- Нет, очень интересно, - ответила девушка. - Давайте, условимся сейчас. Завтра? Хорошо?

Юлии хотелось проявить свою энергию во вне, растормошить Локонова. В ней жила, неясная для нее самой, жажда приключений. Инстинктивно она выбирала приключения не очень опасные.

" - Чем же украсить мою комнату, - думал Локонов, - для посещения моей воображаемой невесты. Как же я буду ее занимать? Придется съездить к матушке, взять остатки китайских вещиц, куски парчи, несколько гравюр с подтеками, графинчик, две рюмки, какой-нибудь подносик, купить цветов, выпросить у Жулонбина гитару, как будто Юлия играет на гитаре. Может быть вечер и пройдет, как у молодых людей. Куплю немного вина, баночку шпрот, печенье, яблок кило полтора, немного винограду положу в вазу с оленем.

Весь день занимался Локонов приготовлением к приему милой гостьи. С утра он уже стоял в очередях и забегал в кооперативы. Сделав нужные покупки, он отправился к своей матушке и стал отбирать необходимые предметы роскоши и уюта.

Матушки не было дома, Локонов насилу отыскал ключ и отпер сундук. Он достал какого-то китайского будду, ямайского духа с длинными ушами, карфагенскую лампочку с изображением верблюда, головку от танагрской статуэтки, гравюру с изображением игры в трик-трак, куски голубой китайской парчи, книгу о кружевах. С буфета он снял вазу с оленем. Раскрыл буфет, взял четыре рюмки в виде дельфинов, и графин, легкий, как вода. Взял еще диванную подушку с вышитыми васильками и пекинский веер из голубиных павлиньих перьев. Все это упаковал и повез в свою комнату.

По дороге думал: как все это бедно и нехорошо для любви.

Голубой китайской парчей он накрыл столик.

На парчу поставил цветной графинчик.

Рядом с графинчиком поставил мельхиоровую вазу с оленем.

В вазу положил яблоки, груши и виноград.

По тарелочкам распределил ветчину, сыр и зернистую икру.

Поставил два прибора.

Перед каждым прибором по две рюмки.

Подушку прикрепил к спинке венского стула.

- Как бы скрыть стены, и потолок очень закопчен... Вид у комнаты очень мрачный и сырой. Чем бы умерить свет электричества. Закутать лампочку какой-либо материей - уж слишком глупо. Уж лучше бы свечи, они бы может быть придали комнате призрак чистоты. Был бы освещен, главным образом, стол. Да и то, что я одет несовсем хорошо, тоже было бы не так заметно... Но свечей сейчас не достать нигде, только разве у Жулонбина, да этот скряга ни за что не даст, хотя у него они есть всевозможных цветов и толщины. У матери моей, наверно, есть где-нибудь в сундуке, да ехать теперь, пожалуй, поздно, полтора часа езды туда и обратно. В моем распоряжении четыре часа, пожалуй, успею. Нет, так нельзя.

Еще раз окинул взглядом Локонов комнату, не выдержал и поехал за свечами.

- Ну, вот и я, - сказала Юлия. - Как у вас здесь уютно и свечи горят. Оригинально.

- Лампочка испортилась, - ответил Локонов. - У меня мебели, конечно, нет, но вот садитесь на этот стул.

- И гитара на стене висит, вы играете на этом инструменте? - спросила девушка.

- Немного, - соврал Локонов.

- На улице холодно, - сказал Локонов. - Хотите сейчас рюмочку токайского?

Локонов подошел к столу, налил, чокнулся с Юлией.

- За что ж мы выпьем? - спросил он.

- За наше знакомство, - ответила Юлия.

- А это что за статуэтки там у вас стоят?

- Это восточные, - ответил Локонов. - Это должно быть какой-нибудь злой дух. Неправда ли лицо отвратительно? И нос приплюснутый, и уши до плеч, и рот до ушей! А вот пекинский веер из голубиных и павлиньих перьев. А вот китайская парча.

- Еще бы что показать, - с тоской подумал Локонов, чувствуя, что не о чем говорить.

- А вот гравюра. Это старинная игра в трик-трак. Я налью еще, - добавил Локонов и засуетился. Да чтож мы стоя пьем, давайте, сядемте за стол.

Сели.

- Вот шпроты, - предложил Локонов. - вы любите шпроты? Или, может быть, кусочек сыру. А потом вы сыграете, неправда ли?

- Что же вы сыграете и споете? - спросил он.

- А вы что хотите? - спросила Юлия.

- То, что вы любите.

Наступал рассвет.

- Вот, трамваи пошли, - сказала Юлия.

- Мы как будто ничего провели вечерок - нерешительно спросил Локонов.

- Я вас провожу, - предложил Локонов.

- Давайте, пойдемте пешком, - сказала Юлия. Ей было слегка грустно.

- Что же, - думала она, - он даже не поцеловал меня, неужели я ему не нравлюсь...

Локонов проводил девушку до дому. Говорила Юлия. Локонов только поддакивал. Опять Юлии показалось, что только с ней Локонов говорит о пустяках, что с другими он говорит хорошо, умно и интересно, что это оттого, что она для него недостаточно развита.

- Вы меня не презираете, - спросила она, - за то, что я пришла к вам?

Локонов вернулся в свою комнату, взглянул на остатки пиршества и ему стало жаль себя и отчаянно скучно.

- Одинок, по-прежнему одинок, - подумал он, - никак не вернуть молодости, ясного и радостного ощущения мира.

ГЛАВА 10 ЛЕЧЕНИЕ ЕДОЙ

Локонов надел пальто и вышел на улицу. Ощущение вялости души мучило его. Он шел мимо иллюминированных домов к Неве, где стояли суда, украшенные бесчисленным количеством разноцветных электрических лампочек.

Прожектора на судах казались Локонову похожими на эспри на дамских шляпах. Украшенные электрическими полосами, зигзагами, ромбами трамваи напоминали ему цветочные экипажи в балете. А красные светящиеся звезды на домах заставляли его вспомнить о елочных украшениях.

Локонов встретился с Анфертьевым.

- А в общем все это похоже на детский праздник, - зевая, сказал он торговцу, - масса блеска, масса музыки, а неизвестно что ждет детей впереди.

- Во-первых, это не дети, - ответил Анфертьев, - это праздник взрослых. Женщины, как вы видите, обладают пышной фигурой, а мужчины, по крайне мере, многие из них бородами и незавидной сединой. Это неповторимый праздник, советую вам ощутить всю его неповторимость, и тогда вы получите огромное наслаждение и будете веселиться вместе со всеми.

- Но ведь это невозможно, - ответил Локонов. - Эти прожектора, взгляните, совсем, как эспри на дамских токах!

* * *

Солнце освещало город.

Нунехия Усфазановна отправилась в коридор к пирамиде сундуков.

Встав на табуретку, сняла картонки.

Обнажился зеленый, окованный железными полосами, сундук старинной работы.

Нунехия Усфазановна повернула ключ - раздался продолжительный музыкальный звон.

Старуха с усилием подняла крышку.

Сняла пожелтевшую газетную бумагу.

Задумалась.

- Что же из этого нужно продать, чтобы ему хватило на пиршество... Остался почти без волос, а все такой же неблагоразумный. Ведь сколько раз она ему говорила, что вещей уж не так-то много остается.

Нунехия Усфазановна всегда с грустью продавала вещи Торопуло. Сейчас она вытащила бархатную юбку, капот цвета Нильской воды, зеленое платье из прозрачной шерсти, отделанное на груди и рукавах зеленым плиссированным газом, башлык.

- Что сейчас охотнее купят?

Машинально она открыла коробку, в двадцать пятый раз увидела донышко шляпы матушки Торопуло, имитирующее кочку, покрытую мхом.

Также машинально она закрыла коробку.

Наконец, решила продать зеленое платье из прозрачной шерсти. Может быть купит знакомая артистка. Можно еще ей предложить кружева.

Захлопнула Нунехия Усфазановна старинный сундук. Открыла красный сундук, там на дне лежали тюлевый шарф, вышитый золотом, опушенный гагачьим пухом и кружевная кофточка.

- Это для опереточной певицы хорошо, - подумала старушка, а вот теперь для Торгсина, барахолки и молочницы что выбрать?

Вытащила из большой черной картонки фальшивый апельсин, пучок лент - это для барахолки, серебряный автомобиль с кожаным сидением - это для Торгсина.

Она нашла сверток, заинтересовалась им. Развернула - перечница в виде пули.

Наконец, для продажи и обмена вещи были отобраны.

Нунехия Усфазановна решила отправиться сперва к знакомой опереточный артистке. Если она сама не купит, то купят ее подруги, им нужно одеваться, такова их профессия. Потом - в Торгсин, а завтра на барахолку. С трудом слезая с табурета, она сокрушилась:

- Хотя бы за неделю меня предупредил, что ему деньги нужны. Все за бесценок ведь продать придется. Совсем он не в своего папашу. Тот все в дом носил, а этот все из дому тащит. И для чего? Чтоб всяких прощалыг угощать!

Она вспомнила, что еще есть в сундуках. И даже почти задрожала от ужаса - ценного в них почти ничего уже не оставалось. Один сундук - с устаревшими корсетами, другой с бумажными выкройками платай, третий с волосяными валиками, накладками, локонами. Оставалось еще несколько платьев с кринолинами, да пучки дикованных лент, да легкие, как пух, бальные туфельки с необыкновенными носами. Нунехия Усфазановна высморкалась.

Но вдруг она улыбнулась, она вспомнила про сундук с сувенирами. Она его еще не трогала - там бювары с массивными серебряными крышками, испещренными надписями, паровозы, поднесенные служащими железной дороги по случаю двадцатипятилетия служебной деятельности папаши Торопуло. Там ордена старшего Торопуло.

* * *

Локонов чувствовал, что он является частью какой-то картины. Он чувствовал, что из этой картины ему не выйти, что он вписан в нее не по своей воле, что он является фигурой не главной, а третьестепенной, что эта картина создана определенными бытовыми условиями, определенной политической обстановкой первой четверти двадцатого века.

Вписанность в определенную картину, принадлежность к определенной эпохе мучила Локонова. Он чувствовал себя какой-то бабочкой, насаженной на булавку.

Локонов выглянул в окно. Стояла темная ночь. Шел дождь.

Локонов налил валерьянки с ландышами. Выпил.

- Надо как-то вернуть молодость, иначе жить невозможно, - подумал он, - отделаться от ощущения этой пустоты мира.

Немец, приподнимая шляпу, любезно улыбаясь, кланялся собачке. Кончив раскланиваться с собачкой, он подошел к трамвайной остановке и стал с пьяной услужливостью подсаживать публику, приподнимая шляпу и пошатываясь. Немец был из загадочной страны, которую совершенно не знал Локонов. Он знал Германию Гете и Шиллера, Гофмана и Гельдерлина, но совершенно не знал, что представляет Германия сейчас, чем она дышит.

Этот немец, раскланивающийся с собачкой, напоминал ему скорее немца Шиллера из "Невского проспекта", чем реальную личность. Но все же Локонову захотелось подойти к немцу и завязать с ним разговор.

Локонов подошел к трамвайной остановке, но потом раздумал и подождал следующего трамвая. Дома, за стеной, молодой голос пел:

Не плачь, не рыдай же мой милый, И я тебя тоже люблю.

Локонов прислушался:

По тебя я давно, друг мой милый, страдаю, Но быть я твоей не могу: Отец мой священник, ты знаешь прекрасно, А ты, милый мой, коммунист.

За стеной было дребежжание посуды. Невидимому, там мыли чашки, ножи и вилки. Сквозь дребежжание посуды слышался голос:

Советскую власть он не любит ужасно, Он ярый у нас анархист.

При слове "анархист" Локонов улыбнулся.

И пала мне в голову мысль роковая -

Убью я ее и себя, Пусть примет в объятья земля нас сырая.

"Романс", - подумал Локонов.

И правой рукой доставал из кармана Я черненький новый наган.

Локонов не стал слушать. Это не был романс, это было похоже на балладу.

Судьи, перед вами раскрою всю правду.

Локонов вспомнил своего отца, прокурора, любившего читать попурри и тем увеселять общество. Он вспомнил свою сморщенную мать. Нельзя сказать, что Локонов не любил свою мать. Нет, он любил ее. Так любят засушенный цветок, связанный с детством наших чувств.

В детстве Локонову по старой терминологии она казались ангелом. Он часто спрашивал у прислуги, ангел его мать или нет и прислуга отвечала - ангел.

В комнату ввалился Торопуло.

- Не больны ли вы? - спросил гость.

- Да, я болен, - ответил Локонов, и неизвестно когда поправлюсь. . .

- Это оттого, - ответил Торопуло, - что вы не мечтаете о сосисонах итальянских, о ростбифе из барашка с разной зеленью, об устрицах остендских, о невской лососине по-голландски. Советую вам заняться кулинарией, она излечивает лучше всяких лекарств. И какой простор откроется перед вами. Здесь вы сможете строить павильоны, украшать свой стол трофеями. И все это принесет вам прямую пользу. Вот приходите, я вас угощу. Закуска будет "канапе" с красным соусом, суп очень вкусный я для вас приготовлю, а на третье будет рис на ванили с пюре земляничным. И за столом мы поговорим о устрицах маринованных, о лапе медвежьей с пикантным соусом, о желе из айвы с обсахаренными розами. А затем я вам почитаю Фурье. Поверьте, он был не так глуп. Идемте, идемте. Я не уйду отсюда без вас! Советую вам заняться кулинарией. Вы увидите, послушаетесь меня - и через неделю о своей тоске и не вспомните.

- Я сегодня иду на концерт, - соврал Локонов.

- Да ведь еда - это та же музыка, - настаивал Торопуло, причем ведь звук никак не окрашен, по крайней мере не в столь сильной степени и не столь несомненно окрашен, как различные блюда. А затем, все дело в том, что мы еще не умеем наслаждаться пищей, ведь и она звучит, еще как звучит! Тонкий и тренированный слух мог бы различить звуковые оттенки наливаемых вин, потрескиванье под ножом кожицы дичи, поросенка, влажный звук ростбифа. Все дело в тренировке. Ведь без тренировки великолепнейшая симфония нам может показаться какофонией. Наконец, вы успеете на свой концерт!

- Идемте, - сказал Локонов, - я сейчас буду готов.

