Константин Станюкович
«РАВНОДУШНЫЕ - 03»

"РАВНОДУШНЫЕ - 03"

Глава двадцатая

Ордынцев встал поздно и вышел пить кофе в десять часов. Проголодавшаяся Шура уже давно ждала отца. Она всегда с ним пила по утрам кофе.

Отец расцеловал Шуру и, присевши к столу, принялся за чтение газеты, отхлебывая маленькими глотками горячий кофе со сливками. Шура торопливо намазывала ломоть белого хлеба маслом и поставила тарелочку с хлебом около Ордынцева.

Она пила кофе и часто взглядывала на отца. Он, видимо, был не в духе и чем-то встревожен и рассеянно читал газету, очевидно, думая о другом. Он не рассказал ей, как провел вечер и почему поздно вернулся. Подруги ушли от нее вчера в одиннадцать часов, а папы не было...

"Что с ним, голубчиком? - думала в тревоге девочка. - Вчера он был такой веселый, а сегодня..."

- Ты разве хлеба не хочешь, папочка? - спросила она, заметивши, что отец не притронулся к нему.

- Нет, Шура, не хочется...

- Ты, верно, плохо спал?..

- А что, милая?

- Да ты сегодня какой-то сердитый... Уж не на меня ли?

- Что ты, деточка? За что на себя сердиться?.. Я, видишь ли, вчера был в больнице... Там умер брат Веры Александровны, Борис Александрович... Ну вот и отразилось неприятное впечатление от гибели молодой жизни! - объяснил Ордынцев, не смея сказать дочери об истинной причине его мрачного настроения. Не станет же он позорить мать в глазах дочери. Пусть она никогда не узнает ничего позорного для матери.

"А Ольга?" - подумал Ордынцев и вспомнил пререканья между матерью и дочерью, когда они вернулись с фикса у Козельских и он слышал их из кабинета...

"Ольга, наверное, догадывается... И Алексей тоже!" - решил Ордынцев, и это его взволновало еще более.

"Какой хороший пример для Ольги!.. Она уж и так порядочно испорчена, а теперь что будет с ней?!"

И он ничего не может сделать! Ничему помешать, что бы ни случилось!

Раздался звонок.

Ордынцев взглянул на часы. Было половина одиннадцатого.

"Аккуратен, как хронометр!" - подумал Ордынцев.

- Это, верно, Алеша, папа! - сказала Шура, выбегая в переднюю, чтоб встретить брата.

- Наверное, он! - проговорил отец, откладывая в сторону газету.

Он не испытывал ни малейшей радости в ожидании сына, но когда он вошел, по обыкновению свежий и чистенький, красивый со своими большими серьезными голубыми глазами и тонкими чертами изящного лица, щегольски одетый в длиннополом студенческом, сюртуке, - отцовское чувство невольно сказалось в смягченном взгляде и в просветлевшем на мгновение лице.

"Молодец!" - невольно пронеслось у него в голове и отозвалось на сердце.

- Здравствуй, папа. Здоров, надеюсь! - проговорил свое обыкновенное приветствие Алексей.

И, пожавши протянутую ему руку, сел против отца и прибавил:

- Ольга и Сережа кланяются тебе и извиняются, что не придут сегодня к тебе. Ольга едет в концерт, а Сережа, по обыкновению, что-то долбит...

О матери он не обмолвился ни единым словом.

- Спасибо за поклоны. Здоров, как видишь... Кофе хочешь?

- Благодарю, не хочу. Только что пил! - с обычной своей основательностью ответил молодой человек.

- Выпей, Леша... Я тебя прошу, выпей... Попробуй нашего кофе! - почти умоляла Шура в качестве хозяйки, желавшей похвастать кофе, который казался ей совсем не таким, какой пьют другие, а каким-то особенно вкусным.

Алексей не понял или не соблаговолил понять, сколько удовольствия доставил бы он маленькой сестре своим согласием выпить чашку, и спокойным, авторитетным тоном сказал ей:

- Не приставай, Шура. Ведь я говорю, что только что пил.

- А разве одну чашку... ну, полчашки нельзя?

- Нельзя. Я свои два стакана выпил и до завтрака ничего не ем. Надо, Шура, и в еде соблюдать порядок... Это крайне полезно.

Шура примолкла. Отец едва заметно усмехнулся.

- Так налей мне третий стакан. Твой кофе действительно прелестен! - сказал Ордынцев, чтоб доставить удовольствие Шуре.

При всем желании поговорить с сыном, Ордынцев как-то не находил темы и несколько стеснялся этим.

Но Алексей сам постарался занимать отца и проговорил:

- Читал о смерти Бориса Александровича?

- Читал...

- Вот глупая смерть! Тебе известны причины?

- Известны.

- Признаться, я считал покойника умнее. А то стреляться из-за такой глупости - не понимаю!

Этот спокойно-уверенный тон сына начинал раздражать Ордынцева.

- Ты, конечно, и вообще не понимаешь самоубийства? - спросил он, стараясь быть сдержанным.

- Не понимаю, хотя и допускаю, что каждый волен располагать своей жизнью, как ему заблагорассудится... А ты разве одобряешь самоубийства?

- Бывают случаи, когда вполне одобряю! - возбужденно воскликнул Ордынцев.

Сын стал занимать отца, перейдя осторожно на другую тему, сожалея, что коснулся первой. Он никак не рассчитывал встретить в отце защитника самоубийства.

И он, чтоб занять отца, стал рассказывать - и, по обыкновению, ясно, точно и красиво, - о новом, интересном открытии в химии.

- А с кем Ольга поехала в концерт? - прервал на половине рассказа Ордынцев.

- С мамой и с Уздечкиным, - ответил Алексей, несколько удивленный вопросом и тем, что его перебивают.

И он докончил рассказ, значительно сократив его.

Наступило молчание.

- Ты знаком со Скурагиным... студентом на математическом факультете? - вдруг спросил Ордынцев.

- Нет, не знаком... Видел его и слышал о нем.

- Жаль, что незнаком...

- А разве так интересно?..

- Очень... Интересней нового открытия в химии! - иронически промолвил Ордынцев.

Алексей слегка пожал плечами.

А Ордынцев, видимо раздражаясь, продолжал:

- А о голоде слышал?

- Читал.

- И что же?..

- Ничего... Известные следствия известных бытовых условий.

- Равнодушен к этому вопросу?..

- Почти...

- И находишь, вероятно, что помогать не следует?

- Нахожу... И имею основания находить... Но так как чужие мнения тебя раздражают, то я лучше уйду... Прощай!

- Прощай! - холодно сказал Ордынцев.

И в догонку крикнул:

- Попроси Ольгу зайти ко мне на днях...

- Когда именно... Утром или вечером?

- Вечером завтра...

И когда сын ушел, Ордынцев шепнул:

- О, что за определенный молодой человек!

И в ту же минуту сорвался с места и побежал в прихожую.

Алексей одевал пальто.

- Не сердись, Алеша... Ты не виноват, что такой... Не виноват! Прости меня! Пойми, что мне больно твое равнодушие к общественным вопросам.

И Ордынцев с глазами, полными слез, обнял сына.

- Я ни в чем не обвиняю тебя, папа... Нам не нужно только говорить о том, что тебя раздражает. Вот и все... У тебя нервы взвинчены... Прощай, и на меня не сердись за то, что я не такой, каким ты бы хотел меня видеть!..

И он ушел, не выказав никакой ласки к отцу. Снисходительная нотка звучала в его словах - и только.

Ордынцев прошел в свой кабинет и принялся за газету. Шура, грустная, сидела в своей комнате и, не понимая истинных причин раздражения отца, считала его виноватым.

- Папочка, да за что ты прогнал Алешу? - спросила она, прибежав через несколько минут к отцу, встревоженная и негодующая.

- Он сам ушел...

- Но ты сердился на него... Ты показывал свою нелюбовь... За что же ты его не любишь?.. Отчего ты никогда не поговоришь с ним ласково. Не скажешь, что он неправ...

Отец слушал заступницу и вдруг обнял ее и взволнованно проговорил:

- Он не виноват, деточка, и я извинялся... Но его не убедить... Он... законченный! - тоскливо прибавил он.

- Что значит: законченный?

- Безнадежный! Он останется таким же сухим, себялюбивым и равнодушным ко всему, что не касается его собственной особы.

- Так зачем ты... ты не учил его, что таким быть нехорошо?..

- Милая! Мне некогда было смотреть за вами... Но я виноват... Знаю это и все-таки раздражаюсь... Такой, как Алеша, - не один... Алеша умен и даровит... и от этого другим будет хуже... Он заставит страдать более слабых... Его будут ненавидеть...

- Почему? - испуганно спросила Шурочка.

- Потому, девочка, что у него сердце нет, нет доброты и жалости к людям. А без этого нет настоящего человека. Ум без человечности светит, но не греет!.. Расскажи я Алексею, при каких условиях получил вчера прибавку жалованья, он назовет меня дураком... Ты помнишь тогда, когда я рассказал, что заступился за Андреева, как Алексей основательно доказывал, что я был неправ?..

- Помню... Помню, папочка... И не забуду этого дня...

- А я ведь надеялся, что Алеша меня поймет, порадует своим сочувствием, а между тем одна только ты... О Шура!.. Ты не понимаешь еще, голубка, как больно ошибиться в близких... Конечно, сам виноват... Но, милая! Хотя бы по крайней мере не лгали... А то вдруг узнаешь...

Ордынцев остановился вовремя.

Бледная и испуганная, смотрела Шура своими большими скорбными глазами на отца, и губы ее вздрагивали.

- Кто же лгал, папа? - кинула вдруг в упор Шура, Ордынцев молчал.

- Кого же ты обвиняешь, папочка? - настойчиво повторила девочка.

Ордынцев смущенно смотрел на Шуру. Она ждала ответа. Надо же что-нибудь ответить.

И отец ответил:

- Нет... нет... я не виню. Это вырвалось в минуту раздражения... Ни Алексей, ни Ольга, ни Сережа не лживы... Нет, нет... И ты не волнуйся, девочка...

- А мама?.. Мама? - прошептала девочка. И голос ее дрогнул.

- И мама не лгала... Бог с тобой!.. Мы с ней ссорились, это правда... И я был часто неправ...

- То-то! - облегченно вздохнула девочка.

И после паузы сказала:

- Я и тебя люблю и маму люблю...

- Конечно, маму нужно любить!

Ордынцев говорил это, а между тем думал, что было бы лучше, если б Шура не любила такую мать.

И оттого, что Шура любит мать, он с большей ненавистью относился теперь к бывшей жене.

- Я ведь сегодня на целый день к нашим?

- Конечно. Иди к ним... Как раз к завтраку попадешь... Иди, милая.

- А ты останешься один... И опять будешь грустить?

- И я скоро уйду... И грустный не буду... Вот разве на панихиде...

И Ордынцев, прощаясь с Шурой, снова уверил ее, что мрачное настроение прошло, осмотрел, так ли она одета, и просил поцеловать за него сестру и братьев.

- И ты позови их на елку! - прибавил он.

Глава двадцать первая

I

В ожидании объяснения с любимой женщиной, силу обаяния которой Никодимцев едва ли сознавал, он переживал томительно-жуткое состояние, подобное тому, какое испытывает подсудимый в ожидании приговора. И чем ближе подходил час встречи, тем нетерпеливее и мучительнее было это ожидание и тем более он сомневался в том, в чем несколько времени тому назад почти был уверен.

Весь охваченный лишь одной мыслью - мыслью о том, любит и может ли его полюбить Инна, или только питает к нему дружеские чувства, и выйдет ли за него замуж, или откажет, Никодимцев так запутался в своих противоречивых предположениях, что наконец не мог больше об этом думать и никак не мог решить, благоприятная ли для него записка Инны Николаевны, или нет.

Теперь он думал лишь об одном, желал только одного - чтобы как можно скорей решилась его участь, какова бы она ни была. Только бы не оставаться в неизвестности.

Тогда по крайней мере он не будет знать безумного беспокойства последнего времени. Он уедет и в новой, все-таки имеющей какой-нибудь смысл деятельности постарается побороть свое чувство и забыть эту женщину, ворвавшуюся в его жизнь, выбившую его из прежней колеи и овладевшую им с такой властностью, возможности которой над собой он и не подозревал.

Но как только Никодимцев начинал думать, что он не увидит этого милого лица, краше которого, ему казалось, и быть не может, - этих больших серых ласковых глаз, чарующей улыбки, изящной гибкой фигуры, красивых маленьких рук с длинными и тонкими пальцами, - когда он думал, что не будет восхищаться чуткостью ее ума и сердца, найдя в ней родственную себе душу, - он чувствовал себя бесконечно несчастным, одиноким и жалким.

Без Инны жизнь, казалось, теряла смысл. Веру в свое дело он потерял. Что же он будет теперь делать? Во имя чего жить?

Наконец Никодимцев не выдержал этой пытки ожидания. Он торопливо оделся и в три часа поехал к Козельским.

И дорогой, и когда Никодимцев поднимался по устланной ковром лестнице, он бессознательно шептал одни и те же два слова: "Надо покончить", подразумевая, что надо объясниться.

И только когда он позвонил и увидел перед собою отворившего ему двери слугу, он овладел собой и спросил:

- Принимают?

Лакей доложил, что дома только одна молодая барыня.

Это известие, вместо того чтобы обрадовать Никодимцева, напротив, на мгновение смутило его,

- А молодая барыня принимает? - умышленно безразличным тоном спросил Никодимцев, точно боясь, что лакей отлично понимает, что ему именно и нужна молодая барыня.

- Принимают. Извольте пожаловать в гостиную. Я сию минуту доложу.

Никодимцев вошел в гостиную и уставился на двери, ведущие в столовую.

Прошла минута, другая. Инна Николаевна не являлась.

"Все кончено!" - подумал Никодимцев.

И в гостиной словно бы потемнело. И на сердце у Никодимцева сделалось мрачно-мрачно.

Наконец скрипнула дверь, и появилась Инна.

И Никодимцеву показалось, что гостиная вдруг озарилась светом и что сама Инна сияла в блеске новой и еще лучшей красоты.

И у него замерло сердце от восторга и страха.

Стройная, изящная и нарядная в своем новом, только что принесенном светло-зеленом платье, свежая и сверкающая ослепительной белизной красивого и привлекательного лица, торопливо подошла она к Никодимцеву, и, радостно-смущенная, вся словно бы притихшая и просветленная счастьем, протянула ему руку.

Никодимцев побледнел.

Он порывисто и крепко пожал ее руку и первое мгновение не находил слов.

Молчала и молодая женщина.

Тронутая его волнением, счастливая, что Никодимцев так сильно ее любит, и понимавшая, что он в ее власти, она глядела на него ласковым и властным взглядом.

- Как я рада, что вы раньше приехали, Григорий Александрович.

Но Никодимцев, казалось, не понимал, что она сказала. Он смотрел на нее с проникновенным восторгом и, казалось, еще не смел верить своему счастью, хотя и чувствовал его в выражении лица и глаз молодой женщины...

- Я приехал узнать свой приговор... Вы ведь знаете... я вас люблю! - наконец проговорил он серьезно, почти строго.

- Знаю, - чуть слышно произнесла Инна.

- Вчера... ваша записка... Неужели это правда?..

- Что?

- Что вы позволили вас любить?

- Правда. И давно уж позволила... И сама поняла вчера после вашего письма, что... привязана к вам...

- Как к другу... да... не более? Говорите! - почти крикнул Никодимцев.

- Разве тогда позволяют любить... Или вы не видите, что и я вас люблю!

- О господи! - вырвалось из груди Никодимцева.

И, полный невыразимого счастья, умиленный, со слезами на глазах, он целовал руки Инны и снова глядел в ее загоревшиеся глаза, радостный и помолодевший.

- О, если бы вы знали, как вы мне дороги, как я вас люблю! - шептал он. - Я не смел и мечтать о таком счастье... Ведь вы согласитесь быть моей женой? Ведь согласитесь, да?

- А вы разве не боитесь на мне жениться?..

- Бояться?.. Чего бояться?

- Моего прошлого! - проронила Инна, и страдальческое выражение омрачило ее лицо и залегло в глазах. - О, если б его не было! Если б его не было! - тоскливо повторила она.

- Вы в нем не виноваты... Забудьте его...

- Разве возможно забыть его, Григорий Александрович. И я не забуду, и вы не забудете... Вы, как порядочный человек, никогда не напомните мне о нем, но оно всегда будет стоять между нами и отравлять нам жизнь... Вы будете мучиться этим, а мне будет больно - ведь я люблю вас! И это меня пугает...

- Инна Николаевна! Да ведь вы выстрадали прошлое... И за то, что вы его выстрадали, за то, что вы так правдиво рассказали мне о нем, я вас еще более люблю и уважаю... Я не боюсь... Я верю вам... О, не отказывайте мне из-за этих страхов. Не отказывайте!.. Не бойтесь, что, выйдя за меня замуж, вы лишитесь свободы чувства. Я палачом не буду. Слышите?

- Вот видите, Григорий Александрович. Уж и теперь у вас сомнения.

- Какие?

- Вы уже думаете, что я вас должна разлюбить и полюбить другого.

- Я стар. Мне сорок два года.

- Разве это старость? И в ваши сорок два вы влюбились, как мальчик. Разве это не правда? - не без ласкового лукавства спросила она.

Никодимцев радостно ответил:

- И как это хорошо быть мальчишкой... Так вы согласны, Инна Николаевна?

- Да разве вы не видите этого?.. Согласна, согласна, согласна!

Никодимцев весь сиял счастьем. И в это же время ему казалось, что он недостоин такого чрезмерного счастья - быть любимым этой женщиной - и что он еще недостаточно любит ее. И ему хотелось сказать ей что-то особенно значительное и важное о своей любви и поскорей доказать ее. Жизнь ему представлялась теперь светлой, чудной, полной смысла, и смысл этот явился в Инне, в этой прелестной, чарующей Инне.

- Господи! Чего бы я ни сделал, чтобы дать вам счастье, Инна Николаевна! - проговорил он с какою-то особенной, значительной и торжественной серьезностью и, взявши ее за руку, крепко прижал к своим губам.

И Инна, проникнутая тем же серьезным, приподнятым настроением, ответила:

- И мы должны быть счастливы. Я постараюсь, чтоб вы не разлюбили меня. Если бы вы знали, как одинока я была до вас!..

Они присели на диван и строили план будущего. Никодимцев просил, чтобы свадьба была после возвращения его с поездки. К тому времени развод, наверно, состоится. Адвокат, его приятель, надеется покончить дело скоро.

- А муж?.. Не откажется от развода? - испуганно спросила Инна Николаевна.

- Не откажется.

- О, вы его не знаете, Григорий Александрович! Он бесхарактерен и поддается всякому влиянию...

- Но он уж условился с адвокатом и выдал обязательство...

- Какое?

- Что он согласен на развод за пятнадцать тысяч и в виде задатка уже получил пять.

- О, какая мерзость! - с отвращением проговорила Инна. - И я жила с таким человеком пять лет!

- Вы не знали людей, Инна Николаевна.

- Да, не знала и, признаюсь вам, такой наглости в нем не подозревала... Но кто же заплатил пять тысяч и кто заплатит остальные десять?.. Вы, разумеется?

- Простите, я... От имени вашего отца... Мы потом сосчитались бы с ним... а у меня, по счастью, именно была эта сумма сбережений.

- Вы и в этом мой спаситель... Ну разве я не неоплатная ваша должница... Милый!

И Инна Николаевна протянула Никодимцеву руку.

Он задержал эту маленькую руку в своей руке и чувствовал, как какая-то горячая волна охватывает все его существо, и в то же время, стараясь скрыть свое возбуждение, продолжал говорить с Инной об ее разводе и успокаивал ее относительно Леночки.

- Он и от прав на свою дочь отказался с тем, чтобы только от него не требовали платы на ее содержание...

- Подлец! - вырвалось у Инны.

- Ну вот я вас и расстроил... Простите... Зачем я вам все это говорил?

- Отлично сделали... По крайней мере я не чувствую себя теперь перед ним виноватой... а ведь это чувство виновности и удерживало раньше от полного разрыва... Ну, довольно. Не будем больше говорить об этом... Не будем вспоминать... Ведь и вам тяжело думать, что я была женой Травинского. Не правда ли?

- Правда! - отвечал смущенно Никодимцев. - За вас больно! - прибавил он и смутился еще более, так как сказал не всю правду.

Инна Николаевна пытливо заглянула ему в глаза.

- Только за меня? - протянула она.

Никодимцев молчал.

- А разве не ревнуете вы к нему, как... как к бывшему мужу? Не скрывайте от меня ничего... Говорите правду, я вас прошу... Ревнуете?

- Да! - виновато и застенчиво проронил Никодимцев.

- Нашли к кому ревновать! - брезгливо проговорила Инна. - А впрочем, я понимаю эту ревность. Так оно и должно быть у человека, который сильно любит... Вот видите, Григорий Александрович, прошлое трудно забыть! - прибавила она с грустной усмешкой.

И, увидевши, что Никодимцев омрачился, порывисто и нервно прибавила:

- Но мы оба постараемся забыть его. Ведь забудем... Не правда ли?

Голос Инны звучал смело и вызывающе, а между тем на глаза навертывались слезы.

- Инна Николаевна! Не мучьте себя... Не надо, не надо! - с необыкновенной нежностью проговорил Никодимцев.

И, наклонившись, несколько раз тихо поцеловал ее руку.

- Не надо, - повторил он. - Для меня ваше прошлое не имеет значения, а вы забудете его. Я вас люблю такою, как вы есть... И эта ревность к мужу - нехорошее чувство. Оно пройдет... непременно пройдет... Не мучьте же себя напрасными страхами... Я люблю вас, люблю... Я счастлив, бесконечно счастлив.

Тронутая этими словами, этой лаской, Инна улыбалась сквозь слезы своей чарующей улыбкой, и Никодимцев опять просиял, чувствуя, что между ними растет что-то новое, манящее и захватывающее - та желанная близость, которой он так хотел и так боялся.

Они снова заговорили об устройстве новой их жизни, о том, как они поедут после свадьбы за границу, как потом будут жить в Петербурге, тихо, без приемов, имея ограниченный круг знакомых, как будут вместе читать, ходить в театр. Оба радостные, полные надежд и приподнято настроенные, они верили этой семейной идиллии и хотели се. Никодимцев потому, что иначе не понимал брака. Инна потому, что прежняя жизнь ей представлялась ужасной и она цеплялась за новую.

Эти разговоры прерывались воспоминаниями о первом знакомстве, о быстром сближении, о частых визитах Никодимцева.

Он признался, что с первой же встречи Инна Николаевна произвела на него сильное впечатление.

- И с того же вечера вы овладели моими мыслями, Инна Николаевна! Я почувствовал, что вы сыграете значительную роль в моей жизни... С того вечера я уж не был таким чиновником... Передо мной открылась другая жизнь...

Инна тоже призналась, что Никодимцев ей понравился в тот же вечер, когда они встретились.

- И когда я вернулась домой, я вспомнила наш первый разговор за ужином... помните?

- Еще бы не помнить! - восторженно сказал Никодимцев. - Я все ваши слова помню!

- А ваш первый визит? И как мне тогда было совестно перед вами...

- За что?

- А за то, что вы у меня встретили это общество, помните... И я думала, что вы после этого визита не приедете... А мне так хотелось вас видеть, слышать, что вы говорите... И ваше отношение ко мне было так ново, так хорошо...

Они продолжали говорить, не переставая, точно виделись в первый раз после долгой разлуки. Точно они совсем еще не знали друг друга, и оба они, прежде сдержанные, теперь словно бы торопились высказаться, обнаружить себя один перед другим, ввиду предстоящей их близости.

Никодимцев слушал Инну, и все чаще и дольше целовал ее руку, и смущенно и виновато краснел, когда Инна перехватывала влюбленный, загоревшийся взгляд его черных, совсем молодых глаз, перехватывала и не сердилась, краснея и улыбаясь. И жених ей казался таким помолодевшим, таким интересным и милым с его целомудренной застенчивостью человека, видимо мало знавшего женщин, таким непохожим на бывших ее поклонников...

- А я сегодня же скажу об этом вашим. Вы позволите?

- Разве это нужно?

- Нужно. Я не хочу делать из этого секрета... А вы разве не хотите?

- Что вы? Что вы? Я только боюсь, как бы муж не наделал неприятностей... Не подождать ли развода?

- Вы будете под моей защитой... Повторяю, ваш муж ничего не сделает... Напротив, узнавши, что я женюсь на вас, он не пикнет... Он трус.

- Я согласна... Вы правы, как всегда! - проговорила Инна и освободила свою руку из руки Никодимцева, заслышав в прихожей шаги.

II

Вошел Козельский, по обыкновению элегантный, свежий и моложавый.

Он уже узнал от швейцара, что Никодимцев сидит с трех часов, и теперь, взглянувши на несколько возбужденные лица гостя и дочери, сидевших рядом на диване, не мог и представить себе, что дело обошлось без флирта, и мысленно поздравил "умную Инночку", что она быстро и решительно "подковывает" влюбленного Никодимцева.

И Николай Иванович приветствовал его превосходительство с особенно дружественною и несколько даже фамильярною приветливостью, какой раньше не позволял себе с будущим товарищем министра.

По тому, с какою горячностью и какой-то особенной почтительностью Никодимцев пожал руку, по-видимому, даже обрадованный фамильярностью тона, Козельский понял, что и на нем отразились чувства, питаемые Никодимцевым к дочери.

И, принимая вид "благородного отца", он проговорил тем мягким, полным добродушия голосом, которым умел очаровывать мало знавших его людей:

- А я еще, простите, не поблагодарил вас, дорогой Григорий Александрович.

- За что, Николай Иванович?

- А за Инночку... Вы так скоро устроили выдачу отдельного паспорта.

- Стоит ли говорить о таких пустяках...

- Доброе внимание не пустяк, Григорий Александрович... Оно ценится... И порекомендовали ей адвоката Безбородова... Это превосходный юрист... Теперь дело ее в надежных руках, и я думаю, что Инна скоро освободится от своего ига... Сердечное вам спасибо, Григорий Александрович, и за себя и за Инночку.

И Козельский еще раз крепко пожал руку, отводя взгляд, чтобы не заметить смущения Никодимцева.

И, усаживая на диван гостя, спросил:

- Скоро едете, ваше превосходительство?

И сам подумал: "Неужели до его отъезда Инна не доведет его до предложения?"

- Через пять дней.

- Высокая и трудная миссия предстоит вам, Григорий Александрович, - продолжал Козельский в несколько приподнятом тоне человека, цивические (*) добродетели которого не внушают сомнений. - Все порядочные люди обрадовались вашему назначению... По крайней мере мы узнаем настоящую правду, а то ведь мы и до сих пор не знаем, голод ли у нас, или выдумка неблагонамеренных людей... Мы играли в недород и о нем даже долго молчали... Да, нечего сказать, хорошее времечко, в которое мы живем...

* Гражданские (от лат. civilis).

И, взглянув на часы, Козельский прервал свое фрондированье, которым, по старой привычке, он любил иногда щегольнуть, и, обращаясь к дочери, спросил:

- А где наши, Инна?

- Их не было дома.

- Они, верно, вернулись. И не знают, что Григорий Александрович здесь...

- Я пойду узнаю.

- И кстати узнай, милая, вовремя ли нас станут сегодня кормить.

Инна застала мать в ее комнате за книгой.

- Мамочка!.. Обедать сейчас. Ты давно вернулась?

- С полчаса...

- Григорий Александрович здесь...

- Я знаю...

- Так отчего ж ты не вышла?..

- Не хотела мешать вам говорить, моя родная... И какая ты оживленная сегодня... Какая радостная!..

- Он сделал мне предложение, мамочка! - вырвалось у Инны, и она бросилась целовать мать.

- Ты дала слово?

- Дала.

- Значит, нравится?

- Больше, больше, мамочка... Я его люблю... А где же Тина?

Она заглянула в комнату сестры. Та что-то писала у письменного стола.

