Алексей Константинович Толстой
«Князь Серебряный - 02»

"Князь Серебряный - 02"

Глава 14

ОПЛЕУХА

В то самое время, как Малюта и Хомяк, сопровождаемые отрядом опричников, везли незнакомца к Поганой Луже, Серебряный сидел в дружеской беседе с Годуновым за столом, уставленным кубками.

- Скажи, Борис Федорыч, - говорил Серебряный, - что сталось с царем сею ночью? с чего поднялась вся Слобода на полунощницу? Аль то у вас часто бывает?

Годунов пожал плечами.

- Великий государь наш, - сказал он, - часто жалеет и плачет о своих злодеях и часто молится за их души. А что он созвал нас на молитву ночью, тому дивиться нечего. Сам Василий Великий(120) во втором послании к Григорию Назианзину(120) говорит: что другим утром, то трудящимся в благочестии полунощь. Среди ночной тишины, когда ни очи, ни уши не допускают в сердце вредительного, пристойно уму человеческому пребывать с богом.

- Борис Федорыч! Случалось мне видеть и прежде, как царь молился; оно было не так. Все теперь стало иначе. И опричнины я в толк не возьму. Это не монахи, а разбойники. Немного дней, как я на Москву вернулся, а столько неистовых дел наслышался и насмотрелся, что и поверить трудно. Должно быть, обошли государя. Вот ты, Борис Федорыч, близок к нему, он любит тебя, что б тебе сказать ему про опричнину?

Годунов улыбнулся простоте Серебряного.

- Царь милостив ко всем, - сказал он с притворным смирением, - и меня жалует не по заслугам. Не мне судить о делах государских, не мне царю указывать. А опричнину понять не трудно: вся земля государева, все мы под его высокою рукою; что возьмет государь на свой обиход, то и его, а что нам оставит, то наше; кому велит быть около себя, те к нему близко, а кому не велит, те далеко. Вот и вся опричнина.

- Так, Борис Федорыч, когда ты говоришь, оно выходит гладко, а на деле не то. Опричники губят и насилуют земщину хуже татар. Нет на них никакого суда. Вся земля от них гибнет! Ты бы сказал царю. Он бы тебе поверил!

- Князь Никита Романыч, много есть зла на свете. Не потому люди губят людей, что одни опричники, другие земские, а потому, что и те и другие -

люди! Положим, я бы сказал царю; что ж из того выйдет? Все на меня подымутся, и сам царь на меня же опалится!..

- Что ж? Пусть опалится, а ты сделал по совести, сказал ему правду!

- Никита Романыч! Правду сказать недолго, да говорить-то надо умеючи.

Кабы стал я перечить царю, давно бы меня здесь не было, а не было б меня здесь, кто б тебя вчера от плахи спас?

- Что дело, то дело, Борис Федорыч, дай бог тебе здоровья, пропал бы я без тебя!

Годунов подумал, что убедил князя.

- Видишь ли, Никита Романыч, - продолжал он, - хорошо стоять за правду, да один в поле не воевода. Что б ты сделал, кабы, примерно, сорок воров стали при тебе резать безвинного?

- Что б сделал? А хватил бы саблею по всем по сорока и стал бы крошить их, доколе б души богу не отдал!

Годунов посмотрел на него с удивлением.

- И отдал бы душу, Никита Романыч, - сказал он, - на пятом, много на десятом воре; а достальные все-таки б зарезали безвинного. Нет; лучше не трогать их, князь; а как станут они обдирать убитого, тогда крикнуть, что Степка-де взял на себя более Мишки, так они и сами друг друга перережут!

Серебряному был такой ответ не по сердцу. Годунов заметил это и переменил разговор.

- Вишь, - сказал он, глядя в окно, - кто это сюда скачет сломя шею?

Смотри, князь, никак твой стремянный?

- Вряд ли! - отвечал Серебряный, - он отпросился у меня сегодня верст за двадцать на богомолье...

Но, вглядевшись пристальнее во всадника, князь в самом деле узнал Михеича. Старик был бледен как смерть. Седла под ним не было; казалось, он вскочил на первого коня, попавшегося под руку, а теперь, вопреки приличию, влетел на двор, под самые красные окна.

- Батюшка Никита Романыч! - кричал он еще издали, - ты пьешь, ешь, прохлаждаешься, а кручинушки-то не ведаешь? Сейчас встрел я, вон за церквой, Малюту Скуратова да Хомяка; оба верхом, а промеж них, руки связаны, кто бы ты думал? Сам царевич! сам царевич, князь! Надели они на него черный башлык, проклятые, только ветром-то сдуло башлык, я и узнал царевича! Посмотрел он на меня, словно помощи просит, а Малюта, тетка его подкурятина, подскочил, да опять и нахлобучил ему башлык на лицо!

Серебряный вспрянул с места.

- Слышишь, слышишь, Борис Федорыч! - вскричал он, сверкая глазами. -

Али ждать еще, чтоб воры перессорились меж собой! - И он бросился с крыльца.

- Давай коня! - крикнул он, вырывая узду из рук Михеича.

- Да это, - сказал Михеич, - конь-то не по тебе, батюшка, это конь плохой, да и седла-то на нем нетути... да и как же тебе на таком коне к царю ехать?..

Но князь уже вскочил и полетел не к царю, а в погоню за Малютой...

Есть старинная песня, может быть современная Иоанну, которая описывает по-своему приводимое здесь событие:

Когда зачиналась каменна Москва, Зачинался царь Иван, государь Васильевич.

Как ходил он под Казань-город, Под Казань-город, под Астрахань;

Он Казань-город мимоходом взял, Полонил царя и с царицею;

Выводил измену из Пскова, Из Пскова и из Новгорода.

Как бы вывесть измену из каменной Москвы!

Что возговорит Малюта, злодей Скурлатович:

"Ах ты гой еси, царь Иван Васильевич!

Не вывесть тебе изменушки до веку!

Сидит супротивник супротив тебя, Ест с тобой с одного блюда, Пьет с тобой с одного ковша, Платье носит с одного плеча!"

И тут царь догадается, На царевича осержается.

"Ах вы гой еси, князья и бояре!

Вы берите царевича под белы руки, Надевайте на него платье черное, Поведите его на болото жидкое, На тое ли Лужу Поганую.

Вы предайте его скорой смерти!"

Все бояре разбежалися.

Один остался Малюта-злодей, Он брал царевича за белы руки, Надевал на него платье черное.

Повел на болото жидкое, Что на ту ли Лужу Поганую.

Проведал слуга Никиты Романыча, Садился на лошадь водовозную, Скоро скакал к Никите Романычу:

"Гой еси, батюшка Никита Романыч!

Ты пьешь, ешь, прохлаждаешься, Над собой кручинушки не ведаешь!

Упадает звезда поднебесная, Угасает свеча воску ярого, Не становится млада царевича!"

Никита Романыч испугается, Садится на лошадь водовозную, Скоро скачет на болото жидкое, Что на ту ли Лужу Поганую.

Он ударил Малюту по щеке:

"Ты Малюта, Малюта Скурлатович!

Не за свой ты кус принимаешься, Ты этим кусом подавишься!.."

Песня эта, может быть и несходная с действительными событиями, согласна, однако, с духом того века. Не полно и не ясно доходили до народа известия о том, что случалось при царском дворе или в кругу царских приближенных, но в то время, когда сословия еще не были разъединены нравами и не жили врозь одно другого, известия эти, даже искаженные, не выходили из границ правдоподобия и носили на себе печать общей жизни и общих понятий.

Таков ли ты был, князь Никита Романович, каким воображаю тебя, - про то знают лишь стены кремлевские да древние дубы подмосковные! Но таким ты предстал мне в час тихого мечтания, в вечерний час, когда поля покрывались мраком, вдали замирал шум хлопотливого дня, а вблизи все было безмолвно, и лишь ветер шелестел в листьях, и лишь жук вечерний пролетал мимо. И грустно и больно сказывалась во мне любовь к родине, и ясно выступала из тумана наша горестная и славная старина, как будто взамен зрения, заграждаемого темнотою, открывалось во мне внутреннее око, которому столетия не составляли преграды. Таким предстал ты мне, Никита Романович, и ясно увидел я тебя, летящего на коне в погоню за Малютой, и перенесся я в твое страшное время, где не было ничего невозможного.

Забыл Серебряный, что он без сабли и пистолей, и не было ему нужды, что конь под ним стар. А был то добрый конь в свое время; выслужил он лет двадцать и на войне и в походах; только не выслужил себе покою на старости;

выслужил упряжь водовозную, сено гнилое да удары палочные!

Теперь почуял он на себе седока могучего и вспомнил о прежних днях, когда носил богатырей в грозные сечи и кормили его отборным зерном, и поили медвяною сытой. И раздул он красные ноздри, и вытянул шею, и летит в погоню за Малютой Скуратовым.

Скачет Малюта во дремучем лесу с своими опричниками. Он торопит их к Поганой Луже, поправляет башлык на царевиче, чтоб не узнали опричники, кого везут на смерть. Кабы узнали они, отступили бы от Малюты, схоронились бы больший за меньшего. Но думают опричники, что скачет простой человек меж Хомяка и Малюты, и только дивятся, что везут его казнить так далеко.

Торопит Малюта опричников, серчает на коней, бьет их плетью по крутым бедрам.

- Ах вы, волчья сыть, травяные мешки! Не одумался б царь, не послал бы за нами погони!

Скачет злодей Малюта во дремучем лесу, смотрят на него пташки, вытянув шейки, летят над ним черные вороны - уж близко Поганая Лужа!

- Эй, - говорит Малюта Хомяку, - никак, стучат за нами чужие подковы?

- Нет, - отвечает Хомяк, - то от наших коней топот в лесу раздается.

И пуще торопит Малюта опричников, и чаще бьет коней по крутым бедрам.

- Эй, - говорит он Хомяку, - никак, кто-то кричит за нами?

- Нет, - отвечает Хомяк, - то нашу молвь отголоски разносят.

И серчает Малюта на коней.

- Ах вы, волчья сыть, травяные мешки! Ой, не было б за нами погони!

Вдруг слышит Малюта за собою:

- Стой, Григорий Лукьяныч!

Серебряный был у Скуратова за плечами. Не выдал его старый конь водовозный.

- Стой, Малюта! - повторил Серебряный и, нагнав Скуратова, ударил его в щеку рукою могучею.

Силен был удар Никиты Романовича. Раздалася пощечина, словно выстрел пищальный; загудел сыр-бор, посыпались листья; бросились звери со всех ног в чащу; вылетели из дупел пучеглазые совы; а мужики, далеко оттоле дравшие лыки, посмотрели друг на друга и сказали, дивясь:

- Слышь, как треснуло! Уж не старый ли дуб надломился над Поганою Лужей?

Малюта свалился с седла. Бедный старый конь Никиты Романовича споткнулся, покатился и испустил дух.

- Малюта! - вскричал князь, вскочив на ноги, - не за свой ты кус принимаешься! Ты этим кусом подавишься!

И, вырвав из ножен саблю Малюты, он замахнулся разрубить ему череп.

Внезапно другая сабля свистнула над головою князя. Матвей Хомяк прилетел господину на помощь. Завязался бой меж Хомяком и Серебряным.

Опричники напали с голыми саблями на князя, но деревья и лом защитили Никиту Романовича, не дали всем вдруг окружить его.

"Вот, - думал князь, отбивая удары, - придется живот положить, не спася царевича! Кабы дал бог хоть с полчаса подержаться, авось подоспела бы откуда-нибудь подмога!"

И лишь только он подумал, как пронзительный свист раздался в лесу; ему отвечали громкие окрики. Один опричник, уже занесший саблю на князя, упал с раздробленною головой, а над трупом его явился Ванюха Перстень, махая окровавленным чеканом. В тот же миг разбойники, как стая волков, бросились на Малютиных слуг, и пошла между ними рукопашная. Хотел бы Малюта со своими дать дружный напуск на врагов, да негде было разогнаться, все пришел лес да валежник. Многие легли на месте; но другие скоро оправились. Крикнули: гой-да! и потоптали удалую вольницу. Сам Перстень, раненный в руку, уже слабее разил чеканом, как новый свист раздался в лесу.

- Стойте дружно, ребята! - закричал Перстень, - то дедушка Коршун идет на прибавку!

И не успел он кончить речи, как Коршун с своим отрядом ударил на опричников, и зачался меж ними бой великий, свальный, самый красный.

Трудно было всадникам стоять в лесу против пеших. Кони вздымались на дыбы, падали навзничь, давили под собой седоков. Опричники отчаялись насмерть. Сабля Хомяка свистела как вихорь, над головой его сверкала молния.

Вдруг среди общей свалки сделалось колебание. Дюжий Митька буравил толпу и лез прямо на Хомяка, валяя без разбору и чужих и своих. Митька узнал похитителя невесты. Подняв обеими руками дубину, он грянул ею в своего недруга. Хомяк отшатнулся, удар пал в конскую голову, конь покатился мертвый, дубина переломилась.

- Погоди! - сказал Митька, наваливаясь на Хомяка, - тяперь не уйдешь!

Кончилась битва. Не с кем было более драться, все опричники легли мертвые, один Малюта спасся на лихом аргамаке(127).

Стали разбойники считать своих и многих недосчитались. Было и между ними довольно урону.

- Вот... - сказал Перстень, подходя к Серебряному и стирая пот с лица,

- вот, боярин, где довелось свидеться!

Серебряный, с первым появлением разбойников, бросился к царевичу и отвел коня в сторону; царевич был привязан к седлу. Серебряный саблею разрезал веревки, помог царевичу сойти и снял платок, которым рот его был завязан. Во все время сечи князь от него не отходил и заслонял его собою.

- Царевич, - сказал он, видя, что станичники уже принялись грабить мертвых и ловить разбежавшихся коней, - битва кончена, все твои злодеи полегли, один Малюта ушел, да, я чаю, и ему несдобровать, когда царь велит сыскать его!

При имени царевича Перстень отступил назад.

- Как? - сказал он, - это сам царевич? Сын государев? Так вот за кого бог привел постоять! Так вот кого они, собаки, связамши везли!

И атаман повалился Иоанну Иоанновичу в ноги.

Весть о его присутствии быстро разнеслась меж разбойников. Все бросили выворачивать карманы убитых и пришли бить челом царевичу.

- Спасибо вам, добрые люди! - сказал он ласково, без обычного своего высокомерия, - кто б вы ни были, спасибо вам!

- Не на чем, государь! - отвечал Перстень, - кабы знал я, что это тебя везут, я бы привел с собою не сорок молодцов, а сотенки две; тогда не удрал бы от нас этот Скурлатыч; взяли б мы его живьем, да при тебе бы вздернули.

Впрочем, есть у нас, кажись, его стремянный; он же мне старый знакомый, а на безрыбье и рак рыба. Эй, молодец, у тебя он, что ли?

- У меня! - отвечал Митька, лежа на животе и не выпуская из-под себя своей жертвы.

- Давай его сюда, небось не уйдет! А вы, ребятушки, разложите-ка огоньку для допросу да приготовьте веревку аль, пожалуй, хоть чумбур(128)

отрежь.

Митька встал. Из-под него поднялся здоровый детина; но, лишь только он обернулся лицом к разбойникам, все вскрикнули от удивления.

- Хлопко! - раздалося отовсюду, - да это Хлопко! Это он Хлопка притиснул вместо опричника.

Митька смотрел разиня рот.

Хлопко насилу дышал.

- Ишь, - проговорил наконец Митька, - так это я, должно быть, тебя придавил! Чаво ж ты молчал?

- Где ж мне было говорить, коли ты у меня на горле сидел, тюлень этакий! Тьфу!

- Да чаво ж ты подвернулся?

- Чаво! чаво! Как ты, медведь, треснул коня по лбу, так седок-то на меня и свалился, а ты, болван, вместо чтобы на него, да на меня и сел, да и давай душить сдуру, знай обрадовался!

- Ишь! - сказал Митька, - вот што! - и почесал затылок.

Разбойники захохотали. Сам царевич улыбнулся. Хомяка нигде не могли найти.

- Нечего делать, - сказал Перстень, - видно, не доспел ему час, а жаль, право! Ну, так и быть, даст бог, в другой раз не свернется! А теперь дозволь, государь, я тебя с ребятами до дороги провожу. Совестно мне, государь! Не приходилось бы мне, худому человеку, и говорить с твоею милостью, да что ж делать, без меня тебе отселе не выбраться!

- Ну, ребята, - продолжал Перстень, - собирайтесь оберегать его царскую милость. Вот ты, боярин, - сказал он, обращаясь к Серебряному, - ты бы сел на этого коня, а я себе, пожалуй, вот этого возьму. Тебе, дядя. Коршун, я чай, пешему будет сподручнее, а тебе, Митька, и подавно!

- Ничто! - сказал Митька, ухватясь за гриву одного коня, который от этого покачнулся на сторону, - и я сяду!

Он занес ногу в стремя, но, не могши попасть в него, взвалился на коня животом, проехал так несколько саженей рысью и наконец уже взобрался на седло.

- Эхва! - закричал он, болтая ногами и подкидывая локти.

Вся толпа двинулась из лесу, окружая царевича.

Когда показалось наконец поле, а вдали запестрела крыша Александровой слободы, Перстень остановился.

- Государь, - сказал он, соскакивая с коня, - вот твоя дорога, вон и Слобода видна. Не пристало нам доле с твоею царскою милостью оставаться. К тому ж там пыль по дороге встает; должно быть, идут ратные люди. Прости, государь, не взыщи; поневоле бог свел!

- Погоди, молодец! - сказал царевич, который, по миновании опасности, начал возвращаться к своим прежним приемам. - Погоди, молодец! Скажи-ка наперед, какого ты боярского рода, что золоченый зипун носишь?

- Государь, - ответил скромно Перстень, - много нас здесь, бояр без имени-прозвища, много князей без роду-племени. Носим, что бог послал!

- А знаешь ли, - продолжал строго царевич, - что таким князьям, как ты, высокие хоромы на площади ставят и что ты сам своего зипуна не стоишь? Не сослужи ты мне службы сегодня, я велел бы тем ратникам всех вас перехватить да к Слободе привести. Но ради сегодняшнего дела я твое прежнее воровство на милость кладу и батюшке царю за тебя слово замолвлю, коли ты ему повинную принесешь!

- Спасибо на твоей ласке, государь, много тебе благодарствую; только не пришло еще мне время нести царю повинную. Тяжелы мои грехи перед богом;

велики винности перед государем; вряд ли простит меня батюшка-царь, а хоча бы и простил, так не приходится бросать товарищей!

- Как? - сказал удивленный царевич, - ты не хочешь оставить воровства своего, когда я сам тебе мой упрос обещаю? Видно, грабить-то по дорогам прибыльнее, чем честно жить?

Перстень погладил черную бороду и лукавою усмешкой выказал два ряда ровных и белых зубов, от которых загорелое лицо его показалось еще смуглее.

- Государь! - сказал он, - на то щука в море, чтобы карась не дремал!

Не привычен я ни к ратному строю, ни к торговому делу. Прости, государь; вон уж пыль сюда подвигается; пора назад; рыба ищет где поглубже, а наш брат -

где место покрепче!

И Перстень исчез в кустах, уводя за собою коня. Разбойники один за другим пропали меж деревьев, а царевич сам-друг с Серебряным поехали к Слободе и вскоре встретились с отрядом конницы, которую вел Борис Годунов.

Что делал царь во все это время? Послушаем, что говорит песня и как она выражает народные понятия того века.

Что возговорит грозный царь:

"Ах вы гой еси, князья мои и бояре!

Надевайте платье черное, Собирайтеся ко заутрене, Слушать по царевиче панихиду, Я всех вас, бояре, в котле сварю!"

Все бояре испугалися, Надевали платье черное, Собиралися ко заутрене, Слушать по царевиче панихиду.

Приехал Никита Романович, Нарядился в платье цветное, Привел с собой млада царевича И поставил за дверьми северны.

Что возговорит грозный царь:

"Ах ты гой еси, Никита Романович!

Что в глаза ль ты мне насмехаешься?

Как упала звезда поднебесная, Что угасла свеча воску ярого, Не стало у меня млада царевича!"

Что возговорит Никита Романович:

"Ах ты гой еси, надежа, православный царь!

Мы не станем по царевиче панихиду петь, А станем мы петь молебен заздравный!"

Он брал царевича за белу руку, Выводил из-за северных дверей.

Что возговорит грозный царь:

"Ты, Никита, Никита Романович!

Еще чем мне тебя пожаловать?

Или тебе полцарства дать?

Или золотой казны сколько надобно?"

"Ах ты гой еси, царь Иван Васильевич!

Не сули мне полцарства, ни золотой казны, Только дай мне злодея Скурлатова: Я сведу на то болото жидкое, Что на ту ли Лужу Поганую!"

Что возговорит царь Иван Васильевич:

"Еще вот тебе Малют-злодей, И делай с ним, что хочешь ты!"

Так гласит песня; но не так было на деле. Летописи показывают нам Малюту в чести у Ивана Васильевича еще долго после 1565 года. Много любимцев, в разные времена, пали жертвою царских подозрений. Не стало ни Басмановых, ни Грязного, ни Вяземского, но Малюта ни разу не испытал опалы.

Он, по предсказанию старой Онуфревны, не принял своей муки в этой жизни и умер честною смертию. В обиходе монастыря св. Иосифа Волоцкого, где погребено его тело, сказано, что он убит на государском деле под Пайдою(131).

Как оправдался Малюта в клевете своей - мы не знаем.

Может быть, Иоанн, когда успокоилась встревоженная душа его, приписал поступок любимца обманутому усердию; может быть, не вполне отказался от подозрений на царевича. Как бы то ни было, Скуратов не только не потерял доверия царского, но с этой поры стал еще драгоценнее Иоанну. Доселе одна Русь ненавидела Малюту, теперь стал ненавидеть его и самый царевич; Иоанн был отныне единственною опорой Малюты. Общая ненависть ручалась царю за его верность.

Намек на Басманова также не прошел даром. В Иоанновом сердце остался зародыш подозрения и хотя не тотчас пустил в нем корни, но значительно охладил расположение его к своему кравчему, ибо царь никогда не прощал тому, кого однажды опасался, хотя бы впоследствии и сам признал свое опасение напрасным.

Глава 15

ПОЦЕЛУЙНЫЙ ОБРЯД

Пора нам возвратиться к Морозову. Смущение Елены в присутствии Серебряного не ускользнуло от проницательности боярина. Правда, сначала он подумал, что встреча с Вяземским тому причиной, но впоследствии новое подозрение зародилось в душе его.

Простившись с князем и проводив его до сеней, Морозов возвратился в избу. Навислые брови его были грозно сдвинуты; глубокие морщины бороздили чело; его бросало в жар, ему было душно. "Елена теперь спит, - подумал он, -

она не будет ждать меня; пройдусь я по саду, авось освежу свою голову".

Морозов вышел; в саду было темно. Подходя к ограде, он увидел белую ферязь. Он стал всматриваться.

Внезапно любовные речи поразили его слух. Старик остановился. Он узнал голос жены. За оградою рисовался на звездном небе неопределенный образ всадника. Незнакомец нагнулся к Елене и что-то говорил ей. Морозов притаил дыхание, но порыв ветра потряс вершины дерев и умчал слова и голос незнакомца. Кто был этот незнакомец? Ужели Вяземский успел своею настойчивостью склонить к себе Елену? Загадочно женское сердце! Ему нравится сегодня, что вчера возбуждало его ненависть! Или уж не Серебряный ли назначил свидание жене его? Кто знает? Быть может, князь, которого он принял как сына, нанес ему в тот же день кровавое оскорбление, ему, лучшему другу отца его; ему, который готов был подвергнуть опасности собственную жизнь, чтобы скрыть Серебряного от царского гнева.

"Но нет, - подумал Морозов, - это не Серебряный! Это какой-нибудь опричник, новый любимец царский. Им не в диковинку бесчестить столбового боярина. А жена-то, змея подколодная! Уж ее ли не любил я! Ее ли не держал как дочь родную! И не вольною ли волей вышла она за меня? Не благодарила ль меня, лукавая? Не клялась ли мне в верности? Нет, не надейся, Дружина Андреич, на верность женскую. Женская верность - терем высокий, дверь дубовая да запоры железные! Поторопился, Дружина Андреич, вручать девке честь свою! Обуяло тебя, старого, сердце пылкое! Провела тебя жена, молодая змея; посмеются над тобою люди московские!"

Так думал Морозов и мучился догадками. Ему хотелось ринуться вперед. Но всадник мог ускакать, и боярин не узнал бы врага своего. Он решился повременить.

Как нарочно, в эту ночь ветер не переставал шуметь, а месяц не выходил из-за облак. Морозов не узнал ни лица, ни голоса всадника. Он только расслышал, что боярыня сказала ему сквозь слезы:

- Я люблю тебя боле жизни, боле солнца красного! Я никого, кроме тебя, не любила и любить не могу и не буду.

Вскоре Елена прошла мимо Морозова, не заметив его. Медленно последовал за нею Дружина Андреич.

На другой день он не показал и виду, что подозревает Елену. Он был с нею по-прежнему приветлив и ласков. По временам лишь, когда она того не примечала, боярин забывался, сдвигал брови и грозно смотрел на Елену.