Всю дорогу Торопуло старался погрузить Локонова в мир ароматических рагу, прохладных желе, энергичных соусов. Локонов шел, вспоминая свои впечатления за день. Он чувствовал, что от праздника у него осталось весьма смутное воспоминание, как будто Гостиный Двор, собственно, верхние аркады Гостиного Двора были украшены плакатами с гигантскими изображениями рабочих, как будто улицы у Домов Культуры были уставлены шестами с полотнищами или, может быть, со щитами, на которых были начертаны лозунги, да еще запомнился трамвай украшенный электрической красной звездой и флаг на каком-то здании, освещенный снизу и колеблемый ветром. Вот и все.

Была глубокая ночь. Они шли пешком, Локонов и движимый состраданием инженер, хотевший спасти молодого человека от излишних мучений, погрузив его в мир еды, в мир высоких отношений, запахов, в мир тягучестей и сыпучестей. Путь был длинен до зеленого дома. На доме пылала звезда. Как бы зарево от пожара стояло над городом.

В ворота прошли Торопуло и Локонов. Торопуло оставил в своей комнате на минуту гостя одного. Стол был накрыт на две персоны и украшен тортом.

Вернувшись, Торопуло снял торт со стола.

Локонов бежал от Торопуло. Локонов чувствовал, что мир Торопуло все тот же, хорошо ему знакомый, его собственный мир, только увиденный сквозь другие очки.

- Торопуло - эпикуреец - думал Локонов.

И на грех удивителен и страшен был торт Торопуло. Сладостные статуи из серебристого сахара стояли на площадках, а внизу, из бассейна, наполненного зеленоватым ликером, возникала Киприда. И на самой верхней площадке была помещена фигура, изображение Психеи. И вот этот торт присутствовал в мозгу Локонова, когда он возвращался домой в свою отдаленную комнату.

Но дойдя до дому, он вернулся к Торопуло. Он боялся одиночества в этом освещенном как бы пламенем городе.

- Вот и прекрасно, что вы успокоились и вернулись, - сказал Торопуло.

Торопуло решил блеснуть сегодня.

Пока эпикуреец жарил, удалившись на кухню, неожиданно явился Пуншевич. Сел и стал рассматривать листы рисовой бумаги с бумажками от японских спичечных коробков.

- Вот и влияние Европы на Азию: голова лошади в подкове - символ счастья несомненно европейский. Вот и Геракл, раздирающий пасть льва - влияние греческой скульптуры. Вот и обезьяна на велосипеде, вот и варяг с бородой и щитом. Вот и бриллиант - все это дореволюционной Европы - беседовал сам с собой Пуншевич.

Торопуло, вернувшись, стал показывать Локонову конфектные бумажки.

Обертка от Пермской карамели, - сказал Торопуло.

- "Карамель столичная" - прочел Локонов, - должно быть, Петербург, - подумал он, - но мостов таких как будто нет в Ленинграде.

Локонов заметил множество маковок церквей.

- Москва, но и Москва теперь другая.

- Вот изображение негра, несущего огромный колчан и стрелы на фоне пальм - это для островов должно быть. Взгляните, индеец, стреляющий из лука - это должно быть для Южной Америки. А зайчики, и надпись совсем не японская, должно быть для Кореи. Да, да, несомненно, для Кореи, - решил Пуншевич. - Ну вот и для Китая знаменитая китайская императрица на белом коне возвращается в Китай из монгольского плена. А вот и китайский мальчик на сверхчеловеческой лягушке. А вот и чисто японские: старшая сестра учит брата письму, бог богатства, считающий прибыль, бог счастья и богатства и долгой жизни на аисте, ребенок сидит на лотосах и молится - в раю всегда цветут лотосы. Вот и европейский ангел, и обезьяны, поднимающие иероглифы радости. А вот и крылатый ребенок - европейский амур - бежит из Японии в Китай, держа в руках зажженную спичку - это является как бы символом экспорта, пожалуй, не только символом экспорта, но и японской захватнической политки.

Пуншевичу жаль было, что сейчас не удастся показать гостю эту коллекцию. Со вздохом он отложил ее в сторону.

- Полезно, - подумал он, - когда сквозь малое видишь великое.

В мозгу Пуншевича толпились аисты среди вечно-зеленых деревьев, живущие тысячу лет, обезьяны - пьяницы - мать-обезьяна пьет вино, а дети просят. На быке рогатый, сверхчеловечески сильный ребенок играет на флейте. В звездах, в кругах - иероглифы счастья, радости и долгой жизни. Бородатый бог счастья и долгой жизни в кольце из аистов. Богач, сидя на веранде, любуется лотосами.

- Да, - сказал он, - полезная, полезная коллекция. Мы должны догнать Европу, также как это некогда сделала Япония.

- По-прежнему ли народ весел? - спросил Пуншевич. По-прежнему ли разгулен? Раньше праздники имели связь с торгами и ярмарками. Религия и торговля соединяли людей в города, а теперь, что соединяет людей в города - я не знаю, должно быть, выполнение пятилетнего плана. Несомненно, этот план собирает людей в новые корпорации, устанавливает связь между людьми. И если когда-то зерном города являлся царский дворец, Акрополь, то теперь зерном города будет являться завод. Вокруг него будут возникать строения, парки, он будет окружен аллеями, мостами.

Пуншевич задумался.

- Праздники народа, поэзия его жизни, имеют тесную связь с его семейным бытом и нравственностью с его прошедшим и настоящим. Попробую собирать праздники новой жизни для общества собирания мелочей, - с отчаянием подумал Локонов, - может быть это даст мне возможность почувствовать прекрасное лицо жизни.

И затем он вспомнил, как перед праздниками ехал воз с водкой, а за ним бежала толпа: передние держались за подводу, некоторые бежали с портфелями. Вспомнил, как баба хвасталась, что за пять рублей уступила место в очереди за водкой.

ГЛАВА 11 ГРОЗА

Клешняк шел.

Круглая площадь купалась в свете. Напротив Дома Культуры сиял универмаг. Казалось, что он совсем не имеет передней стены, дальше, бледнея, светились окна фабрики-кухни. Клешняк невольно остановился на ступеньках, залюбовавшись этой картиной.

- Вот здесь, где я стою, - подумал он, - был раньше трактир "Стоп Сигнал", а там, где сейчас Универмаг, стояли деревянные ларьки и возле них сидели торговки с горячей картошкой, а там, - он повернулся к Нарвскому проспекту, - там была в деревянном домишке казенка. Как мрачна была тогда Нарвская застава. Свиньи бродили, пьяницы валялись, кулачные бои, в жалких деревянных домиках горели огни, как волчьи глаза.

Клешняк пошел по улице Стачек в сторону светящейся круглой башни 68 школы. Вокруг него стояли новые дома. Временами в овале арки виднелись еще не снесенные деревянные домишки с деревянными резными заборами.

Клешняк шел все быстрее.

Справа, извергая из огромных окон снопы разноцветных огней, высился новый профилакторий, слева стройными шеренгами светились окна бань. На небольшой площади между корпусами Клешняк остановился. Прямо перед ним ярко светилось окно детских яслей, было видно как дородная нянька, высоко подняв дитя, меняла ему пеленки:

- Здесь я был арестован воровским способом, ночью, - задыхаясь подумал Клешняк.

Ему ясно представились утонувшие в воде огороды, осенний вечер, дождь, городовые, шашки, маленький домишка, остающийся позади.

Перед ним стоял новый, еще не оштукатуренный дом, но уже в нем жили. Клешняк вошел в дом.

- Посмотрим, кто здесь живет.

Позвонил, перешагнул крошечную прихожую, остановился. Вокруг стола сидели дети. На окне стояли фуксии и фикусы. Человек вышел из-за стола. У человека не было ноги.

Клешняк касался оригинальных рыжих кустиков под ноздрями, вынимал расческу и, подойдя к зеркалу, поправлял зачесанные назад, довольно еще густые волосы. Затем он смотрел в окно на Неву и вспоминал отсталый Киргизстан с его странными обычаями, своего помощника по учебной части, умевшего ответить на любой вопрос, свою первую жену - учительницу, дочь купца. Затем мысль его устремилась к детству, в Белоруссию.

Заведующий школой смотрел на свой живот, живот ему не нравился.

- Оттого, что в детстве я по бедности ел почти одну картошку, оттого он у меня такой, - посочувствовал он себе.

Трофим Павлович подошел к окну. Давно он не был в Ленинграде. Трофим Павлович причислял себя к армии победителей, ему приятно было, что появились Дома Культуры, что город содержится чисто, что фасады домов свеже окрашены.

Он заходил во вновь разбитые скверы, садился на скамейку и в уме перечислял свои подвиги.

- Кормил вшей на фронте - раз, - он загибал палец. - Был партизаном - два, - он загнул второй палец. Болел сыпняком, - он загнул третий палец. - Отморозил ноги во время наступления поляков - четыре.

Страшная картина оживилась. Немцы поймали его и приговорили к расстрелу. В каждого стреляло восемь человек. Уже шесть человек упали, очередь дошла до Клешняка, он не выдержал и побежал. Четыре германца бросились за ним, стреляя.

Сидя в сквере, он вспоминал, как оккупанты заставляли его закапывать расстрелянных, что у расстрелянных оказывалась спина развороченной - еще бы, восемь пуль в одно место... А затем заставили его вместе с другими партизанами вырыть себе могилу.

Вечером Клешняк после осмотра города вернулся в свою комнату. Клешняк боялся художественной литературы. Вне зависимости от своего качества, вне зависимости от гения и таланта писателя, она страшно на бывшего партизана действовала. Взяв книгу претендующую на художественность, он не мог от нее оторваться. Он начинал необузданно переживать.

Возможно - эта чувствительность была следствием его ужасной жизни, австрийского плена, гражданской войны.

И сейчас он продолжал читать вещь отнюдь не пролетарскую, она ему казалась пролетарской, а потому бесконечно интересно полной смысла и значения.

Восхищаясь неудобоваримыми эпитетами, дюжинными остротами, выветрившимися сравнениями, Клешняк думал о себе, о своей богатой событиями жизни, о том, что жаль, что он не может описать свою героическую жизнь, передать свой опыт подрастающему поколению. Отсутствие образования часто мучило Клешняка - он кончил только приходскую школу - и заставляло его еще больше ненавидеть старый строй, когда оно было доступно только людям состоятельным. Ему казалось, что если бы его детство и юность прошли при другом строе, то он бы стал совсем другим человеком, тогда - бы...

Клешняк ожесточенно курил.

Раздался звонок. Вошел Ловленков, Григорий Тимофеевич.

Годы гражданской войны, воспоминания о речных флотилиях и жизни, полной опасностей, подогревали их дружбу.

Конечно, Трофиму Павловичу не нравилось, что его приятель, бывший военный, ныне токарь, не отвык и частенько бывает на парусе, что он не желает сдерживать себя и по-прежнему выражается.

- Что, братишечка, все еще гриппом страдаешь? - спросил Григорий Тимофеич. - А я думал с тобой повинтить куда-нибудь. Пойдем к двум сестрам, пивка выпьем.

Но вместо заплеванного помещения Вены и Баварии попали они за город, в местность, наполненную дворцами, парками и санаториями, на гулянье.

Друзей встретили лозунги и плакаты. И приехавшие сразу же почувствовали себя, как дома. Над аллеями качались голубые и красные полотнища: "Культурно отдыхать", "Колхозное дело непобедимо", ,,3а большевистскую партийность, чистоту марксистско-ленинской теории", "Братский привет пролетариям Германии", "В странах фашизма и капитала сотни миллонов рабочих и крестьян обречены на голод и вымирание".

С друзьями поздоровался товарищ Книзель, модельщик с седыми волосами, со знаком ГТО.

- Смотри-ка, - сказал Ловленков, - вот ведь 50 лет, а научился плавать с винтовкой и гранатой, ездить на велосипеде.

Ловленков и Клешняк шли по аллеям мимо статуй с итальянскими надписами, мимо витиеватых зданий. Парк был радиофицирован. Над головами друзей пели голоса и раздавалась музыка.

Шли партизаны. Шли ударники с соответствующими значками. Другие шли со значками ГТО, у кого ничего не было, тот шел просто с каким-нибудь юбилейным значком или жетоном, или с цветком в петлице. Приехавшим хотелось приукрасить себя..

Солнце палило, но еще невозможно было скрыться в тени деревьев.

Листья были малы и не образовывали сплошных потоков зелени.

Украшенными казались березы, липы, дубы и клены, а не одетыми.

Трава, все еще ровная, как бы подстриженная.

Киоски с прохладительными напитками, пивом, конфектами и бутербродами разбросаны по парку.

Ресторан был открыт в галерее дворца, танцевальный зал в одном из павильонов. На эстраде перед нежной, созданной для царедворцев и дворян юной Ледой с распущенными волосами, удерживающей за шею лебедя, стремящегося приподнять покрывало - духовой оркестр, расквартированного в местных казармах полка.

Под деревьями, преимущественно попарно, сидели девушки на чугунных или на деревянных скамейках. Красивая обязательно сидела с некрасивой.

Вдали с аэропланов на парашютах спускались летчики.

- Уж таких летчиков, как Пикар, мало найдется, будет вертеться, как спутник какой-нибудь планеты - обратился мужчина лет тридцати восьми к Ловленкову.

Военомору было приятно, что не стало больше нахальных нэпманов, что вместо них ходят водники, железнодорожники, электрики, текстильщики, строители автомобилей. Но вот мимо прошел инструктор фабрики изящной обуви, украшенный баками. В его одежде не было ничего экстраординарного, но его жена была наряжена странно и непристойно. Если эту зануду поставить на четвереньки и приделать к ее заду хвост, то она стала бы похожа на тигра - приблизительно таков был смысл остроты Ловленкова.

Здесь прогуливаясь Мировой, Вшивая Горка и Ванька-Шоффер. Здесь был и заведующий кооперативом во всем белом, с апломбом наслаждающийся воздухом.

Все столики были заняты. Клешняку и Ловленкову пришлось сесть за длинный стол, на только что освободившиеся два места в разных концах стола.

В галерею все время входили, все новые и новые толпы.

Официанты, как очумелые, носились. Чтобы подбодрить себя, они наспех пили, отойдя за боковые остекленные двери, пиво и, для чего-то перебросив с одной руки на другую салфетку, снова бежали почти ничего не соображая, к столикам.