- Обедать? - спросила она, поспешно закрывая тетрадь. - Иду, иду!.. Ну что, договорились до чего-нибудь с Никодимцевым? - насмешливо спросила Тина.

- Что за выражения, Тина...

- Ну, если не нравится, так спрошу: женишь его на себе?

- Я просто выйду замуж,

- Еще мало научена?.. Еще не успела развестись - и опять хочешь повторить прежнюю глупость?

- Тут нет повторения... Тут все новое, Тина! - весело отвечала сестра.

- Нашла новое, нечего сказать! Не скажешь ли ты, что влюблена в Никодимцева?..

И Тина засмеялась гадким смехом, показывая свои красивые острые зубки.

- Я не шла бы замуж, если б не любила...

- Какое громкое слово!.. И надолго полюбила?

- А ты все еще не веришь, что я стала другая?..

- Поговорим об этом через год. А сегодня, значит, шампанское и первый поцелуй? - иронически спросила Тина. - Я с удовольствием выпью. Я давно не пила, скажи папе, чтоб он послал за мумом!

Оставшись вдвоем с Никодимцевым, Козельский хотел было до закуски спросить мнения Никодимцева об одном новом деле, которое наклевывалось, как увидал, что лицо Никодимцева вдруг сделалось необыкновенно серьезным, напряженным и взволнованным.

Несколько секунд прошло в томительном молчании.

- Николай Иванович! - вдруг обратился Никодимцев торжественно и значительно и на мгновение остановился, словно бы он вдруг услыхал фальшивую ноту взятого тона и понял ненужность и условность того, что сейчас скажет.

"Подкован!" - обрадованно решил Козельский, и лицо его тоже приняло несколько серьезное и торжественное выражение, когда он поднял вопросительно-ласковый взгляд на Никодимцева.

- Я только что предложил Инне Николаевне быть моей женой и имел счастье получить ее согласие... Надеюсь, что и вы в нем не откажете, и поверьте, что я...

Николай Иванович не дал Никодимцеву докончить и вывел его из неприятного положения тем, что сперва выразил на лице своем приятное изумление, затем проговорил, что он никогда не идет против желания детей, и, с достоинством выразив удовольствие иметь Григория Александровича своим зятем, безмолвно привлек его к себе, троекратно с ним поцеловался и отер батистовым платком слезу.

И. когда вся эта процедура была окончена, он проговорил:

- Надоело небось, Григорий Александрович, одиночество?.. То-то... Без семейного теплого очага как-то неприветно... Что может быть лучше его! - прибавил не без значительности Козельский.

В эту минуту вошла Антонина Сергеевна. По ее несколько торжественному лицу, без обычного на нем выражения сдержанной грусти, Козельский догадался, что святая женщина уже знает от Инны о счастливом событии.

- Тоня! Григорий Александрович делает нам честь просить нашего согласия на брак с Инной! - торопливо и радостно проговорил Козельский.

И, оставив их вдвоем доканчивать чувствительную сцену, Николай Иванович торопливо вышел, чтобы поскорее послать за шампанским.

В коридоре он встретил Инну и возбужденно и нежно проговорил:

- Молодец ты, Инночка!.. И как тебя любит Григорий Александрович! Ты не знаешь, какое он любит шампанское?

Этот "молодец" и этот вопрос о шампанском задели Инну.

"И он думает, что я та же, что и была!" - пронеслось в ее голове.

- Не знаю, папа. А Тина просит послать за мумом! - отвечала Инна.

Когда Козельский вернулся в гостиную, заглянувши прежде в столовую, чтоб убедиться, все ли там в порядке, новый ли сервиз и хороша ли свежая икра, - Антонина Сергеевна, утирая слезы, просила Никодимцева беречь Инну и с наивной откровенностью матери рассказывала Григорию Александровичу, какое золотое сердце и какая умная головка у Инночки.

Никодимцев с восторгом слушал эти речи и сочувственно взглядывал на будущую тещу.

Глава двадцать вторая

- Кушать подано! - доложил лакей во фраке и белых нитяных перчатках.

Все перешли в столовую.

Там уже были обе сестры и бонна немка с Леночкой.

Никодимцев поздоровался и с Тиной с тою же ласковой сердечностью, с какою отнесся и к родителям, перенося частицу своей любви к Инне и на ее близких.

Он пожал руку бонне и с особенной лаской поцеловал ручку Леночки, давно уже бывшей доброю приятельницей "дяди Никодима", как перекрестила его фамилию девочка, подкупленная игрушками, которые он привозил ей, и сказками, которые ей иногда рассказывал.

И Инна Николаевна с радостью подумала теперь об этой дружбе, уверенная, что Никодимцев не будет дурным вотчимом и не станет ревновать, в лице этой девочки, к прошлому.

Да и вдобавок она нисколько не напоминала отца.

Хорошенькая, с такими же пепельными волосами- и большими серыми глазами, как у матери, она поразительно походила на Инну Николаевну. Даже в улыбке было что-то похожее.

- А ведь прелестная внучка у меня, Григорий Александрович... Милости просим закусить. Какой прикажете? Казенной, померанцевой, аллашу, зубровки?

- Померанцевой попрошу.

- И я изредка себе ее разрешаю... Доктора запретили! - сочинил, по обыкновению, Николай Иванович, скрывая истинную причину своей тренировки, наливая две рюмки.

Они чокнулись. Козельский порекомендовал гостю свежую икру.

- Кажется, недурна? - проговорил он с тайным удовольствием человека, любившего, чтобы у него все было изысканное и лучшее.

Недаром же он велел прислать ее из одной из Милютиных лавок, где часто ел устрицы и был постоянным покупателем "его" икры - и заплатил десять рублей за два фунта.

- Превосходная! - ответил Никодимцев, бывший в таком настроении, что мог сегодня находить все превосходным.

И он отошел от стола, чтоб дать место Тине.

У Тины загорелись глаза, ее бойкие вызывающие глаза, и раздувались ноздри при виде разнообразных закусок, бывших сегодня по случаю приглашения к обеду Никодимцева.

Не спеша и, видимо, привычным движением своей белой красивой руки в кольцах взяла она тонкогорлую бутылку с рябиновкой, налила рюмку до краев и, наложивши полную тарелочку свежей икры, выпила водку одним глотком не хуже мужчины, привыкшего пить, и, не поморщившись, принялась закусывать с наслаждением, напоминающим что-то плотоядное.

Никто не обратил на это внимания, кроме Никодимцева. Домашние давно уж привыкли к тому, что Тина перед обедом пила маленькую рюмку рябиновки, и хоть это и оскорбляло главным образом изящные вкусы отца, находившего, что женщинам прилично только пить немного шампанского, тем не менее Тина в конце концов приучила своих, объясняя им, что пьет для здоровья. Ей это полезно, доктор один говорил.

"Неужели и Инна так же умело пьет водку!" - с ужасом подумал Никодимцев, когда Инна Николаевна подошла к столику.

У него отлегло от сердца: Инна не последовала примеру сестры.

Но она заметила его удивленный взгляд, брошенный на Тину, и вспомнила, что еще недавно и она сама, случалось, пила за закусками на ресторанных обедах и ужинах рюмку-другую рябиновки, пила, не чувствуя ни малейшего удовольствия, а так, ради возбуждения и из-за того, что ее упрашивали мужчины, и из-за того, что другие дамы пили. Вспомнила Инна и о том, что в числе многих клевет, распускаемых про нее, была и клевета насчет того, что она пьет до двенадцати рюмок коньяку и по бутылке шампанского.

При этих быстро пронесшихся в ее голове воспоминаниях она с ужасом подумала: "Неужели это все было?"

Но как далека она от этого теперь!

И Инна Николаевна взглянула на Никодимцева и, встретивши его встревоженный взгляд, почувствовала в нем и любовь, и понимание, и защиту. Тень сбежала с ее лица, и она улыбнулась.

Тотчас же улыбнулся и Никодимцев, давно уж понимавший, что Инна владеет его настроением.

Обед, заказанный самим Николаем Ивановичем, был превосходный и вина тонкие.

Но Козельский не без сожаления видел, что Никодимцев ел мало, как-то небрежно, видимо не оценивая по достоинству ни супа, ни пирожков, ни форели с какой-то особенной подливкой, секрет которой сообщил Николаю Ивановичу француз-повар одного модною ресторана, ни вымоченного в мадере филе. И не пил ничего.

"Совсем влюблен, как юнкер!" - подумал Козельский, умевший как-то отдавать равную дань и любви и кулинарным прелестям.

- Инна! Хоть бы ты предложила Григорию Александровичу рейнвейну. Оно, кажется, ничего себе...

- Я предлагала - не хочет...

- Нехорошо угощаешь, Инна... Ты налей.

И Никодимцев подставил свою рюмку, чтоб сделать удовольствие Козельскому.

- И себе налей, Инна, рейнвейну... А Тиночка сама о себе позаботится! - проговорил, смеясь, Козельский.

Действительно, молодая девушка о себе заботилась. Она и ела, как настоящий гурман, и уже пила вторую рюмку иоганнисбергера, смакуя его с видом знатока.

Никодимцев только про себя удивлялся, взглядывая порой на ее слегка закрасневшееся от еды и вина, самоуверенное и вызывающее личико.

"Как не похожи две сестры!" - думал он.

- Ты прав, папа. Я о себе позабочусь! - спокойно ответила Тина отцу и прибавила: - А рейнвейн хороший!

И повела равнодушным взглядом на Никодимцева, точно желая им сказать:

"Мне решительно все равно, что вы обо мне подумаете, господин директор департамента. Вы герой не моего романа!"

И молодая девушка вспомнила о юном красавце Скурагине, и ей было досадно, что он уезжает и она остается пока без влюбленного поклонника, с которым бы можно было заниматься флиртом в том широком смысле, какой придавала флирту эта странная девушка.

А Скурагиным она с удовольствием бы занялась и обратила бы его в "христианскую веру", несмотря на то, что он глядит Иосифом Прекрасным (*). Знает она этих Иосифов.

* То есть целомудренным юношей. Выражение возникло из библейского рассказа (Бытие, 39) о прекрасном юноше Иосифе, которого тщетно пыталась соблазнить жена египетского царедворца Пентефрия.

И при мысли о таком обращении ее блестящие глаза заблестели еще более.

- Скурагин у вас не был, Григорий Александрович? - с фамильярной небрежностью спросила она своим резким контральто.

- Нет, не был еще, Татьяна Николаевна! - почтительно отвечал Никодимцев, как бы подчеркивая не особенно деликатный тон молодой девушки.

- Кто это такой Скурагин? - обратился Козельский к дочери.

- Мой знакомый студент. Он у нас пил чай, и Григорий Александрович пригласил его ехать с собой на голод.

"Странные отношения в семье", - подумал Никодимцев.

Инна боялась какой-нибудь выходки Тины. Та ведь не очень церемонится.

Действительно, молодой девушке очень хотелось оборвать как-нибудь этого корректного и влюбленного генерала. Не нравился он ей, и главным образом оттого, что она чувствовала своим женским инстинктом не только полное равнодушие к себе, как к женщине, но и тайное осуждение.

А этого она, как большинство женщин, не прощала.

И, посматривая на него, она все более и более удивлялась Инне, что та выбрала такого неинтересного и немолодого поклонника, и - что самое важное: еще делает глупость - выходит за него замуж. Увидит она, как он надоест ей своей поздней страстью. Увидит она, какой Отелло этот генерал. Бедной Инне даже и пококетничать будет нельзя, а не то что искать впечатлений... Дорого ей достанется эта выгодная партия. Уж лучше бы женила на себе Гобзина. Она охотно бы уступила Инне это животное, осмелившееся делать ей предложение.

- Очень милый молодой человек! - похвалила Антонина Сергеевна, обращаясь к мужу. - Он, быть может, вечером зайдет... Ты его увидишь...

- К сожалению, вечером я должен уехать... Заседание...

- Вечером?

- Экстренное...

Тина едва заметно улыбнулась, не веря этим экстренным заседаниям. Она догадывалась, что "заседание" будет с Ордынцевой.

Эта "тайна", которую так заботливо охраняли оба соучастника, не была тайной для их слишком прозорливых молодых дочерей.

И Ольга Ордынцева и Тина Козельская знали ее и, случалось, говорили между собой о ней. Обе девушки, слишком еще молодые, чтоб думать и о своей второй молодости, подсмеивались над второю молодостью родителей, и обе, конечно, мало их уважали, оправдывая свою неразборчивую жажду впечатлений молодостью и последними декадентскими откровениями.

Они смели делать, что хотят, а родители не смели.

- Разве бывают ночные заседания, папа? - с самым серьезным видом спросила Тина.

- Бывают, милая! - ответил Козельский, отправляя в душе свою любознательную дочь к черту.

- И у вас бывают, Григорий Александрович?

- Редко, но бывают, Татьяна Николаевна.

- У Ники прежде часто были экстренные заседания. Теперь - реже. И то он, бедный, так занят! - заметила Антонина Сергеевна, хотя мало верившая мужу, но не утратившая еще веры в экстренные заседания, к покровительству которых Николай Иванович прибегал, впрочем, прежде, когда еще не сошелся с осторожной Анной Павловной, предпочитавшей дневные свидания, как дающие меньший повод к подозрениям.

Только в последнее время, когда Ордынцев оставил ее, она не отказывала Николаю Ивановичу и в вечерних, не предвидя, что произойдет неприятная встреча.

Козельский чувствовал скорее, чем видел, насмешливый взгляд "дерзкой девчонки" и хотел было замять неприятный для него разговор об экстренных заседаниях, как безжалостная Тина спросила:

- И поздно эти заседания кончаются, папа?

- Как случится... Сегодня, я думаю, часам к одиннадцати.

По счастью в эту минуту лакей стал разливать шампанское, и общее внимание было обращено на Инну и Никодимцева.

Он чувствовал на себе чужие взгляды, чувствовал, что уже началось что-то оскорбляющее целомудрие и тайну его любви, что эта тайна словно является общим зрелищем, и ему было невыносимо стыдно, точно его внезапно обнажили перед всеми присутствующими в столовой.

Никодимцев украдкой взглянул на Инну и по ее смущенному лицу решил, что и она испытывает то же, что и он. И ему стало вдвойне стыдно.

Но он знал, что все это принято и что надо пройти через это испытание, и только желал, чтобы оно кончилось поскорей.

Бокал ему налили, и он с каким-то особенно напряженным вниманием ел рябчика, не поднимая глаз от тарелки, и решил, что будет просить Инну венчаться втихомолку и не приглашать никого, исключая шаферов. Верно, она на это согласится.

Николай Иванович уже обдумывал экспромт, который он сейчас скажет. Он любил и умел говорить и считался одним из блестящих ораторов на разных чествованиях и юбилейных обедах.

Но, взглянув на лицо Никодимцева, Николай Иванович решил его пощадить. К тому же и исключительно семейная аудитория не особенно возбудительно действовала на его красноречие. Обещание быть к восьми часам на свидании с Анной Павловной тоже не располагало его к длинному экспромту.

И Николай Иванович поднялся с места и, поднявши бокал, проговорил, напрасно стараясь уловить глаза Никодимцева:

- Сегодня в нашей семье радостное событие. Григорий Александрович просил руки Инны. Она согласна, а мы и подавно согласны... За здоровье жениха и невесты. Дай бог, чтоб мы поскорей выпили за здоровье молодых!

Начались чоканья, поцелуи и пожелания.

Козельский был, видимо, очень доволен и, облобызавшись с будущим зятем, сказал ему несколько теплых слов в самом задушевном и на этот раз искреннем тоне, так как не сомневался, что ради Инны Никодимцев устроит тестю какую-нибудь почетную синекуру тысяч в пять. Надо только будет поговорить об этом тотчас после свадьбы, во время медового месяца. Наверное, тогда и Никодимцев не откажет, даром что считается врагом непотизма (*).

* Кумовства (от лат. nepos - внук, потомок).

Антонина Сергеевна опять "пролила слезу" и снова просила беречь Инночку.

- Они будут друг друга беречь, Тоня! - заметил Николай Иванович, начинавший впадать после рейнвейна в несколько идиллическое настроение.

Только с Тиной дело обошлось не совсем по-родственному.

Тина только чокнулась с Никодимцевым и не поздравила его и не высказала никаких пожеланий. Она с видимым удовольствием пила шампанское и, казалось, мало обращала внимания на всю эту комедию по случаю поимки хорошего жениха.

Когда бокалы снова были налиты, Николай Иванович ждал, что Никодимцев догадается поблагодарить родителей за такую красавицу невесту и предложит тост за их здоровье, но Григорий Александрович, сконфуженный и подавленный, казалось, об этом и не думал, и потому Козельский еще раз предложил тост за жениха и невесту.

На этот раз Никодимцеву пришлось только чокаться. Ни лобзаний, ни пожеланий не было.

- Григорий Александрович! А ваш бокал, родной мой, пуст... Разве вы не хотите выпить за здоровье невесты и... и поцеловать ее руку? - шутливо проговорил Козельский, несколько размякший после вина. - В старину мы это себе позволяли... Ха-ха-ха!

"Они давно уж и не то себе позволяли!" - подумала Тина, насмешливо посматривая на совершенно смутившегося Никодимцева своими блестящими глазами.

"Тоже Иосиф Прекрасный в сорок лет, скажите, пожалуйста!"

- Что же вы не пьете здоровье Инны, Григорий Александрович?.. Или боитесь отступить от правил и выпить второй бокал?.. Мум хорошее вино! - прибавила Тина, отхлебывая вино маленькими глотками.

Никодимцев строго взглянул на Тину и, чокнувшись с невестой, залпом осушил бокал.

"Ну, теперь пытка кончена!" - подумал он.

Но в тот же момент раздался веселый, ласковый и словно бы ободряющий голос Николая Ивановича:

- Горько, горько!

- Горько! - повторила за мужем и Антонина Сергеевна.

Она имела склонность к идиллическим положениям. А что же могло быть трогательнее первого поцелуя жениха и невесты?

Никодимцев понял, что испытание еще не кончено и что надо сделать еще что-то, профанирующее его чувство.

И он торопливо, застенчиво и неловко поднес руку Инны Николаевны и покраснел как гимназист.

Но это зрелище, видимо, не удовлетворило присутствующих.

- Все-таки горько! - значительно повторил Козельский, улыбаясь широкой, добродушной улыбкой сильно подвыпившего человека.

Насмешливо улыбающаяся и изумленная смотрела Тина возбужденными, блестящими от шампанского глазами на смущенного, совсем растерявшегося Никодимцева. Его необычное смущение вызывало в ней какое-то раздражающее, развращенное любопытство и колебало ее уверенность в том, что Никодимцев был близок с сестрой.

"Он совсем робкий, этот сорокалетний Ромео!" - подумала она и удивлялась, что Инна могла терпеть около себя такого сентиментального и непредприимчивого поклонника и не привела его до сих пор в христианскую веру. Она давно бы это сделала. Неужели они только разговаривали?..

Словно бы ища защиты, Никодимцев взглянул на Инну Николаевну и точно спрашивал, что ему делать.

Она ответила ласковым, виновато улыбающимся взглядом и пожала плечами, словно бы хотела сказать, что выхода нет и надо ему ее поцеловать.

И, сгорая от стыда, Никодимцев прикоснулся губами к закрасневшейся щеке невесты.

Когда он решился наконец поднять глаза, то ему все лица показались неудовлетворенными.

Особенно бросилась Никодимцеву в глаза явно выраженная неудовлетворенность на бритом лице пожилого лакея, который в ожидании целования жениха с невестой замер в неподвижной позе с блюдом в руке, на котором возвышалась форма трехцветного мороженого, и, разочарованный, подносил теперь блюдо Антонине Сергеевне. Заметил Никодимцев и иронически улыбающийся взгляд Тины.

Наконец пытка была окончена. Кофе выпито, и все встали из-за стола.

Тина не пошла в гостиную и перед уходом в свою комнату шепнула, смеясь, сестре:

- Надеюсь, ты научишь теперь своего жениха?

- Целоваться. А то он, кажется, не умеет!

Обхватив Никодимцева фамильярно вокруг талии, Николай Иванович повел его в кабинет.

- На два слова! - промолвил он.

И, усадив Никодимцева на оттоманку, Николай Иванович присел около и проговорил:

- Я считаю своим долгом по чистой совести сказать вам, дорогой Григорий Александрович, что состояния у меня нет. Я живу на то, что зарабатываю...

"Господи! К чему он мне это говорит?" - подумал Никодимцев и снова почувствовал, что пытка начинается.

- Разумеется, приданое мы сделаем, но, к сожалению, я не могу, как бы хотел, сделать что-нибудь большее для Инночки...

- Николай Иванович... Зачем вы это говорите?

- Знаю, что вы любите дочь, знаю, что и она вас любит, но во всяком случае я считал необходимым сказать вам то, что сказал, Григорий Александрович. И вы не сердитесь... прошу вас... Вы должны понять, что во мне говорит отец...

- Нам хватит, Николай Иванович, моего жалованья, а в случае моей смерти Инна Николаевна будет получать пенсию... Во всяком случае, я позабочусь, чтобы Инна Николаевна не нуждалась. Роскоши я ей предоставить не могу, но...

- Я совершенно покоен за Инну, Григорий Александрович!

- Вы можете быть покойны.

И Никодимцев, как бы в подтверждение, крепко пожал руку Козельского.

- Но вы поймете, Григорий Александрович, я не мог не предупредить вас... Ну вот наши два слова и сказаны... А теперь прошу извинить меня... Нужно ехать. Надеюсь еще застать вас здесь? И надеюсь, что вы обедаете у нас каждый день?

Никодимцев благодарил.

Они вместе вернулись в гостиную. Козельский сделал общий поклон и радостный уехал на свидание.

Несколько времени Антонина Сергеевна оставалась в гостиной и затем, сославшись на нездоровье, ушла.

Жених и невеста остались одни.

- Пойдемте лучше ко мне, Григорий Александрович. Хотите? - предложила Инна.

- Пойдемте...

Когда они уселись рядом на маленьком диване в комнате Инны, она спросила:

- Измучили вас, бедного?

- О, какая это пытка!..

- Я видела и... знаете ли что?

- Что?

- Любовалась вашим смущением...

Никодимцев покраснел.

Несколько времени они болтали, но вдруг разговор оборвался.

Опьяненный близостью любимой женщины, Никодимцев не находил слов и глядел на нее влюбленным взглядом.

Примолкла и Инна.

- Я люблю вас... я люблю тебя! - вдруг вырвалось из груди Никодимцева.

И быстрым движением он привлек к себе молодую женщину и прильнул к ее губам.

Она отвечала горячими поцелуями.

- Милый! - шепнула она.

И Никодимцев снова целовал Инну с безумной страстью целомудренного человека, впервые познавшего настоящую любовь.

После чая Инна опять позвала Никодимцева к себе в комнату, и он просидел до двенадцати часов. Простившись с невестой долгим поцелуем, он обещал завтра быть после обеда.

- А обедать?

- Не могу. Одного приятеля звал... Ты его знаешь... Ордынцев.

- Немножко знаю... Он кажется мне симпатичным.

- Это порядочный человек и очень несчастный в своей семейной жизни. Недавно он оставил свою семью...

- Слышала... И Ордынцева везде бранит мужа за это...

- Не ей бы бранить... До завтра...

- До завтра...

- Так любишь?

- Люблю, люблю, люблю!..

Еще прощальный поцелуй, и Никодимцев ушел еще более влюбленный.

Он возвращался домой, восторженный, благодарный, умиленный и счастливый, вспоминая Инну, ее голос, лицо, волосы, ее жгучие поцелуи.

И как полна и хороша казалась ему жизнь. Как несчастны были люди, которые никогда не любили!

- Егор Иваныч! Поздравьте... я женюсь! - объявил Никодимцев, возвратившись домой.

Егор Иваныч поздравил и спросил:

- А скоро свадьба?

- Как вернемся...

- А на ком изволите жениться?

- На прелестной женщине, Егор Иваныч.

- На вдове, значит?

- Разводится...

Егор Иваныч поморщился.

И, помолчав, спросил:

- Нас с женой, значит, рассчитаете?

- Это почему?

- Новые порядки пойдут.

- Что вы, Егор Иваныч? Отчего новые порядки?

- Новое положение пойдет, ваше превосходительство.

- Никакого нового положения, как вы говорите! - весело говорил Никодимцев. - И вы и Авдотья Петровна останетесь и, надеюсь, будете так же ладить с женой, как ладите со мной.

- Мы с большим удовольствием готовы по-прежнему служить! - ответил старый слуга.

Но в душе он не верил, что ему и жене придется остаться у Никодимцева при "новом положении", и он уже был предубежден против женщины, нарушившей, по его понятию, "закон", то есть выходившей замуж при живом муже.

"Точно не мог другой найти!" - подумал Егор Иваныч, жалея Никодимцева за то, что он женится на такой "непутевой" даме.

- А как вы изволили уехать, кучер от графа приезжал и в восемь часов вечера опять приезжал. Спрашивал, где можно вас найти. А я разве могу знать, где вы находились весь день! - говорил не без тайного упрека и в то же время беспокойства Егор Иваныч. - Вот и письмо курьер оставил! - докладывал он и, взявши с письменного стола отдельно на виду положенный конверт, подал Никодимцеву.

- От этого вы и дожидались меня, Егор Иваныч?..

- Точно так. Надо было доложить. Видно, экстра, если два раза курьера посылал.

Никодимцев вскрыл конверт и прочитал записку, в которой его высокопревосходительство просил Григория Александровича побывать у него на квартире сегодня между восемью и девятью часами вечера по очень спешному делу.

Прежде Никодимцев, получив такую записку, испытал бы некоторое беспокойство, считал бы себя виноватым, что не мог исполнить требования начальника, и делал бы разные предположения о причинах такого экстренного приглашения, а теперь он довольно равнодушно отнесся к нему и решил побывать у министра завтра утром.

- Ну, идите спать, Егор Иваныч!.. Никакой экстры нет! - весело проговорил Никодимцев.

- Спокойной ночи!

И с этими словами Егор Иваныч ушел из кабинета, удивленный, что Никодимцев отнесся к зову графа совсем не так, как относился прежде, и решил, что он совсем "влюбимшись", и, следовательно, жена будет сама повелевать. А каково это - он знал по собственному опыту.

Глава двадцать третья

В напечатанном на первой странице воскресного нумера "Нового времени" объявлении о кончине Бориса Александровича Горского, последовавшей после "краткой, но тяжкой болезни", панихиды были назначены два раза: днем - в час и вечером - в восемь.

За четверть часа до первой вечерней панихиды покойник был переложен в белый глазетовый гроб (по третьему разряду) какими-то довольно жалкого вида, плохо одетыми и с испитыми лицами людьми, от которых разило водкой, - под наблюдением агента бюро похоронных процессий, молодого человека в приличном черном пальто и с цилиндром в изогнутой не без претензии на изящество грязноватой руке с поддельным брильянтом, с бритым веснушчатым, веселым и плутоватым лицом, которое тотчас же приняло серьезно-торжественное выражение, как только агент увидал в полутемной маленькой и холодной часовне, освещенной лишь несколькими восковыми свечами паникадила, за свечкой у большого, во всю половину стены, образа спасителя, - Леонтьеву, Ордынцева, Скурагина и трех артиллерийских офицеров, товарищей покойного, напрасно старавшихся быть печальными. Хотя они и любили Горского и жалели его, но все трое были так молоды, так жизнерадостны, что вид покойного не мешал им, после двух-трех минут воспоминаний о нем, тихо и сдерживая из приличия веселость, говорить о журфиксе у какой-то интересной барыни, куда они должны были ехать с панихиды и рассказать, между прочим, о романической причине смерти Горского.

Когда гроб поставили на катафалк и лица, перекладывавшие покойника, вышли, не зная, к кому из присутствовавших обратиться с просьбой на чай, - две сестры милосердия, ухаживавшие во время болезни за Горским, поднялись к гробу и, перекрестившись, заботливо и старательно, с бесстрастно-покорными лицами, занялись покойником, чтобы устроить и его и всю обстановку у гроба как можно лучше и порядливее.