Страшную думу думал тогда Дружина Андреевич. Он думал, как бы сыскать ему своего недруга.

Прошло дня четыре. Морозов сидел в брусяной избе за дубовым столом. На столе лежала разогнутая книга, оболоченная червчатым бархатом, с серебряными застежками и жуками. Но боярин думал не о чтении. Глаза его скользили над пестрыми заголовками и узорными травами страницы, а воображение бродило от жениной светлицы к садовой ограде.

Накануне этого дня Серебряный возвратился из Слободы и, по данному обещанию, посетил Морозова.

Елена в этот день сказалась больною и не вышла из светлицы. Морозов ни в чем не изменил своего обращения с Никитой Романовичем. Но, поздравляя его с счастливым возвратом и потчуя прилежно дорогого гостя, он не переставал вникать в выражение его лица и старался уловить на нем признаки предательства. Серебряный был задумчив, но прост и откровенен по-прежнему;

Морозов не узнал ничего.

И вот о чем думал он теперь, сидя за столом перед разогнутою книгой.

Размышления его прервал вошедший слуга, но, увидя нахмуренный лоб Морозова, он почтительно остановился. Морозов вопросил его взглядом.

- Государь! - сказал слуга, - едут царские люди. Преди всех князь Афанасий Иваныч Вяземский; уж они близко; прикажешь встречать?

В то же время послышался звон бубна, в который бил кожаною плетью, или вощагой, передовой холоп, чтобы разгонять народ и очищать дорогу господину.

- Вяземский едет ко мне? - сказал Морозов. - Что он, рехнулся? Да, может, он едет мимо. Ступай к воротам и подожди, а если он поворотит сюда, скажи ему, что мой дом не кружало, что опричников я не знаю и с ними хлеба-соли не веду! Ступай!

Слуга колебался.

- Что еще? - спросил Морозов.

- Боярин, твоя надо мной воля, а этого не скажу Вяземскому!

- Ступай! - закричал Морозов и топнул ногой.

- Боярин! - сказал, вбегая, дворецкий, - князь Вяземский с опричниками подъезжает к нашим воротам! Князь говорит, я-де послан от самого государя.

- От государя? Он тебе сказал - от государя? Настежь ворота! Подайте золотое блюдо с хлебом-солью! Вся дворня чтобы шла навстречу посланным государя!

Между тем ближе и ближе слышались звон и бряцанье бубна; человек двадцать всадников, а впереди Афанасий Иванович на статном караковом жеребце, в серебряной сбруе, въехали шагом на двор Морозова. На князе был белый атласный кафтан. Из-за низко вырезанного ворота виднелось жемчужное ожерелье рубахи. Жемчужные запястья плотно стягивали у кистей широкие рукава кафтана, небрежно подпоясанного малиновым шелковым кушаком, с выпущенною в два конца золотою бахромой, с заткнутыми по бокам узорными перчатками.

Бархатные малиновые штаны заправлены были в желтые сафьяновые сапоги, с серебряными скобами на каблуках, с голенищами, шитыми жемчугом и спущенными в частых складках до половины икор. Поверх кафтана надет был внакидку шелковый легкий опашень золотистого цвета, застегнутый на груди двойною алмазною запоной. Голову князя покрывала белая парчовая мурмолка с гибким алмазным пером, которое качалось от каждого движения, играя солнечными лучами. Черные кудри Афанасия Ивановича, выбегая из-под шапки, смешивались с его бородой, короткой и кудрявою. Легкий ус образовывал над верхнею губой не черную полосу, но лишь темную тень. Стан Вяземского был высок и строен; вид молод и весел.

Согласно роскошному обычаю того времени, пешие конюхи вели за ним под уздцы шесть верховых коней в полном убранстве; из них один был вороной, один буланый, один железно-серый, а три совершенно белой масти. На головах коней качались цветные перья, на хребтах их пестрели звериные кожи или парчовые чепраки и чалдары, усаженные дорогими каменьями, и все шестеро звенели на ходу множеством серебряных бубенчиков или золотыми прорезными яблоками, подобранными в согласный звон и висевшими по обеим сторонам налобников длинными гроздами.

При появлении Дружины Андреевича Вяземский и все опричники сошли с коней.

Морозов с золотым блюдом медленно шел к ним навстречу, а за ним шли знакомцы, держальники и холопи боярские.

- Князь, - сказал Морозов, - ты послан ко мне от государя. Спешу встретить с хлебом-солью тебя и твоих! - И сивые волосы боярина пали ему на глаза от низкого поклона.

- Боярин, - ответил Вяземский, - великий государь велел тебе сказать свой царский указ: "Боярин Дружина! царь и великий князь Иван Васильевич всея Руси слагает с тебя гнев свой, сымает с главы твоей свою царскую опалу, милует и прощает тебя во всех твоих винностях; и быть тебе, боярину Дружине, по-прежнему в его великого государя милости, и служить тебе и напредки великому государю, и писаться твоей чести по-прежнему ж!"

Изговоря речь, Вяземский заложил одну руку за кушак, другою погладил бороду, приосанился и, устремив на Морозова орлиные глаза, ожидал его ответа.

При начале речи Морозов опустился на колени. Теперь держальники подняли его под руки. Он был бледен.

- Да благословит же святая троица и московские чудотворцы нашего великого государя! - произнес он дрожащим голосом. - Да продлит прещедрый и премилостивый бог без счету царские дни его! не тебя ожидал я, князь, но ты послан ко мне от государя, войди в дом мой. Войдите, господа опричники!

Прошу вашей милости! А я пойду отслужу благодарственный молебен, а потом сяду с вами пировать до поздней ночи.

Опричники вошли.

Морозов подозвал холопа:

- Садись на конь, скачи к князю Серебряному, отвези ему поклон и скажи, что прошу отпраздновать сегодняшний день: царь-де пожаловал меня милостию великою, изволил-де снять с меня свою опалу!

Отдав это приказание и проводив в сени гостей, Морозов отправился через двор в домовую церковь; перед ним шли знакомцы и держальники, а за ним многочисленные холопи. В доме остался лишь дворецкий да сколько нужно было людей для прислуги опричникам.

Подали разные закуски и наливки, но обед был еще впереди.

Вскоре приехал Серебряный, также сопровождаемый знакомцами и холопями, ибо в тогдашнее время ездить боярину в важных случаях одиночеством или малолюдством считалось порухою чести.

Стол уже был накрыт в большой избе, слуги стояли по местам, все ожидали хозяина.

Дружина Андреевич, отслушав молебен, вошел в добром платье, в парчовом кафтане, с собольей шапкою в руках. Сивые кудри его были ровно подстрижены, борода тщательно расчесана. Он поклонился гостям, гости ему поклонились, и все сели за стол.

Зачался почестный пир, зазвенели кубки и братины, и вместе с ними зазвенел еще другой звон, несовместный со звуками веселого пира. Зазвенели под кафтанами опричников невидимые доспехи.

Но Морозов не услышал зловещего звона. Другие мысли занимали его.

Внутреннее чувство говорило Морозову, что ночной его оскорбитель пирует с ним за одним столом, и боярин придумал наконец средство его открыть.

Средство это, по мнению его, было надежно.

Уже много кубков осушили гости; пили они про государя, и про царицу, и про весь царский дом; пили про митрополита и про все русское духовенство;

пили про Вяземского, про Серебряного и про ласкового хозяина; пили про каждого из гостей особенно. Когда все здоровья были выпиты, Вяземский встал и предложил еще здоровье молодой боярыни.

Того-то и ожидал Морозов.

- Дорогие гости, - сказал он, - непригоже без хозяйки пить про хозяйку!.. Сходите, - продолжал он, обращаясь к слугам, - сходите за боярыней, пусть сойдет потчевать из своих рук дорогих гостей!

- Ладно, ладно! - зашумели гости, - без хозяйки и мед не сладок!

Через несколько времени явилась Елена в богатом сарафане, сопровождаемая двумя сенными девушками; она держала в руках золотой поднос с одною только чаркой. Гости встали. Дворецкий наполнил чарку тройным зеленчаком, Елена прикоснулась к ней губами и начала обносить ее кругом гостей, кланяясь каждому, малым обычаем, в пояс. По мере того как гости выпивали чарку, дворецкий наполнял ее снова.

Когда Елена обошла всех без изъятия, Морозов, пристально за ней следивший, обратился к гостям.

- Дорогие гости, - сказал он, - теперь, по старинной русской обыклости, прошу вас, уважили б вы дом мой, не наложили б охулы на мое хозяйство, прошу вас, дорогие гости, не побрезгали бы вы поцеловать жену мою!.. Дмитриевна, становись в большом месте и отдавай все поцелуи, каждому поочередно!

Гости благодарили хозяина. Елена с трепетом стала возле печи и опустила глаза.

- Князь, подходи! - сказал Морозов Вяземскому.

- Нет, нет, по обычаю! - закричали гости, - пусть хозяин поцелует первой хозяйку! Пусть будет по обычаю, как от предков повелось!

- Пусть же будет по обычаю, - сказал Морозов, и, подойдя к жене, он сперва поклонился ей в ноги. Когда они поцеловались, губы Елены горели как огонь; как лед были холодны губы Дружины Андреевича.

За Морозовым подошел Вяземский.

Морозов стал примечать.

Глаза Афанасия Ивановича сверкали словно уголья, но лицо Елены осталось неподвижно. Она при муже, при Серебряном не боялась нахального князя.

"Не он", - подумал Морозов.

Вяземский положил земной поклон и поцеловал Елену; но как поцелуй его длился долее, чем было нужно, она отвернулась с приметною досадой.

"Нет, не он!" - повторил про себя Морозов.

За Вяземским подошли поочередно несколько опричников. Они все кланялись, большим обычаем, в землю и потом целовали Елену; но Дружина Андреевич ничего не мог прочесть на лице жены своей, кроме беспокойства.

Несколько раз длинные ресницы ее подымались, и взор, казалось, со страхом искал кого-то между гостями.

"Он здесь!" - подумал Морозов.

Вдруг ужас овладел Еленой. Глаза ее встретились с глазами мужа, и, с свойственною женскому сердцу сметливостию, она отгадала его мысли. Под этим тяжелым, неподвижным взором ей показалось невозможным поцеловать Серебряного и не быть в тот же миг уличенною. Все обстоятельства их встречи у садовой ограды, в первый приезд Серебряного, живо представились ее памяти.

Теперешнее ее положение и ожидающий ее поцелуй показались ей божьим наказанием за ту преступную встречу, за тот преступный поцелуй. Смертельный холод пробежал по ее членам.

- Я нездорова... - прошептала она, - отпусти меня, Дружина Андреич...

- Останься, Елена, - сказал спокойно Морозов, - подожди; ты не можешь теперь уйти; это не видано, не слыхано; надо кончить обряд!

И он проникал жену насквозь испытующим взглядом.

- Ноги не держат меня!.. - произнесла Елена.

- Что? - сказал Морозов, будто не расслышав, - угорела? эка невидаль!

- Прошу вас, государи, подходите, не слушайте жены! Она еще ребенок;

больно застенчива, ей в новинку обряд! Да к тому еще угорела! Подходите, дорогие гости, прошу вас!

"Да где же Серебряный?" - подумал Дружина Андреевич, пробегая глазами гостей.

Князь Никита Романович стоял в стороне. От него не скрылось необыкновенное внимание, с каким Морозов всматривался в жену и в каждого подходившего к ней гостя. Он прочел в лице Елены страх и беспокойство.

Никита Романович, всегда решительный, когда совесть его ни в чем не укоряла, теперь не знал, что делать. Он боялся, подойдя к Елене, умножить ее смущение, боялся, оставаясь позади других, возбудить подозрение мужа. Если бы мог он сказать ей хоть одно слово неприметно, он ободрил бы ее и возвратил бы ей, может быть, потерянную силу, но Елену окружали гости, муж не спускал с нее глаз; надо было на что-нибудь решиться.

Серебряный подошел, поклонился Елене, но не знал, смотреть ли ей в глаза или нарочно не встречать ее взора. Это колебание выдало князя. С своей стороны, Елена не выдержала пытки, которой подвергал ее Морозов.

Елена обманула мужа не по легкомыслию, не по внушению сердца испорченного. Она обманула его потому, что сама обманулась, думая, что может полюбить Дружину Андреевича. Когда ночью, у садовой ограды, она уверяла Серебряного в любви своей, слова вырывались у нее невольно; она не торговалась выражениями, и если бы тогда она увидела за собой мужа, то призналась бы ему во всем чистосердечно. Но воображение Елены было пылко, а нрав робок. После ночного свидания с Серебряным ее не переставали мучить угрызения совести. К ним присоединилось еще смертельное беспокойство об участи Никиты Романовича. Сердце ее раздиралось противоположными ощущениями;

ей хотелось пасть к ногам мужа и просить у него прощения и совета; но она боялась его гнева, боялась за Никиту Романовича.

Эта борьба, эти мучения, страх, внушаемый ей мужем, добрым и ласковым, но неумолимым во всем, что касалось его чести, - все это разрушительно потрясло ее телесные силы. Когда губы Серебряного прикоснулись к губам ее, она задрожала как в лихорадке, ноги под ней подкосились, а из уст вырвались слова:

- Пресвятая богородица! пожалей меня!

Морозов подхватил Елену.

- Эх! - сказал он, - вот женское-то здоровье! Посмотреть, так кровь с молоком, а немного угару, так и ноги не держат. Да ничего, пройдет!

Подходите, дорогие гости!

Голос и приемы Морозова ни в чем не изменились. Он так же казался спокоен, так же был приветлив и доброхотен.

Серебряный остался в недоумении; в самом деле он проник его тайну?

Когда кончился обряд и Елена, поддерживаемая девушками, удалилась в светлицу, гости, по приглашению Морозова, опять сели за стол.

Дружина Андреевич всех нудил и потчевал с прежнею заботливостью и не забывал ни одной из мелочных обязанностей, доставлявших в те времена хозяину дома славу доброго хлебосола.

Уже было поздно. Вино горячило умы, и странные слова проскакивали иногда среди разговора опричников.

- Князь, - сказал один из них, наклоняясь к Вяземскому, - пора бы за дело!

- Молчи! - отвечал шепотом Вяземский, - старик услышит!

- Хоть и услышит, не поймет! - продолжал громко опричник с настойчивостью пьяного.

- Молчи! - повторил Вяземский.

- Я те говорю, князь, пора! Ей-богу, пора! Вот я знак подам!

И опричник двинулся встать.

Вяземский сильною рукою пригвоздил его к скамье.

- Уймись, - сказал он ему на ухо, - не то вонжу этот нож тебе в горло!

- Ого, да ты еще грозишь! - вскричал опричник, вставая со скамьи. -

Вишь ты какой! Я говорил, что нельзя тебе верить! Ведь ты не наш брат! Уж я бы вас всех, князей да бояр, что наше жалованье заедаете! Да погоди, посмотрим, чья возьмет. Долой из-под кафтана кольчугу-то! Вымай саблю!

Посмотрим, чья возьмет!

Слова эти были произнесены неверным языком, среди общего говора и шума;

но некоторые из них долетели до Серебряного и возбудили его внимание.

Морозов их не слыхал. Он видел только, что между гостями вспыхнула ссора.

- Дорогие гости! - сказал он, вставая из-за стола, - на дворе уж темная ночь! Не пора ли на покой? Всем вам готовы и перины мягкие, и подушки пуховые!

Опричники встали, благодарили хозяина, раскланялись и пошли в приготовленные для них на дворе опочивальни.

Серебряный также хотел удалиться.

Морозов остановил его за руку.

- Князь, - сказал он шепотом, - обожди меня здесь!

И, оставя Серебряного, Дружина Андреевич отправился на половину жены.

Глава 16

ПОХИЩЕНИЕ

Во время обеда вокруг дома происходило нечто необыкновенное.

С наступлением сумерек новые опричники стали являться по одному возле садовой ограды, возле забора, окружавшего двор, и наконец на самом дворе.

Люди Морозова не обратили на них внимания.

Когда настала ночь, дом был со всех сторон окружен опричниками.

Стремянный Вяземского вышел из застольной, будто бы напоить коня. Но, не дойдя до конюшни, он оглянулся, посмотрел на все стороны, подошел к воротам и просвистал как-то особенно. Кто-то к нему подкрался.

- Все ли вы? - спросил стремянный.

- Все, - отвечал тот.

- Много ли вас?

- Пятьдесят.

- Добро, ожидайте знака.

- А скоро ли? Ждать надоело.

- Про то знает князь. Да слышь ты, Хомяк, князь не велит ни жечь, ни грабить дома!

- Не велит! Да что, он мне господин, что ли?

- Видно, господин, коли Григорий Лукьяныч велел быть тебе сегодня у него в приказе.

- Служить-то я ему послужу, да только ему, а не Морозову. Помогу князю увезти боярыню, а потом уж и мне никто не указывай!

- Смотри, Хомяк, князь не шутит!

- Да что ты, с ума спятил? - сказал Хомяк, злобно усмехаясь. - Князь князем, а я сам по себе. Коли мне хочется погулять, кому какое дело?

В то самое время, как разговор этот происходил у ворот, Морозов, остановив Серебряного, вошел на половину Елены.

Боярыня еще не ложилась. На голове ее уже не было кокошника. Густая, полураспущенная коса упадала на ее белые плечи. Летник был на груди расстегнут. Елена готовилась раздеться, но склонила голову на плечо и забылась. Мысли ее блуждали в прошедшем. Она вспоминала первое знакомство с Серебряным, свои надежды, отчаяние, предложение Морозова и данную клятву. Ей живо представилось, как в радуницу(142), перед самой свадьбой, она, по обычаю сирот, пошла на могилу матери, поставила под крестом чашу с красными яйцами, мысленно христосовалась с матерью и просила благословения на любовь и союз с Морозовым.

Она верила в то время, что переможет первую любовь свою, верила, что будет счастлива за Морозовым; а теперь... Елена вспомнила о поцелуйном обряде, и ее обдало холодом. Боярин вошел, не примеченный ею, и остановился на пороге. Лицо его было сурово и грустно. Несколько времени смотрел он молча на Елену. Она была еще так молода, так неопытна, так неискусна в обмане, что Морозов почувствовал невольную жалость.

- Елена! - сказал он, - отчего ты смутилась во время обряда?

Елена вздрогнула и устремила на мужа глаза, полные страха. Ей хотелось пасть к его ногам и сказать всю правду, но она подумала, что, может быть, он еще не подозревает Серебряного, и побоялась навлечь на него мщение мужа.

- Отчего смутилась ты? - повторил Морозов.

- Мне нездоровилось... - отвечала Елена шепотом.

- Так. Тебе нездоровилось, но не телом, а душой. Болезнь твоя душевная.

Ты погубишь свою душу, Елена!

Боярыня дрожала.

- Когда сего утра, - продолжал Морозов, - Вяземский с опричниками приехали в дом наш, я читал священное писание. Знаешь ли, что говорится в писании о неверных женах?

- Боже мой! - произнесла Елена.

- Я читал, - продолжал Морозов, - о наказании за прелюбодейство...

- Господи! - умоляла боярыня, - будь милостив, Дружина Андреич, пожалей меня, я не столько виновна, как ты думаешь... Я не изменила тебе...

Морозов грозно сдвинул брови.

- Не лги, Елена. Не мудрствуй. Не умножай греха своего лукавою речью.

Ты не изменила мне, потому что для измены нужна хотя краткая верность, а ты никогда не была мне верна...

- Дружина Андреич, пожалей меня!

- Ты никогда не была мне верна! Когда нас венчали, когда ты своею великою неправдой целовала мне крест, ты любила другого... Да, ты любила другого! - продолжал он, возвышая голос.

- Боже мой, боже мой! - прошептала Елена, закрыв лицо руками.

- Дмитриевна! А Дмитриевна! Зачем не сказала ты мне, что любишь его?

Елена плакала и не отвечала ни слова.

- Когда я тебя увидел в церкви, беззащитную сироту, в тот день, как хотели выдать тебя насильно за Вяземского, я решился спасти тебя от постылого мужа, но хотел твоей клятвы, что не посрамишь ты седых волос моих.

Зачем ты дала мне клятву? Зачем не призналась во всем? Словами ты была со мною, а сердцем и мыслию с другим! Если бы знал я про любовь твою, разве я взял бы тебя! Я бы схоронил тебя где-нибудь в глухом поместье, далеко от Москвы, или свез бы в монастырь; но не женился бы на тебе, видит бог, не женился бы! Лучше было отойти от мира, чем достаться постылому. Зачем ты не отошла от мира? Зачем защитилась моим именем, как стеной каменною, а потом насмехалась мне с твоим полюбовником? Вы думали: Морозов стар, Морозов слаб, нам легко его одурачить!

- Нет, господин мой! - взрыдала Елена и упала на колени, - я никогда этого не думала! Ни в уме, ни в помышлении того не было! Да он же в ту пору был в Литве.

При слове он глаза Морозова засверкали" но он овладел собою и горько усмехнулся.

- Так. Вы не в ту пору спознались, но позже, когда он вернулся. Вы спознались ночью, в саду у ограды, в тот самый вечер, когда я принял и обласкал его, как сына. Скажи, Елена, ужели в самом деле вы думали, что я не угадаю вашего замысла, дам себя одурачить, не сумею наказать жену вероломную и злодея моего, ее сводчика? Ужели чаял этот молокосос, что гнусное его дело сойдет ему с рук? Аль не читал он, что в книгах Левит(144) написано: человек аще прелюбы содеет с мужнею женой, смертию да умрут прелюбодей и прелюбодейца!

Елена с ужасом взглянула на мужа. В глазах его была холодная решительность.

- Дружина Андреич! - сказала она в испуге, - что ты хочешь сделать?

Боярин вынул из-под опашня длинную пистолю.

- Что ты делаешь? - вскричала боярыня и отступила назад.

Морозов усмехнулся.

- Не бойся за себя! - сказал он холодно, - тебя я не убью. Возьми свечу, ступай передо мною!

Он осмотрел пистолю и подошел к двери. Елена не двигалась с места.

Морозов оглянулся.

- Свети мне! - повторил он повелительно.

В эту минуту послышался на дворе шум. Несколько голосов говорили вместе. Слуги Морозова звали друг друга. Боярин стал прислушиваться. Шум усиливался. Казалось, множество людей врывалось в подклети. Раздался выстрел.

Елене представилось, что Серебряный убит по воле Морозова. Негодование возвратило ей силы.

- Боярин! - вскричала она, и взор ее загорелся, - меня, меня убей! Я одна виновна!

Но Морозов не обратил внимания на слова ее. Он слушал, наклоня голову, и лицо его выражало удивление.

- Убей меня! - просила в отчаянии Елена, - я не хочу, я не могу пережить его! Убей меня! Я обманула тебя, я насмехалась тебе! Убей меня!

Морозов посмотрел на Елену, и если бы кто увидел его в это мгновение, тот не решил бы, жалость или негодование преобладали в его взоре.

- Дружина Андреич! - раздался голос снизу. - Измена! Предательство!

Опричники врываются к жене твоей! Остерегись, Дружина Андреич!

То был голос Серебряного. Узнав его, Елена в неизъяснимой радости бросилась к двери. Морозов оттолкнул жену; задвинул запор и укрепил дверь на железный крюк.

Поспешные шаги послышались на лестнице, потом стук сабель, потом проклятия, борьба, громкий крик и падение.

Дверь затрещала от ударов.

- Боярин! - кричал Вяземский, - отопри, не то весь дом раскидаю по бревнам!

- Не верю, князь! - отвечал с достоинством Морозов. - Еще не видано на Руси, чтобы гость бесчестил хозяина, чтобы силой врывался в терем жены его.

Хмелен был мед мой; он вскружил тебе голову, князь, поди выспись, завтра все забудем. Не забуду лишь я, что ты гость мой.

- Отопри! - повторил князь, напирая дверь.

- Афанасий Иваныч! вспомни, кто ты? Вспомни, что ты не разбойник, но князь и боярин!

- Я опричник! слышишь, боярин, я опричник! Нет у меня чести! Полюбилась мне жена твоя, слышишь, боярин! Не боюся студного дела; всю Москву пущу на дым, а добуду Елену!

Внезапно изба ярко осветилась. Морозов увидел в окно, что горят крыши людских служб. В то же время дверь, потрясенная новыми ударами, повалилась с треском, и Вяземский явился на пороге, озаренный пожаром, с переломанною саблей в руке.

Белая атласная одежда его была истерзана; по ней струилась кровь. Видно было, что он не без боя достиг до светлицы.

Морозов выстрелил в Вяземского почти в упор, но рука изменила боярину;

пуля ударилась в косяк; князь бросился на Морозова.

Не долго продолжалась между ними борьба.

От сильного удара рукоятью сабли Морозов упал навзничь. Вяземский подбежал к боярыне, но, лишь только кровавые руки его коснулись ее одежды, она отчаянно вскрикнула и лишилась чувств. Князь схватил ее на руки и помчался вниз по лестнице, метя ступени ее распущенною косой.

У ворот дожидались кони. Вскочив в седло, князь полетел с полумертвою боярыней, а за ним, гремя оружием, полетели его холопи.