Потемнело. Порыв ветра гнал тучи пыли, надувал юбки гуляющих женщин и придавал скульптурные формы женским фигурам. Деревья зашумели, как бы заговорили. Видно было, как в парке разбегается публика. На стеклах галереи появились отдельные капли. Блеснула молния. Ударил гром. Парк мигом опустел.

В галерее яблоку негде было упасть.

- Смотри, дождище-то какой!

- Дождь нужен.

- Происходят они из одного класса, а души у них другие.

- Совести у тебя нет, у тебя совесть, как у нэпмана.

- Так вот я и говорю, будет этому вредителю гроб с музыкой.

- Что и говорить, в молодости дни летят, как огурчики.

- Кто линой, тот и толстой.

- Мой приятель женился на бабе в шесть пудов. Интересно, как он будет выглядеть!

- То есть, как выглядеть?

- Ведь это изюм на куличе.

- Вот так-то мы боролись с прорывом. Каждый в отдельности скулит: хлеба нет, масла нет, а вместе - удивляешься, сколько героизма.

Дождь перестал. В галерее стало свободнее, да и время наступило вечернее. Многие из отдыхающих отправились на вокзал, но некоторым жаль было уезжать, и они решили окончить день здесь, уехать в город с последним поездом.

Опять стемнело и пошел проливной дождь, по-видимому, уж надолго.

Клешняк сидел, окруженный Сципионами, Антонинами, Пиями, Ломоносовыми, Люциями Верами, Эпиминондами, Фоксами, философами, учеными, императорами. Огромные бронзовые подсвечники украшали галерею. Галерея кончилась мраморной группой. На столиках стояли цветы, в буфете продавали пиво. Там лежали бутерброды с голландским сыром, коржики, пряники, печенье. Рядом с Клешняком сидел немец рабочий. Узнав, что Клешняк заведует школой, он рассказал ему свою жизнь. Его отец переселился в Ригу из Мекленбурга. Арматурщик рассказал Клешняку, что еще в 1904 году он писал стихи на немецком языке, они были в свое время помещены в местном журнале, но что ему очень хотелось писать на русском языке, которого он тогда совсем не знал. Он рассказывал Клешняку, что он не думал, что русский язык так труден, вообще же языки даются ему легко, он знает эстонский, латышский и финский, теперь он знает русский язык, и давно прошло то время, когда он с трудом мог произнести слово достопримечательность. В свое время он со словарем читал Толстого, Пушкина и Белинкина, - Нейбур поймал себя и поправился, - Белинского, известного критика.

- Я боюсь употреблять характерные выражения, - продолжал он, - я ведь не совсем еще знаю русский язык, а писать страшно хочется. У меня много набросков. Был я на весеннем севе, кстати, добровольным порядком несколько колхозов сколотил. Я никого не принуждал. Был я в одном колхозе. Ему нужны были семена, а денег на покупку неоткуда было взять. Вдруг поднимается старик и говорит: Вокруг нас золото. - Все смеются.

- Соберем клюкву, - сердится старик, - продадим, купим у государства семена.

Все отправились, собирали, продали, и семенами колхоз был обеспечен. Материала у меня очень много. Есть у меня еще набросок маевки под Ригой. Думаю написать большую повесть о китайской революции. Есть у меня знакомые. Материалов страшно много, жаль, если пропадут.

- Конечно, жаль, - сказал Клешняк - как не понять, да и сам я стал бы писать, да нет у меня образования, отсутствие образования меня душит.

На другом конце стола сапожник, чокаясь пивом со случайным знакомым, утверждал.

- Волшебно работает ГПУ. Вот в одной местности какие дела были, то скот прирежут, то почту ограбят, то кооперацию разгромят, и следов никаких не оставляют. Бились, бились, вызывал из Ленинграда ГПУ. Приехали. Остановились в гостинице. Смотрят - в ресторане две девушки сидят, шикарно одеты по парижской моде, а откуда быть здесь парижской моде. Подмигнул один своей компании, взял у официанта салфетку и шасть к ним. Стал обслуживать. Слышит - девушки беседуют: славно мы почту обделали. Покушали они, платочками кружевными вытерлись, зонтики на ручки повесили, на ходики золотые взглянули, засмеялись. Пошли. А наши за ними. Видят - направляются барышни к одному домишке, на вид кляузному. Не успели агенты и мигнуть, - барышни точно в овраг провалились. Стоят, удивляются. Искали, искали, спустились - действительно, овраг, а в овраге комната битком набита девчонками и мальчишками, - беспризорники, значит. Одеты все так шикарно. Только долго не пришлось рассматривать, стрельба возникла. А атаманша у них в гостинице жила с фальшивыми родителями, дитя изображала, за ручку ее водили - было ей четырнадцать лет. Ой, сметливая баба! - сапожник отхлебнул пива и совсем склонившись к уху своего собеседника, стал шептать, потом снова отхлебнул и почти закричал: - Истреблять таких гадов нужно!

- Вы говорите, - врачи-шарлатаны, а вот какой случай, проявил активность демобилизованный пограничник. - Было это лет шесть тому назад. Два дервиша перешли персидскую границу. Вечером раздалось пение этих индусов у чайханы. На ночь они остановились у муллы во дворе мечети. Только утром одного из них находят мертвым. Завернули жители труп в саван, честь честью положили в узкий ящик - этот ящик всех покойников обслуживает. Отнесли на кладбище, вынули из ящика, похоронили. Второй, уже один, снова поет псалмы у чайханы. Падает в беспамятстве. Выбегают из чайханы аксакалы, шепчутся, ждут, что скажет дервиш. Но дервиша отвозят в больницу. В больнице в то время лежало восемь больных мужчин и шесть женщин. Заведывал ею Егоров, а сторожил ворота Пурала, старик, тюрк. Между ног его стояла винтовка. Вот положили труп на операционный стол. В окно видит Егоров, проходит по базару друг его Кохман. Для соблюдения формальностей зовет его присутствовать при вскрытии трупа. Был Кохман врачем пограничной комендатуры. Понятно, как судебного врача позвал Егоров его, ведь индусы перешли границу незаконно. А когда вскрыли Егоров и Кохман труп, увидели они легкие в белых пятнах - побледнели и переглянулись, поняли, что им уже не жить больше.

Побежал Егоров к Пурале, велел ворота запереть, никого не выпускать и не впускать, потому что в больнице произошла великая кража - пять тысяч рублей денег.

Вот запер Пурала ворота, стоит с винтовкой, ни фельдшера, ни сестриц с работы не выпускает. Кохман не ушел, хотя у него был револьвер.

Надо сказать, больница-то стояла на пригорке, на окраине селения и окружена была высокой стеной. Вот с этой-то стены и кричит Егоров проходящим по базару, чтоб позвали уполномоченного ГПУ и председателя Райсовета. Им говорит со стены, что обнаружен случай легочной чумы, чтоб немедленно послали шифрованную телеграмму в Бейбат наркомздраву, а что он сам заперся в больнице, и чтоб ее моментально отделили от селения.

Первым делом пришел из погранохраны батальон, оцепил больницу. Таким образом изолировал ее совершенно.

И вечером в чайхане, спокойно покуривая териак, седой гайдар Али, поглаживая бороду, говорил, что, конечно, дервиш - эмиссар английского падишаха, откуда могут быть в больнице такие деньги.

С утра опять скрипели арбы и пели кочевники, пригнавшие баранту.

Из центра прибыл эшелон и двойной цепью окружил все селение. В больнице все узнали в чем дело. Первым заболевает доктор Кохман.

Фельдшер пытается перелезть через стену и спастись. Егоров его настигает и убивает.

А подошедшие части велят жителям выйти нагишом, ничего не брать с собой, и все дома сожгли из огнеметов, жителей вывели в карантин. Через шесть дней в больнице все умерли, все трупы по приказанию Егорова были вынесены во двор. Так Егоров умер последним. Тогда трупы сожгли из огнеметов, а больницу окурили газом.

Конечно, такого врача забыть нельзя, вечная ему наша благодарность. Конечно, после смерти, Егоров был награжден орденом Красного Знамени, семья получила единовременно десять тысяч рублей и пожизненно оклад жалованья.

- А я там потерял невесту, - неожиданно закончил пограничник.

За этим же длинным столом говорил царский солдат комсомольцу:

- На охоту мы иногда ходили, белок, ворон стреляли, а чтоб неприятеля - никогда. Как придешь с разведки, идешь на охоту белок, ворон стрелять. Был у нас подпрапорщик, имел все четыре степени креста и все четыре степени медалей. Вот были мы в разведке. Как малейший шорох - все валились. Слышим кричит он. Слева, немец! Все мы и убежали и подпраподщик вместе с нами. Остался один прапорщик.

Вернулся он из разведки.

- Как вы смели начальника бросить?

Стал бить по морде.

Он вообще бил по морде.

В разведку пошли и прапорщика шлепнули. За ноги взяли и тащили. Голова по камням - так-так-так. С берега Двины сбросили. Храбрый был, гадина. Всем велит прятаться, а сам не прячется. А за то убили, что бил по морде. Там убить было простая музыка. Во время наступления ни черта не увидишь. Отправили этого офицера в Черниговскую губернию на родину, поповский сынок. А знаешь, какое наказание на фронте было? Если солдат провинится, то ставит его под ружье на окопе открыто, стреляй, немец! А немец знал, никогда не стрелял.

За этим же столом сидел Локонов. Перед ним лежала раскрытая книга.

- Что вы читаете, - спросила незнакомка.

- Сказки Щедрина.

- Как вам не стыдно, взрослому человеку сказки читать, - возмутилась девушка.

Локонов посмотрел на нее и на ее значок ГТО.

- Это политические сказки, - ответил он.

- Тогда другое дело, - сказала девушка. - Я из пятидесяти сорок пять попадаю в мишень, - продолжала она, хотела бы я спуститься на парашюте. Вы никогда не спускались? - спросила она.

- Не спускался, - вместо Локонова ответил задумавшийся Клешняк. - В то время у нас парашютов не было. Это теперь аэропланы все, прежде, в партизанской войне, конь все. И победу принесет, и от плена избавит. Сами голодали, а своих коней кормили.

- Конь и в будущей войне будет нужен, - сказала девушка. Я это знаю, я на коне умею ездить, обучалась.

- Э, черт возьми, - сказал Листяк, оглядывая удовлетворенно длинный стол. - Вот тут проходил я мимо санатории, дюже хорошо быть доктором. Он над своим обидчиком, что ведьмак может подшутить, он не станет палить из револьвера, панику делать. Всего лучше быть хирургом, так мыслю. Жил в Таганроге хирург, - Листяк подмигнул всем собравшимся. - Заметил, что жинка ему изменяет, уехал будто дня на три, а сам тайком вернулся. Входит тихонько в спальню, видит, жена с любовником обнявшись спит. Дал он им еще снотворного, вынул инструмент из желтенького чемодана, злодея своего выхолостил, зашил шелковой ниточкой все как полагается, и ушел, как будто его и не было. Мыслю так. Солнышко светит. Просыпается парень, глаза протирает, чувствует резь. Взглянул, что за неприятность, и обмер понять никак не может.

- Не с тобой ли это произошло? - толкнул парень Листяка. Глуховатый помощник машиниста, бывший клепальщик, работающий на 5-м ГЭСе, стараясь, чтоб слышали все, рассказывал своей жене. - Вот мы во дворце теперь, а прежде? Ты не знаешь, молода. Фабричные при Александре III-м, что черти жили, а вот такие девчоночки, как ты, еще плоше жили. Возьмут пару селедок - в кипяток. Сварят этот кипяточек, похлебают - вот и обед весь.

Раньше ручная работа была, раньше все пердячим краном поднимали. Чернорабочий получал, поднять и бросить, шесть гривен в день. Вот и живи! - он обвел глазами окружающих. Попотчуешь старшого и не раз, последнюю шкуру сдирает с человека. Потом он и взял меня к себе - сорок пять рублей.

Опьяневший помощник машиниста, сидя прямо, как бронзовый истукан, смотрел на сновавших, очумевших официантов, затем снова раскрыл свой огромный рот и громко продолжал свой рассказ.

- Потом на сборку паровоза, опять попотчивал, да двадцать пять рублей сунул сухеньким! Говорит он мне:

- Всю партию угости, двадцать пять человек. Ты не скупись, а то и вон выгоним, ничему не научим!

- Ты слушай меня, - обратился он к своей молодой жене, - пришло время - воскресенье. Пол-ведра водки, пиво, колбасы, ветчины, рыба - пятьдесят рублей пришлось истратить. Стал получать я уже трешку. Годков через пять стал я уже получать сто сорок в месяц. Я и одежонку справил, бабенку из деревни взял и за двести пятьдесят рублей шубу купил.

В партию в девятнадцатом году вступил, - обратился он к Ловленкову. - Вот когда я вступил. Послали меня сначала на реализацию урожая в Самару, а потом на продразверстку в Лугу. Хорошо было. Ешь яичницу хоть из десяти яиц, а теперь заработаешь на заводе гроб один, не то, что шубу хорьковую. Брата-то у меня раскулачили! - оживился он, - Накрал, подлец много, серая деревенщина, разжился, меня не признавал. Изба с сенями, с погребом, рига с гумном после смерти отца мне досталась, а я ему за семь пудов ржи уступил, вот как драл! Пользовался тем, что у нас в Питере голод был. Деревня обнаглела! Перчатки во какие, в избах занавеси тяжелые, шерстяные, а зеркала не входят - прорубают пол, яму выроют. Кровати никелевые. И вот курицы сидят и гадят на кровати. Сани плетеные, сбруя, шапка каракулевая, вот каков мой братец: вот какие они сладкие деревенские кулачки! Гармони у них немецкие, в каждой деревне десяток велосипедов, в избе у братца две швейные машины были, по праздниками носил часы золотые, по будням серебряные. Нынешним годом все отобрали: могу только приветствовать. Дочка у меня геолог, - обратился он к Клешняку, - Нынче на практике, на Урале. А я и в гражданской войне участвовал на защите Ленинграда, тогда Петрограда, взяли одиннадцать танок, сняли попа с колокольни. С колокольни стрелял из пулемета.

- Помнишь, как казаки наших, - обратился Ловленков к Клешняку, - разденут до гола - ты моряк - ныряй в прорубь. А хорошо казаки ездили верхом, даже бабы! Удивительно, как не разорвутся. Ездят на лошади и учатся, лежачих саблями рубят. Помнишь, старина, гроза продолжалась. Дождь лил, как из ведра. Ручьями с пригорка к пруду бежала вода.

