Константин Станюкович
«РАВНОДУШНЫЕ - 02»

"РАВНОДУШНЫЕ - 02"

Глава десятая

I

По воскресеньям и по праздникам Никодимцев обыкновенно давал отдых прислуге и отпускал ее со двора и сам уходил обедать к Донону, где ему нравилась тишина, царившая в обеденной зале, обстановка, менее напоминающая модные кабаки, и отсутствие тех кутящих посетителей, один подвыпивший вид которых раздражал Григория Александровича.

И в это воскресенье, на другой день после супружеской сцены у Травинских, Никодимцев в седьмом часу пошел пешком в ресторан, рассчитывая после обеда поехать к Инне Николаевне и просидеть у нее вечер. Эти вечера были теперь для него радостью жизни, и он всегда ожидал их с нетерпением влюбленного юнца...

Сегодня ему особенно хотелось видеть Инну Николаевну. В последнее его посещение она была грустна, и когда он спросил, что с ней, она отвечала: "После, после когда-нибудь расскажу и даже попрошу у вас совета".

Быть может, сегодня она расскажет о том, что заставляет ее страдать, и окажет ему величайшую милость своим доверием.

Никодимцев сел на свое обычное место у маленького стола в углу комнаты, и толстый, солидный татарин Магомет, всегда подававший Никодимцеву, подал ему карточку и проговорил:

- Вместо крема биск (*) прикажете, ваше превосходительство?

* Крем - суп-пюре из дичи, Биск - раковый суп.

- Биск!

Никодимцев обедал в приятном настроении, то и дело поглядывая на часы, как за соседним столом село двое молодых людей. Они шумно и громко потребовали закусок и водки и велели заморозить бутылку мума.

Обед Никодимцева подходил к концу, как вдруг до его слуха донеслось имя Инны Николаевны, и вслед за тем раздался смех.

Никодимцева кольнуло в сердце. Смех этот казался ему оскорбительным.

Но то, что он услыхал затем, было еще ужаснее.

Один из молодых людей, белобрысый господин в смокинге, громко говорил:

- Очаровательная женщина. Муж болван, и она широко пользуется его глупостью...

- Флиртует? - спросил другой.

- Она не прочь и более флирта. Надо только уловить психологический момент... Ха-ха-ха! Теперь только она что-то монашествует... Нигде ее не видно... И последний министр в отставке. . Говорят, барынька связалась с Никодимцевым... Впрочем, она любит менять министров... Они у нее...

Молодой человек не докончил.

Перед ним бледный как полотно стоял Никодимцев и, едва владея собой, задыхаясь от гнева, тихо и отчетливо проговорил:

- Ни слова больше, или я задушу вас!..

Молодой человек с видом испуганного животного глядел на искаженное гневом лицо Никодимцева.

- Вы подло лжете... слышите ли?.. Я уже не говорю, что так говорить о женщине, как говорили вы, может только большой негодяй.

- Но... послушайте, милостивый государь, - вызывающе начал товарищ белобрысого господина, - по какому праву вы вмешиваетесь? Мы не имеем чести вас знать.

- По праву порядочного человека, возмущенного вашим разговором... Поняли? Вот вам моя карточка. Я к вашим услугам, если только господа, подобные вам, способны оскорбляться!

И Никодимцев вздрагивавшей рукой достал из бумажника визитную карточку и бросил ее на стол.

Полный негодования, сел он к своему столу, и когда испуганный татарин, видевший эту сцену, подал Никодимцеву мороженое, он спросил, кивнув головой на соседний стол:

- Вы не знаете, кто эти мерзавцы?

- Не могу знать, ваше превосходительство! Они у нас не бывают. Сегодня в первый раз.

Прочитав карточку, молодые люди, оба чиновника, знавшие хорошо, кто такой Никодимцев, ахнули и испуганно переглянулись.

И вслед за тем решили, что надо извиниться.

Они подошли к Никодимцеву и, почтительно поклонившись, по очереди стали говорить, что они под влиянием вина позволили себе неприличную выходку...

- Неприличную? - перебил Никодимцев. - Подобные выходки не находят достаточно презрительного названия... И ведь вы все лгали... Ведь лгали? - с каким-то возбуждением проговорил Никодимцев.

И, не ожидая ответа, брезгливо отвернулся. Молодые люди отошли.

Разумеется, Никодимцев не поверил ни одному слову из того, что говорил об Инне Николаевне белобрысый молодой человек. Да и возможно ли поверить? Если его называли ее любовником, то с такою же достоверностью называли и других. И это соображение несколько успокоило Никодимцева.

Но то, что его имя связывалось с именем любимой женщины, глубоко взволновало его.

Как ни тяжело было Никодимцеву, но он решил реже бывать у Инны Николаевны. По крайней мере он не даст повода клеветать на любимую женщину. Не он, конечно, скомпрометирует ее. Бедная! Она и не знает, какие гадости говорят про нее...

И Никодимцев не поехал в этот вечер к Инне Николаевне, а просидел дома грустный и задумчивый.

Прошло еще три дня. Никодимцев не ехал к Травинской и не был даже на вторнике у Козельских. Все эти дни он не находил себе места. Наконец он не выдержал и решил в воскресенье поехать днем с коротеньким визитом...

"По крайней мере увижу ее!"

И при этой мысли он обрадовался.

Но счастью его не было границ, когда в четверг ему подали маленький конверт и он прочитал записочку следующего содержания:

"Что же вы забыли совсем меня, многоуважаемый Григорий Александрович?"

Он благоговейно прикоснулся губами к этим строчкам, вдыхая аромат душистой бумаги, снова прочитал записку и спрятал ее в бумажник, просветлевший, полный счастья, что Инна Николаевна его вспомнила, зовет его...

И какой же он жизнерадостный и веселый был в этот день в департаменте и делал доклад министру!

В тот же вечер, несмотря на спешные дела, он ехал на Моховую.

Черт с ними, с делами! Он за ними просидит ночь! А сейчас он увидит ее, эту женщину, благодаря которой он понял, что значит любовь.

На лестнице Никодимцев встретил Травинского.

Смешанное чувство ревности, смущения и невольной брезгливости охватило Григория Александровича при виде мужа Инны Николаевны.

Никодимцев очень редко его видал и держал себя с ним с холодной сдержанностью, не допуская никакой короткости, на которую, видимо, напрашивался Травинский, и словно бы не скрывая, что ездит исключительно к Инне Николаевне.

И теперь Травинский с обычной льстивой любезностью приветствовал Никодимцева.

- Инна дома и очень будет рада вам, Григорий Александрович! - весело воскликнул Травинский, почтительно пожимая протянутую Никодимцевым руку. - Совсем вы нас забыли, Григорий Александрович, давно не были...

- Некогда было! - суховато сказал Никодимцев.

- А Инна одна и хандрит... Нервничает и никуда не выходит... Я предлагал ей прокатиться за границу - не хочет. И лечиться не хочет... Уговорите ее уехать из Петербурга... Она вас послушает... право. Чужого человека всегда больше слушают, чем близкого... Не правда ли? А меня извините, Григорий Александрович, что ухожу... Спешное дело... должен ехать...

Травинский снова горячо потряс руку Никодимцева и проговорил:

- Предложили бы Инне прокатиться на острова... Вечер отличный, и ей полезно... А я, Григорий Александрович, буду благодарен, если вы развлечете жену... Она очень ценит ваши посещения и симпатизирует вам... Поверьте, Григорий Александрович, я очень, очень рад, когда вы бываете у Инны. Инна тогда оживает. Она любит поговорить с умными людьми о разных возвышенных предметах. Она ведь сама умная... Значит, и вам, Григорий Александрович, не скучно с Инной? Не правда ли?

- Совершеннейшая правда! - серьезно отвечал Никодимцев, краснея и испытывая желание сбросить с лестницы этого болтливого пошляка.

- Ну, вот видите... Я так и говорил жене, а она... думает, что вам скучно с ней, оттого вы давно не были... Уверьте ее, что я прав, и навещайте ее почаще... Вы удивляетесь, что я вас об этом прошу?.. Но я не ревнивый муж... Совсем не ревнивый! - неожиданно прибавил Травинский и захихикал.

И с этими словами он почтительно приподнял цилиндр и стал спускаться с лестницы.

"И она живет с этой гадиной? Она его жена?!" - подумал Никодимцев с тоской и подавил пуговку электрического звонка, чувствуя, как сильно колотится в груди его сердце.

II

Никодимцев вошел в гостиную и радостно бросился навстречу показавшейся в дверях своего кабинета Инне Николаевне.

Но когда он увидал ее осунувшееся и побледневшее лицо, когда увидал, каким отчаянием дышало оно, когда увидал слезы на ее глазах, сердце его упало. И он, крепко пожимая маленькую ручку Инны Николаевны, спросил дрогнувшим, тревожным голосом:

- Инна Николаевна! Да что с вами?

И он глядел на нее с выражением такой восторженной любви и такой тревоги, что молодая женщина благодарно и ласково улыбнулась ему глазами, и лицо его просветлело, когда она сказала:

- А я было думала, что вы совсем меня забыли и наша дружба окончена...

Никодимцев смутился и, краснея, произнес:

- Как могли вы это думать?

- Я мнительна, Григорий Александрович!

- Вы? - обронил изумленно Никодимцев.

- Да... И имею основания быть мнительной...

Инна Николаевна опустилась на диван. Никодимцев сел на обычное свое место - на кресло с левой стороны.

- Вы бывали часто и вдруг перестали... Мне хотелось узнать, что это значит, и я написала вам... Спасибо, что приехали и, кажется, не очень недовольны, что я вам напомнила о себе? В самом деле, отчего вы не были в воскресенье?.. Я вас ждала.

- Ах, Инна Николаевна, не всегда можно делать то, что хочешь...

- Значит, хотели приехать?

- Еще бы.

- Так отчего же не приехали?

- Отчего?.. Да просто потому, что слишком часто бывать у вас... неудобно... И как мне ни приятно навещать вас, я все-таки решил... сократить свои посещения.

- Вам писал что-нибудь муж?

- Нет. Разве он недоволен моими посещениями? Сейчас я его встретил, и он просил меня чаще навещать вас. Говорил, что вы хандрите... Что не хотите ехать за границу... Просил как-нибудь развлечь вас... предложить вам ехать на острова...

Инна Николаевна презрительно усмехнулась.

- Так отчего вы решили сократить посещения? И муж и жена вас зовут, а вы...

- Люди злы и глупы, Инна Николаевна.

- И вы их боитесь?

- Я не боюсь их, но с ними надо считаться, чтоб не подать повода к нелепым толкам...

- Понимаю. Вы боитесь скомпрометировать меня? - горько усмехнувшись, сказала Инна Николаевна. - Спасибо вам за это, Григорий Александрович, но не бойтесь этого... Про меня и так говорят, путая правду с клеветой... Я это знаю... И скажите, ради чего вы будете лишать меня и, быть может, себя удовольствия коротать вместе иногда вечера... Из-за того только, что скажут люди? И еще какие люди? Такие, которые не прощают другим то, что делают сами? Ужели стоит, Григорий Александрович? - прибавила молодая женщина с грустною улыбкой.

Никодимцев восторженно глядел на молодую женщину.

- Право, не стоит! Так будем видеться и болтать, пока нам не скучно. Хотите?

- Разумеется, хочу.

- И будем добрыми друзьями, пока кому-нибудь из нас не надоест дружба. Хотите?

Инна Николаевна протянула руку. Никодимцев крепко пожал ее и с какою-то особенною серьезностью проговорил:

- Спасибо за доверие. Я буду верным другом.

- Вам я верю.

- И если б я мог чем-нибудь доказать эту дружбу, я был бы счастлив, Инна Николаевна.

- О, я сейчас же воспользуюсь ей...

- Приказывайте.

Инна Николаевна на минуту примолкла.

- Вы помните наш разговор на выставке, Григорий Александрович, по поводу картины "Супруги"? - наконец спросила она.

- Помню.

- Я тогда защищала жену, которая не оставляет нелюбимого и неуважаемого мужа... Теперь я не защищала бы ее.

Лицо Никодимцева просветлело при этих словах.

- Вы, как вошли, спросили: что со мной?

- Да. Вы так похудели, такая грустная...

- Со мной, Григорий Александрович, то, что бывает со многими женщинами, которые вдруг сознали весь ужас своего положения, почувствовали отвращение к прежней жизни... и видят, что выхода нет... Нет его! - с отчаянием проговорила молодая женщина.

- Инна Николаевна! К чему отчаиваться? Поищем выхода, может быть, и найдем.

- О, если бы найти!.. Если бы вы помогли мне найти его! Я, право, стою этого, хотя во всем сама виновата. Как это случилось, как могла я жить с человеком, которого не любила и тогда, когда шла за него замуж, - не стану теперь говорить. Мне мучительно... мне противно вспоминать весь этот ужас... Но потом, не сегодня, я все расскажу вам... всю правду, хотя бы из-за нее я и потеряла вашу дружбу... Я не хочу, чтобы вы заблуждались на мой счет, так как слишком уважаю вас и ценю вашу дружбу. Я далеко не такая, какою вы представляете себе... Слышите? - строго, почти что с угрозой прибавила она.

Никакое самое лукавое кокетство не могло бы так подействовать на порядочного человека, как этот искренний порыв любимой женщины.

И Никодимцев, полный восторженной любви, взволнованно проговорил:

- Что бы вы ни сказали о себе, я не переменю о вас мнения, Инна Николаевна!

- Не говорите заранее, чтобы после не раскаяться в своих словах... Не надо, не надо... А теперь слушайте и помогите советом.

И Инна Николаевна, волнуясь и спеша, проговорила:

- Жить больше с мужем я не могу.

- Еще бы! - чуть слышно и радостно проронил Никодимцев.

- И я хотела бы развестись с ним.

В голове Никодимцева появилась внезапно мысль, что Инна Николаевна, вероятно, кого-нибудь любит и собирается выйти замуж.

И в голосе его прозвучала едва уловимая грустная нотка, когда он сказал:

- Чтобы найти счастие в другом замужестве?

Инна Николаевна удивленно взглянула на Никодимцева.

- Почему вы думаете, что я желаю развода ради другого замужества?

- Вы так молоды... И я думал...

- Довольно одного урока. Довольно...

- Но вы могли полюбить кого-нибудь достойного вашей привязанности, и тогда отчего же не выйти замуж?

- Полюбить?

Инна Николаевна вспомнила, как и кого она любила, и дрожь пробежала по ее телу. И она проронила с горькой усмешкой:

- Не так легко полюбить, Григорий Александрович, как следует любить... И надо заслужить право любить... А я... Я не имею права после позорного своего замужества... Не утешайте... Не говорите ничего...

Наступило молчание

- Нет, не ради какого-нибудь рыцаря хочу я развода. Я просто желаю быть свободной... Избавиться от этого кошмара.

Никодимцев облегченно вздохнул.

Все эти быстрые перемены настроения, отражавшиеся в выражении его лица, глаз, Инна Николаевна заметила, и ей это было приятно. Ее трогала эта привязанность. Трогала и удивляла деликатностью проявления и тем действительным уважением, которого она до сих пор не видала ни в одном из своих многочисленных обожателей.

- Я не обвиняю этого человека... Я виновата. Зачем выходила замуж... Зачем раньше не ушла от него... И вот теперь... расплата. Он не дает развода. Он грозит судом отнять дочь, если бы я уехала от него... Но зато он предоставляет мне полную свободу жить, как я хочу, только бы я осталась с ним... Вы понимаете, какой ужас он предлагает мне?.. Вы понимаете, какое презрение возбуждает этот человек?..

Никодимцев вспомнил только что бывший на лестнице разговор с Травинским и, полный негодования, промолвил:

- Это что-то чудовищно омерзительное.

И затем с трогательным участием прибавил:

- Как вы должны были страдать, Инна Николаевна... Но больше страдать вы не будете. Не падайте духом и завтра же уезжайте со своей дочкой из этой квартиры... Вы где думаете пока жить?.. У своих?

- Да.

- Завтра я добуду вам и отдельный вид на жительство.

- А муж не отнимет ребенка?.. Не подаст жалобы в суд?

- Ничего он не сделает. Будьте покойны. Он только застращивал вас! - успокаивал Никодимцев молодую женщину, хотя сам и не уверен был в том, что говорил.

Разумеется, он мог устроить так, чтобы этот "негодяй", как мысленно назвал Никодимцев мужа Инны Николаевны, не смел больше ее беспокоить. Стоило ему только поехать к градоначальнику и попросить, чтобы он "посоветовал" Травинскому оставить в покое свою жену, но Никодимцев решительно отогнал эту мысль, когда она пришла ему в голову, считая такой образ действий предосудительным.

Более всего возлагал он надежд на знакомого своего приятеля, известного присяжного поверенного, который не откажется помочь в этом вопиющем деле, и на подлость мужа Инны Николаевны, который, вероятно, не откажется дать и развод, если ему предложить денег.

И Никодимцев решил отдать на это дело все свои сбережения - тысяч пятнадцать, - которые он скопил, живя очень скромно и не проживая всего своего довольно значительного жалованья. Разумеется, он сделает это от имени Козельского.

- И о разводе похлопочем, Инна Николаевна, и разведем вас... только вы-то не волнуйтесь и не терзайте себя злыми мыслями... Кто не делал ошибок?.. Вы вот свою теперь поправите, и делу конец...

- Спасибо вам, Григорий Александрович. За все, за все спасибо... не только за участие и помощь. Вы сделали для меня нечто большее. Вы вернули мне веру в порядочных людей, уважающих в женщине человека, и заставили меня очнуться и прийти в ужас... Надолго ли меня хватит - не знаю, боюсь говорить... Но никогда я этого не забуду! - горячо и взволнованно проговорила Инна Николаевна.

В первое мгновение Никодимцев не находил слов.

Полный необыкновенного счастья, стараясь скрыть его, он наконец проговорил:

- Вы слишком добры, Инна Николаевна, и слишком мало цените себя... Уж если считаться, то я должен благодарить вас за доверие и дружбу... Мне, одинокому старику, она так дорога и так красит жизнь...

Он готов был сказать, что только теперь понял прелесть жизни, потому что любит Инну Николаевну и будет любить, и не может не любить ее, что она одна теперь владеет его мыслями, но вовремя остановился, считая такое признание прямо-таки святотатственной дерзостью и подлостью именно теперь, когда Инна Николаевна так дружески и доверчиво отнеслась к нему. Она никогда не должна знать про его любовь. И на что она ей?.. Разве возможно, чтобы Инна Николаевна могла отнестись иначе как с негодованием или с обидным сожалением к влюбленному пожилому человеку, да еще такому некрасивому, как он?

Такие мысли не раз приходили в голову мнительно-самолюбивого Никодимцева, и он даже в мечтах не допускал возможности быть любимым, да еще такой молодой, такой красивой, такой умной и отзывчивой женщиной, как Инна Николаевна.

- И, значит, мы во всяком случае квиты, Инна Николаевна! - прибавил весело Никодимцев.

Скоро подали чай, и они пошли в столовую.

И чай, и хлеб, и масло - все казалось необыкновенно вкусным Никодимцеву.

В двенадцатом часу он стал прощаться и снова повторил Инне Николаевне, чтобы она не беспокоилась и завтра переезжала к своим.

- А паспорт я завтра вечером сам привезу, если позволите...

- Конечно...

- А вещи ваши...

- Я ничего не хочу брать...

- Вот вы какая...

Никодимцев хотел сказать: хорошая, но вместо этого покраснел от удовольствия.

- А затем, Инна Николаевна, когда вы отдохнете, можно будет приискать вам какие-нибудь занятия, если они вам нужны и если вы соскучитесь без дела. Хотите?

- Еще как хочу... Но только боюсь, Григорий Александрович...

- Чего?

- Что я после праздной жизни ни к чему не способна.

- Я вам отвечу, как ответил во "Власти тьмы" отставной солдат: "А вы не бойтесь, и не будет страшно". Попробуйте... Ну, да об этом еще поговорим... Спокойной ночи, дай вам бог хороших снов, Инна Николаевна!.. А мне еще надобно с своими бумагами повозиться...

- И долго будете работать?

- Часа два-три... Да я привык к работе... Всю жизнь за ней просидел и не заметил, как старость подошла...

- Ну, уж и старость. Вы просто кокетничаете своею старостью, Григорий Александрович.

- Нет, Инна Николаевна, нет... Старик, старик! И не утешайте меня из любезности. Я знаю себе цену! - почти строго произнес Никодимцев.

Прощаясь, он опять-таки не поцеловал руки Инны Николаевны, как делал это прежде, а только крепко ее пожал.

И Инна Николаевна поняла и оценила эту тонкую деликатность.

"Зачем я его раньше не встретила?" - подумала она, направляясь в свою комнату.

На следующий день, во втором часу, Инна Николаевна, Леночка и фрейлейн Шарлотта уехали в карете к Козельским.

Инна Николаевна сочла возможным взять с собою только свое приданое белье, несколько своих вещиц, книг и детское белье и платье. Все хозяйственные деньги, бывшие у нее, все драгоценные вещи: браслеты и кольца, в том числе и обручальное, она положила в небольшую шкатулку и поставила на письменном столе в кабинете мужа вместе с коротенькой записочкой, в которой извещала, что оставляет его навсегда.

Прислуга, разумеется, догадалась, в чем дело, и с молчаливым сочувствием проводила барыню.

Инна Николаевна была в большой тревоге, несколько раз высовывалась из окна, чтобы просить кучера ехать скорее. Она боялась погони. Ей казалось, что вот-вот муж остановит карету и отнимет ребенка. И вместе с мужем в ее воображении являлся образ Привольского, и она вздрагивала с чувством отвращения.

Успокоилась она только тогда, когда вошла в квартиру отца.

Глава одиннадцатая

I

Дома была одна Антонина Сергеевна. Она торопливо вышла в прихожую, когда горничная сказала, что приехала молодая барыня.

- А мы к вам совсем, мама. Позволишь?

В голосе Инны Николаевны звучала детская жалобная нотка.

И она с какою-то особенной порывистостью и лаской, словно бы и радуясь и в то же время прося за что-то прощения, стала целовать лицо и руки матери.

- Больше нет сил, мамочка! - шепнула она.

И слезы покатились из глаз Инны Николаевны.

Антонина Сергеевна прижала голову дочери к своей груди и тихо гладила ее голову своей вздрагивающей рукой, как, бывало, гладила, когда Инночка была маленькой девочкой.

Увидав, что лакей Иван и швейцар не знают, куда нести большую корзину, привезенную Инной Николаевной, Козельская приказала нести ее в свою комнату. И, расцеловав затем внучку, сказала дочери, когда все вошли в гостиную:

- Ты будешь с Леночкой жить в моей комнате, Инночка, а фрейлейн будет спать в столовой, а я возьму себе комнату, где стоят шкапы... Их оттуда вынесут, и мне будет отлично...