Ужас был в доме Морозова. Пламя охватило все службы. Дворня кричала, падая под ударами хищников. Сенные девушки бегали с воплем взад и вперед.

Товарищи Хомяка грабили дом, выбегали на двор и бросали в одну кучу дорогую утварь, деньги и богатые одежды. На дворе, над грудой серебра и золота, заглушая голосом шум, крики и треск огня, стоял Хомяк в красном кафтане.

- Эх, весело! - говорил он, потирая руки. - Вот пир так пир!

- Хомяк! - вскричал один опричник, - дворня увезла Морозова по реке.

Догнать аль не надо?

- Черт с ним! Не до него теперь! Эй, вы! Все на двор, не то скоро задохнемся!

- Хомяк! - сказал другой, - что велишь делать с Серебряным?

- Не трогать его ни пальцем! Приставить к нему сторожевых, чтобы глаз с него не сводили. Отвезем его милость к Слободе с почетом. Ведь видели вы, как он князь Афанасья Иваныча хватил? Как наших саблей крошил?

- Видели, видели!

- А будете в том крест целовать перед государем?

- Будем, будем! Все будем крест целовать!

- Ну ж, смотрите! Теперь чтоб никто не смел его обидеть, а как приедем домой, так уж Григорий Лукьяныч припомнит ему свою оплеуху, а я мои плети!

Долго еще шумели и грабили опричники, и когда поехали они, навьючив лошадей тяжелою добычей, то еще долго после их отъезда видно было зарево над местом, где недавно стоял дом Дружины Андреевича; и Москва-река, протекая мимо, до самого утра играла огненными струями, как растопленным золотом.

Глава 17

ЗАГОВОР НА КРОВЬ

Соседние люди, узнав о нападении опричников и видя зарево над двором Морозова, спешили запирать ворота и гасить огонь.

- Господи! - говорили, крестясь, те из них, мимо которых скакал Вяземский с своими холопами, - господи, помилуй нас! Пронеси беду мимо!

И лишь топот коней удалялся и бряцанье броней замирало в пустых улицах, жители говорили: "Слава богу, миновала беда!" И опять крестились.

Между тем князь продолжал скакать и уже далеко оставил за собой холопей. Он положил на мысль еще до рассвета достичь деревни, где ожидала его подстава(148), а оттуда перевезть Елену в свою рязанскую вотчину. Но не проскакал князь и пяти верст, как увидел, что сбился с дороги.

В то же время он почувствовал, что раны, на которые он сгоряча не обратил внимания, теперь причиняют ему нестерпимую боль.

- Боярыня! - сказал он, останавливая коня, - мои холопи отстали... надо обождать!

Елена понемногу приходила в себя. Открыв глаза, она увидела сперва далекое зарево, потом стала различать лес и дорогу, потом почувствовала, что лежит на хребте коня и что держат ее сильные руки. Мало-помалу она начала вспоминать события этого дня, вдруг узнала Вяземского и вскрикнула от ужаса.

- Боярыня, - сказал Афанасий Иванович с горькой усмешкой, - я тебе страшен? Ты клянешь меня? Не меня кляни, Елена Дмитриевна! Кляни долю свою!

Напрасно хотела ты миновать меня. Не миновать никому судьбы, не объехать конем суженого! Видно, искони, боярыня, было тебе на роду написано, чтобы досталась ты мне!

- Князь, - прошептала Елена, дрожа от ужаса, - коли нет в тебе совести, вспомни боярскую честь свою, вспомни хоть стыд...

- Нет у меня чести, нет стыда! Все, все отдал я за тебя, Елена Дмитриевна!

- Князь, вспомни суд божий, не погуби души своей!

- Поздно, боярыня! - отвечал Вяземский, со смехом. - Я уже погубил ее!

Или ты думаешь, кто платит за хлеб-соль, как я, тот может спасти душу? Нет, боярыня! Этою ночью я потерял ее навеки! Вчера еще было время, сегодня нет для меня надежды, нет уж мне прощения в моем окаянстве! Да и не хочу я райского блаженства мимо тебя, Елена Дмитриевна!

Вяземский слабел все более. Он видел свое изнеможение, но тщетно крепился. Бред отуманил его рассудок.

- Елена, - сказал он, - я истекаю кровью, холопи мои далеко... помощи взять неоткуда, быть может, чрез краткий час я отойду в пламень вечный...

полюби меня, полюби на один час... чтоб не даром отдал я душу сатане!..

Елена! - продолжал он, собирая последние силы, - полюби меня, прилука моего сердца, погубительница души моей!..

Князь хотел сжать ее в кровавых объятиях, но силы ему изменили, поводья выпали из рук, он зашатался и свалился на землю. Елена удержалась за конскую гриву. Не чуя седока, конь пустился вскачь. Елена хотела остановить его, конь бросился в сторону, помчался лесом и унес с собою боярыню.

Долго мчались они в темном бору. Сначала Елена силилась удержать коня, но вскоре руки ее ослабли, и она, ухватясь за гриву, отдалася на божью волю.

Конь мчался без остановки. Сучья цеплялись за платье Елены, ветви хлестали ее в лицо. Когда неслась она через поляны, освещенные месяцем, ей казалось, что в белом тумане двигаются русалки и манят ее к себе. Она слышала отдаленный, однообразный шум, повторяемый отголосками. Леший ли то хохотал или что другое шумело, но звук становился все громче, сердце Елены замирало от ужаса, и она крепче держалась за конскую гриву. Как нарочно, конь скакал прямо на шум. Вот мелькнул огонек, вот как будто серебристый призрак махнул крыльями... Вдруг конь остановился, и Елена лишилась чувств.

Она очнулась на мягкой траве. Вокруг нее разливалась приятная свежесть.

Воздух был напитан древесным запахом; шум еще продолжался, но в нем не было ничего страшного. Он, как старая знакомая песня, убаюкивал и усыплял Елену.

Она с трудом раскрыла глаза. Большое колесо, движимое водою, шумя, вертелось перед нею, и далеко летели вокруг него брызги. Отражая луну, они напомнили ей алмазы, которыми девушки украшали ее в саду в тот день, когда приехал Серебряный.

"Уж не в саду ли я у себя? - подумала Елена. - Ужель опять в саду?

Девушки! Пашенька! Дуняша! Где вы?"

Но вместо свежего девичьего лица седая сморщенная голова нагнулась над Еленой; белая как снег борода почти коснулась ее лица.

- Вишь, как господь тебя соблюл, боярыня, - сказал незнакомый старик, любопытно вглядываясь в черты Елены, - ведь возьми конь немного левее, прямо попала бы в плес; ну да и конь-то привычный, - продолжал он про себя, -

место ему знакомо; слава богу, не в первый раз на мельнице!

Появление старика испугало было Елену; она вспомнила рассказы про леших, и странно подействовали на нее морщины и белая борода незнакомца, но в голосе его было что-то добродушное; Елена, переменив внезапно мысли, бросилась ему в ноги.

- Дедушка, дедушка! - вскричала она, - оборони меня, укрой!

Мельник тотчас смекнул, в чем дело: конь, на котором прискакала Елена, принадлежал Вяземскому. По всем вероятностям, она была боярыня Морозова, та самая, которую он пытался приворожить к князю. Он никогда ее не видал, но много узнал о ней через Вяземского. Она не любила князя, просила о помощи;

стало быть, она, вероятно, спаслась от князя на его же коне.

Старик вмиг сообразил все эти обстоятельства.

- Господь с тобою, боярыня! - сказал он, - как мне оборонить тебя?

Силен князь Афанасий Иваныч, длинны у него руки, погубит он меня, старика!

Елена со страхом посмотрела на мельника.

- Ты знаешь... - сказала она, - ты знаешь, кто я?

- Мало ли что я знаю, матушка Елена Дмитриевна! Много на моем веку нажурчала мне вода, нашептали деревья! Знаю я довольно; не обо всем говорить пригоже!

- Дедушка, коли все тебе ведомо, ты, стало быть, знаешь, что Вяземский не погубит тебя, что он лежит теперь на дороге, изрубленный. Не его боюсь, дедушка, боюсь опричников и холопей княжеских... ради пречистой богородицы, дедушка, укрой меня!

- Ох, ох, ох! - сказал старик, тяжело вздыхая, - лежит Афанасий Иваныч на дороге изрубленный! Но не от меча ему смерть написана. Встанет князь Афанасий Иваныч, прискачет на мельницу, скажет: где моя боярыня-душа, зазноба ретива сердца мово? А какую дам я ему отповедь? Не таков он человек, чтобы толковать с ним. Изрубит в куски!

- Дедушка, вот мое ожерелье! Возьми его! Еще больше дам тебе, коли спасешь меня!

Глаза мельника заблистали. Он взял жемчужное ожерелье из рук боярыни и стал любоваться им на месяце.

- Боярыня, лебедушка моя, - сказал он с довольным видом, - да благословит тебя прещедрый господь и московские чудотворцы! Нелегко мне укрыть тебя от княжеских людей, коль неравно они сюда наедут! Только уж послужу тебе своею головою, авось бог нас помилует!

Еще не успел старик договорить, как в лесу послышался конский топот.

- Едут, едут! - вскричала Елена. - Не выдавай меня, дедушка!

- Добро, боярыня, сюда ступай за мною!

Мельник поспешно повел Елену в мельницу.

- Притаись здесь за мешками, - сказал он, запер за нею дверь и побежал к коню.

- Ах, бог ты мой, как бы коня-то схоронить, чтоб не догадалися!

Он взял его за узду, отвел на другую сторону мельницы, где была у него пасека, и привязал в кустах за ульями.

Между тем топот коней и людские голоса раздавались ближе. Мельник заперся в каморе и задул лучину.

Вскоре показались на поляне люди Вяземского. Двое из холопей шли пешие и несли на сплетенных ветвях бесчувственного князя. У мельницы они остановились.

- Полно, сюда ли мы заехали? - спросил старший из всадников.

- Сюда конь убежал! - отвечал другой. - Я след видел! Да здесь же и знахарь живет. Пусть посмотрит князя!

- Опустите на землю его милость, да с бережением! Что, кровь не унимается?

- Не дает бог легче, - отвечали холопи, - вот уж третий раз князь на ходу очнется, да и опять обомрет! Коли мельник не остановит руды(152), так и не встать князю, истечет до капли!

- Да где он, колдун проклятый? Ведите его проворней!

Опричники стали стучать в мельницу и в камору. Долго стук их и крики оставались без ответу. Наконец в каморе послышался кашель, из прорубленного отверстия высунулась голова мельника.

- Кого это господь принес в такую пору? - сказал старик, кашляя так тяжело, как будто бы готовился выкашлять душу.

- Выходи, колдун, выходи скорее кровь унять! Боярин князь Вяземский посечен саблей!

- Какой боярин? - спросил старик, притворяясь глухим.

- Ах ты, бездельник! Еще спрашивает: какой? Ломайте двери, ребята!

- Постойте, кормильцы, постойте! Сам выйду, зачем ломать? Сам выйду!

- Ага, небось услышал, глухой тетерев!

- Не взыщи, батюшка, - сказал мельник, вылезая, - виноват, родимый, туг на ухо, иного сразу не пойму! Да к тому ж, нечего греха таить, как стали вы, родимые, долбить в дверь да в стену, я испужался, подумал, оборони боже, уж не станичники ли! Ведь тут, кормильцы, их самые засеки и притоны. Живешь в лесу со страхом, все думаешь: что коли, не дай бог, навернутся!

- Ну, ну, разговорился! Иди сюда, смотри: вишь как кровь бежит. Что, можно унять?

- А вот посмотрим, родимые! Эх, батюшки-светы! Да кто ж это так секанул-то его? Вот будь на полвершка пониже, как раз бы висок рассек! Ну, соблюл его бог! А здесь-то? Плечо мало не до кости прорубано! Эх, должно быть, ловок рубиться, кто так хватил его милость!

- Можно ль унять кровь, старик?

- Трудно, кормилец, трудно. Сабля-то была наговорная!

- Наговорная? Слышите, ребята, я говорил, наговорная. А то, как бы ему одному семерых посечь!

- Так, так! - отозвалися опричники, - вестимо наговорная; куды Серебряному на семерых!

Мельник все слушал и примечал.

- Ишь, как руда точится! - продолжал он. - Ну, как ее унять? Кабы сабля была не наговорная, можно б унять, а то теперь... оно, пожалуй, и теперь можно, только я боюсь. Как стану нашептывать, язык у меня отымется!

- Нужды нет! нашептывай!

- Да! нужды нет! Тебе-то нет нужды, родимый, а мне-то будет каково!

- Истома! - сказал опричник одному холопу, - подай сюда кошель с морозовскими червонцами. На тебе, старик, горсть золотых! Коль уймешь руду, еще горсть дам; не уймешь - дух из тебя вышибу!

- Спасибо, батюшка, спасибо! Награди тебя господь и все святые угодники! Нечего делать, кормильцы, постараюсь, хоть на свою голову, горю пособить. Отойдите, родимые, дело глаза боится!

Опричники отошли. Мельник нагнулся над Вяземским, перевязал ему раны, прочитал "Отче наш", положил руку на голову князя и начал шептать:

- "Ехал человек стар, конь под ним кар, по ристаням, по дорогам, по притонным местам. Ты, мать, руда жильная, жильная, телесная, остановись, назад воротись. Стар человек тебя запирает, на покой согревает. Как коню его воды не стало, так бы тебя, руда-мать, не бывало. Пух земля, одна семья, будь по-моему! Слово мое крепко!"

По мере того как старик шептал, кровь текла медленнее и с последним словом совсем перестала течь. Вяземский вздохнул, но не открыл глаз.

- Подойдите, отцы родные, - сказал мельник, - подойдите без опасенья;

унялась руда, будет жив князь; только мне худо... вот уж теперь замечаю, язык костенеет!

Опричники обступили князя. Месяц освещал лицо его, бледное как смерть, но кровь уже не текла из ран.

- И впрямь унялась руда! Вишь старичина, не ударил лицом в грязь!

- На тебе твои золотые! - сказал старший опричник. - Только это еще не все. Слушай, старик. Мы по следам знаем, что этой дорогой убежал княжеский конь, а может, на нем и боярыня ускакала. Коли ты их видел, скажи!

Мельник вытаращил глаза, будто ничего не понимал.

- Видел ты коня с боярыней?

Старик стал было колебаться: сказать иль нет? Но тот же час он сделал следующий расчет: Кабы Вяземский был здоров, то скрыть от него боярыню было б ой как опасно, а выдать ее куда как выгодно. Но Вяземский оправится ль, нет ли, еще бог весть! А Морозов не оставит услуги без награды. Да и Серебряный-то, видно, любит не на шутку боярыню, коль порубил за нее князя. Стало быть, -

думал мельник, - Вяземский меня теперь не обидит, а Серебряный и Морозов, каждый скажет мне спасибо, коль я выручу боярыню.

Этот расчет решил его сомнения.

- И слухом не слыхал, и видом не видал, родимые! - сказал он, - и не знаю, про какого коня, про какую боярыню говорите!

- Эй, не соврал бы ты, старик!

- Будь я анафема! Не видать мне царствия небесного! Вот пусть меня тут же громом хлопнет, коли я что знаю про коня либо про боярыню!

- А вот давай лучину, посмотрим, нет ли следов на песке!

- Да нечего смотреть! - сказал один опричник. - Хотя бы и были следы, наши кони их затоптали. Теперь ничего не увидим!

- Так нечего и смотреть. Отворяй, старик, камору, князя перенесть!

- Сейчас, родимые, сейчас. Эх, стар я, кормильцы, а то бы сбегал на постоялый двор, притащил бы вам браги да вина зеленчатого!

- А дома разве нет?

- Нет, родимые. Куда мне, убогому! Нет ни вина, харчей, ни лошадям вашим корма. Вот на постоялом дворе, там все есть. Там такое вино, что хоть бы царю на стол. Тесненько вам будет у меня, государи честные, и перекусить-то нечего; да ведь вы люди ратные, и без ужина обойдетесь! Кони ваши травку пощиплют... Вот одно худо, что трава-то здесь такая... иной раз наестся конь, да так его разопрет, что твоя гора! Покачается, покачается, да и лопнет!

- Черт тебя дери, боровик ты старый! Что ж ты хочешь, чтоб наши кони перелопались?

- Оборони бог, родимые! Коней можно привязать, чтоб не ели травы; одну ночку не беда, и так простоят! А вас, государи, прошу покорно, уважьте мою камору; нет в ней ни сена, ни соломы, земля голая. Здесь не то, что постоялый двор. Вот только, как будете спать ложиться, так не забудьте перед сном прочитать молитву от ночного страха... оно здесь нечисто!

- Ах ты, чертов кум этакий! Провались ты и с своею каморой! Вишь, чем потчевать вздумал!.. Ребята, едем на постоялый двор! Далеко ль дотудова, старик?

- Близко, родимые, совсем близко. Вот ступайте этою тропою; как выедете на большую дорогу, повернете влево, проедете не более версты, тут вам будет и постоялый двор!

- Едем! - сказали опричники.

Вяземский все еще был в обмороке. Холопи подняли его и осторожно понесли на носилках. Опричники сели на коней и поехали вслед.

Лишь только удалилась толпа и не стало более слышно в лесу человеческого голоса, старик отпер мельницу.

- Боярыня! Ушли! - сказал он. - Пожалуй в камору. Ах ты, сотик мой забрушенный(155), как притаилась-то! Пожалуй в камору, лебедушка моя, там тебе будет получше!

Он настлал свежего моху в углу каморы, зажег лучину и поставил перед Еленой деревянную чашку с медовыми сотами и краюху хлеба.

- Ешь на здоровье, боярыня! - сказал он, низко кланяясь. - Вот я тебе сейчас винца принесу.

Сбегав еще раз в мельницу, он вынес из нее большую сулею и глиняную кружку.

- Во здравие твое, боярыня!

Старик как хозяин первый опорожнил кружку. Вино его развеселило.

- Выпей, боярыня! - сказал он. - Теперь некого тебе бояться! Они ищут постоялого двора! Найдут ли, не найдут ли, а уж сюда не вернутся; не по такой дороге я их послал... хе, хе! Да что ты, боярыня, винца не отведаешь?

А впрочем, и не отведывай! Это вино дрянь! Плюнь на него; я тебе другого принесу!

Мельник опять сбегал на мельницу и этот раз воротился с баклагою под мышкой и с серебряным кубком в руках.

- Вот вино так вино! - сказал он, нагибая баклагу над кубком. - Во здравие твое, боярыня! Это вино и с кубком подарил мне добрый человек...

зовут его Перстнем... хе, хе! Здесь много живет добрых людей в лесу: все они со мной в дружбе! Ешь, боярыня! Да что же ты сотов не ешь? Это соты не простые. Таких сотов за сто верст не найдешь. А почему они не простые?

Потому что я пчелиное дело знаю лучше любого ведуна. Я не так, как другие! Я кажинное лето самый лучший улей в болото бросаю водяному дедушке: на тебе, дедушка, кушай! Хе, хе! А он, боярыня, дай бог ему здоровья, мою пасеку бережет. Ведь от него-то на земле и пчелы пошли. Как заездил он коня да бросил в болото, так от этого-то коня и пчелы отроились; а рыбаки-то, вишь, закинули невод да вместо рыбы и вытащили пчел... Эх, боярыня! Мало ешь, мало пьешь! А вот посмотри, коли не заставлю тебя винца испить... Слушай, боярыня! Во здравие... хе, хе! Во здравие князя... князя, то есть не того, а Серебряного! Дай бог ему здоровья, вишь как порубил того-то, то есть Вяземского-то! А боярин-то Дружина Андреич, хе, хе! Во здравие его, боярыня!

Поживешь у меня денька два в похоронках, а потом куда хошь ступай, хошь к Дружине Андреичу, хошь к Серебряному, мне какое дело! Во здравие твое!

Чудно и болезненно отозвались в груди Елены слова пьяного мельника.

Самые сокровенные мысли ее, казалось, ему известны; он как будто читал в ее сердце; лучина, воткнутая в стену, озаряла его сморщенное лицо ярким светом;

серые глаза его были отуманены хмелем, но, казалось, проникали Елену насквозь. Ей опять сделалось страшно, она стала громко молиться.

- Хе, хе! - сказал мельник, - молись, молись, боярыня, я этого не боюсь... меня молитвой не испугаешь, ладаном не выкуришь... я сам умею причитывать... я не какой-нибудь такой... меня и водяной дед знает, и лесовой дед... меня знают русалки... и ведьмы... и кикиморы... меня все знают... меня... меня... вот хошь, я их позову? Шикалу! Ликалу!

- Господи! - прошептала Елена.

- Шикалу! Ликалу! Что нейдут? Постой, я их приведу! Бду, бду!

Старик встал и, шатаясь и приплясывая, вышел из каморы. Елена в ужасе заперла за ним дверь. Долго мельник разговаривал за дверью сам с собою.

- Меня все знают! - повторял он хвастливым, но уже неверным голосом. -

И лесовой дед... и водяной дед... и русалки... и кикиморы... я не какой-нибудь такой!.. меня все знают! Бду, бду!

Слышно было, как старик плясал и притопывал ногами. Потом голос его стал слабеть, он лег на землю, и вскоре раздалось его храпение, которое во всю ночь сливалось с шумом мельничного колеса.

Глава 18

СТАРЫЙ ЗНАКОМЫЙ

На другой день после разорения морозовского дома пожилой ратник пробирался на вороной лошади в дремучем лесу. Он беспрестанно снимал шапку и к чему-то прислушивался.

- Тише, Галка, полно те фыркать, - говорил он, трепля лошадь по крутой шее, - вишь какая неугомонная, ничего расслушать не даст. Фу ты пропасть, никак и места не спознаю! Все липа да орешник, а когда в ту пору ночью ехали, кажись, смолою попахивало!

И всадник продолжал путь свой.

- Постой, Галка! - сказал он вдруг, натянув поводья, - вот теперь опять как будто слышу! Да стой ты смирно, эк тебя разбирает! И вправду слышу! Это уж не лист шумит, это мельничное колесо! Вишь она, мельница, куда запряталась! Только уж постой! Теперь от меня не уйдешь, тетка твоя подкурятина!

И Михеич, как будто опасаясь опять сбиться с дороги, пустился во всю прыть по направлению шума.

- Ну, слава ти, господи, - сказал он, когда между деревьями стал виднеться поросший мхом сруб с вертящимся колесом, - насилу-то догнал; а то ведь чуть было не уморился: то впереди шум, то за самою спиной, ничего не разберешь! Вот она и мельница! Вон с той стороны мы в ту пору с боярином подъехали, когда станичники-то дорогу указывали. Да как же это опять будет?

В ту пору колесо было справа, а теперь слева; в ту пору камора стояла окном к мельнице, а дверью к лесу, а теперь стоит окном к лесу, а дверью к мельнице! Тьфу ты, уж этот мне мельник! Вишь как глаза отводит! Недаром же я и колесил целый день круг этого места; кабы не боярина выручать, ни за что бы сюда не приехал!

Михеич слез с своей Галки, привязал ее к дереву, подошел с некоторой боязнию к мельнице и постучался в дверь.

- Хозяин, а хозяин!

Никто не отвечал.

- Хозяин, а хозяин!

Внутри мельницы было молчание; только жернова гудели да шестерни постукивали.

Михеич попытался толкнуть дверь; она была заперта.

"Да что он, седой черт, спит али притаился?" - подумал Михеич и стал изо всей мочи стучать в дверь и руками и ногами. Ответу не было. Михеич начал горячиться.

- Эй ты, хрен! - закричал он, - вылезай, не то огоньку подложу!

Раздался кашель, и сквозь небольшое отверстие над дверью показалась белая борода и лицо, изрытое морщинами, среди которых светились два глаза ярко-серого цвета.

Михеичу стало неловко в присутствии мельника.

- Здравствуй, хозяин! - сказал он ласковым голосом.

- Господь с тобою! - отвечал мельник, - чего тебе, добрый человек?

- Аль не узнал меня, хозяин? Ведь я у тебя ономнясь с боярином ночевал.

- С князем-то? Как не узнать, узнал. Что ж, батюшка, с чем бог принес?

- Да что ж ты, хозяин, забился как филин в дупло! Или меня впусти, или сам выйди; так говорить несподручно!

- Постой, батюшка, дай только хлебушка подсыпать, вот я к тебе сейчас выйду!

"Да, - подумал Михеич, - посмотрел бы я, какого ты, чертов кум, хлеба подсыплешь! Я чай, кости жидовские ведьмам на муку перемалываешь! Тут и завозу быть не может; вишь какая глушь, и колеи-то все травой заросли!"

- Ну вот, батюшка, я к тебе и вышел, - сказал мельник, тщательно запирая за собой дверь.

- Насилу-то вышел! Довольно ты поломался, хозяин.

- Да что, куманек, живу ведь не на базаре, в лесу. Всякому отпирать не приходится; далеко ли до беды: видно, что человек, а почему знать, хлеб ли святой у него под полой или камень булыжник!

"Вишь, мухомор! - подумал Михеич. - Прикидывается, что разбойников боится, а, я чай, нет лешего, с которым бы детей не крестил!"

- Ну, батюшка, что тебе до меня? Ты мне расскажи, а я послушаю!