- Никогда не забуду, - вмешался Клешняк, - Я лежал на дороге раненый, вижу красные лица австрийцев, вокруг горят деревни, наши бегут, пулеметы бьют, высекают искры из гравия - вот эти-то искры я никогда не забуду, пустяк, а навсегда запомнились. Помню я еще такой же пустяк: у нас в окопах, конечно, было грязно и вдруг вырос над нами куст незабудок - окоп был из дерна, на краю окопа он вырос. Все мы смотрели на него и улыбались, - Клешняк задумался. Он вспомнил свою попытку бежать из плена и адский труд за это на итальянском фронте.

- Как ослу, мне приходилось таскать на себе снаряды и провиант снизу, где было тепло и шел дождь, в морозные горы. Одежда, ставшая мокрой от пота, там оледеневала. Так изо дня в день снизу вверх, сверху вниз, пока человек не падал. Тогда нас отправили в госпиталь с диагнозом - истощение и катар верхушек. После такой передряги мы в госпитале жили некоторое время, а потом загибались. Как начнем загибаться, камфары нам вспрыснут и устроят искусственное дыхание. Сад был перед госпиталем, росли маки, мы все пытались их скушать, точно не могли обеда дождаться. Более сильным больным нас из жалости отгонять приходилось.

Все это ерунда и выеденного яйца не стоит. Был и я в туберкулезном лагере в Богемии. Нас там было сто одна тысяча. Вокруг горы, сосновые леса, а мы ничего, жили. Правда, в сутки человек двести пятьдесят умирало. Были среди нас и черногорцы, и сербы, и итальянцы, нагляделся я тогда, а вот и сейчас жив.

- Чистота была такая, только шамать было совсем нечего. Лучше итальянских докторов нет на свете. Русский через полотенце тебя выслушивает, а итальянец не брезгает, своим чистым ухом к груди прикладывается. Потом я был обменен. Вынесли меня на носилках на границах, стал я в гражданской войне участвовать, поправился.

Справа за отдельными столиками:

- Старик беззубый, а курицу каждый день требуешь!

- В кушаньях должна быть смысль!

- Солененькое призывает выпить... хороша селедочка!

- Сейчас бы скушались парочка хорошеньких яблочек, лучше чем чай.

- Крадлив ты очень, вот тебя и выгнали.

- Да ты не бери единичные случаи!

- Что ж тебе брать всемирные?

За длинным столом:

- Быть инженером, иметь целый мир в голове, - сказал Клешняк.

- Был я на Кавказе - бродят там инженеры по горам, как серны.

- У меня плохой аппетит.

- Аппетит? У тебя и так корова пролетит!

Слева за отдельными столиками: Престарелый муж раздраженно своей престарелой жене:

- У тебя, Таня, птичий ум, ты этого не замечаешь, это твое счастье.

Поднимаясь из-за столика, бородач:

- Живот не зеркало, чем набит, набил, ну и ладно.

Усач:

- Живот не зеркало, в него не смотреться.

1-я пожилая женщина:

- Питер-то наш приукрашается. Любая улица, возьмите, вся в цвету.

2-я пожилая женщина:

- Ленинград мне апатичен. Какая-то в нем укоризненная чистота.

Бывший солдат царской армии, прямой как палка, спускаясь по лестнице:

- Рабочий класс должен погибнуть, как швед под Полтавой.

Прекрасная луна появилась. Облака плыли под ней и над ней.

Изредка они ее заслоняли.

В парке под первым деревом: Первый пошляк: - не говорите о температуре, все равно, вы темпераментной не будете.

Второй пошляк: - Зачем я поеду в Перу, когда у меня есть перочинный нож?

Под вторым деревом.

Молодой человек служит в Эрмитаже, говорит медленно:

- Я долго думал о японских гравюрах... По-моему... они бывают трех родов... хорошие... средние... и плохие...

Под третьем деревом:

- Мой приятель получил массу денег, он не знал, куда их деть, он решил приготовить крюшон!

На первой скамейке. Вдова говорит своей подруге:

- Сердце у меня весеннее, тело осеннее.. .

- Иди ты, - раздался голос, - горячим ситным Александровскую колонну обтирать!

По лестнице пошатываясь и ругаясь, поднимались две фигуры. Одна вела другую.

- Не веди меня, я сам дойду! - вырываясь, произнесла одна из них и растянулась.

На дорожке у пруда:

- Нет, врешь, отошла твоя святая Русь, одетая в черную рясу спереди, а мундир сзади.

Прямая, как палка, фигура оскорбленно уходит.

На дорожке у позолоченной статуи вспыхивает спичка, освещает бородатое лицо.

- В Тифлисе на горе, над Курой в Метехском замке при меньшевиках была тюрьма. Мы ее называли раем! Из всех стен ключи били!

В беседке в китайском стиле сидят вузовцы: Один из них:

- Вхожу я в каюту. Вижу, сидят три грека. Стоит на столе хурма. Греки в преферанс играют. Стали они меня спрашивать, почему в Германии революцию рабочие не устраивают. Принялись хвалить советскую власть. Это значит, стали меня испытывать. Я молчу. Только утром встал я, чтоб пройти к умывальной, чувствую, пустой, взял другой, тоже пустой. Удивился. Взял третий - тоже не тяжелый. Понял я, что это контрабандисты из Ялты в Сухум за табаком едут.

- Вот они вернулись и с ними четвертый. Сели за столом, стали закусывать и пить, смирнские ягоды вспоминать, о своих знакомых рассказывать. Я лежу на койке, точно книжку читаю. Пили, пили. Вот один и говорит.

- Был у меня компаньон, Костя Терзопуло. Потом я узнал, он известный фармазон. Я думал, он честный человек. Я тогда гастрономический торговля держал, хорошо торговал, сам Юсупов у меня вино брал. Ялта тогда совсем другой город был. Приходит весной ко мне Костя, говорит: Твой капитал, моя работа, давай деньга, ресторан откроем. Большой деньга получим. Открыли. Торгует, торгует Костя, а деньга нет. Прихожу, вижу, всех знакомых красивым жирным куском угощает. Я говорю ему: - Что ж ты, Костя, людей задарма кормишь. А он смеется и возражает - Надо чтоб нас любили. Ты не беспокойся - нужных людей кормлю, потом деньга будет.

- Жулик, а красив, Мускулы, честное слово, французские булки. Большой несчастье случилось. Жена его шашлык многа покушал. Полный женщина такой, красивый. Жил Костя прямо князь Юсупов. Квартира, зеркала, кровать мягкий. Любил свой жена очень. Позвал доктора знаменитый. Тот подходит, жена осматривает. - Ничего, говорит, - не беспокойся, слабительный нужно.

- А жена через несколько часов помер.

- Достал Костя наган, клялся.

- Жив не буду, убью шарлатана.

- Ходил по Ялте, ходил и раздумал. Пришел на кладбище.

- Ты, - говорит звонарю, - в три часа выстрел услышишь, во все колокола звони, чтобы все слышали. Деньга тому человеку дал.

Пришел домой, сел за стол, пишет и пишет, написал всем нам записке, в час дня приходи ко мне в гости.

Пришел мы, стучал, стучал, не отпирает. Глядим в дверной дырочка - видим Костя за столом сидит, лицо у него белый, наган у виска держит.

Стали мы дверь колотить, кричать:

- Не кончай жизнь самоубийством.

А он тоже кричит:

- Не ломайте, сначала вас убью, а потом себя.

Выбежали мы на улице, народ собирать, спасать Костя. Взглянули вверх, видим, Костя стоит во весь фигура на окне, в рука наган держит. Сбежался народ прямо тысячи, а он опустил наган и начал покойница хвалить.

Притащил мы пожарный лестница, сам комендант базара по ней взобрался, уговорить хотел мой компаньон, но Костя угрожать наганом стал.

Долго речь к народу держал, бабы реветь стали. Вдруг бросил народу свой часы золотой, чтобы могильный памятник ему и жене поставили, взял дуло наган в рот и выстрелил.

Вот бим-бам-бом зазвонили все колокола.

Мы даже испугались.

Да, любил он свой жена.

Всю ночь контрабандисты беседовали, прямо спать не давали, а затем песни стали петь и совсем откровенничать.

- Ну, это мелочь, какие это контрабандисты, крупных мы-то повывели.

- И эту мелочь выведем. Клешняк, останавливаясь на мосту:

- Вот был какой случай. Девочка киргизка ночью приехала верхом в ГПУ. Двенадцати лет отец ее продал шестидесятидвухлетнему старику, как жену. Старик издевался над ней, изнурял тяжелой работой, пытался изнасиловать. Старика осудили на 10 лет со строгой изоляцией. А он на суде:

- Если не я, то мой род убьет тебя...

Девочку суд отдал в детдом, решил считать без отца, без матери.

В беседке в турецком стиле, за шахматами:

- Я тебя, как Чемберлена, поставлю в тупик. В глубине парка. На полуострове.

Первый хулиган, послюнив карандаш, тщательно выводит на колонне:

Зачем же спереди и с тыла Ты хочешь вызвать то, что было.

Второй хулиган, сидя на дорожке, напевает:

Ах, эти рыжие глаза В китайском стиле, Один сюда, другой туда, Меня сгубили.

Отрывает.

Первый хулиган, кончив писать, отходя от колонны:

- Где Вшивая Горка?

Второй хулиган, сидя:

- Он пошел проводить бабу.

Первый хулиган:

- Колотушки с собой?

Второй хулиган, поднимаясь:

- С собой.

Уходят.

Появляется Анфертьев с женщиной.

У искусственных развалин парень с девушкой. Парень декламирует:

Свободу я благословляю, Но как-то грустно мне порой Господский дом в деревне видеть Уж запустелый, не жилой.

Закрыты ставни, заколочен...

Безносый лев на воротах Нам говорят красноречиво, Что с носом был при господах.

Час был поздний.

Павильон для танцев был освещен. Из открытых дверей неслась музыка.

За столом сидел шумовой оркестр, ноты лежали на столе, музыканты сидели на зеленых садовых скамейках. На старинном полукруглом диване, с резными ручками в виде лебедей, сидели зрители.

Восемь пар танцевали танго.

Павильон был расписан в помпейском стиле. У потолка на стенах неслись колесницы, пели птицы, висели гирлянды, змеились арабески.

Мировой с незнакомой девушкой танцевали танго. О, этот когда-то бешено модный танец.

- Знаете, - сказал он:

Не знал ни страха, ни позора, И перед смертью у забора Пропел последнее танго.

Вшивая Горка и Ванька Шоффер сидели на диване. Когда Мировой и незнакомая девушка кончили танец, зрители зааплодировали.

- Нечего в ладоши хлопать, - сказал Мировой, подводя девушку к дивану, - в молодости мы еще не так отплясывали.

В это время в павильон входили Ловленков и Клешняк.

Вот плац для танцев, пойдем, посмотрим на семизарядное танго-кадриль, - сказал Ловленков, - я на эту гадость - танцы жаден.

Мировой, Вшивая Горка и Ванька-Шоффер удалились.

Утром сторож сокрушенно у памятника Екатерины:

- Эх, гады! Безбородку с задом оторвали и унесли...

ГЛАВА 12 ПОД ЗВЕЗДНЫМ НЕБОМ

Незаметно для себя Анфертьев дошел до Васильевского Острова. - Вот что, - сказал Анфертьев, - я написал песенку. Гуляка запел:

Где живет старый хлам, Бродят привидения, И вздыхают по балам, По прошедшим вечерам И о нововведениях.

Жулонбин работал. Он занят был классификацией свадебных букетов.

В руке он держал засохший подвенечный букет из белых цветов и миртовых веток.

Перед ним лежали букеты с серебрянными и золотыми цифрами "25" и "50".

- Для меня, - сказал он, - старый хлам не живет, я его только систематизирую, для меня вещи не имеют никакого наполнения, я занят только систематизацией. Вам не удастся меня смутить.

И Жулонбин снова погрузился в систематизацию.

Разговор не вязался.

А Анфертьеву, как он выпил, необходим был собеседник. Локонов жил далеко, в Выборгском районе.

Анфертьев успел по дороге забежать в пять или шесть пивных и побеседовать с завсегдатаями. Беседы не были вразумительны.

Один ему рассказал, как у него из кармана непонятным образом исчезло 20 рублей.

Другой, прося взглянуть на проходимца, уверял что это аферист, потому что тот когда-то пытался выпить на счет сообщающего.

Третий рассказал о каком-то телеграфисте, прохвосте, который в пивных торгует водкой и закусочкой в виде кусочков селедки.

Слушание этой невнятицы отняло у Анфертьева часа четыре.

От пивной к пивной путешествовал Анфертьев, подбадривая себя понравившейся ему песенкой.

Где живет старый хлам, Бродят привидения, и т.д.

Он даже решил было исполнить эту песенку под окном у Локонова, спеть ее в виде серенады, взять знакомого гитариста. Он даже уже было забежал к знакомому инвалиду на культяпках рыночному музыканту, но потом вспомнил, что тот наверняка в этот час пьян, как стелька.

Наконец, побежал Анфертьев прямо к Локонову.

- Все мы разбрелись по сжатому полю, - размышлял Локонов, - и собираем забытые колосья, думая, что делаем дело, и в то же время новые сеятели вышли на свежую ниву, приготовляя новую жатву и торжество нового принципа. Пуншевич, по-видимому, надеется, что из мелочей и подробностей построится довольно полная характеристика века и периода.

Локонову показалось, что во дворе ветер засвистел флейтой, затем как бы зашелестел травой и повеял шопотом листвы затем завыл и сквозь вой ветра Локонов услышал:

Где живет старый хлам, Бродят привидения, И вздыхают по балам, По прошедшим вечерам И о нововведеньях.

Затем он увидел, что к окну прильнула чья-то рожа.

Локонов подошел к окну.

Рожа не пропала, напротив, она принялась радостно улыбаться.

"- Как мне отделаться от этого пьяницы? - подумал он. - Ни за что не отопру. Погашу свет, пусть думает, что я сплю". Локонов повернул выключатель и лег на постель.

Но Анфертьев не уходил.

Он принялся барабанить по стеклу, чтобы обратить на себя внимание.