Они выровняли покров, расправили его кисти, вложили в желто-восковые руки с отросшими вялыми ногтями на плоских пальцах почерневших конечностей небольшой образок, переданный им Леонтьевой, осторожно, с какою-то особенной почтительностью приподняли и положили на середину подушки сплюснутую у висков голову и, оглядев, все ли в порядке, хорошо ли лежит покойник, снова перекрестились и, сойдя с возвышения, бесшумно отошли к стене, чтобы остаться на панихиде.

Тогда к гробу поднялась Вера Александровна с цветами в корзинке и сделала из чудных роз и ландышей рамку, среди которой утопала голова. Муж и Ордынцев подавали новые корзины цветов, и Вера Александровна усыпала ими весь покров. Затем положила два венка: один от нее, другой - роскошный венок, неизвестно кем присланный и несколько раздражавший Леонтьеву, вследствие чего она, вероятно, и поставила его у ног.

Часовня мало-помалу наполнялась знакомыми покойного. Многие из них подходили к Леонтьевой, жали ей руки и молча отходили к стене. Разговаривали совсем тихо. Только порой выдавался громкий голос одного из трех молодых артиллеристов и, словно бы сконфуженный, внезапно понижался до шепота или смолкал.

Уж было десять минут девятого, а батюшка не приходил.

Леонтьев обратился к сестрам с просьбой послать за ним сторожа часовни. Одна из сестер вызвалась сходить сама и, словно бы извиняясь за опоздавшего священника, объяснила, что, верно, что-нибудь важное задержало, если батюшка опоздал.

В эту минуту в часовню вошла совсем молодая и миловидная девушка, видом похожая на горничную, в шляпке, в ватном дешевеньком пальто и в очень стареньких перчатках. В руках у нее был небольшой, но очень красивый венок из живых белых роз и лилий.

Бледная, взволнованная и сконфуженная, с красными от слез глазами, пала она ниц перед гробом и залилась слезами. Потом поднялась к гробу, взглянула, перекрестившись, в лицо покойника и с воплем припала к нему.

- Кто это? - спросил Ордынцев у Веры Александровны. - Вы знаете?

- Горничная меблированных комнат, где в прошлом году жил Боря... Не думайте чего-нибудь, Василий Николаич. Это была трогательная и безнадежная привязанность к брату, которая потом настолько овладела бедной девушкой, что брат должен был переменив квартиру... Вот эта простая, необразованная девушка не чета той, из-за которой лежит бедный Боря! - прибавила вдруг с озлоблением Леонтьева.

И, словно бы желая объяснить причину его, Вера Александровна прибавила:

- Я только час тому назад читала дневник Бори... Я вам дам его прочесть, и вы увидите, что за развращенная, равнодушная ко всему и ко всем эта Козельская... Какие ужасы описывает брат!.. И что она с ним делала!.. И вот такие убийцы остаются безнаказанными... Они еще, наверно, гордятся делом своих рук... Ведь из-за нее погиб мужчина... Это, в глазах еще многих, аттестат неотразимости...

Вера Александровна вытерла слезы и прерывающимся от озлобления и горя шепотом продолжала:

- О, что за развращенная и злая эта девушка, погубившая Борю!.. Тот боготворил ее, а она... Она каждый день ходила к нему, чтобы отдаваться, как животное... Получила свое и ушла... Ей становилось скучно... и она не скрывала этого... Вы понимаете, как все это действовало на брата?.. Какая гнусность!.. И в то утро, когда он, влюбленный, окончательно потерявший голову от ее ласк, потребовал решительного ответа, выйдет ли она за него замуж, она... расхохоталась... Она прямо сказала, что он для нее слишком глуп... Ее отношения к нему - одна физиология и больше ничего... Не нравится ему это... что ж?.. Она больше не придет... Она найдет менее сентиментального любовника, который не будет ныть... А ведь вы знали Борю, Василий Николаевич? Знали его восторженность?

Ордынцев кивнул головой.

- Через полчаса после этого объяснения Боря решил покончить с собой... И что за ужас разочарования пережил он... Это говорят последние строки дневника...

Вера Александровна смолкла и взглянула на лицо покойника.

Бледно-желтое, исхудалое, с вытянувшимся заостренным носом и почерневшими сжатыми губами, оно было полно выражения величавого спокойствия и какой-то таинственно-неразрешимой думы и, казалось, cтрого смотрело на сестру и словно бы осуждало ее за эти беспощадные обвинения.

И Вера Александровна точно слышала его голос, который говорил: "Не место им здесь!"

И она зарыдала, чувствуя себя виноватой перед покойником, точно он в самом деле мог слышать то, что она говорила.

В эту минуту вошли певчие и плотной кучкой стали з стороне. Чей-то низкий бас откашливался.

Сестра милосердия, ходившая за батюшкой, вернулась и объяснила Леонтьеву, что батюшка сию минуту идет... Его задержали...

- Давно бы пора... Уж половина девятого! - раздраженно заметил Леонтьев и прибавил: - Сколько надо ему заплатить?.. Скажите, пожалуйста, сестра.

- Он ничего не возьмет. Он не сребролюбец...

- Однако?

- Он отслужит сегодня панихиду и извиняется, что завтра не может... Он устал... Завтра вы попросите другого священника... приходского... и на сопровождение на кладбище тоже... Вот и батюшка.

В дверях показался высокий худощавый старик с седой жиденькой бородкой, в фиолетовой рясе, в сопровождении толстого, лысого пожилого дьячка и, не глядя ни на кого, подошел к аналою.

Наклонив слегка голову в сторону, где стояла Вера Александровна, просившая его служить панихиду, и небольшая кучка ее знакомых, он взглянул своими спокойными и благосклонными старческими глазами на присутствующих, словно бы этим взглядом хотел определить общественное их положение и степень религиозной восприимчивости, не спеша облачился в траурную ризу и тихим, приятным и значительным голосом начал панихиду.

Зажженные восковые свечи осветили маленькую часовню. Лицо покойника выделялось рельефнее среди цветов и казалось еще строже и вдумчивее.

Среди тишины, несколько минут спустя после начала панихиды, вошли Козельские - отец и Тина.

Они встали недалеко от дверей, у стены, по эту сторону гроба. Агент тотчас же подал им свечи.

Многие из присутствующих обратили внимание на элегантно одетую в короткой меховой жакетке молодую девушку с закрасневшимся от мороза красивым личиком. Артиллеристы зашептались. Увидела ее и Леонтьева и, изумленная и негодующая, смотрела на Тину.

Высоко приподняв свою головку в барашковой шапочке, из-под которой выбивались золотистые кудерьки, Тина глядела на покойника, и ни одна черточка ее лица не обнаруживала волнения, точно этот, еще недавно ей очень близкий человек, погибший из-за нее, был обыкновенный знакомый, потеря которого не причиняет горя.

Но на душе ее было жутко, и что-то больное поднималось в ней при виде разлагающегося трупа любовника, еще так недавно красивого, молодого, жизнерадостного, который осыпал ее страстными ласками.

И в то же время она не могла подавить чувство страха и брезгливости и скоро отвела свой взгляд.

- Какая наглость! Взгляни, Козельский здесь! - шепнула Вера Александровна мужу.

И Ордынцев увидал Козельского. Их взгляды встретились. И оба, сконфуженные, опустили глаза.

Тина заметила и негодующие взгляды супругов Леонтьевых, и недоумевающий, серьезный взгляд студента Скурагина, и еще выше подняла свою голову, и на лице ее появилось вызывающее, дерзкое выражение, точно бы дающее понять, что ей решительно все равно, что о ней думают все эти господа.

Она выше этих обвинений. Она не считает себя виноватой в смерти Горского.

Вольно же было ему стреляться? Разве она могла предполагать, что случится то, что случилось? Ведь она не раз говорила Горскому, что не выйдет за него замуж и что она отдается ему, пока он ей нравится, как красивый мужчина, не придавая этой связи какого-нибудь обязательства ни с его, ни с ее стороны...

Она была правдива и откровенна с ним, и он знал ее взгляды, должен был понять характер ее отношений... Не гимназист же он?

Так рассуждала Тина еще сегодня утром, когда прочла в газете известие о смерти Бориса Александровича, и не чувствовала угрызений совести, успокоенная доводами ума, говорившего ее себялюбивой, эгоистической натуре, что она не виновата в том, что Горский оказался таким малодушным человеком.

И Тина без колебаний" согласилась, когда отец, крайне недовольный печальной развязкой, предложил дочери ехать на панихиду вместе с ним.

- По крайней мере меньше будут трепать твое имя! - строго сказал он Тине.

Он сердился на дочь, не столько возмущенный ее взглядами и поведением, о котором он догадывался уже из того, что она "бегала" к Горскому, сколько ее отношением к нему, дерзким и вызывающим, и боязнью, что имя его дочери будут "трепать".

- Мне это все равно! Вероятно, и твое имя треплют, рассказывая о твоих похождениях, и ты, как умный человек, не обращаешь на это внимания, - ответила Тина.

- Мое имя не могут трепать! И тебе нет до моих похождений никакого дела! - крикнул вспыливший Козельский, припомнивший, как вчера за обедом Тина нарочно допрашивала о ночных заседаниях.

- Такое же, как и тебе...

- Я отец твой!..

- А я твоя дочь! - насмешливо сказала она и вышла из кабинета, оставив отца в бессильном гневе.

И без того он был не в духе благодаря вчерашней встрече с Ордынцевым.

Тайна его связи с Анной Павловной и тайна его убежища открыты. Придется устроить "гнездо" в новом месте и взвалить себе на шею новые расходы, если Ордынцев окажется таким неджентльменом, что уменьшит или даже вовсе не будет давать Анне Павловне денег на содержание ее и детей. Не менее беспокоила Козельского и мысль о том, что "святая женщина" может узнать об этой связи, если Ордынцев станет рассказывать о том, что видел. Он жалел жену и не хотел доставлять ей лишнего горя. Ради этого он и старался по возможности тщательно скрывать от нее свои авантюры.

А тут еще эта дерзкая Тина! Нечего сказать, хороша дочь! Скорей бы выходила она замуж! - снова пожелал Николай Иванович, решительно не понимавший, отчего это она чурается брака, когда замужем ей несравненно удобнее выбрать любовника, который не станет стреляться... Гобзин был бы покладистым мужем. И от такого мужа, и притом наследника миллионов, она отказывается! А теперь, если эта история самоубийства разнесется в городе благодаря репортерам, Гобзин, пожалуй, во второй раз уже не сделает предложения.

Встреча с Ордынцевым на панихиде тоже не содействовала хорошему настроению Николая Ивановича.

"Положим, Ордынцев разошелся с женой, - рассуждал Козельский, внимательно и серьезно слушавший молитвы и по временам крестясь, когда другие крестились, - и, следовательно, не имеет ни малейшего права требовать от своей жены супружеской верности и быть в претензии на ее любовника, а все-таки лучше было бы с ним не встречаться или по крайней мере не так скоро после вчерашнего..."

И Козельский бранил в душе и себя за то, что явился на панихиду, и Тину за то, что она смела говорить об его похождениях, не выходит замуж за Гобзина и ведет себя совсем неприлично, и покойника за то, что он стрелялся и лежит на столе, давая случай репортерам сплести историю, в которой будет красоваться en toutes lettres (*) имя его дочери.

* Открыто (франц.).

И все это: и встреча с Ордынцевым, и Тина, и покойник, и репортеры как-то соединялись в его голове в одно общее представление об его расстроенных делах и о необходимости их поправить как можно скорей.

Пока Никодимцев вряд ли может сделать для него многое - разве только дать приличное место. Рассчитывать же при его содействии провести какое-нибудь сомнительное предприятие рискованно. Вот если бы другим зятем был Гобзин...

Раздалось полное тоски заунывное пение: "Со святыми упокой!" Многие опустились на колени. Опустился и Николай Иванович. Тина стояла.

Многие плакали. Девушка, принесшая маленький букет, безутешно рыдала, напрасно стараясь сдержать свои рыдания, и, стоя на коленях, припала головой к полу.

Тина обратила внимание на эту маленькую фигурку девушки, коленопреклоненной в нескольких шагах от себя, и когда девушка поднялась и Тина увидала ее полное скорби, заплаканное, хорошенькое, хотя и вульгарное лицо, ревнивое чувство внезапно охватило Тину.

И она не без презрительного любопытства оглядела с ног до головы девушку и нашла, что у нее топорное лицо и что она скверно сложена.

"Хорош был, нечего сказать! Я и в то же время эта... какая-то горничная или швея!" - с брезгливостью подумала Тина.

Поклонница физиологии, она, разумеется, не сомневалась, что "эта" была так же близка с Горским, как и она.

"Все эти влюбленные порядочные-таки свиньи!" - решила Тина, возмущенная и оскорбленная тем, что Горский, уверявший в какой-то особенной любви, обманывал ее. И она питала теперь злобное чувство к своему бывшему любовнику.

Как только что певчие начали "Вечную память!", Козельский решил уехать, чтоб не пришлось столкнуться с Ордынцевым и раскланиваться с ним.

- Едем! - шепнул он Тине.

Они вышли на двор больницы, где их ожидала карета.

Оба всю дорогу молчали. Козельский был поражен спокойствием дочери во время панихиды. Хоть бы одна слезинка! А ведь бедный Горский любил ее! И она кокетничала с ним, отличала его между другими поклонниками и держала при себе для флирта.

"Бессердечная!" - подумал отец и, возмущенный, негодовал, что теперь "дети" не похожи на "отцов" и совсем не умеют любить.

Они вернулись домой к чаю и застали Никодимцева. Он с утра был у невесты и обедал у Козельских, так как Ордынцев известил, что обедать у приятеля не может.

Когда Тина присела к столу, и мать и сестра не хотели расспрашивать ее о панихиде, чтоб не взволновать ее, и приписывали ее спокойный вид выдержке и присутствию Никодимцева.

Но после двух чашек чая она сама начала рассказывать и, между прочим, не без насмешливого подчеркивания рассказала о том, как "какая-то горничная или швея рыдала всю панихиду".

Никодимцева коробило от этого тона. Он решительно не мог определить этой странной девушки - таких он не встречал. И чем более он присматривался к ней, тем она становилась ему несимпатичнее, хотя и была сестрой Инны.

- Немудрено, что о Борисе Александровиче так плакали. Его все любили. Он был такой славный, такой добрый, - заметила Антонина Сергеевна, чтоб смягчить рассказ дочери. - Он у нас часто бывал... Вы, верно, помните его, Григорий Александрович, у нас на вторниках?

- Как же, помню... Такое открытое, милое, жизнерадостное лицо. Ему жить бы да жить... От какой болезни он умер? - обратился Никодимцев к Антонине Сергеевне.

- А не знаю... Тина! От чего умер Борис Александрович?

- От собственной неосторожности! - поспешил ответить Козельский. - Разряжал пистолет, и пуля попала в легкое... Сделалось воспаление и... бедного молодого человека не стало. Ну, конечно, в газетах появится какая-нибудь романическая сплетня по поводу этой смерти! Нельзя же не воспользоваться случаем! - прибавил Козельский.

"Неужели отец не знает причины этого выстрела? Или он лжет для Григория Александровича?" - подумала Инна и решила рассказать ему всю правду, чтобы он не думал, что она от него скрывает что-нибудь.

И когда после чая они ушли в ее комнату, она объяснила Никодимцеву, что бедный Горский стрелялся из-за безнадежной любви к сестре.

Никодимцев был поражен.

- Тебя удивляет ее спокойствие? - спросила Инна.

- Да...

- Она очень сдержанная и... и не любила его...

- Однако, сколько я мог заметить, кокетничала с ним?

- К сожалению, ты прав...

- И даже очень?

Инна махнула утвердительно головой.

- Бедняга Горский! - проговорил Никодимцев и после паузы вдруг громко прибавил: - Я понимаю его!

Инна взглянула на Никодимцева с каким-то страхом.

- Ведь нет ничего ужаснее, как разочароваться в любимом человеке. Не правда ли, Инна?

- Да! - проронила молодая женщина.

- А Горский, верно, думал, что твоя сестра тоже любит его. По крайней мере мог думать?

- Мог! Сестра легкомысленно с ним поступала!

- Легкомысленно... это не то слово. Она поступила - ты извини меня - безжалостно, вводя в заблуждение человека... А в молодости все впечатления острее, и Горский не перенес разочарования. Он, верно, сам был правдивый человек и верил в правдивость других... И ему показалось, что жить не стоит... не к чему. Конечно, этот выстрел был порывом отчаяния: если б у него были какие-нибудь серьезные интересы в жизни или если б он пережил первый момент, этого выстрела не было бы. Странная девушка твоя сестра, Инна. И какое у нее спокойствие! Как ты не похожа на нее! - порывисто вдруг прибавил Никодимцев.

Глава двадцать четвертая

Утром Никодимцев не застал дома графа, требовавшего его накануне по спешному делу. Швейцар доложил, что его сиятельство с ночным поездом уехал на охоту и вернется только к вечеру.

Пришлось ехать на следующее утро.

Патрон Никодимцева, граф Волховской, высокий сухощавый старик, с небольшой темной бородой и в темно-синей, хорошо сшитой паре, сидел за письменным столом в своем большом кабинете и длинным красным карандашом делал пометки на какой-то объемистой записке, когда представительный камердинер, с холеными черными бакенбардами и с крупной бирюзой на мизинце, бесшумно ступая мягкими башмаками, приблизился к столу и доложил:

- Тайный советник Никодимцев!

- Просите! - ответил граф.

И, отложив в сторону записку, он принял тот свой любезно-приветливый вид, которым умел очаровывать подчиненных и просителей.

- А где это вы нынче пропадаете, Григорий Александрович? - проговорил он шутливым тоном, чуть-чуть привставая с кресла и протягивая Никодимцеву красивую руку с твердыми, хорошо отточенными ногтями и щуря маленькие и острые серые глаза, глубоко засевшие в глазных впадинах под густыми, нависшими бровями. - Третьего дня я два раза за вами посылал, и вас целый день не было дома. Такой домосед и... - И граф, не докончив речи, любезно улыбнулся и, крепко пожавши Никодимцеву руку, указал на кресло и затем продолжал: - А я, Григорий Александрович, торопился сообщить вам приятную весть... Поэтому и посылал за вами... Вы, конечно, догадываетесь, в чем дело?

- Нет, граф.

- А я думал, что догадываетесь... Дело в том, что Прокудин получит другое назначение, и пост товарища министра будет вакантным месяца через два-три, как раз к тому времени, когда вы вернетесь, вероятно, из той не особенно приятной командировки, в которой я менее повинен, чем вы думаете. Я полагаю, вам она не очень нравится?

- Отчего же?.. Поручение очень почетное.

- Разумеется, почетное, но в то же время и очень ответственное, требующее большой осторожности в заключениях и выводах... Газеты преувеличивают... У нас ведь любят представлять все в более мрачных красках и таким образом совершенно напрасно пугать общество... Ну да вы ведь сами увидите на месте, так ли страшен черт, как его малюют, и, разумеется, ваши выводы будут вполне соответствовать действительному положению. Я не сомневаюсь в вашем уме и такте! - подчеркнул граф. - Однако мы уклонились... Я не о командировке хотел с вами говорить, Григорий Александрович, я хотел узнать: согласились ли бы вы занять пост товарища в другом министерстве?.. Я с своей стороны охотно окажу свое содействие и почти уверен, что вас назначат.

- Очень благодарен, граф, за ваше доброе содействие, но я предпочел бы остаться на своем месте.

- Вы отказываетесь, Григорий Александрович?

И маленькие глаза графа изумленно и в то же время словно бы недоверчиво взглянули на Никодимцева.

Сам честолюбец, любящий свою призрачную власть и ради нее готовый поступиться многим, человек, имеющий громадное состояние и, следовательно, не заинтересованный жалованьем, он никак не мог понять, чтобы возможно было отказаться от блестящего положения.

- Отказываюсь.

- Решительно?

- Решительно.

- Странный вы человек, Григорий Александрович... Очень странный... А я, признаться, думал, что обрадую вас... Такой пост... и впереди возможность еще более высокого поста, на что вы при ваших выдающихся способностях, конечно, имели бы полное основание надеяться... И вы отказываетесь?.. Или вы думаете, что не уживетесь со своим министром?..

- Я этого не думаю...

- Работы вы не боитесь и умеете работать...

- Работа меня не пугает...

- Или служба в другом ведомстве вам не нравится?

- Все службы более или менее одинаковы...

- Так в таком случае, позвольте мне спросить, почему?

- Я не честолюбив, граф! - уклончиво ответил Никодимцев.

- Будто? И, пожалуй, венцом своей карьеры считаете тихое пристанище в сенате? - с сожалением проговорил старик.

- На большее я и не рассчитываю...

- А вас разве не манит сознание той государственной пользы, которую вы можете принести, принимая близкое участие в государственном управлении?

- Оттого и не манит, что я мало верю в возможность приносить эту пользу.

Старик почти испуганно посмотрел на Никодимцева.

- Так вот в чем дело? - протянул он. - В таком случае вы, конечно, правы, Григорий Александрович... Нельзя служить делу, которому не веришь...

"Ты-то веришь?" - подумал Никодимцев и сказал:

- И, главное, трудно, граф, утешать себя иллюзиями...

- Иногда это необходимо... поверьте старику! - значительно проговорил граф. - Ну, я вас больше не задерживаю... У вас ведь еще много хлопот с этой командировкой... Счастливого пути, дорогой Григорий Александрович, и дай бог, чтобы вам не пришлось долго засиживаться... Чем скорее вернетесь, тем я буду спокойнее за ваш департамент! - любезно прибавил граф.

И, казалось, еще с большею приветливостью пожал Никодимцеву руку.

Глава двадцать пятая

Чтобы пробыть несколько лишних минут с Никодимцевым перед разлукой на неопределенное время, Инна Николаевна приехала на Николаевский вокзал за полчаса до отхода курьерского поезда.

В том новом настроении, в каком находилась Травинская, ее тоскливо тревожил отъезд единственного человека, который не только любил и понимал ее, но и верил прочности ее нравственного обновления, поддерживал в ней веру в себя и в возможность счастливого будущего их совместной жизни.

Она знала, что с отъездом Никодимцева ее ждет полное одиночество и назойливое напоминание о том, что она так хотела бы забыть и чего не забывали родные и знакомые ее, мужа и Козельских.

Об этом прошлом напоминали добрые приятельницы и родственницы, передававшие с видом негодования и участия о позорных слухах, ходивших о ней.

Эти слухи особенно усилились, распространяясь далеко за пределы того круга, в котором вращалась Инна Николаевна, с тех пор как стало известным о том, что она разводится с мужем, чтобы сделать блестящую партию, выйдя замуж за Никодимцева.

Ей простили бы охотно дюжину любовников, но этого простить не могли и потому обливали ее грязью, разбавляя частицу правды клеветой. О ней распространяли легенду, как о порочной, циничной женщине, насчитывая ей столько любовников, сколько позволяла пылкость фантазии и степень зависти возмущенных клеветниц.

Нечего и говорить, что знавшие и не знавшие Травинскую, - и в особенности женщины, не отличавшиеся строгостью нравов, - изумлялись, что Никодимцев, тайный советник Никодимцев и директор департамента, а не то что какой-нибудь обыкновенный смертный, не заслуживший бы, разумеется, изумления, - женится на "такой женщине", когда мог бы оставаться ее любовником при таком покладливом господине, как Травинский.

В том, что Никодимцев любовник Травинской, никто, конечно, не сомневался, и об этом говорили громко, с таким легким сердцем, с каким говорят о погоде, и с такою уверенностью, точно каждый из говоривших присутствовал на тайных свиданиях.

Когда в министерстве узнали, что Никодимцев женится, то, собравши справки о невесте, решили, что директор департамента делает великую глупость, так как рискует своей блестящей карьерой. По крайней мере, когда один из коллег, недолюбливавший Никодимцева и умевший разнообразить свои доклады пикантными анекдотами, сообщил графу Волховскому о хорошенькой барыньке, на которой собирается жениться Григорий Александрович, и кстати рассказал о рыцарском поступке Никодимцева, чуть "не побившего двух молодых людей у Донона", то граф неодобрительно покачал головой и заметил, что директору департамента рискованно ввязываться в истории, а тем более жениться бог знает на ком да еще на разведенной жене.

Инна Николаевна знала, что главным источником позорных слухов был ее муж.

Озлобленный на жену, он еще более озлился, когда узнал об ее выходе замуж за Никодимцева, что продешевил, согласившись на развод за пятнадцать тысяч, и всячески поносил жену, всем называл имена ее поклонников и жаловался, что благодаря Никодимцеву ему приказали дать развод и отняли дочь. Но он им еще покажет себя!

Войдя на вокзал, Инна Николаевна искала Никодимцева у билетной кассы, не нашла его там и направилась в залу, где ожидают пассажиры.

Проходя мимо столовой, среди снующих взад и вперед пассажиров, провожавших и носильщиков, она вдруг увидала мужа. Слегка выпивший, он шел навстречу с Привольским, тем самым приятелем и сослуживцем, который был мимолетным увлечением Инны Николаевны после нескольких бокалов шампанского за ужином вдвоем и потом, выгнанный ею, рассказал мужу об этом ужине и, чтобы отплатить отвергнувшей его женщине, советовал ему не давать развода и не отдавать дочери.

При виде этих господ, напомнивших молодой женщине весь ужас недавней ее жизни и неразборчивость прежних знакомств, она торопливо отвернулась, испытывая чувство отвращения и гадливости к ним и невольное презрение к себе.

Но она успела заметить, с какою наглой усмешкой оба они оглядели ее с ног до головы, и до нее долетели грубо позорные слова, которыми они довольно громко обменялись по ее адресу, упомянув и Никодимцева.

Побледневшая, невольно склонив голову, словно бы под тяжестью позора, торопливо прошла она в залу и стала искать глазами Никодимцева среди публики.

Никодимцева не было.

И вдруг ей пришла в голову мысль, что муж и его приятель пришли на вокзал не случайно, а с целью устроить скандал.

Сердце ее замерло от ужаса и, охваченная страхом за Никодимцева, она бросилась назад, чтобы встретить его у подъезда и предупредить.

Но в дверях она встретилась с ним и чуть не вскрикнула от радости.

- Что с тобой, Инна? Ты испугана? - тревожно спрашивал Никодимцев, пожимая невесте руку.

- Ничего, ничего...

- Но ты бледна, взволнованна?..

- Сейчас я имела неприятную встречу... Встретила мужа с его другом...

- Привольским?..

- Да! - проронила, краснея, Инна Николаевна. - Ты их не видал?

- Не видал. Надеюсь, они не осмелились подойти к тебе? - взволнованно спросил Никодимцев, чувствуя внезапный прилив злобы.

- Нет, нет! - поспешила успокоить его Инна, заметившая, как гневно блеснули его глаза. - Они догадались даже не поклониться мне.

- То-то! - произнес, успокаиваясь, Никодимцев.

- Пойдем, сядем туда, подальше...

Они присели на диванчик в глубине залы.

- Ты меня долго ждала?

- Я только что приехала...

Они торопились наговориться. Каждому из них казалось, что надо не забыть сказать что-то особенно важное и значительное в эти полчаса.

Слушая, как Никодимцев сообщал ей утешительные вести о ходе развода, - адвокат, которого вчера вечером видел Григорий Александрович, сказал, что через два месяца все будет кончено, - Инна Николаевна, все еще полная тревоги от встречи с мужем, по временам кидала беспокойные взгляды на двери.

И в этом страхе она чувствовала и унизительность своего положения, и тяжкую расплату за прошлое, и виноватость перед Никодимцевым, который из-за нее может иметь неприятную историю с этими господами, которые и ей и Григорию Александровичу были омерзительны и сами по себе и, главное, как напоминание...

- А ты будешь писать мне часто, не правда ли?.. - возбужденно и порывисто спросила Инна Николаевна.

- Каждый день... И ты пиши... хоть несколько строк... Ты что это все взглядываешь на двери, Инна? Опять боишься встречи?..