- Что ты, мама... Я в той комнате помещусь...

Но Антонина Сергеевна и слышать не хотела.

- Завтракали ли вы? - спохватилась она.

- Я не хочу, мама... А Леночке вели сделать котлетку.

Как ни приятно было Инне Николаевне сознание, что она уехала от мужа, но в то же время она чувствовала, что переселение ее стеснит всех и главным образом мать, и это несколько отравляло ее удовольствие.

Антонина Сергеевна сделала распоряжение, чтобы Леночке была котлета и молоко и чтобы очищена была маленькая комната, и, вернувшись в гостиную к дочери, снова горячо обняла ее, всплакнула и затем спросила:

- А он что? Он знает?

- Нет, мамочка. Я оставила записку.

- Бедная ты моя деточка!.. Я догадывалась, что ты несчастлива... Недаром я была против этого брака! - говорила Антонина Сергеевна, забывая, что она ни одним словом не выразила своей дочери протеста против ее брака с Травинским и вообще не считала нужным в чем-нибудь стеснять своих дочерей.

Она принадлежала к типу тех матерей, которые слепо любят своих детей. Антонина Сергеевна обожала мужа, обожала дочерей и, полная этого обожания, создавшая из него культ, заботилась, чтобы все их желания были удовлетворены, баловала их и вполне была уверена, что, отдав им всю свою жизнь, безупречную и светлую, она добросовестно исполнила свои обязанности и воспитала превосходных женщин - таких же преданных долгу и таких же "однолюбок", какою была сама, и что ставила себе в особую заслугу и чем особенно гордилась.

Несмотря на страстную и готовую на всякие жертвы любовь Антонины Сергеевны к дочерям, между ними и ею не было духовной близости. Мать совсем не знала внутреннего мира дочерей и, влюбленная в них, не замечала того, что легко бросалось в глаза посторонним. Неглупая, видевшая недостатки в чужих людях, она была совсем слепою и, казалось, наивною в оценке своих дочерей, и чем старше они становились, тем более хроническою становилась эта слепота безграничной веры.

Так Антонина Сергеевна и продолжала жить в каком-то сентиментальном мираже, в культе обожания, ласк, поцелуев и забот о дочерях и в лелеянии ревнивых подозрений, и в мучительных розысках любовниц мужа, когда она сделалась несчастной женой все еще любимого человека.

И муж и дети сохраняли этот мираж, чтобы не причинить страданий женщине, которую считали безупречною и святою.

Обманывал ее более или менее умело муж. Скрывали от нее все, что могло огорчить ее, обе дочери. Инна, не обращавшая внимания, что про нее говорят, боялась недоверчивого взгляда матери и находила мучительное утешение в том, что мать, одна только мать, считает ее чистою и непорочною и не поверит ничему дурному, если бы до нее и дошли какие-нибудь слухи. Даже Тина, проповедовавшая в последнее время теорию приятных ощущений со смелостью самолюбивой барышни, желавшей удивить всех оригинальностью мнений и самостоятельностью поступков, непохожих па поступки других, - и та, несмотря на свою резкость и равнодушие к чужим мнениям, стеснялась высказывать свои взгляды при матери, чтобы не огорчить ее и не обнажить, так сказать, себя перед любимой, почитаемой и потому всегда обманываемой матерью.

- Как это все вышло? Из-за чего у вас дело дошло до разрыва? Было объяснение?.. Ведь он все-таки любит тебя, Инночка? Не правда ли?.. И очень любит? - спрашивала мать, любовно и грустно взглядывая на дочь и плотнее усаживаясь на диван, чтобы выслушать подробный рассказ дочери о том, как все это вышло.

Эти вопросы кольнули Инну Николаевну. О, как далека мать от понимания всего ужаса ее брачной жизни и ее душевного настроения. А ведь сама несчастлива с отцом!

- Я не любила его, мама... И вообще мы с ним не сходились... И вышло это просто, как видишь... Я приехала к вам и не вернусь более к нему... Положим, я во многом виновата перед ним, но...

- Что ты, что ты, Инночка! В чем ты могла быть виновата перед ним?.. Если немножко кокетничала, так что ж тут дурного? Он все-таки не имеет права ни в чем тебя упрекнуть... Ты была честной и верной женой... Точно я тебя не знаю.

"Если б мама знала!" - пронеслось в голове Инны Николаевны.

И она прижалась головой к матери, словно ребенок, ищущий защиты, и сказала:

- Не будем пока об этом говорить, мама... Я виновата уж тем, что была женой человека, которого не любила...

И мать и дочь несколько минут сидели молча.

Наконец Инна Николаевна спросила:

- А папа не будет недоволен, что я приехала?.. Мне все кажется, что я стесню вас...

- Как тебе не стыдно, Инночка!..

И Антонина Сергеевна стала говорить, как она рада, что Инночка и Леночка будут около нее и что, конечно, отец тоже будет рад. Он ведь так любит и ее и Тину. И, разумеется, никакого стеснения и быть не может. Напротив, в доме станет веселее от присутствия внучки.

В это время в гостиную вошел лакей и доложил Инне Николаевне, что кучер просит деньги.

- Я и забыла... Заплати, мамочка! - попросила она и по-французски прибавила: - Ведь я ничего оттуда не взяла... Одно белье и платье, которое на мне...

- Милая! Это благородно! - воскликнула мать и, отпустив лакея, снова обняла Инну Николаевну и сказала, что она поговорит с отцом, и, конечно, он с удовольствием даст денег, и у Инночки будет все, что нужно. - И у меня есть свои триста рублей. Возьми их, голубка!

Хотя Инна Николаевна не сомневалась, что отец не откажет, все-таки сознание материальной зависимости от него несколько отравляло радость нового ее положения, и она подумала, что непременно попросит Никодимцева приискать ей какие-нибудь занятия.

За четверть часа до обеда пришла Тина, закрасневшаяся, свежая, оживленная.

По обыкновению, она не сказала матери, где была, и, здороваясь с сестрой, проговорила:

- Цвет лица у тебя нехороший. Видно, мало ходишь. Надо ходить, ходить.

И, когда мать сказала, что Инна будет жить теперь с ними, молодая девушка радостно проговорила:

- Наконец-то ты рассталась со своим идиотом. Надеюсь, примирения больше не будет?

- Надеюсь...

- Ты не раскисай, Инна. Не вздумай его пожалеть.

- Теперь уж не пожалею! - значительно проговорила Инна Николаевна.

- Конечно, разведешься?

- Он не хочет давать развода.

- Не хочет? Какой негодяй!.. Видно, надеется, что ты вернешься? Вот и выходи после этого замуж! - смеясь, проговорила молодая девушка.

- Не все же такие, Тина! - заметила Антонина Сергеевна.

- Все, мама! - категорически заявила Тина, точно она отлично знала мужчин. - Пока женщина, которую они любят, как говорят, при них, они готовы ползать на четвереньках, а уйди она... А ты, Инна, попросила бы Никодимцева.

Инна Николаевна слегка покраснела.

- О чем?

- Чтобы он тебе помог, если твой идиот в самом деле будет упрямиться...

- Но что же Никодимцев может?

- Он может поехать к начальнику твоего мужа и попросить...

- Это лучше папе сделать! - заметила Антонина Сергеевна.

- Для папы не сделают того, что сделают для Никодимцева. А он порядочный человек и, конечно, с удовольствием исполнит просьбу Инны! - сказала молодая девушка, не сомневавшаяся, как и многие, что Никодимцев близок с Инной Николаевной.

- Он и так был настолько добр, что обещал выхлопотать мне отдельный вид на жительство...

Антонина Сергеевна вышла из гостиной. Сестры пошли в комнату Татьяны Николаевны.

- Он тебе и развод выхлопочет. Это в его интересах! - заговорила Тина.

- Это почему?

- Да потому, что он влюблен в тебя и...

- И что еще?

- И, разумеется, скоро сделает тебе предложение, Инна... Точно ты сама этого не знаешь... А за него еще можно рискнуть .. Он, наверное, в разводе не откажет... Не правда ли, Инна? - с веселым смехом говорила Татьяна Николаевна.

- Не сделает он мне предложения, и не пойду я за него замуж, Тина! - серьезно проговорила старшая сестра.

- Отчего? Разве он тебе не нравится?..

- Тина... Тина... Ты все еще веришь в свою теорию приятных ощущений?

- Верю и живу ими. А ты разве нет?..

- Я пришла в ужас от них, Тина... Нет, Тина, так жить нельзя... Придет час расплаты...

Молодая девушка насмешливо посмотрела на сестру.

- Ты моралисткой стала. С каких это пор?

- С недавних.

- Поздравляю! Это чье же влияние? Никодимцева?

- Отчасти и его. И я хотела бы, чтобы и ты встретила такого человека, как Никодимцев, Тина. Не шути с жизнью. Дошутишься до того, что станешь презирать себя... Избави тебя бог от этого...

- Слова, слова, слова!..

- Пожалуйте кушать! - доложил вошедший лакей.

II

Новость, сообщенная Антониной Сергеевной мужу, как только он приехал домой, не удивила Николая Ивановича. Он тоже выразил удовольствие, что Инна оставила этого идиота. Она, разумеется, должна развестись с ним и как можно скорее. "Инна молода, хороша собой и может еще выйти замуж", - думал Козельский, решивший, что оставление мужа дочерью явилось не без влияния Никодимцева. Что Никодимцев влюблен в Инну, в том Козельский не сомневался, особенно после джентльменского поступка Никодимцева в ресторане Донона, о котором Николай Иванович узнал на днях, и, разумеется, от Инны зависит женить его на себе. Партия блестящая и родство очень выгодное. Человек он очень умный и во всех отношениях порядочный, и при этом еще не старый, здоровый и крепкий, и может понравиться женщине. С ним Инна, наверное, перестанет подавать повод к разговорам, подобным тому, из-за которого Никодимцев не испугался риска нарваться на "историю". Только надо ковать железо, пока горячо, и Инна, разумеется, сделается женой Никодимцева, пока он по уши влюблен и, следовательно, не поверит тому, что о ней говорят... Одним словом, Козельский возлагал большие надежды на то, что и он в качестве тестя такого видного человека так или иначе, но поправит свои дела.

Денег на экипировку Козельский обещал дать "сколько нужно", хотя и подумал, что Инна напрасно не взяла свои платья и драгоценные вещи, но просил только повременить несколько дней. У него будут деньги... Он должен получить...

Козельский говорил так небрежно-уверенно, что Антонина Сергеевна, давно уже не посвящаемая в денежные дела мужа, горячо поблагодарила и ушла из кабинета вполне довольная за Инну.

А между тем на сердце у Козельского скребли кошки. Назавтра предстояла новая уплата по векселю, и сегодня он денег не достал и не знает, куда обратиться. Всюду - он должен. Во всех местах, где он получал жалованье, оно уже забрано, и его превосходительство решительно не знал, как извернуться и что ему делать. Если даже он и заплатит завтра, во всяком случае дела его от этого не поправятся. Ему необходимо где-нибудь достать крупный куш - тысяч десять, чтобы расплатиться с более назойливыми долгами и несколько успокоиться от этой каторги - вечного искания денег.

Он в разных служебных местах нахватывал до двадцати тысяч и всегда был без денег. У него всегда были какие-то старые долги, которые он выплачивал, и всегда ему не хватало денег на тот train жизни (*), какой он вел. И он легкомысленно надеялся на возможность сразу получить крупный куш и сразу поправить дела, выдумывая разные предприятия, вступая в компанию с сомнительными дельцами. Но или предприятия оказывались несбыточными, или у Николая Ивановича не было ни достаточно уменья, ни влиятельных связей, но только ни одно дело его не приносило ему большого куша, а лесное, на которое он так надеялся, принесло ему еще убыток, и весьма порядочный, на так называемые "предварительные расходы", часть которых пала на его долю. А деньги были заняты, и заняты на короткий срок.

* Образ жизни (от франц. le train de vie).

Сегодня вечером Николай Иванович должен был сделать последнюю попытку: иметь свидание с одним евреем, подставным лицом знакомого тайного советника, который приумножал свое состояние ростовщичеством за чужой спиной. Если эта попытка не удастся...

- Ника! Мы ждем тебя, Ника! - проговорила, входя в кабинет, жена. И, заметив озабоченное лицо мужа, беспокойно прибавила: - Ты чем-то расстроен... Что с тобой?..

- Ничего, право ничего... Просто устал немного, Тоня... Прости, что заставил себя ждать.

И, с изысканной любезностью предложив жене руку, прошел с ней в столовую.

Он с особенною ласковостью поздоровался с Инной Николаевной, расцеловал внучку, протянул руку фрейлейн и сел на свое обычное место около Антонины Сергеевны.

- Теперь мы все в сборе! - значительно проговорил Козельский, взглядывая на Инну Николаевну. - И я очень этому рад.

Он на время позабыл о делах и с обычным легкомыслием почему-то надеялся, что убедит еврея дать ему денег. И, успокоив себя этой надеждой, он за обедом был очень мил: находил все вкусным, к удовольствию Антонины Сергеевны, не без насмешливой игривости рассказал, что недород официально признан и что о нем можно будет говорить в газетах, весело сказал Инне Николаевне, что "все хорошо, что хорошо кончается", шутил с внучкой и с Тиной и после второго блюда что-то шепнул лакею, сунув ему в руку деньги.

И когда перед жарким розлили по бокалам шампанское, Козельский поднял бокал и предложил выпить за Инночку, вырвавшуюся из вавилонского плена.

- А мы уж тебя больше в обиду не дадим! Разведем с твоим умником! - ласково прибавил отец и, поднявшись с места, подошел к дочери и крепко ее поцеловал.

Инна Николаевна была тронута. Целуясь с отцом, матерью и сестрой, она чувствовала себя в атмосфере нежной ласки, уверенная, что в обиду ее не дадут. Но все-таки вспомнила при этом и Никодимцева...

Не познакомься она с ним?..

После обеда Козельский увел Инну Николаевну в кабинет и, усадив ее на диван, стал закуривать не спеша сигару.

Инна Николаевна не без восхищения глядела на своего моложавого, красивого, элегантного и порочного отца.

- Ну, поговорим, Инночка, - заговорил он своим мягким, певучим голосом. - Во-первых, выдал он тебе вид на жительство?

- Нет, папа. Он застращивал меня судом. Грозил отнять Леночку.

- Ну, это дудки!.. А паспорт мы и без него добудем.

Инна Николаевна сказала, что паспорт обещал сегодня привезти Никодимцев.

- И отлично. Спасибо Григорию Александровичу, что он принял в тебе участие. Он очень порядочный человек и действительно предан тебе... И я сердечно поблагодарю его сегодня же, если застану у нас... В половине восьмого мне надо ехать по делу... И свою порядочность и уважение к тебе он доказал... Он не нынешним молодым людям чета... Не правда ли... джентльменский поступок?.. Можно сказать, по-рыцарски поступил...

- Ты про что говоришь?.. Про какой рыцарский поступок Никодимцева?

- Да разве ты не знаешь?.. Ничего не слыхала? Твой муж ничего не говорил?

- Я ничего не знаю.

Тогда Козельский рассказал о том, как Никодимцев заставил замолчать одного молодого мерзавца, позволившего себе недостаточно уважительно и слишком громко говорить с товарищем об Инне.

- Ты ведь знаешь, как клевещут на женщин, особенно если они красивы! - успокоительно сказал Козельский.

- Кто были эти господа и что они говорили? - внезапно бледнея, спросила Инна Николаевна.

- Приятели твоего мужа... Служат вместе... Да ты что волнуешься, Инночка?.. Мало ли негодяев... Но только Григорий Александрович поступил как истинный джентльмен... Мне говорил Магомет - татарин, который был свидетелем этой сцены... Григорий Александрович побледнел как полотно, подошел к соседнему столу, за которым сидели эти господа, и сказал, что он задушит, если тот мерзавец скажет слово... Немножко по-мальчишески для будущего товарища министра, но... благородно...

Передавая об этом не без тайного умысла возбудить в Инне Николаевне больший интерес к Никодимцеву, Козельский никак, конечно, не рассчитывал, что дочь примет историю несколько трагически, и был изумлен, когда, вместо радостного чувства польщенного самолюбия, в ее лице было что-то страдальческое...

- А Никодимцеву эти... господа не ответили дерзостью? - взволнованно спросила она.

- Такие господа трусы... Он бросил им карточку... и они извинялись перед ним...

- Когда это случилось?

- В прошлое воскресенье.

"Так вот отчего он не приезжал и вот отчего не хотел ездить, боясь скомпрометировать меня. Верно, говорили про него!" - подумала Инна Николаевна, тронутая деликатною, самоотверженною любовью Никодимцева.

- Да, Инночка, вот это истинная преданность... Ты, видно, околдовала этого Никодимцева...

- Тут не я, папа... Он, я думаю, вступился бы, если б при нем позорили и совсем незнакомую женщину...

- Положим, но все-таки едва ли бы так горячо...

И Инна подумала, что отец, пожалуй, и прав. И ей было это очень приятно, и в то же время ей хотелось как можно скорее "открыть ему глаза" на себя и сказать, что многое из того, что говорили о ней, - правда.

"А там будь что будет! Довольно лжи!"

Козельский еще раз сказал дочери, что в обиду не даст, и сказал, что надо скорее разводиться. Деньги на развод он, конечно, даст.

- Но муж ни за что не даст развода, папа.

- Он говорил?

- Говорил.

- О, какая скотина!.. Я с ним поговорю... Быть может, удастся убедить его...

- Вряд ли...

- Тогда... тогда знаешь ли что, Инночка?.. Надо будет попросить Никодимцева...

- Он уже предлагал свои услуги! - промолвила Инна Николаевна. - Но только лучше попробуй ты, папа... Поговори с мужем... Быть может... что-нибудь выйдет...

- Во всяком случае, выйдет что-нибудь хорошее! - значительно проговорил Козельский, целуя дочь. - А пока до свидания. Надо ехать. Передай мой привет Григорию Александровичу, если он приедет!

Козельский уехал делать последнюю попытку.

III

Инна Николаевна уложила Леночку спать и в ожидании Никодимцева ходила взад и вперед по комнате, со страхом думая об объяснении, которое она должна иметь с ним. Его заступничество произвело на нее сильное впечатление и в то же время обязывало ее рассказать про свою жизнь...

"Но только не сегодня и не сказать... лучше написать".

Эта мысль несколько успокоила ее. По крайней мере сегодня он еще будет такой же любящий, добрый.

Пробило девять часов. Никодимцев не ехал, и Инна Николаевна то и дело подходила к окну, из которого был виден подъезд, и всматривалась, не подъедет ли Никодимцев. И в голову ее лезли мрачные мысли. Ей казалось, что Никодимцев более никогда не приедет, что он узнал, какая она, и что она лишится единственного друга, которого так неожиданно послала ей судьба.

- Вам письмо, Инна Николаевна. Курьер привез и спрашивает, будет ли ответ? - доложил лакей, подавая на маленьком серебряном подносе письмо.

"Он не приехал!" - подумала Инна Николаевна.

И сердце ее тревожно забилось, когда она вскрыла большой конверт, в котором находилась зелененькая паспортная книга.

Но лицо ее просветлело, когда она прочитала маленькую записочку, в которой Никодимцев извещал, что, несмотря на желание узнать лично о здоровье Инны Николаевны, он не решается ее беспокоить в день ее переезда и просит позволения приехать завтра, чтобы лично сообщить приятные известия о возможности развода.

Повеселевшая, она тотчас же написала ему:

"Спасибо, горячее спасибо. Приезжайте завтра. Буду ждать".

- Положительно, мама, Никодимцев образец порядочности! - проговорила Инна Николаевна, входя в столовую.

- А что?..

- Прочитай его записку и оцени деликатность его неприезда...

- Да... вполне приличный господин. И радостную вещь сообщил. Спасибо ему.

- Какую? - спросила Тина.

- Что привезет приятное известие о разводе.

- Гм... Как, однако, твой корректный чиновник торопится с твоим разводом.

Инна Николаевна промолчала.

- Ты что этим хочешь сказать, Тина? - простодушно спросила Антонина Сергеевна.

- Хочу сказать, что он старается для себя...

- То есть как?

- А так... Влюблен в Инну и, наверное, сделает ей на днях предложение...

Мать вопросительно взглянула на Инну. Та полушутя сказала:

- У Тины фантазия большая, мама. Вот и все.

В это время вошел лакей и, обратившись к Тине, сказал:

- Вас, барышня, какой-то студент спрашивает, Скурагин.

- Первый раз слышу фамилию! - удивилась Тина.

- Очень бедно одетый, в летнем пальтеце... Зазябши. Прикажете отказать?

- Просите в гостиную.

- Я ему пришлю чаю, Тиночка! - сказала Антонина Сергеевна.

Тина вышла в гостиную.

Через минуту из-за портьеры показался черноволосый, худощавый студент, в очень потертом форменном сюртуке и в стоптанных сапогах, замечательно красивый, серьезный и несколько взволнованный.

- Скурагин! - произнес он твердым тоном.

И, взглядывая на молодую девушку своими прелестными большими черными глазами строго, почти неприязненно, протянул ей первый зазябшую красную руку и спросил:

- Вы Татьяна Николаевна Козельская?

- Я! - ответила Тина.

И, пораженная одухотворенною и, казалось, несознаваемою молодым человеком красотою его бледного строгого и мужественного лица и в то же время недовольная, что он, подобно большей части мужчин, не испытывает ни малейшего обаяния ее вызывающего, хорошенького личика, она кокетливо ему улыбнулась, словно бы хотела расположить студента в свою пользу этой улыбкой и сказать: "Погляди, какая я хорошенькая!"

Но студент не только не сделался от этой улыбки приветливее, а еще холоднее и строже произнес:

- Мне надо с вами поговорить. Здесь можно? - нетерпеливо прибавил он, бросая взгляд на полуоткрытую дверь в столовую.

Заинтересованная этой таинственностью, Тина сказала:

- Пойдемте в кабинет отца...

И, когда они вошли туда, села на кресло и, указывая на другое, сухо бросила:

- Присядьте.

Но студент не сел.

- Я к вам по поручению Бориса Александровича... Он просит...

- Но как он смел обратиться к чужому посредству? - высокомерно перебила молодая девушка, чувствуя, что краска заливает ее лицо.

- Потрудитесь выслушать, и тогда вы поймете, что он смел! Он сегодня в три часа дня пустил себе пулю в грудь и находится теперь в больнице... Написать не мог и потому просил меня передать вам свою просьбу приехать к нему завтра утром, в общину святого Георгия на Выборгской стороне...

Тина ахнула. Еще сегодня она утром была у него.