Локонов повернулся к стенке и попытался думать о чем-то постороннем, не относящемся к появлению Анфертьева, он стал думать о Нат Пинкертоне, Ник Картере, Шерлок Холмсе, книгах, прочитанных им за день. Убийства из-за наследства, кражи со взломом в фешенебельных особняках, нотариусы, японские шпионы похищающие документы, обладание огромными богатствами, исчисление богатства по количеству рабочей силы, занятой на предприятии - все это кончилось.

- Ушел или не ушел? - прервал Локонов свои мысли. Он повернулся лицом к окну.

Анфертьев по-прежнему стоял у окна и смотрел в комнату. Пусть стоит, - рассердился Локонов.

"- Без глубины эта книга, без глубины, - подумал он о соннике Артемидора, - а ведь прошла сквозь века, может быть также пройдет Нат Пинкертон. Какая чушь в голову лезет! А мать моя бывший ангел превращается в сову, она становится бессмысленной старушкой. Сидит и бегает и ничего не понимает, только и делает, что в очередях разговоры слушает. Может быть, это и есть то, что называется общими интересами. Узнает, что у старика кошелек вытащили, или что женщина нечаянно палец отрубила и не нашла."

За окном Анфертьев рыночным голосом запел:

Вас хочет потешить Большим представленьем Слуга ваш покорный С нижайшим почтеньем!

опера "Паяцы", ария Канио (1-е действие). И опять забарабанил в окно.

- Пожалуй, разобьет стекло, - встревожился Локонов, - выйду, скажу, чтоб не приставал.

Локонов зажег свет, надел пальто и вышел. Стояла прекрасная ночь. Луна светила, снег блестел.

Локонов не застал Анфертьева у окна.

Гость, подняв воротник, сидел на скамейке под березой.

Анфертьев поднялся, протянул руку и сказал:

- Вот вы вышли, идемте погулять.

- Ну что ж, идемте гулять.. . - согласился Локонов.

- Куда же мы пойдем? - добавил он.

- Да вот, пойдемте в сторону города, - ответил Анфертьев. Мимо этих, вновь выстроенных поблескивающих домов, фабрик, и заводов. Небось не приглядывались к новой архитектуре при свете луны. До сих пор ведь вы жили в центре среди этаких ампирных зданий, дворцов в стиле барокко, соборов, правительственных зданий и доходных домов времен империи. Посмотрите при лунном свете на другие дома, как они выглядят ночью, горят ли в них огни, несется ли музыка. Обойдемте Дома Культуры.

- Я согласен, - ответил Локонов, - попытаемся предвосхитить будущее.

- Итак, - начал Анфертьев, - вот за мостками и березками новый завод. Что вы знаете о нем?

Локонов не ответил.

- А ведь живете вы рядом. Почему же вы не поинтересовались, что представляет собой этот завод? Нехорошо, молодой человек, - хихикнул Анфертьев, - ведь завод окончил пятилетку в три года и теперь его изображение появилось на конфектных бумажках, мне инженер Торопуло показывал, а вы и этого не знаете.

- Скоро, скоро, - воскликнул гуляка, - перед этим ударным заводом будет разбит сад, прорыты канавы, через них будут перекинуты изящные мостики, кое-где появятся клумбы, чтобы трудящиеся идя на предприятие, шли бы по зелени, чтобы труд превратился в букет, бутон, наслаждение.

- Пошляк, - подумал Локонов.

Откуда-то выбежала собака и залаяла на Локонова и Анфертьева.

- Поди прочь, песик, - сказал Анфертьев, - Не мешай нам любоваться городом. Вы сильны в астрономии? - спросил он. - Мне хотелось бы вспомнить, в каком зодиаке созвездие "Пса" помещается.

Но тут Анфертьев споткнулся.

- Жаль, - сказал Анфертьев, - что я не захватил с собою винца. В такую ночь выпить хорошо и тогда, знаете, как архитектуру начинаешь понимать. Бррр... Здание звучит для тебя, как симфония. Люблю я в пьяном виде дома рассматривать. Другое здание такой увертюрой распахнется, что даже пальчики оближешь. А другой домишко затренькает, как балалайка. Хотите узнать музыку новых домов. Только шалишь, без водочки ее не узнаешь. В водочке восторг, милый друг, заключен, восторг. Вот бы выпить сейчас при лунном свете.

Звезды сияли над Локоновым и Анфертьевым.

Лай дворняги уже слышался где-то вдали.

Анфертьев и Локонов шли мимо огромных многоэтажных зданий из стекла, железа и бетона.

За этими зданиями, на некотором расстоянии виднелись другие такие же здания, за ними еще и еще.

Эти здания не образовывали улиц.

- Не угодно ли вам узнать, как звучат эти дома? - спросил Анфертьев.

Локонов закурил.

- Подумать только, - сказал Анфертьев, - что центр города почти не изменился с семидесятых годов. Если б приехала в Ленинград какая-нибудь старушенция, не бывавшая в нем с семидесятых годов, то она почти бы и не заметила, что произошли великие перемены в мире. Она бы снова пошла по Невскому проспекту, обратила бы свое внимание на несколько новых зданий. Это были бы, преимущественно, банки. Она пошла бы по Надеждинской, по Вознесенскому, по Кирочной, по Шпалерной, по Жуковской, по переулкам - все по ее мнению осталось бы, как прежде. В дни нашей с вами молодости город любил изящные и дешевые миниатюрки, город был наполнен ими. Ум и юмор служили средством к приманиванию покупателей. Например, вот в этом магазине, насколько вы помните - были такие безделушки: камердинер держит свечу и служит таким образом подсвечником, или пеликан, клювом отрезающий конец сигары.

Луна освещала Анфертьева и Локонова.

Локонов молчал.

Анфертьев замолчал тоже.

- В каких же сновидениях эта местность могла бы нуждаться, - подумал он иронически. Многие сновидения вышли из моды, например, рождественские сновидения: посеребренные ветви и шишки, елки, усыпанные несгораемой ватой. А у меня, между тем, порядочно такого товару. А в общем вся моя беда в том, что я торговлю презираю. А то бы я нашел сновидения, нужные для данного времени и данной местности".

- Не кажется ли вам, - спросил он Локонова, - что торговля сновидениями, - это, пожалуй, самый гнусный вид торговли. Вы нуждаетесь в определенной мечте, и я, ловкий торгаш, поставляю ее вам. Но не всегда я был таким, не всегда я промышлял торговлей. Хотели бы вы молодости? - спросил Анфертьев. - Иногда я задыхаюсь от жажды вернуть уверенность, что я на что-нибудь способен, увидеть прекрасным и достойным всевозможных усилий мир.

Локонов молчал.

- Иногда мне хочется уехать в Италию, не в политическую Италию и не в географическую, а в некую умопостигаемую Италию, под ясное не физическое небо и под чудное, одновременно физическое и не физическое солнце.

Локонов давно уже сидел на ступеньках и делал вид, что дремлет. Ему мучительно было слышать слова Анфертьева. Ведь то, что называл Италией Анфертьев, была его страна сновидений.

- И женщины в моей Италии, - продолжал Анфертьев, - совсем другие, вернее, там нет множества женщин, они все сливаются в один образ той, которую мы ищем в юности.

Локонов стал слегка похрапывать, свистеть носом, но Анфертьев продолжал:

- И вот, собственно говоря, что же остается, когда мы достигаем сорокалетнего возраста, или может быть тридцатипятилетнего возраста, от этой женщины и от этой прекрасной страны Италии. Они превращаются в сновидение, и мы начинаем предполагать, что мир вокруг зол и пошл, и прекрасное пение соловья превращается для нас в темпераментную песенку.

"- Мы двойники, - подумал Локонов, - совсем двойники и должно быть детство и юность были в своем существе совершенно одинаковы".

Наступал рассвет.

Анфертьев, думая, что Локонов спит и вспоминая, что сырость для спящего опасна, решил разбудить своего спутника. Анфертьев смотрел на свесившуюся голову, на полуоткрытый рот, на бледное лицо тридцатипятилетнего человека. Затем гуляка подошел к парфюмерному магазину и стал рассматривать свое отражение в зеркале. Пожилой, бородатый оборванец с красным носом стоял в магазине.

- Да, - сказал Анфертьев, - и стал будить Локонова.

- А, - произнес Локонов, делая вид, что просыпается.

Затем он, как бы бессмысленно, посмотрел на будившего. Но постепенно глаза Локонова стали приобретать осмысленное выражение. Затем он поднялся.

- Где мы, - спросил Локонов.

- Уже утро, - вместо ответа сказал Анфертьев, - Идемте, опохмелитесь. Одна старушка недалеко здесь шинкарствует.

- Из любопытства что ли пойти, - подумал Локонов. Возвращаться домой ему не хотелось.

- В трактире выпить, конечно, веселее, там знаете, как-то все ироничнее воспринимаешь. Например, пиджак кто-нибудь за четыре кружки продает и вообще все окружено какой-то дьявольский атмосферой. Ну что ж, выпьем у шинкарки, а потом и в пивную пойдем, а после на рынок отправимся, послушаем уличное пение, увидим плачущих слушателей, а потом пойдем покатаемся на каруселях, покачаемся на качелях под разбитую музыку и поглядим сверху на народ, толпящийся вокруг.

Локонов согласился с этим планом.

Анфертьев и Локонов сидели верхом на лошадках, неслись по воздуху под украшенным бисером балдахином. Изнутри неслась музыка, впереди неслась нежно обнявшаяся парочка.

Торгаш и покупатель опьянели, музыка, несшаяся изнутри карусели, казалась им народной и почти прекрасной.

Торгашу и покупателю хотелось нестись и нестись, вылетать на какой-то простор и лететь, лететь ради самого полета.

- Музыка смолкла. Карусель остановилась.

- Куда же мы теперь пойдем, - спросил Локонов, слезая с коня.

На следующее утро, проснувшись, Локонов вспоминал, что он вчера вместе с Анфертьевым попал к девицам, что было там очень много выпито, что девицы пели какие-то дикие романсы, что Анфертьев аккомпанируя себе на гитаре, украшенной ленточками, пел какую-то итальянскую арию из какой-то забытой оперы, что потом пошла какая-то дикая возня.

Как он попал в свою комнату, Локонов вспомнить никак не мог. Локонов, пошатываясь, встал, открыл окно и обернулся. Неожиданно для себя он увидел Анфертьева. Анфертьев спал голый на полу у дверей. По-видимому в пьяном бреду он совершенно разделся. Локонову захотелось пить. Стараясь не будить Анфертьева, он поставил кипяток и сел на окно.

Вода вскипела, а Анфертьев все продолжал свистеть носом.

Локонов заварил чай, подошел к спящему, наклонился и хотел разбудить его, но полосы на теле распластавшегося человека привлекли его внимание.

Локонов поднялся и в немом удивлении смотрел на Анфертьева.

- Выпоротый человек, - подумал хозяин.

Локонов вспомнил рассказ о некоем реалисте Пушкинове, которого во время гражданской войны, выпороли свои же гимназисты, ставшие добровольцами, за то, что он снимал иконы в школах, как порка разбила его жизнь и превратила в циника.

Локонов всматривался в собутыльника. Перед ним, несомненно, лежал один из таких людей.

- Надо, чтобы он не знал, что мне известна его тайна.

Локонов прикрыл спящего одеждой. Прикрыв гостя, Локонов отошел к окну.

Воробьи клевали булку. Вдали виднелась скользкая от дождя береза, под которой еще так недавно сидел циник Анфертьев, подняв свой воротник.

Не оборачиваясь, Локонов просидел до сумерок.

Поезд прошел по железнодорожному мосту.

В огромном доме напротив зажглись огни.

Какой угодно пакт и с кем угодно готов был заключить увядающий человек, чтобы вернуть, хотя бы ненадолго, себе молодость, чтобы отделаться от мучающего еще ощущения пустоты мира.

В комнате постепенно светлело. Мучимый бессоницей, встал и подошел к окну. Солнце освещало двор, под окном - следы ног, наполненные водой.

Анфертьев встал страшный, опухший. Глаза у Анфертьева бегали. Стук в виске начал превращаться во что-то членораздельное. Анфертьев прислушался.

Голос в виске стал произносить слова вполне отчетливо.

ГЛАВА 13 КРАЖИ

- Вот солнце - богиня, основательница Японии, мать первого императора. Ее обидел младший брат, бросил шкурку нечистого животного в ее спальную!

Пуншевич закурил и продолжал:

- Богиня в это время ткала. Она рассердилась и скрылась за скалой. Наступила вечная ночь. Боги - ее вассалы - собирались и принялись думать, как поступить, чтобы вызвать ее из-за скалы, чтобы снова появилось Солнце. Устроил пир перед скалой. Долго пели они там и танцевали. Среди них была молодая красавица-богиня. Она принялась танцевать так смешно, что даже обнажалась, появились груди. Боги рассмеялись. Богиня-Солнце не выдержала, ей захотелось узнать, что рассмешило так богов. Она слегка раздвинула скалы. Тогда самые сильные боги бросились и совсем раздвинула скалы и ее заставили выйти. И опять на свете появилось солнце. Она была последней представительницей царствовавшей богиней!

- Что, - спросил он у Жулонбина, - неплохо?

- Очень даже плохо, - мрачно ответил Жулонбин. - Если мы каждому предмету будем посвящать столько времени и от каждого предмета уноситься куда-то вдаль.. .

- Позвольте, - возразил Пуншевич, - я погружаюсь в предмет, а не отвлекаюсь от него.

- Нет уж позвольте, - резко перебил Жулонбин, - что есть этот предмет? Спичечный коробок. Так давайте, рассмотримте его, как спичечный коробок. А вы что делаете? Вы уноситесь в мифологию. Что общего, скажите, между спичечным коробком и тем, что вы мне порассказали? Мы должны классифицировать предметы, изучать предметы, так сказать имманентно. Какое нам дело до всех этих картинок? Ведь мы не дети, которых привлекает пестрота красок и образов. Вот что, дайте мне вашу коллекцию на один вечер.

- Позвольте, - ответил Пуншевич, - вы и так поступаете не совсем корректно. Мы все вносим в общую сокровищницу, а вы даже не внесли и самого пустяшного предмета. Вы все обещаете завтра, завтра принесу, и никогда ничего не приносите.

Руки у Жулонбина дрожали.