- Не боюсь, а неприятно! - проговорила Инна Николаевна, скрывая истинную причину своего страха.

- Надеюсь, ты не ждешь какой-нибудь выходки с их стороны?

- Разумеется...

- Они не осмелятся... И ведь я с тобой... Так не волнуйся, родная! - нежно успокаивал невесту Никодимцев.

Но тревога Инны Николаевны сообщилась и ему, отравляя эти немногие минуты прощального свидания, И, несмотря на внешний спокойный вид Никодимцева, он был нервно возбужден и сам стал взглядывать на двери.

- Отсюда ты уедешь с Николаем Ивановичем... Он обещал приехать... Он ведь приедет?..

В голосе его звучало беспокойство.

Инна Николаевна поняла, что он тревожится за нее, как она за него.

- Папа будет.

- Наверное?

- Он сказал, непременно будет!

Двери на перрон открылись, и публика торопливо двинулась, по обыкновению, спеша и толкаясь.

У Никодимцева было место в спальном вагоне. Он не торопился и продолжал разговаривать с Инной в опустевшей зале. Он снова повторял, чтобы Инна писала, берегла свое здоровье, снова говорил о том, как она ему дорога и как без нее ему будет сиротливо, и словно бы дополнял все эти слова взглядом, полным нежности и любви.

- А главное, не хандри, Инна. Не терзай себя напрасно...

- Скорей возвращайся, милый...

- Это не от меня зависит... Богу - богови, кесарю - кесареви... Однако пора и идти... Пожалуй, Николай Иванович нас у вагонов ищет...

Он поднялся, подал ей руку, и они вышли на перрон, направляясь к спальному вагону. Идя с Никодимцевым под руку, Инна испытывала приятное горделивое чувство уверенности, что у нее есть близкий друг и защитник, и в то же время беспокойно вглядывалась в публику, боясь новой встречи с мужем и его приятелем.

Какой-то военный генерал и какой-то статский поклонились Никодимцеву, с жадным любопытством оглядывая его даму. Инна Николаевна заметила эти взгляды, поняла их значение и вспомнила, что про нее говорят. Ей это было все равно, но ему, любимому человеку?..

Она взглянула на лицо Никодимцева и просветлела - такое оно было счастливо-горделивое, точно оно говорило: "Смотрите, как я счастлив, что иду со своей невестой!"

Носильщик встретил Никодимцева у вагона и сказал, что вещи положены и что в купе едет только один пассажир. Подошел и Егор Иванович и, почтительно снимая фуражку, доложил, что багажная квитанция у него, и спросил, не будет ли каких приказаний. А сам искоса поглядывал на будущую барыню, которую уже заранее невзлюбил. Он находил, что разведенная жена не пара Григорию Александровичу; кроме того, и до него дошла худая молва об Инне Николаевне.

- Вот, Инна, тот самый Егор Иваныч, про которого я говорил! - сказал Никодимцев.

Егор Иванович снова снял фуражку и поклонился Инне Николаевне, принимая самый официальный вид и как-то смешно поджимая губы и вытаращивая глаза.

Но Инна Николаевна с такою чарующей ласковостью улыбнулась ему, сказав несколько приветливых слов, что Егор Иванович отошел, если и не окончательно побежденный, то во всяком случае менее враждебно настроенный и вынужденный признать, что невеста очень "прельстительная" и немудрено, что Григорий Александрович "втемяшился" в такую до умопомрачения.

"Она его облестит в лучшем виде!" - решил Егор Иванович и почему-то успокоился за положение свое и жены при Никодимцеве.

- Ну что, Инна, нравится тебе Егор Иванович?

- Очень...

- Он славный... И я рад, что он тебе понравился... Значит, он останется у нас...

- А он думал, что я захочу заводить новые порядки у тебя?

- Кажется...

- И Егор Иваныч, верно, недоволен твоим выбором? - улыбаясь, спросила Инна.

- Теперь будет доволен.

Он вошел в вагон и, вернувшись, проговорил:

- Никогда я не уезжал из Петербурга таким счастливым, Инна...

Пробил второй звонок.

- А что же Николай Иванович? - беспокойно спросил Никодимцев, втайне тревожась, что Инна Николаевна может снова встретить и они, чего доброго, позволят себе неприличную выходку. - Обещал быть, а его нет! - прибавил он с раздражительной ноткой в голосе.

- Да ты не волнуйся, милый!.. Со мной ничего не случится... Я не из трусливых! - сказала Инна, понимая, отчего Никодимцев вдруг так захотел видеть отца. - А вот и папа!

- Еще не опоздал... Простите, дорогой Григорий Александрович, что поздно... Задержали... Неприятный деловой разговор в правлении... Мне так надоела эта клоака... С каким удовольствием ушел бы я из нее, если б не пять тысяч! - говорил Козельский, запыхавшись и взволнованный, с каким-то испуганным выражением в глазах и далеко не спокойно-великолепный, каким бывал всегда.

Инна сразу догадалась, что с отцом случилась серьезная неприятность.

"Верно, срочный долг и нет денег!" - подумала она и втайне боялась, что отец обратится за ними к Никодимцеву.

А Козельский, пожимая руку будущему своему зятю и задерживая ее в своей руке, между тем продолжал возбужденным гоном:

- Если б вы знали, родной, что делается в наших правлениях... Порядочному человеку там служить нельзя. Сейчас про него выдумают какую-нибудь пакость... Мне жаль, что я до вашего отъезда не поговорил с вами... Но я вам напишу... Позволите?.. И дадите добрый совет?

- Очень буду рад... Очень рад чем-нибудь услужить вам, Николай Иванович!

"Ведь ты отец Инны!" - казалось, досказывало его лицо.

- Спасибо... спасибо, дорогой! - с какой-то особенной горячностью проговорил Козельский, словно бы торопясь заранее обязать Никодимцева своей задушевной благодарностью. - И возвращайтесь скорее, а то моя Инночка стоскуется! - прибавил Козельский, нежно взглядывая на дочь.

Инна невольно покраснела за отца.

- Однако пора и в вагон... Сейчас третий звонок! - проговорил Никодимцев.

И он несколько раз поцеловал руку Инны, с которой она сдернула перчатку, облобызался с Козельским, уже оправившимся от волнения и принявшим серьезный и в меру опечаленный вид, какой полагается иметь на проводах, взошел на площадку и глядел на невесту восторженно-проникновенным взглядом.

И Инна не спускала взгляда с Никодимцева.

- Так я завтра же напишу вам, Григорий Александрович. Вы в Москве не остановитесь?

- Нет. Пишите в Приволжье. А потом я сообщу Инне, куда писать... Мой привет Антонине Сергеевне и Татьяне Николаевне!..

- Спасибо... Они жалеют, что не могли проводить вас. Жена нездорова, а Тина хандрит...

Раздался третий звонок. Обер-кондуктор свистнул, и с паровоза разнесся ревущий свист.

Никодимцев простился еще раз с Инной долгим, серьезным и грустным взглядом, поклонился Козельскому и взволнованно проговорил:

- Берегите Инну!

Поезд тронулся.

Никодимцев еще раз поклонился, взглядывая на Инну, и вошел в вагон.

- Чудный человек Григорий Александрович! Какая ты счастливица, Инна, что у тебя будет такой муж. И как он тебя любит! - проговорил вдруг Козельский.

Инна Николаевна ничего не ответила.

Прошли последние вагоны. Козельский подал дочери руку, и они направились к выходу среди толпы провожатых. Козельский несколько раз приподнимал цилиндр, кланяясь и отдавая поклоны знакомым.

- Едем вместе, Инна. У меня карета. Я тебя завезу домой! - сказал он, когда они вышли на подъезд.

Глава двадцать шестая

Несколько минут отец и дочь ехали молча.

- Инночка!.. У меня к тебе большая просьба! - проговорил наконец Козельский ласковым, почти заискивающим тоном.

- Какая, папа?

- Выручи меня... Попроси Григория Александровича... Я понимаю, тебе неловко, но...

- О чем просить? - нетерпеливо и сухо спросила Инна.

- Чтобы он не отказал помочь мне выпутаться из очень неприятной истории в правлении... Чтобы он дал мне в долг пять-шесть тысяч и чтобы устроил мне место... Из правления я ухожу... Я сам напишу Григорию Александровичу, но напиши и ты... Поддержи мою просьбу, Инночка... Он для тебя все сделает...

- Но, папа... Ужели ты не понимаешь, что ставишь меня в невозможное положение? Ты не сердись, но я не могу исполнить твоей просьбы и умоляю тебя не просить у Григория Александровича денег. И то он заплатил пятнадцать тысяч за развод... Извернись как-нибудь!

- Ты не хочешь выручить отца?! - проговорил с упреком Козельский.

"Отец! Хорош отец!" - подумала Инна и вспомнила, как он занимал деньги у одного из ее поклонников.

- Я не могу просить Григория Александровича! - отвечала Инна Николаевна.

- Не можешь?.. Но понимаешь ли ты, что я нахожусь в отчаянном положении... Ты говоришь: "извернуться..." Я изворачивался, пока мог, а теперь...

И Козельский стал рассказывать о том, что ему необходимо возвратить пять тысяч, взятые им в долг у еврея-подрядчика, иначе - скандал... Его репутация будет замарана. Дело может дойти до суда... Враги его в правлении воспользуются случаем... А Никодимцеву ничего не стоит достать пять тысяч...

- Но я знаю, у него денег нет...

- Пусть выдаст вексель... Под его вексель я достану денег... Инна! Умоляю тебя... Другого выхода нет... Пожалуй хоть маму, если не жалеешь меня...

- Хорошо... Я напишу Григорию Александровичу!

- Завтра напиши...

- Завтра напишу! - холодно проговорила Инна Николаевна.

Козельский облегченно вздохнул.

- Спасибо, спасибо тебе, Инночка... Ты спасаешь меня...

Инна молчала. Отец понял, что дочь спасает его без особенного участия к нему, и про себя подумал о бессердечии детей, для которых он всегда делал все, что мог.

"И эта и Тина, обе они эгоистки!" - решил он и почувствовал себя обиженным.

Когда карета остановилась у подъезда, Козельский сказал дочери, что ему надо еще заехать по одному делу, но он скоро вернется.

- Так и скажи маме, пожалуйста! И ей о моих делах ни слова! - прибавил он и велел кучеру ехать на Васильевский остров.

Инна застала мать расстроенною, с красными от слез глазами.

- Мамочка! Что с тобой?

И, присаживаясь рядом с матерью на маленький красный диванчик, на котором Антонина Сергеевна много передумала о своих обидах оставленной жены, Инна целовала руки и лицо матери.

- Я уезжала на вокзал, и ты была молодцом, а вернулась, и ты... Что случилось? Что тебя расстроило, мамочка? - с тревожной нежностью в голосе спрашивала Инна.

- Ничего не случилось, Инночка... Так... взгрустнулось одной... Нервы зашалили... Не тревожься, моя милая, ласковая деточка! - говорила, стараясь улыбнуться, Антонина Сергеевна, тихо гладя своею красивой белой, с длинными пальцами, рукой закрасневшуюся на морозе щеку Инны.

Но улыбка Антонины Сергеевны вышла грустная и какая-то беспомощная.

"Уж не узнала ли мама о связи отца с Ордынцевой? Не нашла ли она какой-нибудь улики?" - подумала Инна, зная, что мать имела слабость в отсутствие отца посещать его кабинет и интересоваться разорванными письмами, брошенными в корзину.

Что мать могла встревожиться за нее или за сестру, Инне и не пришло в голову. Она знала, что никакие слухи, если б они случайно и дошли до матери, почти не выезжавшей из дому, не возбудили бы в ней сомнения - до того она была уверена в безупречности своих дочерей.

- А папа провожал Григория Александровича? - спросила Антонина Сергеевна.

- Да, мама... Григорий Александрович тебе кланяется...

- Милый твой Григорий Александрович... Я уж полюбила его... А папа вернулся с тобой? - нетерпеливо спросила Козельская.

- Нет. Он поехал куда-то по делу и скоро вернется...

Антонина Сергеевна подавила вздох.

Инна Николаевна смотрела на это поблекшее, еще красивое лицо с большими глазами, полными выражения скорби, на эти рано поседевшие волосы под кружевным фаншоном (*), на эту худощавую, все еще стройную фигуру в черном платье, и ей стало бесконечно жаль мать.

* Косынка (от франц. la fanchon).

Она, глядевшая почти старухой в сорок четыре года, казалась такой одинокой, сиротливой, наивно-беспомощной и далекой от жизни в своей маленькой комнате, которую она со своим обычным мастерством женщины, умеющей свивать и любить свое гнездо, сделала уютной, сиявшей необыкновенной чистотой и порядком и несколько похожей на келию монахини. Маленький киот, кровать и комод за низенькими ширмами, диван, два кресла, большой портрет мужа, когда он был молод и красив, несколько позднейших фотографий его же и портреты дочерей, висевших в рамках на стене красиво расположенной группой над маленьким письменным столиком, составляли убранство комнаты, в которой проводила большую часть времени Антонина Сергеевна, читая романы и терзаясь ревнивыми подозрениями.

И тот, которого она до сих пор любила с неостывшей еще страстью женщины, почти никогда не заглядывал к ней, не делился впечатлениями, не посвящал в свои дела и, ласково-предупредительный и внимательный в те немногие часы, когда они встречались в столовой, словно бы забывал, как много она ему дала и как мало от него получила.

Почти никогда не сидела с матерью и Тина. Она скучала в ее обществе и не знала, о чем с ней говорить. Ей смешна была ее "сентиментальная грусть", и в душе она осуждала мать и за ее ревность к отцу, и за то, что она, носясь со своей добродетелью и молчаливо страдая, совершенно напрасно отравляет себе жизнь.

"Будь мама умнее - она давно бы взяла от жизни все, что могла бы взять такая красивая женщина!" - нередко говорила младшая сестра.

Инна возмущалась этими словами. Она любила и уважала мать, но сама редко навещала ее во время замужества. Приедет на полчаса днем или обедать, явится на журфикс - вот и все. А чтобы просидеть вечер вдвоем, поговорить - это было скучно и для Инны. И о чем поговорить с ней? Они были чужие друг другу, несмотря на взаимную любовь.

И, жалея теперь мать, Инна невольно спрашивала себя: отчего это такая хорошая и честная женщина, которую называли святой, так одинока со своей постоянной печалью отверженной жены? Отчего она не умела устроить семьи. Разве их семья похожа на настоящую семью? Отчего она, любившая ее и сестру, не сумела влиять на них хоть сколько-нибудь и словно бы проглядела их души, обманываясь на их счет не то от чрезмерной любви, не то от наивного непонимания?

И на эти вопросы, впервые затронувшие Инну, против желания подкрадывались ответы, обвиняющие не одного отца, вносившего ложь в семью.

И Инне казалось, что мать слишком отдавалась своим чувствам любви и ревности и из-за них закрывала глаза на все остальное, живя в совершенном неведении жизни - в каком-то сентиментальном мираже, бесхарактерная, непрактичная, не сумевшая даже, несмотря на всю свою любовь к дочерям, внушить им понятие о долге и отвращение к распущенности.

"О, если б мама остановила тогда от этого легкомысленного брака, разве у меня было бы такое ужасное прошлое?.. О, если б мама знала, какие у нее, святой женщины, грешные дочери?!" - думала Инна, чувствуя в то же время и любовь и жалость к матери и понимая, что между ними нет той близости, которая позволила бы ей обнажить свою душу, как она обнажила ее перед Никодимцевым. Тот понял и простил. Она пришла бы в ужас и простила бы, не понимая, что в этом ужасе виновата главным образом она.

И не будет ли виновата и она, Инна, перед своей дочерью за свое прошлое? Сумеет ли она вызвать доверие к ней? Что, если она узнает, когда вырастет, какова была ее мать?!

При этой мысли Инна Николаевна вздрогнула, точно ей вдруг сделалось холодно.

- Что, Инночка, зазябла, бедная? - спросила Антонина Сергеевна.

- Да, мамочка, немного...

- Ты велела бы самовар поставить... Напилась бы чаю...

- Не хочу, мамочка... Я и так согреюсь.

Несколько минут они просидели молча, каждая занятая своими мыслями, поверить которые они не решались друг другу.

Антонина Сергеевна гордилась тем, что несет свой крест молча. Она никогда не жаловалась никому на мужа и, разумеется, не жаловалась дочерям, не желая ронять его родительского престижа в глазах дочерей, и наивно думала, что они ничего не знают об его похождениях и не догадываются, как она несчастна.

"И не должны знать!" - подумала Антонина Сергеевна, чувствуя в эту минуту желание излить перед Инной свое горе.

- Да, Инночка, я рада, что ты выходишь за человека, который значительно старше тебя! - проговорила наконец Антонина Сергеевна.

- Почему?

- Потому что он тебя будет дольше любить... Ты не состаришься ранее мужа... А мужья не любят состарившихся жен, Инночка, и часто ищут новых привязанностей на стороне... Впрочем, Григорий Александрович, кажется, не такой... Он человек долга и, наверное, никогда не станет обманывать тебя...

- Я в этом уверена, мамочка... Он не скроет, если разлюбит меня... Да этого и скрыть нельзя... Я сама увижу...

- И что тогда?

- Я оставила бы его! - решительно проговорила Инна.

- Но если ты будешь любить его?..

- Тем скорее я отошла бы от него...

- Это не так легко, как тебе кажется, Инна... Не так легко... особенно если дети связывают... Надо ради детей нести крест свой, как он ни тяжел...

Инна Николаевна не возражала, чтоб не огорчить мать, высказавши ей, что эти обычные ссылки на детей кажутся и лицемерными и вовсе не защищающими детей от ужасного влияния семейного разлада. Она по себе и по Тине знала это и была бесконечно рада, что дочь ее еще слишком мала, чтобы на ней отразились те дикие сцены, которые бывали у ней с мужем.

"Что было бы с Леночкой, если б она оставалась жить с Травинским!" - в ужасе подумала Инна, и радостное чувство охватило ее вслед за испугом при мысли, что этого не будет и что ее ждет иная жизнь с Никодимцевым.

И он ей казался еще более дорогим и близким. И она думала в эту минуту, что никогда не разлюбит его, и мысленно давала себе клятву сделать его счастливым.

- Расходиться, Инна, еще возможно, - продолжала Антонина Сергеевна, - в молодые годы, когда впереди целая жизнь, но под старость... К чему?.. Зачем? - говорила Антонина Сергеевна, словно бы оправдываясь перед дочерью. - Надо, чтобы слишком много унижений выпало на долю, да и тогда...

Антонина Сергеевна примолкла и затем неожиданно спросила с оживленно-раздражительной ноткой в голосе:

- А ты слышала, что Ордынцевы на старости лет разошлись?..

- Слышала...

- Я только на днях об этом узнала случайно... Эта особа вчера мне ничего об этом не говорила! - прибавила Антонина Сергеевна.

Инна знала, что мать называет "особами" тех женщин, которые нравятся отцу, и поняла причину расстройства матери. Еще вчера Ордынцева, приезжавшая с визитом, была Анной Павловной и даже милой Анной Павловной, а сегодня она уже особа... Значит, отец попался.

- Верно, бедному Ордынцеву очень тяжело было жить, если он уехал от семьи... Хороша, значит, эта... женщина... И ведь воображает, что красавица... Подмазывается, красится и... кокетничает на старости лет... Ведь ей за сорок!.. Наверное за сорок!..

- Пожалуй...

- Не пожалуй, а наверное! - заговорила Антонина Сергеевна более энергичным тоном, как только дело пошло о найденной любовнице мужа, которая так долго была ей неизвестна, и эта неизвестность так беспокоила. - Она скрывает свои годы... Эта взбалмошная, глупая Ольга, с которой Тина почему-то дружит, как-то проговорилась, что ее неприличной маменьке сорок пять лет. Да оно так и должно быть... Ольге двадцать четыре...

Инна Николаевна про себя усмехнулась, слушая, как мать, обыкновенно правдивая даже в мелочах, под влиянием ревности безбожно прибавляла года не только Ордынцевой, но и ее дочери. И, предоставляя матери прибавить сколько угодно лишних лет Анне Павловне, Инна все-таки заступилась за Ольгу и сказала:

- Ей, мамочка, меньше... Право, меньше!

- Ты вечно споришь! - с неудовольствием произнесла Антонина Сергеевна, хотя Инна очень редко с ней спорила. - Ольга моложе Тины на один год... Я это знаю! - прибавила Козельская в виде неотразимого женского аргумента.

И с большим оживлением и в лице и в голосе и с большим злорадством, чем можно было предполагать в святой женщине, она продолжала:

- И эта размалеванная толстуха имеет претензию завлекать мужчин! Ты знаешь, Инна, я не имею привычки злословить. Но разве ты не заметила, какие откровенные вырезы у нее на платьях, когда она является к нам на эти дурацкие фиксы, - они положительно расстраивают и без того мое слабое здоровье! - и с каким бесстыдным кокетством она держит себя с мужчинами... Думает, что у нее античная шея и грудь Венеры!.. Ты разве не заметила, как показывает она свои прелести?

Инна, чтобы не огорчать мать, покривила душой и сказала, что Ордынцева действительно открывается более, чем бы следовало в ее же интересах.

- Именно... именно, Инночка... Ты это метко заметила... По одному тому, как она держит себя с мужчинами в обществе, можно судить, какая это распущенная женщина. Немудрено, что такой порядочный человек, как Ордынцев, не мог более терпеть и бежал от этой проблематической особы... Вероятно, узнал про ее авантюры... Я только удивляюсь вкусу ее поклонников... Ухаживать за таким жирным куском мяса!..

В лице Антонины Сергеевны стояло презрительное выражение и к этому "куску мяса" и к его поклонникам, и в то же время в душе ей было завидно и больно.

Это Инна почувствовала, и ей стало обидно за мать.

- Впрочем, мужчины не особенно разборчивы и легко поддаются женщинам, которые бросаются им на шею... Нужды нет, что подобные твари вносят несчастие в чужие семьи! Бойся таких, Инна! - с озлоблением прибавила Антонина Сергеевна...

У Инны более не было сомнения в том, что мать узнала о связи отца с Ордынцевой.

Недаром же она, обыкновенно незлоречивая и снисходительная к людским слабостям, когда они не касались ее и семьи, с такою несдержанностью бранила Ордынцеву и удивлялась неразборчивости ее поклонников или, вернее, одного поклонника.

В этом отношении Антонина Сергеевна была последовательна и с неизменным постоянством ужасалась вкусу своего мужа, как только узнавала об его увлечении. И тогда женщина, обращавшая на себя особенное внимание Николая Ивановича, в глазах Антонины Сергеевны представляла собой сочетание всевозможных физических и нравственных несовершенств. Она еще могла бы понять увлечение какой-нибудь действительно стоящей женщиной, но так как выбор Николая Ивановича, по мнению Антонины Сергеевны, был всегда неудачен и "особа" бывала или толста до безобразия, или худа, как скелет, и притом зла и коварна, то, разумеется, Антонина Сергеевна не понимала, как это Ника, такой тонкий ценитель красоты, мог увлечься подобной особой.

Нечего и говорить, что Антонина Сергеевна, как большинство влюбленных жен, считала виноватыми "особ", завлекавших ее мужа, а его - лишь бедной жертвой, не устоявшей против бесстыдного искушения. Не будь таких подлых особ, разрушающих семейное счастие, - и Ника не изолгался бы вконец и остался бы верным мужем.

Инна решительно не находила слов, которые могли бы утешить мать, и только удивлялась, как она до сих пор не привыкла к этим постоянным изменам отца. Кажется, пора бы привыкнуть!

- Ты приняла бы, мамочка, валерьяна... Хочешь?.. Это успокоит твои нервы! - предложила Инна, увидавши, что мать снова готова расплакаться.

- Пожалуй, дай, Инночка... Капли на комоде...

Инна сходила за рюмкой и, приготовив лекарство, подала матери. Та выпила и, казалось, несколько успокоилась.

- А бог с ней, с этой Ордынцевой... Не стоит о ней говорить! - произнесла Антонина Сергеевна.

- Конечно, не стоит, мамочка!

- Но принимать ее я больше не буду... Она неприлична!

"О, если б мама знала, какова была я и какова сестра!" - подумала Инна и сказала:

- Но если Ордынцева приедет на фикс? Не выгонишь же ты ее?..

- Я ее так приму, что она больше не явится... Надеюсь, ни папа, ни ты, ни Тина не будете ничего иметь против этого?.. Можно мне не видать особ, которые мне противны?.. Имею я хоть это право?

- Да кто ж говорит, что не имеешь... Конечно, никто из нас не опечалится, если Ордынцевой не будет на фиксах... Разве один старый адмирал да юный инженер Развозов...

- Ты думаешь, никто больше?

- Кому же больше! - проговорила Инна, чтоб успокоить мать и дать лишний шанс отцу, когда он будет лгать, если мать потребует объяснений.

Но доказательства, находившиеся в кармане у Антонины Сергеевны, в виде начатого письма Николая Ивановича к Ордынцевой, неосторожно брошенного в корзину, так очевидно свидетельствовали о вине мужа, что слова Инны не произвели впечатления на Козельскую и только вызвали горькую усмешку на ее губах...

"Хорошо, что хоть дети ничего не знают!" - подумала она, гордая мыслью, что несет свой крест молча, никому не жалуясь, и наивно уверенная, что брань, которою она только что осыпала Ордынцеву, не выдает ее ревности.

- Что ж ты не рассказываешь, Инна, о проводах Григория Александровича! - проговорила Козельская тоном упрека, точно не сама она все время говорила об Ордынцевой, по-видимому, не особенно интересуясь проводами Никодимцева. - Много было провожавших его.

- Кроме папы и меня, никого.

- Отчего никого?.. Разве у Григория Александровича нет добрых знакомых, которые хотели бы проводить его?.. И наконец он занимает такое место... Ближайшие его помощники должны были бы его провожать... Это уж так водится...

- Может, и водится, но Григорий Александрович нарочно никому не говорил о дне отъезда... Ему, верно, интересней было пробыть полчаса со мной, мама.

- Вот почему?.. Тогда это очень мило с его стороны, Инна... Очень мило! Он совсем рыцарь... Знакомых никого не видала?

- Травинского встретила...

- Леву?

- Да.

- Что ж, он очень убит?.. Что там ни говори про него, как подло он с тобой ни поступил, Инна, а все-таки он тебя любил...

- Хороша любовь! И он был не убит, мама, а пьян! - резко проговорила Инна Николаевна.

Ее раздражало и обижало это постоянное напоминание матери, что муж все-таки ее любил.

- Быть может, он стал пить с горя, что ты его бросила? Когда любят...

- Ах, мама... Совсем ты не знаешь людей! - перебила Инна.

И, чувствуя, что может наговорить матери неприятностей, она встала и, прощаясь с матерью, проговорила, стараясь сдержать свое раздражение:

- Не говори мне, мама, о Травинском... Не напоминай о глупости, которую я сделала, выйдя за него замуж... Если б ты... знала больше людей, ты остановила бы меня от этого брака... Прости!.. Я, конечно, не обвиняю тебя... Ты ведь думала, что он меня очень любил... И теперь думаешь, что он очень любит... А этот любящий человек...

Инна вовремя удержалась, чтоб не сказать матери, какими позорными словами назвал ее этот любящий человек, и, чувствуя прилив жалости к ней, стала целовать ее лицо и руки и мягко и нежно говорила:

- Ложись-ка лучше спать, мамочка, и вспомни, родная, что ты от жизни все-таки взяла, что могла, и была счастлива с папой... А я молодость... прошутила и только, теперь поняла, что любовь не шутка и жизнь не игрушка! - прибавила Инна.

И, улыбнувшись глазами, вышла из комнаты матери и прошла в свою.

Взглянув на сладко спавшую Леночку, Инна Николаевна надернула на ее обнаженные розовые плечики одеяло, тихо прикоснулась губами к ее закрасневшимся щечкам и, осторожно ступая по комнате, присела к туалету и стала раздеваться, думая о том, как ей тоскливо будет без Никодимцева и как она любит его.