- Он не смертельно ранил себя? Он будет жить? - испуганно спросила она.

- Доктора подают надежду, но... рана опасная. Что прикажете ему ответить?

- Я буду.

- В котором часу?

- В десять утра. Можно?

- Да. Имею честь кланяться!

Студент поклонился и вышел.

Тина несколько минут сидела неподвижная.

- Какой он, однако, глупый!.. Стреляться! - прошептала она, и вдруг слезы полились из ее глаз.

В кабинет заглянула Инна Николаевна.

- Тина... голубчик... Что с тобой?..

- Борис Александрович стрелялся... Рана опасная... Просит приехать завтра в больницу... Не говори ни слова маме! - вытирая слезы, говорила молодая девушка.

И, несколько успокоившись, прибавила:

- Он настаивал, чтобы я вышла за него замуж, а я... я сегодня была у него и сказала, что замуж не выйду... Довольно с него, что я... целую его, пока мне хочется... А он принял все это трагически...

- Поедем сейчас к нему, Тина... Я скажу маме, что хочу прокатиться...

- И скажи, что студент приходил от... от Ольги Ордынцевой... звать к ним...

Через несколько минут сестры выходили из подъезда. На подъезде их встретил отец.

- Вы, милые, куда? - спросил он.

- Прокатиться немного... У меня голова болит, папа! - сказала Инна Николаевна.

- Так берите моего извозчика... У него хорошая лошадь!

Козельский вошел в квартиру и прошел в кабинет. Деньги он достал, но какою ценою?

И его превосходительство чувствовал какую-то неловкость и что-то похожее на стыд, когда достал из бумажника чек на пять тысяч.

"Но я возвращу их!" - старался успокоить себя Козельский и сознавал, что все-таки он взял взятку.

- И как это все случилось неожиданно! - прошептал он, вспоминая, как это случилось.

Глава двенадцатая

I

Когда в этот вечер Козельский ехал на Васильевский остров к Моисею Лазаревичу Бенштейну, "работавшему" деньгами тайного советника Шпрота, почтенного, убеленного сединами старичка необыкновенно добродушного вида, с которым Козельский изредка встречался в "картофельном" клубе, - он со страхом думал, достанет ли он полторы тысячи, или нет.

Завтра срок векселю, послезавтра надо уплатить до двенадцати часов у нотариуса. Переписать вексель невозможно. Уж он два раза переписывал. Требовали уплаты.

Как обыкновенно бывало в последнее время все более и более трудных поисков денег, его превосходительство находился в тревожно-нервном и мрачном настроении. Встречая на Невском людей в собственных экипажах, едущих в театры, спокойных, довольных и, казалось Козельскому, с туго набитыми бумажниками в карманах, он завидовал этим людям, злился на них и находил даже несправедливым неравномерное распределение богатств. У одних их много, а вот он, умный, порядочный и работающий человек, должен искать какие-либо несчастные полторы тысячи рублей, от которых он так позорно и глупо зависит.

"Даст или нет?"

И его превосходительство, подсмеивавшийся дома над разными предрассудками и приметами, загадал: если он успеет закурить папироску до углового дома, то получит, а не успеет - нет. Ветер поддувал сильный, и, несмотря на то, что Козельский старался как можно быстрее спрятать зажженную спичку в выдвинутую спичечную коробку, с первого раза закурить ему папироски не удалось. И это было ему неприятно, но он успокоил себя тем, что имел намерение (хотя и вовсе сперва не имел) повторить опыт до трех раз, и если с трех раз не закурит, тогда...

И Козельский был очень рад, когда в третий раз закурил папироску, поравнявшись с угловым домом. Рад был, и когда фамилия на первой вывеске имела четное число букв.

Но это довольное чувство быстро исчезало от сознания невыносимости своего финансового положения. И тогда он придумывал средства, как бы выбраться из этой каторги постоянного искания денег и долгов, останавливаясь на более или менее проблематических комбинациях о каком-нибудь предприятии, провести которое при помощи Никодимцева будет нетрудно. И вообще Никодимцев мог бы помочь ему если не в этом, то в устройстве ему какой-нибудь хорошо оплачиваемой синекуры (*). Он должен сделать для отца женщины, которую любит.

* Должности, не требующей труда, но дающей большой доход.

И в то же мгновение в голове Козельского пронеслась мысль - обратиться к самой последней крайности, к Никодимцеву, если Бенштейн откажет. Конечно, лучше бы, если б не пришлось этого делать, но... бывают такие положения, когда разбирать нечего.

И Козельский думал: как это сделать и в какой форме? Написать ли ему о временном затруднении, или поехать и лично рассказать о тяжелом своем положении... Но это показалось ему отвратительным... Никодимцев может подумать, что он эксплуатирует его отношения к Инне.

- Нельзя, нельзя! - проговорил вслух Козельский и решил, что воспользоваться Никодимцевым можно только тогда, когда Никодимцев женится на Инне и, следовательно, между тестем и зятем будут близкие родственные отношения.

Придумывая разные выходы из своего положения, Козельский не остановился на самом простейшем и, казалось бы, самом достижимом - на радикальном изменении образа жизни и сокращении, таким образом, расходов, хотя в минуты острых денежных затруднений такие мысли и мелькали в его голове. Но он отлично сознавал их несбыточность. Все его существо со всеми его привычками инстинктивно протестовало против изменения образа жизни, являвшегося для него потребностью, лишение которой он не мог себе даже и представить. Изменить жизнь так, чтобы откладывать на уплату долгов половину заработка, значило: отказаться от двухтысячной квартиры, от превосходного кабинета, мраморной ванны, отличного повара и умелой прислуги, от платья от Пуля, от хороших сигар, от ложи в опере, от журфиксов и от Ордынцевой. Мало того: пришлось бы прервать знакомство со многими нужными и влиятельными людьми, нельзя было бы нанимать приличной дачи для семьи и самому уезжать за границу на два месяца, чтоб отдыхать и освежаться... одним словом, надо было бы отказаться от всего того, что казалось Козельскому единственным благом жизни, из-за которого стоит работать и добиваться еще больших благ... Это было невозможным и, как думал Козельский, унизительным и для него самого и для его семьи. И как бы смотрели на него не только знакомые, но даже жена и дочери? Умный, способный человек и не может даже устроиться сколько-нибудь прилично? Не может хорошо одевать жену и дочь? Не может позволить себе маленького комфорта любовной связи? Последнее особенно было дорого его превосходительству, и свидания с красивой и умеющей быть желанной Ордынцевой были для Козельского одним из тех значительных благ, без которых жизнь была бы для него скучной и не к чему было бы ему так тренировать себя воздержанием в пище, массажем и гимнастикой.

"Даст или не даст?"

Этот вопрос все более и более удручал Козельского по мере приближения к Васильевскому острову, и, когда извозчик остановился у подъезда одного из больших домов на Большом проспекте, Козельский чувствовал тот страх, какой испытывает гимназист перед экзаменом у строгого учителя.

У него даже схватывало поясницу, когда он спросил у швейцара: где живет господин Бенштейн?

- Здесь. Во втором этаже.

- Дома?

- Должно быть, дома.

В швейцарской было тепло, и Козельский приказал швейцару снять с себя шинель с серебристым бобровым воротником, подбитую ильками.

- Не пропадет здесь?

- Помилуйте... Я не отлучусь.

- Так во втором этаже?

- Точно так-с!

Его превосходительство не спеша, чтобы не было одышки, поднялся во второй этаж и с замиранием сердца подавил пуговку электрического звонка у двери, на которой красовалась медная дощечка с вырезанной на ней фамилией по-русски и по-французски.

"Экая каналья, этот жид. В бельэтаже живет!" - подумал с чувством неодобрения Козельский, приподнимая свою красивую голову в бобровой боярской шапке.

Миловидная, щеголеватая горничная отворила двери.

"И горничная прилична!" - подумал Козельский, оглядывая быстрым опытным взглядом горничную, и спросил с той обворожительной ласковостью, с какою говорил со всеми хорошенькими женщинами:

- Господин Бенштейн дома?

- Дома-с. Но только сейчас они обедают! - отвечала горничная и вся вспыхнула под мягким и ласкающим взглядом Козельского.

- А вы, моя красавица, все-таки передайте сейчас вот эту карточку... Только прежде покажите, куда у вас тут пройти...

- Пожалуйте в гостиную! - улыбаясь, сказала горничная.

Она распахнула дверь и пошла в столовую докладывать.

Козельский вошел в большую гостиную и снова был удивлен роскошью и вкусом обстановки.

"И даже Клевер!" - мысленно проговорил он, останавливаясь перед большой картиной с зимним пейзажем.

"Со вкусом и недурно живет этот жид!" - подумал, и снова почему-то неодобрительно, его превосходительство, присаживаясь в кресло у стола, на котором стояла высокая лампа с большим красивым шелковым абажуром, убранным кружевами.

И опять одна мысль овладела им: "Даст Бенштейн или не даст?"

Вся эта обстановка и то, что "этот жид" заставляет его ждать, казались Козельскому весьма неблагоприятными признаками. Настроение его делалось угнетенным, и он почти был уверен, что попытка его занять у Бенштейна не увенчается успехом.

Прошло минут пять, когда из-за портьеры вышел молодой и красивый брюнет, щегольски одетый, с крупным брильянтом на мизинце маленькой и волосатой руки, и с изысканной любезностью произнес, выговаривая слова почти без акцента:

- Прошу извинить, что заставил ждать, ваше превосходительство!

Его превосходительство поднялся с кресла и, приняв тотчас же свой обычный вид барина, кивнул головой и, протягивая молодому человеку руку, проговорил с тем добродушием, которое вошло у него в привычку при деловых сношениях:

- Я сам виноват, что приехал во время вашего обеда, Моисей Лазаревич.

И, не ожидая приглашения садиться, опустился в кресло.

- Чем могу служить вам? - начал Бенштейн стереотипным вопросом.

И, усевшись на диване и приняв необыкновенно серьезный вид, глядел в упор на Козельского своими черными большими и слегка влажными глазами.

Козельский уже не сомневался, что дело его проиграно. И, вероятно, потому он с напускною небрежностью передал рекомендательное письмо одного своего приятеля и клиента Бенштейна и с такою же напускной шутливостью промолвил:

- В письме все изложено. Я могу только пожелать, чтобы оно было убедительно для вас, Моисей Лазаревич.

Козельский закурил папироску.

Он затягивался и пускал дым с нервной торопливостью, взглядывая на Бенштейна, лицо которого сделалось еще серьезнее, когда он читал, и умышленно долго читал, казалось Козельскому.

Наконец господин Бенштейн положил рекомендательное письмо на стол, оставив на нем свою волосатую, маленькую руку с сверкавшим на мизинце брильянтом, словно бы приглашая Козельского полюбоваться им, и проговорил:

- К сожалению, я не могу быть полезным вашему превосходительству, несмотря на готовность услужить вам. Капиталист, деньгами которого я оперировал, приканчивает это дело и никаких операций больше не производит! - прибавил молодой человек свою обычную форму отказа, когда не считал просителя благонадежным человеком.

А Бенштейн хорошо знал, что его превосходительство запутан в долгах.

Несмотря на ожидание отказа, Козельский, получив его, невольно изменился в лице. В нем было что-то жалкое и растерянное. И в дрогнувшем его голосе прозвучала просительная до унижения нотка, когда он сказал:

- Но мне нужна небольшая сумма, Моисей Лазаревич.

- Именно?

- Полторы... даже тысячу двести и на короткий срок.

- Полторы тысячи, конечно, небольшая сумма, но когда она нужна, то делается большою, позволю себе заметить, ваше превосходительство! - проговорил уже более фамильярным тоном молодой человек. И не без участия осведомился: - Верно, срочный платеж?

- Да.

- И скоро?

- Завтра.

Бенштейн поморщился с таким видом, будто платеж предстоял не Козельскому, а ему.

У Козельского блеснула надежда, и он сказал:

- Вы сделали бы мне огромное одолжение, если бы уговорили своего капиталиста, Моисей Лазаревич.

- Я сделал бы одолжение не вам, а своему доверителю, так как выгодно поместил бы его капитал! - проговорил Бенштейн, видимо, сам очень довольный сказанной им любезностью. - Но что поделаешь с капиталистом? Он принципиально решил прекратить операции и от своего принципа не отойдет! Я его знаю! - говорил молодой человек, щеголяя выражениями "принципиальный" и "принцип". - Я с удовольствием предложил бы вам свои деньги, но у меня свободных нет...

Козельский не сомневался, что Бенштейн врет относительно прекращения операций, и ясно видел, что дальнейшие разговоры бесполезны.

И, негодующий за свое бесполезное унижение перед этим франтоватым "жидом", готовый теперь перервать ему горло, Козельский хотел было подняться, как Бенштейн вдруг сказал, понижая голос и с некоторою значительностью:

- Извините меня, ваше превосходительство, если я позволю себе выразить свое мнение относительно денег, которые вам нужны...

- Сделайте одолжение.

- Вы вот беспокоите себя... ищете денег под большие проценты, а между тем...

Бенштейн остановился, словно бы в нерешительности, и пристально взглянул на Козельского.

- ...А между тем, - продолжал он, видимо решившись, - вам стоит только пожелать, и у вас сейчас же будут деньги... И без всяких процентов, и без всяких условий...

- Каким образом? Я вас не понимаю, Моисей Лазаревич! - спросил Козельский, изумленный и в то же время обрадованный.

Ему пришла в голову мысль, что Бенштейн затевает какое-нибудь предприятие и ищет его помощи.

- Пять тысяч с большим удовольствием предложит вам хоть сейчас мой тесть, господин Абрамсон. Вы его изволите знать... Он подрядчик в вашем правлении... И на него вам напрасно наговорили... Он добросовестный подрядчик, а между тем с Нового года не хотят возобновить с ним контракт. И если бы его возобновили...

Его превосходительство понял, в чем дело, и густо покраснел.

До сих пор он еще ни разу не брал взяток, хотя и имел возможность, и с брезгливостью относился к людям, которые их брали. Брать взятки Козельский считал позорным делом, но впутываться в разные дела, хотя бы самые двусмысленные, проводить их и брать за это "комиссию" он не находил предосудительным и считал себя вполне порядочным человеком.

Дошел он до этих взглядов на порядочность постепенно. В молодые годы он громил тех дельцов, которые ловили рыбу в мутной воде. В сорок лет, когда сделался одним из директоров железнодорожного правления и частного банка, он находил, что торговля и промышленность имеют свои законы.

Несколько мгновений Козельский молчал.

- Я возобновлю контракт с вашим тестем! - наконец проговорил он.

Через несколько минут явился и господин Абрамсон, и скоро Козельский уехал с чеком на пять тысяч, написав Абрамсону письмо о том, что контракт с ним будет возобновлен.

Кроме того, он обещал дать места племяннику Абрамсона и сестре Бенштейна.

II

Припоминая свое посещение на Васильевском острове, Козельский сознавал, что поступил скверно, но старался успокоить свою совесть и скоро успокоил ее соображениями о безвыходности положения; в котором он находился, и намерением возвратить пять тысяч Абрамсону и не делать ему никаких поблажек. Напротив, строго требовать точного исполнения контракта. Что же касается обещания дать места двум неизвестным ему лицам, то это нисколько не беспокоило Козельского. Мало ли кому приходится давать места.

Через четверть часа Николай Иванович уже распределял с карандашом в руках, на что пойдут пять тысяч. Тысяча двести рублей назначены были в уплату по векселю. Затем Козельский записал: "На уплату мелких долгов 500 р.".

"Непременно надо заплатить триста рублей курьеру и дать ему двадцать пять рублей", - подумал Козельский и стал припоминать, кому еще он должен по мелочам.

Затем он отделил две тысячи на уплату по векселям, срок которых был через месяц, и записал восемьсот рублей на уплату одного старого долга на слово, но переделал эту цифру на триста рублей, решив, что довольно и трехсот, так как тому лицу, которому он был должен, деньги не нужны и оно о них не напоминает.

В конце концов по списку выходило, что если уплатить часть более или менее неотложных долгов, то из пяти тысяч не останется ни гроша.

И Козельский стал снова переделывать список и уменьшать цифры и наконец составил такой, что осталось полторы тысячи. И Козельский повеселел, решив от этого остатка дать пятьсот рублей Инне на туалеты, подарить триста жене и двести Тине и купить Ордынцевой рублей в триста брильянтовое кольцо на мизинец. Оно очень пойдет к ее красивой руке.

"Кстати завтра наш день!" - вспомнил Козельский и, поднявшись с кресла, подошел к зеркалу и взглянул на свое моложавое, красивое лицо с удовлетворенным чувством человека, который еще может нравиться женщинам.

"Отлично бы завтра пообедать с Нитой у Донона и потом провести вечер вместе, вместо того чтобы видеться, как обыкновенно, днем. Разнообразие не мешает!" - не без игривости подумал его превосходительство и, возвратившись к столу, написал две записки: одну Ордынцевой, чтобы была в шесть часов вечера в Гостином, у магазина Вольфа, другую в "приют", чтобы все было готово.

Приказав своему старому Кузьме бросить письма в почтовый ящик, Козельский спрятал долговой список в жилетный карман и пошел в столовую, чтобы попросить чаю, захватив с собою корзину с дюшесами, которые он купил в Милютиных лавках, возвращаясь с Васильевского острова, заплатив за десяток десять рублей.

Антонина Сергеевна удивилась, что муж дома, и распорядилась скорее подавать самовар.

Когда у Козельского бывали в кармане деньги и не наступали сроки платежей, он бывал в хорошем расположении духа, весел и мил дома и особенно любезен с женой.

И теперь, передавая ей корзинку, он ласково проговорил:

- Ты любишь груши, Тоня. Кажется, они недурны.

Эта внимательность всегда трогала Антонину Сергеевну, и она сказала:

- Баловник ты, мой милый, и умеешь бросать деньги ..

Козельский просидел вдвоем с женой около часу, и эта редкость была необыкновенно приятна Антонине Сергеевне. Они разговаривали главным образом об Инне. Козельский сообщил, что Никодимцев влюблен в Инну и что было бы большим счастьем, если бы она вышла за него замуж.

Антонина Сергеевна была очень удивлена. Она и не догадывалась. Да и Инна, кажется, не догадывается, говорила она и тревожно спросила:

- А разве Лева даст развод?..

- Мы его заставим дать развод. Заставим этого идиота! - энергично проговорил Козельский, возбуждавшийся при мысли, что идиот может помешать такой блестящей партии.

Говорили и о второй дочери. Отец сказал, что миллионер Гобзин сейчас же женился бы на Тине, если бы только она захотела. Но он ей не нравится... И никто ей не нравится.

- Кажется, Борис Александрович...

- Да разве она пойдет за этого голыша?.. Он милый человек, но надо же содержать жену... Ну, положим, мы помогали бы им... Все-таки это не устраивало бы их... У Тины известные привычки...

- Но когда любишь...

- В том-то и дело, что Тина никого не любит...

- Еще, значит, время не пришло. А полюбит, так за нищего выйдет. Что у тебя и у меня было, когда мы поженились! Ничего, кроме твоей умной головы на плечах. .

И Антонина Сергеевна влюбленными глазами глядела на мужа...

Когда Козельский, уходя в кабинет, простился с женой, по обыкновению целуя ее руку, Антонина Сергеевна благодарила его за то, что он с ней посидел.

- Я еще посидел бы, но надо поработать.

- Иди, иди, милый...

- А завтра не придется дома обедать... Сегодня звал председатель правления... Неловко отказаться...

- И не отказывайся... Поезжай, Ника... Не все же тебе дома сидеть!.. - говорила любящая женщина, словно бы забывая, что "Ника" и без того редко сидит дома.

"Ну как не беречь такую жену!" - не без умиленного чувства мысленно произнес тронутый муж.

В том, что он ее "берег", то есть хорошо скрывал свои связи, он находил оправдание и считал себя хорошим мужем, щадившим самолюбие своей жены и не позволявшим себе давать повод к пересудам о ней, как о несчастной женщине. Другие мужья - и Николай Иванович вспомнил этих других - не стесняются, чуть не открыто живут со своими любовницами, а он никогда этого не делал и никогда не сделает, оберегая "святую женщину" от напрасных страданий.

Так рассуждал Козельский, только что солгавший о приглашении на обед, и вместо скучных бумаг, лежавших в портфеле уже третий день, он снял свой вестон и принялся за упражнения с гирями.

Довольный, что он свободно поднимает их, не чувствуя усталости, и полный удовлетворенного чувства от сознания своей физической крепости и своего здоровья, он в это время забыл и думать о том, как получил чек в пять тысяч, и, жизнерадостный, думал о завтрашнем дне.

Глава тринадцатая

Сестры всю дорогу молчали.

Когда извозчик переехал Александровский мост и, минуя Медико-хирургическую академию, завернул в плохо освещенную улицу Выборгской стороны, Инна спросила:

- Ты знаешь, где община святого Георгия?

- Должно быть, где-то здесь, недалеко... Найдем!

И извозчик решительно стегнул лошадь.

Действительно, он скоро нашел и остановился у подъезда больницы со стороны набережной. Но двери были заперты.

Стоявший у Сампсониевского моста городовой подошел и объяснил, что если желают попасть в больницу, то надо ехать назад и повернуть в Костромскую улицу, где ворота в больницу.

Извозчик повернул назад и скоро въехал в глухую полутемную улицу.

- Вот она самая! - проговорил он, останавливаясь у запертых ворот.

Калитка была не заперта, и дамы вошли. Сторож указал им на освещенные окна больницы. Они пошли через большой двор и вошли в одну из дверей здания больницы. Ни души. Везде тишина.

Они поднялись по лестнице и отворили дверь. На них сразу пахнуло теплом и светом, когда они очутились в прихожей, в открытые двери которой увидели большую комнату со столом посередине и с большим образом у стены.

Маленького роста моложавая и пригожая сестра милосердия, в белом чепчике и белом переднике, несла кому-то лекарство. Инна Николаевна обратилась к ней.

Оказалось, что раненый в другой палате.

- Я вас сейчас проведу. Только дам больному лекарство.

Сестра говорила как-то особенно, не так, как говорили в том обществе, в котором вращались дочери Козельского, - просто, спокойно и в то же время приветливо, без какой бы то ни было деланности и желания нравиться.

И это тотчас же было замечено Инной.

Через пять минут сестра вернулась из одной из палат, двери которых выходили в столовую, и сказала:

- Пойдемте...

- А как же... мы в шубах...

- Ничего... Там снимете... Он лежит в палате рядом.

- Скажите, сестра... Он опасен? - спросила Тина.

- Не знаю... Нет, кажется... Его утром привезли к нам. Следовало бы в военный госпиталь, но у нас случилась свободная комната, его и принял Николай Яковлевич, старший доктор.