Дайте хоть на одну ночь эту коллекцию, - сменил он резкий тон на умоляющий. От волнения он встал. Его лицо носило следы великой горести.

- Не вернет, - подумал Пуншевич, - никак нельзя ему дать. Он жуткий человек, для которого самый процесс накопления является наслаждением. Так, для игрока в карты сперва карты являются лишь средством. Так игрока сперва волнуют доступные в будущем картины и жизнь представляется удивительной. А затем остается только "выиграю или проиграю". Так и писатель, должно быть, сперва пишет, чтобы раскрыть особый мир. Но нет, писатель, пожалуй, сюда не относится.

Умоляя, Жулонбин стоял и горестно перелистывал тетрадку.

- Если вы мне дадите на одну ночь, - сказал Жулонбин, сжимая тетрадку, видно было, что его руки сами хотят спрятать ее в карман, - то тогда завтра я принесу...

Но тут Жулонбин запнулся. Нет, ни за что он не расстанется с брючными пуговицами, с поломанными жучками, с огрызками карандашей, с этикетками от баклажанов, визитными карточками. Жулонбин чувствовал, что он ничего, решительно ничего не принесет завтра и знал, что если эта тетрадка попадет в его комнату, то уж больше никто ее не увидит, что несмотря ни на какие обидные слова, ее у него не выманить.

- Хотя вы и относитесь к вещам совершенно иначе, совсем не так, как мы, но все же я рискну и дам вам на одну ночь эту тетрадку. Но только, чтоб к двенадцати часам она была у меня.

- Спасибо, - сказал Жулонбин радостно, - я честный человек.

Ссутлившись, стараясь не смотреть по сторонам, вернулся Жулонбин в свою комнату и лег в постель.

Вбежала Ираида, укрыла его плечи одеялом.

- Отстань, не мешай, я не люблю.

Ираида захлопала в ладоши и стала приставать:

- Расскажи, как ты любишь? Расскажи, как ты любишь, нет, ты расскажи, как ты любишь.

- Не топай, иди к маме, - сказал Жулонбин.

- А я видела во сне волка, - воскликнула радостно Ираида. - Он меня обнимал, целовал.

- Постой! - Сновидение, - вскричал Жулонбин. - Я совсем позабыл, что решил собирать сны.

И Жулонбин погрузился в мечты о новой огромной области накопления.

Во сне Жулонбин видел, что он борется с Локоновым и отнимает у него накопленные сновидения, что Локонов падает, что он, Жулонбин, бежит в темноте по крышам, унося имущество Локонова.

- А что, если украсть, - подумал Жулонбин, - ведь никто не поверит, что можно украсть сновидения.

Все существо Анфертьева прониклось безотчетными томлением. Волчьими глазами глядели фонари. Они казались Анфертьеву красными угольными точками, улицы казались более темными, чем были они на самом деле, более узкими, панель как бы убегала из-под его ног. Он шел так, если б шел в гору, весь склонившись вперед, он готов был упасть.

Эту песню пел уж не он, сознание покинуло его.

Он пришел в себя. Перед ним сидел Вшивая Горка. В комнате носился пивной чад, знакомые фигуры завсегдатаев бросали слова, исповедывались, дремали, где-то далеко стояла стойка.

Помимо своей воли Анфертьев продолжал свою речь, начатую в бессознании. Он прислушивался к своим словам, как к чему-то чужому.

Он замолчал.

Кругом шли обычные пивные разговоры о службе, ревности, рябчиках и пивных.

Как в трубу ему кричали разные голоса:

- Иду я по городу, мучаюсь и думаю, сколько в городе сейчас людей идут и ревностью мучаются.

- Да ты не мучайся, это старая страсть, направь свои силы на другое, будь мужчиной.

- Излишне доверял своей жене - вот и мучается, - вставил свое слово опухший человек. В женщине нельзя быть уверенным. Мой приятель-шофер свою жену всюду за собой таскает.

- Кто здесь шоферов поносит. Я шофер, вы все здесь мартышки, молчите.

- Да что же ты лезешь своей бледной щекой на мой румяный нос - узнал Анфертьев голос Нерва.

Лица стали выступать из тумана. Анфертьев понял, что Вшивая Горка обращается к нему:

- Лакернем еще.

Анфертьев подставил кружку. Вшивая Горка налил туда спирту. За столик Вшивой Горки и Анфертьева сел мрачного вида человек.

- Эй, - сказал он, - какие теперь игроки! Раньше бывал биллиардные состязания - из-за границы гастролеры приезжали! Помню приехала француженка... всех обыграла, даже Чижикова, лучшего игрока России.

Да, еще во времена НЭПа это доходная статья была. Вот возьмите, хотя бы меня! В 24-25 году я был безработный и ходил без денег. Жил я в Москве. Чтобы сделать деньги, прихожу в клуб к десяти часам. Увидит меня шпана и начнет деньги собирать. Принесет мне рубля три:

- Саша! Играй.

Я к маркеру.

- Мне биллиард!

Маркерский приносит. 2-3 часа - 20-30 рублей. Половину отдаешь шпане, половину себе. А теперь все футбол, бокс - мерзость одна, даже настоящей французской борьбы нет. Помню, французскую борьбу скобари любили.

Говоривший взглянул вдруг пристально на своих собеседников. - Кажись, не туда я сел.

- Посиди парень, ничего, поболтаем, - сказал Вшивая Горка и налил подсевшему спирту в кружку.

- Нагазовался я сегодня.

- Небось, гусыню одолел.

- Кто это там в перчиках вошел.

Вшивая Горка обернулся. Это был Мировой.

- Эх, ноги, - сказал он, подходя к столику и обращаясь к Анфертьеву, - Возьми мешок и слетай за полфедором.

Но Анфертьев бессмысленно смотрел на него. "Ноги" были пьяны совершенно.

Опухший и багровый, Анфертьев чувствовал, что он не может больше работать. Голос в виске мешал ему.

С ужасом Торопуло как-то заметил, как пьет Анфертьев. Пьяница уже брал рюмку обеими руками, склонял голову и пил с каким-то страшным благоговением.

Торопуло зашел с Анфертьевым в первое попавшееся кафе. Он хотел напоить горячим кофеем своего друга, уговорить пойти к доктору.

Анфертьев в своем гороховом жар-жакете на рыбьем меху дрожал как пойманный карманник.

Поднятый бывший барашковый воротник плохо защищал его голую шею.

Пьяница был обут в огромные английские военного образца ботинки, у кого-то провалявшиеся лет десять.

Благообразный и величавый в шубе с бобровым воротником спец Торопуло и темный человек, дурно пахнувший после весело проведенной ночи, подошли к буфету.

Торопуло стал читать вывешенный список имеющихся блюд, но буфетчица с усмешечкой уронила:

- Не читайте, напрасно аппетит возбуждаете, все равно ничего нет. Садитесь за столик, что есть, вам подадут.

Инженер и темная личность сели за столик под яркой пальмой, пахнувшей свежей краской.

Подобострастно и бесшумно к ним подкатился старичок - профессионал .

Нежно склонив голову, он страдальчески, спросил, что им угодно.

- Осетрина есть?

- Нет-с, есть только пряники и коржики. Я вам принесу не по пятнадцать копеек, а по двадцать, - шепнул он на ухо дородному спецу, - они получше.

- Ну что ж, штучек десять дайте и кофе.

- Слушаюсь.

Пятясь задом, исчез профессионал.

С приятной улыбкой, профессионал принес и поставил на стол двадцать пряников и четыре стакана кофе.

- Человек в стачке с буфетчицей, - сказал Анфертьев, превозмогая нервную дрожь.

- Ладно, - возразил Торопуло, - пусть меня обдувает, это его профессия.

Но Анфертьев видел, что и других посетителей буфетчица с улыбочкой отваживает от буфета, а старичок ощипывает.

Сообщество с ворами, налетчиками и убийцами доставляло Анфертьеву какое-то нравственное наслаждение. Исковерканный язык их, цинизм, постоянное ощущение опасности действовали, как энергичный соус на расслабленный желудок, то есть вызывали аппетит, желание пожить еще, поострить.

Но арапов, вроде этого старичка и буфетчицы, Анфертьев, привыкший к общению с налетчиками и с ворами, презирал. Это были щипуны.

После кафе Торопуло отправился в гости к Анфертьеву. Ему хотелось узнать, как живет его приятель, нельзя ли ему помочь.

Анфертьев шел по улице и невольно, несмотря на все увеличивающуюся дрожь замечал то, что другие не видят.

Он видел медуз, запускающих свои пальцы в кооперативы, замечал, с каким невинным видом эти люди уносят товары. Он узнавал городушников и лиц, пристально всматривающихся в неосвещенные окна, он знал, что они поднимутся и позвонят, если же никто не ответит, то быстро откроют дверь своим инструментом, возьмут первую попавшуюся вещь и, придав себе невинный вид, смоются.

Убийцы, налетчики были, по мнению Анфертьева, такие же люди, как и все, иногда немного пострашнее.

Он считал, что сам не крадет и не убивает лишь потому, что ему незачем красть и убивать.

Воры знали, что если Анфертьев и не совсем свой, то все же он их не продаст.

- Не бойся, не продам, - сказал как-то карманнику.

- Тебя и не боимся - иди продавай!

Дом, в котором жил Анфертьев, напоминал вертеп или Вяземскую лавру. В нем доживал свой век и различный темный люд.

Дом был до того густо населен, что из открытых окон неслось зловоние.

Многие комнатки были разделены на четыре части занавесами. Каждая комната в отдельности напоминала табор, полуголые детишки выглядывали из-за занавесей, старухи на столах, обязательно накрытых скатертью, гадали, барышни, оставшись наедине с собой, вдруг начинали жеманничать и рассматривать свою красоту, мужчины хлопать себя по груди и приходить в восторг до визга и топота от своего сложения.

Все были в долгу друг у друга и все ненавидели и презирали друг друга.

Когда проходили Анфертьев и Торопуло, кура бегала по двору. В окне третьего этажа показался бюст певца, торговавшего чужими песнями. На голове бюста была элегантная кепка, синий с полосками шарф был обвернут вокруг шеи.

- Эй, крыса, - закричал, - боюсь, ты мне нужен. И ты Анфертьев тоже зайди.

Бюст, бросив во двор окурок, скрылся.

Табачник на культяпках, огрызнувшись, стал подниматься по лестнице.

- Вот что, - сказал Мировой, - мне инвалид нужен, жизнь вольную и богатую я тебе на старости лет предлагаю, будешь каждый день в стельку пьян, если пожелаешь. Слышал я, как ты поешь, голос у тебя сиплый, гитару ты, точно бабу, щиплешь. Будешь ты любовные романсы распевать, мою публику это до слез проймет. Кубанку тебе еще завести не мешает. Садись, папаня, сейчас я тебе все толком объясню.

И не давая вздохнуть Синеперову, бегая жуликоватыми глазами, он, взяв его под руку, посадил к столу, где стояли водочка и закуска.

- Видишь, как я живу. И ты также жить сможешь. Будут у тебя на столе все дефицитные товары. Девушки тебя любить будут. Заграничные папиросы снова покуривать начнешь. Смотри, у меня денег куры не клюют.

Мировой вынул из кармана кипу кредиток и бросил рядом с водкой.

Стол был накрыт удивительно чисто. Скатерть, синеватая, как рафинад, и подкрахмаленная, спускалась до середины точеных, украшенных шарами, ножек. Витиеватый, наполненный влагой графин, бюсты и талии рюмок сверкали на солнце. Сочная полная, необыкновенной величины вобла со своей золотой головой лежала красавицей на блюде. Рядом стройная, чуть подернутая серебряной сединой селедочка раскрывала наполненный зеленью рот. Огромная колбаса с белоснежными кольцами жира чуть касалась тарелки. Желтокрасная кетовая икра вызывала горечь во рту.

Все призывало выпить. И эта наполненная светом, удивительно чистая комната, богатая постель с колонной постепенно уменьшающихся подушек, заставили Синеперова подумать, что сегодня праздничный день. Но тщетно он пытался припомнить, что могло бы послужить сегодня поводом к столь торжественной чистоте.

Исподлобья он взглянул на богато убранный стол.

- Видишь, папаня, как люди живут, - сказал Мировой. Это что, начало дня, а вот если ты пойдешь со мной, у тебя совсем мозги вспотеют.

Подхватив инвалида, Мировой подвел его к столу, и, отняв костыли, заставил сесть.

- Нагружайся, - сказал он, - пей, ведь не краденное. Пей, раз пришел.

Анфертьев явился.

- Вот что, миляга, - сказал Мировой. - Видишь полфедора - он показал Анфертьеву поллитра. - Ты у меня завтра петь будешь, я театр организовываю. Хрусты еще в придачу получить. Ты же один не пой, я тебя покупаю.

- Ладно, мне все равно, - ответил Анфертьев, - дай приложиться.

Возвращался Торопуло, а следом за ним шла Манька-Сверчок.

Спустя полчаса после возвращения Торопуло раздался звонок. Торопуло открыл дверь. Перед Торопуло стоял человек со значком "Готов к труду и обороне".

- Здесь живет Василиса Михайловна?

- Какая Василиса, - удивился Торопуло.

- Это квартира восемь?

- Нет, четыре.

- Извиняюсь.

Анфертьева разбудил страшный крик за стеной. Он прислушался.

- Выну я из тебя твою жемчужную распроклятую душу и вместо нее вставлю. . .

- Опять милые ссорятся, - подумал Анфертьев и задремал. Его уже давно не волновали женские крики.

Мировой не договорил. В одной рубашке выскочила Пашка на снег. Двор бы пустынен.

Ей показалось, что идет фильм.

Она почти слышала характерный треск, какой бывает при прохождении ленты в аппарате. Ей казалось, что это не с ней происходит. Она остановилась во дворе и не знала, что ей делать. Ворота были заперты, будить дворника было невозможно.

Как затравленный зверь, она закричала, затем завизжала.

- Бьют, бьют! - и покатилась по камням.

В остервенении Мировой бросился за ней, пытался схватить ее за волосы, за рубашку, зажать ей рот, чтоб эта стерва не позорила его, но она отбивалась, кричала все истошнее, невыносимее. Он принялся ее бить ногами, наклоняясь и спрашивая будет ли она еще кричать.

Он ударил ее ногой под ребра и отошел.

Она поднялась, побежала за ним, крича:

- Как ты смеешь меня бить!