- Можно к тебе на минуту? - спросила Тина, чуть чуть приотворяя двери.

- Входи!

С распущенными золотистыми волосами, одетая в капот из тонкой белой шерсти с голубыми кордельерами (*), слегка перехватывающими ее тонкую талию, с открытой шеей и оголенными из-под широких рукавов белыми руками, на мизинцах которых блестели кольца, с крошечными красными туфельками на ногах, белевших сквозь ажурные шелковые чулки, вошла Тина, обворожительная и, видимо, сознающая свою обворожительность, внося с собой душистую струйку любимых ею духов - Cherry Blossom.

* Пояс из шелковых шнурков (от франц. la cordeliere).

Инна обернулась и глядела на сестру, невольно любуясь ею, - такая она была интересная, вся сияющая белизной хорошенького, дерзко-самоуверенного лица, красиво посаженной, словно точеной шеи и изящных рук, свежая и благоухающая, струйная и гибкая, с карими холодными глазами рыжеватой блондинки.

"И в таком красивом теле такая испорченная душа!" - мелькнуло в голове Инны, и она невольно вспомнила самоубийство Горского и отношение к этому сестры после тех поцелуев, которыми она дарила влюбленного.

И старшая сестра в первый раз обратила внимание, что у Тины выдающийся чувственный рот и что алые, сочные губы слишком толсты, когда она их не подбирает.

- Ты что это так глядишь на меня? - спросила Тина, присаживаясь на кушетку.

- Любуюсь тобой. Ты очаровательна, Тина, в капоте.

- Кажется, недурна! - самодовольно усмехнулась Тина. - Наши родители передали нам только одно хорошее и действительно ценное - красоту. Ты гораздо красивее меня. У тебя и русалочные глаза, и красивее формы, и больше пластичности, и сложена ты лучше, и губы не такие толстые!.. Но ты запускаешь себя... Этого не следует. У женщин ведь физическое обаяние - главная сила! - с категоричностью прибавила Тина.

- Разве запускаю?

- Не тренируешь себя, как следует... Мало ходишь, ешь много мучного и сладкого, не берешь каждый день ванн, не обтираешься холодной водой... И оттого твое тело раньше потеряет свою упругость, ты растолстеешь, кожа потеряет свежесть, - одним словом, твой будущий супруг будет огорчен! Зачем же огорчать его и себя, если можно этого избегнуть?.. Надо любить свое тело и заботиться о нем, особенно если оно красиво, чтобы в сорок лет не сделаться обойденной и не ныть, как ноет мама... Мама воображает, что истинная любовь должна сохраняться даже и к маринованным женщинам, и удивляется, что генерал занимается авантюрами... И он и Ордынцева представляют собою отличный образец тренировки... Оба умели сохранить себя... А генерал, видно, попался?.. На всякого мудреца довольно простоты! - прибавила, усмехнувшись, Тина.

- Откуда это у тебя такие сведения о тренировке? - спросила Инна.

- Странный вопрос! Кто ж этого не знает?.. Можешь прочесть... Об этом пишут книги... Я могу тебе дать одну французскую... Прочти и проникнись... Тебе ведь стоит беречь свой капитал! - проговорила Тина, оглядывая сестру с серьезным видом хорошей ценительницы, подобно барышнику, разглядывающему статьи лошади. - Сложена ты прелестно... Даже и бедра не очень раздались, несмотря на то, что ты имеешь ребенка...

- Да перестань, Тина... Ведь это цинизм! - заметила старшая сестра.

- С каких это пор ты стала такая брезгливая? - насмешливо спросила Тина.

- С тех пор, как ушла от мужа...

- И полюбила своего директора. Люби его на здоровье - хоть я и не поклонница этих сорокалетних юнцов. Но это тем более должно заставлять тебя не распускаться... Надеюсь, ты не думаешь, что мужчины довольствуются одной душой... Тогда все уродливые женщины были бы очень счастливы... Недаром их называют симпатичными... Однако я не для болтовни бросила интересную книгу Ницше и пришла к тебе... Присядь ко мне и выслушай, что я тебе скажу! - значительным и несколько беспокойным тоном проговорила молодая девушка.

Инна уловила эту беспокойную нотку в низковатом голосе Тины и, полураздетая, с распущенными длинными волосами, торопливо перешла от туалета на кушетку.

- Рассказывай, Тина, о чем ты пришла говорить? - с выражением тревоги в голосе и в лице спросила старшая сестра.

- Не делай только, пожалуйста, трагического лица... А то у тебя такой вид, будто ты ждешь, что я покаюсь тебе в каком-нибудь преступлении! - проговорила Тина с коротким, сухим смехом.

- Я не умею так владеть собой, как ты.

- Это вы с папой насчет моего равнодушия к смерти Горского?.. Так это вы напрасно! Я не считаю себя виноватой перед ним... Я предупреждала его, чтоб он не рассчитывал на узы Гименея, а брал то, что ему дают. Другой был бы наверху блаженства от такой близости, а он вместо того...

- Он любил тебя... И неужели тебе его нисколько не жаль, Тина? - возмущенно перебила старшая сестра.

- Кто это тебе сказал, что не жаль?..

- Но ты так равнодушно отнеслась к его смерти...

- А разве обязательно ныть?.. Особенно сильного горя я не чувствовала, но все-таки мне жаль Горского... Он был хоть и глупый, но очень красивый и пылкий юноша! - прибавила Тина, словно бы щеголяя своей откровенностью.

- И только это, - Инна подчеркнула слово "это", - тебе в нем и нравилось?

- А что тебе в твоих любовниках нравилось? Душа, что ли? - с циничной усмешкой спросила молодая девушка. - Не люблю я этого лицемерия. Надо иметь доблесть смотреть правде в глаза!

Инну покоробило от слов сестры. И эти случайные, короткие связи без любви и даже без чувственного увлечения пронеслись в ее голове быстрыми отвратительными воспоминаниями.

"Она жестока, но имеет право так говорить", - мысленно сказала себе Инна.

- Не говори так громко... Леночка здесь!.. Ты права, я не смею задавать таких вопросов. Но поверь, что я не лицемерю. Теперь я не та, что была прежде... Не та, уверяю тебя, и проклинаю прошлое! - прошептала Инна.

- Надеясь на идиллию в будущем?

- Не знаю, будет ли идиллия... Но во всяком случае я буду жить иначе...

- Не буду спорить, но только скажу, что семейные идиллии так же редки, как правдивые люди... Попробуй жить праведницей, если твой темперамент позволит тебе быть ею с твоим серьезным директором, и я буду радоваться, глядя на тебя... А меня оставьте такою, какая я есть... А пока слушай, Инна... По всем признакам, со мной случилась очень скверная вещь...

- Что такое?

- Мне кажется, что я...

И она чуть слышно докончила фразу.

Старшая сестра с ужасом глядела на Тину.

- Ну, что тут ужасного?.. Неприятная, но обыкновенная случайность, и больше ничего...

- Ты, значит, была так близка с Горским?

- Нет... Это от спиритического внушения!.. Что за привычка даже у неглупых людей делать глупые вопросы!..

- Прости, Тина... Я так поражена...

- Чем? Что у интеллигентной девицы может быть бебе?.. Они ведь полагаются только у замужних дам и у незамужних кухарок и горничных... Меня эта глупая мораль не смущает... Я, слава богу, ее не боюсь! - вызывающим тоном говорила чуть слышно Тина. - Меня только беспокоит неприятность этого положения, если оно подтвердится... Женщины так уродливы в это время, и, кроме того, у меня нет никакого желания быть матерью... Но люби кататься, люби и саночки возить!..

- Ты, надеюсь, не захочешь от этого избавиться? - испуганно спросила Инна.

- Успокойся... не захочу... Но не потому, что считаю это недозволенным, а просто потому, что это вредно для здоровья... Я уж читала об этом... И будь я одна, я не скрывала бы этой неприятности и оставила бы бебе при себе... Пусть говорят, что хотят... Мне наплевать! Но...

- Ты боишься огорчить маму?

- Да... Мама, чего доброго, совсем изведется от горя и от неожиданности... Она ведь и меня считает ангелом...

- Ты выйдешь замуж?

- Не за Гобзина ли?.. Или за одного из наших декадентов? Или за этих уродов, которые посещают наши журфиксы?.. Благодарю покорно. Я не собираюсь выходить замуж, хотя бы и за сказочного принца... Я не хочу лишать себя свободы и иметь сцен с супругом...

- Так что же ты думаешь делать, Тина?..

- Уехать за границу и там пробыть все это время...

- А ребенок?

- Отдам его на воспитание...

- Но средства?

- Что-нибудь придумаю... Во всяком случае, замужество будет последним ресурсом.

Тина говорила так уверенно, что сестра не сомневалась в том, что она действительно сумеет найти работу и справиться с ней.

- Но все это - впереди, а пока, если мое неприятное положение выяснится, надо месяца через два ехать за границу и приготовить к этому маму... Я скажу, что еду изучать что-нибудь. И ты помоги мне убедить ее, что одна я там не пропаду. Поможешь?

- Хорошо.

- Отец, конечно, согласится и будет посылать мне рублей полтораста в месяц...

- Ты разве проживешь на эти деньги, Тина?

- Надо прожить. Отец и так крутится в долгах, А на экстренные расходы у меня есть вещи... Можно их продать...

- Я постараюсь тебе помочь... Григорий Александрович не откажет.

- Спасибо. Если понадобится - напишу.

- И приеду к тебе, когда нужно будет. А то как ты будешь одна?

- Этого я не боюсь. Но если приедешь, конечно, буду рада... И знаешь ли что?

- Что?

- Родственные чувства во мне не сильно развиты, но маму и тебя я люблю! - проговорила мягким, почти нежным тоном молодая девушка, почти никогда не выражавшая своих чувств.

Она поднялась с дивана и, прощаясь с Инной, спросила:

- Теперь ужас твой за меня прошел?

- Меньше стал.

- Вот видишь. А через несколько дней он и совсем пройдет... Ничего нет страшного на свете, если ум хорошо работает.

- Но и тебя это должно тревожить, Тина, хоть ты и хочешь казаться спокойной.

- Тревожить? Пока - нет. Разве так страшно? Я сильная и здоровая. Но что это меня злит, что это мне отвратительно - не отрицаю. А всякая неприятность действует на нашу психику, и следовательно, и на наш организм. Поэтому умные люди, не обращающие внимание на нелепые предрассудки, и стараются избегать неприятностей, то есть жить такими впечатлениями, которые доставляли бы одни удовольствия. И если бы Горский не был такой неосторожный дурак... Ну, ты опять делаешь страшные глаза... Прощай лучше!..

И с этими словами Тина вышла от сестры и, присев к своему письменному столу, на котором были разбросаны исписанные листы почтовой бумаги, снова принялась за повесть, которую она писала, сохраняя свои литературные занятия втайне от всех.

В этой повести молодая девушка выводила героиню, похожую на себя.

Глава двадцать седьмая

Козельский вернулся домой, как обещал, рано - около часу и, вместо того чтобы скорее, по правилам своей тренировки, лечь спать, сел в кресло у письменного стола и, достав из бювара почтовый листок толстой английской бумаги, стал писать к Никодимцеву одно из тех убедительно-настойчивых писем, на которые он был мастер.

Окончив письмо, его превосходительство внимательно перечитал эти четкие, красивые, круглые строки, написанные в задушевно-родственном тоне, в которых он, рассказывая о неблаговидном ведении дел в правлении, возмущающем его настолько, что он, по всей вероятности, должен будет выйти из директоров, и о внезапном денежном затруднении, вследствие неожиданного требования долга на слово, - просил будущего своего дорогого зятя не обессудить, что обращается к нему с просьбой устроить по возвращении из командировки какое-нибудь подходящее место и помочь уплатить долг если не деньгами, то бланком на векселе, который через шесть месяцев будет выкуплен.

Письмо оканчивалось замечанием, что "родство - родством, а деньги - деньгами", чтобы Никодимцев не подумал, что тесть его подведет.

"Выручит, должен выручить!" - подумал Козельский, окончив чтение своей эпистолы, и, облегченно вздыхая, вложил ее в конверт и написал адрес.

- Если мое письмо не подействует, письмо Инны заставит его исполнить мою просьбу! - успокаивал себя Козельский, ужасаясь при мысли, какая может выйти грязная история, если Никодимцев не выручит.

А история действительно была грязная благодаря тому, что один из членов правления, желавший быть распорядителем по хозяйственной части вместо Козельского, поднял в правлении целую историю по поводу недобросовестного подрядчика, и правление настаивало, чтобы контракт с ним был нарушен и залог удержан.

Результатом этого был визит к Козельскому господина Абрамсона, который очень деликатно напомнил его превосходительству о письменном обещании насчет возобновления контракта, а между тем...

Козельский густо покраснел.

- Я постараюсь уладить это дело! - проговорил он,

- Я просил бы вас... И если бы вы не могли устроить, то по крайней мере верните пять тысяч... так как сделка не состоялась... И попрошу вас вернуть скорей. В противном случае я буду вынужден представить ваше письмо, в котором вы обещали о возобновлении контракта...

- Но вы этого не сделаете! - испуганно воскликнул Козельский.

- Отчего не сделаю?.. Я должен это сделать и, осмелюсь вам доложить, поступлю по совести. Я совесть имею... Меня хотят ввести в убытки... Должен я их вернуть или нет?.. Имею я право получить обратно пять тысяч, если я не получил того, за что заплатил деньги? И вы думаете, я не знаю, отчего меня хотят прогнать?

- Оттого, что вы недобросовестно ведете дело.

- Пхе! Я веду не хуже других и во всякое время готов исправить недосмотры. Не из-за этого поднял шум ваш товарищ, господин член правления Оравин...

- Из-за чего же?

- Господин Оравин сказал мне: "Оттого, что вы, господин Абрамсон, еврей, а евреи нынче не в моде и их не любят в правлении... Мы хотим русских подрядчиков..." Вот что сказал господин Оравин. Но только, хоть евреи и не в моде, а я думаю, ваше превосходительство, что господин Оравин очень умный человек, чтоб говорить, извините, такие глупости... А хотят они передать дело подрядчику Иванову, который предлагает за это господину Оравину десять тысяч... Оттого евреи и не в моде! - иронически усмехнулся господин Абрамсон.

Все, что мог сделать Козельский, - это уговорить Абрамсона подождать две недели.

Или подряд останется за ним, или он получит обратно пять тысяч.

Припоминая теперь этот разговор, бывший вчера утром, и скверное положение в правлении, в котором он очутился, не имея возможности защищать подрядчика против нападок Оравина, Козельский хорошо понимал, что весь вопрос был не в подряде, а в том, чтобы отстранить Козельского и дать Оравину, близкому приятелю председателя, возможность нагреть руки. И он, Козельский, первый раз вынужденный взять взятку, рискует теперь, что она будет обнаружена и его репутация порядочного человека подорвана из-за каких-нибудь несчастных пяти тысяч.

Таких маленьких взяток не прощают порядочным людям!

Возможность быть уличенным особенно угнетала и стыдила Козельского. Он во что бы то ни стало хотел остаться порядочным человеком во мнении людей, которые сами берут крупные комиссии, не прощая другим маленьких взяток.

Он и сам считал свой поступок нечестным и оправдывал его только тем, что деньги были нужны до зареза, что взял взятку первый раз, и тем, что имел доброе намерение возвратить ее когда-нибудь.

Ему не стыдно было браться проводить дела, несомненно причинявшие вред государству, не стыдно было брать комиссии за хлопоты по подобным делам и за устройство знакомств дельцов с нужными "человечками" из министерств или с "дамами сердца" бескорыстных сановников. Все это он считал одним из видов заработка, которым не гнушаются и лица высокого положения и который нисколько не компрометирует порядочного человека в общественном мнении.

Будь Козельский у финансов, он, разумеется, не обременил бы своей совести, если бы при посредстве какого-нибудь молчаливого фактотума (*) получал от банкиров комиссии при займах или играл наверняка на бирже при конверсиях и выпусках бумаг, - это, по его понятиям, одинаковым с понятиями многочисленной группы людей, занимающихся делами, было бы лишь уменьем умного человека воспользоваться благоприятными обстоятельствами, - уменьем, которое, в сущности, никому не вредит.

* Доверенного лица, выполняющего различные поручения (от лат. fac totum - делай все).

Но растрата... взятка... это что-то уж вовсе непорядочное, возбуждавшее в Козельском такую же брезгливость, как грязное белье или господин, который ест рыбу с ножа.

"Разделаться поскорей с Абрамсоном и... сократить расходы!" - решил Козельский, одушевляемый всегда добрыми намерениями, когда ему приходилось плохо.

И он собирался было встать, чтобы скорее раздеться и лечь спать, не проделав даже перед сном обычных упражнений с гирями, как в двери раздался стук.

- Войдите! - проговорил Козельский и поморщился, догадываясь, кто это стучит, и в то же время недоумевая и несколько пугаясь этому позднему визиту и беспокойно оглядывая стол, нет ли на нем каких-нибудь компрометирующих документов.

Антонина Сергеевна вошла в комнату и остановилась у дверей печальная, строгая и серьезная, как сама Немезида.

"Объяснение!" - подумал Козельский, соображая, как он мог попасться, и готовый лгать самым бессовестным образом, чтобы только успокоить "святую" женщину и не осложнять и без того скверного своего положения...

И, скрывая под напускным хладнокровием малодушную трусость блудливого кота и как будто не догадываясь, зачем в столь поздний час явилась в кабинет жена, Козельский, зевая, проговорил с обычной своей мягкой вкрадчивостью:

- Ты еще не спишь, Тоня?.. А я только что вернулся... Был на Васильевском острове у одного человечка... Есть один срочный долг, который меня беспокоит, и я ездил устроить это дело... Кажется, все уладится... Что ж ты стоишь?.. Присаживайся, Тоня. И как же я устал сегодня! И как мне нездоровится! Видно, годы дают себя знать! - унылым тоном, напуская на себя вид больного старика, прибавил Козельский.

Но, несмотря на усталость и недуги, его превосходительство глядел таким моложавым, таким представительным и элегантным, что жалобы его не только не вызвали участия в Антонине Сергеевне, но, напротив, сделали лицо ее еще непреклоннее, взгляд каким-то стальным и улыбку на губах презрительнее.

Глядя на лицо Антонины Сергеевны, можно было бы подумать, что она ненавидит мужа и пришла с единственною целью: убить его своим презрением.

"Как могла она узнать?" - подумал Козельский, взглядывая на Антонину Сергеевну и тотчас же опуская свои бархатные, вдруг забегавшие глаза на руки с отточенными ногтями.

По суровому виду и трагическому безмолвию жены он понял, что дело серьезнее, чем он думал, что у нее есть какой-нибудь уличающий документ, - без документов она с некоторых пор не объяснялась, испытав, как супруг увертлив, - и подумал сперва, что ею перехвачена записка Ордынцевой. Но Ордынцева осторожна и писать не любит, а если пишет, то адресует в департамент. А письма ее он благоразумно сжигает.

И, теряясь в догадках, Козельский примолк, ожидая давно уж не бывшего нападения жены и благодаря этому уже считавший ее святою женщиною, безмолвно мирившейся со своим положением верного друга.

Прошла долгая минута молчания.

- Николай Иванович! - проговорила наконец мрачно-торжественным тоном Антонина Сергеевна.

- Что, Тоня?

- Вы все еще будете устраивать мне сюрпризы? Пора перестать. Постыдились бы дочерей, если вам самому не стыдно. В пятьдесят лет и так позориться и позорить жену и детей...

- Какие сюрпризы? Какой позор? Я ничего не понимаю, Тоня...

- Не понимаете? - с презрительной усмешкой переспросила Антонина Сергеевна.

- Не понимаю, Тоня! - с необыкновенной мягкостью в голосе повторил Козельский.

- Не лгите по крайней мере... Я все теперь знаю... все.

- Что же ты знаешь? Объясни, пожалуйста.

- И хоть бы выбрали любовницу получше, а то... какой-то кусок сала... сорокапятилетнюю Ордынцеву!.. Поздравляю!.. Нечего сказать: эстетический вкус... Я не мешаю вам, я не буду стоять на дороге... Живите с кем хотите... Разоряйтесь, входите в долги из-за этой особы, но по крайней мере не обманывайте... Скажите прямо, что вам ненавистна семья... Не ставьте меня и дочерей в фальшивое положение... Мы уедем...

Знакомые все слова стояли в ушах Козельского, Только прибавилось более злобы и презрения...

Но прежде он умел прекращать подобные сцены и успокаивать Антонину Сергеевну даже самым отчаянным враньем, но сопровождаемым уверениями в любви и горячими поцелуями.

А теперь?

И Козельский взглянул на свою постаревшую, поблекшую и совсем худую жену и чувствовал, что не может успокоить ее.

Но все-таки проговорил, несколько раздражаясь от необходимости лгать:

- Успокойся, Тоня... С Ордынцевой я не живу и на нее не разоряюсь... И ты знаешь, что я делаю для семьи все, что возможно. В этом упрекнуть меня нельзя, я думаю...

- Не живешь?..

- И не думал! И она мне никогда не нравилась... С чего ты это взяла?

Антонина Сергеевна бросила на мужа уничтожающий взгляд, и хоть знала, что он лжет, но тем не менее ей было как будто легче, что он не сознаётся, несмотря на то, что она допытывалась сознания.

Но чтобы довести объяснение до конца и показать, что она все знает, Антонина Сергеевна достала из кармана два клочка почтовой бумаги и, бросая их на стол, проговорила:

- Прячьте ваши неотправленные любовные письма, а не роняйте их. Хорошо, что я подняла это произведение, а не одна из дочерей. Надеюсь, что ваша любовница не осмелится больше являться сюда, пока мы не уедем... После свадьбы Инны я уеду... Слышите?

И с этой угрозой об отъезде Антонина Сергеевна вышла из кабинета.

Лежа в постели, она еще поплакала и старалась уверить себя, что презирает и больше не любит этого развратника и обманщика. Но, засыпая, Антонина Сергеевна уже перенесла презрение свое главным образом на Ордынцеву, как на главную виновницу, и решила по-прежнему нести крест свой и никуда не уезжать, чтобы "этот человек" совсем не пропал в ее отсутствие.

* * *

Козельский не без любопытства прочел следующие строки начатой им записки:

"Приезжай, Нита, сегодня в пять часов. Подари меня свиданием не в очередь. Ты мне снилась, моя желанная Юнона, и мне хочется наяву видеть тебя в обаянии твоей роскошной красоты и расцеловать всю-всю, от макушки до твоих красивых душистых ног... Милая! Если б ты знала, как сильна власть твоих ласк... Они делают меня молодым и заставляют забывать..."

"Однако!" - подумал Козельский, прочитав эти строки и чувствуя себя несколько глупым за эти "сентиментальности", как он мысленно назвал начало письма.

И он припомнил, что писал его неделю тому назад и, недовольный началом, разорвал и бросил в корзину, вместо того чтобы сжечь, как обыкновенно он это делал.

- Дурак! Осел! - с искренним одушевлением выругал себя вслух Козельский, разрывая на мелкие кусочки уличающий документ.

Он перешел в свою маленькую, рядом с кабинетом, спальню, торопливо и раздраженно разделся, лег в постель и затушил свечу с поспешностью виноватого человека, желающего скорее "забыться и уснуть".

И, потягиваясь и расправляя свое уставшее тело, он ощутил физическое наслаждение отдыха и уже спокойнее думал о том, что сегодня был для него воистину несчастный день, что следует жечь письма и что надо повиниться жене и сказать ей, что записка писана не к Ордынцевой, а к одной кокотке - кокоток жены легче прощают! - и что надо напомнить Инне, чтобы она написала завтра же, о чем он ее просил, Никодимцеву.

"И вообще надо покончить все это!" - внезапно решил Козельский, подразумевая под "этим" и долги, и вечное лганье жене, и Абрамсона, и Ордынцеву и представляя себе, как хорошо и спокойно жить без этого мотания за деньгами и без авантюр... Довольно их... И то ноги плохо слушаются.

В самом деле, Ордынцева все более походит на тронутую грушу. И рыхла, и слишком подводит глаза, и становится однообразной... И денег стоит... Того и гляди, муж прекратит ей платежи, после встречи у дверей приюта, и тогда она со всем семейством очутится на его шее! - неблагодарно думал Козельский и, далекий теперь от желания видеть Ордынцеву "в обаянии ее роскошной красоты", повернулся на бок с решительным намерением завтра же вызвать ее обедать к Кюба на Каменный остров и сказать ей, что все открылось и что во имя спокойствия семьи следует принести в жертву любовь и не видаться больше...

"То ли дело Ольга!.." - пронеслась вдруг в голове Козельского ленивая, сонная и приятная мысль, и с нею он заснул.

Глава двадцать восьмая

Спутником Никодимцева в купе был старый господин, совсем седой, но крепкий, коренастый, с свежим, здоровым волосатым лицом и большой бородой, одетый в старенький пиджак и с перчатками на руках.

По обличью и костюму Никодимцев решил, что этот господин не петербуржец, а, вероятно, один из тех провинциалов, которые по зимам наезжают в Петербург хлопотать и наводить справки по разным делам и, рассчитывая пробыть неделю-другую, остаются месяцы и. наконец уезжают, не особенно довольные петербургскими чиновниками.

Когда Никодимцев вошел в вагон, старый господин взглянул на него с тем видом недоброжелательства, с каким обыкновенно оглядывают незнакомые люди друг друга, и плотнее уселся в свой угол и закрыл глаза, словно собираясь дремать.

Никодимцев снял шубу и фетровый котелок, одел мягкую темно-синюю дорожную фуражку и, находясь еще под впечатлением прощания с невестой, припоминал ее последние слова, взгляды и жесты и внутренне сиял, как человек, уверенный в своем счастье, и мечтал о том, как устроится их жизнь.

Эти мысли навели его на другие - о будущем его служебном положении. Оно казалось ему теперь далеко не таким прочным, как прежде, ввиду его неожиданной командировки и после его разговора с графом Волховским. Граф, очевидно, не рассчитывал, суля место товарища, на отказ и, разумеется, будет недоволен, если донесения его не совпадут с мнением графа о том, что толки о голоде сильно преувеличены и что голода нет, а есть только недород.

Припоминая свой разговор с графом и с другими лицами, Никодимцев очень хорошо видел, что большинство из них равнодушно к тому, действительно ли голодают люди, или нет, и что вопрос об этом является важным вопросом лишь постольку, поскольку с ним связаны личные интересы. Для Никодимцева ясно было, что это бедствие являлось только одним из козырей в интригах, и те, кто признавали голод, и те, которые не признавали, одинаково мало думали о нем и решительно не представляли себе, что можно в самом деле оставаться без пищи, так как сами обильно и вкусно каждый день завтракали и обедали.

И потому все лица, с которыми виделся перед отъездом Никодимцев, старались заранее продиктовать ему то, что он должен написать с места.

Одни говорили:

- Вы увидите, что все раздуто, и если есть недород, то в нем виноваты распущенность, пьянство и невежественность крестьян и полное нерадение земства.

Другие, напротив, подсказывали:

- Вы увидите, как велики размеры бедствия и какова местная администрация, которая не знает или нарочно скрывает положение.

Никодимцев все это выслушивал и отвечал, что он сообщит то, что увидит, и таким образом никого не удовлетворил.

"Вообще в Петербурге равнодушны", - раздумывал Никодимцев, припоминая разговоры, газетные статьи, балы и торжественные обеды, особенно многочисленные в ту зиму, припоминая описания разных фестивалей, бешеных трат по ресторанам и восторгов от приезжих актрис.

Да и сам он разве не был равнодушен, успокоившись на том, что пожертвовал сто рублей?.. Все хороши. Все спокойно ели и пили, все с большой охотой давали деньги на подписки юбилярам, актрисам и отлынивали, когда просили на голодающих. Ни для кого не было это бедствием общественным, кровным делом и потому, что публика была равнодушна, приученная к равнодушию к общественным делам, и потому, что всякие попытки менее равнодушных людей проявить самостоятельную инициативу встречали противодействие.