- Да вот что, хозяин: беда случилась, хуже смерти пришлось; схватили окаянные опричники господина моего, повезли к Слободе с великою крепостью;

сидит он теперь, должно быть, в тюрьме, горем крутит, горе мыкает; а за что сидит, одному богу ведомо; не сотворил никакого дурна ни перед царем, ни перед господом; постоял лишь за правду, за боярина Морозова, да за боярыню его, когда они лукавством своим среди веселья на дом напали и дотла разорили.

Глаза мельника приняли странное выражение.

- Ох, ох, ох! - сказал он, - худо, кормилец; худо, кормилец; худо карасю, когда в шум заплывет. Худо князю твоему в темнице сидеть, хуже Морозову без жены молодой, еще хуже Вяземскому от чужой жены!

Михеич удивился.

- Да ты почем знаешь, что Вяземский Морозова жену увез? Я тебе ничего про это не сказывал!

- Эх, куманек, не то одно ведомо, что сказывается; иной раз далеко в лесу стукнет, близко отзовется; когда под колесом воды убыло, знать есть засуха и за сто верст, и будет хлебу недород велик, а наш брат, старик, живи себе молча; слушай, как трава растет, да мотай себе за ухо!

- Что ж, хозяин, уж не знаешь ли, как помочь боярину? Я вот все думал да гадал, раскидывал умом-разумом, ничего не придумал. Пойду, говорю, к доброму человеку, попрошу совета. Да, признаться, и тот молодец на уме все мотался, что проводил-то нас до тебя. Говорил мне тогда: коли понадоблюсь, говорит, боярину, приходи, говорит, на мельницу, спроси у дедушки, где Ванюха Перстень, а я, говорит, рад боярину служить; за него, говорит, и живот положу! Вот я к тебе и приехал, хозяин; сделай божескую милость, научи, как боярина вызволить. А научишь, уж не забудет тебя князь Никита Романыч, да и я, горемычный, буду вечным слугою твоим.

"Провалиться бы тебе сквозь землю, тетка твоя подкурятина, - прибавил мысленно Михеич, - вот кому довелось кланяться!"

- Что ж, батюшка, почему не попытаться горю пособить. Плохо дело, что и говорить, да ведь ухватом из поломя горшки вымаются, а бывает инольды, и зернышко из-под жернова цело выскочит; всяко бывает, какое кому счастье!

- Оно так, хозяин, при счастье и петушок яичко снесет, а при несчастье и жук забодает, только бью тебе челом, научи уму-разуму, что мне теперь делать?

Мельник опустил голову и стал как будто прислушиваться к шуму колеса.

Прошло несколько минут. Старик покачал головой и заговорил, не обращая внимания на Михеича:

- "Ходит, ходит колесо кругом, что было высоко, то будет низко, что было низко, будет высоко; слышу, далеко звонит колокол, невесть на похороны, невесть на свадьбу; а кого венчать, кого хоронить, не слыхать, вода шумит, не видать за великим дымом!

Слетаются вороны издалека, кличут друг друга на богатый пир, а кого клевать, кому очи вымать, и сами не чуют, летят да кричат! Наточен топор, наряжен палач, по дубовым доскам побегут, потекут теплой крови ручьи; слетят головы с плеч, да неведомо чьи!"

Михеич струсил.

- Что ты, дедушка, говоришь такое, да еще и причитываешь, словно по покойнике?

Мельник, казалось, не слыхал Михеича. Он уже ничего не говорил, но только бормотал себе что-то под нос. Губы его без умолку шевелились, а серые глаза смотрели тускло, как будто ничего не видели.

- Дедушка, а дедушка! - и Михеич дернул его за рукав.

- А? - отозвался мельник и обратился к Михеичу, будто теперь только его заметил.

- Что ты бормочешь, дедушка?

- Эх, куманек! Много слышится, мало сказывается. Ступай теперь путем-дорогой мимо этой сосны. Ступай все прямо; много тебе будет поворотов и вправо и влево, а ты все прямо ступай; верст пять проедешь, будет в стороне избушка, в той избушке нет живой души. Подожди там до ночи, придут добрые люди, от них больше узнаешь. А обратным путем заезжай сюда, будет тебе работа; залетела жар-птица в западню; отвезешь ее к царю Далмату, а выручку пополам!

И, не дожидаясь ответа, старик вошел в мельницу и запер за собою дверь.

- Дедушка! - закричал ему вслед Михеич, - да скажи мне толком, про каких ты людей говоришь, про какую птицу?

Но мельник не отозвался на голос Михеича, и, сколько тот ни прислушивался, он ничего не мог услышать, кроме шума воды и стука колес.

"Вишь, тетка его подкурятина! - подумал Михеич. - Куда вздумал посылать! Верст пять будет избушка, в ней жди до ночи, а там черт знает кто придет, больше скажет. Послал бы я тебя самого туда, хрен этакий! Кабы не боярин, уж я бы дал тебе! Вишь какой, в самом деле! Тьфу! Ну, Галка, нечего делать, давай искать чертовой избушки!"

И, сев на коня, Михеич присвистнул и пустился рысцой по направлению, указанному мельником.

Глава 19

РУССКИЙ ЧЕЛОВЕК ДОБРО ПОМНИТ

Было уже поздно, когда Михеич увидел в стороне избушку, черную и закоптевшую, похожую больше на полуистлевший гриб, чем на человеческое жилище. Солнце уже зашло. Полосы тумана стлались над высокою травой на небольшой расчищенной поляне. Было свежо и сыро. Птицы перестали щебетать, лишь иные время от времени зачинали сонную песнь и, не окончив ее, засыпали на ветвях. Мало-помалу и они замолкли, и среди общей тишины слышно было лишь слабое журчание невидимого ручья да изредка жужжание вечерних жуков.

- Вишь куда заехали, - сказал Михеич, оглядываясь кругом, - и подлинно тут живой души нет! Подожду, посмотрю, кто такой придет, какого даст совета?

Ну, а коли, не дай бог, кто-нибудь такой придет, что... тьфу! С нами крестная сила! Дал бы я карачуна этому мельнику, кабы не боярина выручать.

Михеич слез с своей Галки, стреножил ее путами, снял узду и пустил лошадку на волю божию.

- Щипли себе травку, - сказал он, - а я войду в избу, коли дверь не заперта, посмотрю, нет ли чего перекусить! Хозяйство, может, хоть и недоброе, да ведь и голод не тетка!

Он толкнул ногой низенькую косую дверь; странно раздался в этом безлюдном месте ее продолжительный скрип, почти похожий на человеческий плач. Когда наконец, повернувшись на петлях, она ударилась в стену, Михеич нагнулся и вошел в избу. Его обдало темнотой и запахом остывшего дыма.

Пошарив кругом, он ощупал на столе краюху хлеба и принялся убирать ее за обе щеки. Потом подошел к очагу, порылся в золе, нашел там горячие уголья, раздул их не без труда и зажег лучину, валявшуюся на лавке. Между печью и стеною были укреплены полати. На них лежало разное платье, между прочим один парчовый кафтан, шитый хоть бы на боярина. На стене висела мисюрка(162) с богатою золотою насечкой. Но более всего привлек внимание Михеича стоявший на косяке образ, весь почерневший от дыма. Он примирил его с неизвестными хозяевами.

Михеич несколько раз на него перекрестился, потом погасил лучину, влез на полати, растянулся, покряхтел и заснул богатырским сном. Он спал довольно сладко, когда внезапный удар кулаком в бок свалил его с полатей.

- Это что? - вскричал Михеич, проснувшись уже на голой земле, - кто это дерется? Смотри, тетка твоя...

Перед ним стоял детина со всклокоченной бородой, с широким ножом за поясом и готовился попотчевать его новым ударом кулака.

- Не замай! - сказал ему другой дюжий парень, у которого только что ус пробивался, - что он тябе сделал? А? - При этом он оттер товарища плечом, а сам уставился на Михеича и выпучил глаза.

- Ишь, сядой! - заметил он с каким-то почтительным удивлением.

- Да ты, тюлень, чего ввязался! - закричал на него первый, - что он тебе, отец али сват?

- А то он мне, что старик. Ишь сядой, потому старик. Я те говорю, не тронь, осерчаю!

Громкий смех раздался между людьми, вошедшими толпою в избу.

- Эй, Хлопко, - сказал один из них, - берегись! Коли Митька осерчает, плохо будет! С ним, брат, не связывайся!

- Леший с ним свяжется! - отвечал Хлопко, отходя в сторону. - Жили, жили в лесу, да и нажили медведя!

Другие молодцы, все вооруженные, обступили Михеича и смотрели на него не слишком ласково.

- Откуда кожан(163) залетел? - спросил один из них, глядя ему прямо в глаза.

Михеич между тем успел оправиться.

"Эге! - подумал он, - да это они-то и есть, станичники-то!"

- Здравствуйте, добрые люди! А где у вас тот, что зовут Ванюхой Перстнем?

- Так тебе атамана надо? Чего ж ты прежде не говорил? Сказал бы сразу, так не отведал бы тумака!

- А вот и атаман! - прибавил другой, указывая на Перстня, который только что вошел в сопровождении старого Коршуна.

- Атаман! - закричали разбойники, - вот пришел человек, про тебя спрашивает!

Перстень окинул быстрым оком Михеича и тотчас узнал его.

- А, это ты, товарищ! - сказал он, - добро пожаловать! Ну, что его княжеская милость, как здравствует с того дня, как мы вместе Малютиных опричников щелкали? Досталось им от нас на Поганой Луже! Жаль только, что Малюта Лукьяныч ускользнул да что этот увалень, Митька, Хомяка упустил.

Несдобровать бы им у меня у руках! Что, я чай, батюшка царь куда как обрадовался, как царевича-то увидал! Я чай, не нашел чем пожаловать князь Никиту Романыча!

- Да! - отвечал со вздохом Михеич, - жалует царь, да не жалует псарь!

Батюшка государь Иван Васильич, дай бог ему здоровья, таки миловал господина моего. Только, видно, не угодил Никита Романыч опричникам окаянным. Правда, не за что им и любить нас. Перво в Медведевке мы их плетьми отшлепали, да вдругорь на Поганой Луже Малюте оплеуху дали, да вот вчера на Москве боярин-таки порубил их порядком. А они, окаянные, навалились на него многолюдством, опрокинули, связали, да и повезли к Слободе. Оно бы все ничего, да этот Малюта, песий сын, обнесет нас перед государем, выместит на князе свою оплеуху!

- Гм, - сказал Перстень, садясь на скамью, - так царь не велел повесить Малюту? Как же так? Ну, про то знает его царская милость. Что ж ты думаешь делать?

- Да что, батюшка Иван, не знаю, как и величать твое здоровье по изотчеству...

- Величай Ванюхой, и дело с концом!

- Ну, батюшка Ванюха, я и сам не знаю, что делать. Авось ты чего не пригадаешь ли? Ведь один-то ум хорошо, а два лучше! Вот и мельник ни к кому другому, а к тебе послал: ступай, говорит, к атаману, он поможет; уж я, говорит, по приметам вижу, что ему от этого будет всякая удача и корысть богатая! Ступай, говорит, к атаману!

- Ко мне! Так и сказал, ко мне?

- К тебе, батюшка, к тебе. Ступай, говорит, к атаману, отдай от меня поклон, скажи, чтобы во что б ни стало выручил князя. Я-де, говорит, уж вижу, что ему от этого будет корысть богатая, по приметам, дескать, вижу.

Пусть во что б ни стало выручит князя! Я-де, говорит, этой службы не забуду.

А не выручит атаман князя, всякая, говорит, будет напасть на него; исчахнет, говорит, словно былинка; совсем, говорит, пропадет!

- Вот что! - сказал Перстень, потупя голову и как будто задумавшись, -

ужель и вправду исчахну?

- Да, батюшка, и руки и ноги, говорит, отсохнут; а на голове такая, говорит, пойдет дрянь, что не приведи господи!

Перстень поднял голову и пристально взглянул на Михеича.

- А еще ничего не сказал мельник?

- Как же, батюшка! - продолжал Михеич, поглядывая сбоку на дымящийся горшок щей, который разбойники поставили на стол, - еще мельник сказал так: скажи, дескать, атаману, чтоб он тебя накормил и напоил хорошенько, примерно, как бы самого меня. А главное, говорит, чтоб выручил князя. Вот что, батюшка, мельник сказал.

И Михеич посматривал на атамана, изведывая, какое впечатление произвели его слова.

Но Перстень взглянул на него еще пристальнее и вдруг залился самым громким, самым веселым смехом.

- Эх, старина, старина! Так тебе и вправду мельник сказал, что, коли не выручу князя, так вот и пропаду?

- Да, батюшка, - отвечал стремянный, немного запинаясь, - и руки и ноги...

- Хитер же ты, брат! - перебил Перстень, ударив его по плечу и продолжая смеяться. - Только меня-то напрасно надувать вздумал! Садись с нами, - прибавил он, придвигаясь к столу, - хлеб да соль! На тебе ложку, повечеряем; а коли можно помочь князю, я и без твоих выдумок помогу. Только как и чем помочь? Ведь князь-то в тюрьме сидит?

- В тюрьме, батюшка.

- В той самой, что на площади, у Малютина дома?

- Да уж ни в какой другой. Эта будет покрепче!

- А ключи ведь у кого? У Малюты?

- Да как были мы в Слободе, так, бывало, видели, как он хаживал в тюрьму пытать людей. Ключи, бывало, всегда с ним. А к ночи, бывало, он их к царю относит, а уж царь, всем ведомо, под самое изголовье кладет.

- Ну так вишь ли! - сказал Перстень, опуская ложку в щи, - какой тут бес твоему князю поможет? Ну говори сам: какой бес ему поможет?

Михеич почесал затылок.

- Так ты видишь, что нельзя помочь?

- Вижу, - отвечал Михеич и ложку бросил. - Стало, и мне не жить на белом свете! Пойду к господину, сложу старую голову подле его головы, стану ему на том свете служить, коль на этом заказано!

- Ну, ну, уж и отходную затянул! Еще, может, князь твой и не в тюрьме.

Тогда и плакать нечего; а коли в тюрьме, так дай подумать... Слободу-то я хорошо знаю; я туда прошедшего месяца медведя водил, и дворец знаю, все высмотрел; думал себе: когда-нибудь пригодится!.. Постой, дай поразмыслить...

Перстень задумался.

- Нашел! - вскричал он вдруг и вскочил с места. - Дядя Коршун! Нас с тобой князь от смерти спас - спасем и мы его; теперь наша очередь! Хочешь идти со мной на трудное дело?

Старый разбойник нахмурился и покачал кудрявою головой.

- Что, Коршун, нешто не хочется тебе?

- Да что ты, атаман, с ума, что ли, спятил? Аль не слыхал, где сидит князь? Аль не слыхал, что ключи днем у Малюты, а ночью у царя под изголовьем? Что тут делать? Плетью обуха не перешибешь. Пропал он, так и пропал! Нешто из-за него и нам пропадать? Легче ему, что ли, будет, когда с нас шкуру сдерут?

- Оно так, Коршун, да ведь недаром пословица говорится: долг платежом красен! Ведь не спаси нас в то время князь, где бы мы теперь были? Висели бы где-нибудь на березе, ветер бы нас покачивал! А каково-то ему теперь? Я чай, думает себе: вот, я в ту пору ребятушек вызволил из беды, теперь и они меня вызволят! А как бросим мы его, да как поведут его казнить, - тьфу! скажет, -

чтой-то за люди были, воровать-разбойничать умеют, а добра-то не помнят!

Только, скажет, кровь неповинную проливают, а христианина спасти не их дело!

Я, скажет, за них господу богу и доброго слова не замолвлю! Пусть себе, скажет, и на этом свету и на том пропадают! Вот что скажет князь.

Коршун еще более нахмурил брови. Внутренняя борьба отразилась на суровом лице его. Заметно было, что Перстень удачно тронул живую струну в очерствелом его сердце.

Но недолго продолжалась эта борьба. Старик махнул рукою.

- Нет, брат, - сказал он, - пустое затеваешь; своя рубаха ближе к телу!

Не пойду!

- Ну нет так нет! - сказал Перстень. - Подождем утра, авось что другое придумаем, утро вечера мудренее! А теперь, ребятушки, пора бы и соснуть! Кто может богу молиться, молись, а кто не может, так ложись!

Атаман посмотрел искоса на Коршуна. Видно, знал он что-нибудь за стариком, ибо Коршун слегка вздрогнул и, чтоб никто того не заметил, стал громко зевать, а потом напевать себе что-то под нос.

Разбойники встали. Иные тотчас влезли на полати; другие еще долго молились перед образом. Из числа последних был Митька. Он усердно клал земные поклоны, и, если б одежда и вооружение не обличали ремесла его, никто бы по добродушному лицу Митьки не узнал в нем разбойника.

Не таков был старый Коршун. Когда все улеглись, Михеич увидел при слабом мерцании огня, как старик слез с лежанки и подошел к образу.

Несколько раз он перекрестился, что-то пробормотал и наконец сказал с сердцем:

- Нет, не могу! А чаял, будет легче сегодня!

Долго слышал Михеич, как Коршун ворочался с боку на бок, ворчал что-то про себя, но не мог заснуть. Перед рассветом он разбудил атамана.

- Атаман, - сказал он, - а атаман!

- Чего тебе, дядя?

- Пожалуй, я пойду с тобой; веди куда знаешь!

- Что так?

- Да так, спать не могу. Вот уж которую ночь не спится.

- А назад не попятишься?

- Уж сказал - иду, так не попячусь!

- Ну ладно, дядя Коршун, спасибо! Теперь только бы еще одного товарища, а боле не надо! Много ли ночи осталось?

- Уж, слышно, птахи заиграли.

- Ну так уже вволю полежано, и встать пора, Митька! - сказал Перстень, толкая под бок Митьку.

- А? - отвечал, раскрыв глаза, парень.

- Хочешь идти с нами?

- Кудь?

- Тебе что за дело? Спрашивают тебя, хочешь ли идти со мной да с дедушкой Коршуном?

- А для ча? - отвечал Митька, зевая, и свесил ноги с полатей.

- Ну, за это люблю. Иди куда поведут, а не спрашивай: кудь? Расшибут тебе голову, не твое дело, про то мы будем знать, а тебе какая нужда! Ну смотри ж, взялся за гуж, не говори: не дюж; попятишься назад - раком назову!

- Ня назовешь! - отвечал Митька и стал обертывать ноги онучами(168).

Разбойники начали одеваться.

В чем состояла выдумка Перстня и удачно ль он исполнил ее, - узнаем из следующих глав.

Глава 20

ВЕСЕЛЫЕ ЛЮДИ

В глубокой и темной тюрьме, которой мокрые стены были покрыты плесенью, сидел князь Никита Романович, скованный по рукам и ногам, и ожидал себе смерти. Не знал он наверно, сколько прошло дней с тех пор, как его схватили, ибо свет ниоткуда не проникал в подземелье; но время от времени доходил до слуха его отдаленный благовест, и, соображаясь с этим глухим и слабым звоном, он рассчитал, что сидит в тюрьме более трех дней. Брошенный ему хлеб был уже давно съеден, оставленный ковш с водою давно выпит, и голод и жажда начинали его мучить, как непривычный шум привлек его внимание. Над головой его отпирали замок. Заскрипела первая наружная дверь темницы. Шум раздался ближе. Загремел другой замок, и вторая дверь заскрипела. Наконец отперли третью дверь, и послышались шаги, спускающиеся в подземелье. Сквозь щели последней двери блеснул огонь, ключ с визгом повернулся, несколько засовов отодвинулось, ржавые петли застонали, и яркий, нестерпимый свет ослепил Серебряного.

Когда он опустил руки, которыми невольно закрыл глаза, перед ним стояли Малюта Скуратов и Борис Годунов. Сопровождавший их палач держал высоко над ними смоляной светоч.

Малюта, скрестив руки, глядел, улыбаясь, в лицо Серебряному, и зрачки его, казалось, сжимались и расширялись.

- Здравствуй, батюшка князь! - проговорил он таким голосом, которого никогда еще не слыхивал Никита Романович, голосом протяжно-вкрадчивым и зловеще-мягким, напоминающим кровожадное мяуканье кошки, когда она подходит к мышеловке, в которой сидит пойманная мышь.

Серебряный невольно содрогнулся, но вид Годунова подействовал на него благотворно.

- Борис Федорович, - сказал он, отворачиваясь от Малюты, - спасибо тебе, что ты посетил меня. Теперь и умереть будет легче!

И он протянул к нему скованную руку. Но Годунов отступил назад, и на холодном лице его ни одна черта не выразила участия к князю.

Рука Серебряного, гремя цепью, опять упала к нему на колени.

- Не думал я, Борис Федорович, - сказал он с упреком, - что ты отступишься от меня. Или ты только пришел на мою казнь посмотреть?

- Я пришел, - ответил спокойно Годунов, - быть у допроса твоего вместе с Григорием Лукьяновичем. Отступаться мне не от чего; я никогда не мыслил к тебе и только, ведая государево милосердие, остановил в ту пору заслуженную тобою казнь!

Сердце Серебряного болезненно сжалось, и перемена в Годунове показалась ему тяжелее самой смерти.

- Время милосердия прошло, - продолжал Годунов хладнокровно, - ты помнишь клятву, что дал государю? Покорись же теперь его святой воле, и если признаешься нам во всем без утайки, то минуешь пытку и будешь казнен скорою смертию... Начнем допрос, Григорий Лукьянович!

- Погоди, погоди маленько! - отвечал Малюта, улыбаясь. - У меня с его милостью особые счеты!.. Укороти его цепи, Фомка, - сказал он палачу.

И палач, воткнув светоч в железное кольцо, вделанное в стену, подтянул руки Серебряного к самой стене, так что он не мог ими двинуть.

Тогда Малюта подступил к нему ближе и долго смотрел на него, не изменяя своей улыбки.

- Батюшка, князь Никита Романыч! - заговорил он наконец, - не откажи мне в милости великой!

Он стал на колени и поклонился в землю Серебряному.

- Мы, батюшка князь, - продолжал он с насмешливою покорностью, - мы перед твоею милостью малые люди; таких больших бояр, как ты, никогда еще своими руками не казнили, не пытывали! И к допросу-то приступить робость берет! Кровь-то вишь, говорят, не одна у нас в жилах течет...

И Малюта остановился, и улыбка его сделалась ядовитее, и глаза расширились более, и зрачки запрыгали чаще.

- Дозволь, батюшка князь, - продолжал он, придавая своему голосу умоляющее выражение, - дозволь перед допросом, для смелости-то, на твою боярскую кровь посмотреть!

И он вынул из-за пояса нож и подполз на коленях к Серебряному.

Никита Романович рванулся назад и взглянул на Годунова.

Лицо Бориса Федоровича было неподвижно.

- А потом... - продолжал, возвышая голос, Малюта, - потом дозволь мне, худородному, из княжеской спины твоей ремней выкроить! Дозволь мне, холопу, боярскую кожу твою на конский чепрак снять! Дозволь мне, смрадному рабу, вельможным мясом твоим собак моих накормить!

Голос Малюты, обыкновенно грубый, теперь походил на визг шакала, нечто между плачем и хохотом.

Волосы Серебряного стали дыбом. Когда в первый раз Иоанн осудил его на смерть, он твердо шел на плаху, но здесь, в темнице, скованный цепями, изнуренный голодом, он не в силах был вынести этого голоса и взгляда. Малюта несколько времени наслаждался произведенным им действием.

- Батюшка князь, - взвизгнул он вдруг, бросая нож свой и подымаясь на ноги, - дозволь мне прежде всего тебе честно долг заплатить!

И, стиснув зубы, он поднял ладонь и замахнулся на Никиту Романовича.

Кровь Серебряного отхлынула к сердцу, и к негодованию его присоединился тот ужас омерзения, какой производит на нас близость нечистой твари, грозящей своим прикосновением.

Он устремил отчаянный взор свой на Годунова.

В эту минуту поднятая рука Малюты остановилась на воздухе, схваченная Борисом Федоровичем.

- Григорий Лукьянович, - сказал Годунов, не теряя своего спокойствия, -

если ты его ударишь, он расшибет себе голову об стену, и некого будет нам допрашивать. Я знаю этого Серебряного.

- Прочь! - заревел Малюта, - не мешай мне над ним потешиться! Не мешай отплатить ему за Поганую Лужу!

- Опомнись, Григорий Лукьянович! Мы отвечаем за него государю!

И Годунов схватил Малюту за обе руки.

Но как дикий зверь, почуявший кровь, Малюта ничего уже не помнил. С криком и проклятиями вцепился он в Годунова и старался опрокинуть его, чтобы броситься на свою жертву. Началась между ними борьба; светоч, задетый одним из них, упал на землю и погас под ногою Годунова.

Малюта пришел в себя.

- Я скажу государю, - прохрипел он, задыхаясь, - что ты стоишь за его изменника!

- А я, - ответил Годунов, - скажу государю, что ты хотел убить его изменника без допроса, потому что боишься его показаний!

Нечто вроде рычания вырвалось из груди Малюты, и он бросился из темницы, позвав с собою палача.