Когда они проходили через столовую, среди тишины вдруг раздались стоны.

Инна вздрогнула и участила шаги.

Дежурная сестра соседней палаты, высокая молодая брюнетка, манеры которой и некоторое щегольство форменного платья обличали женщину из общества, отнеслась к посетительницам с тою же сдержанно-спокойной приветливостью, как и сестра в первой палате. Но только, как показалось Инне Николаевне, она с большим любопытством оглядела быстрым взглядом своих больших темных и замечательно красивых глаз как самих посетительниц, так и их платья, когда они сняли в прихожей шубы.

В больнице уже почему-то знали, что молодой артиллерист стрелялся из-за любви, и сестра сразу догадалась, что одна из приехавших так поздно была "героиней".

"Но которая?" - не без любопытства думала сестра.

- Можно видеть Горского, Бориса Александровича? Его сегодня привезли! Вы не откажете... не правда ли? - тихо и смущенно спрашивала Инна, по привычке улыбаясь глазами.

- Видеть можно, но ненадолго...

- Благодарю вас. А как он... опасен? - спросила старшая сестра.

- Он будет, конечно, жив? - спросила почти одновременно и Тина.

"Эта!" - решила сестра, взглядывая пристальнее на красивое, вызывающее и далеко не убитое лицо молодой девушки.

И, почувствовав к ней невольную неприязнь, которую старалась скрыть, она сдержанно и несколько строже ответила Тине:

- Надо надеяться. Пока опасности нет... Все идет хорошо. - И, отводя глаза от молодой девушки, спросила, обращаясь к Инне Николаевне: - Вы вдвоем хотите посетить Бориса Александровича?

- Нет... Сестра пойдет...

- Не угодно ли посидеть пока в столовой, а я пойду предупредить больного. Как прикажете о вас сказать?

- Козельская! - твердо и довольно громко ответила молодая девушка.

Сестра ушла в конец столовой и скрылась в дверях последней комнаты.

Инна Николаевна опустилась на стул. Младшая сестра не садилась.

Вокруг царила мертвая тишина. По временам только слышался чей-нибудь тяжелый вздох и стон.

- А жутко здесь! - промолвила Инна.

- Ты нервна... Мне не жутко.

"Бравирует!" - подумала Инна.

- И как тяжело, должно быть, сестрам...

- И, главное, скучно! - ответила молодая девушка. - А у этой брюнетки трагическое лицо...

- Глаза прелестные...

- Как долго, однако, она не идет! - нетерпеливо промолвила Тина.

- Говори тише, Тина... Это только кажется, что долго... Вот и сестра...

- Не угодно ли? Борис Александрович просит вас...

Молодая девушка смело и решительно пошла за сестрой. Та отворила дверь, пропустила вперед Тину и, вернувшись, пошла в одну из комнат, откуда чей-то капризный голос звал: "Сестра!"

Тина в первое мгновение не увидала лица Бориса Александровича в небольшой, слабо освещенной комнате.

И когда она приблизилась к кровати, то увидала совсем другое, непохожее на то счастливое, здоровое и румяное лицо, которое целовала сегодня. Оно было бледно, серьезно, испуганно и некрасиво, со своими ввалившимися и лихорадочно блестевшими глазами.

При виде Тины, из-за которой он теперь лежал здесь и жадно хотел жизни, он не особенно радостно проговорил, выпрастывая из одеяла свою руку:

- Вот это мило, что вы пришли, Татьяна Николаевна... Я нечаянно, разряжая пистолет, ранил себя... и мне хотелось вас видеть... Спасибо...

Тина пожала ему руку, тотчас же ее освободила и присела в глубокое кресло, неприятно пораженная такою переменой Бориса Александровича. Еще утром близкий ей, теперь он казался ей чужим. И чужим и физически неприятным, и она очень рада была, что Горский не протянул ей губ для поцелуя и вообще не обнаружил в первое мгновение встречи сентиментальности, которой в нем было так много, когда он был здоров.

Хотя молодая девушка и чувствовала себя немного виноватою, и не столько перед Горским, сколько перед собой, за то, что сблизилась с таким восторженным влюбленным, но в душе ее шевелился упрек против него за то, что своим безумным поступком он компрометировал ее. Положим, она не особенно обращает внимание на то, что про нее говорят, - так по крайней мере она утверждала, - но в данном случае ей были неприятны сплетни и пересуды, которые непременно появятся на ее счет. В выстрел по неосторожности никто не поверит.

"Как, однако, он подурнел!" - подумала снова Тина и, понимая умом, что надо что-нибудь сказать человеку, который из-за нее стрелялся, и чем-нибудь его утешить, проговорила, стараясь придать своему голосу мягкий и задушевный тон:

- Ну как вы себя чувствуете, Борис Александрович?

Он почувствовал и в тоне этих слов и в глазах молодой девушки скрытое равнодушие. Он ждал, что она придет расстроенная, сознающая свою вину перед ним... Он даже раньше думал, что она опустится перед его кроватью на колени и скажет: "Прости меня!", а она между тем...

- Ничего... хорошо... Лихорадка невелика... всего тридцать девять. Доктор говорит, что этот дурацкий, случайный выстрел, по счастью, не задел легкого... И я поправлюсь, непременно поправлюсь! - возбужденно и словно бы с вызовом к кому-то проговорил Горский.

И он теперь совсем другими глазами глядел на Тину... В его взгляде не чувствовалось любви.

Когда он посылал студента Скуратова за Тиной, ему казалось, что ему необходимо видеть ее и сообщить ей что-то важное и значительное и о том, как он ее любит, и о том, как она хороша и прекрасна. Но потом он уже ни разу даже и не вспомнил о ней. Страх смерти и неодолимая жажда жизни всецело охватили его, и все остальное не имело для него ни малейшего значения. С наивным эгоизмом молодости он думал, что он не должен, не может умереть, и с отвращением вспомнил о револьвере. И когда врач, вынувший пулю, обнадежил молодого человека, иронически посоветовав впредь осторожнее обращаться с огнестрельным оружием, он был полон радости и ответил, что будет очень осторожен. И в эти несколько часов лежания в больнице, при виде этих заботливых лиц врачей, сестер и сиделок, при мысли, что он мог умереть, он точно прозрел и понял всю нелепость этого выстрела и ничтожность причины его. И любовь к Тине казалась чем-то позорным именно за то, что из-за любви он стрелялся... А главное: ему хотелось жить. Просто жить: дышать воздухом, двигаться, видеть все кругом - и больше ничего.

И теперь посещение Тины нисколько не обрадовало его. И ему нечего было сказать той самой девушке, которую, казалось, он так любил, что мысль о потере ее ласки привела к выстрелу. Здоровый, полный сил, он считал близость с Тиной высшим для себя счастием и клялся у ее ног в своей любви. Теперь же, больной, лишенный сил и полный эгоизма жизни, он не только равнодушными глазами смотрел на свежее, румяное, хорошенькое ее лицо, на ее колыхавшуюся грудь, на ее маленькие белые руки, которые он так любил целовать, но смотрел с затаенной враждебностью, и, глядя на нее, как на виновницу того, что произошло, он мысленно обвинял своего "ангела" в чувственной распущенности, в цинизме ее теории "приятных ощущений" и находил, что она бессердечная эгоистка, думающая только о себе, о своих наслаждениях. Из-за нее он перестал читать, заниматься... Из-за нее он забыл обо всем и только каждый день ожидал ее, чтобы проводить часы молча в горячих поцелуях, после которых она уходила, по-прежнему смеющаяся над его восторженностью.

Обвиняя и презирая Тину, по обычаю большинства мужчин, за то, что она была близка с ним и отказывала выйти за него замуж, и за то, что она его любила "низменно", ради "приятных впечатлений", а он, напротив, возвышенно и благородно, Горский с наивным легкомыслием забывал, что и он сам, как и Тина, на практике осуществлял теорию приятных ощущений, хотя и прикрывал их сентиментальными фразами и клятвами. Он словно бы не понимал или боялся понять, что и его любовь, с которой он носился, считая ее чистою, глубокою и сильною, была таким же односторонним влечением. Недаром же она так скоро завяла при первом же испытании - как только заглохла страсть в больном человеке и инстинкт самосохранения поглотил все его существо.

И, однако, он считал себя правым. Он разлюбил, потому что она оказалась не такою, какою он ее хотел видеть. Он был жертвой. Он чуть не погиб из-за нее.

И оба они - еще утром опьяненные поцелуями - в этот вечер чувствовали взаимную враждебность, но оба считали нужным скрыть ее и притворяться, чтобы не обидеть друг друга.

Тину поразило это равнодушие к ней. Сама равнодушная к Горскому, она втайне сердилась, что он больше не ее верноподданный раб.

Несколько секунд длилось молчание. Горский закрыл глаза.

Наконец Тина спросила:

- Быть может, вы хотите спать, Борис Александрович?..

- Да... Вы меня извините... Я устал...

- Завтра я вас опять навещу.

- Зачем вам беспокоиться, Татьяна Николаевна.

- Беспокойство небольшое...

- Все-таки... И вам будет скучно с больным... - И он не без усмешки прибавил: - Ведь здесь вы не найдете приятных впечатлений... Одни только тяжелые...

- Это что - упрек?

- Мне не в чем упрекать вас...

- Ну полно, полно, не сердитесь, Борис Александрович, и простите, если считаете меня виноватой... Останемся друзьями. А пока до свиданья - до завтра. - Покойной ночи.

Тина кивнула приветливо головой и торопливо ушла к двери.

- Послушайте, Татьяна Николаевна! - окликнул ее Горский.

Тина остановилась.

- Знаете ли, о чем я вас попрошу?

- О чем?

- Не приходите больше ко мне!

- Я больше не приду! - сказала Тина, И вышла из комнаты оскорбленная.

В столовой она увидала сестру Горского, Веру Александровну Леонтьеву, и с ней студента Скуратова. Они обменялись холодными поклонами.

- Едем, Инна!

- Что ж вы так недолго посидели у Бориса Александровича? - спросила сестра.

- Боялась беспокоить больного. Прощайте!

Когда сестры надевали при помощи сиделки своя шубы, к Тине подошел Скуратов и, пожимая ее руку, сказал более ласковым тоном, чем говорил раньше:

- На два слова, Татьяна Николаевна.

И, когда Тина отошла с ним в сторону, студент таинственно проговорил:

- Когда можно принести вам маленький пакет от Бориса Александровича?

Молодая девушка догадалась, что это ее несколько писем, и обрадованно ответила:

- Завтра после десяти часов утра. Благодарю вас, господин Скуратов.

И сама тронула ему руку и крепко пожала ее.

- Я вас до извозчика проведу. Позволите?

- Будем очень благодарны... Инна!.. Представляю тебе... Ваше имя? - обратилась молодая девушка к студенту.

- Виктор Сергеевич...

- Виктор Сергеевич Скуратов. Он принес известие о Борисе Александровиче.

Инна протянула руку.

Они втроем спустились и вышли на двор.

Мороз был порядочный. Инна Николаевна обратила внимание, что студент был в летнем пальто, и просила не провожать их.

- Вы простудитесь...

- Я привык... не беспокойтесь.

Он проводил дам до извозчика.

- А вы долго еще останетесь в больнице? - спросила Инна Николаевна.

- До утра. Мы с Верой Александровной будем по очереди дежурить у Бориса Александровича.

- Разве он так опасен?

- Врачи надеются... Но сестра не хочет оставлять его... Прощайте!..

- Ну, извозчик!.. Пожалуйста, скорей поезжай домой! - нетерпеливо проговорила Тина.

- Постараюсь, барышня.

Извозчик погнал лошадь. Прозябшая на морозе, она пошла крупной рысью.

Очутившись на воздухе, далеко от больницы, Инна Николаевна облегченно вздохнула. Сознание, что она здорова, было теперь ей особенно радостно после посещения больницы.

- Ты что же, в самом деле, так мало посидела у Бориса Александровича? - спросила Инна Николаевна.

- Не к чему было дольше сидеть.

- Но было объяснение?

- Слава богу, никакого. И какие объяснения? . Человек сделал глупость - довольно и этого!

- Он, конечно, обрадовался тебе?

- Напротив... Сказал, что хочет спать, и просил больше не приходить. Не угодно видеть! - усмехнулась Тина.

- Это что значит?

- Точно ты не знаешь этих господ, уверяющих в какой-то особенной любви?.. Меня, конечно, считает виноватой, что стрелялся... Неблагодарное животное! - резко прибавила Тина.

Обе примолкли.

Инна Николаевна вспомнила о Никодимцеве. Вот этот человек действительно любит. И при мысли, что она его потеряет после своей исповеди, ей сделалось грустно. Она чувствовала, что привыкла к нему, что он ей дороже, чем она думала. И он, конечно, этого не понимает...

"Даже умные мужчины бывают глупы!" - мысленно проговорила она.

- А знаешь что, Инна?

- Что, милая?

- Я все-таки за Гобзина не выйду замуж! - по-французски сказала она.

- Я в этом не сомневалась...

Извозчик остановился у подъезда. Тина отдала ему два рубля, и сестры поднялись наверх. У молодой девушки был свой маленький ключ, которым она отворила двери.

Они прошли к матери. Та еще не спала и сидела за книгой в своей новой маленькой комнате.

- Хорошо ли прокатились, милые мои? А папа груш привез... Отличные... Кушайте...

Сестры просидели несколько минут у матери, съели по груше и, простившись, разошлись по своим комнатам.

Инна Николаевна тихо поцеловала свою спящую девочку, переоделась в капот, уложенный фрейлейн, и присела к письменному столу писать Никодимцеву.

Когда она окончила, пробило два часа. Глаза Инны Николаевны были влажны от слез. Но она чувствовала себя точно освобожденной от тяжести, облегчив свою душу исповедью перед человеком, который заблуждался на ее счет.

Глава четырнадцатая

I

После того как молодой немец-массажист добросовестно промассировал Козельского, Николай Иванович взял, по обыкновению, ванну и в девять часов утра, свежий, выхоленный и благоухающий, пил у себя в кабинете кофе, просматривая телеграммы в газете.

В эту минуту вошел лакей и подал Козельскому пакет.

- Посыльный принес! - доложил слуга.

- Ждет ответа?

- Нет. Ушел.

Козельский вскрыл пакет. В нем был номер одной из газет мелкой прессы. Развернув газету, он увидел отчеркнутое красным карандашом известие под заглавием: "Попытка к самоубийству".

Несколько изумленный получением этой заметки, Козельский прочитал следующее:

"Вчера, в двенадцать часов и 10 минут дня, выстрелом из револьвера нанес себе рану в грудь молодой и блестящий офицер Г. По счастию, рука его, вероятно, дрогнула в последний момент, и рана оказалась несмертельной. Молодого человека тотчас же отвезли в больницу, где была извлечена пуля, каким-то чудом не задевшая легкого. Есть надежда, что раненый останется жив и наша армия не лишится одного из блестящих своих представителей. По собранным нами достоверным сведениям, причина попытки к самоубийству - романтического характера. Не считая себя вправе передавать непроверенные сведения об этом деле, мы тем не менее можем пока сообщить, что поручик Г. выстрелил в себя вслед за тем, как от него ушла его невеста, молодая девушка необыкновенной красоты, дочь одного почтенного лица, занимающего видное общественное положение. Мы слышали, - и дай бог, чтобы слух этот оказался несправедливым, - что молодая девушка, получившая первоначально известие о том, что жених убил себя наповал, была так поражена, что сошла с ума. Дальнейшие подробности сообщим завтра".

Его превосходительство прочитал еще раз и не верил своим глазам.

- И какой мерзавец послал это! - проговорил он, швырнув газету на пол, и тотчас же позвонил.

- Татьяна Николаевна встали? - спросил он у лакея.

Слуга вышел и скоро вернулся с докладом, что барышня встают.

- Скажите барышниной горничной, чтобы она доложила Татьяне Николаевне, что я ее прошу прийти ко мне, когда будет готова.

Козельский поднял брошенный номер газеты и спрятал его в карман. Затем он встревоженно взглянул в "хронику" своей газеты. Оказалось, что и там есть известие, но без всяких неприличных комментариев. Все дело приписывалось неосторожному обращению при разряде револьвера, и фамилия "молодого офицера" была обозначена буквою 2.

Козельский не сомневался, что известие было о Горском, и молодой человек был обруган болваном.

"Нашел из-за чего стреляться!"

"Хороша и Тина! Дофлиртовалась-таки до газетного сообщения!.." - думал Николай Иванович, обозленный всей этой историей. И без того у него всяких дел по горло, а тут еще новая история. Расхлебывай ее. Поезжай к редактору, объясняй, что репортер все наврал, и требуй опровержения.

И как у них хватает духу печатать такие пакости. Нечего сказать, пресса!

Козельский допил свой кофе далеко не в том хорошем настроении, в каком начал, и был раздражен против Тины. Замуж не выходит, а бегает в гости к молодому балбесу. Что за распущенность! Что за неосторожность! Хоть бы мать с отцом пожалела, если себя не жалеет. Наверное, она бегала к Горскому целоваться. То-то в последнее время он редко показывался, а прежде торчал каждый день...

"Надо с ней серьезно поговорить!" - решил Козельский.

Но когда в исходе десятого часа в кабинет вошла Тина и, поцеловав отца в лоб, спросила, несколько смущенная: "Ты меня звал, папа?" - Козельский уж отошел и, глядя на свою цветущую, пригожую дочь, с обычною мягкостью проговорил:

- Присядь-ка, Тина, и объясни мне, что значит эта нелепая заметка, которую я только что получил. Есть ли в ней капля правды?..

Тина присела в кресло и стала читать поданную отцом газету.

- Какая глупая гадость! - проговорила она, возвращая отцу номер. - Как видишь, я не сошла с ума! - прибавила она, пробуя улыбнуться.

- А Горский стрелялся?

- Да. Мы вчера с Инной были у него. Говорят, будет жив.

- Этакий дурак! А стрелялся, конечно, из-за тебя?

- Всегда свою глупость хочется свалить на других... Я отказалась выйти за него замуж.

- И умно сделала... Неумно только одно, Тина, если только правда, что сообщают в заметке, будто ты ходила к Горскому.

- Это правда, папа. И это мое личное дело.

- Мне кажется, не совсем. Пока ты не замужем, до твоих поступков есть маленькое дело отцу и матери... Подумай об этом, Тина, и... побереги хоть маму... Вот все, что я хотел сказать тебе, и ты не сердись за эти слова... А я сейчас поеду к редактору и заставлю, чтобы не было дальнейших подробностей... Я думаю, и тебе нежелательно доставлять своей особой материал репортерам и темы для сплетен... Нежелательно это и мне... Надеюсь, мама ничего не будет знать...

Дочь ушла. Она не сердилась, но все эти нравоучения отца казались ей фальшивыми.

"Сам-то хорош!" - подумала она и, войдя в столовую, с особой нежностью обняла и поцеловала мать.

II

Козельский, по обыкновению, справился со всеми делами: получил по чеку, уплатил по векселю, посидел час на службе, был у редактора и уговорил напечатать опровержение, поел в Милютиных лавках устриц, показался на несколько минут в правлении, купил у Фаберже кольцо для Ордынцевой и в английском магазине накупил для своих три штуки материи на платье, перчаток, носовых платков и духов, целый ворох игрушек для внучки и вернулся домой около пяти часов, чтобы порадовать своих дарами, переодеться и ехать в Гостиный двор к магазину Вольфа встретить Ордынцеву.

Козельский любил делать подарки и умел их делать, зная вкусы жены и дочерей.

Он объявил всем, что неожиданно получил долг, и с обычной своей деликатной манерой сунул пакетики с деньгами жене и дочерям и затем вручил им подарки...

- Это вместо рождественских, пока деньги есть! - шутя говорил он.

И, незаметно мигнув Тине, ушел в кабинет, и, когда она пришла, сказал ей, что завтра будет в газете опровержение, и, поцеловав ее, промолвил:

- Гобзин собирается тебе делать предложение. Спрашивал моего совета. Что ему ответить?

- Чтобы он не трудился.

- Решительно?

- Решительно. Он мне не нравится...

- Не нравится, так и говорить нечего... Я так ему и скажу...

Они вместе вернулись в столовую. Все дамы заявили, что все купленное им превосходно и очень им нравится, и этим очень обрадовали Козельского. Он пошел переодеваться, посидел необыкновенно нарядный, в смокинге, за столом, пока обедали, и в половине шестого уехал, объявив жене, что, верно, после обеда придется играть в карты.

Когда он ушел, Антонина Сергеевна горячо проговорила:

- Какой папа добрый и какой заботливый...

К вечеру Инна снова перечитала свое письмо, вложила его в конверт и ходила по гостиной в ожидании Никодимцева грустная, так как не сомневалась, что это свидание будет последнее. После письма он больше не приедет. И, думая об этом, тоска охватывала молодую женщину, и на глаза навертывались слезы.

Наконец ровно в восемь часов затрещал звонок.

"Принимают?" - услышала она голос Никодимцева.

Инна села на диван, стараясь побороть охватившее ее волнение.

Глава пятнадцатая

I

Как только Никодимцев вошел в гостиную, Инна Николаевна тотчас же заметила в его лице какое-то новое для нее выражение смущенной озабоченности и серьезности. И это заставило ее, мнительную, подавить в себе радость при встрече и поздороваться с ним далеко не так дружески, как она хотела.

В свою очередь и от Никодимцева не укрылось ни тревоги при его появлении, ни холодности встречи, ни испуганно-недоверчивого взгляда молодой женщины.

И, как это часто бывает между мнительными и самолюбивыми людьми, каждый из них объяснял к своей невыгоде настроение другого. Инна Николаевна решила, что Никодимцев совсем иначе к ней относится, узнавши, вероятно, об ее прошлом, а Никодимцеву показалось, что Инна Николаевна догадалась об его привязанности и что это ей неприятно.

Каждый словно бы испугался другого, и между ними вдруг появилась боязливая сдержанность, сразу изменившая задушевный характер их отношений.

- Я не задержу долго вас, Инна Николаевна, - заговорил Никодимцев, присаживаясь в кресле после того, как с аффектированной почтительностью поклонился ей и пожал ей руку. - Я позволил себе побеспокоить вас, чтобы сообщить о готовности вашего мужа на развод. По крайней мере один мой приятель адвокат, которого я вчера видел и просил повидаться с вашим супругом, вынес такое впечатление. Если вам будет угодно, я попрошу этого адвоката приехать к вам, и он охотно возьмется вести ваше дело. Он человек вполне порядочный, и вы можете смело на него положиться.

- Мне, право, совестно, Григорий Александрович, пользоваться вашими услугами, не имея на них никаких прав, кроме вашей любезности... Спасибо вам и за паспорт и за адвоката... Я, конечно, возьму его.