Она ругала его последними словами. Он дал ей в морду, она сжевала и съела оплеуху.

Она стала за ним подниматься по лестнице.

- Проси прощения, - сказал Мировой мрачно. - Я знаю, как со стервами нужно обращаться, - подумал он, - теперь неделю будет, как шелковая.

Анфертьев слышал, как его соседи вернулись. Когда все успокоились, он крепко уснул.

Мировой рылся в письменном столе и в полголоса произносил: - Мать твою так. Что же это значит. Издеваются надо мной что ли?

Какую бы пачку он ни раскрыл всюду многокрасочные изображения на конфектных бумажках.

Заглянул Мировой вглубь стола - и там конфектные бумажки.

Чертыхнувшись, он принялся открывать другие ящики - точно пачки кредиток: аккуратно связанные золотыми и серебряными ленточками, лежали пожелтевшие меню.

Прочел Мировой, разобрал и вдруг воспылал негодованием.

- Такого инженера нужно поматросить да в Черное море забросить, - произнес он почти вслух. - Посмеялись надо мной вместо инженера повара мне подсуробили. Будет у Пашки спина мягче живота. Пусть знает, не фрайер я, чтоб меня на хомут брать.

Но тут его взгляд упал на сундук, стоявший в углу. Быстро открыл его Мировой, стал рыться и запихивать в карманы.

Один сверток раскрылся, сверкнули ордена. Подмигнул Мировой и закрыл сундук.

Точно тень, исчез из комнаты.

ГЛАВА 14 ГАСТРОЛЬ АНФЕРТЕВА

- Не отставай, гады, - обернувшись, крикнул Мировой и со своей кухаркой пошел вперед.

Два капитана, один с гитарой, другой с мандолиной и Анфертьев в качестве гастролера-певца спешили за ним.

На голове гитариста сидела кубанка, во рту торчала папироса, обшитая лакированной кожей культяпка сверкала, как голенище. Другой инвалид был одет попроще, у него не хватало только одной ноги, вместо другой у него была деревяшка с явными следами полена. Петлицу его пиджака украшала красная розетка. Он шел без головного убора.

Наконец, компания достигла забора. Позади остались раскачиваемые ветерком ситцевые платья, бабы с квасом и лимонадом, мужчины, расхваливающие брюки, группы любующихся ботинками.

На сломанный ящик Мировой посадил инвалидов, Анфертьева поставил несколько в стороне в качестве каторжника и пропойцы и приказал играть сидящим Персидский Базар.

Когда публики собиралось достаточно, Мировой стал повторять громким голосом:

- Граждане, встаньте в круг, иначе оперы не будет. Но любопытные стояли, лениво переминаясь с ноги на ногу и иронически посматривали на разорявшегося человека.

Тогда Мировой подошел ко все увеличивающейся толпе.

- Тебе говорят, встань в круг, - сказал он щупленькому человеку и, слегка подталкивая каждого, уговаривал и призывал к порядку.

Наконец, круг образовался.

- Сейчас, граждане, жена алкоголика исполнит песнь, - сказал режиссер и отошел в сторону.

В середине живого круга появилась женщина в платке, нарумяненная, с белым, сильно пористым носом и широким, тяжелым подбородком. Туфельки у нее были модные, чулки шелковые, как бы смазанные салом, пальто дрянное, скрывавшее фигуру.

Певица надвинула платок еще ниже на глаза, не глядит ни на кого, запела:

Смотрите, граждане, я женщина несчастная, Больна, измучена и сил уж больше нет.

Как волк затравленный, хожу я одинокая, А мне, товарищи, совсем немного лет.

Была я сильная, высокая, смешливая, Все пела песенки, как курский соловей, Ах, юность счастлива и молодость красивая, Когда не видела я гибели своей.

Я Мишу встретила на клубной вечериночке, Картину ставили тогда Багдадский Вор, Ах, очи карие и желтые ботиночки Зажгли в душе моей пылающий костер.

Она подошла к Анфертьеву, посмотрела на него и продолжала:

Но если б знала я хоть маленькую долюшку В тот день сияющий, когда мы в ЗАГС пошли, Что отдалася я гнилому алкоголику, Что буду стоптана и смята я в пыли.

Брожу я нищая, голодная и рваная, Весь день работаю на мужа, на пропой, В окно разбитое луна смеется пьяная, Душа истерзана объятая тоской.

Не жду я радости, не жду я ласки сладостной, Получку с фабрики в пивнушку он несет, От губ искривленных несет сорокоградусной, В припадках мечется всю ночь он напролет.

Но разве брошу я бездушного, безвольного, Я не раба, я дочь СССР, Не надо мужа мне такого алкогольного, Но вылечит его, наверно, диспансер.

Она обвела взором живой круг и, выдержав паузу, продолжала:

А вы, девчоночки, протрите глазки ясные И не бросайтеся, как бабочки, на свет, Пред вами женщина больная и несчастная, А мне, товарищи, совсем немного лет.

В толпе раздались всхлипывания, женщины сморкались, утирая слезы. Какая-то пожилая баба, отойдя в сторону, рыдала неудержимо. Круг утолщался, задние ряды давили на передние.

Певица, кончив песню, повернулась и пошла к музыкантам, настраивающим свои инструменты.

Мировой снова выравнял круг, затем вынул из желтого портфеля тонкие полупрозрачные бумажки разных цветов, помахал ими в воздухе.

- Граждане, желающие могут получить эту песню за 20 копеек.

Бабы, вздыхая, покупали.

Хулиган подмигнул Крысе. Он вышел на середину. Он открыл рот, посматривая на свой инструмент, запел:

Раз в цыганскую кибитку Мы случайно забрели, Платки красные в накидку К нам цыганки подошли.

Одна цыганка молодая Меня за руку взяла, Колоду карт в руке держала И ворожить мне начала.

Пашка, только что исполнявшая песнь жены алкоголика, появилась в красном с голубыми розами, с серебряными разводами платке и, держа карты, произнесла злым голосом:

Ты ее так сильно любишь, На твоих она глазах, Но с ней вместе жить не будешь, Свадьбу топчешь ты в ногах.

Но все время не отходит От тебя казенный дом, На свиданье к тебе ходит Твоя дама с королем.

Цыганка продолжала, пристально смотря на карты.

Берегись же перемены, Плохи карты для тебя, Из-за подлой ты измены Сгубишь душу и себя.

Снова раздался мужской голос:

На том кончила цыганка Я за труд ей заплатил.

Мировой вынул и бросил трешку инвалиду. Инвалид бросил ее цыганке. Цыганка подняла и спрятала за голенище. Затем удалилась.

И заныла в сердце ранка Будто кто кинжал вонзил.

Едва добрался я до дому И на кровать упал, как сноп, И мне не верилось самому, И положил компресс на лоб.

Собрался немного с силой, Рассказал ей обо всем.

В это время актриса уже в другом платке появилась и подхватила:

Ах, не верь, о друг мой милый, С тобой гуляю и умру.

Исполнитель выждал и запел:

Вот прошло немного время, Напоролся как-то я, Из гостиницы-отеля Под конвой берут меня.

Вот казенный дом с решеткой, Вот свиданье с дорогой, Жизнью скучной, одинокой Просидел я год-другой.

Когда вышел на свободу, Исхудавший от тоски, Вспомнил карты, ту колоду Заломило мне в виски

Что цыганка предсказала Все сбылося наяву, И убил я за измену И опять пошел в тюрьму.

Теперь толпу обошла цыганка.

Крыса вышел на своих культяпках.

- Обманутая любовь, - сказал он, обводя круг своими большими глазами и запел тихим голосом:

Все прошло, любовь и сновиденья, И мечты мои уж не сбылись, Я любил, страдал ведь так глубоко, Но пути с тобою не сошлись.

Так прощай, прощай уже навеки, Я не буду больше вспоминать, Я любовь свою теперь зарою И заставлю сердце замолчать.

Я уйду туда, где нет неправды, Где люди честнее нас живут, Там наверно, руку мне протянут, И наверно там меня поймут.

Кончив, он обошел круг, держа в руках розовую бумажку.

Торговля шла бойко.

Под аккомпанемент всего хора Анфертьев исполнил песню, сочиненную Мировым на недавно бывшее событие.

На одной из рабочих окраин, В трех шагах от Московских ворот, Там шлагбаум стоит, словно Каин, Там, где ветка имеет проход.

Как-то утром к заставским заводам На призывные звуки гудков Шла восьмерка, набита народом, Часть народа висела с боков.

Толкотня, визг и смех по вагонам, Разговор меж собою вели -

И у всех были бодрые лица, Не предвидели близкой беды.

К злополучному месту подъехав, Тут вожатый вагон тормозил, В это время с вокзала по ветке К тому месту состав подходил.

Воздух криками вдруг огласился, Треск вагона и звуки стекла.

И трамвайный вагон очутился Под товарным составом слона.

Тут картина была так ужасна, Там спасенья никто не искал.

До чего это было всем ясно -

Раз вагон под вагоном лежал.

Песня имела огромный успех и была раскуплена моментально.

Вернувшись в свою комнату, Мировой, окрыленный очередным успехом, принялся сочинять новые песни. Перед ним стояла бутылка водки. Он сочинял песню, которую публика с руками будет рвать.

В комнате Мирового висела фотография. Он выдавал себя за бывшего партизана комиссара. Сидит он за столом, на столе два нагана, в руках по нагану.

В годы гражданской войны Мировой торговал на Пушкинской и на Лиговке, доставлял своим приспешникам наиприятнейшее средство к замене всех благ земных, правда, в те годы он и сам его употреблял в несметном количестве.

Тогда он имел обыкновение лежать в своей комнате на Пушкинской улице в доме, наполненном торгующими собой женщинами, изображать больного, не встающего с постели. В подушках у него хранились дающие блаженство пакеты, за которые отдавали и кольца, и портсигары, и золотые часы, верхнюю и нижнюю одежду, крали и приносили целыми буханками ценный, не менее золота хлеб и в синих пакетах рафинад, и кожаные куртки, и водолазные сапоги, на них тогда была мода. Все эти предметы на миг появлялись в комнате Мирового и исчезали бесследно. Женщины, виртуозно ругающиеся, толпились у постели Мирового, вымаливая часами хоть заначку. В его комнате было жарко, как в бане. Он лежал молодой и сильный.

Напротив в садике, у памятника Пушкину собирались его помощники, сидели на скамейках, ждали его пробуждения или того момента, когда наступит их очередь. В его комнате, ради безопасности, мужчинам толпиться не разрешалось. Помощники сидели на зеленых скамейках, под городскими чахлыми деревьями, курили старинные папиросы, все, что относилось к мирному времени, уже тогда называлось старинным, понюхивали чистейший порошок и волновались. Им уже начинало казаться, что их преследуют.

Не всегда помощники были у Мирового профессионалы в ту эпоху.

Были у него и широкоплечие матросы, и застенчивые прапорщики и решившие, что не стоит учиться, что все равно все пропадет даром, студенты, и банковские служащие, одетые, как иностранцы.

- В свое время я на пружинах скакал, почти все припухли, а я вот живу, песни сочиняю.

Ему вспомнилась удачная ночь на Выборгской стороне, когда он в белом балахоне выскочил из-за забора и, приставив перо к горлу, заставил испуганного старикашку до нага раздеться и бежать по снегу - вот смеху-то было. И как в брючном поясе у безобидного на вид старикашки оказались бриллианты: "Да, теперь ночью бриллиантов никто не приносит, - подумал он, - искать теперь бриллиантов не приходится".

- Давай, гад, хоть с тобой в колотушки сыграем, - сказал Мировой, явившемуся за водкой и деньгами Анфертьеву - Что-то мои гады не идут.

И, сдавая кованные карты, от скуки запел Мировой старинную, сложенную им в годы разбоев, песню:

Эх, яблочко, на подоконнике, В Ленинграде развелись живы покойнички, На ногах у них пружины, А в глазах у них огонь, Раздевай, товарищ, шубу, Я возьму ее с собой.

- Ты какой-то Вийон новый, - сказал Анфертьев, усмехаясь.

- Это еще что ? - спросил Мировой.

- Поэт был такой французский, стихи сочинял, грабежами занимался. А потом его чуть не повесили.

- Ну, меня-то не повесят, - сказал Мировой. Мировой достал люстру и налил стакан.

- Пей, гад, в среду опять приходи петь.

- А хрусты? - спросил Анфертьев.

- Пока бери трешку. Следующий раз остальное. То знаешь и в концерте участвовать не сможешь.

Когда ушел Анфертьев, Мировой стал готовиться к настоящему делу. Он поджидал Вшивую Горку и Ваньку Шофера.

Вынул из-под пола набор деревянных пистолетов и стал перебирать. Издали они выглядели настоящими.

- С игрушками приходится возиться, - подумал он. - То ли дело настоящий шпалер. Теперь песнями приходится промышлять, а раньше для души сочинял их.

Стояла луна. Анфертьев шел в своей просмерденой одежде одинокий и несчастный.

- Вот все, что есть, - сказал Локонов, наливая рюмку и ставя на стол.

Он повернулся и опрокинул рукавом рюмку.

Анфертьев с минуту смотрел на опрокинутую рюмку, затем в глаза Локонова, стараясь разгадать что-то.

Лицо у пьяницы исказилось, он подошел вплотную к Локонову. Голос в виске шептал ему, что его травят.

- Травишь, - повторил Анфертьев.

В этой рюмке сосредоточилось для Анфертьева спокойствие его души, возможность человечески провести несколько часов.

Анфертьев был вне себя. Руки его сами сжимались. В глазах потемнело. Голос в виске звучал все настойчивее. Вся комната наполнилась голосами.

Анфертьев почувствовал облегчение. Пошатываясь, багровый с запекшимся ртом, вышел Анфертьев от Локонова. Он пошел к киоскам допивать пиво, остающееся в кружках, его отгоняли. Он странствовал по всему городу.

Наконец, его угостили. Он свалился и уснул.

Жулонбин постучал. Никто не ответил. Жулонбин обрадовался. Он подойдет к столу, откроет ящик, возьмет и незаметно скроется.

Жулонбин отворил дверь. Вошел в комнату.

Он отпрянул. На полу лежал, раскинув руки, Локонов.

В растворенную дверь заглянули. Раздался истошный женский визг. Жулонбин попытался скрыться.