Между тем как они ощупью взбирались по лестнице, Серебряный почувствовал, что ему отпускают цепи и что он опять может двигаться.

- Не отчаивайся, князь! - шепнул ему на ухо Годунов, крепко сжимая его руку. - Главное, выиграть время.

И он поспешил вслед за Малютой, заперев предварительно за собой дверь и тщательно задвинув засовы.

- Григорий Лукьянович, - сказал он Скуратову, догнав его у выхода и подавая ему ключи в присутствии стражи, - ты не запер тюрьмы. Этак делать не годится; неравно подумают, ты заодно с Серебряным!

В то самое время, как описанное происходило в тюрьме, Иоанн сидел в своем тереме, мрачный и недовольный. Незнакомое ему чувство мало-помалу им овладело. Чувство это было невольное уважение к Серебряному, которого смелые поступки возмущали его самодержавное сердце, а между тем не подходили под собственные его понятия об измене. Доселе Иоанн встречал или явное своеволие, как в боярах, омрачавших своими раздорами время его малолетства, или гордое непокорство, как в Курбском, или же рабскую низкопоклонность, как во всех окружавших его в настоящее время. Но Серебряный не принадлежал ни к одному из этих разрядов. Он разделял убеждения своего века в божественной неприкосновенности прав Иоанна; он умственно подчинялся этим убеждениям, и более привыкший действовать, чем мыслить, никогда не выходил преднамеренно из повиновения царю, которого считал представителем божией воли на земле.

Но, несмотря на это, каждый раз, когда он сталкивался с явною несправедливостью, душа его вскипала негодованием, и врожденная прямота брала верх над правилами, принятыми на веру. Он тогда, сам себе на удивление и почти бессознательно, действовал наперекор этим правилам, и на деле выходило совсем не то, что они ему предписывали. Эта благородная непоследовательность противоречила всем понятиям Иоанна о людях и приводила в замешательство его знание человеческого сердца. Откровенность Серебряного, его неподкупное прямодушие и неспособность преследовать личные выгоды были очевидны для самого Иоанна. Он понимал, что Серебряный его не обманет, что можно на него вернее положиться, чем на кого-либо из присяжных опричников, и ему приходило желание приблизить его к себе и сделать из него свое орудие;

но вместе с тем он чувствовал, что орудие это, само по себе надежное, может неожиданно ускользнуть из рук его, и при одной мысли о такой возможности расположение его к Серебряному обращалось в ненависть. Хотя подвижная впечатлительность Иоанна и побуждала его иногда отказываться от кровавых дел своих и предаваться раскаянию, но то были исключения; в обыкновенное же время он был проникнут сознанием своей непогрешимости, верил твердо в божественное начало своей власти и ревниво охранял ее от посторонних посягательств; а посягательством казалось ему всякое, даже молчаливое осуждение. Так случилось и теперь. Мысль простить Серебряного мелькнула в душе его, но тотчас же уступила место убеждению, что Никита Романович принадлежит к числу людей, которых не должно терпеть в государстве.

"Аще, - подумал он, - целому стаду, идущу одесную(174), единая овца идет ошую(174), пастырь ту овцу изъемлет из стада и закланию предает!" Так подумал Иоанн и решил в сердце своем участь Серебряного. Казнь ему была назначена на следующий день; но он велел снять с него цепи и послал ему вина и пищи от своего стола.

Между тем, чтобы разогнать впечатления, возбужденные в нем внутреннею борьбою, впечатления непривычные, от которых ему было неловко, он вздумал проехаться в чистом поле и приказал большую птичью охоту.

Утро было прекрасное. Сокольничий, подсокольничий, начальные люди и все чины сокольничья пути выехали верхами, в блестящем убранстве, с соколами, кречетами и челигами на рукавицах, и ожидали государя в поле.

Недаром искони говорилось, что полевая потеха утешает сердца печальные, а кречетья добыча веселит весельем радостным старого и малого. Сколь ни пасмурен был царь, когда выехал из Слободы с своими опричниками, но при виде всей блестящей толпы сокольников лицо его прояснилось. Местом сборища были заповедные луга и перелески, верстах в двух от Слободы по Владимирской дороге.

Сокольничий, в красном бархатном кафтане с золотою нашивкой и золотою перевязью, в парчовой шапке, в желтых сапогах и в нарядных рукавицах, слез с коня и подошел к Иоанну, сопровождаемый подсокольничим, который нес на руке белого кречета, в клобучке и в колокольцах.

Поклонившись до земли, сокольничий спросил:

- Время ли, государь, веселью быть?

- Время, - отвечал Иоанн, - начинай веселье!

Тогда сокольничий подал царю богатую рукавицу, всю испещренную золотыми притчами, и, приняв кречета от подсокольничего, посадил его государю на руку.

- Честные и доброхвальные охотники! - сказал сокольничий, обращаясь к толпе опричников, - забавляйтеся и утешайтеся славною, красною и премудрою охотой, да исчезнут всякие печали и да возрадуются сердца ваши!

Потом, обратясь к сокольникам:

- Добрые и прилежные сокольники! - сказал он, - напускайте и добывайте!

Тогда вся пестрая толпа сокольников рассеялась по полю. Иные с криком бросились в перелески, другие поскакали к небольшим озерам, разбросанным, как зеркальные осколки, между кустами.

Вскоре стаи уток поднялись из камышей и потянулись по воздуху.

Охотники пустили соколов. Утки бросились было обратно к озерам, но там встретили их другие соколы, и они в испуге разметались, как стрелы, по всем направлениям.

Соколы, дермлиги(175) и разные челиги, ободряемые криками поддатней, нападали на уток, кто вдогонку, кто наперехват, кто прямым боем, сверху вниз, падая, как камень, на спину добычи.

Отличилися в этот день и Бедряй и Смеляй, сибирские челиги(175), и Арбаси Анпрас, соколы-дикомыты(175), и Хорьяк, и Худяк, и Малец, и Палец.

Досталось от них и уткам, и тетеревам, которых рядовые сокольники выпугивали бичами из зарослей. Чуден и красносмотрителен был лет разнопородных соколов.

Тетерева беспрестанно падали, кувыркаясь в воздухе. Несколько раз утки в отчаянье бросались лошадям под ноги и были схвачены охотниками живьем. Не обошлось и без наклада. Молодик Гамаюн, бросившись с высоты на старого косача, летевшего очень низко, ударился грудью оземь и убился на месте.

Астрец и Сородум, два казанские розмытя(175), улетели из виду охотников, несмотря ни на свист поддатней, ни на голубиные крылья, которыми они махали.

Но всех славнее и удивительнее выказал себя царский кречет(175), честник, по прозванию Адраган. Два раза напускал его царь, и два раза он долго оставался в воздухе, бил без промаху всякую птицу и, натешившись вдоволь, спускался опять на золотую рукавицу царя. В третий раз Адраган пришел в такую ярость, что начал бить не только полевую птицу, но и самих соколов, которые неосторожно пролетали мимо него. Сокол Смышляй и соколий челиг Кружок упали на землю с подрезанными крыльями. Тщетно царь и все бывшие при нем сокольники манили Адрагана на красное сукно и на птичьи крылья. Белый кречет чертил в небе широкие круги, подымался на высоту невидимую и подобно молнии стремился на добычу; но, вместо того чтоб опускаться за нею на землю, Адраган после каждой новой победы опять взмывал кверху и улетал далеко.

Сокольничий, потеряв надежду достать Адрагана, поспешил подать царю другого кречета. Но царь любил Адрагана и припечалился, что пропала его лучшая птица. Он спросил у сокольничего, кому из рядовых указано держать Адрагана. Сокольничий отвечал, что указано рядовому Тришке.

Иоанн велел позвать Тришку. Тришка, чуя беду, явился бледный.

- Человече, - сказал ему царь, - так ли ты блюдешь честника? На что у тебе вабило(176), коли ты не умеешь наманить честника? Слушай, Тришка, отдаю в твои руки долю твою: коли достанешь Адрагана, пожалую тебя так, что никому из вас такого времени не будет; а коли пропадет честник, велю, не прогневайся, голову с тебя снять, - и то будет всем за страх; а я давно замечаю, что нет меж сокольников доброго настроения и гибнет птичья потеха!

При последних словах Иоанн покосился на самого сокольничего, который, в свою очередь, побледнел, ибо знал, что царь ни на кого не косится даром.

Тришка, не теряя времени, вскочил на конь и поскакал искать Адрагана, молясь своему заступнику, святому угоднику Трифону, чтоб указал он ему потерянного кречета.

Охота меж тем шла своим чередом. Уже не по один час тешился государь, и уже много всякой добычи было ввязано в торока(177), как новое зрелище обратило на себя внимание Иоанна.

По Владимирской дороге тащились двое слепых, один средних лет, другой старик, с седою кудрявою головой и длинною бородой. На них были белые, изношенные рубахи, а на полотенцах, перекинутых через плечи крест-накрест, висели с одной стороны мешок для сбирания милостыни, а с другой - изодранный кафтан, скинутый по случаю жары. Остальные пожитки, как-то: гусли, балалайки и торбу с хлебом, - они взвалили на дюжего молодого парня, служившего им вожатым. Сначала тот из слепых, который был помоложе, держался за плечо вожатого, а сам тащил за собою старика. Только молодой парень, видно, зазевался на охоту и забыл про товарищей. Слепые отстали от зрячего. Держась один за другого, они щупали землю высокими палками и часто спотыкались.

Глядя на них, Иван Васильевич не мог удержаться от смеха. Он подъехал к ним ближе. В это время передний слепой оступился, упал в лужу и потянул за собою товарища. Оба встали, покрытые грязью, отплевываясь и браня вожатого, который смотрел разиня рот на блестящих опричников. Царь громко смеялся.

- Кто вы, молодцы? - спросил он. - Откуда и куда идете?

- Проваливай! - отвечал младший слепой, не снимая шапки, - много будешь знать, скоро состаришься.

- Дурень! - закричал один опричник, - аль не видишь, кто перед тобой!

- Сам ты дурень! - отвечал слепой, выкатив на опричника белки свои. -

Где мне видеть, коли глаз нетути. Вот ты - дело другое; у тебя без двух четыре, так видишь ты и дале и шире; скажи, кто передо мной, так буду знать!

Царь приказал молчать опричнику и ласково повторил вопрос свой.

- Мы люди веселые, - отвечал слепой, - исходили деревни и села, идем из Мурома в Слободу, бить баклуши, добрых людей тешить, кого на лошадь подсадить, кого спешить.

- Вот как! - сказал царь, которому нравились ответы слепого, - так вы муромцы, калашники, вертячие бобы! А есть еще у вас богатыри в Муроме?

- Как не быть! - отвечал слепой, не запинаясь. - Этот товар не переводится; есть у нас дядя Михей: сам себя за волосы на вершок от земли подымает; есть тетка Ульяна: одна ходит на таракана.

Все опричники засмеялись. Царю давно уже не было так весело.

"Вот и вправду веселые люди, - подумал он, - видно, что не здешние.

Надоели мне уже мои сказочники. Все одно и то же наладили. Да уж и скоморохи мне наскучили. С тех пор как пошутил я с одним неосторожно, стали все меня опасаться; смешного слова не добьешься; точно будто моя вина, что у того дурака душа не крепко в теле сидела!"

- Слушай, молодец: что, сказки сказывать умеешь?

- Какова сказка, - отвечал слепой, - и кому сказывать. Вот мы ономнясь рассказали старицкому воеводе сказку про козу косматую, да на свою шею: коза-то, вишь, вышла сама воеводша, так он нас со двора и велел согнать, накостылявши затылок. Вперед не расскажем.

Трудно описать хохот, который раздался между опричниками. Старицкий воевода был в немилости у царя. Насмешка слепого пришлась как нельзя более кстати.

- Слушайте, человеки, - сказал царь, - ступайте в Слободу, прямо во дворец, там ждите моего приезда, царь-де вас прислал. Да чтоб вас накормили и напоили, а приеду домой, послушаю ваших сказок!

При слове "царь" слепые оробели.

- Батюшка государь! - сказали они, упав на колени. - Не взыщи за нашу грубую, мужицкую речь! Не вели нам головы сечь, по неведенью согрешили!

Царь усмехнулся испугу слепых и поехал опять в поле продолжать охоту, а слепые с вожатым побрели по направлению Слободы.

Пока толпа опричников могла их видеть, они держались один за другого и беспрестанно спотыкались, но, лишь только поворот дороги скрыл их из виду, младший слепой остановился, оглянулся во все стороны и сказал товарищу:

- А что, дядя Коршун, устал небось спотыкаться? Ведь пока дело-то недурно идет; что-то будет дале? Да чего ты так брови-то понасупил, дядя?

Аль жаль тебе, что дело затеяли?

- Не то, - отвечал старый разбойник, - уж взялся идти, небось оглядываться не стану; да только вот сам не знаю, что со мной сталось; так тяжело на сердце, как отродясь еще не бывало, и о чем ни задумаю, все опять то же да то же на ум лезет!

- А что тебе лезет на ум?

- Слушай, атаман. Вот уж двадцать лет минуло с той поры, как тоска ко мне прикачнулась, привалилася, а никто, ни на Волге, ни на Москве, про то не знает; никому я ни слова не вымолвил; схоронил тоску в душе своей, да и ношу двадцать лет, словно жернов на шее. Пытался было раз говеть в великий пост, хотел попу все на духу рассказать, да молиться не смог - и говеть бросил. А вот теперь опять оно меня и душит и давит; кажется, вот как вымолвлю, так будет легче. Тебе-то сказать и не так тяжело, как попу: ты ведь и сам такой же, как я.

Глубокая грусть изображалась на лице Коршуна. Перстень слушал и молчал.

Оба разбойника сели на краю дороги.

- Митька, - сказал Перстень вожатому, - садись-ка поодаль да гляди в оба; коли кого дозришь, махни нам; да смотри не забудь: ты глух и нем; слова не вырони!

- Добро, - сказал Митька, - нябось ня выроню!

- Типун тебе на язык, дурень этакий, нишкни! И с нами не говори.

Привыкай молчать; не то как раз при ком-нибудь языком брякнешь, тогда и нас и тебя поминай как звали!

Митька отошел шагов на сто и лег на брюхо, уперев локти в землю, а подбородок в руки.

- Ведь добрый парень, - сказал Перстень, глядя ему вслед, - а глуп, хоть кол на голове теши. Пусти его только, разом проврется! Да нечего делать, лучше его нет; он, по крайней мере, не выдаст; постоит и за себя и за нас, коли, не дай бог, нам круто придется. Ну что, дядя, теперь никто нас не услышит: говори, какая у тебя кручина? Эх, не вовремя она тебя навестила!

Старый разбойник опустил кудрявую голову и провел ладонью по лбу.

Хотелось ему говорить, да начать было трудно.

- Вишь, атаман, - сказал он, - довольно я людей перегубил на своем веку, что и говорить! Смолоду полюбилась красная рубашка! Бывало, купец ли заартачится, баба ли запищит, хвачу ножом в бок - и конец. Даже и теперь, коли б случилось кого отправить - рука не дрогнет! Да что тут! не тебя уверять стать; я чай, и ты довольно народу на тот свет спровадил; не в диковинку тебе, так ли?

- Ну, что ж с того? - отвечал Перстень с приметным неудовольствием.

- Да то, что ни ты, ни я, мы не бабы, не красные девицы; много у нас крови на душе; а ты мне вот что скажи, атаман: приходилось ли тебе так, что как вспомнишь о каком-нибудь своем деле, так тебя словно клещами за сердце схватит, и холодом и жаром обдаст с ног до головы, а потом гложет, гложет, так что хоть бы на свет не родиться?

- Полно, дядя, о чем спрашивать вздумал, не такое теперь время.

- Вот, - продолжал Коршун, - я много уж и позабыл дел своих, одного не могу забыть. Тому будет полсорока годов(180), жили мы на Волге, ходили на девяти стругах; атаманом был у нас Данило Кот; о тебе еще и помину не было, меня уже знали в шайке и тогда уже величали Коршуном. Разбивали мы и суда богатые, и пристани грабили, а что, бывало, добудем, то всегда поровну делим, и никакого спору Данило Кот не терпел. Кажется, чего бы лучше? Житье привольное, всегда сыты, одеты. Бывало, как нарядимся в цветные кафтаны, как заломим шапки, да ударим в весла, да затянем удалую, так в деревнях и городах народ на берег и валит, на молодцов посмотреть, на соколов ясных полюбоваться! А мы себе гребем да поем, во всю глотку заливаемся, из пищалей на ветер постреливаем, красным девкам подмигиваем. А иной раз, как посядем с копьями да с рогатинами, так струги наши словно лесом поросли! Хорошо было житье, да подбил меня бес проклятый. Думаю себе раз: что ж? я ведь больше других работаю, а корысть идет мне со всеми ровная. И положил себе на мысль: пойти одному на промысел, зашибить добычи, да не отдавать в артель, а взять на себя одного. Оделся нищим, почитай как теперь повесил на шею торбу, всунул засапожник за онучу, да и побрел себе по дороге к посаду, не проедет ли кто? Жду себе, жду: ни обозу, ни купца, никого не видать. Разобрала меня досада. Добро ж, говорю, не дает бог корысти, так теперь кто б ни прошел, будь он хоть отец родной, дочиста оберу! Только лишь подумал, идет по дороге баба убогая, несет что-то в лукошке, лукошко холстом обернуто. Лишь только поравнялась она со мной, я выскочил из-за куста. Стой, говорю, баба! Давай лукошко! Она мне в ноги: что хошь бери, а лукошко не тронь! Эге, думаю я, так у тебя, видно, казна там спрятана, да и ухватился рукой за лукошко. А баба голосить, ругать меня, кусать за руку. Я уж был больно сердит, что день даром пропал, а тут осерчал еще пуще. Бес толкнул меня под бок, я вытащил засапожник, да и всадил бабе в горло. Как только свалилась она, страх меня взял. Ударился было бежать, да одумался и воротился за лукошком. Думаю себе: уж убил бабу, так пусть же не даром! Взял лукошко, не раскрывая, да и пустился лесом. Отошел не более как на песий брех, ноги стали подкашиваться, думаю себе: сяду, отдохну да посмотрю, много ли казны добыл? Развернул лукошко, гляжу: ан там лежит малый ребенок, чуть живой и еле дышит. "Ах ты, бесенок! - подумал я. - Так вот зачем баба не хотела лукошко отдавать! Так из-за тебя, проклятого, я грех на душу взял!"

Коршун хотел было продолжать, да замолчал и задумался.

- Что ж ты с ребенком сделал? - спросил Перстень.

- Что ж его было, нянчить, что ли? Что сделал? Вестимо что!

Старик опять замолчал.

- Атаман, - сказал он вдруг, - как подумаю об этом, так сердце и защемит. Вот особливо сегодня, как нарядился нищим, то так живо все припоминаю, как будто вчера было. Да не только то время, а не знаю, с чего стало мне вдруг памятно и такое, о чем я давно уж не думал. Говорят, оно не к добру, когда ни с того ни с другого станешь вдруг вспоминать, что уж из памяти вышиб!..

Старик тяжело вздохнул.

Оба разбойника молчали. Вдруг свистнули над ними крылья, - и бурый коршун упал кувырком к ногам старика. В то же время кречет Адраган плавно нырнул в воздухе и пронесся мимо, не удостоив спуститься на свою жертву.

Митька махнул рукою. Вдали показались сокольники.

- Дядя! - сказал поспешно Перстень, - забудь прошлое; мы ведь теперь не разбойники, а слепые сказочники. Вон скачут царские люди, тотчас будут здесь. Живо, дядя, приосанься, закидай их прибаутками.

Старый разбойник покачал головою.

- Несдобровать мне, - сказал он, показывая на убитого коршуна. - Это меня срезал белый кречет. Вишь, и нет уж его. Убил, да и пропал!

Перстень пристально посмотрел на него и с досадою почесал затылок.

- Слушай, дядя, - сказал он, - кто тебя знает, что с тобою сегодня сталось! Только я тебя неволить не буду. Говорят, сердце вещун. Пожалуй, твое сердце и недаром чует беду. Оставайся, я один пойду в Слободу.

- Нет, - отвечал Коршун, - я не к тому вел речь. Уж если такая моя доля, чтобы в Слободе голову положить, так нечего оставаться. Видно, мне так на роду написано. А вот к чему я речь вел. Знаешь ли, атаман, на Волге село Богородицкое?

- Как не знать, знаю.

- А около того села, верстах в пяти, место, что зовут Попов Круг?

- И Попов Круг знаю.

- А на Поповом Кругу дуб старый помнишь?

- И дуб помню; только нет уже того дуба, срубили его.

- Дуб-то срубили, да пень оставили.

- Так что ж с того?

- А вот что. Я-то уж никогда Волги-матушки не увижу, а ты еще, статься может, вернешься на родимую сторонушку. Так когда будешь на Волге, ступай на Попов Круг. Отыщи пень старого дуба. Как отыщешь пень, сосчитай полдевяносто ступеней на закат солнечный. Сосчитаешь ступни, начинай рыть землю на том месте. Там, - продолжал Коршун, понизив голос, - я в былое время закопал казну богатую. Довольно там лежит корабленников золотых, и червонцев, и рублев серебряных. Откроешь клад, все будет твое. Не взять мне с собою казны на тот свет. А как иной раз подумаешь, что будешь там ответ держать за все, что здесь делал, так в ночное время индо мороз по коже дерет! Ты бы, атаман, как не будет меня, велел по мне панихиду отслужить. Оно все вернее. Да не жалей денег на панихиду. Заплати хорошенько попу; пусть отслужит как следует, ничего не пропустит. А зовут меня, ты знаешь, Амельяном. Это так только люди Коршуном прозвали; а крестили ведь меня Амельяном; так пусть поп отслужит панихиду по Амельяне; а ты уж заплати ему хорошенько, не пожалей денег, атаман; я тебе казну оставляю богатую, на всю жизнь твою станет!

Коршуна прервали подскакавшие сокольники.

- Эй вы, убогие! - закричал один из них, - говорите, куда полетел кречет?

- И рад бы сказать, родимые, - отвечал Перстень, - да вот уже сорок годов глаза запорошило!

- Как так?

- Да пошел раз в горы, с камней лыки драть, вижу - дуб растет, в дупле жареные цыплята пищат. Я влез в дупло, съел цыплят, потолстел, вылезти не могу! Как тут быть? Сбегал домой за топором, обтесал дупло, да и вылез;

только тесамши-то, видно, щепками глаза засорил; с тех пор ничего не вижу: иной раз щи хлебаю, ложку в ухо сую; чешется нос, а я скребу спину!

- Так это вы, - сказал, смеясь, сокольник, - те слепые, что с царем говорили! Бояре еще и теперь вам смеются. Ну, ребята, мы днем потешали батюшку государя, а вам придется ночью тешить его царскую милость.

Сказывают, хочет государь ваших сказок послушать.

- Дай бог здоровья его царской милости, - подхватил Коршун, внезапно переменив приемы, - почему не послушать! Коли до ночи не свихнем языков, можем скрозь до утра рассказывать!

- Добро, добро, - сказали сокольники, - в другой раз побалякаем с вами.

Теперь едем кречета искать, товарища выручать. Не найдет Трифон Адрагана, быть ему без головы; батюшка царь не шутит!

Сокольники поскакали в поле.

Перстень и Коршун опять уцепились за Митьку и побрели по дороге в Слободу.

Не дошли они до первого подворья, как увидели двух песенников, которые бренчали на балалайках и пели во все горло:

Как у нашего соседа Весела была беседа!

Когда разбойники с ними поравнялись, один из песенников, рыжий детина, с павлиньим пером на шапке, нагнулся к Перстню.

- Уж дней пять твой князь в тюрьме! - сказал он шепотом, продолжая перебирать лады. - Я все разузнал. Завтра ему карачун. Сидит он в большой тюрьме, против Малютина дома. С которого конца петуха пускать?

- Вон с того! - отвечал Перстень, мигнув на сторону, противоположную тюрьме.

Рыжий песенник щелкнул всеми пальцами по животу балалайки и, отвернувшись от Перстня, будто и не с ним говорил, продолжал тонким голосом:

Как у нашего соседа Весела была беседа!

Глава 21

СКАЗКА

Иван Васильевич, утомленный охотою, удалился ранее обыкновенного в свою опочивальню.

Вскоре явился Малюта с тюремными ключами.

На вопрос царя Малюта ответил, что нового ничего не случилось, что Серебряный повинился в том, что стоял за Морозова на Москве, где убил семерых опричников и рассек Вяземскому голову.

- Но, - прибавил Малюта, - не хочет он виниться в умысле на твое царское здравие и на Морозова также показывать не хочет. После заутрени учиним ему пристрастный допрос, а коли он и с пытки и с огня не покажет на Морозова, то и ждать нечего, тогда можно и покончить с ним.

Иоанн не отвечал. Малюта хотел продолжать, но в опочивальню вошла старая мамка Онуфревна.

- Батюшка, - сказала она, - ты утром прислал сюда двух слепых: сказочники они, что ли; ждут здесь в сенях.

Царь вспомнил свою встречу и приказал позвать слепых.

- Да ты их, батюшка, знаешь ли? - спросила Онуфревна.

- А что?

- Да полно, слепые ли они?