- Вы преувеличиваете цену моих услуг, Инна Николаевна...

Инна Николаевна вспомнила об истории у Донона и хотела было поблагодарить Никодимцева, но что-то ее удержало... В письме своем она писала и об этом... Он прочтет и поймет, как она высоко ставит его рыцарский поступок и как вообще она ему благодарна. . К чему говорить?.. Да и нужно ли отдавать письмо... теперь, когда Никодимцев и без того переменился..

Он просидел несколько минут в мрачном настроении и стал прощаться.

- Уже? - вырвалось у Инны Николаевны.

Это восклицание словно бы удивило Никодимцева.

- Мне казалось, что я уж и так надоел вам, Инна Николаевна! - сказал он.

- С чего вы это взяли?.. - краснея, промолвила Инна.

- Это чувствуется...

- А мне казалось, что вы уж не прежний мой друг...

- Я?! Как вы могли это подумать?

- Так же, как и вы... И, признаюсь, мне это было больно, хотя я этого и ждала...

- Ждали?.. За кого же вы меня принимали, Инна Николаевна?

И он взглянул на Инну Николаевну с такою нежностью, что она просияла и воскликнула:

- Так оставайтесь... посидите еще... Посидите подольше. И расскажите, отчего вы сегодня такой озабоченный и серьезный. Я подумала, что вы имеете что-то против меня... Теперь вижу, что нет... Вижу! - обрадованно повторила Инна Николаевна.

В эту минуту ему что-то сказало, что молодая женщина действительно расположена к нему и им дорожит... "Конечно, как другом", - поспешил он мысленно прибавить, не смея и думать об ином отношении..

И, просветлевший от радости, что он может любить эту женщину, не возбуждая в ней чувства неприязни, счастливый, что может видеть ее и говорить с нею, он опустился в кресло и сказал:

- Вас удивило, что я приехал озабоченный?

- Да... Вы сегодня были какой-то особенный, как вошли...

- Немудрено. Утром сегодня я неожиданно получил предложение ехать с особенным поручением в места, пострадавшие от неурожая.

- И вы... согласились, конечно?

- Разумеется. Разве вы не одобряете моего согласия, Инна Николаевна?

- Напротив... Вполне, и уверена, что вы действительно поможете...

- Работать буду, сделаю все, что могу, но... едва ли сделаю все то, что нужно сделать, и это меня тревожит... Нужда, вероятно, велика, а средств мало... А здесь думают несколько иначе, и, верно, ждут, что я пришлю успокоительные донесения... Но я предупредил, что правды не скрою... Я хоть и чиновник, Инна Николаевна, но сохранил в себе немножко независимости! - горделиво прибавил Никодимцев. - Настолько по крайней мере, чтобы не называть черное белым! - объяснил он.

Инна Николаевна с горделивым чувством глядела на возбужденное энергичное лицо Никодимцева и про себя подумала: "И этот человек меня любит!"

И ей хотелось, чтоб он ее любил, и в то же время мысль, что после письма он перестанет ее любить, наполняла сердце ее тоской.

- И надолго вы едете? - спросила она.

- На месяц, два, три, четыре... не знаю... Знаю только, что неприятностей предстоит много и что нравственного успокоения будет мало...

- Отчего?..

- Во-первых, оттого, что один в поле не всегда воин, а во-вторых, оттого, что мы, чиновники, боимся общественного участия... Деньги возьмем, но для того, чтобы допустить людей, желающих работать, будем прежде узнавать: угодны ли эти люди местному начальству, или не угодны... И, наконец, разве помочь голодающим значит принять радикальные меры?.. Разве можно быть уверенным, что голод снова не повторится и что люди не будут пухнуть и умирать, хотя некоторые газеты и будут повторять, что мы шагаем гигантскими шагами вперед.

- Но разве вы, занимая такое место, ничего не можете сделать, чтобы ваши идеи осуществились?

Никодимцев горько усмехнулся.

- Вы думаете, мы всемогущи? Мы всемогущи делать зло, а чтобы делать добро, для этого у меня слишком мало власти и влияния. И знаете ли что, Инна Николаевна? Иногда спрашиваешь себя: для чего целые дни работаешь, прочитывая и подписывая ворохи бумаг? Есть ли кому от этого какая-нибудь польза?.. Действительно ли наши мероприятия, входя в жизнь, облегчают существование тех людей, которым нужно облегчение? В такие минуты берет сомнение... и становится жутко... И в работе, неустанной работе хочется забыться... Спасибо вам... вы заставили меня почувствовать, что есть жизнь, скрасивши своей дружбой мое чиновническое одиночество и, даже более, научивши познать тщету честолюбия... И я этого никогда не забуду... Никогда! - серьезно и значительно прибавил Никодимцев.

Инна Николаевна молчала, смущенная и счастливая.

А Никодимцев продолжал:

- И мне будет недоставать вашего общества, когда я уеду... Я уже к нему привык... Работа работой, а дружба дружбой... И не найдете ли вы дерзостью с моей стороны, если я попрошу позволения писать вам изредка?

- Я буду очень рада, но... вы меня принимаете не за ту, какая я есть! - неожиданно проговорила Инна Николаевна.

- Вы опять за старое...

- Я вам серьезно говорю... Мне тяжело пользоваться вашим расположением, вашей дружбой... Рассказывать свою жизнь мне стыдно, слышите ли, стыдно!.. Так лучше прочтите...

И с этими словами Инна Николаевна подала Никодимцеву пакет.

- Прочитайте и уничтожьте письмо. Слышите, Григорий Александрович!

- Слушаю, Инна Николаевна,

- А теперь, пока еще мы друзья, расскажите мне о себе.

- Я всегда останусь вашим верным другом.

Инна Николаевна взглянула на Никодимцева долгим грустным взглядом.

- Вы ослеплены мной, Григорий Александрович, - промолвила она. - И это меня тревожило... Вы не из тех людей, мнениями которых не дорожишь... Но я слишком самолюбива, чтобы оставлять вас в заблуждении... После письма оно пройдет... А поездка поможет вам основательно забыть меня.

Никодимцев не мог и представить себе в эту минуту, что могло бы заставить его забыть эту очаровательную женщину, искреннюю и правдивую, страдающую от сознания ошибки своего замужества. Уж самое это письмо - что бы в нем ни было - показывает честную натуру.

И он с восторженностью юноши ответил:

- Это невозможно...

- Все возможно.

Инна промолчала, опустив голову.

А Никодимцев благоговейно любовался ею и тоскливо подумал: "О, если бы он был моложе!"

Тогда, быть может, она отозвалась бы на его любовь и согласилась быть его женой... При одной этой мысли он внутренне затрепетал от счастья.

- Зачем мы с вами раньше не встретились, Григорий Александрович? - проговорила вдруг Инна Николаевна, словно бы отвечая на мысли Никодимцева.

Никодимцев густо покраснел.

- Раньше?.. Разве и теперь, когда я стар и одинок, мне менее дорого ваше позволение быть вашим другом...

- Вы не поняли меня. Тогда я была другая и стоила бы вашей дружбы... И... и, быть может, долгой, прочной дружбы, - чуть слышно прибавила молодая женщина.

Никодимцев не верил своим ушам.

То, что он считал невозможным, о чем не осмеливался мечтать, теперь вдруг не казалось ему несбыточной мечтой. Слова Инны Николаевны были для него неожиданным откровением чего-то необыкновенно светлого и счастливого...

Но оно продолжалось несколько мгновений. Яркий свет блеснул во мраке ночи и погас.

Мнительный и самолюбивый, он тотчас же посмеялся над собой. Не может же она, в самом деле, дорожить его любовью и полюбить его? Ему сорок два; ей двадцать шесть, двадцать семь. Он некрасив, неинтересен; она - прелестна.

И, принимая ее последние слова за кокетливую обмолвку, он сделал вид, что не понял их, и, стараясь скрыть волнующие его чувства, проговорил:

- Предоставьте мне знать вас такою, какая вы есть, Инна Николаевна... И знайте, что я упорен в своих заблуждениях! - прибавил он.

- Вижу! - с улыбкой проронила она. - Ну, а теперь расскажите о себе... Как это вы ухитрились остаться таким... таким...

- Каким?..

- Таким не изгаженным, как большая часть мужчин... и не педантом-чиновником, как большая часть чиновников.

- Быть может, от этого я и одинок, как видите, и история моей жизни - история одного из очень обыкновенных людей, отличающихся от других лишь тем, что я мечтал когда-то о большом личном счастье и потому не получил никакого... Но в этом случае я предпочитаю лучше ничего, чем немного. Да и вообще мой формулярный список не богат приключениями сколько-нибудь интересными, по крайней мере для нечиновника... Хотите все-таки познакомиться с моим формуляром?

- Еще бы!

- В таком случае начинаю, обещая не злоупотреблять вашим вниманием...

- Напротив, злоупотребляйте...

- Так я начну с самых дорогих воспоминаний...

- О первой своей любви?

- Нет, Инна Николаевна... Самые дорогие мои воспоминания относятся к моему отцу и к моей матери... Это были чудные, добрые люди. До сих пор бывшие ученики одной из киевских гимназий с любовью и с глубоким уважением вспоминают о своем директоре. Да, Инна Николаевна, я имею большое и редкое счастье гордиться родителями и благоговейно чтить их память... Когда-нибудь, если позволите, я привезу вам их портреты... Вы увидите, что это за открытые, добрые лица!.. Вся жизнь их обоих была исполнением долга и проявлением деятельной любви. Отец был идеалистом в самом лучшем значении этого слова и даже в суровые николаевские времена сумел сохранить в себе чувство достоинства и был гуманным педагогом, часто рискуя остаться без места и без куска хлеба. Это был скромный, незаметный герой, не сознающий своего геройства... И в этом помогала ему мать, до старости лет питавшая к нему восторженную привязанность, почти влюбленность. Она была его верным товарищем и в хорошие и в дурные дни жизни... Она бодрила его своим сочувствием, согревала своей любовью... Это была одна из тех редких супружеских пар, которая олицетворяет идеал брака. Отец любил раз в жизни и только - мою мать. Мать - только отца.

- Так только и должно любить! - вырвалось у Инны Николаевны.

- Пример их был лучшей школой. И если у меня есть какие-нибудь правила, если я, несмотря на среду, в которой живу, сохранил в себе подобие человека и не сделался бесшабашным человеком двадцатого числа, если я умею работать, если я смотрю на брак серьезно и, как вы сказали, не изгажен совсем, - то всем этим я главным образом обязан им... Не словам их, нет, - они вообще мало поучали, - а примеру... Вы простите, Инна Николаевна, что я так увлекся и так много говорю о своих... Но мне так хочется говорить о них и говорить вам... Ни с кем я не делился этими воспоминаниями... Вы позволили и... пеняйте на себя...

- Что вы? Говорите, говорите! Горячее вам спасибо, что вы со мною делитесь вашими светлыми воспоминаниями... И знаете ли что, Григорий Александрович?

- Что?

- Ведь вы - счастливец! - с чувством зависти воскликнула Инна Николаевна, невольно припоминая свое детство и отрочество.

О, она дома видела совсем не похожее на то, о чем говорил Никодимцев. Она видела почти всегда грустную и обиженную мать, слышала сцены ревности, слезы и рыдания, и мягкий, успокаивающий голос обманывающего отца... Она не знала серьезного отношения к себе... только слышала, что она хорошенькая... За ней ухаживали, когда ей было четырнадцать лет... А потом...

- Рассказывайте, рассказывайте, Григорий Александрович! - проговорила с жадной порывистостью Инна Николаевна, словно бы боясь своих воспоминаний.

- Конец жизни отца был нелегкий... Он был исключен из службы без пенсии, как беспокойный человек, и жил уроками... А я в то время кончал университет, мечтая об ученой карьере, но вместо этого отдал дань молодости, был исключен из университета, прожил два года на севере, и когда вернулся, отец умер, а через полгода умерла и мать... Экзамен мне держать позволили, но об ученой карьере думать было нечего, и я сделался чиновником... И, как видите, ухитрился дослужиться до директора департамента без протекции и связей... Меня держат в качестве человека, умеющего работать и много и скоро и не претендующего на что-нибудь высшее...

- А ваше честолюбие?..

- Было, но прошло...

- Почему?

- А потому, что синице моря не зажечь, Инна Николаевна, а, напротив, самой попасть в море... А быть подобной синицей - в этом мало любопытного.

- Но, говорят, вас назначают товарищем министра, Григорий Александрович?

- Да, говорят, но никто не спрашивает: соглашусь ли я принять такую должность?.. Впрочем, я думаю, что после моей командировки меня не сочтут пригодным на такой пост... Я не из больших дипломатов, Инна Николаевна, и с радостью принял бы место, на котором можно было бы подумать и о душе. Заработался я очень... Устал... А главное - работа уж не так захватывает меня... Ну, вот вам и мой формулярный список...

- Он неполон... А ваши увлечения?

- Их не было. Была одна привязанность в молодости.

- Отчего же вы не женились?

- Собирался... женихом был...

- И что же?

- Как видите, остался холостяком...

- Вы отказались?

- Я... И за три дня до свадьбы...

- Почему?..

- Когда-нибудь я расскажу вам этот грустный эпизод из моей жизни... А пока скажу вам только, что я не раскаивался и, главное, я не разбил чужой жизни... Бывшая моя невеста вышла скоро замуж за богатого человека и, верно, была благодарна мне, что я взял свое слово назад...

- И вы ее любили?

- А то как же? Разве иначе я сделал бы предложение?

- И скоро ее забыли?..

- Я вообще забываю не скоро.

- Она была хороша?

- Мне нравилась.

- Блондинка или брюнетка?

- Скорее блондинка...

- И вы с ней больше не встречались?

- Года три не встречался.

- Избегали?

- Нет, не случалось.

- А потом?

- Как-то встретился. Изредка встречаю ее и теперь у одних знакомых...

- Она еще хороша? - с каким-то жадным любопытством допрашивала Инна Николаевна.

- Кажется, недурна...

- Ей сколько лет?

- Тридцать пять... Но отчего эта особа вас так интересует, Инна Николаевна? - неожиданно спросил Никодимцев.

Молодая женщина слегка покраснела и торопливо ответила:

- Сейчас и видно, что вы мало наблюдали нас, женщин...

- А почему это видно?

- Да потому, что вы не знаете главного нашего порока.

- Какого?

- Любопытства.

В эту минуту вошел лакей и доложил, что чай готов.

Инна Николаевна пригласила Никодимцева в столовую.

II

Там сидели: Козельская, Тина и рядом с ней красавец студент Скурагин.

Он только что принес Татьяне Николаевне запечатанный конверт с ее несколькими письмами к Горскому, извиняясь, что утром, как обещал, принести не мог, так как целый день оставался при больном. Ему сделалось хуже - поднялась температура.

Обрадованная, что письма в ее руках, Татьяна Николаевна не обратила, казалось, особенного внимания на то, что бывшему ее обожателю стало хуже, и пригласила юношу напиться чаю. Он сперва отказывался. Ему некогда, он опять пойдет в больницу, но молодая девушка с такою чарующей простотой просила его остаться хоть на полчаса и отогреться после мороза, что студент, переконфуженный от такой любезности, согласился и не заметил, конечно, мелькнувшего в глазах девушки хищнически-торжествующего выражения, какое бывает у кошки, уверенной, что мыши не миновать ее лап.

- Не говорите, пожалуйста, при маме ни слова о Борисе Александровиче. Мы от нее скрываем, что он ранил себя. Мама очень нервна, и всякое волнение для нее опасно.

С этими словами она бросила конверт на письменный столик и повела гостя в столовую.

- Виктор Сергеич Скурагин! - назвала она гостя матери и, когда они обменялись рукопожатиями, прибавила: - Налей, пожалуйста, мамочка, Виктору Сергеичу чаю... Он прозяб... Ну, садитесь и кушайте... Я страшно проголодалась.

Татьяна Николаевна посадила Скурагина около себя и, наложив на две тарелочки по горке маленьких сандвичей, одну поставила перед ним, а другую около себя. Вслед за тем она передала ему стакан чаю, подвинула сливки и лимон и проговорила:

- Сандвичи очень вкусны с чаем!

Скурагин был подавлен гостеприимством и в качестве благодарного человека считал своим долгом поскорее съесть все то, что ему было положено, и выпить стакан чаю.

И Татьяна Николаевна имела возможность видеть ослепительно белые зубы студента и втайне восхищаться его застенчивостью и красотою его серьезного лица и его глазами, ясными, словно бы глядящими куда-то вдаль.

- Хотите еще сандвичей?

- О нет... благодарю вас! - испуганно проговорил он.

- А чаю? - спросила, улыбаясь, Тина.

- Чаю позвольте! - ответил Скурагин и, перехватив улыбку девушки, сделался еще напряженнее и строже, В эту минуту появились Никодимцев и Инна.

Никодимцев поздоровался со всеми с некоторою застенчивостью человека, стесняющегося в малознакомом обществе. Но скоро это стеснение прошло, и Никодимцев невольно перенес частицу своей привязанности к Инне Николаевне на мать и на сестру. И Скурагин, с которым познакомила Никодимцева Татьяна Николаевна, очень ему понравился. Его замечательно красивое лицо невольно обращало на себя внимание своей одухотворенностью, и сам он, серьезный и застенчивый, видимо, и не сознавал, как он хорош.

- Два куска сахара и некрепкий чай Григорию Александровичу, мама! - заметила Инна Николаевна, хорошо изучившая привычки Никодимцева.

Антонина Сергеевна налила чай и с каким-то особенным вниманием взглядывала на Никодимцева, вспоминая разговор мужа о том, что он влюблен в Инну. И некрасивое лицо его казалось теперь ей и интересным и моложавым, особенно молоды были черные небольшие глаза. И вообще он ей казался очень хорошим человеком уже потому, что любил ее дочь, и потому, что, кроме того, представлял собою блестящую "партию" для Инны. "Не сидеть же ей в разводках!" - думала она и от души желала, чтобы Никодимцев понравился Инне и чтобы она вышла за него замуж. С таким человеком она будет счастлива и забудет неудачу прежнего своего замужества.

Тина, напротив, находила, что Никодимцев и некрасив, и немолод, и "пресен", и слишком серьезен для сестры как муж и что если она и женит его на себе, то ей будет трудно вести прежний образ жизни и, не стесняясь, иметь любовников. Этот господин не отнесется к увлечениям жены с философской терпимостью идиота Левы. Он потребует любви на всю жизнь и не позволит Инне выбирать себе знакомых для разнообразия впечатлений.

"Не моего он романа!" - высокомерно решила Татьяна Николаевна.

Вот ее сосед, красивый как бог, молодой и цветущий, мог быть желанным героем ее нового романа. Увлечь его, влюбить в себя и отдаться поцелуям этого целомудренного, строгого юноши - было бы одним из чудных впечатлений жизни!.. - думала Татьяна Николаевна и с самым наивным видом допивала вторую чашку, аппетитно заедая чай сандвичами.

Разговор сперва шел вяло.

Антонина Сергеевна жаловалась на петербургскую погоду и на петербургскую жизнь. Какая-то вечная суета, погоня за развлечениями, и нет настоящей семейной жизни, нет, знаете ли, этого круглого стола, за которым вечером собираются все члены семейства. Над этим смеются теперь, а между тем как тепло у такого семейного очага... Жаловалась Антонина Сергеевна и на то, что в Петербурге мало истинных друзей. Эти жалобы были ее коньком, как и воспоминания о том времени, когда они жили в "милой провинции", которая так нравилась Антонине Сергеевне главным образом потому, что там ее любимый Ника еще ее не обманывал.

Никодимцев с почтительным вниманием слушал эти ламентации, отхлебывая чай и изредка подавая реплики. Он не испытывал скуки только потому, что чувствовал присутствие Инны Николаевны.

А студент, уже допивший чай, мысленно бранил себя, что затесался к этим "буржуям", и, не решаясь встать, попрощаться и уйти, сосредоточенно и упорно молчал.

- А вы любите Петербург, Григорий Александрович? - обратилась к нему с вопросом Татьяна Николаевна.

- Не люблю.

- А вы, Виктор Сергеич?

- Терпеть не могу! - проговорил, весь вспыхивая, Скурагин.

Все невольно улыбнулись.

- Зачем же вы живете здесь? Вы сами, верно, не петербуржец?

- Я уроженец Курской губернии. А разве в других городах лучше жить? Здесь все-таки заниматься удобнее и публичная библиотека есть.

- И вы, верно, много работаете?

- Приходится! - скромно вымолвил студент.

- Вы на филологическом?

- Я - математик.

- На первом курсе?

- На третьем.

- Простите... Я думала...

"И чего она пристает? И чего я сижу здесь?!" - спросил себя Скурагин и решил тотчас же улизнуть, как встанут из-за стола. Ничего поучительного и интересного он не находил здесь, и красота обеих сестер не произвела на него ни малейшего впечатления. Он не знал сущности отношений Тины с Горским. Знал только, что Горский был в нее влюблен и что стрелялся из-за нее. Об этом ему сказал Горский, когда он прибежал из соседней комнаты на выстрел, но что именно побудило его желать смерти, о том артиллерист умолчал. Но зато сестра его не особенно дружелюбно говорила о молодой девушке, и Скурагин понял из слов Леонтьевой, что Козельская не любила ее брата, а только кокетничала, и Скурагин сам убедился в этом сегодня по тому равнодушию, с каким она приняла известие об ухудшении здоровья Бориса Александровича.

"Пустая барышня!" - мысленно окрестил ее Скурагин и в то же время решил, что виновата не она, что она пустая, а виновата совокупность разных условий жизни, которые даже молодых людей делают пустыми и эгоистичными и не желающими искать правды.

- Так Петербург вам не мил, Григорий Александрович? - спросила Никодимцева в свою очередь и Инна Николаевна.

- Не особенно, как город специально чиновничий...

- И это говорит сам важный чиновник? - подсмеялась младшая сестра.

- Зато вы скоро избавитесь от немилого вам Петербурга, Григорий Александрович! - проговорила Инна Николаевна с скрытым упреком в голосе.

- Разве вы уезжаете? - спросила Козельская.

- Да... уезжаю.

- И надолго?

- Месяца на два-три...

- За границу?.. Отдыхать?

- О нет! Для этого я не избавился бы от Петербурга, как говорит Инна Николаевна, - подчеркнул Никодимцев, словно бы желая показать несправедливость ее упрека, - я еду в голодающие губернии.

- На голод? - со страхом и изумлением переспросила Антонина Сергеевна, почему-то уверенная, что на голод могут только ехать студенты и студентки, незначительные чиновники и вообще люди, не имеющие хорошего общественного положения.

- Да.