И только молодежь, вроде Скурагина, чувствовала стыд и рвалась помочь и своими последними деньгами и своим трудом, и ехала на голод, сама голодая, как ехала на холеру, рискуя жизнью за деятельную любовь к обездоленному.

Но много ли таких?.. И что они могут сделать, кроме того, что отдать жизнь за то, что большинство общества похоже на стадо запуганных баранов, за то, что идеалы его так низменны, что ограничиваются лишь собственным благополучием?

Чем более думал об этом Никодимцев, тем бесплоднее казалась вся его прошлая жизнь, и он удивлялся: почему это раньше он серьезно не задумывался над вопросами, которые теперь его тревожат, а если и задумывался, то гнал их прочь.

"Некогда было. Чиновник убивал во мне человека. И если б не любовь к Инне, то я и до сих пор находился бы во сне и жил бы, как прежде, в мираже делового безделья, не зная отдыха, не понимая жизни, кроме служебной, и не имея целей, кроме честолюбивых..."

И давно ли быть товарищем и затем получить "портфель" - было для него высшим пределом мечтаний.

А теперь?..

- Вы до Москвы изволите ехать? - обратился вдруг к Никодимцеву спутник.

- Нет, дальше.

- Вы, конечно, петербуржец?

- Да! - ответил, улыбаясь, Никодимцев.

- Служите там?

- Служу.

- На казенной службе?

- На казенной.

Старый господин присел на край скамейки и, внезапно возбуждаясь, воскликнул:

- Вы извините, меня, милостивый государь, а у вас в Петербурге черт знает что делается! Это какая-то помойная яма! - прибавил старик.

Никодимцев не подал реплики.

Старый господин еще недружелюбнее взглянул на него и, закурив папиросу, продолжал:

- Прежде хоть хапали, но по крайней мере не выматывали душу и не держали в неизвестности... Можно - можно. Нельзя - нельзя. И поезжай домой, солоно или несолоно хлебавши... А теперь?.. Все, видите ли, бескорыстные, если нельзя сорвать крупной комиссии, за справку ста рублей не берут, не так воспитаны... Все, видите ли, заняты чуть не по двенадцати часов в сутки и все любезно вас гоняют от одного Ивана Ивановича к другому, а ведь Иванов Ивановичей в каждом министерстве уймы, - из комиссии в комиссию. И это называется ускоренное делопроизводство!.. Не правда ли? У вас теперь новый тип изнывающего от усердия чиновника! Все они теперь с университетским образованием и могут написать что угодно в лучшем виде, и ученое исследование и каверзу в газетах против другого ведомства... только прикажи! У меня племянник в Петербурге этим занимается и надеется сделать карьеру. Прохвост, я вам доложу, основательный... Он и по сыскной части служил, и искусство любит, и литературу почитает, и называет себя истинно русским человеком, и теперь славословит под разными псевдонимами свое начальство в одном из ваших газетных притонов... Рассчитывает получить место в пять тысяч! Недавно еще одна газета превозносила нынешних господ двадцатого числа (*). Бескорыстные, трудолюбивые, знающие... одним словом, повесь в рамку и молись на них... А между тем в тот самый день, как напечатана была статья, одну вашу шишку турнули... Вы знаете, конечно, что и турнули-то потому только, что уж очень оказалось наглое прикрывательство! И знаете ли, что у этого шустрого мальчика около миллиона состояния?

* Государственных чиновников царской России, получавших жалованье двадцатого числа каждого месяца.

- Слухи ходили! - ответил Никодимцев, заинтересованный этим словоохотливым, раздраженным стариком.

- Слухи?! Я не говорил бы, основываясь на слухах... Это у вас, в Петербурге, только и живут, что слухами... Этот "мальчик" купил недавно имение рядом с моим и заплатил чистоганчиком шестьсот пятьдесят тысяч... Надеюсь, не выиграл три раза подряд по двести тысяч и не скопил этих денег из жалованья!.. Да и за женой он не взял приданого. Я знаю ее. Она из наших мест. А ведь тоже считался бескорыстным и готовился сиять на административном небосклоне, и недаром был любимцем самого бескорыстного его высокопревосходительства! Зато, вероятно, его и отпустили с миром... Болен, мол, от непосильных трудов. Получай из государственного казначейства четыре тысячи пенсии. Деньги к деньгам. Живи, бог с тобой, и занимайся промышленностью... Строй заводы... Открывай руды... А под суд ведь только попадают маленькие воришки и изредка какой-нибудь неопытный действительный статский советник для того, чтобы прокуроры могли время от времени бить себя в грудь и вопиять о том, что закон одинаково карает сильного и слабого, богатого и бедного... Слышал я на днях, как распинался у вас один прокурорчик, обрадованный, что на десерт к нему попался статский советник, растративший тысячу рублей казенных денег!.. Много цивизма обнаружил по поводу этого статского советника... А тайные, видно, у вас все ангелы добродетели! - все с большим раздражением кидал слова старый господин, по-видимому не заботившийся ни об их литературности, ни о логической связи и словно бы желавший в лице своего случайного спутника уязвить насоливших ему чиновников.

- Чем же вас так огорчил Петербург? - спросил Никодимцев.

- Мазурничеством под самой изысканной и, разумеется, законной формой... Волокитой под предлогом всестороннего изучения выеденного яйца, а в сущности... Да вы, может быть, спать хотите, или вам не угодно слушать старого болтуна?.. Так вы, пожалуйста, не церемоньтесь! - неожиданно сказал старый господин, прерывая свои филиппики.

- Я пока спать не хочу. Рассказывайте, я слушаю, - проговорил Никодимцев.

Этот озлобленный старик казался ему порядочным человеком и возбуждал к себе симпатию. И, кроме того, Никодимцеву было интересно слышать, как ругают чиновников. Ему, в его положении директора департамента, приходилось только слышать и даже читать о себе комплименты. А тут такой болтливый и не стесняющийся спутник!

- И мне что-то не спится... Отучился я хорошо спать в Петербурге... И приехал я туда, знаете ли, когда?

- Когда?

- В мае месяце... Я, знаете ли, несмотря на свои шестьдесят лет, все еще дурак! Вообразил, что в самом деле теперь можно скоро дело сделать... Выслушают, решат - и конец... А вместо этого я вот теперь только уезжаю...

- По крайней мере хоть успешно кончили дело?

- А никак не кончил. Плюнул и уехал... Пусть без меня оно когда-нибудь кончится и, разумеется, не в мою пользу... Да не в этом дело... Не это меня злит... Ну скажи прямо: не находим основания к удовлетворению вашей просьбы. Правильно или неправильно решение, но хоть есть какое-нибудь решение. А то водили меня за нос... Сегодня... Завтра... Обсудим... Снесемся... И, главное, ведь почти все эти Иваны Ивановичи, от которых зависело дело, в принципе, как они теперь выражаются, были за меня... В этом-то и курьез!

Никодимцев знал хорошо эти курьезы и про себя усмехнулся наивности своего спутника, верившего чиновникам, соглашавшимся в "принципе".

- А еще курьезнее то, что не только Иваны Ивановичи, но и сама высшая инстанция была за меня. Я имел честь быть у его превосходительства в кабинете и очарован был его любезностью. И руку подает, и просит садиться, и предлагает папиросы, и глядит на тебя, словно бы говорит: "Не вы, просители, для нас, а мы, начальники, для вас". И собственными своими ушами слышал, - а я не глух, заметьте, - слышал, как он сказал, что вполне согласен с моими доводами; изложенными в докладной записке, которую он прочитал, и что решит дело, как я прошу. И, словно бы думая, что я не поверю, несколько раз повторил мне: "Да, да, да!.." Казалось бы, чего лучше? Не правда ли?.. И я ушел, вы догадаетесь, в полном восторге и прямо на телеграф. Телеграфирую жене: скоро выеду - дело разрешится благоприятно... А через неделю захожу в канцелярию, и там мне показывают мою докладную записку и на ней в тот же самый день, когда мне сказали "да", стоит пометка рукой его превосходительства: "Нет"... Необыкновенная самостоятельность мнения. Не правда ли?..

И старый господин продолжал рассказывать о сущности своего дела и о тех бесконечных мытарствах, какие он испытал в Петербурге, пока поезд не остановился в Любани.

Никодимцев вышел на станцию пить чай. Там он увидал чиновника своего департамента Голубцова, который был приглашен Никодимцевым ехать вместе на голод.

- Ну что, Михаил Петрович, наши студенты едут? - спросил Никодимцев.

- Как же, все едут, Григорий Александрович! - отвечал молодой человек солидного и несколько даже строгого вида.

- А суточные вы им выдали?

- Скурагин не хочет брать...

- Отчего?

- Говорит: не за что и не к чему.

- Ну, я постараюсь его уговорить... Давайте-ка чай пить, Михаил Петрович!

Они сели рядом за стол и спросили себе чаю.

- А статистические данные о голодных губерниях собрали?

- Все земские отчеты достал. И несколько статей из журналов собрал. Все исполнено, что вы приказали, Григорий Александрович! - с некоторой служебной аффектацией исполнительного чиновника докладывал молодой человек, недавно назначенный, по представлению Никодимцева, начальником отделения.

Никодимцев ценил в нем уменье работать, считал его способным человеком и не совсем еще чиновником и потому и пригласил с собой.

Остальные пять человек, составлявших его штаб, были доктор и четыре студента. Других помощников, если понадобится, Никодимцев думал найти на месте.

- Из Москвы завтра же выедем, Михаил Петрович! - заметил Никодимцев, поднимаясь. - Студенты знают?

- Знают. Я говорил.

- Так до свидания, пока...

- До свидания...

Когда Никодимцев вернулся в купе, постель его была сделана и спутник его уже лежал под одеялом, повернувшись к нему спиной.

Лег и Никодимцев, но долго не мог заснуть.

Он все думал о своей командировке, и ему почему-то казалось, что с ней предстоит какая-то значительная перемена в его взглядах, настроении и в образе жизни.

Чем дальше удалялся поезд от Москвы, тем чаще в вагоне и на станциях были разговоры о голоде. Одни бранили начальство, другие - земство, третьи - мужиков, четвертые - вообще все порядки, но в этих разговорах все-таки не слышалось ни возмущенного чувства, ни того участливого интереса, которые бывают, когда люди чем-нибудь сильно потрясены.

Но когда поезд пошел по N-ской губернии, часть которой была постигнута бедствием, Никодимцев почувствовал его, встречая все чаще и чаще около станции нищих с больными, изможденными и исхудалыми лицами. На одной из маленьких станций он увидал, как внесли в вагон почти умирающего человека, больного, как утверждал сопровождавший его в земскую больницу урядник, тифом. Но врач, ехавший с Никодимцевым и осмотревший старика, нашел, что тифа нет, а есть полное истощение вследствие хронического голодания.

Когда наконец поезд пришел в N., Никодимцев, переодевшись в гостинице, тотчас же сделал визиты губернатору, архиерею, председателю губернской земской управы и некоторым другим губернским властям.

Из разговоров с этими лицами он убедился, что и здесь, как и в Петербурге, не столько интересовал голод, сколько личные счеты по поводу его.

Губернатор, из молодых генералов, человек, слывший за просвещенного администратора, тонкого человека, не догадавшийся еще, чего именно надо Никодимцеву: голода, недорода или недохватки, - отозвался о положении дел в его губернии в уклончиво-дипломатической форме. Нельзя сказать, чтобы все было благополучно, но не следует и преувеличивать. И вслед за тем начал жаловаться на тягость своего положения, на противодействие земства и на разнузданность печати, в лице корреспондентов столичной печати. И когда Никодимцев осведомился, правда ли, что его превосходительство не разрешает частным лицам открывать столовые, губернатор ответил, что не разрешает он этого ввиду высших соображений и прежних циркуляров.

Никодимцев вернулся вечером в гостиницу и сделал распоряжение о выезде на следующий же день в те уезды, где, по сообщению председателя управы, был голод.

И в тот же вечер губернатор писал одному своему петербургскому приятелю, директору канцелярии, что он удивляется, как из Петербурга прислали такого красного, который привез студентов и верит больше председателю управы, чем ему.

"Или у вас новые веяния?" - спрашивал он.

Глава двадцать девятая

I

Ордынцева, давно уже озлобленная против мужа и изводившая его невозможными, умышленно унижающими сценами, которые вызывали в конце концов грубые вспышки Ордынцева, считала себя, разумеется, жертвой, погубившей свою жизнь с таким бессовестным человеком.

Еще бы! Красивая, блестящая, она могла бы сделать отличную партию и занять видное положение, если бы не имела глупости влюбиться в Ордынцева и выйти за него замуж, рассчитывая, что он ради любви действительно будет заботиться о любимой жене и о семье. Это ведь обязанность каждого порядочного человека... Не урезать же их в грошах! Мог бы он давно иметь отличное место!..

И, упрекая его, она драпировалась в тогу несчастной, брошенной жены, - жены, которая, несмотря на презрительное равнодушие мужа, свято исполняет долг замужней женщины и молча страдает, лишенная чувства.

От частой лжи о собственной добродетели Анна Павловна почти сама верила в свою безукоризненность, тем более что и боязнь общественного мнения, и холодная рассудочность ее чувственной натуры научили Ордынцеву выбирать молчаливых героев и вести свои любовные авантюры с таинственной осторожностью самого опытного дипломата.

Это искусство высшей школы тайно пользоваться наслаждениями и даже благодаря им благоразумно пополнять домашний бюджет сохраняло в глазах мужа, детей и знакомых ее неприступное положение безупречной женщины и в то же время давало ей возможность подавлять Ордынцева, как незаботливого отца и злого мужа, своим величественным презрением.

И вдруг какая-то нелепая случайность, почти ребяческая неосторожность - и все упорное лицемерие ее жизни сразу обращалось в ничто. Дернуло же ее, такую предусмотрительную, выйти вместе с Козельским из их "приюта" на Выборгской да еще соглашаться на свиданья вечером, а не днем, когда мужья должны быть на службе. И как раз теперь, когда она и без того, в качестве брошенной жены, чувствовала свое материальное положение особенно шатким.

Ордынцеву все более и более злобно тревожила мысль, что муж, узнавший, что она скрывала от него свои авантюры, захочет отомстить ей. Как большая часть женщин, она была пристрастна к человеку, которого ненавидела, и боялась, что Ордынцев объявит ей, что давать назначенные деньги не станет, так как ее любовник, занимавший хорошее положение, конечно, оплачивает ее ласки.

Кроме того, Анну Павловну начинали уже охватывать сомнения в силе ее чар над Николаем Ивановичем. До сих пор он не только что не нанял новой квартиры для свиданий, но и ни разу не был у нее и не писал ей. Она знала легкомысленный характер своего друга, и у нее уже мелькало подозрение, что, несмотря на свою моложавость и уменье показывать себя привлекательной любовницей, она уже начинает приедаться этому превосходительному гурману.

Уже две недели прошло с их последнего свидания, и она решила сама вызвать его.

Тяжелые мысли смущали Ордынцеву, ей даже казалось, что и сын мог догадываться об ее связи, как догадывалась лукавая Ольга, подкупать которую она старалась подарками и ласковым вниманием.

В этот день она обедала только с сыновьями. Обед прошел в полном молчании. Анна Павловна была не в духе, и ее обижало, что ни Алексей, ни гимназист словно бы не замечали этого.

Когда встали из-за стола, Ордынцева не без мрачной торжественности сказала сыну:

- Зайди ко мне, голубчик Алеша... Мне надо с тобой поговорить...

- Надеюсь, не долго, мама? Я очень занят одной спешной работой...

- На минутку.

Она вошла в свою комнату и, усевшись на свое обычное место в глубоком кресле, спросила у своего любимца:

- Скажи, пожалуйста, Алеша, нас вполне обеспечивает бумага, выданная отцом? Меня это время все беспокоят мысли о вашем будущем...

Алексей серьезно посмотрел на мать.

- Что, мама, за вопрос? Поверь, что я имел в виду интересы семьи, советуясь с адвокатами. Отец подписал все, что нужно, и наконец он, кажется, держал себя совсем корректно? Не забывай, что он мог и не давать никакого обязательства. И, главное, на каком основании ты беспокоишься? - спросил он, и едва заметная высокомерная насмешка скользнула в его голубых, ясных глазах.

Ордынцева невольно покраснела и с некоторой раздражительностью проговорила:

- Как мне, Алеша, не думать о нашем положении, когда не далее, как на днях, я случайно узнала, что все эти супружеские обязательства не имеют юридической силы.

Алексей пожал плечами и докторально заметил:

- Во всяком случае, порядочные люди их выполняют. И нам надо чем-нибудь сильно раздражить отца, чтобы он, под влиянием аффекта, отказался от своего обещания. Да ты, мама, с твоим умом и сама должна это знать...

Он произнес эти слова своим обычным внушительным тоном, но матери послышалось в них что-то подозрительное, и ей стало неловко.

Всегда самоуверенная перед детьми, она сразу потеряла эту самоуверенность, словно бы вдруг заметила, что в глазах сына ее престиж добродетельной женщины поколеблен. Эта мысль подняла в ней раздражение против любимца.

- Ты мог бы понять, какие бессонные ночи провожу я, когда мне думается, что мы можем остаться нищими.

Алексей с скрытым презрением взглянул на выхоленное, здоровое, свежее лицо матери, ничем не говорившее о бессоннице, и произнес:

- Вот это напрасно. Хороший сон необходим для здоровья. А если у тебя нервы пошаливают - принимай бром и успокойся за свое содержание... Надеюсь, что не должно быть серьезного основания беспокоиться за него... Ты ведь не легкомысленная молодая женщина, и следовательно... Ну, я иду... Не распусти своих нервов...

И торопливо, с обычным спокойным авторитетным видом Алексей вышел из комнаты.

Слезы хлынули из глаз Ордынцевой. Ей было обидно. Ее любимец, которому она отдала столько чувства и забот, которого она боготворила, гордясь его красотой, умом и выдержкой, отнесся к ней жестоко и бессердечно. И она невольно вспомнила, как возмущал он отца и как грубо тот обрывал Алексея, приводя этим в негодование мать.

А теперь и она была оскорблена и возмущена сыном.

Он не любит ее, горячо любящую мать. Он словно не оценил, сколько вынесла она из-за него страданий, как защищала его перед отцом, как заботилась и баловала...

"За что такая холодность к матери?" - думала Ордынцева.

II

Она всплакнула и собралась писать Козельскому, как в комнату влетела Ольга.

Взволнованная, со слезами на глазах, она вызывающим тоном бросила матери:

- Мама, что это за гадость у Козельских? Я только что от них и больше к ним ходить не могу!

- Что такое? Ничего не понимаю... Говори толком, в чем дело? - раздраженно и нетерпеливо спросила мать.

Чувство страха охватило ее при мысли, что у Козельских что-то произошло из-за ее отношений к Николаю Ивановичу.

- Я, кажется, мама, ясно тебе говорю. Меня там оскорбили.

- Оскорбили?!

- Да. Козельские ни слова со мной не сказали...

- Так зачем же ты осталась там обедать? - недовольно спросила мать.

- Меня оставила Тина, не Козельская. А Николай Иванович, обыкновенно такой милый, за обедом и не замечал меня, а Тина еще хихикала. Каково это?

- Что ты за вздор несешь? За что Козельским на тебя сердиться?

- То-то меня и удивляет...

- Быть может, вы с Тиной позволяете себе резкие глупости и этим недовольна Антонина Сергеевна?

- Пожалуйста, меня-то не обвиняй! Я тут ни при чем. Если обращение со мной Козельской вдруг изменилось, то не я виновата. И я не желаю ссориться с людьми из-за других...

Ордынцева вспыхнула и со злобой взглянула на дочь.

- На что смеешь ты намекать?

- На что? Точно ты не знаешь, что такая ревнивая дура, как Антонина Сергеевна, не могла не вообразить, что Николай Иванович ухаживает за тобой. Она на мне только злобу срывала. Согласись, мама, что мне это не особенно приятно!

- Ольга! И тебе не стыдно думать бог знает что о матери? - с видом оскорбленной и разжалованной богини проговорила Ордынцева и поднесла платок к глазам.

Но Ольга, исключительно думавшая о себе, не поверила слезам матери и не обратила на них особенного внимания.

- Но надо же чем-нибудь объяснить такой прием? Еще недавно Антонина Сергеевна была со мной ласкова, а сегодня...

- Я сама поеду к Козельской, - решительно проговорила Ордынцева, в душе уверенная, что не сделает этого.

- Ты поедешь?

- Поеду! И докажу, что вся эта история - твое воображение.

- Очень была бы рада. Ты должна это уладить, мама. Нам совсем не кстати рвать с Козельскими. Это чуть ли не единственный дом, где я могу видеть порядочное общество. И наконец наше положение и без того не завидно...

- Без тебя знаю, что отец не так заботится о нас, как бы следовало. Мне и без того тяжело, а тут еще ты меня расстраиваешь своими глупостями.

- Мне разве так весело живется? А я ведь молода, мне жить хочется! Ты как будто забываешь об этом... Благодарю...

И с этими словами, в которых слышалась раздраженная зависть молодой, жаждущей наслаждений девушки к пожилой матери, все еще пользующейся жизнью, она быстро выбежала из комнаты и, крепко хлопнув дверью, проговорила вполголоса, но настолько громко, чтобы мать могла слышать:

- У самой любовник, а туда же, притворяется...

- Господи, что за мука! - прошептала мать, искренне чувствуя себя страдалицей.

III

Ольга прошла к брату.

- Послушай, Алексей, я должна тебя предупредить... - начала она торопливо и захлебываясь.

- Ну, что там такое еще?

- У Козельских целый скандал...

- А тебе какое дело? Пусть их скандалят!

- Тоже сказал! Да ты пойми, в чем дело...

- Ну, говори скорей, сорока!

- Должно быть, мама влетела, - таинственно и понижая голос сказала Ольга, и в ее темных глазах сверкнуло какое-то лукавое удовольствие.

- Дура, - категорически произнес студент. - Неужели ты не понимаешь, что об этом не говорят. А я и без тебя давно знаю, что следует знать.

- Ты один умный!

- Выходи-ка ты лучше поскорее за своего Уздечкина...

- И выйду! А если не сделает предложения, поступлю на сцену. Мне давно говорили, что с моей наружностью и голосом это нетрудно. Все равно от вас ничего путного не дождешься... Только одни дерзости и от мамы и от тебя. Пойду поговорю с отцом, - с истерическими слезами в голосе, почти взвизгнула Ольга.

В эту самую минуту в комнату вошел бледный вихрастый гимназист в старой расстегнутой блузе, с запачканными чернилами пальцами и с несколько возбужденным взглядом первого ученика, долбившего до умопомрачения. Он набросился на сестру:

- Да перестанешь ли ты кричать чепуху! Тебе-то хорошо, а мне к завтрему уроков много... Вы с мамой только мешаете... Любовь да любовь, а дела не делаете...

- Ты-то еще что, болван, дерзкий мальчишка! Пошел вон!

Старший брат высокомерно и презрительно оглядел сестру с ног до головы.

- Довольно. Оставьте меня в покое. Мне надо заниматься.

Но вихрастый гимназист исчез так же быстро, как и появился, и уже сидел в соседней комнате за учебником, зажав уши пальцами, и, как оглашенный, выкрикивал свой урок.

А Ольга со слезами раздражения и обиды вышла от Алексея. Она уселась на низеньком диванчике в своем будуаре и, грустная, жалела о своей несчастной судьбе.

"Счастливы те, у кого деньги. У Тины жизнь не такая, как у меня... У Козельского средства хорошие... Такой миллионер, как Гобзин, делал предложение, а она отказала... И что в ней так привлекает мужчин? Споет скверно цыганский романс, а они с ума сходят или еще стреляются... Дураки! А Гобзин ухаживал за мной, пока Тина не запела; обещал приехать к нам с визитом, и не едет!"

Через четверть часа она уже оживленно напевала и решила идти сегодня в театр, уверенная в том, что мать должна дать деньги после того, что случилось.

Глава тридцатая

На другой день ровно в два часа дня Ордынцева входила с Кирпичного переулка к Кюба. На лестнице ее уже встретил Козельский и провел в небольшой отдельный кабинет. Дрова ярко горели в камине. На маленьком столе с двумя приборами стояла разнообразная, изысканная закуска, при виде которой у Николая Ивановича заблестели глаза.

- Как я рад тебя видеть, Нюта, - сказал он, целуя ее и в то же время подводя ее к столу. - Я велел подать то, что ты любишь, и заказал отличный завтрак. Давно мы с тобой не видались, голубка!.. Я рвался повидать тебя, но если бы ты знала, что за дьявольские у меня теперь дела... Кушай свежую икру.

И, торопливо наложивши ей маленькую тарелочку и налив рюмочку рябиновки, он разрешил себе немного аллашу и с наслаждением принялся закусывать, бросая по временам ласковые взгляды на Ордынцеву.

- А ты все так же цветешь! Ты прости меня, деньги я не прислал. На днях получишь... Ах, эти дела! - досадливо морщась, проговорил он, осторожно беря ложечкой крупную холодную икру.

Анна Павловна, красивая, свежая, во всех боевых доспехах, одетая с особенной, рассчитанной изысканностью для свиданья с Николаем Ивановичем, отодвинула тарелку и, останавливая на Козельском ласковый и в то же время пристальный взгляд своих волооких, слегка подведенных глаз, проговорила:

- Положи мне pБtИ (*)... Как же мы с тобой давно не видались, Ника. И как же мне необходимо с тобой переговорить... Что у тебя дома?

* Паштет (франц.).

- Дома? Особенно ничего. Правда, была маленькая неприятность, но, кажется, это обошлось... - Он сам положил ей pБtИ и, несколько заискивающе вздохнув, прибавил: - Как жаль, что оба мы не свободны и связаны обязанностями...

И он заглянул ей в глаза своим обычным мягким взглядом и в то же время подумал: "Однако моя Нюта начинает портиться... Да и фон слишком много растушеван... Пора мне сбегать... А она и не знает, как мои дела плохи".

И Козельский крепко пожал и поцеловал ее руку.

- Но какие же у тебя были неприятности?

- Я тебе сейчас все расскажу. Недавно у меня был щекотливый разговор с женой. Ты ведь знаешь, она очень ревнива... Подавайте завтрак, - прибавил он, обращаясь к вошедшему лакею татарину.

- Дело касалось меня? - испуганно спросила Анна Павловна. - И как она могла узнать о наших отношениях? Не из-за той ли встречи все вышло? Благодарю тебя. Ты тогда поступил, как мальчишка! Компрометировать женщину...

- Пожалуйста, не принимай слишком близко к сердцу. Никто ничего не рассказывал... Вышло все очень глупо...

В это время лакей внес борщок в больших белых чашках, и Козельский принялся есть, придумывая, как бы удобнее успокоить свою даму, чтобы самому избавиться от сцены. Довольно их и дома. А Нюта сегодня, наверное, расположена к драме, так как он на несколько дней опоздал с присылкой обычных денег.

- Ну, так в чем же твоя глупость?

- Нюта, Нюта, ну зачем ты, родная, сердишься? - своим бархатным голосом, вкрадчиво сказал Козельский. - Такой обворожительной женщине сердиться нехорошо, и ты никогда не отравляла прелести наших свиданий...

- Но Ольга мне говорила, что твоя жена была с ней вчера неприлично холодна. Откровенно скажи мне, что это значит?

"Экая баба иезуит", - подумал Козельский и, окончив свой борщок, проговорил:

- Ну, Ольга преувеличила. Жена действительно думает, что мы с тобой близки. Все дело вышло из-за какого-то анонимного письма. Это чье-то литературное произведение вызвало в подозрительной супруге целую ревнивую бурю. И понимаешь ли, Нюта, ты уж не сердись, а благоразумие заставляет тебя на некоторое время прекратить бывать у нас. Это скорее всего успокоит жену.