- Как? - сказал Иоанн, и подозрение мигом им овладело.

- Послушай меня, государь, - продолжала мамка, - берегись этих сказочников; чуется мне, что они недоброе затеяли; берегись их, батюшка, послушай меня.

- Что знаешь ты про них? говори! - сказал Иоанн.

- Не спрашивай меня, батюшка. Мое знанье словами не сказывается: чуется мне, что они недобрые люди, а почему чуется, не спрашивай. Даром я никого еще не остерегала. Кабы послушалась меня покойная матушка твоя, она, может, и теперь бы здравствовала еще!

Малюта поглядел со страхом на мамку.

- Ты чего на меня смотришь? - сказала Онуфревна. - Ты только безвинных губишь, а лихого человека распознать, видно, не твое дело. Чутья-то у тебя на это не хватит, рыжий пес!

- Государь, - воскликнул Малюта, - дозволь мне попытать этих людей! Я тотчас узнаю, кто они и от кого подосланы!

- Не нужно, - сказал Иоанн, - я их сам попытаю. Где они?

- Тут, батюшка, за дверью, - отвечала Онуфревна, - в сенях стоят.

- Подай мне, Малюта, кольчугу со стены; да ступай будто домой, а когда войдут они, вернись в сени, притаись с ратниками за этою дверью. Лишь только я кликну, вбегайте и хватайте их... Онуфревна, подай сюда посох.

Царь вздел кольчугу, надел поверх нее черный стихарь, лег на постель и положил возле себя тот самый посох, или осен, которым незадолго перед тем пронзил ногу гонцу князя Курбского.

- Теперь пусть войдут! - сказал он.

Малюта положил ключи под царское изголовье и вышел вместе с мамкою.

Иконные лампады слабо освещали избу. Царь с видом усталости лежал на одре.

- Войдите, убогие, - сказала мамка, - царь велел!

Перстень и Коршун вошли, осторожно передвигая ноги и щупая вокруг себя руками.

Одним быстрым взглядом Перстень обозрел избу и находившиеся в ней предметы.

Налево от двери была лежанка; в переднем углу стояла царская кровать;

между лежанкой и кроватью было проделано в стене окно, которое никогда не затворялось ставнем, ибо царь любил, чтобы первые лучи солнца проникали в его опочивальню. Теперь сквозь окно это смотрела луна, и серебряный блеск ее играл на пестрых изразцах лежанки.

- Здравствуйте, слепые муромские калашники, вертячие бобы! - сказал царь, пристально, но неприметно вглядываясь в черты разбойников.

- Много лет здравствовать твоей царской милости! - отвечали Перстень и Коршун, кланяясь земно. - Заступи, спаси и помилуй тя мати божия, что жалеешь ты нас, скудных, убогих людей, по земле ходящих, по воды бродящих, света божия не видящих! Сохрани тебя святый Петр и Павел, Иоанн Златоуст, Кузьма со Демьяном, Хутынские чудотворцы и все святые угодники! Создай тебе господи, о чем ты молишь и просишь! Вечно бы тебе в золоте ходилось, вкусно елось и пилось, сладко спалось! А супостатам твоим вечно б икалось и голодалось; каждый бы день их дугою корчило, бараньим рогом коробило!

- Спасибо, спасибо, убогие! - сказал Иоанн, продолжая вглядываться в разбойников. - Что ж вы давно, знать, ослепли?

- Смолоду, батюшка государь, - отвечал Перстень, кланяясь и сгибая колени, - оба смолоду ослепли! И не припомним, когда солнышко божие видели!

- А кто же вас научил песни петь и сказки сказывать?

- Сам господь, батюшка, сам господь сподобил еще в стародавние времена!

- Как так? - спросил Иоанн.

- Старики наши рассказывают, - отвечал Перстень, - и гусляры о том поют. В стародавние то было времена, когда возносился Христос бог на небо, расплакались бедные, убогие, слепые, хромые, вся, значит, нищая братия: куда ты, Христос бог, полетаешь? На кого нас оставляешь? Кто будет нас кормить-поить? И сказал им Христос, царь небесный.

"Дай вам, говорит, гору золотую, реку медвяную, сады-винограды, яблони кудрявы; будете сыты да пьяны, будете обуты-одеты!" Тут возговорил Иван Богослов: "Ай же ты спас милосердый! Не давай им ни горы золотые, ни реки медвяные, ни садов-виноградов, ни яблонь кудрявых. Не сумеют они ими владети; наедут к ним сильные, богатые, добро-то у них отымут. А ты дай им, Христос, царь небесный, дай-ко-се имя твое Христовое, дай-ко-се им те песни сладкие, сказаньица великие про стару старину да про божьих людей. Пойдут нищие по земле ходити, сказаньица великие говорити, всякий их приобует-приоденет, хлебом-солью напитает". И рече Христос, царь небесный:

"Ин пусть будет по-твоему, Иване! Пусть же им будут песни сладкие, гусли звонкие, сказанья великие; а кто их напоит-накормит, от темныя ночи оборонит, тому я дам в раю место; не заперты в рай тому двери!"

- Аминь!! - сказал Иоанн. - Какие же вы знаете сказки?

- Всякие знаем, батюшка царь, какие твоя милость послушать соизволит.

Могу сказать тебе о Ерше Ершовиче, сыне Щетинникове, о семи Семионах, о змие Горынище, о гуслях-самогудах, о Добрыне Никитиче, об Акундине...

- Что же, - перебил Иоанн, - разве ты один сказки сказываешь? А старик-то зачем с тобою пришел?

Перстень спохватился, что Коршун почти все время молчал, и, чтобы вызвать его из неестественной для сказочника угрюмости, он вдруг переменил приемы и начал говорить прибаутками.

- Старик-то? - сказал он, наступая неприметно на ногу Коршуна. - Это, вишь, мой товарищ, Амелька Гудок; борода у него длинна, да ум короток; когда я речь веду скоромную, не постную, несу себе околесную, он мне поддакивает, потакает да присвистывает, похваляет да помалчивает. Так ли, дядя, белая борода, утиная поступь, куриные ножки; не сбиться бы нам с дорожки!

- Вестимо так, - подхватил Коршун, опомнясь, - наша чара полна зелена вина, а уж налил по край, так пей до дна! Вот как, дядя, петушиный голосок, кротовое око; пошли ходить, заберемся далеко!

- Ай люли тарарах, пляшут козы на горах! - сказал Перстень, переминая ногами, - козы пляшут, мухи пашут, а у бабушки Ефросиньи в левом ухе звенит!..

- Ай люлюшеньки люли! - перебил Коршун, также переминая ногами, - ай люлюшеньки люли, сидит рак на мели; не горюет рак, а свистит в кулак; как прибудет вода, так пройдет беда!

- Эх, батюшка государь. - закончил Перстень с низким поклоном, - не смотри на нас искоса; это не сказка, а только присказка!

- Добро, - сказал Иоанн, зевая, - люблю молодцов за обычай; начинайте сказку про Добрыню, убогие; авось я, слушая вас, сосну!

Перстень еще раз поклонился, откашлялся и начал:

- "Во гриднице княженецкой, у Владимира, князя киевского, было пированье почестный стол, был пир про князей, бояр и могучих богатырей. А и был день к вечеру, а и был стол во полустоле, и послышалось всем за диво: затрубила труба ратная. Возговорил Владимир, князь киевский, солнышко Святославьевич: "Гой еси вы, князья, бояре, сильны могучие богатыри! Пошлите опроведать двух могучих богатырей: кто смеловал стать перед Киевом? Кто смеловал трубить ко стольному князю Владимиру?"

Зашумели буйны молодцы посередь двора; зазвенели мечи булатные по крутым бедрам; застучали палицы железные у красна крыльца, закидали шапки разнорядь по поднебесью. Надевают могучи богатыри сбрую ратную, садятся на добрых коней, выезжают во чисто поле..."

- Погоди-ка! - сказал Иоанн, с намерением придать более правдоподобия своему желанию слушать рассказчика, - я эту сказку знаю. Расскажи лучше про Акундина.

- Про Акундина? - сказал Перстень с замешательством, вспомнив, что в той сказке величается опальный Новгород, - про Акундина, батюшка государь, сказка-то нехорошая, мужицкая; выдумали ту сказку глупые мужики новгородские; да я, батюшка царь, как будто и забыл-то ее...

- Рассказывай, слепой! - сказал Иоанн строго, - рассказывай всю, как есть, и не смей пропустить ни единого слова!

И царь внутренно усмехнулся трудному положению, в которое он ставил рассказчика.

Перстень, хотя досадовал на себя, что сам предложил эту сказку, но, не зная, до какой степени она уже известна Иоанну, решился очертя голову начать свой рассказ, ничего не выкидывая.

- "Как во старом было городе, - начал он, - в Новегороде, как во том ли во Новегороде, со посадской стороны, жил Акундин молодец, а и тот ли Акундин, молодой молодец, ни пива не варил, ни вина не курил, ни в торгу не торговал; а ходил он, Акундин, со повольницей и гулял он, Акундин, по Волхову по реке на суденышках. Садится он, Акундин, на суденышко оснащенное, кладет весельца кленовые во замки дубовые, а сам садится на корму. Поплыло суденышко по Волхв по реке и прибыло суденышко ко круту бережку. Как во ту пору по круту бережку идет калечище перехожее. Берет калечище Акундина за белы руки, ведет его, Акундина, на высок курган, а становивши его на высок курган, говорил такие речи: "Погляди-ка, молодой молодец, на город Ростиславль, на Оке-реке, а поглядевши, поведай, что деется в городе Ростиславле?" Как глянул Акундин в город во Ростиславль, а там беда великая: исконные слуги молода князя рязанского, Глеба Олеговича, стоят посередь торга, хотят войной город отстоять, да силы не хватит. А по Оке-реке плывет чудовище невиданное, змей Тугарин. Длиною-то был тот змей Тугарин во триста сажен, хвостом бьет рать рязанскую, спиною валит круты берега, а сам все просит стару дань. В ту пору калечище берет Акундина за его белы руки, молвит таково слово: "Ты гой еси, добрый молодец, назовись по имени по изотчеству!" На те ли речи спросные говорит Акундин: "Родом я из Новагорода, зовут меня Акундин Акундиныч".

"Тебя-то, Акундин Акундиныч, я ждал ровно тридцать лет и три года;

спознай своего дядюшку родимого Замятню Путятича; а и ведь мой-то брат, Акундин Путятич, был тебе родимый батюшка! А и вот тебе меч-кладенец твоего родимого батюшки, Акундина Путятича!" Не домолвивши речи вестные, стал Замятня Путятич кончатися, со белым светом расставатися; и, кончаяся, учал отповедь чинить: "А и гой ты еси, мое милое детище, Акундин Акундиныч! Как и будешь ты во славном во Новегороде, и ты ударь челом ему, Новугороду, и ты скажи, скажи ему, Новугороду: а и дай же то, боже, тебе ли, Новугороду, век вековать, твоим ли детушкам славы добывать! Как и быть ли тебе, Новугороду, во могучестве, а твоим детушкам во богачестве..."

- Довольно! - перебил с гневом царь, забывая в эту минуту, что цель его была только следить за рассказчиком. - Начинай другую сказку!

Перстень, как будто в испуге, согнул колени и поклонился до земли.

- Какую же сказку соизволишь, батюшка государь? - спросил он с притворным, а может быть, и с настоящим страхом. - Не рассказать ли тебе о Бабе-яге? О Чуриле Пленковиче? О Иване Озере? Или не велишь ли твоей милости что-нибудь божественное рассказать?

Иоанн вспомнил, что он не должен запугивать слепых, а потому еще раз зевнул и спросил уже сонным голосом:

- А что же ты знаешь божественное, убогий?

- Об Алексее божьем человеке, батюшка, о Егории Храбром, об Иосифе Прекрасном или, пожалуй, о Голубиной книге.

- Ну, - сказал Иоанн, которого глаза, казалось, уже смыкались, -

расскажи о Голубиной книге. Оно нам, грешным, и лучше будет на ночь что-нибудь божественное послушать!

Перстень вторично откашлялся, выпрямился и начал нараспев:

- "Как из тучи было из грозныя, из грозныя тучи страховитыя подымалась погода божия; во той ли во погоде божией выпадала с небес книга Голубиная.

Ко той ли ко книге Голубиной соезжалось сорок царей и царевичей, сорок королей и королевичей, сорок князей со князевичам, сорок попов со поповичам, много бояр, люду ратного, люду ратного, разного, мелких християн православныих. Из них было пять царей набольшыих: был Исай-царь, Василей-царь, Костянтин-царь, Володимер-царь Володимерыч, был премудрый царь Давид Евсиевич.

Как проговорил Володимер царь: "Кто из нас, братцы, горазд в грамоте?

Прочел бы эту книгу Голубиную? Сказал бы нам про божий свет: отчего началось солнце красное? Отчего начался млад светел месяц? Отчего начались звезды частыя? Отчего начались зори светлыя? Отчего зачались ветры буйныя? Отчего зачались тучи грозныя? Отчего да взялись ночи темныя? Отчего у нас пошел мир-народ? Отчего у нас на земли цари пошли? Отчего зачались бояры-князья?

Отчего пошли крестьяне православные?"

На то все цари приумолкнули. Им ответ держал премудрый царь, премудрый царь Давид Евсиевич: "Я вам, братцы, про то скажу, про эту книгу Глубиную: эта книга не малая; сорока сажен долина ее, поперечина двадцати сажен;

приподнять книгу, не поднять будет; на руцех держать, не сдержать будет; по строкам глядеть, все не выглядеть; по листам ходить, все не выходить, а читать книгу - ее некому, а писал книгу Богослов Иван, а читал книгу Исай пророк, читал ее по три годы, прочел в книге только три листа; уж мне честь книгу - не прочесть божию! Сама книга распечатывалась, сами листы расстилалися, сами слова прочиталися. Я скажу вам, государи, не выглядя, скажу вам, братцы, не по грамоте, не по грамоте, все по памяти, про старое, про стародавнее, по-старому, по-писаному.

Началось у нас солнце красное от светлого лица божия; млад светел месяц от грудей его; звезды частые от очей божиих; зори светлыя от риз его; буйны ветры-то - дыханье божее; тучи грозныя - думы божий; ночи темныя от опашня его! Мир-народ у нас от Адамия; от Адамовой головы цари пошли; от мощей его князи со боярами; от колен крестьяне православные; от того ж начался и женский пол!

Ему все цари поклонилися: ""Спасибо, свет-сударь, премудрый царь, мудрейший царь, Давид Евсиевич! Ты еще, сударь, нам про то скажи, про то скажи, ты поведай нам: Который царь над царями царь? Кая земля всем землям мати? Которо море всем морям мати? Котора река всем рекам мати? Кая гора всем горам мати?

Который город всем городам мати?""

Здесь Перстень украдкою посмотрел на Ивана Васильевича, которого, казалось, все более клонило ко сну. Он время от времени, как будто с трудом, открывал глаза и опять закрывал их; но всякий раз незаметно бросал на рассказчика испытующий, проницательный взгляд.

Перстень перемигнулся с Коршуном и продолжал:

- "Им ответ держал премудрый царь, премудрый царь Давид Евсиевич: "Я вам, братцы, и про то скажу, про то скажу, вам поведаю: в Голубиной книге есть написано: у нас Белый царь будет над царями царь; он верует веру крещеную, крещеную богомольную; он в матерь божию богородицу и в троицу верует неразделимую. Ему орды все преклонилися, все языци ему покорилися;

область его надо всей землей, над вселенною; всех выше его рука царская, благоверная, благочестивая; и все к царю Белому приклонятся, потому Белый царь над царями царь! Свято-Русь-земля всем землям мати; на ней строят церкви апостольские, богомольные, соборные. Окиян-море всем морям мати;

выходила из него церковь соборная; что во той ли во церкви во соборныя почивают мощи попа римского, попа римского Климентия; обошло то море окол всей земли; все реки к морю собегалися, все к окиян-морю приклонилися.

Ердань-река всем рекам мати; во славной матушке во Ердань-реке окрестился сам Исус Христос, небесный царь. А Фавор-гора всем горам мати; как на славныя на Фавор-горы преобразился на ней сам Исус Христос, показал славу ученикам своим. Ерусалим город всем городам мати; что стоит тот город посреди земли, а в том городе церковь соборная; пребывает во церкви господень гроб, почивают в нем ризы самого Христа, фимиамы-ладаны рядом курятся, свещи горят неугасимыя...""

Здесь Перстень опять взглянул на Иоанна. Глаза его были закрыты, дыхание ровно. Грозный, казалось почивал.

Атаман тронул Коршуна локтем. Старик подался шага на два вперед.

Перстень продолжал нараспев:

- "Ему все цари поклонилися: "Спасибо, свет-сударь, премудрый царь, Давид Евсиевич! Ты еще, сударь, нам про то скажи: котора рыба всем рыбам мать? Котора птица птицам есть мать? Который зверь над зверями зверь?

Который камень всем каменям отец? Которо древо древам всем мать? Кая трава всем травам мати?"

Им ответ держал премудрый царь: "Я еще вам, братцы, про то скажу: у нас Кит-рыба всем рыбам мать: на трех на китах земля стоит; Естрафиль-птица всем птицам мати: что живет та птица на синем море; когда птица вострепенется, все сине море всколебается, потопляет корабли гостиные, побивает суда поморские; а когда Естрафиль вострепещется, во втором часу после полунощи, запоют петухи по всей земли, осветится в те поры вся земля...""

Перстень покосился на Иоанна. Царь лежал с сомкнутыми глазами; рот его был раскрыт, как у спящего. В то же время, как будто в лад словам своим, Перстень увидел в окно, что дворцовая церковь и крыши ближних строений осветились дальним заревом.

Он тихонько толкнул Коршуна, который подался еще одним шагом ближе к Ивану Васильевичу.

- "У нас Индра-зверь, - продолжал Перстень, - над зверями зверь, и он ходит, зверь, по подземелью, яко солнышко по поднебесью; он копает рогом сыру мать-землю, выкопает ключи все глубокие; он пущает реки, ручьявиночки, прочищает ручьи и проточины, дает людям питанийца, питанийца, обмыванийца.

Алатырь-камень всем камням отец; на белом Алатыре на камени сам Исус Христос опочив держал, царь небесный беседовал со двунадесяти со апостолам, утверждал веру христианскую; утвердил он веру на камени, распущал он книги по всей земле. Кипарис-древо всем древам мати; из того ли из древа кипарисного был вырезан чуден поклонен крест; на тем на кресте, на животворящиим, на распятье был сам Исус Христос, сам Исус Христос, сам небесный царь, промежду двух воров, двух разбойников. Плакун-трава всем травам мати. Когда Христос бог на распятье был, тогда шла мати божия, богородица, ко своему сыну ко распятому; от очей ея слезы наземь капали, и от тех от слез, от пречистыих, зародилася, вырастала мати плакун-трава; из того плакуна, из корени у нас режут на Руси чудны кресты, а их носят старцы иноки, мужие их носят благоверные".

Здесь Иван Васильевич глубоко вздохнул, но не открыл очей. Зарево пожара делалось ярче. Перстень стал опасаться, что тревога подымется прежде, чем они успеют достать ключи. Не решаясь сам тронуться с места, чтобы царь не заметил его движения по голосу, он указал Коршуну на пожар, потом на спящего Иоанна и продолжал:

- "Ему все цари поклонилися: "Спасибо, свет-сударь, премудрый царь, мудрейший царь Давид Евсиевич! Ты горазд сказать по памяти, говоришь будто по грамоты!" Тут возговорит Володимер царь: "Ты еси, премудрый царь Давид Евсиевич! Ты скажи еще, ты поведай мне: ночеся мне мало спалося, мало спалося, много виделось: кабы два зверья сходилися, один белый зверь, другой серый зверь, промежду собой подиралися; кабы белый зверь одолеть хочет?" Что ответ держал премудрый царь, премудрый царь Давид Евсиевич: "Ах ты гой еси, Володимер царь, Володимер Володимерыч! То не два зверья сходилися, промежду собой подиралися; и то было у нас на сырой земли, на сырой земли, на святой Руси; сходилися правда со кривдою; это белая зверь - то-то правда есть, а серая зверь - то-то кривда есть; правда кривду передалила, правда пошла к богу на небо, а кривда осталась на сырой земле; а кто станет жить у нас правдою, тот наследует царство небесное; а кто станет жить у нас кривдою, отрешен на муки на вечные..."

Здесь послышалось легкое храпение Иоанна. Коршун протянул руку к царскому изголовью; Перстень же придвинулся ближе к окну, но, чтобы внезапным молчанием не прервать сна Иоаннова, он продолжал рассказ свой тем же однообразным голосом:

- "Ему все цари поклонилися: "Спасибо, свет-сударь, премудрый царь, премудрый царь Давид Евсиевич! Ты еще, сударь, нам про то скажи: каким грехам прощенье есть, а каким грехам нет прощения?" Им ответ держал премудрый царь, премудрый царь Давид Евсиевич: "Кабы всем грехам прощенье есть, трем грехам тяжкое покаяние: кто спознался с кумою крестовыя, кто бранит отца с матерью, кто...""

В это мгновение царь внезапно открыл глаза. Коршун отдернул руку, но уже было поздно: взор его встретился со взором Иоанна. Несколько времени оба неподвижно глядели друг на друга, как бы взаимно скованные обаятельною силой.

- Слепые! - сказал вдруг царь, быстро вскакивая, - третий грех: когда кто нарядится нищим и к царю в опочивальню войдет!

И он ударил острым посохом Коршуна в грудь. Разбойник схватился за посох, закачался и упал.

- Гей! - закричал царь, выдергивая острие из груди Коршуна.

Опричники вбежали, гремя оружием.

- Хватайте их обоих! - сказал Иоанн.

Как ярый пес, Малюта бросился на Перстня, но с необычайной ловкостью атаман ударил его кулаком под ложку, вышиб ногою оконницу и выскочил в сад.

- Оцепите сад! Ловите разбойника! - заревел Малюта, согнувшись от боли и держась обеими руками за живот.

Между тем опричники подняли Коршуна.

Иоанн в черном стихаре, из-под которого сверкала кольчуга, стоял с дрожащим посохом в руке, вперив грозные очи в раненого разбойника.

Испуганные слуги держали зажженные свечи. Сквозь разбитое окно виден был пожар. Слобода приходила в движение; вдали гудел набатный колокол.

Коршун стоял, насупив брови, опустив глаза, поддерживаемый опричниками;

кровь широкими пятнами пестрила его рубаху.

- Слепой! - сказал царь, - говори, кто ты и что умышлял надо мною?

- Нечего мне таить! - отвечал Коршун. - Я хотел добыть ключи от твоей казны, а над тобой ничего не умышлял!

- Кто подослал тебя? Кто твои товарищи?

Коршун бесстрашно взглянул на Иоанна.

- Надежа, православный царь! Был я молод, певал я песню: "Не шуми, мати сыра дуброва". В той ли песне царь спрашивает у добра молодца, с кем разбой держал? А молодец говорит: "Товарищей у меня было четверо: уж как первый мой товарищ черная ночь; а второй мой товарищ..."

- Будет! - прервал его Малюта, - посмотрим, что ты запоешь, как станут тебя с дыбов рвать, на козел подымать! Да кой прах! - продолжал он, вглядываясь в Коршуна, - я где-то уже видал эту кудластую голову!

Коршун усмехнулся и отвесил поклон Малюте.

- Виделись мы, батюшка, Малюта Скурлатыч, виделись, коли припомнишь, на Поганой Луже...

- Хомяк! - перебил его Малюта, обернувшись к своему стремянному, -

возьми этого старика, потолкуй с ним, попроси его рассказать, зачем приходил к его царской милости. Я сейчас сам в застенок приду!

- Пойдем, старина! - сказал Хомяк, ухватя Коршуна за ворот, - пойдем-ка вдвоем, потолкуем ладком!

- Постой! - сказал Иоанн. - Ты, Малюта, побереги этого старика: он не должен на пытке кончиться. Я придумаю ему казнь примерную, еще небывалую, неслыханную; такую казнь, что самого тебя удивлю, отец параклисиарх!

- Благодари же царя, пес! - сказал Малюта Коршуну, толкая его. -

Доведется тебе, должно быть, пожить еще. Мы сею ночью тебе только суставы повывернем!

И вместе с Хомяком он вывел разбойника из опочивальни.

Между тем Перстень, пользуясь общим смятением, перелез через садовый частокол и прибежал на площадь, где находилась тюрьма. Площадь была пуста;

весь народ повалил на пожар.

Пробираясь осторожно вдоль тюремной стены, Перстень споткнулся на что-то мягкое и, нагнувшись, ощупал убитого человека.

- Атаман! - шепнул, подходя к нему, тот самый рыжий песенник, который остановил его утром, - часового-то я зарезал! Давай проворней ключи, отопрем тюрьму, да и прощай; пойду на пожар грабить с ребятами! А где Коршун?

- В руках царя! - отвечал отрывисто Перстень. - Все пропало! Сбирай ребят, да и тягу! Тише; это кто?

- Я! - отвечал Митька, отделяясь от стены.

- Убирайся, дурень! Уноси ноги! Все выбирайтесь из Слободы! Сбор у кривого дуба!