- Но послушайте, Григорий Александрович, что вам за охота ехать на голод?.. Вы могли бы принести не меньшую пользу и здесь к облегчению ужасов этого бедствия... Но ехать туда, чтобы заразиться тифом... Я читала в газетах, что многие заразились... Вы не имеете права, Григорий Александрович, рисковать своею жизнью...

По губам студента пробежала судорога. Кровь прихлынула к его бледным щекам.

- А доктора и студенты, значит, имеют на это право? Их жизнь не так драгоценна? - проговорил он вдруг среди всеобщего молчания.

Все смутились. И более всех смутилась Антонина Сергеевна.

- Вы меня не так поняли, молодой человек... Конечно, жизнь драгоценна для всех...

- Антонина Сергеевна, - вмешался Никодимцев, - предполагает, что мы в самом деле жрецы незаменимые и потеря одного из нас была бы лишением... Но жрецов много, Антонина Сергеевна, очень много. На место выбывшего явится другой. И Виктор Сергеевич вполне прав, находя, что рисковать своею жизнью обязаны все... А еду я потому, что меня посылают исследовать на месте размеры бедствия, организовать помощь... Заражусь ли я тифом, или нет, это еще вопрос, а отказываться от такого поручения только потому, что можно заразиться, было бы совсем неблаговидно.

Скурагин насторожил уши и впился глазами в Никодимцева.

- О, разумеется... Я понимаю, что вы едете! - поспешила согласиться Антонина Сергеевна.

И хотя она, как и остальные дамы, бывшие в столовой, довольно равнодушно относилась к тому, что где-то в России люди голодают, - тем не менее сочла нужным спросить:

- А большой у нас голод, Григорий Александрович?..

- Судя по местным сведениям, бедствие не особенно велико... Но не всегда можно полагаться на точность сведений. У сообщающих нередко бывают розовые очки на глазах.

- О, вы убедитесь, наверное убедитесь, что бедствие ужасно! - взволнованно вдруг заговорил Скурагин. - Здесь, в Петербурге, и не представляют себе, что делается там, да и не хотят думать об этом... Иначе здесь не бросали бы денег на зрелища и на удовольствия, не плясали бы на балах, не задавали бы обедов в то время, когда ближние наши голодают в буквальном смысла этого слова... Надо видеть этих голодных мужчин, женщин и детей, покорно умирающих от тифа и цинги, чтобы понять жестокость сытых и беспечных не из книг только, а из жизни...

- А вы видели? - спросил Никодимцев.

- Я месяц тому назад вернулся из Самарской губернии, пробывши три месяца в голодающей местности. Я работал там, помогая одной доброй барыне, организовавшей кое-какую помощь на свои скудные средства... Она отдала все, что у нее было и что она могла собрать через знакомых... Но, разумеется, помощь была ничтожна. Мы могли помочь сотне-другой людей, а кругом... что делалось кругом, где не было никакой помощи...

И, волнуясь и спеша, молодой студент в захватывающих картинах рассказал то, что он видел. И все слушали эту вдохновенную, полную любви и сострадания речь, несколько смущенные, подавленные и словно бы виноватые. Все были под обаянием этого взрыва честного и благородного сердца и сильного ораторского таланта. И дотоле скромный и застенчивый студент словно бы преобразился. Его красивое бледное и серьезное лицо дышало властностью искренности и правды, и глаза светились вдохновением.

И все невольно любовались им. Все почувствовали в нем рыцаря духа, одну из тех светлых душ молодости, которые являются как бы маяками среди тьмы пошлости, равнодушия и человеконенавистничества.

Никто из присутствовавших и не догадывался, что этот студент в обтрепанном сюртуке, ходивший зимой в летнем пальто, был до известной степени состоятельным человеком, получая от отца, помещика Курской губернии, сто рублей в месяц. Но Скурагин оставлял себе только двадцать пять рублей и жил впроголодь. Остальные деньги прежде он раздавал бедующим товарищам, а потом посылал на помощь голодающим. На это же пошли деньги и от заложенных золотых часов, недавно подаренных ему теткой, и от заложенного зимнего пальто.

Ему просто было стыдно иметь эти вещи, когда на вырученные на них деньги целая сотня людей может прокормиться неделю. Он хорошо понимал условное значение благотворительности и бессилие ее в роковом вопросе о социальном неравенстве, но теоретические решения не погашали в нем чувства стыда и сострадания. Оно жило в нем, и потому он не мог быть равнодушным к человеческим страданиям, хотя и сознавал их логическую неизбежность при известных условиях. Теоретическое, обоснованное научными данными оправдание невмешательства, прикрывавшее холод и эгоизм, возмущало его до глубины души, и ему было стыдно за других.

Этот стыд и был одним из руководящих стимулов его поступков и жадных поисков правды в книгах, которые он читал. Но книги не давали ему ответа на вопросы: что делать? как жить? Они обогащали его ум знаниями, изощряли ум, вырабатывали его миросозерцание, но не давали возможности практически разрешить то, чем болела его душа.

Когда он окончил свою речь, то словно спустился на землю и смущенно притих, точно виноватый, что надоел другим и занял их внимание своей особой.

Несколько секунд длилось молчание.

И вдруг Антонина Сергеевна вышла из столовой и, отдавая Скурагину сторублевую бумажку, взволнованно проговорила:

- Вот... пошлите, пожалуйста, вашей знакомой...

Дали деньги и обе сестры и Никодимцев.

Скурагин благодарил.

Никодимцев очень заинтересовался студентом, который напомнил ему что-то хорошее, светлое, давно прошедшее... И он когда-то был юношей, готовым вступить в бой с жизнью, и что он теперь? Но этот, конечно, не примирится с жизнью...

- А у вас, Виктор Сергеевич, уже намечены планы будущей жизни? - спросил он.

- О нет... Одно только могу сказать, что служить не пойду, чтобы не быть, в лучшем случае, в положении Пилата... (*) Вы простите, что я так говорю...

* То есть поступать против совести и убеждений. По евангельской легенде, к Понтию Пилату, римскому правителю Палестины, явились первосвященники Иудеи и настроенный ими народ для санкционирования казни Иисуса Христа. Убедившись при допросе в невиновности обвиняемого, Понтий Пилат не захотел ссориться с первосвященниками, произведя обряд умывания рук, отстранился от решения и таким образом допустил казнь.

- Пожалуйста, не стесняйтесь...

- Я знаю, что очень много хороших людей успокаивают себя тем, что они по возможности противодействуют тому, что считают нехорошим, и делают хорошее... Но ведь это самообман: в большей части случаев они делают то, что неизбежно приходится делать, и нередко вводят в заблуждение и других, прикрывая своими почтенными именами то, что они считают в глубине души вредным. Один ведь в поле не воин!.. Не правда ли?

И - странное дело!.. Никодимцев, который считал себя независимым и горделиво думал, что он все-таки противодействует тому, с чем не согласен, почувствовал в эту минуту в словах Скурагина удар именно в то больное место, которое, казалось, давно затянулось и было забыто в туманной работе, самый процесс которой словно бы ослаблял или скрывал ее сущность и значение...

И вот этот восторженный, милый юноша с наивною жестокостью раскрыл давно зажившую рану...

И без того благодаря захватившему его чувству Никодимцев несколько охладел к тому, что считал бесконечно важным и значительным, а теперь он в самом деле чувствует себя немножко Пилатом. И в голове его проносятся случаи из деятельности, когда это имя действительно подходит к нему.

"Да, он был Пилатом!" - мысленно с беспощадной откровенностью повторяет Никодимцев, и ему хочется оборвать этого "мальчишку", напомнившего ему то, что так старательно было убаюкано разными софизмами, услужливо продиктованными честолюбием под эгидой добрых намерений принести пользу отечеству.

Но какая-то новая волна, под влиянием чувства любви, охватывает теплом сердце его превосходительства, и, вместо того чтобы оборвать мальчишку, он необыкновенно ласково глядит на него и, словно бы находясь под чарами этой чистой души, взволнованно говорит ему:

- Дай бог, чтоб вы остались как можно долее таким, какой вы есть. Вы правы в своих рассуждениях, Виктор Сергеич... Но правота не значит еще, что найден исход... Что для одного возможно - для другого нет... Люди не герои...

- Но я и не виню людей... Людей делают такими или другими множество условий... И если условия неблагоприятны, то они отражаются и на хороших людях... Но ведь правда же есть... И ее найдут же когда-нибудь... Недаром же ее ищут, несмотря ни на какие препятствия...

Скурагин оборвал речь и вдруг сорвался с места и стал прощаться. Его оставляли посидеть еще, но он наотрез отказался. И то он опоздал. Ему надо идти по делу.

Антонина Сергеевна просила его заходить к ним запросто, но он объявил, что на днях уезжает.

- Куда? Верно, опять на голод? - спросила Татьяна Николаевна.

- Да...

- Но до отъезда зайдите. Непременно зайдите. Я, быть может, соберу между знакомыми в пользу голодающих... Зайдете? - спрашивала Татьяна Николаевна.

- В таком случае зайду... Когда прикажете?

- Послезавтра вечером, а то приходите обедать.

- Нет, уж я вечером...

- А не хотите ли ехать со мной, Виктор Сергеевич? - обратился к Скурагину Никодимцев.

Скурагин на минуту задумался.

- Вы будете мне очень полезны своими указаниями.

- Позвольте дать ответ через два дня.

- Сделайте одолжение. Я уезжаю через неделю. Вот вам моя карточка. До двенадцати часов утра я дома и очень буду рад вас видеть! - сказал Никодимцев, подавая студенту карточку.

Когда Скурагин ушел, все примолкли на минутку, и почти разом и Никодимцев и Инна Николаевна сказали:

- Какой славный юноша!

- Что за симпатичный этот Скурагин...

- Немного резок, но тем не менее премилый! - подтвердила и Козельская.

Только Тина молчала, притихшая и, казалось, чем-то недовольная.

Скоро распрощался и Никодимцев. Антонина Сергеевна пригласила его на другой день обедать, и он обещал.

Инна Николаевна проводила Никодимцева до дверей гостиной и, пожимая крепко руку, шепнула:

- Не поминайте лихом, Григорий Александрович.

На глазах у нее блестели слезы.

Глава шестнадцатая

I

Никодимцев возвращался домой возбужденный, точно выбитый из колеи.

Вся прошлая жизнь проносилась перед ним в виде непрерывного и неустанного труда, служебных забот, огорчений и радостей, в зависимости от тех лиц, под начальством которых он служил. И он вспомнил, сколько ему приходилось затрачивать сил и энергии, ума и хитрости только на то, чтобы сохранить свое нравственное достоинство и не принимать непосредственного участия в таких делах, которые он считал противоречащими основным его взглядам или несогласными с законом.

Теперь он видел в своей деятельности что-то однообразно-скучное, далеко не производительное и удивлялся, как до недавнего времени он мог увлекаться ею, усматривая в ней главнейшую цель и единственный смысл жизни. Все эти бесчисленные записки, которые он написал на своем веку и в которых он старался провести свои взгляды, переделывались, переиначивались, и если иногда проводились в жизнь, то в таком виде, что он и не узнавал своего творения, но еще чаще они покоились в архиве до более благоприятного времени, до более счастливых веяний...

А сколько было пережито веяний и сколько надо было змеиной мудрости, чтобы уцелеть на месте и, притаившись на время, снова начинать свою сизифову работу... Сколько раз приходилось идти на компромисс во многих делах, чтобы отвоевать себе право провести свою точку зрения в каком-нибудь одном деле.

И эта мудрость, вместе с необыкновенным трудолюбием и скромностью, и доставила Никодимцеву блестящую карьеру вместе с репутацией безукоризненного джентльмена и неподкупного человека. Зная, что для него есть предел, который он не преступит, ему не давали поручений, которые бы его стесняли, и его держали, так сказать, для чистой работы, особенно налегая на него, когда веяния благоприятствовали для такой работы...

И Никодимцев, таким образом, мог утешать себя тем, что он в стороне от того, что ему было уже очень не по сердцу...

А вот теперь и это утешение теряло свою силу при более серьезном и беспощадном анализе. Он, честный, одушевленный лучшими намерениями человек, ведь не сделал действительно того, что считал необходимым и полезным. И на что положил всю свою жизнь - жизнь непрерывного труда?

Итоги получались незначительные, почти ничтожные, и вся деятельность представлялась ему бесплодной. И напрасно он старается опровергнуть эти мысли доводами, что по крайней мере он ничего не сделал дурного и что, будь на его месте не такой порядочный человек, как он, было бы несравненно хуже.

"В общем, ничего бы не изменилось!" - говорил ему внутренний голос.

А между тем лучшие годы прошли в этой бесплодной, по мнению Никодимцева, работе, прошли однообразно, с аккуратностью маятника, безрадостно и беспечально. Дни на службе, вечера в работе или за чтением книг, раз в неделю винт в клубе, раз опера и изредка посещение двух-трех знакомых семейств. Ни родных, ни близких друзей. Ни малейшего сердечного увлечения.

И когда наконец он, прозревший и понявший, что жизнь не одна только канцелярия, когда он, просветленный охватившим его чувством, жаждет счастья и радостей жизни, ищет любви и дружбы женщины, - уже поздно.

- Поздно, поздно! - невольно шепчет Никодимцев.

И щемящая тоска охватывает его при мысли о прошедшей молодости и при мысли о том, что он одинок и навсегда останется одиноким.

А образ Инны Николаевны словно бы дразнит Никодимцева своей чарующей привлекательностью, вызывая в нем не одни только восторженно-благоговейные мысли.

II

Никодимцев вошел в свою квартиру, отворив двери маленьким ключом, зажег свечку и, сняв шубу, прошел в кабинет. Его холостая квартира показалась ему холодной, неуютной и тоскливой. И на душе у него стало еще холодней и тоскливей.

И он прожил в ней десять лет! - испуганно подумал Никодимцев, зажигая большую лампу на письменном столе и свечи.

Затем он сел в кресло, вынул из кармана конверт и, взрезав его ножом, стал читать письмо Инны Николаевны.

Вот что прочел он:

"Вы знаете, что я пишу вам потому, что уважаю вас и слишком дорожу вашим расположением, чтобы пользоваться им не по праву. Когда прочтете мою исповедь, тогда поймете, что именно вам, которому так много обязана я своим пробуждением от кошмарного сна, одному вам я решаюсь рассказать горькую правду о себе. Как это ни тяжело, но вы должны знать, что я не та, совсем не та, какою вы себе представляете и к какой выказываете расположение, слишком горячее, чтоб назвать его дружбой и не бояться, что оно может усилиться, и тогда разочарование может быть еще тяжелее для вас. Простите и не сочтите это за женскую самонадеянность. Мы, женщины, вообще чутки и чувствуем, кто и как привязан к нам... Но если б я и ошиблась, если б только одна дружба сблизила нас в последнее время, то и тогда я сочла бы долгом написать это письмо, чтобы вызнали, к кому вы питаете дружеские чувства...

Я прочла безмолвный вопрос ваш при первой же нашей встрече, когда вы увидели бывшего моего мужа: как это я могла быть женой такого ничтожного, неумного человека? И почти у всех стоял этот вопрос, когда нас видели вместе. И - вообразите? - такой же вопрос задаю себе теперь и я. Задаю и решительно не могу объяснить себе, как это случилось, как я могла прожить с ним несколько лет и не убежать, не застрелиться, не повеситься... Мысли о самоубийстве, впрочем, у меня мелькали.

И ведь за такого человека я вышла замуж, не любя его. Почему вышла? Расскажу лучше, как это случилось, и все это стоит живо в моей памяти.

Мне было тогда двадцать лет. За мной много ухаживали. Меня слушали, как неглупую девушку, нахватавшуюся из разных книг и преимущественно романов. К сожалению, молодые люди, бывавшие у нас в доме, не отличались ни образованием, ни развитостью. Этот подбор был не особенно интересен. Отец как-то мало обращал на это внимания и редко бывал по вечерам дома, когда к нам собирались, а мама была добра и снисходительна и предоставляла мне и сестре самим выбирать знакомых. И к нам приводили больше своих товарищей два наших двоюродных брата, кончающие правоведы. В числе их был и Травинский. Я на него не обращала ни малейшего внимания, хотя он и влюбился в меня. Мне нравился другой, но этот после шестимесячной влюбленности уехал, предпочтя мне место на юге... Да и приданого у меня никакого не было, вероятно, потому многие за мной ухаживали, но предложения не делали. А мне хотелось замуж - не потому, чтобы я чувствовала желание любви, - совсем нет, - меня просто манило положение замужней женщины, большая свобода, и я боялась остаться старой девой... Большая часть моих подруг по гимназии вышли замуж, а я все еще была невестой без серьезных претендентов...

И когда Травинский сделал мне предложение, объяснившись, что он меня любит, я, вместо того чтобы сразу отказаться, колебалась... Бесхарактерность сгубила меня вместе с незнанием людей и полною неприготовленностью к жизни. Идеалов почти никаких... Так что-то смутное, что слышалось изредка... Жизнь, казалось мне, какой-то вечный праздник, особенно для хорошенькой женщины. Вы понимаете, что я была уже достаточно испорчена, и почти все разговоры с подругами вертелись на любовных темах... И атмосфера в кружке людей, в который я попала, была любовная... Стыдно вспомнить: мы ничем не интересовались... Ничего не читали... Разговоры о любви, развлечения - вот одно, что интересовало, - одним словом, я была пустейшей из пустейших барышень.

Однако я не скрыла от Травинского, что я не люблю его, что отношусь к нему только как к доброму знакомому. Тогда он сказал, что мы сделаем опыт. Если через год я не полюблю его - мы разойдемся. Он не станет препятствовать - чувство ведь свободно. При этом он уверял в своей любви и грозил в случае отказа застрелиться... Мне стало жалко его, и я согласилась...

Но, согласившись, я все-таки со страхом думала о дне свадьбы. И останови меня в ту пору кто-нибудь веским словом, покажи весь ужас выхода замуж без любви, я, конечно, взяла бы свое слово назад. Но никто не сказал. Мама советовала выходить, считая жениха порядочным человеком, которому предстоит карьера. Отец подсмеивался над женихом, острил, но не отговаривал...

И я была повенчана и сделалась, конечно, дурной женой!

На второй день свадьбы я снова повторила, что не люблю мужа, и не скрыла от него, что его ласки внушают мне отвращенье... Он плакал, с ним делались истерические припадки... Он грозил, что застрелится, и я по бесхарактерности его жалела и решила терпеть. Первый год прошел, и я была верна мужу. Муж старался доставить мне развлечения, и мы вели праздную жизнь, какую ведут очень многие петербургские супруги... Я старалась скрыть чувства, которые он во мне возбуждал, но поневоле была холодна... и из-за этого бывал ряд сцен самых невозможных... Я напомнила об обещании развестись - он на это ответил отказом. Тогда я старалась забыться в чаду жизни, в развлечениях, в поклонниках, в вечной сутолоке... И муж очень рад был этому и первый помогал сделать из нашей квартиры какой-то вечный рынок, только бы я не скучала и только бы я позволяла ему любить себя... Эти годы были каким-то кошмаром. Страшно вспоминать... Я имела увлечения и почти не скрывала этого от мужа, и он терпел эти menages en trois... Но ужаснее всего, что я не любила ни одного из них... Я увлекалась ими больше из любопытства, от скуки, от жажды впечатлений, из-за чего хотите, но только не из любви... И я так же скоро бросала их, как и сходилась... И чем больше я не уважала себя, чем больше презирала себя в минуты просветления, - тем более хотелось мне забыться хотя в иллюзии увлечения... Но все ухаживатели смотрели на меня как на красивую женщину, с которой можно приятно провести время. Все любовались только внешностью... И мое собственное тело по временам возбуждало во мне самой отвращение... Хороша я была и сама, но хороши были и эти влюбленные!.. О, если б вы знали, как они клеветали потом на меня... Впрочем, вы знаете. Вы слышали, что говорили громко про меня у Донона, и... поступили, как редко кто из мужчин поступает... Говорить ли, как я была тронута и как я жалела, что вы рисковали из-за меня?..

Встреча с вами, ваши беседы, ваше отношение были для меня, как я вам не раз говорила, счастливым случаем, заставившим меня встрепенуться и задуматься. Без этой встречи я, быть может, продолжала бы прежнюю жизнь. И чем больше я думала, тем чаще спрашивала себя: "Как могла я так жить, как жила?" Как видите, я хочу попробовать иную жизнь. Хочу загладить бесконечную вину перед своей девочкой... Но старое не может быть вычеркнуто из жизни человека. Это старое будет всегда стоять за мною грозной тенью и между мной и вами. Так лучше вы узнайте об этом от меня, чем от других. Вы поймете, что дольше я молчать не могу. И вам легче будет узнать теперь, чем потом, что вы оказывали трогательную привязанность не той, какую создали в своем воображении, а той, которую знаете в ее настоящем виде, и вам легче будет основательно забыть глубоко благодарную вам И. Т."

Никодимцев несколько секунд сидел взволнованный и умиленный.

Наконец он взял лист почтовой бумаги и написал следующие строки:

"Вы не ошиблись, глубокоуважаемая Инна Николаевна, я любил вас. Но после вашего письма я люблю вас еще больше, и вы в моих глазах являетесь в ореоле выстраданной чистоты. Простите мне эти дерзкие строки и верьте, что ваше доверие, оказанное мне письмом, незабываемое счастье... Если вас не оскорбляет привязанность старика - я буду завтра у вас... В противном случае напишите два слова: "Не приходите".

Вложив письмо в конверт, Никодимцев немедленно вышел из квартиры и поехал к Козельским.

Он разбудил швейцара и велел тотчас же передать письмо Инне Николаевне, разумеется, если она не спит, а сам остался в швейцарской.

Через пять минут швейцар вернулся и передал Никодимцеву записочку.

Тот быстро разорвал конверт и замер от счастья. В записке было написано:

"Завтра приходите. Жду вас. Приходите пораньше. Разве привязанность ваша может оскорбить!.. Напротив... Или вы недогадливы?"

Никодимцев дал швейцару три рубля и, счастливый, ехал домой, думая теперь о том счастье, о котором не смел раньше и мечтать.

На другой день, когда Егор Иванович подал Никодимцеву чай, то был изумлен радостным видом барина.

"На голод едем, а он радуется!" - подумал он и спросил:

- А когда на голод отправимся, Григорий Александрович?

- Ровно через неделю... Через неделю!.. - весело ответил Никодимцев. - Успеете приготовиться?

- Как не успеть.

- А что бы вы сказали, Егор Иванович, если б я рискнул сделать предложение? - неожиданно спросил Никодимцев.

- Что бы я сказал? - переспросил изумленный слуга.

- Да, что бы вы сказали?

- Я бы сказал, что давно бы пора...

- А теперь... Или я уж очень стар?

- Вы-то?..