Анну Павловну сразу охватило злобное чувство и на жену и на любовника, который предал ее и, из трусливого желания сохранить мир у своего семейного очага, ставил ее в оскорбительное положение женщины, перед которой закрывают двери. И в то же время ей стало страшно. Она поняла, что, раз их связь будет доставлять ему много хлопот, ему ничего не стоит бросить ее. А эта перспектива еще усилила ее раздражение, так как средств, выдаваемых Ордынцевым, никак не могло хватить на то, что она считала приличным существованием. Она почти с ненавистью взглянула на красивое, холеное лицо своего друга.

- Что же вы, Анна Павловна, не берете? - заботливо спросил Николай Иванович, когда она сделала отрицательный жест татарину, державшему перед ней серебряное блюдо. - Здесь отлично делают марешаль (*)...

* Котлеты из куриного филе с начинкой из грибов.

- Благодарю. У меня все эти дни нет аппетита, - сухо ответила она, укоризненно глядя, как он не спеша и внимательно накладывает себе зелень.

Как только татарин вышел, Анна Павловна произнесла, не скрывая своего раздражения:

- И неужели тебе, Ника, не стыдно ставить меня в такое положение? Я знаю, что, если бы ты захотел, ты сумел бы меня выгородить... Но теперь я вижу, как ты дорожишь нашей дружбой...

- Полно, Нюта. Разве ты за эти два года не успела убедиться в силе моей привязанности? Я, именно оберегая твою репутацию, не хочу доводить Антонину Сергеевну до крайности. Ты не можешь себе представить, на что способны эти ревнивые женщины. А ведь ты сама знаешь, что к тебе трудно не ревновать. - И он приласкал Ордынцеву взглядом.

Она заметила в его глазах знакомый плотоядный огонек, и это успокоило ее больше слов, хотя она далеко не была убеждена, что этот огонек вызван ее присутствием, а не хорошим завтраком.

- Я, конечно, сам отчасти виноват, что не сумел хорошенько скрыть перед женой свое восхищение перед тобой, моя дорогая. Но ведь за то я же и наказан. Ты знаешь, как я ненавижу сцены... А за эти дни... Эх, даже вспоминать не хочется! - болтал Козельский, стараясь заговорить свою разгневанную подругу. - Можете убрать и подать кофе и ликеры, - приказал он татарину.

Анна Павловна встала, сделала несколько шагов по комнате и мельком, не без тревоги, заглянула в зеркало. Ей надо было сейчас проверить силу своего обаяния над Козельским, и она постаралась согнать с своего лица следы раздражения.

- Не будем, Ника, ссориться. Мы так давно не были вместе. Тебе, как всегда, три куска сахару? - ласково улыбаясь, спросила она, усаживаясь на широкий диван и придвигая к себе поднос с кофе.

Николай Иванович нагнулся, поцеловал ее белую полную руку, украшенную кольцами, и опустился рядом с ней на диван.

- Вот такой, Нюта, я тебя люблю.

- Если бы ты знал, как ты эти дни был мне нужен, Ника. Эта встреча с Василием Николаевичем так тревожит меня. Ты поймешь, как было бы ужасно для меня, если бы наши отношения получили огласку. Кроме того, здесь могут быть затронуты материальные интересы моей семьи...

- Ну, кажется, твои дети-то тут ни при чем?

- Но, милый, вдруг этот человек осмелится заявить, что, раз я близка с человеком, занимающим такое положение, и он считает себя вправе прекратить свои заботы о семье?..

- Откуда такие мысли, Нюта? Твой муж такой порядочный человек, что ничего подобного не сделает. И наконец разве ты не свободна? Не он ли первый оставил тебя? Нет, милая, не мучь себя напрасно!

С этими словами он обнял ее и крепко поцеловал в губы. Она, растроганная, прильнула к его плечу, и на глазах ее показались слезы, частью вызванные страхом потерять такого во всех отношениях удобного для ней человека, частью умышленные, рассчитанные на его трусость эгоиста, любящего спокойствие, перед женскими слезами.

- Нюта, о чем ты?

- Пойми, как меня пугает скандал... Ты знаешь, что я дорожу своей репутацией, а ведь из-за тебя я ставила ее на карту. А положение мое перед детьми?..

Его превосходительство отлично знал, как успокаивать женщин, и, желая поскорее избавиться от дальнейшей чувствительной сцены, он взглянул на двери и с теми же заблестевшими глазами, которые были у него, когда он ел свежую икру, стал горячо целовать Анну Павловну. Она отвечала на его ласки с умелой страстностью женщины, понимающей, чем можно приворожить такого поклонника женщин.

Через несколько времени его превосходительство про себя усмехнулся, как будто смеясь над своим пристрастием к слишком зрелым дюшесам, и, добродушно целуя ее в лоб, проговорил:

- Знаешь, Нюта, будет осторожнее, если мы станем встречаться в разных местах. И относительно твоего мужа удобнее... А ты, пожалуйста, не беспокойся, родная, все уладится. - И, взглянув на часы, прибавил: - Однако пора расставаться, к сожалению... У меня еще деловое свидание... Надо торопиться... Но, я надеюсь, мы скоро опять увидимся?

- Может быть, ты сам зайдешь ко мне, кстати и деньги принесешь...

- Непременно, непременно... Ах, если бы знала, Нюта, какая у меня каторга... Дела в отчаянном положении. На днях я с тобой поговорю...

Они спустились с лестницы, кивнули друг другу, и, пока Николай Иванович надевал пальто, Ордынцева вышла на улицу и пошла по Морской, уже более бодрая и веселая.

Глава тридцать первая

Никодимцев прожил несколько недель в лихорадочной деятельности, организуя помощь голодающему населению волжских губерний. Он собирал сведения о размерах охватившего большую часть уездов бедствия, совещался с земцами, подсчитывал наличные запасы хлеба, вел переговоры с местными хлеботорговцами, торопил подвозкой хлеба с той хлебной пристани соседней губернии, где он купил большую партию зерна и муки. И в первом же донесении в Петербург он писал о необходимости новых крупных ассигновок, о большом районе, захваченном неурожаем, о том, что был голод, настоящий голод.

Первое время Никодимцев постоянно был в возбужденном, приподнятом настроении, в каком бывает деловой, энергичный человек, принимаясь за организацию распущенного, беспорядочного дела. И именно этот беспорядок, господствовавший в продовольственном деле губернии и вытекавший из замалчивания размеров неурожая и голода, из-за подозрения земства в преувеличении просимых им ссуд, из всех тех затруднений, которые ставились попыткам частной благотворительности, - вся эта лживая, ненужная и вредная бестолочь и держала Никодимцева в возбужденном, приподнятом настроении. Он видел, что все это можно было устроить гораздо легче и проще, если бы относились правдивее к фактам, что во всем этом была и преднамеренная злостность, а главное, никому не нужная ложь и целое море пустомыслия и пустословия. Он быстро сговорился с земцами, нашел и хлеб, но в особенности его радовало открытие на месте людей, которые живо откликнулись на его призыв к деятельности, которых не нужно было звать и просить и которые, очевидно, только и ждали, чтобы им позволили помогать людям, позволили накормить голодного, одеть нагого. Организовывалась раздача хлеба, устраивались столовые, на очередь ставился вопрос о закупке лошадей. Из центров посылались санитарные отряды, ехали студенты, фельдшерицы.

Осложнялось дело и в деревнях. Кое-где появилась цинга, спорадические случаи тифозных заболеваний, о которых Никодимцев слышал тотчас же по приезде, становились все чаще, начиналась эпидемия; земские врачи заговорили о голодном тифе. Никодимцев почти не выходил из саней. Осмотр столовых, заседания местных комитетов, посещение цинготных и тифозных деревень занимало целые дни, и постепенно он привык засыпать в широких, обитых рогожей деревенских санях и употреблять ночи на далекие поездки. Он даже полюбил эти ночные поездки, когда все засыпало кругом и молчаливые деревни не бились в душу с своими горями, с своими мучительными вопросами.

Был февраль, частые вьюги заносили дороги, и сплошь и рядом приходилось ехать шагом по мало проторенным деревенским дорогам. Туманной, серой пеленой мерцала снежная ночь, однообразно и жалостно вызванивал унылый колокольчик, унылые и жалостные слова доносились от скорчившейся на облучке полузасыпанной снегом фигуры о мужицкой нехватке, нехватке в земле, в хлебе, в лошадях и о божьем изволении, и о планиде, и "как бог, так и вы". И так все это гармонировало - и эти иззяблые, медленные, унылые слова, и эта тусклая, серая даль, занесенные снегом, словно копны в поле, деревенские избы, и печальные голые ивы, и все это какое-то озябшее, серое, унылое и печальное.

Так хорошо думалось под звон колокольчиков и так много думал Никодимцев в обшитых рогожей санях, и все одно и то же настроение, еще смутное и неопределенное, все глубже и глубже захватывало его.

То старое, чем он жил в Петербурге, уходило все дальше и дальше, и все ярче вставало пред ним новое и неизвестное. Казалось, он все дальше и дальше уезжал в новую страну, не имевшую ничего общего с той петербургской страной, которую он одну только и знал. Там, в Петербурге, все казалось так просто и так ясно, а главное, там было то сознание личного значения своего "я", которое могло наполнять жизнь и удовлетворять душу. Тут, в этой новой стране, все так смутно, неясно, так полно вопросов и загадок. И Никодимцев, почти никогда не выезжавший из Петербурга и подгородных дач, только теперь, войдя в местные дела и нужды, познакомившись с местными людьми и присмотревшись к деревне, понял, как он, петербургский человек, мало понимал Россию и какая особенная жизнь, идущая в стороне от Петербурга и не имеющая с ним ничего общего, тихо и незаметно совершается здесь, в этих глухих городишках, занесенных снегом деревнях.

То возбужденное и приподнятое настроение прошло, и какое-то новое, незнакомое ему прежде чувство одиночества, отчужденности и бессилия все яснее вставало в нем.

- Это, ваше превосходительство, - сухо и холодно говорил Никодимцеву земский врач, с которым он встретился в большом, пораженном тифом селе, - хорошие слова у вас в Петербурге придумали: "недород" и "недоедание". И не потому, ваше превосходительство, что неурожай и голод грубые слова, беспокойные слова, а потому что ваши слова справедливы. Я вот здесь двадцать лет в селе-то живу и знаю, что это уж в хороший год у исправного мужика хлеба до масленицы либо до крещенья хватит, а то все с Николы (*) покупают, а весной из пятидесяти-то дворов, может быть, в десятке избы топятся, есть что варить, - разве это голод был, двадцать-то лет? Простое недоедание... Также и недород-то, скота-то все меньше, земля-то на моих глазах тощает... Только что в нынешнем году недород побольше, а еды еще поменьше, вот и все, - было четверть лошади, а теперь будет восьмая, вот и все. Вот я и говорю, справедливые петербургские слова, ваше превосходительство, именно недород, именно недоедание.

* То есть с 19 декабря.

Доктор смеялся злым, неприятным смехом.

- Только вот в чем Петербург ошибается, думает, что деревня, как, случается, улей в долгую зиму к весне ослабеет, подкормишь сытой - и опять пойдет мед таскать да роиться. Плохо стал роиться мужик-то, ваше превосходительство, и насчет меду как бы не лишиться. Бывает, гнилец в ульях-то заводится. Двадцать лет мужика-то наблюдаю, - на нет сходит.

Слова доктора неотступно стояли в голове Никодимцева. Поражала его в деревне не нищета населения и некультурность его - раскрытые дворы, низкие, нередко и курные избы, скот в избах, рубища вместо одежды, - поражала его та апатия, то серое, скучное выражение лиц, которое он наблюдал в голодающих деревнях и с которым говорили ему в избах: "Не родила землица, божье изволенье", "Кончается, батюшка, дочка, кончается, - не емши все"...

Колокольчик все звенит, все развертывается серая даль; те же ветлы, молчаливые леса, молчаливые деревни.

Никодимцеву хочется вырваться из-под гнета серых сумерек, и он начинает думать о Петербурге, ему вспоминается блестящий и яркий Невский проспект, пышная и шумная петербургская жизнь, последняя дипломатическая победа России над Англией и ореол могущества, который окружает в последнее время Россию, и вспоминаются язвительные слова доктора: "Гнилец, гнилец... на нет сходит мужик".

То сознание совершенного хорошего дела все реже является у Никодимцева, и все чаще охватывает его чувство одиночества, бессилия и ненужности.

Глава тридцать вторая

I

Инна Николаевна почти каждый день получала от жениха короткие, наскоро набросанные записочки. С отзывчивостью любящего человека, она волновалась его волнениями и отвечала ему длинными, горячими письмами, зная, как они бодрят и греют его среди окружающего ужаса и беспросветного мрака. Она понимала, что в ее женихе происходит какой-то перелом и что в эту минуту ее привязанность особенно нужна ему, и это сознание наполняло ее немного горделивой радостью.

Козельский нередко спрашивал у дочери о том, что пишет ее жених о голоде, и не без насмешливости говорил о едва ли предусмотрительном задоре его превосходительства, благодаря которому он, чего доброго, сломает себе шею. Он советовал Инне удерживать его от этой откровенной резкости, которая делу не поможет, а министров против него восстановит. Уже и теперь в городе ходят слухи, что Никодимцев закусил удила и в самом деле воображает, что он может, возвратившись в Петербург, разыграть роль маркиза Позы (*).

* Маркиз Поза - персонаж из трагедии Ф. Шиллера "Дон Карлос", благородный мечтатель, пытающийся воздействовать убеждением на жестокого и коварного" короля.

- А у нас такие роли довольно рискованны, особенно для человека без состояния, - говорил Козельский, и в его голосе чувствовалось некоторое раздражение против человека, надежды на которого относительно устройства места в будущем являются проблематическими.

"Решительно Григорий Александрович слишком легкомыслен для своего положения", - думал Николай Иванович, рассчитывавший на нечто большее. Между тем его будущий зять уже отказался от места товарища и, по-видимому, не думает о высшем посте.

Таким образом Козельскому, кажется, не придется воспользоваться его услугами. Пока он урвал только бланк на вексель в пять тысяч рублей, учел его и возвратил взятку, полученную от Бенштейна. И все-таки его дела от этого не поправились. Он должен был оставить место в правлении одного общества, не был выбран в совет другого, - все это благодаря разнесшимся слухам о взятке. Если теперь векселя поступят к протесту, то скандал несостоятельности неминуем.

- Так, голубушка Инна, ты непременно напиши Григорию Александровичу о том, что я тебе говорил. Он тебя любит и послушает. А если послушает, то вы займете блестящее положение. Так ты напишешь?

- Зачем я буду писать? Григорий Александрович сам знает, как ему поступить.

- Но отчего же хорошенькой женщине не подать добрый совет? - настаивал Козельский, заботливость которого о карьере будущего зятя вытекала единственно из страха за свое шаткое положение и несколько тронутую репутацию.

- Не говори так, папа... Я этого не буду писать. Довольно того, что я уже раз написала Григорию Александровичу крайне неприятное для меня письмо.

Николай Иванович чуть-чуть пожал плечами.

- Странное отношение у вас, молодых женщин, к серьезным вопросам жизни, - заметил он и вышел из комнаты.

Он чувствовал себя искренне обиженным тем, что дочь, которую он всегда любил и баловал, как ему казалось, из пустой щепетильности отказывает ему в такой важной услуге. И, не желая слишком резко высказать ей свою досаду, он предпочел прекратить разговор.

Но его красивое, обыкновенно приветливое лицо стало пасмурно и озабоченно, и Тина, встретившая отца в гостиной, не без удивления спросила сестру, входя в ее небольшой будуар:

- Что это с папой? Опять попался маме в чем-нибудь? Или без денег сидит?

Проговорив это, как всегда, насмешливо и равнодушно, она подошла к большому зеркалу и внимательно оглядела себя с ног до головы. Барашковая кофточка сидела безукоризненно, бархатистый мех небольшой котиковой шапочки красиво оттенял и пышные золотые волосы и белое, разрумянившееся на морозе, нежное личико.

Тина осталась довольна результатом своего осмотра и ласково улыбнулась своему отражению.

- Нет, мама тут, кажется, ни при чем... У отца, верно, дела очень плохи... И он недоволен Григорием Александровичем, - говорит, что он портит себе карьеру, - нехотя отвечала Инна, не поднимая глаз от вышиванья.

Разговор с отцом оставил в ней тяжелое впечатление. Она знала все его ошибки и слабости, но это не мешало ей любить его. Ей было одинаково неприятно и отказывать отцу в просьбе и слушать, как он осуждает Никодимцева. Она защищала образ действия своего жениха не столько потому, что была согласна с его взглядами, сколько в силу своего слепого доверия ко всему, что он делал и говорил. Намучившаяся из-за безволия и беспринципности окружающих, она встретила в нем чуть не первого безукоризненного, порядочного человека и не только любила его, но и чувствовала к нему особенное безграничное приподнятое уважение.

- Да ведь он совсем комик, твой Григорий Александрович, - круто повернувшись от зеркала, сказала Тина. - Я и забыла тебе сказать, что вчера у Курских говорили о нем. По-видимому, его положение ненадежно. Он, кажется, донкихотствует там... Кого-то спасает, кого-то поучает... Что-то нелепое, ребяческое...

- Пожалуйста, не говори так, Тина... С меня довольно разговора с папой. Вы совсем не понимаете Григория Александровича и только мучаете меня...

В голосе Инны послышались слезы. Младшая сестра, быстро сбросив на кресло меховую жакетку, мягким движением опустилась на ковер и, взяв ее руки, ласково заговорила:

- Полно, милка... Ведь я же не хотела тебя обидеть. И ты знаешь, что меня вообще твой директор департамента мало интересует. Пусть себе там на Волге хоть Пугачева разыгрывает! Но я нахожу, что это прямо глупо портить свою будущность из-за каких-то полупьяных мужиков. И какое ему до них дело, особенно теперь, когда он собирается жениться на такой хорошенькой женщине, как ты? Неужели он не понимает, что красота нуждается в рамке, что, любя тебя, он обязан добиваться и средств и положения, а не писать какие-то глупые донесения, над которыми смеется свет!

- Ради бога, Тина, перестань, а то мы будем ссориться. Мне нет дела до того, что думает свет. И вопрос о карьере касается только его самого, а не меня.

Молодая девушка почти с состраданием взглянула на сестру:

- Я вижу, ты глупишь, Инна, но бог с тобой, каждый имеет право портить себе жизнь по-своему. Не бойся, я больше ни слова не скажу тебе о твоем рыцаре без страха и упрека. Мне тоже не хочется ссориться с тобой.

Она с сознанием своего превосходства и легким оттенком покровительства поцеловала сестру в голову и ушла.

Инна почувствовала тот холод одиночества, который за последнее время все чаще охватывал ее в родной семье. Отец и сестра, исключительно полные жажды возможно больших житейских удобств и наслаждений, становились для нее почти чужими. Если бы Инна Николаевна сейчас пошла к матери и стала бы говорить о своих волнениях и тревогах, Антонина Сергеевна от всего сердца пожалела бы свою бедную девочку, поплакала бы над ней, но в душе пожурила бы Никодимцева за то, что он не сумел поставить себя так, чтобы все были довольны, и доставлял своей невесте совсем ненужные огорчения.

Зная это, Инна осталась одна с своими невеселыми мыслями и была рада, когда ее дочка, вернувшись с прогулки веселая и свеженькая, вбежала к ней и своей детской болтовней и ласками разогнала ее тоску.

II

За последнее время то озабоченное выражение, которое удивило Тину, все чаще и чаще омрачало лицо Козельского. Его дела были так плохи, что, несмотря на врожденное легкомыслие и жизнерадостность, он начинал чувствовать себя подавленным и растерянным. Потеря двух мест, пошатнувшееся служебное положение, таинственные слухи о какой-то некрасивой, неудавшейся в конце концов сделке, пересуды о которой злорадно повторялись в самых различных кружках Петербурга, всегда жадно набрасывающегося на всякую административную сплетню, - все это сразу пошатнуло и без того неважный кредит Козельского.

Его положение во всех отношениях делалось невыносимым. Знакомые при встрече уже не приветствовали его с той любезностью, которую обыкновенно оказывают людям, пользующимся всеми благами земными и рассчитывающим захватить впредь еще большую порцию этих благ. Напротив, его превосходительство видел почти на всех лицах некоторое недоброжелательное удивление.

"Экая ловкая бестия, все еще держится?" - как будто говорили они, и ему казалось, что они заживо хоронят его.

И многочисленные кредиторы, конечно, следящие за всеми его делами с особенно жгучим интересом, стали настойчиво требовать уплаты по векселям, не соглашаясь более переписывать их, несмотря на упорные, почти униженные просьбы Козельского, который начинал все яснее сознавать, что гибель неизбежна.

Расходы по дому шли своим обычным чередом, но они становились непосильным бременем для Николая Ивановича, и ему уже пришлось несколько раз отказать жене в деньгах, что при его корректно-джентльменском отношении к Антонине Сергеевне было почти небывалою редкостью. Со дня на день откладывал он неизбежное объяснение с женой. А между тем надо было во что бы то ни стало сократить расходы, изменив весь образ жизни. И эта необходимость казалась ему ужасной и оскорбительной.

Кроме того, надо было кончать с Ордынцевой, и Козельский вперед со скукой, почти с отвращением думал о прощальном свидании с практичной и рассудительной Анной Павловной. Последний месяц она была довольно суха с ним, дуясь за то, что он заплатил ей неполное содержание.

И, получив от нее лаконическую записку, что она просит его прийти к ней на следующий день в два часа, Козельский невольно поморщился. Но потом решил, что чем скорее, тем лучше, и перестал о ней думать, всецело поглощенный мыслью о своем безденежье.

На следующее утро случилось то, чего он давно с таким страхом ожидал и что все-таки считал невозможным. Явился судебный пристав с повесткой, на которой значилось, что ввиду неплатежа им пятисот рублей по векселю Никодиму Мировольскому будет на днях приступлено к описи его имущества.

Это уже было начало конца. Эти жалкие пятьсот рублей, которых Козельский нигде не мог достать, меньше всего беспокоили его. Он платил Мировольскому огромные проценты и был уверен, что тот не станет подавать в суд. Но развязный комиссионер, франтоватый, с претензией на благовоспитанность и даже интеллигентность, был оскорблен непривычной резкостью, с которой Козельский, окончательно взвинченный и разнервничавшийся, ответил на его упорные просьбы поторопиться уплатой.

- А вы, господин Мировольский, вероятно, из духовного звания? Удивительно, как в нашем духовенстве сильна страсть к наживе.

Этого Мировольский, выдававший себя за разорившегося помещика и тщательно скрывавший, что он "дьячков сын", не мог вынести. Он решил отомстить, и Козельский очень скоро раскаялся в своей невыдержанности.

Николай Иванович вышел из дому, решив побывать у нескольких клубных приятелей и попытаться достать у них эти проклятые пятьсот рублей. Но из этого ничего не вышло. Одних он не застал, другие извинялись, что не могут дать, потому что держат деньги не дома, а в банке, третьи, скосив глаза куда-то в угол, уверяли его, что сами сидят без гроша. Козельский, конечно, не верил им, но по привычке любезно улыбался, слушая их ложь.

Когда он в два часа звонил в квартиру Ордынцевой, на душе у него было скверно. Он чувствовал, что все скорее и скорее катится с горы и что никто не шевельнет пальцем, чтобы удержать его. И вдруг ему пришла в голову шальная мысль.

- А не попросить ли у Нюты? У нее, наверное, прикоплены деньги на черный день. Она ведь предусмотрительная.

Возможность такого исхода подбодрила его, и он уже не с таким сумрачным видом вошел в гостиную. Взглянув на лицо хозяйки, он по ее деловому, далеко не любезному выражению сразу решил предупредить ее.

- Ах, Анна Павловна, если бы вы знали, что со мной творится, - сразу начал он, целуя ей руку и идя вслед за ней в ее комнату, где прислуге было трудно подслушать их разговор. - Сегодня на меня обрушилась такая неприятность, что я до сих пор не могу прийти в себя.

- Что такое? - довольно сухо спросила Ордынцева, очевидно, желая поскорее заговорить о своих делах.

- В сущности, вздор... Но это может очень скверно кончиться... Представьте себе, что один ростовщик, которому я должен небольшую сумму, грозит завтра же подать на меня в суд. Вы понимаете, что с моим положением это крайне неудобно. А между тем я никак не могу достать денег. Какая-то упорная незадача.

- А много ли? - еще суше спросила Анна Павловна, внимательно глядя в его лицо своими холодными глазами.

- Пустяки! Всего пятьсот рублей... И знаешь что, Нюта, - ласково и вкрадчиво продолжал Козельский, садясь рядом с нею и взяв ее белую, полную руку, - мне пришло в голову, что, может быть, ты выручишь меня. Если у тебя нет своих денег, то, может быть, где-нибудь достанешь?

- Я? Да вы с ума сошли! - почти злобно сказала Ордынцева, отнимая от него руку и отодвигаясь. - Я и сама поставлена в очень затруднительное положение. Вы были так неаккуратны в последнее время. А расходов немало. Ведь у меня дети!

Она была взбешена. Что за дерзость! Не платит, да еще денег в долг просит. Этого она никак не ожидала. Значит, действительно дела Козельского так плохи, как говорил Алексей, сообщивший об этом вскользь, за обедом.

- Простите, вы правы. Я говорю вздор. Эти проклятые дела свели меня с ума.

Он встал и сделал несколько шагов по комнате. Ему было почти смешно, что он вздумал обратиться к ней. Ее отношение не удивило и не оскорбило его. Он отлично понимал, что в их связи никогда не было места привязанности. Это был договор, основанный на взаимных выгодах и удобствах. Чувственность играла у них роль чувства.

Анна Павловна с величественным презрением смотрела на Козельского. С той минуты, как она поняла, что ее любовник окончательно запутался, он стал казаться ей и менее представительным, и постаревшим, и даже как будто ниже ростом.

"Надо же быть дураком, чтобы до пятидесяти лет не нажить ничего, кроме долгов", - подумала она, а вслух сказала:

- Но вас, конечно, выручит кто-нибудь из приятелей?

- Наверное. Я даже прямо от вас проеду к одному господину. Его до трех можно застать дома. Прощайте, Анна Павловна.

Он поцеловал ей руку и ушел. Оба отлично сознавали, что этим свиданием кончилась их двухлетняя близость. Это сознание оставило их обоих холодными.

III

После обеда, который прошел молчаливо и невесело, Николай Иванович сказал жене:

- Тоня, не зайдешь ли ты ко мне поговорить?

Антонина Сергеевна молча прошла за ним в кабинет. Сердце ее забилось от какого-то смутного страха. Она чувствовала, что с ее Никой что-то случилось, но с наивным непониманием женщины, прожившей всю жизнь за спиной мужа, не могла себе даже представить, какое это было "что-то".

- Садись сюда, Тоня, здесь тебе будет удобнее, - ласково говорил Николай Иванович, усаживая жену в низкое, покойное кресло. - Видишь ли, дорогая, мне ужасно тяжело, что приходится тревожить тебя... Но я должен сказать, что мои дела очень плохи, и нам придется немного изменить образ жизни...

- Плохи?.. - повторила Козельская, очевидно, еще не отдавая себе отчета в практическом значении этих слов. - Бедный Ника, опять тебе новые заботы... Но отчего же это: кажется, ничего нового не случилось?

- Право, трудно рассказать, как это все вышло. Ведь ты знаешь, я ушел из двух правлений. А одного жалованья не может хватить на наш train...

- Ах, Ника, я ведь давно говорила, что наши приемы, фиксы, все это лишнее. Ты знаешь, что я хорошо себя чувствую только в тесном семейном кругу. Наши девочки тоже не гонятся за выездами. Старшая - невеста, Тина совсем не собирается замуж...

Николай Иванович сдержал нетерпеливое движение.

- Ты меня плохо поняла, Тоня. Тут дело не в одних приемах. Нам придется переехать в другую, более дешевую квартиру, отпустить лишнюю прислугу, - словом, совершенно изменить жизнь. Может быть, даже продать кое-что из обстановки... У меня есть неприятные долги...