- А князь-то? - спросил Митька протяжно.

- Дурень! Слышишь, все пропало! Дедушку схватили, ключей не добыли!

- А нешто тюрьма на запоре?

- Как не на запоре? Кто отпер?

- А я!

- Что ты, болван! Говори толком!

- Что ж говорить? Прихожу, никого нет; часовой лежит, раскидамши ноги.

Я говорю: дай, мол, испробую, крепка ль дверь? Понапер в нее плечиком; а она как была, так с заклепами и соскочи с петлей!

- Ай да дурень! - воскликнул радостно Перстень. - Вот, правду говорят: дураками свет стоит! Ах, дурак, дурак! Ах, губошлеп, губошлеп ты этакий!

И Перстень, схватив Митьку за виски, поцеловал его в обе щеки, причем Митька протянул, чмокая, и свои толстые губы, а потом хладнокровно утерся рукавом.

- Иди же за мной, такой-сякой сын, право! А ты, балалайка, здесь погоди. Коли что будет, свистни!

Перстень вошел в тюрьму. За ним ввалился и Митька.

За первою дверью были еще две другие двери, но те, как менее крепкие, еще легче подались от богатырского натиска Митьки.

- Князь! - сказал Перстень, входя в подземелье, - вставай!

Серебряный подумал, что пришли вести его на казнь.

- Ужели теперь утро? - спросил он, - или тебе, Малюта, до рассвета не терпится?

- Я не Малюта! - отвечал Перстень. - Я тот, кого ты от смерти спас.

Вставай, князь! Время дорого. Вставай, я выведу тебя!

- Кто ты? - сказал Серебряный, - я не знаю твоего голоса!

- И не мудрено, боярин; где тебе помнить меня! Только вставай! Нам некогда мешкать!

Серебряный не отвечал. Он подумал, что Перстень один из Малютиных палачей, и принял слова его за насмешку.

- Аль ты не веришь мне, князь? - продолжал атаман с досадою. - Вспомни Медведевку, вспомни Поганую Лужу: я Ванюха Перстень!

Запылала радость в груди Серебряного. Взыграло его сердце и забилось любовью к свободе и к жизни. Запестрели в его мыслях и леса, и поля, и новые славные битвы, и явился ему, как солнце, светлый образ Елены.

Уже он вспрянул с земли, уже готов был следовать за Перстнем, как вдруг вспомнил данную царю клятву, и кровь его отхлынула к сердцу.

- Не могу! - сказал он, - не могу идти за тобою. Я обещал царю не выходить из его воли и ожидать, где бы я ни был, суда его!

- Князь! - отвечал удивленный Перстень, - мне некогда толковать с тобою. Люди мои ждут; каждый миг может нам головы стоить; завтра тебе казнь, теперь еще время, вставай, ступай с нами!

- Не могу! - повторил мрачно Серебряный, - я целовал ему крест на моем слове!

- Боярин! - вскричал Перстень, и голос его изменился от гнева, -

издеваешься ты, что ли, надо мною? Для тебя я зажег Слободу, для тебя погубил своего лучшего человека, для тебя, может быть, мы все наши головы положим, а ты хочешь остаться? Даром мы сюда, что ли, пришли? Скоморохи мы тебе, что ли, дались? Да я бы посмотрел, кто бы стал глумиться надо мной!

Говори в последний раз, идешь али нет?

- Нет! - отвечал решительно Никита Романович и лег на сырую землю.

- Нет? - повторил, стиснув зубы, Перстень, - нет? Так не бывать же по-твоему! Митька, хватай его насильно! - И в тот же миг атаман бросился на князя и замотал ему рот кушаком.

- Теперь не заспоришь! - сказал он злобно.

Митька загреб Никиту Романовича в охапку и, как малого ребенка, вынес из тюрьмы.

- Живо! Идем! - сказал Перстень.

В одной улице попались им опричники.

- Кого несете? - спросили они.

- Слободского на пожаре бревном пришибло! - отвечал Перстень. - Несем в скудельницу(198)!

При выходе из Слободы их остановил часовой. Они хотели пройти мимо;

часовой разинул рот крикнуть, Перстень хватил его кистенем, и он свалился, не пикнув.

Разбойники вынесли князя из Слободы без дальнейшего препятствия.

Глава 22

МОНАСТЫРЬ

Мы оставили Максима ненастною ночью, на выезде из Александровой слободы. Косматый Буян лаял и прыгал вокруг него и радовался, что удалось ему сорваться с цепи.

Максим, покидая родительский дом, не успел определить себе никакой цели. Он хотел только оторваться от ненавистной жизни царских любимцев, от их нечестивого веселья и ежедневных казней. Оставя за собою страшную Слободу, Максим вверился своей судьбе. Сначала он торопил коня, чтобы не догнали его отцовские холопи, если бы вздумалось Малюте послать за ним погоню. Но вскоре он повернул на проселочную дорогу и поехал шагом.

К утру гроза утихла. На востоке заалело, и Максим яснее стал различать предметы. По сторонам дороги росли кудрявые дубы; промеж них виднелись кусты орешника. Было свежо; дождевые капли бежали с деревьев и лениво хлопали по широким листьям. Вскоре мелкие птички запорхали и защебетали в зелени; дятел застучал в сухое дерево, и вершины дубов озолотились восходящим солнцем.

Природа оживлялась все более; конь ступал бодрее. Раскинулась перед Максимом родная Русь; весело мог бы он дышать в ее вольном пространстве; но грусть легла ему на сердце, широкая русская грусть. Задумался он о покинутой матери, о своем одиночестве, обо многом, в чем и сам не отдавал себе отчета;

задумался и затянул, в раздумье, протяжную песню.

Чудны задушевные русские песни! Слова бывают ничтожны; они лишь предлог; не словами, а только звуками выражаются глубокие, необъятные чувства.

Так, глядя на зелень, на небо, на весь божий мир, Максим пел о горемычной своей доле, о золотой волюшке, о матери сырой-дуброве. Он приказывал коню нести себя в чужедальнюю сторону, что без ветру сушит, без морозу знобит. Он поручал ветру отдать поклон матери. Он начинал с первого предмета, попадавшегося на глаза, и высказывал все, что приходило ему на ум;

но голос говорил более слов, а если бы кто услышал эту песню, запала б она тому в душу, и часто, в минуту грусти, приходила бы на память...

Наконец, когда тоска стала глубже забирать Максима, он подобрал поводья, поправил шапку, свистнул, крикнул и полетел во всю конскую прыть.

Вскоре забелели перед ним стены монастыря.

Обитель была расположена по скату горы, поросшей дубами. Золотые главы и узорные кресты вырезывались на зелени дубов и на синеве неба.

Навстречу Максиму попался отряд монастырских служек в шишаках и кольчугах(200). Они ехали шагом и пели псалом: "Возлюблю тя, господи, крепосте моя". Услыша священные слова, Максим остановил коня, снял шапку и перекрестился.

Небольшая речка протекала под горою. Несколько мельниц вертели на ней свои колеса. На берегу паслись коровы пестрыми кучами.

Все вокруг монастыря дышало такою тишиною, что вооруженный объезд казался излишним. Даже птицы на дубах щебетали как будто вполголоса; ветер не шелестел в листьях, и только кузнечики, притаясь в траве, трещали без умолку. Трудно было подумать, чтобы недобрые люди могли возмутить это спокойствие.

"Вот где отдохну я! - подумал Максим. - За этими стенами проведу несколько дней, пока отец перестанет искать меня. Я на исповеди открою настоятелю свою душу, авось он даст мне на время убежище".

Максим не ошибся. Престарелый игумен, с длинною седою бородой, с кротким взглядом, в котором было совершенное неведение дел мирских, принял его ласково. Двое служек взяли под уздцы усталого коня. Третий вынес хлеба и молока для Буяна; все радушно хлопотали около Максима. Игумен предложил ему отобедать, но Максим захотел прежде всего исповедаться.

Старик взглянул на него испытующим взором, насколько позволяли его добродушные глаза, и, не говоря ни слова, повел его через обширный двор к низкой, одноглавой церкви. Они шли мимо могильных крестов и длинного ряда келий, обсаженных цветами. Попадавшиеся им навстречу братия кланялись молча.

Надгробные плиты звенели от шагов Максима; высокая трава пробивалась между плитами и закрывала вполовину надписи, полные смирения; все напоминало о бренности жизни, все вызывало на молитву и созерцание. Церковь, к которой игумен вел Максима, стояла среди древних дубов, и столетние ветви их почти совсем закрывали узкие, продольные окна, пропускавшие свет сквозь пыльную слюду, вставленную в мелкие свинцовые оконницы. Когда они вошли, их обдало прохладой и темнотою. Лишь сквозь одно окно, менее других заслоненное зеленью, косые столбы света падали на стенное изображение Страшного суда.

Остальные части церкви казались от этого еще мрачнее; но кое-где отсвечивали ярким блеском серебряные яблоки паникадил, венцы на образах да шитые серебром кресты, тропари и кондаки(201) на черном бархате, покрывающем гробницы князей Воротынских, основателей монастыря. Позолота на прорезных травах иконостаса походила местами на уголья, тлеющие под золою и готовые вспыхнуть. Пахло сыростью и ладаном. Мало-помалу глаз Максима стал привыкать к полумраку и различать другие подробности храма: над царскими дверьми виден был спаситель в силах, с херувимами и серафимами, а над ним шестнадцать владычных праздников. Большой местный образ Иоанна Предтечи представлял его крылатым и держащим на блюде отсеченную главу свою. На боковых дверях были написаны грубо и неискусно притча о блудном сыне, прение смерти и живота да исход души праведного и грешного. Мрачные эти картины глубоко подействовали на Максима; все понятия о смирении духа, о безусловной покорности родительской власти, все мысли, в которых он был воспитан, оживились в нем снова. Он усомнился, прав ли был, что уехал от отца против его воли? Но совесть отвечала ему, что он прав; а между тем она не была спокойна. Картина Страшного суда потрясала его воображение. Когда тень дубовых листьев, колеблемых ветром снаружи окна, трепетала на стене подвижною сеткой, ему казалось, что грешники и диаволы, писанные в человеческий рост, дышат и движутся.

Благоговейный ужас проник его сердце. Он пал ниц перед игуменом.

- Отец мой, - сказал он, - должно быть, я великий грешник!

- Молись, - отвечал кротко старик, - велико милосердие божие; много поможет тебе раскаяние, сын мой!

Максим собрался с силами.

- Тяжело мое преступление, - начал он дрожащим голосом. - Отец мой, слушай! Страшно мне вымолвить: оскудела моя любовь к царю, сердце мое от него отвратилось!

Игумен с удивлением взглянул на Максима.

- Не отвергай меня, отец мой! - продолжал Максим, - выслушай меня!

Долго боролся я сам с собою, долго молился пред святыми иконами. Искал я в своем сердце любви к царю - и не обрел ее!

- Сын мой, - сказал игумен, глядя с участием на Максима, - должно быть, сатанинское наваждение помрачило твой рассудок; ты клевещешь на себя. Того быть не может, чтобы ты возненавидел царя. Много тяжких преступников исповедовал я в этом храме: были и церковные тати(202), и смертные убойцы, а не бывало такого, кто повинился бы в нелюбви к государю!

Максим побледнел.

- Стало, я преступнее церковного татя и смертного убойцы! - воскликнул он. - Отец мой, что мне делать? Научи, вразуми меня, душа моя делится надвое.

Старик смотрел на исповедника и все более дивился.

Правильное лицо Максима не являло ни одной порочной или преступной черты. То было скромное лицо, полное добродушия и отваги, одно из тех русских лиц, которые еще ныне встречаются между Москвой и Волгой, в странах, отдаленных от больших дорог, куда не проникло городское влияние.

- Сын мой, - продолжал игумен, - я тебе не верю; ты клевещешь на себя.

Не верю, чтобы сердце твое отвратилось от царя. Этого быть не может. Подумай сам: царь нам более чем отец, а пятая заповедь велит чтить отца. Скажи мне, сын мой, ведь ты следуешь заповеди?

Максим молчал.

- Сын мой, ты чтишь отца своего?

- Нет! - произнес Максим едва внятно.

- Нет? - Повторил игумен и, отступив назад, осенился крестным знамением. - Ты не любишь царя? Ты не чтишь отца? Кто же ты таков?

- Я... - сказал молодой опричник, - я Максим Скуратов, сын Скуратова-Бельского!

- Сын Малюты?

- Да! - сказал Максим и зарыдал.

Игумен не отвечал. Он горестно стоял перед Максимом. Неподвижно смотрели на них мрачные лики угодников. Грешники на картине Страшного суда жалобно подымали руки к небу, но все молчало. Спокойствие церкви прерывали одни рыдания Максима, щебетанье ласточек под сводами да изредка полугромкое слово среди тихой молитвы, которую читал про себя игумен.

- Сын мой, - сказал наконец старик, - поведай мне все по ряду, ничего не утаи от меня: как вошла в тебя нелюбовь к государю?

Максим рассказал о жизни своей в Слободе, о последнем разговоре с отцом и о ночном своем отъезде.

Он говорил медленно, с расстановкой и часто собирался с мыслями, дабы ничего не забыть и ничего не утаить от духовного отца своего.

Окончив рассказ, он опустил глаза и долго не смел взглянуть на игумена, ожидая своего приговора.

- Все ли ты поведал мне? - сказал игумен. - Не тяготит ли еще что-нибудь душу твою? Не помыслил ли ты чего на царя? Не задумал ли ты чего над святою Русью?

Глаза Максима заблистали.

- Отец мой, скорей дам отсечь себе голову, чем допущу ее замыслить что-нибудь против родины! Грешен я в нелюбви к государю, но не грешен в измене!

Игумен накрыл его эпитрахилью(203).

- Очищается раб божий Максим! - сказал он, - отпускаются ему грехи его вольные и невольные!

Тихая радость проникла в душу Максима.

- Сын мой, - сказал игумен, - твоя исповедь тебя очистила. Святая церковь не поставляет тебе в вину, что ты бросил Слободу. Бежать от соблазна волен и должен всякий. Но бойся прельститься на лесть врага рода человеческого. Бойся примера Курбского, который из высокого русского боярина учинился ныне сосуд дьяволу! Премилостивый бог, - продолжал со вздохом старик, - за великие грехи наши попустил ныне быть времени трудному. Не нам суемудрием человеческим судить о его неисповедимом промысле. Когда господь наводит на нас глады и телесные скорби, что нам остается, как не молиться и покоряться его святой воле? Так и теперь: настал над нами царь немилостивый, грозный. Не ведаем, за что он нас казнит и губит; ведаем только, что он послан от бога, и держим поклонную голову не пред Иваном Васильевичем, а перед волею пославшего его. Вспомним пророческое слово: "Аще кая земля оправдится перед богом, поставляет им царя и судью праведна и всякое подает благодеяние; аще же которая земля прегрешит пред богом, и поставляет царя и судей неправедна, и наводит на тое землю вся злая!" Останься у нас, сын мой;

поживи с нами. Когда придет тебе пора ехать, я вместе с братиею буду молиться, дабы, где ты ни пойдешь, бог везде исправил путь твой! А теперь...

- продолжал добродушно игумен, снимая с себя эпитрахиль, - теперь пойдем к трапезе. После духовной пищи не отвергнем телесной. Есть у нас изрядные щуки, есть и караси; отведай нашего творогу, выпей с нами меду черемхового во здравие государя и высокопреосвященного владыки!

И в дружеском разговоре старик повел Максима к трапезе.

Глава 23

ДОРОГА

Тихо и однообразно протекала монастырская жизнь.

В свободное время монахи собирали травы и составляли целебные зелья.

Другие занимались живописью, вырезывали из кипариса кресты иль иконы, красили и золотили деревянные чаши.

Максим полюбил добрых иноков. Он не замечал, как текло время.

Но прошла неделя, и он решился ехать. Еще в Слободе слышал Максим о новых набегах татар на рязанские земли и давно уже хотел вместе с рязанцами испытать над врагами ратной удачи. Когда он поведал о том игумену, старик опечалился.

- Куда тебе ехать, сын мой? - сказал он. - Мы все тебя любим, все к тебе привыкли. Кто знает, может, и тебя посетит благодать божия и ты навсегда останешься с нами! Послушай, Максим, не уезжай от нас!

- Не могу, отец мой! Давно уже судьба зовет меня в дальнюю сторону.

Давно слышу звон татарского лука, а иной раз как задумаюсь, то будто стрела просвистит над ушами. На этот звон, на этот свист меня тянет и манит!

И не стал игумен долее удерживать Максима, отслужил ему напутный молебен, благословил его, и грустно простилась с ним братия.

И снова очутился Максим на коне, среди зеленого леса. Как прежде, Буян прыгал вокруг коня и весело смотрел на Максима. Вдруг он залаял и побежал вперед. Максим уже схватился за саблю, в ожидании недоброй встречи, как из-за поворота показался всадник в желтом кафтане с черным двоеглавым орлом на груди.

Всадник ехал рысью, весело посвистывал и держал на пестрой рукавице белого кречета в клобучке и колокольцах.

Максим узнал одного из царских сокольников.

- Трифон! - вскричал он.

- Максим Григорьич! - отвечал весело сокольник, - доброго здоровья! Как твоя милость здравствует? Так вот где ты, Максим Григорьич! А мы в Слободе думали, что ты и невесть куда пропал! Ну ж как батюшка-то твой осерчал!

Упаси господи! Смотреть было страшно! Да еще многое рассказывают про твоего батюшку, про царевича да про князя Серебряного. Не знаешь, чему и верить.

Ну, слава богу, добро, что ты сыскался, Максим Григорьич! Обрадуется же твоя матушка!

Максим досадовал на встречу с сокольником. Но Трифон был добрый малый и при случае умел молчать. Максим спросил его, давно ли он из Слободы?

- Да уже будет с неделю, как Адраган с поля улетел! - отвечал сокольник, показывая своего кречета. - Да ведь ты, пожалуй, и не знаешь, Максим Григорьич! Ну уж набрался я было страху, как царь на меня раскручинился! Да сжалился надо мной милосердный бог и святой мученик Трифон! Проявил надо мною свое чудо! - Сокольник снял шапку и перекрестился.

- Вишь, Максим Григорьич: выехал государь, будет тому с неделю, на птичью потеху. Напускал Адрагана раза два; как на беду, третий-то раз дурь нашла на Адрагана. Стал он бить соколов, сбил Смышляя и Кружка, да и давай тягу! Не успел бы ты десяти просчитать, как он у тебя и с глаз долой. Я было скакать за ним, да куды! Пропал, будто и не бывало. Вот доложил сокольничий царю, что пропал Адраган. Царь велел меня позвать, да и говорит, что ты-де, Тришка, мне головой за него отвечаешь; достанешь - пожалую тебя, не достанешь - голову долой! Как быть! Батюшка-царь ведь не шутит! Поехал я искать Адрагана; шесть ден промучился; стало мне уж вокруг шеи неловко;

думаю, придется проститься с головой. Стал я плакать; плакал, плакал, да с горя и заснул в лесу. Лишь только заснул, явилось мне, сонному, видение: сияние разлилось меж деревьев, и звон пошел по лесу. И, слыша тот звон, я, сонный, сам себе говорю: то звонят Адрагановы колокольцы. Гляжу, передо мной сидит на белом коне, весь облитый светом, молодой ратник и держит на руке Адрагана: "Трифоне! - сказал ратник, - не здесь ищи Адрагана. Встань, ступай к Москве, к Лазареву урочищу. Там стоит сосна, на той сосне сидит Адраган".

Проснулся я, и, сам не знаю с чего, стало мне понятно, что ратник был святой мученик Трифон. Вскочил я на коня и поскакал к Москве. Что ж, Максим Григорьич, поверишь ли? как приехал на то урочище, вижу: в самом деле сосна, и на ней сидит мой Адраган, точь-в-точь как говорил святой!

Голос сокольника дрожал, и крупные слезы катились из глаз его.

- Максим Григорьич, - прибавил он, утирая слезы, - теперь хоть все животы свои продам без остатку, хоть сам в вековечную кабалу пойду, а построю часовню святому угоднику! На том самом месте построю, где нашел Адрагана. И образ велю на стене написать, точь-в-точь как явился мне святой: на белом коне, высоко подняв руку, а на ней белый кречет. Заповедую и детям и внукам славить его, служить ему молебны и ставить писаные свечи, что не захотел он моей погибели, спас от плахи раба своего! Вишь, - продолжал сокольник, глядя на кречета, - вот он, Адраган, цел-целехонек! Дай-ка я сниму с тебя клобучок! Чего кричишь? Небось полетать хочется? Нет, брат, погоди! Довольно налетался, не пущу!

И Трифон дразнил кречета пальцем.

- Вишь, злобный какой! Так и хватает! А кричит-то как! Я чай, за версту слышно!

Рассказ сокольника запал в душу Максима.

- Возьми ж и мое приношение! - сказал он, бросая горсть золотых в шапку Трифона. - Вот все мои деньги; они мне не нужны, а тебе еще много придется сбирать на часовню.

- Да наградит тебя бог, Максим Григорьич! С твоими деньгами уж не часовню, а целую церковь выстрою! Как приду домой, в Слободу, отслужу молебен и выну просвиру во здравие твое! Вечно буду твоим холопом, Максим Григорьич! Что хочешь приказывай!

- Слушай, Трифон! Сослужи мне службу нетрудную: как приедешь в Слободу, никому не заикнись, что меня встретил; а дня через три ступай к матушке, скажи ей, да только ей одной, чтобы никто не слыхал, скажи, что сын-де твой, дал бог, здоров, бьет тебе челом.

- Только-то, Максим Григорьич?

- Еще слушай, Трифон: я еду в далекий путь. Может, не скоро вернусь.

Так, коли тебе не в труд, наведывайся от поры до поры к матери, да говори ей каждый раз: я-де, говори, слышал от людей, что сын твой, помощию божией, здоров, а ты-де о нем не кручинься! А будет матушка спросит: от каких людей слышал? И ты ей говори: слышал-де от московских людей, а им-де другие люди сказывали, а какие люди, того не говори, чтоб и концов не нашли, а только бы ведала матушка, что я здравствую.

- Так ты, Максим Григорьич, и вправду не вернешься в Слободу?

- Вернусь ли, нет ли, про то бог знает; ты же никому не сказывай, что меня встретил.

- Уж положись на меня, Максим Григорьич, не скажу никому! Только коли ты едешь в дальний путь, так я не возьму твоих денег. Меня бог накажет.

- Да на что мне деньги? Мы не в басурманской земле!

- Воля твоя, Максим Григорьич, а мне взять не можно. Добро бы, ты ехал домой. А то, что ж я тебя оберу на дороге, как станишник какой! Воля твоя, хоть зарежь, не возьму!

Максим пожал плечами и вынул из шапки Трифона несколько золотых.

- Коли ты не берешь, - сказал он, - авось кто другой возьмет, а мне их не надо.

Он простился с сокольником и поехал далее.

Уже солнце начинало заходить. Длинные тени дерев становились длиннее и застилали поляны. Подле Максима ехала его собственная тень, словно темный великан. Она то бежала по траве, то, когда лес спирал дорогу, всползала на кусты и деревья. Буян казался на тени огромным баснословным зверем.

Мало-помалу и Буян, и конь, и Максим исчезли и с травы и с дерев; наступили сумерки; кое-где забелел туман; вечерние жуки поднялись с земли и, жужжа, стали чертить воздух. Месяц показался из-за лесу; там и сям по темнеющему небу зажглися звезды; вдали засеребрилось необозримое поле.

Родина ты моя, родина! Случалось и мне, в позднюю пору, проезжать по твоим пустыням. Ровно ступал конь, отдыхая от слепней и дневного жару;

теплый ветер разносил запахи цветов и свежего сена, и так было мне сладко, и так было мне грустно, и так думалось о прошедшем, и так мечталось о будущем.

Хорошо, хорошо ехать вечером по безлюдным местам, то лесом, то нивами, бросить поводья и задуматься, глядя на звезды!

Уже с добрый час ехал Максим, как вдруг Буян поднял морду на ветер и замахал хвостом. Послышался запах дыма. Максим вспомнил о ночлеге и понудил коня. Вскоре увидел он покачнувшуюся на сторону избу. Трубы на ней не было;

дым выходил прямо из крыши. В низеньком окне светился огонь. Внутри слышался однообразный напев. Максим подъехал к окну. Он увидел всю внутренность бедного хозяйства. Пылающая лучина освещала домашнюю утварь; все было дрянно и ветхо. В потолочине торчал, наискось, гибкий шест, и на конце его висела люлька. Женщина лет тридцати, бледная, хворая, качала люльку и потихоньку пела. Подле нее сидел, согнувшись, мужичок с реденькою бородкой и плел лапти. Двое детей ползали у ног их.

Максиму показалось, что женщина в песне поминает его отца. Сначала он подумал, что ослышался, но вскоре ясно поразило его имя Малюты Скуратова.

Полный удивления, он стал прислушиваться.

- Спи, усни, мое дитятко! - пела женщина.

Спи, усни, мое дитятко, Покуль гроза пройдет, Покуль беда минет!

Баю, баюшки-баю, Баю, мое дитятко!