И Егор Иванович вместо ответа весело улыбался.

Глава семнадцатая

I

Никодимцев не докончил еще своего кофе и, несколько растерянный от счастья, не просмотрел газет, как в столовую торопливо вошел, семеня короткими ногами, Егор Иванович и, улыбающийся, доложил тем веселым и значительным тоном, каким докладывают о желанном и приятном госте:

- Василий Николаевич Ордынцев!

- Сюда просите!

Но худощавая фигура Ордынцева в черном поношенном сюртуке уже показалась в дверях.

- Какой счастливый ветер занес тебя, - обрадованно воскликнул Никодимцев, бросаясь навстречу гостю и горячо пожимая ему руку. - Совсем ты меня забыл. Василий Николаевич! - продолжал Никодимцев, ласково, почти нежно взглядывая на худое, болезненное и старообразное лицо своего приятеля. - Садись! Егор Иванович! Кофе Василию Николаевичу.

- Сию минуту... несу! - отвечал слуга.

Ордынцев присел и ответил:

- Некогда было все это время.

- Много работы?

- И работы много и... и семейные дела. Да, признаться, и помешать тебе боялся. На четверть часа заходить не хотелось, а отнимать у тебя время было совестно. Ведь ты дни и ночи работаешь.

- Ну, брат, теперь я меньше работаю! - проговорил, краснея, Никодимцев и тут же решил рассказать Василию Николаевичу, почему он стал меньше работать и почему он сегодня бесконечно счастлив.

Они были знакомы еще по университету и близко сошлись лет десять тому назад, когда оба служили в одном из южных городов России. Никодимцев был тогда судебным следователем, Ордынцев - помощником бухгалтера в частном банке.

Они часто виделись. Ордынцев нередко убегал спасаться от семейных сцен к одинокому домоседу, державшемуся в стороне от местного общества, и любил поговорить с Никодимцевым по душе. Они расходились во многом и часто спорили, но это нисколько не мешало им любить и уважать друг друга.

Благодаря неладам своим с прокурором Никодимцев должен был оставить судебное ведомство. Его нашли слишком независимым следователем и предложили подать в отставку. Он отказался и просил предать его суду, если его считают виноватым, но вместо того его уволили без прошения, и он отправился в Петербург искать места.

Когда Ордынцев переехал в Петербург, Никодимцев уже был видным чиновником. Встреча приятелей после долгой разлуки была задушевная. Чиновник не убил в Никодимцеве человека, и Ордынцев, испытавший уже немало разочарований в прежних знакомых, очень обрадовался, что приятель его не переменился и что блестящая карьера не вскружила ему головы.

Виделись они не особенно часто. Как и в старые времена, они при встречах нередко спорили и, как часто случается, ни до чего не договаривались. Ордынцев горячился, стараясь доказать, что деятельность приятеля - приятный самообман. Никодимцев сдержанно доказывал значение личности даже в неблагоприятной и враждебной среде.

- Так ты меньше работаешь? - переспросил Ордынцев.

- Меньше.

- Тот-то ты словно помолодел и глядишь молодцом, Давно, брат, пора тебе не изнывать над своими бумагами, от которых никому не легче... Однако сперва о деле. Ведь я зашел к тебе, по дороге в свою каторгу, больше по делу,

- В чем оно?

- Устрой одного молодого человека, если можешь.

И Ордынцев стал рассказывать, как молодой человек, окончивший университет и с медалью, вот уже год как ищет место и не может найти, не имея протекции. Везде обещали только иметь его в виду, но от этого ему не легче. Ему необходимо место и немедленно. У него на руках мать и сестра и кое-какой случайный заработок.

- У нас в правлении пристроить его нельзя. Гобзин меня не терпит...

- Твой молодой человек провинции не боится?

- Он поедет куда угодно.

- Так я его устрою на полторы или на две тысячи. Пришли его ко мне, и пусть подает докладную записку.

- Спасибо. Доброе дело сделаешь.

- И одного нового чиновника? - проговорил, усмехаясь, Никодимцев. - А теперь идем в кабинет, Василий Николаевич. Поговорим...

- А на службу?.. Уж скоро десять, - сказал Ордынцев, взглянув на часы. - Да и тебе, верно, надо перед службой заняться...

- Опоздаешь полчаса, не беда. В кои веки зашел... А я сегодня в департамент не поеду.

Они перешли в кабинет и уселись в креслах. Никодимцев позвонил и, когда явился Егор Иванович, приказал никого не принимать.

- Ну, рассказывай, как ты живешь, как тянешь свою лямку, Василий Николаевич?

- Лямку тяну по-прежнему, а живу один с Шурой...

- А остальная семья?

- Здесь... На старой квартире... Ты ведь знаешь, что моя семейная жизнь была не из особенно приятных... И им и мне лучше, что мы живем отдельно и не стесняем друг друга... Давно бы пора прийти к такому исходу, но... характера не хватало... Зато теперь, Григорий Александрович, я ожил, хотя и пришлось вечерние занятия взять. Жалованье все я отдаю семье... Так надо было придумать дополнительный заработок!..

- Сколько же ты нарабатываешь вечерними занятиями?

- Рублей сто, сто двадцать пять. Нам вдвоем хватает. А к Новому году наградные нам выйдут... Значит, еще пятьсот рублей... Да и старик Гобзин обещал прибавку... Мы с Шурой и будем богаты... Как видишь, теперь я жаловаться на жизнь не могу... Насколько возможно, я счастлив... Я не один... Я спокоен у себя дома. Я не вижу своей жены.

- А я хочу, Василий Николаевич, на старости лет попытать счастья! - вдруг проговорил Никодимцев.

- Какого?

- Жениться.

Ордынцев изумленно и испуганно взглянул на Никодимцева. Тот густо покраснел.

- Ты находишь, что поздно? - спросил он.

- Какое поздно?.. Ты еще молодец молодцом и жил всегда монахом... Не поздно, а...

- Что же? Договаривай.

- Страшно.

- Почему именно страшно?

- У тебя ведь требования от брака серьезные... Тебе нужна не только жена, более или менее приятная, тебе нужен друг, товарищ, который понимал бы тебя, разделял бы твои стремления, сочувствовал бы твоим идеалам... Не так ли?

- Ну, конечно... Иначе это не брак, а свинство.

- Я это свинство вполне прошел, и видишь ли результат? О, если б ты знал, какой это ужас, когда вместо сочувствия ты встретишь глухое противодействие, когда вместо любимой женщины ты увидишь тупую и лживую тварь... А ведь перед свадьбой все они более или менее ангелы... Все они приспособляются... А ты к тому же жених блестящий... Одно твое положение чего стоит... И в будущем... пожалуй, министр?..

- Ничего в будущем, Василий Николаевич, ну ничего! Министром я не буду, да и не желал бы им быть! Ты прав, я изверился в плодотворность своей миссии... Но зато я познал счастье жизни... И та женщина, которой я сегодня сделаю предложение, не похожа на нарисованный тобою портрет. Она именно не лжива и была слишком несчастна потому, что не встречала порядочных людей около себя. И ты знаешь эту женщину, которая совершила переворот в моей жизни...

- Кто она?

- Пока это между нами... Слышишь?

- Ну, разумеется.

- Инна Николаевна Травинская...

Ордынцев чуть не ахнул.

Эта красивая и умная веселая барынька, пользовавшаяся скверной репутацией, эта посетительница ресторанов, окруженная весьма пестрыми молодыми людьми, и вдруг избранница такого чистого и целомудренного человека, как Никодимцев!

Ордынцев молчал, не решаясь сказать, что он думает о Травинской, - с таким восторженным благоговением произнес Никодимцев это имя, - и только пожалел своего ослепленного приятеля, влюбившегося в одну из представительниц ненавистной ему семьи Козельских.

Противен ему был и Козельский, этот равнодушный ко всему, кроме наслаждений, эпикуреец и делец, прикрывающий громкими фразами свои вожделения; отвратительна была Татьяна Николаевна, из-за которой лежал в больнице брат Леонтьевой, его лучшего друга, и более чем несимпатична была Инна Николаевна, жившая с таким мужем, как Травинский. Одна только Антонина Сергеевна возбуждала в Ордынцеве некоторое сочувствие.

- Инна Николаевна, значит, разводится с мужем?

- Да. Она уж уехала от этого негодяя и живет у родителей... Что ж ты молчишь, Василий Николаевич? Ты, конечно, не одобряешь моего выбора?..

- Не одобряю. И если б знал, что ты послушаешь меня, сказал бы: не женись на Инне Николаевне... Ты ее не знаешь...

Никодимцев восторженно произнес:

- Я знаю ее... И знаю ее прошлое... И потому, что знаю его, я еще более ценю и уважаю женщину, понявшую весь ужас прошлой жизни... Ты разве не веришь в возрождение, Василий Николаевич?.. Ты разве не понимаешь, до чего может довести самого порядочного человека среда и пустота жизни?..

Ордынцев слушал эти восторженные речи и понял, - что возражать было бесполезно. Его Никодимцев влюблен в Инну Николаевну до ослепления.

"Ловко же она обошла бедного Григория Александровича!" - подумал Ордынцев, не сомневавшийся, что Никодимцева обошли и что брак этот сделает несчастным его приятеля. Не верил он в возрождение такой женщины, как Травинская. Правда, он ее мало знал, но недаром же о ней составилась дурная репутация. Нет дыма без огня. И наконец этот шут гороховый, ее муж, сам же рассказывал при нем, что он не ревнив и любит, когда за его женой ухаживают.

- От души желаю тебе счастья, Григорий Александрович! - проговорил наконец Ордынцев.

- Пожелай мне, Василий Николаевич, успеха и в другом деле...

- В каком?

- Через неделю я еду на голод.

И Никодимцев рассказал, как устроилась эта командировка и вследствие каких комбинаций и, быть может, интриг между власть имущими выбор пал на него.

- Я, конечно, постараюсь узнать на месте размеры голода... Я не скрою ничего... И пусть не пеняют на меня, если правда не понравится...

- Дай бог тебе успеха! - горячо и взволнованно проговорил Ордынцев. - О, если б я был свободен!..

- Тогда что?

- Тогда я просил бы тебя взять меня с собой...

Никодимцев знал, какой хороший работник Василий Николаевич, и мысль о том, что лучшего помощника ему не найти, внезапно осенила его голову. Разумеется, он мог бы устроить, чтобы правление уволило Ордынцева месяца на три, сохранив за ним место. Но, взглянув на больное лицо приятеля, вспомнив, что у него на руках Шура, Никодимцев проговорил:

- Тебя не отпустят... И вспомни, что с тобой Шура... А лучше порекомендуй мне кого-нибудь из молодежи... Я буду тебе очень благодарен... Мне нужны толковые, порядочные люди, и я выговорил себе, разумеется, право взять с собою, кого я хочу... И я наберу персонал не из чиновников! - прибавил Никодимцев.

Ордынцев обещал это сделать. Одного он уж знает. Он встречал его у своей знакомой, Леонтьевой...

- Это прелестный молодой человек... Уж он был на голоде и опять туда собирается...

- Не Скурагин ли?

- Он самый. А ты как его знаешь?

- Вчера видел у Козельских...

- У Козельских? Зачем он к ним попал?

- Не знаю. Знаю только, что Скурагин мне очень понравился, и я просил его ехать со мной... Он обещал подумать... Объясни ему, что я не такой чиновник, как он, вероятно, думает, и пусть не боится ехать со мной.

- Я его увижу, вероятно, сегодня... И сегодня же спрошу о других желающих. Конечно, найдутся...

"Только, разумеется, не из таких, как мой сынок!" - невольно подумал Ордынцев и вспомнил, что завтра, в воскресенье, он непременно явится на четверть часа с обычным визитом в качестве внимательного сына.

- Присылай их ко мне... До двенадцати я дома... И сам ко мне зайди до моего отъезда... Зайдешь?..

- Теперь тебя, верно, не застанешь...

- Приходи обедать, так застанешь! - сказал, краснея, Никодимцев. - Приходи завтра и вместе с дочкой...

- Она обедает у матери по воскресеньям. Я приду один и сообщу о моих поисках... А пока до свидания... И то опоздал на три четверти часа. Молодое животное, мой Гобзин не откажет себе в удовольствии намекнуть об этом...

Ордынцев с особенною горячностью пожал руку Никодимцева и еще раз пожелал ему успеха, промолвив на прощанье:

- Это ведь не бумажное, а настоящее дело... И ты сослужишь большую службу, если откроешь глаза кому следует на то, что ужас голода заключается в причинах его...

- Ты думаешь, я не представлял и об этом записки?

- И что же?

- Лежат в архиве.

- Но теперь... Не скроют же твоих донесений?

Никодимцев вместо ответа неопределенно пожал плечами и проговорил:

- Есть много тайн, Горацио, которые не снились нашим мудрецам!.. Я многое передумал в последнее время, Василий Николаевич, и убедился...

- В чем?

- В том, что я во многом обманывал себя, и если б не встреча с Инной Николаевной... Нет, брат, ты судишь о женщинах пристрастно...

- По своему печальному опыту? - с грустной улыбкой промолвил Ордынцев.

- Да...

- Дай бог тебе не ошибиться, Григорий Александрович!.. Дай бог!.. А развод скоро устроится? Травинский согласен?

- Согласен... За пятнадцать тысяч согласен.

- Экая современная скотина! - брезгливо промолвил Ордынцев.

- Да, мерзавец! - со злобным чувством подтвердил Никодимцев, охваченный внезапно ревнивым чувством к человеку, который смел быть мужем его избранницы.

Приятели расстались, и Никодимцев сел за работу.

Ему не работалось. То он думал об Инне Николаевне и словах Ордынцева. То он думал о своей поездке и о том, как он будет делиться впечатлениями со своей невестой.

После вчерашнего свидания и особенно после этой записки, которую он выучил наизусть, он не сомневался, что он пользуется привязанностью, что его любят, и что Инна - как мысленно он назвал любимую женщину - согласится быть его женой.

Не сомневался - и в то же время вдруг в голову его подкрадывалась мысль, что он напрасно надеется... Она, пожалуй, расположена к нему, дорожит его дружбой, но... "с чего вы вообразили, что я вас люблю?.."

И ему делалось жутко. И восторженная радость сменялась тоской. И он взглядывал на часы...

О, боже мой, как бесконечно тянется время перед той минутой, когда решится его судьба!

II

Хотя Ордынцев и называл свое правление каторгой, но с тех пор, как он жил отдельно от семьи, эта "каторга" казалась для него несравненно легче. И с каким радостным чувством он возвращался теперь в "свой дом", в эту маленькую квартиру во дворе, - в Торговой улице, через два дома от гимназии, в которой училась Шура, - состоящую из трех комнат - гостиной и вместе столовой, кабинета и комнаты Шуры, большой, светлой и убранной с некоторой даже роскошью.

Теперь он не видал ненавистного красивого лица жены, не ждал, нервный и озлобленный, сцен и язвительных улыбок, не волновался, слушая рассуждения Алексея и видя пустоту и развращенность Ольги...

Ровно в половине шестого он входил домой, и Шура встречала отца ласковым поцелуем и звала обедать, заботливо исполняя роль маленькой хозяйки и нередко совещаясь, по приходе из гимназии, насчет того, понравится ли обед отцу, с Аксиньей, пожилой, хлопотливой женщиной, жившей у Ордынцева одной прислугой и как-то скоро сделавшейся своею в доме, расположенною и к барину и особенно к его маленькой смуглой дочке, которую Аксинья жалела, как невольную сироту из-за семейной свары.

И водка и селедка всегда были на столе. И суп и жаркое казались теперь Ордынцеву совсем не такими, какими казались в прежнем доме, а какими-то особенно вкусными, хорошо приготовленными. И он нежным взглядом перехватывал озабоченный хозяйский взгляд черных глазенок Шуры, слушал ее болтовню о том, что было в гимназии, и сам рассказывал ей о том, что было в правлении. Обыкновенно после обеда Ордынцев угощал Шуру каким-нибудь лакомством и шел в кабинет отдохнуть с полчаса и затем принимался за вечерние занятия. Он просиживал за ними до часа ночи, прерывая их на полчаса, чтобы напиться чая вместе с Шурой и затем проститься с ней в десять часов, когда, сонная, она ложилась спать.

Несмотря на усиленную работу, Ордынцев чувствовал себя здоровее и бодрее, чем прежде, и тянул свою лямку, не жалуясь на тяготу жизни. Шура красила эту жизнь. Заботы о своей девочке, о том, чтобы из нее не вышло чего-нибудь похожего на сестру, являлись серьезной целью для отца, и он нередко думал об образованной, трудолюбивой, здоровой и крепкой девушке в лице своей Шуры. И ради этого он был готов работать еще более, чтоб добыть средства и на занятия гимнастикой, и на основательное знакомство с иностранными языками. Вместе с тем он действительно становился близок дочери, наблюдая и изучая ее и урывая время, чтобы читать вместе с нею и беседовать по поводу прочитанного.

Отдавая почти все свободное время Шуре, Ордынцев нередко чувствовал себя виновным относительно старших детей, предоставленных в детстве и отрочестве исключительно влиянию матери и школы. Результаты налицо. Школа помогла матери и дала тех стариков и эгоистов, "к добру и злу постыдно равнодушных" и готовых на всякие компромиссы, которые в практике жизни находили словно бы подтверждение ненужности каких бы то ни было идеалов, каких бы то ни было убеждений, сколько-нибудь альтруистических. Напротив! Чем бесстыднее и наглее проявлялся культ эгоизма и поклонения своему "я", чем циничнее проповедовалось "трезвое" отношение к действительности, тем скорее и успешнее достигались те цели жизни, которые исчерпывались карьеризмом и получением возможно больших средств для пользования возможно большими благами жизни. И какими бы позорными подчас средствами ни получались эти блага жизни, - большинство людей не только не оскорблялось этим, а, напротив, поклонялось успеху и завидовало ему. Газеты печатали хвалебные отзывы, иллюстрации - портреты нередко таких общественных деятелей, на совести которых было немало черных дел и загубленных на законном основании жизней. И таких называли лучшими людьми, истинно русскими и чуть ли не гордостью отечества.

А немногие возмущенные могли только молчать и ждать, что вдруг что-то случится, и общественные идеалы повысятся, и вместе с этим явятся и сильные характеры, и независимые люди, и истинные слуги родины.

Такие думы нередко приходили в голову Ордынцева по поводу его детей, и он сознавал громадную вину отцов, не умевших или не хотевших хоть сколько-нибудь парализовать разлагающее влияние школы.

И тем с большею страстностью он хотел теперь загладить свою вину в заботах о воспитании Шуры.

Глава восемнадцатая

I

Когда Ордынцев явился в правление, опоздавши ровно на час, помощник его, господин Пронский, молодой человек, необыкновенно скромный, тихий и исполнительный, сообщил ему, что председатель правления его спрашивал.

- И я, Василий Николаевич, принужден был доложить, что вас нет! - словно бы извиняясь, прибавил Пронский, взглядывая на Ордынцева с выражением ласковой льстивости в своих небольших серых глазах.

Ордынцев ценил своего помощника, как аккуратного и добросовестного работника, но не был расположен к нему. Не нравилась Ордынцеву и его льстивая манера говорить, и его желание выказать ему особенное расположение и преданность, и его раскосые, круглые, серые глаза, ясные и ласковые и в то же время не внушающие доверия.

Пронский был товарищем Гобзина по университету и года три тому назад был назначен прямо помощником бухгалтера вместо прежнего, оставившего службу. В правлении ходили слухи, что Пронский был близок с председателем правления и будто бы передает ему о том, что говорится о нем между служащими в товарищеской интимной беседе. Пронского поэтому боялись, многие заискивали в нем и остерегались в его присутствии отзываться непочтительно о Гобзине и вообще о начальстве и о порядках в правлении.

- Вам не говорил Гобзин, зачем я ему нужен? - холодно спросил Ордынцев.

- Нет, Василий Николаевич, не говорил.

- А бумаг, положенных к подписи, не передавал?

- Передал. Я их сдал журналисту.

- Напрасно вы их сдали без меня. Вперед этого не делайте! - строго сказал Ордынцев.

- Извините, Василий Николаевич, я думал скорей отправить бумаги.

- Потрудитесь взять их от журналиста и принести ко мне.

- Слушаю-с...

И Пронский торопливо вышел с огорченным видом виноватого человека.

Ордынцев поздоровался со всеми сослуживцами, сидевшими в двух комнатах, подходя к каждому и пожимая руку, и прошел в свой маленький кабинет. Он вынул из портфеля бумаги, разложил их на письменном столе, взглянул, поморщившись, на кипу новых бумаг и принялся за работу, не думая торопиться к Гобзину.

Если есть дело - его позовут, подумал Ордынцев, закуривая папироску и углубляясь в чтение бумаги, испещренной цифрами.

- Вот-с, Василий Николаевич, пакеты. Ради бога, извините. Мне очень неприятно, что я навлек на себя ваше неудовольствие.

Ордынцев ничего не ответил и только махнул головой. И начал распечатывать пакеты не потому, что считал это необходимым, а единственно для того, чтобы показать Пронскому его бестактное вмешательство не в свои дела.

"Интригует. Верно, на мое место хочет!" - про себя проговорил Ордынцев и струсил при мысли о возможности потери места именно теперь, когда жизнь его сложилась так хорошо и когда ему нужно зарабатывать больше денег.

Электрический звонок прервал эти размышления.

Ордынцев застегнул на все пуговицы свой черный потертый сюртук и пошел наверх, в комнату директора правления.

- Здравствуйте, глубокоуважаемый Василий Николаевич! - проговорил несколько приподнятым, любезно-торжественным тоном Гобзин, привставая с кресла и как-то особенно любезно пожимая Ордынцеву руку. - Присядьте, пожалуйста, Василий Николаевич...

Ордынцев присел, несколько изумленный таким любезным приемом этого "молодого животного".

После недавней стычки отношения были между ними исключительно официальные и холодные, и Ордынцев очень хорошо знал, что Гобзин не прощал своему подчиненному его отношения к нему, независимого и исключительно делового, не похожего на льстивое и угодливое отношение других служащих.

И вдруг такая любезность!

"Уж не хотят ли они меня сплавить?" - подумал Ордынцев, взглядывая на это полное, белое, с румяным отливом лицо и стеклянные рачьи глаза, в которых на этот раз не было обычного вызывающего и самоуверенного выражения.