За ним погнались. Толпа все увеличивалась. Жулонбин бежал изо всех сил.

- Лови! Держи! - кричали из толпы.

Начали раздаваться свистки.

Из кооперативов стали выбегать люди.

Когда он пробегал мимо пивной, парень, стоявший у двери подставил ему ножку.

Жулонбин растянулся со всего размаху. Его моментально окружили и повели.

ГЛАВА 15 ПОЕЗД

Клешняк ехал навестить брата техника на нефтяных промыслах в Баку, которого он не видел лет двадцать. Оттуда он должен был вернуться домой в Киргизию через Красноводск на Арысь. Он с удобством расположился на верхней полке. Он следил, как исчезает бывший Петербург, ныне Ленинград.

Некоторое время пассажиры сидели молча. Присматривались друг к другу. В уме оценивали друг друга. Старались отгадать социальное положение друг друга. Возможно ли в случае чего доверить вещи? С этой целью начали перебрасываться незначущими фразами. Затем стали готовиться ко сну. Перед сном развернули пакеты. Закусили. Некоторые запили молоком, другие пивом. Один парень очень осторожно, стараясь, чтобы никто не заметил, опрокинул полстакана водки. Затем, закусив изрядно, сказал:

- Ехал я в поезде. Был осмотр. Вывели троих. Санврач остался, рассказал нам об одуванчиках божьих. Оказывается, наконец-то идет настоящая борьба со вшами.

- Надо выкорчевать это зло, покончить, - прервал человек лет 48 в синем пальто. - Помню на фронте мы совсем от бекасов ума решились. Вешать их стали. Выдерешь волос и повесишь на нем вшу. Да ведь все не перевешаешь. Надо организованно с ними бороться.

- Вот я и говорю: еду в поезде. Приходит в вагон санврач, всех осматривает. Шапки велит снять, ворот расстегнуть. Нет ли у кого паразитов? У троих в волосах нашли - вывели. Жених невеста ехали. У невесты-то и нашли. Стали парни смеяться: - Что ж ты захороводил такую вшивую? - В публике, конечно, разговоры, - на вагон три человека - сейчас это много. А санврач и говорит: - Это еще пустяки, а вот мне пришлось на Митрофаньевском кладбище взять трех старушек-побирушек. Волосы у них были совсем живые. Вошел я с санитарами в бывшую сторожку, там раньше могильщики жили. Смотрим, в углу гора позеленевших корок, почти до потолка - ясно, старушечья жадность и трусливость, а старухи пьяные сидят на лохмотьях, пьют водку, хохочут и скоромное вспоминают. Увидели нас, испугались. "Мы нищенки-стрелушки", стали они лебезить перед нами, "кто нас обидит, того Бог обидит". А мы от них подальше.

- Жилплощади у нас нет, мы в этой сторожке и поселились, не выгоняйте нас.

- Никто вас выгонять не собирается, - говорим мы, - а вот дезинфекцию придется произвести.

Ну, мы на грузовик погрузили и в дезинфекционную камеру повезли. Крику-то сколько было на грузовике.

- Ой! светопредставление, конец света!

- Ох, мы горемычные, несчастные старушки! - а это всего-то их везли, чтобы от вшей избавить! Ванну им сделали, обрили их. Тут они уже совсем завопили: "За что опозорили нас старушек..." - это значит обрили. Причитать над собой стали. Всю жизнь свою сиротскую вспомнили. А при дезинфекции в матрасах оказалась масса денег. Даже золотые были, а о серебре и говорить нечего, на черный день копили.

- А может быть, - вмешался старик, - себе на похороны? Может быть хотели, чтоб их как следует похоронили, чтоб гроб был не какой-нибудь, а дубовый и чтоб место было попочетнее, поближе к церкви!

- Вероятнее всего, что здесь просто обыкновенная старушечья жадность, - сказал вузовец.

Постепенно разговор перешел на стариков, заговорили о стариковской жадности и эгоизме.

- Ну довольно, расскажите что-нибудь из жизни.

- Было это совсем недавно на родине Тельмана в Гамбурге. Город самый коммунистический в Германии, фашисты недавно пришли. Пришел туда советский теплоход Макс Гельц. Фашисты видят советское судно, судно страшного врага, да еще это судно носит имя Макса Гельца, это имя в бешенство приводит фашистов. Перед приходом Макса Гельца было распоряжение фашистов: разгонять артель, которая разгружала советские теплоходы, конфисковать все имущество и деньги в банке самой артели. Вмешалось наше Торгпредство. Фашисты согласились разрешить разгрузку Макса Гельца, но преследовать артель продолжали. Прежде всего выловлен был председатель артели Ян Томлинг - коммунист. Его бесконечно мучили, издевались, ломали кости. Жена бегала по полицейским участкам.

- Хоть покажите мне моего мужа.

Наконец ей сказали:

- Извольте!

Ввели ее в комнату.

Видит она, гроб стоит по середине, в нем лежит Ян Томлинг, после смерти он был повешен.

Стали они потом охотиться за его заместителем коммунистом Францем, фамилии его я не помню, но поймать его не удалось. Все же погрузка кончилась. Макс Гельц должен уходить. Немецкие грузчики должны сойти с судна, но вместо этого они приходят в Красный Уголок.

Сели, облокотились, видно, что очень расстроены.

- Последний кусок хлеба нам сегодня съесть, - говорит один. Может быть, нас ждет судьба Яна Томлинга.

А другой говорит: - разве впервые нам бороться с фашизмом. Напишем письмо советским грузчикам.

Написали коротко тут они, всего 30 строк.

- Ну, вот что, - сказали они, кончив писать, - у нас здесь канифас-блоки, бухты троса берите, нам они уже все равно не нужны.

- Постой-ка, еще случай из жизни, продолжал рассказчик. Уже три года я работаю на Дзержинском кочегаром. Сейчас вот еду в отпуск, везу сыну лошадку.

- Вот танцы-то будут, - сказал токарь.

Кочегар любовно стал развязывать деревянного коня, чтоб показать токарю.

- Это чрезвычайно авторитетное судно.

- Еще бы, оно дважды получило Красное Знамя.

Токарь стал осматривать лошадку.

- И вдруг в последний рейс судно стало контрабандным, - продолжал кочегар, поглаживая лошадку. - Контрабандист жил у нас в отдельной каюте. Он рассчитывал на то, что это образцовое судно Балтики. Вот он подвесил на ниточках под одежду пластинки для патефона, 3 или 4 коробки иголок, мембрану и штангель и пошел в город. Его заштопорил в контрольной будке таможенник. Видит, человек свежий, хотя и с Дзержинского. Провел таможенник по его спине и говорит:

- Будьте любезны, гражданин, зайти в будку.

- Расстегивайтесь.

Отобрали, составили протокол, штрафу 325 рублей. Мы все взволновались. Ребята совершенно были взбешены. Товарищеский суд над ним. Мы своими кровными мозолями добывали первенство в СССР, а ты из-за проклятой мембраны - ты сознательно или несознательно только это позор - не только тебе. - А он, смотрит, большущие глаза такие с синими яблоками. Вынесли: выговор и лишение прав заграничного плавания на 6 месяцев. Вот как перевоспиталась публика. Десять лет тому назад мы ведь все горами прямо возили контрабанду.

- Лошадка славная, - сказал токарь, держа игрушку за гриву. Наследник твой доволен будет. Сколько ему лет-то?

ВАГОН-РЕСТОРАН

- Вот, - сказал видавший виды вузовец - был я в Кутаисе и при мне такой случай произошел: - Около Кутаиса жила семья. Там есть такой обычай: ездить частенько к родственникам в гости. Вино пить, весело проводить время. Там пьют не так, как у нас: там всегда выбирается председатель. Председатель выпивки, значит, следит за порядком. Они пьют организованно, никогда там человек под столом не валяется. Приезжает старик из Кутаиса к своим дальним родственникам. Конечно, те рады, вино свое, тут же и виноградники. Созвали, как водится, родственников, друзей. Старика, натурально, выбрали председателем. А старик подвел - во время выпивки за столом помер. Конечно, паника. Везти хоронить в Кутаис надо. Вагон нанимать? А вагон нанять дорого, не по средствам! Родственники и друзья беседуют; как тут быть? Видят, наступило утро. Один был тут человек хитрый, предлагает нарядить покойника, как живого, посадить на арбу и отвезти на вокзал. Поспорили, обсудили. Так и сделали. Вот, явились они на станцию: бутылки в руках держат, покойника под руки тащут совсем пьяного. Песни поют, кричат: ура! Одним словом веселье будто в разгаре. Ввалились в вагон, мертвеца посадили у столика. Пьют, беседуют, хитрого человека хвалят. Случилось так, что вино все вышло. Вот они на очередной станции оставили старика одного - побежали за вином. Входит тюрк. Ставит один чемодан на одну полку, а другой чемодан был тяжелый. Поднимал, поднимал тюрк и уронил на старика. Стукнул чемодан пассажира по башке, тот и упал. Стал поднимать старика тюрк, видит, пассажир мертвый. Весь задрожал тюрк: убил я человека! Поезд в это время тронулся. Слышит шум, сейчас войдут, что делать. Подождал. Выпихнул мертвеца в окошко. Вот, возвращаются те все оравой, в руках бутылки держат. Удивляются, видят, сидит тюрк, а мертвого родственника нет, спрашивают:

- Где тот человек, что у окна сидел?

- Пошел, - отвечает тюрк.

- Как пошел?

- Я почем знаю. Встал и пошел. Он сказал, я пошел покурить.

- Да как же покойник мог пойти покурить?

Похолодел тюрк. Откуда они узнали, что я убил его? Молчит тюрк.

- Да ведь это же был покойник, мы везли его в Кутаис.

- Рассердился тюрк.

- Так что же вы людей морочите, я думал, я человека убил.

- Да куда же ты его дел?

- Да я его за окно выбросил.

Высадились они на первой остановке и пошли обратно своего мертвеца искать.

- А нашли они его? - спросил старик.

- Конечно, куда покойник денется. Он в кустах сидел.

- Анекдот! - презрительно сказал геморроидальный субъект сидевший в углу.

Не анекдот, а новелла, - отрезал вузовец. - Читали Боккачио? Там такие новеллы встречаются. Вот и я рассказал, чтобы вас поразвлечь, а вы вместо благодарности - анекдот!

Он принялся разрезать шницель.

За столиком ближе к буфету высокий человек с орденом Трудового Знамени покашливая рассказывал.

Это было на новом гиганте - Автозаводе, возникшем на пустом месте. Я там был начальником цеха, работать пришлось свыше всякой меры. Разыгралась одна история. На строительном, как водится, много приезжало туристов. Появляется среди прочих туристов человек, на нам кожаная тужурка, под мех воротник, высокие сапоги со шнуровкой, подметки точно на водолазных сапогах, причудливый берет на голове. Явно иностранец. Пошел он прямо в американский поселок, вошел в домик к инженеру, вышел вместе с ним, сели они на машину, стал турист управлять. Критиковать стал, замечать дефекты.

- Ну, человек сразу видно, знающий, - решили мы, - ведь нам нужны специалисты, обрадовались, будет еще один лишний специалист у нас. Сговорились с ним насчет работы, он согласился, ответственным работником стал чуть не за должность инженера. Важно ходит так - достает - цветет - сияет. Только проходит время - выяснилось - он совсем не инженер, а парикмахер, огорчились мы, предложили ему оставить завод и отправляться восвояси, а он уезжать не хочет - в Америке кризис, - говорит, просит оставить простым рабочим. Ничего, ха, ха!

- Что ж, оставили?

- Оставили. Парня этого можно приспособить, автомобильное дело знал самоучкой. Потом принял подданство и остался совсем в СССР.

За другим столиком.

- Теперь по сравнению с нашими электростанциями в Норвегии и Швеции просто живопырки.

- Я читал заметочку в газете, на самом севере нашли какую-то речушку и там построили гидростанцию. Белый уголь пошел в моду, Волгу запрягут тоже. Вот шагаем.

- Да, на Волге будет построена электростанция, запрягут реку.

- Оказывается климат Волги вполне подходит к произрастанию винограда, будет у нас виноград. Ничего уха!

- Мы создали крупнейшие заводы сельскохозмашиностроительства.

Харьковский.

Сталинградский.

Ратсельмаш.

Саратовский комбайный.

Страну как корабль, оснастили сельхозмашинами. Станет прошлым корова навозница и лошадь одер.

- Вот возьмите моего отца, жил он в деревне Пупырево - одно название чего стоит, землицу имел вместе с журавлями на болоте. Бывало, выйдет в поле - люди жнут рожь, а у него и в хороший год цветки да трава на ниве - некогда было землю ковырять, тридцать лет батрачил у графа Строгонова.

Теперь там колхоз Самохвалова.

- Да у моего отца была избенка, что чирий, а деревня носила помещичье название "Бабонегово", какой-нибудь дурак помещик так назвал.

В конце вагона-ресторана сидела компания цыган в своих пестрых костюмах, пила вино и видно было, что в деньгах они не стесняются.

ГЛАВА 16

Истый хулиган пел:

Прощай Тарковская больница, Прощай железная кровать, Пойду в родную я квартиру В своей я койке умирать.

Пропал мой нос, пропали губы Пропал и тонкий голос мой.

Он стал задевать прохожих. На нем был заграничный галстук, купленный на проспекте Огородникова у иностранного моряка. Этот галстук и свою болезнь хулиган уважал. Галстук по его мнению, его выделял и сообщал ему красоту, болезнь, доказывала его смелость.

- Эй, неудачная блондинка! Нельзя ли мне пришвартоваться к тебе. Давай поищемся, что ли.

Женщина бежала от этой истощенной жалкой безголосой фигуры. Ветер погнал высохшего хулигана, как сухой лист, по проспекту.

Это был последний выход "Вшивой Горки". "Вшивого Горку", Мирового и Ваньку-Шоффера арестовали за хулиганство и выслали из города.

Константин Константинович Вагинов - ГАРПАГОНИАНА - 02, читать текст

См. также Вагинов Константин Константинович - Проза (рассказы, поэмы, романы ...) :

КОЗЛИНАЯ ПЕСНЬ
Глава I ТЕПТЁЛКИН В городе ежегодно звездные ночи сменялись белыми ноч...

Монастырь Господа нашего Аполлона
Часть первая 1 Наше время, изобилуя открытиями в химии, механике и физ...