- Да как же, Ника... Что же это... Неужели мы совсем разорены? - медленно произнесла Антонина Сергеевна и растерянно обвела взглядом солидный комфортабельный кабинет мужа, как будто уже прощаясь с этой темной тяжелой мебелью.

- Нет, дорогая, пожалуйста, не тревожься так. Это далеко не разоренье. Просто приходится временно потесниться. Видишь, я прямо говорю тебе, в чем дело, потому что знаю, что ты всегда была моей помощницей.

При этой ласковой лести Антонина Сергеевна сразу пришла в себя и любовно посмотрела на своего красивого, моложавого мужа.

- Ты не ошибся, Ника. Помнишь, как мы жили с тобой, когда поженились? Ни безденежье, ни недохватки никогда не пугали меня. Только бы ты был со мной. И я надеюсь, что теперь, в минуту несчастья, ты лучше поймешь, кто действительно и искренне привязан к тебе, - слегка дрогнувшим от волнения голосом сказала Козельская.

К ее тревоге примешалось радостное чувство. Теперь эта размалеванная Ордынцева, наверное, не захочет продолжать связи с разорившимся человеком, ее Ника волей-неволей будет больше сидеть дома, и, может быть, он оценит наконец всю беспредельную глубину ее чувства. И эта сорокапятилетняя женщина, с наивной сентиментальностью молоденькой институтки, почти радовалась предстоящему краху, точно она все еще не представляла себе с должною реальностью его неизбежных последствий.

Николай Иванович отлично понял ревнивый намек, скрывавшийся в ее последних словах. Он нежно поцеловал ее длинную породистую руку.

- Я так и знал, Тоня, что ты пожалеешь своего Нику. Если бы ты знала, как я измучился за эти дни. Мне было так тяжело, что я не сумел оградить тебя от этих неприятностей. Вероятно, я бы и сегодня ничего не сказал, но утром принесли повестку.

- Повестку? Что же, тебя в суд требуют? - испуганно хватая его за руку, спросила жена. Ей показалось, что с ее Никой хотят сделать что-то страшное.

- Нет, - с легкой досадой возразил Козельский, - какой там суд, просто пятьсот рублей взыскивают.

- Ах, это о деньгах! - уже гораздо спокойнее сказала Антонина Сергеевна. - Ну что же, ты, конечно, сказал им, чтобы подождали!

- Но, дорогая, тут ничего не скажешь... Тут платить надо, или явится пристав и опишет мебель.

- Как опишет? Неужели они не могут немного отсрочить? Откуда ж тебе взять деньги, если у тебя нет?

Козельского начинало раздражать детское непонимание этой "святой женщины". Но он сдержался.

- Нет, милая, ты совсем не понимаешь практической жизни. Ни о какой отсрочке не может быть и речи. Надо во что бы то ни стало добыть к завтрему эти деньги. А что, если бы ты съездила к дяде Александру и попросила у него взаймы?

Антонина Сергеевна с удивлением взглянула на мужа. Этот дядя, родной брат ее матери, очень богатый старик, оригинал, славился своей баснословной скупостью и со страхом маньяка смотрел на родных, всегда подозревая их в желании выманить у него деньги.

- Но, Ника, разве ты не знаешь, что он не даст и пяти рублей. И не поставит ли тебя в неловкое положение, что твоя жена ездит занимать деньги?

- Ты права, Тоня. Я говорю вздор.

Козельский вспомнил, что утром говорил ту же фразу Ордынцевой, и про себя усмехнулся.

- Лучше заложи мои брильянты. Они старинные и ценные. А относительно перемены в нашей жизни делай как знаешь. Я вперед на все согласна. Да, я и забыла тебе сказать. Тина говорила мне сегодня, что ей хочется уехать на год за границу, прослушать в Париже лекции по литературе. Пожалуй, придется нам отказать нашей девочке.

Николая Ивановича неприятно поразили эти слова. Ему сразу показался подозрительным столь внезапный интерес Тины к литературе.

- Нет, отчего же. Может быть, это и будет возможно. Ты, пожалуйста, пошли ее ко мне поговорить.

IV

Тина вошла в кабинет отца, спокойная и самоуверенная.

- Ты звал меня, папа?

- Мама говорит, что тебе хочется ехать за границу учиться. Ты действительно интересуешься курсами литературы?

- Ну, по правде сказать, я еще не знаю, буду ли я учиться литературе или декламации, - небрежно проговорила молодая девушка. - Но маму не к чему пугать неопределенностью моих планов. С тобой я могу говорить прямее, ты не так пуглив.

Ее карие глаза с насмешливой дерзостью смотрели на отца. Она как будто хотела ему сказать, что он-то не смеет ни судить, ни порицать ее, что бы она ни сделала,

- Твоя фантазия является довольно некстати. Мои дела очень расстроены, - произнес Козельский. Он испытывал смешное чувство недовольства и какого-то смущенья перед дочкой. Он точно видел в ней повторение своих недостатков и пороков, облеченных в более резкую форму.

- Это действительно некстати, так как я во что бы то ни стало уеду, - тихо и решительно ответила молодая девушка.

Отец пристально посмотрел на нее. Она храбро выдержала его взгляд. Только румянец чуть-чуть ярче заиграл на ее красивом лице и в глубине ее смелых глаз вспыхнул не то вызов, не...

Николай Иванович первый опустил глаза. Теперь он не сомневался, что первое мелькнувшее подозрение было верно.

- Хорошо. Я устрою твою поездку. Когда ты хочешь ехать? - вполголоса произнес он, как будто боясь, что мать может услышать не только его слова, но и мысли.

- В начале будущего месяца.

- Хорошо. А теперь уйди, пожалуйста, - все также тихо попросил он.

Молодая девушка вздрогнула. В этой короткой, мягко произнесенной фразе было для нее что-то более оскорбительное, чем в самой резкой брани. Но она не сказала ни слова и вышла из комнаты.

Козельский остался один. Разговор с дочерью ошеломил его. Его самолюбие было уязвлено. И в то же время где-то глубоко в нем копошилось и чувство виновности, и какая-то брезгливость. Точно он сам сделал что-то очень дурное, очень низкое, что необходимо как можно лучше скрыть от людей.

В кабинете было тихо. Лампа под темным абажуром освещала только письменный стол. Углы комнаты тонули в полумраке. Николай Иванович вдруг понял, что его жизнь кончена. И холодная жуткость одиночества охватила его.

Глава тридцать третья

I

За последний месяц старик Ордынцев часто прихварывал, и это немало озабочивало его семью, боявшуюся очутиться вдруг без всяких средств. Но с некоторого времени они все опять повеселели и подбодрились. Вызвано это было одним, по-видимому, незначительным событием, от которого, однако, все они ожидали великих благополучии.

Как-то раз некий господин Уздечкин привез Ольге билет на благотворительный бал в дворянском собрании. Молодая девушка всегда охотно выезжала, а на этот раз с особенным удовольствием поехала с Уздечкиным. Она твердо решила так или иначе женить на себе этого плюгавого, но состоятельного господина, и за последний месяц отчаянно кокетничала с ним. Но на вечере она встретила молодого Гобзина, и дело приняло другой оборот.

С спокойною наглостью миллионера, уверенного в том, что его ухаживанье, в какой бы форме оно ни было, может доставить одно удовольствие, этот развязный "англоман" бесцеремонно разглядывал обнаженные, круглые плечи Ольги и видимо любовался ее юною свежестью.

Она ничуть не оскорблялась плотоядным огоньком, загоревшимся в его глазах, а, напротив, чувствовала себя польщенной и в ответ на его двусмысленные любезности весело смеялась, показывая мелкие белые зубки.

С этого вечера Гобзин стал ездить к Ордынцевым. Он возил Ольге цветы, конфекты в роскошных бонбоньерках, билеты в театр, дарил ей маленькие, но дорогие пустячки, при виде которых в ее темных глазах вспыхивало что-то алчное. А он долго и жадно целовал ее беленькие ручки и смеялся нехорошим, циничным смехом.

Анна Павловна принимала Гобзина с простодушной приветливостью, как будто не замечая его откровенного ухаживанья. Только иногда, взглядывая на его постоянные подарки, с мягкой укоризной любящей, но разумной матери говорила ему:

- Вы совсем избалуете мою девочку!

- Кого же и баловать, как не хорошеньких барышень, - не без наглости отвечал в таких случаях Гобзин, Даже Алексей был особенно любезен с этим сыном миллионера. И все трое они охаживали Гобзина, словно бы красного зверя; в их манерах была какая-то особая вкрадчивость сдержанных хищников.

Гобзин отлично видел все это и посмеивался про себя, уверенный, что его не так-то легко обойти на женитьбе. Он каждый день бывал у Ордынцевых и часто катал Ольгу на своих орловских рысаках.

И Анна Павловна не говорила ни слова об этих катаньях. Она стала внимательнее и нежнее к дочери, как будто она значительно поднялась в ее глазах с тех пор, как Гобзин стал за ней ухаживать.

Только раз, когда Ольга вернулась с катанья часу в первом ночи, мать поцеловала ее в похолодевшую на морозе щеку и словно бы вскользь сказала:

- Хорошо прокатилась, Оля? Ну, я рада за тебя... Но ты умница, конечно, понимаешь обычную вещь: чем сдержаннее с влюбленным, тем очаровательней и победоносней.

- Будь спокойна, мама, я знаю, как надо держать мужчин в руках, - не без высокомерного задора ответила молодая девушка, с самоуверенностью юного и недалекого созданья, убежденная, что не сегодня-завтра Гобзин сделает ей предложение.

II

А Ордынцеву сильно нездоровилось. Он слишком понадеялся на свои силы, набрал так много работы и теперь с трудом справлялся с ней. Иногда на него нападала слабость: он чувствовал себя разбитым, и ему надо было делать над собой громадное усилие, чтобы заставить себя пойти на службу. Иногда он требовал работу на дом, чтобы только не выходить на улицу.

Его почти до слез умиляла нежная заботливость и тревога Шурочки, тоскливо наблюдающей недомоганье отца. Он старался успокоить ее, бодрился и шутил в ее присутствии, но сердце его болезненно ныло при мысли о том, что он, слабый и хворый, ненадежный кормилец своей девочки.

С этими невеселыми думами шел он раз вечером по Невскому. Ему с утра очень хандрилось. Чтобы хоть немного развлечься, он решил сходить к своему старому приятелю, литератору Верховцеву, имевшему способность бодрить его.

Он поравнялся с большим зеркальным, ярко освещенным окном ювелира. Крупные брильянты, пунцовые, похожие на кровь рубины, синие, как море, сапфиры, ярко-зеленые изумруды блестели и переливались на темном бархате витрины. Что-то вызывающее было в их роскоши. Ордынцев вспомнил стихи Надсона "Сиять такою дерзкой красотою" и невольно остановился.

В это время дверь магазина распахнулась, и из него вышли, весело смеясь и болтая, невысокий господин и молодая, стройная женщина. Она быстро перешла тротуар и села в узенькие санки. Ее спутник уселся рядом, застегнул полость, и горячая рыжая лошадь, которую с трудом сдерживал толстый кучер, быстро помчала санки по направлению к адмиралтейству.

Ордынцев все еще стоял на месте, и злоба и ужас охватили его сердце. Он узнал и Ольгу и Гобзина. Эта фамильярность, этот магазин, эта уверенно-наглая манера, с которой Гобзин обнял Ольгу, - все это доказывало существование между ними особой интимности.

Ордынцев сразу понял это. Озноб, который он чувствовал еще с утра, вдруг усилился. Ему захотелось домой, захотелось поскорее согреться около Шуры, в ласке ее любви.

Ночью ему стало нехорошо. Доктор, за которым послала встревоженная Шура, не сказал ничего определенного.

- Много, верно, поработал ваш отец, а берег себя мало... Очень истощенный организм, - серьезно произнес он. И, желая успокоить Шуру, прибавил: - Да вы не тревожьтесь, милая барышня, пока ничего страшного нет.

Но Шура не могла не тревожиться и провела остаток ночи в комнате отца. Он впадал временами в забытье, и, верно, ему снились тяжелые сны; он невнятно бредил, сердился на кого-то и беспокойно ворочался на постели.

Проснулся он утром осунувшийся, как будто еще похудевший.

- А ты не спишь, Шура? - с бесконечной нежностью глядя на свою любимицу, сказал он.

- Я уж выспалась, папочка. Как ты себя чувствуешь?

Она подошла к постели и поцеловала сухую и горячую руку отца.

- Лучше, гораздо лучше... Но я все-таки побалую себя, пролежу денек в постели. А ты, детка, напои меня чаем, а потом зайди утром, до гимназии, к матери и скажи Ольге, что я болен и прошу ее зайти.

- Хорошо. А можно мне тоже не ходить сегодня в гимназию? Мне так хочется остаться с тобой. - Она с мольбой взглянула на отца.

- Конечно, можно. У нас с тобой сегодня будет отдых.

III

Шура прибежала к матери и со слезами на глазах начала рассказывать о том, что папочка очень болен. Она была уверена, что если не мать, то по крайней мере братья и Ольга поймут ее тревогу и поторопятся навестить отца. Но все они спокойно продолжали пить кофе с аппетитом и ели свежий хлеб с маслом и только отрывисто спрашивали взволнованную девочку, что сказал доктор,

- Так, значит, опасности нет? - спросила мать.

- Нет, нет! Только он очень плохо себя чувствует! - ответила Шура.

Ей стало еще тоскливее среди них. Она торопливо вскочила и стала прощаться.

- Так, пожалуйста, Ольга, приходи скорее. Папочка очень хочет тебя видеть.

Полная розовых надежд, предчувствуя уже счастье быть женой миллионера, Ольга неохотно шла к больному, всегда раздражительному и резкому с ней старику, Но не пойти было, конечно, неловко.

Стараясь быть как можно приветливее, она неслышно вошла в комнату отца. При появлении Ольги выражение его худого лица стало суровым.

- Здравствуй! Садись сюда. А ты, Шурочка, выйди пока. Мне надо поговорить с Ольгой.

Хорошенькое лицо старшей сестры сразу вытянулось. Это начало не предвещало ничего хорошего. Она поняла, что отец будет бранить ее, и приготовилась к отпору.

- Что это у тебя за новая дружба с Иваном Гобзиным? - спросил Ордынцев, глядя на дочь своими острыми, лихорадочно блестевшими глазами.

- Я не понимаю, о чем ты говоришь? Какая дружба? Иван Прокофьевич, правда, довольно часто бывает у нас...

Приветливая улыбка уже сбежала с ее хорошенького личика и сменилась выражением тупого упрямства. Василий Николаевич хорошо знал это выражение. Он часто видел его прежде на лице жены. И эта увертливая, чисто бабья манера отвечать на вопрос тоже была ему знакома.

- Часто бывает? А по ювелирным магазинам он тебя тоже часто возит? - еще сдерживаясь, сквозь зубы проговорил он.

Ольга выпрямилась. "Откуда он знает? Верно, кто-нибудь насплетничал?" - мелькнуло в ее легкомысленной головке.

- Никуда он меня не возит! - обиженно, но осторожно ответила она, желая сначала выпытать, что известно отцу.

- А вчера у Иванова зачем ты была с ним? Неужели ты не понимаешь, что это неприлично!

- Я не вижу ничего неприличного. Мне надо было отдать в починку мамины серьги, вот и все.

В ее словах не было ничего невероятного, но в глазах мелькнуло что-то лживое и трусливое.

Отец поймал это выражение и не выдержал.

- Ты лжешь! - крикнул он, приподнимаясь на подушке и почти с ненавистью глядя на дочь. - На что ты идешь? Чего ты добиваешься? Неужели и ты будешь такая же лживая, как мать?

Он выкрикнул последние слова с каким-то злобным отчаянием и опять опустился на подушки, уже утомленный этой вспышкой.

Оля вскочила. В первую минуту ее охватил тупой страх животного, которое могут прибить. Но отец уже смолк, бессильный и усталый, и страх ее прошел.

- Я не понимаю, что ты кричишь на меня. Ничего худого я не сделала. А если Гобзин ухаживает за мной, то я надеюсь, что в этом нет ничего предосудительного, - вызывающе сказала Ольга. - И я не знаю, почему ты удивляешься, что я похожа на маму. На кого же мне больше походить? Ведь тебя мы почти не видали. Когда ты бывал дома, ты или работал, или ссорился с мамой. Тебе некогда было говорить с нами. И ты удивляешься, что мы теперь чужие?

Ее голос звучал резко. Ордынцев лежал с закрытыми глазами. Беспощадные слова дочери, правдивости которых он не мог, не смел отрицать, раздавались в его больной голове, как тяжелые удары молота. Его злоба утихла, ему, как ребенку, хотелось молить о пощаде.

- Пусть ты права, Ольга, но неужели тебе самой не противно ухаживание этого наглого, откормленного животного? - устало спросил он ее.

- Противно? Чем он хуже других? По крайней мере богат. Мне не придется вечно перебиваться. Слава богу, надоели уж эти грошовые расчеты! - с бессознательной жестокостью ограниченной эгоистки продолжала добивать отца Ольга.

- Да ведь пойми ты, что он не женится на тебе, что его назойливость только поставит тебя в ложное и унизительное положение!

Ордынцев опять заволновался. Ему хотелось во что бы то ни стало убедить дочь, удержать ее от непоправимого и позорного падения.

- Отчего ты так думаешь? - обиженно сказала она. - Мама совсем иначе смотрит на дело...

- Твоя мама... - начал Василий Николаевич, но вовремя удержался. - Мы с Анной Павловной различно смотрим на вещи. То, что она считает возможным, для меня ужасно...

Ольга рассердилась за недоверие отца к сватовству Гобзина. Ей захотелось сорвать на нем свою злобу и бросить ему в лицо, что она считает более разумным и приятным быть хотя бы содержанкой Гобзина, чем вечно бедствующей женой какого-нибудь несчастного чиновника. Но она взглянула на отца, и при виде его страдальческого, осунувшегося и больного лица в ее сердце шевельнулась жалость. Она нагнулась к отцу и коснулась его лба своими розовыми губами.

- Полно, папочка, не волнуйся. Ты болен и слишком раздражаешься...

Они замолчали. Ордынцев с ужасом чувствовал, что все его слова, все просьбы и укоризны разобьются о глухую стену непонимания, и он опять, бог знает в который раз, с болью и раскаянием почувствовал, что он и старшие дети говорят на совершенно разных языках.

Ольга скоро ушла. Василий Николаевич долго лежал неподвижно с закрытыми глазами. Шура, как мышонок, притаилась у окна, боясь потревожить отца Она думала, что он спит, и была довольна. Ее пугала мысль, что спор с Ольгой, к которому она с тоской и страхом прислушивалась из соседней комнаты, может дурно отозваться на здоровье отца.

Но Ордынцев не спал. Он чувствовал себя очень скверно и подумал о возможности близкой смерти. Без особого сожаления расстался бы он с жизнью, если бы не Шура. И мысль о судьбе этой девочки заставляла лихорадочно работать его возбужденный мозг. Его ненависть к жене перешла в брезгливое отвращение с тех пор, как он убедился, что она была содержанкой Козельского. Он отлично понимал, что это именно содержание, а не связь, основанная на увлечении, которую он, конечно, не ставил бы в упрек Анне Павловне.

Теперь он был уверен, что она покровительствует ухаживаньям Гобзина. Он знал, что если дочь тоже захочет пойти на содержание, мать не удержит ее, если условия покажутся ей выгодными.

И между этими двумя женщинами должна будет, в случае его смерти, расти его Шура. Одна мысль об этом приводила Ордынцева в содроганье, и он с мучительным упорством искал выхода, с ужасом чувствуя по временам, что его мысли теряют ясность и по временам начинают застилаться туманом бреда.

В такие минуты он беспокойно начинал метаться на постели. Но Шура клала свою маленькую, холодную от волнения руку на его горячую голову, и ему становилось как будто легче.

Днем был доктор. Он нашел у больного воспаление легких, прописал лекарство и очень скоро ушел, как-то избегая встречаться с пугливо-вопросительным взглядом девочки.

К вечеру Ордынцев немного успокоился. Он нашел исход. Вызвав Леонтьева, он продиктовал ему письмо к старику Гобзину. Он напоминал ему, что по условию он имеет право шесть месяцев болеть, с сохранением содержания, и просил, в случае его смерти, выдать эти деньги Леонтьеву, с тем, что тот как опекун Шуры обязан употребить их на ее воспитание.

- Старик Гобзин выдаст деньги... Он хоть и кулак, но честность есть... - слабым, прерывающимся голосом говорил Василий Николаевич, утомленный диктовкой. - Я хочу просить Веру Александровну взять мою девочку к себе... Я знаю, что умру...

- Зачем говорить так. Конечно, поправитесь. А Вера завтра же будет у вас, - успокаивал больного Леонтьев, отлично понимавший, что это действительно конец.

Когда Леонтьева на следующий день вошла к Ордынцеву, она сразу почувствовала, что перед ней умирающий. Надвигающаяся смерть уже наложила свои тени на заострившееся, ставшее почти неузнаваемым лицо.

- Вы не оставите мою Шуру? Она не попадет туда? - тихо и с расстановкой сказал он Леонтьевой, взяв ее руку своей костлявой, похолодевшей рукой.

В его потухающих глазах вспыхнула мольба.

- Конечно, голубчик, вы знаете, что я всегда ее любила, - торопливо ответила Вера Александровна, с трудом сдерживая подступающие слезы.

Ей хотелось сказать ему, что он еще поправится, что не надо так унывать, но слова не шли с языка. Она молча сидела у его постели, держа его руку в своих руках. Он понемногу впадал в забытье.

На следующий день Ордынцев умер.

Глава тридцать четвертая

В ответ на одно из донесений Никодимцева он был вызван телеграммой в Петербург.

Наскоро сдав свое сложное, большое дело помощнику, Григорий Александрович немедленно выехал, известив телеграммой невесту.

Инна, счастливая неожиданным возвращением жениха, радостно встретила его на вокзале и была поражена тем, как он похудел и изменился.

А он, несмотря на счастье свиданья, был огорчен и угнетен тем, что пришлось так быстро бросить хотя, и налаженное, но все-таки требующее его присутствия дело. И он не скрыл этого от невесты, наскоро сообщая ей и о полученной телеграмме и о том, что им, очевидно, недовольны и, наверное, не пошлют больше в голодающие местности.

Приехав домой, он переоделся и в тот же день явился к графу.

Его приняли любезно.

- Вас вызвали для того, чтобы лично переговорить с вами, Григорий Александрович, - с снисходительной приветливостью пожимая своей породистой рукой руку Никодимцева, проговорил граф. - Вы писали такие страшные донесения, как будто Россия находится на краю гибели и здесь мы ничего не понимаем. Мы писали, что вы очень увлекаетесь, и просили вас не пугать общество и население преувеличенно мрачными картинами, но вы не изволили обратить внимания на советы государственной мудрости... Провинция, по-видимому, произвела на вас, впечатлительного человека, слишком сильное впечатление...

Он опустился на кресло и жестом пригласил сесть Никодимцева.

- Вы правы, граф. Впечатление очень сильное, - сухо ответил Никодимцев.

- И, вероятно, еще усилилось благодаря вашим расстроенным нервам. Вы просто устали, Григорий Александрович. Я слышал, что вы считали нужным все время быть в разъездах. А воображение утомленного человека всегда слишком сильно работает. Я только этим и могу объяснить ваши короткие и - извините меня - неумеренно горячие записки, которыми вы здесь всех напугали.

Его сиятельство говорил эти слова обычным любезным тоном, но в его маленьких глазах блестела насмешка. Это не смутило Никодимцева. Он и не ожидал другого приема.

- Ведь я так и предупреждал, граф, когда мне сделали честь послать меня в голодающие губернии, что я буду говорить то, что думаю, и описывать то, что вижу. К сожалению, занятый спешной работой, я мог только вкратце отмечать печальные факты вопиющего бедствия. Я надеюсь теперь представить более подробный доклад.

- Не знаю, к чему это вам нужно? - чуть-чуть пожимая слегка плечами и внимательно рассматривая свои отточенные ногти, произнес граф. - Вы, кажется, уже и так достаточно били тревогу. И из-за чего? Право, можно подумать, что Россия пропадает. Поверьте, милейший Григорий Александрович, ничего с нами не будет от того, что в двух-трех губерниях ощущается некоторый недостаток в продовольствии. И ваше отношение к тому, что вы называете громким именем народного бедствия, положительно преувеличено. Право, я ожидал от вас более трезвого отношения к делу.

Никодимцев слегка улыбнулся.

- Мне очень грустно, что я не оправдал ваших ожиданий, граф, но, к сожалению, я прав. Положение осмотренных мной губерний действительно ужасно. И хуже всего то, что надвинувшаяся беда не есть временное, случайное явление, а нечто хроническое и упорное. И никакая, самая широкая филантропия не может ничего сделать. Нужны другие, более радикальные и общие меры. О них-то я и хотел говорить в своей докладной записке. Я считаю это необходимым, так как в петербургских чиновничьих сферах не имеют понятия о том, что творится в глубине России.

- Это, конечно, ваше дело. Но во всяком случае я вижу, что вы совсем измучены вашей командировкой, и я предлагаю отдохнуть несколько времени. Не возвращаться туда, откуда вы вынесли такие мрачные мысли, и не принимать департамента, - сухо сказал граф, вставая и давая этим понять, что прием окончен.

Никодимцев вышел от графа с полным сознанием, что в Петербурге хотят быть глухими и что он, беспокойный чиновник, не ко двору. Он мало сожалел об этом, и его не манила снова бумажная деятельность. Но ему было обидно и тяжело, что его сейчас оторвали от работы, которою он был так сильно поглощен.

* * *

Инна, как будто еще сильнее привязавшаяся к жениху за время его отсутствия, не жалела об его служебных неудачах. Скоро должен был окончиться ее процесс о разводе. Они оба с нетерпением ожидали этого, чтобы тотчас же сыграть свадьбу.

Дела Козельского шли все хуже и хуже. В начале апреля они перебрались в Царское, чтобы иметь предлог без особенного скандала сдать квартиру и продать все более ценное в обстановке. Но и это не могло их спасти, а Николай Иванович знал, что это только временная отсрочка полной несостоятельности.

Тина уехала за границу. Мать со слезами проводила ее, так и не догадываясь об истинной причине ее отъезда. Вообще Антонина Сергеевна, несмотря ни на что, продолжала жить в каком-то приятном неведении, все еще строя идиллические планы их новой, более скромной и семейной жизни.

Перед пасхой Никодимцев получил назначение в члены совета. Это было большим и обидным понижением, но он отнесся к нему довольно безразлично.

Он был всецело поглощен одной большой работой, задуманной им еще на голоде. Да и свадьба была уже близка.

В первых числах мая Григорий Александрович с невестой встретили на музыке в Павловске всю семью Ордынцевых.

Ольга, нарядно и крикливо одетая, окруженная толпой молодежи, громко и весело болтала, очень довольная, что обращает на себя всеобщее внимание. Рядом с ней шел Алексей, с своим обычным самоуверенным видом разглядывая публику. Немного поодаль под руку с каким-то господином выступала Ордынцева, тоже нарядная и все еще красивая.

Они прошли мимо Инны Николаевны, как будто не замечая ее. Дочь разорившегося человека, невеста Никодимцева, опала которого была всем известна, она больше не могла интересовать их. Но Ольга все-таки довольно дерзко оглядела ее с ног до головы и презрительно улыбнулась.

- А знаешь, мне жаль ее, - сказала Инна Никодимцеву.

- Равнодушная к позору... Да и мало ли у нас равнодушных даже среди неглупых людей ко всему, кроме карьеры и наживы. И я был чиновником, пока не прозрел.

1898 - 1899

Константин Станюкович - РАВНОДУШНЫЕ - 03, читать текст

См. также Станюкович Константин Михайлович - Проза (рассказы, поэмы, романы ...) :

Решение
I В этот осенний петербургский день, ненастный и мрачный, наводящий ха...

Рождественская ночь
Волшебная тропическая ночь, вслед за закатом солнца, почти внезапно оп...