Скоро минет беда наносная, Скоро царь велит отсечь голову Злому псу Малюте Скурлатову!

Баю, баюшки-баю, Баю, мое дитятко!

Вся кровь Максима бросилась ему в лицо. Он слез с коня и привязал его к плетню.

Голос продолжал:

Как и он ли, злой пес Малюта, Задушил святого старца.

Святого старца Филиппа!

Баю, баюшки-баю, Баю, мое дитятко!

Максим не выдержал и толкнул дверь ногою.

При виде богатой одежды и золотой сабли опричника хозяева оробели.

- Кто вы? - спросил Максим.

- Батюшка! - отвечал мужичок, кланяясь и заикаясь от страха, - меня-то, не взыщи, меня зовут Федотом, а хозяйку-то, не взыщи, батюшка, хозяйку зовут Марьею!

- Чем вы живете, добрые люди?

- Лыки дерем, родимый, лапти плетем да решета делаем. Купцы проедут и купят.

- А, знать, мало проезжают?

- Малость, батюшка, совсем малость! Иной раз, придется, и есть нечего.

Того и смотри, с голоду али с наготы помрешь. А лошадки-то нет у нас товар в город отвезти. Другой год волки съели.

Максим поглядел с участием на мужика и его хозяйку и высыпал свои червонцы на стол.

- Бог с вами, бедные люди! - сказал он и схватился за дверь, чтобы выйти.

Хозяева повалились ему в ноги.

- Батюшка, родимый, кто ты? Поведай нам, кто ты? За кого нам богу молиться?

- Молитесь не за меня, за Малюту Скуратова. Да скажите, далеко ль до Рязанской дороги?

- Да это она и есть, сокол ты наш, она-то и есть, рязанская-то. Мы на самом кресте живем. Вот прямо пойдет Муромская, а налево Владимирская, а сюда вправо на Рязань! Да не езди теперь, родимый ты наш, не езди теперь, не такая пора; больно стали шалить на дороге. Вот вчера целый обоз с вином ограбили. А теперь еще, говорят, татары опять проявились. Переночуй у нас, батюшка ты наш, отец ты наш, сокол ты наш, сохрани бог, долго ль до беды!

Но Максиму не хотелось остаться в избе, где недавно еще проклинали отца его. Он уехал искать другого ночлега.

- Батюшка! - кричали ему вслед хозяева, - вернись, родимый, послушай нашего слова! Несдобровать тебе ночью на этой дороге!

Но Максим не послушался и поехал далее.

Не много верст проехал он, как вдруг Буян бросился к темному кусту и стал лаять так зло, так упорно, как будто чуял скрытого врага.

Тщетно отсвистывал его Максим. Буян бросался на куст, возвращался весь ощетиненный и снова рвался вперед.

Наскучив отзывать его, Максим выхватил саблю и поскакал прямо на куст.

Несколько человек с поднятыми дубинами выскочили к нему навстречу, и грубый голос крикнул:

- Долой с коня!

- Вот тебе! - сказал Максим, отвешивая удар тому, который был ближе.

Разбойник зашатался.

- Это тебе не в почет! - продолжал Максим и хотел отвесить ему второй удар; но сабля встретила плашмя дубину другого разбойника и разлетелась наполы.

- Эге, посмотри-ка на его сбрую! Да это опричник! Хватай его живьем! -

закричал грубый голос.

- И впрямь опричник! - завизжал другой. - Вот, потешимся над ним с ребятами!

- Ай да Хлопко! уж ты и рад тешиться!

И в тот же миг все вместе навалились на Максима и стащили его с коня.

Глава 24

БУНТ СТАНИЧНИКОВ

Версты полторы от места, где совершилось нападение на Максима, толпы вооруженных людей сидели вокруг винных бочек с выбитыми днами. Чарки и берестовые черпала ходили из рук в руки. Пылающие костры освещали резкие черты, всклокоченные бороды и разнообразные одежды. Были тут знакомые нам лица: и Андрюшка, и Васька, и рыжий песенник; но не было старого Коршуна.

Часто поминали его разбойники, хлебая из черпал и осушая чарки.

- Эх, - говорил один, - что-то с нашим дедушкой теперь?

- Вестимо что, - отвечал другой, - рвут его с дыбов, а может, на виске потряхивают(211).

- А ведь не выдаст старый черт; я чай, словечка не выронит!

- Вестимо не выронит, не таковский; этого хоть на клочья разорви, не выдаст!

- А жаль седой бороды! Ну да и атаман-то хорош! Сам небось цел, а старика-то выдал!

- Да что он за атаман! Разве это атаман, чтобы своих даром губить из-за какого-то князя!

- Да вишь ты, они с князем-то в дружбе. И теперь, вишь, в одном курене сидят. Ты про князя не говори, неравно атаман услышит, сохрани бог!

- А что ж, коль услышит! Я ему в глаза скажу, что он не атаман. Вот Коршун, так настоящий атаман! Небось был у Перстня как бельмо на глазу, так вот его нарочно и выдал!

- А что, ребята, ведь, может, и в самом деле он нарочно выдал Коршуна!

Глухой ропот пробежал меж разбойников.

- Нарочно, нарочно выдал! - сказали многие.

- Да что это за князь? - спросил один. - Зачем его держат? Выкупа за него ждет атаман, что ли?

- Нет, не выкупа! - отвечал рыжий песенник. - Князя, вишь, царь обидел, хотел казнить его; так князь-то от царя и ушел к нам; говорит: я вас, ребятушки, сам на Слободу поведу; мне, говорит, ведомо, где казна лежит.

Всех, говорит, опричников перережем, а казною поделимся!

- Вот как! Так что ж он не ведет нас! Уж третьи сутки здесь даром стоим!

- Оттого не ведет, что атаман у нас баба!

- Нет, этого не говори, Перстень не баба!

- А коли не баба, так и хуже того. Стало, он нас морочит!

- Стало, - сказал кто-то, - он хочет царскую казну на себя одного взять, а нам чтоб и понюхать не досталось!

- Да, да, Перстень продать нас хочет, как Коршуна продал!

- Да не на таковских напал!

- А старика-то выручить не хочет!

- Да что он нам! Мы и без него дедушку выручим!

- И без него казну возьмем; пусть князь один ведет нас!

- Теперь-то и самая пора: царь, слышно, на богомолье; в Слободе и половины опричников не осталось!

- Зажжем опять Слободу!

- Перережем слободских!

- Долой Перстня! Пусть князь ведет нас!

- Пусть князь ведет! Пусть князь ведет! - послышалось отовсюду.

Подобно грому прокатились слова от толпы до толпы, пронеслися до самых отдаленных костров, и все поднялось и закипело, и все обступили курень, где Серебряный сидел в жарком разговоре с Перстнем.

- Воля твоя, князь, - говорил атаман, - сердись, не сердись, а пустить тебя не пущу! Не для того я тебя из тюрьмы вызволил, чтобы ты опять голову на плаху понес!

- В голове своей я один волен! - отвечал князь с досадою. - Незачем было меня из тюрьмы вызволять, коли я теперь в неволе сижу.

- Эх, князь, велико дело время. Царь может одуматься, царь может преставиться; мало ли что может случиться; а минует беда, ступай себе с богом на все четыре стороны.

- Что ж делать, - прибавил он, видя возрастающую досаду Серебряного, -

должно быть, тебе на роду написано пожить еще на белом свете. Ты норовом крут, Никита Романыч, да и я крепко держусь своей мысли; видно, уж нашла коса на камень, князь!

В это мгновение голоса разбойников раздались у самого куреня.

- В Слободу, в Слободу! - кричали пьяные удальцы.

- Пустим красного гуся в Слободу!

- Пустим целое стадо гусей!

- Выручим Коршуна!

- Выручим дедушку!

- Выкатим бочки из подвалов!

- Выгребем золото!

- Вырежем опричнину!

- Вырежем всю Слободу!

- Где князь? Пусть ведет нас!

- Пусть ведет князь!

- А не хочет, так на осину его!

- На осину! На осину!

- Перстня туда же!

- На осину и Перстня!

Перстень вскочил с места.

- Так вот что они затевают! - сказал он. - А я уж давно прислушиваюсь, что они там голосят. Вишь как расходились, вражьи дети! Теперь их сам черт не уймет! Ну, князь, нечего делать, вышло по-твоему; не держу тебя доле: вольному воля, ходячему путь! Выйди к ним, скажи, что ведешь их на Слободу!

Серебряный вспыхнул.

- Чтоб я повел вас на Слободу? - сказал он. - Да скорей вы меня на клочья разорвете!

- Эх, князь, притворись хоть для виду. Народ, ты видишь, нетрезвый, завтра образумятся!

- Князь! - кричали голоса, - тебя зовут, выходи!

- Выйди, князь, - повторил Перстень, - ввалятся в курень, хуже будет!

- Добро ж, - сказал князь, выходя из куреня, - посмотрим, как они меня заставят вести их на Слободу!

- Ага! - закричали разбойники, - вылез!

- Веди на Слободу!

- Атаманствуй над нами, не то тебе петлю на шею!

- Так, так! - ревели голоса.

- Бьем тебе челом! - кричали другие. - Будь нам атаманом, не то повесим!

- Ей-богу, повесим!

Перстень, зная горячий нрав Серебряного, поспешил также выйти.

- Что вы, братцы, - сказал он, - белены, что ль, объелись? Чего вы горла-то дерете? Поведет нас князь куда хотите; поведет чем свет; а теперь дайте выспаться его милости, да и сами ложитесь; уже вволю повеселились!

- Да ты что нам указываешь! - захрипел один. - Разве ты нам атаман!

- Слышь, братцы, - закричали другие, - он не хочет сдать атаманства!

- Так на осину его!

- На осину, на осину!

Перстень окинул взором всю толпу и везде встретил враждебные лица.

- Ах вы, дураки, дураки! - сказал он. - Да разве я держусь вашего атаманства? Поставьте над собой кого знаете, а я и сам не хочу; наплевать мне на вас!

- Хорошо! - закричал кто-то.

- Красно говорит! - прибавил другой.

- Наплевать мне на вас! - продолжал Перстень. - Мало, что ли, таких, как вы? Эка честь над вами атаманствовать! Да захочу, пойду на Волгу, не таких наберу!

- Нет, брат, дудки. От себя не пустим; еще, пожалуй, продашь, как Коршуна продал!

- Не пустим, не пустим; оставайся с нами; слушайся нового атамана!

Дикие крики заглушили голос Перстня.

Разбойник огромного роста подошел к Серебряному с чаркой в руке.

- Батька! - сказал он, ударив его широкой лапой по плечу, - пробазарил ты свою голову, стал нашим братом; так выпьем вместе да поцелуемся!

Бог знает, что бы сделал Серебряный. Пожалуй, вышиб бы он чарку из рук разбойника и разорвала б его на клочья пьяная толпа; но, к счастию, новые крики отвлекли его внимание.

- Смотрите, смотрите! - раздалось в толпе. - Опричника поймали!

Опричника ведут! Смотрите, смотрите!

Из глубины леса шло несколько людей в изодранных одеждах, с дубинами в руках. Они вели с собой связанного Максима. Разбойник, которого он ударил саблей, ехал на Максимовом коне. Впереди шел Хлопко, присвистывая и приплясывая. Раненый Буян тащился сзади.

- Гей, братцы, - пел Хлопко, щелкая пальцами:

Гости съехались ко вдовушкам во дворики, Заходили по головушкам топорики!

И Хлопко опрокидывался навзничь, бил в ладоши и кружился, словно кубарь.

Глядя на него, рыжий песенник не вытерпел, схватил балалайку и пустился вприсядку помогать товарищу.

Оба стали наперерыв семенить ногами и кривляться вокруг Максима.

- Вишь дьяволы! - сказал Перстень Серебряному. - Ведь они не просто убьют опричника, а замучат медленною смертью; я знаю обоих: уж коли эти пустились, значит плохо дело; несдобровать молодцу!

В самом деле, поимка опричника была для всей шайки настоящим праздником. Они собрались выместить на Максиме все, что претерпели от его товарищей.

Несколько человек с зверскими лицами тотчас занялись приготовлениями к его казни.

В землю вколотили четыре кола, укрепили на них поперечные жерди и накалили гвоздей.

Максим смотрел на все спокойным оком. Не страшно было ему умирать в муках; грустно было умереть без меча, со связанными руками, и не слыхать в предсмертный час ни бранного окрика, ни ржания коней, а слышать лишь дикие песни да пьяный смех своих мучителей.

"Обмануло меня вещее, - подумал он, - не такого я чаял себе конца. Да будет же надо мной божья воля!"

Тут он заметил Серебряного, узнал его и хотел к нему подойти. Но рыжий песенник схватил его за ворот.

- Постлана постель, - сказал он, - сымай кафтан, ложись, что ли!

- Развяжите мне руки! - отвечал Максим. - Не могу перекреститься!

Хлопко ударом ножа разрезал веревки, которыми руки Максима были спутаны.

- Крестись, да недолго! - сказал он, и, когда Максим помолился, Хлопко и рыжий сорвали с него платье и стали привязывать его руки и ноги к жердям.

Тут Серебряный выступил вперед.

- Ребята! - сказал он голосом, который привык раздаваться в ратном строю, - слушайте!

И звонкие слова резко пронеслись по толпе и, несмотря на шум и крики, долетели до самых отдаленных разбойников.

- Слушайте! - продолжал князь. - Все ли вы хотите, чтоб я был над вами старшим? Может, есть меж вами такие, что не хотят меня?

- Э, - закричал кто-то, - да ты, никак, на попятный двор!

- Слышь ты, с нами не шути!

- Дают атаманство, так бери!

- Принимай честь, пока цел!

- Подайте ж мне атаманский чекан! - сказал Серебряный.

- Дело! - закричали разбойники. - Так-то лучше подобру-поздорову!

Князю подали чекан Перстня.

Никита Романович подошел прямо к рыжему песеннику.

- Отвязывай опричника! - сказал он.

Рыжий посмотрел на него с удивлением.

- Отвязывай тотчас! - повторил грозно Серебряный.

- Вишь ты! - сказал рыжий. - Да ты за него, что ль, стоишь! Смотри, у самого крепка ль голова?

- Окаянный! - вскричал князь, - не рассуждай, когда я приказываю!

И, взмахнув чеканом, он разрубил ему череп.

Рыжий повалился, не пикнув.

Поступок Серебряного смутил разбойников. Князь не дал им опомниться.

- Отвязывай ты! - сказал он Хлопку, подняв чекан над его головой.

Хлопко взглянул на князя и поспешил отвязать Максима.

- Ребята! - продолжал Никита Романович, - этот молодец не из тех, что вас обидели; я его знаю; он такой же враг опричнине, как и вы. Сохрани вас бог тронуть его хоть пальцем! А теперь нечего мешкать: берите оружие, стройтесь по сотням, я веду вас!

Твердый голос Серебряного, повелительная осанка и неожиданная решительность сильно подействовали на разбойников.

- Эге, - сказали некоторые вполголоса, - да этот не шутит!

- И впрямь атаман! - говорили другие, - хоть кого перевернет!

- С ним держи ухо востро, не разговаривай! Вишь, как уходил песенника!

Так рассуждали разбойники, и никому не приходило более в голову трепать Серебряного по плечу или с ним целоваться.

- Исполать тебе, князь! - прошептал Перстень, с почтением глядя на Никиту Романовича. - Вишь ты, как их приструнил! Только не давай им одуматься, веди их по дороге в Слободу, а там что бог даст!

Трудно было положение Серебряного. Став в главе станичников, он спас Максима и выиграл время; но все было бы вновь потеряно, если б он отказался вести буйную ватагу. Князь обратился мыслию к богу и предался его воле.

Уже начали станичники готовиться к походу и только поговаривали, что недостает какого-то Федьки Поддубного, который с утра ушел с своим отрядом и еще не возвращался.

- А вот и Федька! - сказал кто-то. - Эвот идет с ребятами!

Поддубный был сухощавый детина, кривой на один глаз и со множеством рубцов на лице.

Зипун его был изодран. Ступал он тяжело, сгибая колени, как человек, через силу уставший.

- Что? - спросил один разбойник.

- Я чай, опять досталось? - прибавил другой.

- Досталось, да не нам! - сказал Поддубный, садясь к огню. - Вот, ребятушки, много у меня лежало грехов на душе, а сегодня, кажись, половину сбыл!

- Как так?

Поддубный обернулся к своему отряду:

- Давайте сюда языка, братцы!

К костру подвели связанного детину в полосатом кафтане. На огромной голове его торчала высокая шапка с выгнутыми краями. Сплюснутый нос, выдававшиеся скулы, узенькие глаза свидетельствовали о нерусском его происхождении.

Один из товарищей Поддубного принес копье, саадак и колчан, взятые на пленном.

- Да это татарин! - закричала толпа.

- Татарин, - повторил Поддубный, - да еще какой! Насилу с ним справились, такой здоровяк! Кабы не Митька, как раз ушел бы!

- Рассказывай, рассказывай! - закричали разбойники.

- А вот, братцы, пошли мы с утра по Рязанской дороге, остановили купца, стали обшаривать; а он нам говорит: "Нечего, говорит, братцы, взять с меня!

Я, говорит, еду от Рязани, там всю дорогу заложила татарва, обобрали меня дочиста, не с чем и до Москвы дотащиться".

- Вишь разбойники! - сказал один из толпы.

- Что ж вы с купцом сделали? - спросил другой.

- Дали ему гривну на дорогу и отпустили, - ответил Поддубный. - Тут попался нам мужик, рассказал, что еще вчера татары напали на деревню и всю выжгли. Вскоре мы сами перешли великую сакму(219): сметили по крайнему счету с тысячу лошадей. А там идут другие мужики с бабами да с детьми, воют да голосят: и наше-де село выжгла татарва, да еще и церковь ограбили, порубили святые иконы, из риз поделали чепраки...

- Ах они, окаянные! - вскричали разбойники. - Да как еще их, проклятых, земля держит!

- Попа, - продолжал Поддубный, - к лошадиному хвосту привязали...

- Попа? Да как их, собачьих детей, громом не убило!

- А бог весть!

- Да разве у русского человека рук нет на проклятую татарву!

- Вот то-то и есть, что рук-то мало; все полки распущены, остались мужики, да бабы, да старики; а басурманам-то и любо, что нет ратных людей, что некому поколотить их порядком!

- Эх, дал бы я им!

- И я б дал!

- Да как вы языка-то достали?

- А вот как. Слышим мы лошадиный топ по дороге. Я и говорю ребятам: схоронимся, говорю, в кусты, посмотрим, кто такой едет. Схоронились, видим: скачет человек тридцать вот в этаких шапках, с копьями, с колчанами, с луками. Братцы, говорю я, ведь это они, сердечные! Жаль, что нас маленько, а то можно б поколотить! Вдруг у одного отторочился какой-то мешок и упал на землю. Тот остановился, слез с коня подымать мешок да вторачивать, а товарищи его меж тем ускакали. Братцы, говорю я, что бы нам навалиться на него? Ну-тко, робятушки, за мной, разом! И, сказамши, бросились все на татарина. Да куды! Тот только повел плечами, так всех нас и стряхнул. Мы опять на него, он нас опять стряхнул, да и за копье. Тут уж Митька говорит: посторонитесь, братцы, говорит, не мешайте! Мы дали ему место, а он вырвал у татарина копье, взял его за шиворот, да и пригнул к земле. Тут мы ему рукавицу в рот, да и связали, как барана.

- Ай да Митька! - сказали разбойники.

- Да, этот хоть быка за рога свалит! - заметил Поддубный.

- Эй, Митька! - спросил кто-то, - свалишь ты быка?

- А для ча! - ответил Митька и отошел в сторону, не желая продолжать разговора.

- Что ж было в мешке у татарина? - спросил Хлопко.

- А вот смотрите, ребята!

Поддубный развязал мешок и вынул кусок ризы, богатую дарохранительницу, две-три панагии(220) да золотой крест.

- Ах он, собака! - закричала вся толпа. - Так это он церковь ограбил!

Серебряный воспользовался негодованием разбойников.

- Ребята! - сказал он, - видите, как проклятая татарва ругается над Христовою верой? Видите, как басурманское племя хочет святую Русь извести?

Что ж, ребята, разве уж и мы стали басурманами? Разве дадим мы святые иконы на поругание? Разве попустим, чтобы нехристи жгли русские села да резали наших братьев?

Глухой ропот пробежал по толпе.

- Ребята, - продолжал Никита Романович, - кто из нас богу не грешен!

Так искупим же теперь грехи наши, заслужим себе прощение от господа, ударим все, как мы есть, на врагов церкви и земли русской!

Сильно подействовали на толпу слова Серебряного. Проняла мужественная речь не одно зачерствелое сердце, не в одной косматой груди расшевелила любовь к родине. Старые разбойники кивнули головой, молодые взглянули друг на друга. Громкие восклицания вырвались из общего говора.

- Что ж! - сказал один, - ведь и вправду не приходится отдавать церквей божиих на поругание!

- Не приходится, не приходится! - повторил другой.

- Двух смертей не бывать, одной не миновать! - прибавил третий. - Лучше умереть в поле, чем на виселице!

- Правда! - отозвался один старый разбойник. - В поле и смерть красна!

- Эх, была не была! - сказал, выступая вперед, молодой сорвиголова. -

Не знаю, как другие, а я пойду на татарву!

- И я пойду! И я! И я! - закричали многие.

- Говорят про вас, - продолжал Серебряный, - что вы бога забыли, что не осталось в вас ни души, ни совести. Так покажите ж теперь, что врут люди, что есть у вас и душа и совесть! Покажите, что коли пошло на то, чтобы стоять за Русь да за веру, так и вы постоите не хуже стрельцов, не хуже опричников!

- Постоим! постоим! - закричали все разбойники в один голос.

- Не дадим поганым ругаться над святою Русью!

- Ударим на нехристей!

- Веди нас на татарву!

- Веди нас, веди нас! Постоим за святую веру!

- Ребята! - сказал князь, - а если поколотим поганых, да увидит царь, что мы не хуже опричников, отпустит он нам вины наши, скажет: не нужна мне боле опричнина; есть у меня и без нее добрые слуги!

- Пусть только скажет, - закричали разбойники, - уж послужим ему нашими головами!

- Не по своей же я охоте в станичники пошел! - сказал кто-то.

- А я разве по своей? - подхватил другой.

- Так ляжем же, коли надо, за Русскую землю! - сказал князь.

- Ляжем, ляжем! - повторили разбойники.

- Что ж, ребята, - продолжал Серебряный, - коли бить врагов земли Русской, так надо выпить про русского царя!

- Выпьем!

- Берите ж чарки и мне чару подайте!

Князю поднесли стопу; все разбойники налили себе чарки.

- Да здравствует великий государь наш, царь Иван Васильевич всея Руси!

- сказал Серебряный.

- Да здравствует царь! - повторили разбойники.

- Да живет земля Русская! - сказал Серебряный.

- Да живет земля Русская! - повторили разбойники.

- Да сгинут все враги святой Руси и православной Христовой веры! -

продолжал князь.

- Да сгинет татарва! Да сгинут враги русской веры! - кричали наперерыв разбойники.

- Веди нас на татарву! Где они, басурманы, что жгут наши церкви?

- Веди нас, веди нас! - раздавалось отовсюду.

- В огонь татарина! - закричал кто-то.

- В огонь его! В поломя! - повторили другие.

- Постойте, ребята! - сказал Серебряный, - расспросим его наперед порядком. Отвечай, - сказал князь, обращаясь к татарину, - много ль вас? Где вы станом стоите?

Татарин сделал знак, что не понимает.

- Постой, князь, - сказал Поддубный, - мы ему развяжем язык! Давай-ка, Хлопко, огоньку. Так. Ну что, будешь говорить?

- Буду, бачка(222)! - вскрикнул обожженный татарин.

- Много ль вас?

- Многа, бачка, многа!

- Сколько?

- Десять тысяча, бачка; теперь десять тысяча, а завтра пришла сто тысяча!

- Так вы только передовые! Кто ведет вас?

- Хан тащил!

- Сам хан?

- Не сама! Хан пришла завтра; теперь пришла Ширинский князь Шихмат!

- Где его стан?

Татарин опять показал знаками, что не понимает.

- Эй, Хлопко, огоньку! - крикнул Поддубный.

- Близка стан, бачка, близка! - поспешил отвечать татарин. - Не больше отсюда как десята верста.

- Показывай дорогу! - сказал Серебряный.

- Не можна, бачка! Не можна теперь видеть дорога! Завтра можна, бачка!

Поддубный поднес горячую головню к связанным рукам татарина.

- Найдешь дорогу?

- Нашла, бачка, нашла!

- Хорошо, - сказал Серебряный, - теперь перекусите, братцы, накормите татарина, да тотчас и в поход! Покажем врагам, что значит русская сила!

Алексей Константинович Толстой - Князь Серебряный - 02, читать текст

См. также Толстой Алексей Константинович - Проза (рассказы, поэмы, романы ...) :

Князь Серебряный - 03
Глава 25 ПРИГОТОВЛЕНИЕ К БИТВЕ В шайке началось такое движение, беготн...

Семья вурдалака
Неизданный отрывок из записок неизвестного В 1815 году в Вене собрался...