- Мне очень приятно сообщить вам, Василий Николаевич, - продолжал между тем Гобзин все в том же приподнятом тоне, выговаривая слова с медленной отчетливостью и как бы слушая себя самого, - что вчера, в заседании правления, был решен вопрос о прибавке с первого января вам жалованья. Нечего и говорить, что правление единогласно приняло мое предложение и вместе с тем поручило мне выразить вам глубочайшую признательность за ваши труды и сказать вам, как оно дорожит таким сотрудником... Вам прибавлено, Василий Николаевич, тысяча пятьсот рублей в год... Таким образом оклад ваш увеличился до шести тысяч пятисот, кроме ежегодной награды, и я надеюсь, что в будущем увеличится еще... Поверьте, Василий Николаевич, что, несмотря на недоразумения, которые бывали между нами, я умею ценить в вас даровитого и способного помощника!

После этих слов Гобзин протянул свою пухлую красную руку с брильянтом на коротком мизинце и, крепко пожимая руку Ордынцева, прибавил:

- И если в недоразумениях я бывал неправ, то прошу извинить меня, Василий Николаевич!

Ордынцев поблагодарил за то, что "правление ценит его работу", и прибавил:

- А недоразумения всегда возможны, Иван Прокофьевич. Надобно только желать, чтобы они не возникали на личной почве... Тогда, поверьте, и служить легче, и служащие более уверены, что их оценивают исключительно по работе, а не по тому - нравятся ли они, или нет. И я очень ценю, что относительно меня правление именно так и поступило... Еще раз благодарю в лице вашем, Иван Прокофьевич, правление и обращусь к вам с большой просьбой.

- С какой? - спросил Гобзин уже не с тою предупредительною любезностью, с какой только что говорил, недовольный недостаточной, по его мнению, прочувствованностью в выражении благодарности за сделанную ему прибавку, и за комплименты, и за эти намеки на "личную почву".

- По моему мнению, было бы несправедливым, Иван Прокофьевич, прибавить жалованье только мне одному и позабыть моих помощников...

- Но тогда выйдет очень велика сумма... Это невозможно.

- В таком случае, как ни важна мне прибавка, назначенная правлением, я, к сожалению, должен от нее отказаться, Иван Прокофьевич.

Гобзин никак этого не ожидал и изумленно смотрел на этого странного человека, отказавшегося от тысячи пятисот рублей из-за какой-то нелепой щепетильности.

А в то же время надо было как-нибудь да с ним поладить, так как отец еще на днях сказал сыну, чтобы он не выпускал Ордынцева из правления и особенно дорожил им, причем пригрозил убрать его самого, если он доведет Василия Николаевича до ухода.

- Таких дураков, как ты, много, а таких работников, как Ордынцев, мало! - решительно прибавил старик и скоро после этого внес в правление предложение о прибавке Ордынцеву.

И молодой Гобзин, по приказу отца, должен был объявить о благодарности правления Ордынцеву и "вообще обойтись с ним душевно".

- Кому же вы хотите прибавить жалованье? И как велика будет сумма? Прикиньте-ка сейчас! - промолвил Гобзин, придвигая Ордынцеву листки бумаги и карандаш.

Ордынцев наметил прибавки решительно всем служащим в его отделе. Получилась сумма в двенадцать тысяч.

Гобзин взглянул на список.

- Цифра значительная! - несколько раз повторил он.

- И дивидент значительный! - заметил Ордынцев.

- Оставьте мне ваш список... Я доложу сегодня правлению...

- Очень вам благодарен, Иван Прокофьевич.

Ордынцев поднялся.

- Больше я вам не нужен? - спросил он.

- Нет, Василий Николаевич. После заседания правления я вас попрошу, чтоб сообщить вам его решение.

Ордынцев ушел, сознавая, что поступил, как следовало поступить порядочному человеку. Он не сомневался в первую минуту, что требование его будет исполнено, если только старик Гобзин захочет поддержать его. Он знал, что, в сущности, заправилою всего дела был этот миллионер из мужиков-каменщиков, начавший с маленьких подрядов и сделавшийся одним из видных петербургских дельцов. Остальные члены правления были ставленниками Гобзина, имевшего в руках большое количество акций и располагавшего большинством голосов на общих собраниях, и, разумеется, не смели идти против его желаний, чтоб не лишиться своих семи тысяч директорского жалованья.

Ордынцев знал всех этих безличных директоров: престарелого архитектора, заведующего хозяйственной частью и ловкого мошенника, получавшего с подрядчиков значительные "комиссии" и "скидки", благодаря которым он имел тысяч до двадцати в год, прогоревшего барина с титулованной фамилией, довольно ограниченного коммерсанта, с братом которого старик Гобзин вел дела, и молодого инженера путей сообщения - зятя Гобзина.

Только один директор от правительства, бывший литератор-публицист, был до некоторой степени независим.

Но он, конечно, не подаст голоса против прибавки жалованья младшим служащим, он, который в своих прежних статьях, благодаря которым он и получил место, ратовал, между прочим, и против несправедливого распределения вознаграждения в железнодорожных правлениях и управлениях.

Весь вопрос сводился к тому: согласится ли старик Гобзин?

И Ордынцев не раз отвлекался от работы, думая об этом очень интересующем его деле. Эти полторы тысячи вместе с наградными дадут ему возможность отказаться от части вечерних занятий и посвящать более времени Шуре. Можно будет тогда пригласить англичанку для занятий, учительницу гимнастики, нанять дачу и поехать с Шурой во время месячного отпуска в Крым. Они бы поехали в августе, и как бы это было хорошо. Давно уж Ордынцев мечтал об этой поездке, об отдыхе. Но прежде эти мечты так и оставались мечтами. Он проводил, лето в городе, уезжая только по субботам на дачу в окрестностях Петербурга и возвращаясь оттуда в воскресенье, довольный, что на неделю свободен от сцен.

Не мог воспользоваться он и своим отпуском, не мог уехать куда-нибудь подальше и отдохнуть. Для этого у него не было средств.

А как бы он поправился в Крыму. Как было бы полезно и Шуре и ему покупаться в море. Как хотелось ему этого моря, этих гор и полного отдыха. Как хотелось ему забыть хоть на месяц о правлении, об этой надоевшей ему работе и встречах и объяснениях с Гобзиным-сыном.

И он припомнил, что во всю свою жизнь, с тех пор как женился, он ни разу действительно не отдыхал, ни разу никуда не ездил... Он все отдавал семье и постоянно слышал жалобы и упреки, что зарабатывает мало, что семье не хватает, что дача нехороша...

И ни жена, ни старшие дети никогда не подумали, что он устал от работы, что он болен, что ему нужно отдохнуть!.. На него смотрели, как на ломовую лошадь, которая должна тянуть воз. И он тянул-тянул и теперь начинает чувствовать себя разбитой клячей.

О, если бы получить эти полторы тысячи! Тогда он отдохнет и поправится.

"Но старик Гобзин упрям. Пожалуй, не согласится!" - подумал Ордынцев, и так как очень желал, чтобы Гобзин согласился, то именно потому недавняя его уверенность исчезла, и он мало надеялся.

Потерявши эту надежду, почти уверенный, что старик обидится его ультиматумом, Ордынцев внезапно раздражился и озлобился, принимаясь за работу.

А работы предстояло много.

Целая стопка бумаг, испещренных цифрами, лежала перед ним. Все эти бумаги надо просмотреть и проверить.

И Ордынцев защелкал счетами и перестал думать о том, что казалось теперь ему несбыточным.

В самый разгар работы кто-то постучал в двери.

- Войдите! - крикнул Ордынцев раздраженным голосом.

В дверях появился высокий, плотный старик в черной паре с широким, красноватым, моложавым лицом, грубые черты которого сразу обличали бывшего мужика. Седые волосы были с пробором посередине и обстрижены в скобку. Окладистая седая борода придавала его лицу степенный, благообразный вид. Маленькие серые глаза, острые и круглые, как у коршуна, блестели умом, энергией и лукавством из-под нависших седых бровей.

Это был "сам" Гобзин.

- Доброго здоровья, Василий Николаевич... Помешал, конечно?.. Ну, не обессудьте... Я на минуту! - проговорил он тихим, приятным голосом.

С этими словами он приблизился к Ордынцеву, сунул ему свою громадную жилистую руку и присел на стул у письменного стола, напротив Ордынцева.

- По обыкновению, трудитесь, Василий Николаевич! - начал Гобзин, чтобы что-нибудь сказать перед тем, чтобы перейти к делу, по которому пришел.

- А вы думали, Прокофий Лукич, лодырничаю? - с раздражением ответил Ордынцев, отодвигая счеты.

- Этого я о вас никогда не полагал, Василий Николаевич. Слава богу, давно знакомы... Вам бы и не грех поменьше заниматься...

- Поменьше?.. А куда мне вот это сбыть? - указал Ордынцев на стопку бумаг.

- То-то вы во все сами любите входить... Не полагаетесь на других.

- У других тоже довольно работы. И другие не сидят сложа руки...

Гобзин молчал и, опустив глаза, постукивал пальцами по столу. Ордынцев знал, что это постукиванье было обычной прелюдией к серьезному разговору, и, конечно, догадался - к какому. Он взглянул на "умного мужика", как называл он бывшего председателя правления, с которым служил около четырех лет и не имел никогда никаких неприятностей, хотя нередко и вел с ним деловые споры. Взглянул, и по тому, что широкий облысевший лоб Гобзина не был сморщен, скулы не двигались и широкие плечи не ерзали, заключил, что Гобзин в хорошем настроении.

И получение прибавки казалось ему теперь не невозможным. Недаром же "умный мужик" зашел сюда и говорит ласковые слова. "Только надо держать с ним ухо востро. Он - лукавая шельма!" - думал Ордынцев, имея некоторое понятие о Гобзине-старике и из личных наблюдений и из некоторых сведений о том, какими мошенническими проделками полна биография этого "нашего известного" практического деятеля, портрет которого еще недавно был помещен в одной из газет, особенно покровительствующей "истинно русским" людям, по поводу крупного пожертвования Гобзина на церковно-приходские и технические школы.

Знал также Ордынцев, как ловко он обошел одного неподкупного сановника, удостоившись чести взять от его супруги пятьдесят тысяч для помещения их в деле. Пятнадцать тысяч, которые ежегодно вносил Гобзин своей верительнице в виде прибыли на ее капитал, невольно убедили в его коммерческих способностях молодую женщину, что было, разумеется, очень лестно для Гобзина, понимавшего, как важен иногда бывает в коммерческих делах учет женского покровительства. Старик умел, как он выражался, "учитывать" разные знакомства и связи и не раз, бывало, удивлялся Ордынцеву, что он не "учитывает" своих приятельских отношений к Никодимцеву. Давно бы назначили Василия Николаевича директором правления от правительства. Получал бы себе семь тысяч и ездил бы раз в неделю в заседания. Чего лучше?

Пробив несколько раз по столу трели, Гобзин поднял глаза на Ордынцева и добродушно-шутливым тоном проговорил:

- Признаться, Василий Николаевич, вы даже и меня, дорогой, огорошили!

- Чем? - спросил Ордынцев, хотя и отлично знал чем.

И в то же время подумал: "Тебя, старая шельма, ничем не огорошишь!"

- Мне сейчас сын обсказал, какую вы нам загвоздку закатили... Простите, что я вам скажу, Василий Николаевич?

- Говорите.

- Такого, с позволения сказать, чудака, как вы, по нонешним временам не найти.

И старик рассмеялся, показывая свои крупные белые зубы.

- В чем же вы находите чудачество?

- Да, помилуйте, Василий Николаевич, уж если прямо говорить, так это даже довольно неосновательно с вашей стороны... Вам, не в пример прочим, как служащему, которым правление особенно дорожит, назначают прибавку, а вы, с позволения сказать, выкидываете неслыханную штуку. Это не порядок, дорогой Василий Николаевич... И ради чего? Ведь я знаю, вам по теперешнему вашему положению очень нужна прибавка.

- Нужна.

- Вы вот и вечерние занятия берете... Себя только измориваете... И вместе с тем такой камуфлет! На двенадцать тысяч нас хотите ахнуть. За что? Ежели мы вам хотим дать прибавку, обязаны мы, что ли, другим давать?

- Но вы и мне не обязаны...

- Эх, какой вы, Василий Николаевич!.. Положим, не обязаны, но вы нам нужны. А нужного человека нужно держать всыте. Надо, чтобы он был доволен... А то вас то и гляди переманят... Верно, уж есть предложение, а?

Ордынцев рассмеялся.

- Нет, Прокофий Лукич. Да я пока и не собираюсь уходить...

- Не собираетесь, а между тем, если будете недовольны, соберетесь... А вы нам нужны... И часть свою знаете, и не подведете... И на съездах толково говорите... Мы за то и предлагаем вам шесть тысяч с половиной вместо пяти... И больше дадим. Семь можем дать, если...

- Если что?

- Если вы, Василий Николаевич, не станете бунтовать! - шутливо проговорил Гобзин. - Получайте свою прибавку, а потом мы обсудим вашу просьбу о других служащих... Идет, что ли?

- Нет, Прокофий Лукич, не идет... Я вам, вы говорите, нужен. И мне нужны мои помощники, и я, как вы, люблю, чтоб нужные люди были довольны...

- Это вы моей же палкой да меня по шее? Ну, с вами не сговоришь... Будь по-вашему, но только скиньте процентов двадцать с этого списка! - сказал Гобзин, вынимая из кармана список Ордынцева. - Уважьте меня.

Ордынцев согласился и благодарил Гобзина.

В свою очередь и Гобзин сказал, что он только ради Василия Николаевича согласился на его просьбу... Он, мол, понимает, кто чего стоит...

И, вставая, прибавил, пожимая Ордынцеву руку:

- А в будущем году вам будет дан двухмесячный отпуск, Василий Николаевич. Вам надо хорошенько отдохнуть и поправиться... Вы ведь раньше не пользовались отпусками. Да с сыном... того... поснисходительнее будьте... Я ему уж наказывал, чтоб он не форсил... Молод еще... Не понимает людей... Не того ищет в них, что следует... Ну, очень рад, что мы "оборудовали" с вами дело... А затем прощайте пока, Василий Николаевич...

II

Необыкновенно радостный возвратился в этот день домой Ордынцев и, целуя отворившую ему двери Шуру, проговорил:

- Ну, Шурочка, теперь мы с тобой лучше заживем... Через две недели будем получать прибавку к жалованью... Тысячу пятьсот. Да награды получу столько же. Понимаешь, у нас три тысячи будет... Вечерние занятия побоку... А летом мы на два месяца поедем с тобой в Крым... Рада, деточка?

- Еще бы не рада... Главное, рада, что ты эти вечерние занятия бросишь... Не будешь так уставать. Ну, идем обедать, папочка... Суп подан... Идем, а то остынет, а ты любишь горячий... За обедом все расскажешь.

- Сию минуту, моя хозяюшка. Дай только руки вымою!

Тем временем маленькая хозяйка еще раз оглянула стол, все ли в порядке, и шепнула кухарке:

- Говядины не передержите, Аксинья. Папа не любит.

- Не передержу, барышня... Не бойся, хлопотунья!

- И огурцы чтобы хорошие были...

- Отличные. Нарочно в Офицерскую бегала.

- Ну вот и я! - весело воскликнул Ордынцев.

И он сел за стол, сбоку от Шуры, занявшей, по обыкновению, хозяйское место.

Шура между тем налила отцу маленькую рюмку водки и графинчик унесла в буфет.

- За твое здоровье, Шура! За нашу лучшую жизнь!

Ордынцев выпил и начал закусывать.

- И что за важная селедка... Это ты приготовляла?

- Я, папочка! - радостно ответила Шура, довольная похвалой отца.

- Прелесть... А вторую рюмку нельзя?

- А что доктор сказал?

- Ну не буду, не буду, умница... Наливай мне супу.

Он с жадностью проголодавшегося человека принялся за суп и временами с бесконечной нежностью взглядывал на эту маленькую смуглянку с большими черными глазами, которая так берегла его и так ухаживала за ним. И при мысли, что теперь он может дать лучшее образование своей девочке и доставлять ей больше удовольствий, он чувствовал себя счастливым.

Когда суп был окончен и Ордынцев утолил голод, он стал рассказывать Шуре, как он получил прибавку и как отстоял ее для служащих, и спросил:

- Не правда ли, и ты так бы поступила, моя милая?

- А то как же? Я понимаю тебя, папа. И Гобзин добрый...

- Ну, положим, не особенно добрый, а умный... Он дорожит мною, поэтому мы и поедем с тобою в Крым... И в театр на святки поедем... "Ревизора" посмотрим... И елку сделаем - ты пригласи своих подруг... На какой день назначим елку?

- На первый день... А сколько можно позвать подруг, папочка?

- Зови кого хочешь.

- А не дорого это будет?

- Милая, деликатная ты моя девочка! - проговорил умиленный отец. - Мы дорогую елку не сделаем... Не правда ли?

- Разумеется, самую дешевую.

- У нас на все денег хватит.

- Откуда же ты получишь?

- Сто десять рублей за вечерние занятия да сто рублей прихвачу у нас из кассы в счет наградных. Их в феврале выдадут. Полтораста рублей пойдут на прожиток, а пятьдесят рублей пойдут на праздники... Надо дать сторожам в правлении, нашей Аксинье, дворникам... Надо сделать подарок тебе...

- И сестре и братьям? - спросила Шура.

И тотчас же вспыхнула и взглянула смущенно на отца, словно бы извиняясь.

- Конечно, и им! - ответил отец и тоже смутился.

- А я маме вышиваю одну работу...

- Отлично делаешь! - похвалил Ордынцев.

Он докончил жаркое и отодвинул тарелку.

- Скушай еще, папочка.

Ордынцев отказался.

- Не понравилось? - с беспокойством спросила Шура.

- Очень понравилось, но я сыт... Спасибо за обед... А вот тебе груша... Кушай, детка, на здоровье... Осенью мы их будем с деревьев рвать...

Аксинья убрала со стола и подала самовар. Шура налила чай, скушала грушу и рассказала отцу, что сегодня ее спрашивали из арифметики и из русского.

- И хорошо отвечала?

- Кажется, недурно. По пятерке поставили.

- Ай да молодец! - воскликнул Ордынцев с такою радостью, точно он сам получил по пятерке.

Он выпил чай, поцеловал Шуру и сказал:

- Надо уходить.

- А отдохнуть?

- Некогда. Надо зайти к Вере Александровне, узнать адрес Скурагина и поискать желающих ехать на голод... Никодимцев просил. Он едет и ищет помощников.

Шура несколько минут молчала и наконец спросила:

- А ты, папа, дал в пользу голодающих?

- Дал, родная. Пятьдесят рублей дал в прошлом месяце. И с января буду давать по десяти рублей в месяц.

- И мы в гимназии собираем. И я дала рубль, что ты мне подарил.

- Ай да молодцы гимназисточки... Ну до свидания, голубка. Постараюсь скоро вернуться. А ты что без меня будешь делать?

- Ко мне обещали две подруги прийти...

- И отлично. Не будешь одна... Угости подруг чем-нибудь! Вот тебе на лакомство...

Ордынцев дал Шуре несколько мелочи и ушел, провожаемый, по обыкновению, дочерью.

Веры Александровны он дома не застал. Муж ее сказал, что она все время у брата в больнице и что брат безнадежен. Там же, верно, и Скурагин.

Ордынцев просидел несколько минут у Леонтьева, сообщил о поручении Никодимцева и сказал, что поедет в больницу, чтобы навестить больного и повидаться с Скурагиным, и от него узнать, нет ли желающих ехать с Никодимцевым. О том, что ему хотелось повидать Веру Александровну и быть около нее в первые минуты острого горя, - он умолчал, хотя и знал, что Леонтьев понял это, потому что, провожая Ордынцева, он сказал с каким-то напряженным выражением на своем утомленном лице:

- Если что случится там, то вы, пожалуйста, побудьте около Веры и привезите домой. А мне нельзя оставить детей одних... Вы знаете наше правило? - прибавил уныло статистик.

Глава девятнадцатая

По тому, как легко приподнялся с кровати Борис Александрович и как крепко, точно цепляясь, сжал своей тонкой сухой горячей рукой руку Ордынцева, - Ордынцев решительно не мог подумать, что перед ним осужденный на очень близкую смерть.

Только после двух-трех неестественно оживленных фраз больного о том, что он чувствует себя значительно лучше и при первой же возможности уедет в Ниццу, и по мутному, словно бы подернутому туманом взгляду глубоко ввалившихся глаз Ордынцев понял, что смерть уже витает в этой небольшой комнате, освещенной слабым светом лампы.

И еще более убедился в этом Ордынцев по напряженно-серьезному и злому выражению на безбородом и безусом лице врача в длинном белом балахоне - злому, что не может вырвать из когтей смерти человека, которого рассчитывал вырвать, - и по тому еще, что врач избегал встречаться глазами со взглядом больного, и по притворно спокойным и ласково улыбающимся лицам двух сестер милосердия.

- Когда давали шампанское? - осведомился врач.

- В восемь часов.

- Дайте еще стакан...

И, взяв от сестры скорбный листок, доктор отметил в н. ем что-то и, не глядя ни на кого из присутствующих, вышел из комнаты вместе со старшей сестрой продолжать свой вечерний обход.

Оставшаяся в комнате сестра налила маленький стакан шампанского и, приподняв с подушкой голову больного, предложила ему выпить.

Больной нарочно закрыл глаза.

- Выпейте, голубчик... Вам лучше будет! - необыкновенно ласково проговорила сестра.

- Выпей, Боря!.. Выпей, милый! - сдерживая слезы, сказала Вера Александровна.

И Борис Александрович открыл глаза и выпил с жадностью шампанское.

- Ну, теперь я засну... Спасибо, сестра! - сказал он сестре милосердия. - А ты, Вера, не уходи! - приказал он, раздражаясь. - Будем вместе пить чай!

Через несколько минут он заснул. Среди мертвой тишины слышно было, как из груди вырывался странный хрип и слышалось какое-то бульканье.

Вера Александровна и Скурагин вышли в коридор. За ними вышел и Ордынцев.

Ордынцев молча поздоровался с ними.

В эту минуту к Вере Александровне подошла одна из сестер, пожилая женщина, с обычной приятной улыбкой на своем полном, отливавшем желтизной лице, и сказала:

- Простите меня, сударыня, что я позволю себе напомнить вам о том, что вы, в огорчении своем, забыли.

- О чем? - испуганно спросила Леонтьева.

- О приглашении священника для исповеди и приобщения святых тайн больного.

- А разве...

Она не могла окончить вопроса. Рыдания душили ее.

- Все в руках господних... Но не мешает теперь же послать за батюшкой.

- Не взволнует ли это бедного брата?

- Взволнует? - удивленно и строго спросила сестра. - Напротив, больные обыкновенно чувствуют облегчение страданий после таинства. Впрочем, как вам будет угодно! - с огорченным видом прибавила сестра.

- Тогда... пожалуйста, пригласите священника... А я приготовлю брата...

- Не волнуйте себя... Когда батюшка придет, дежурная сестра скажет больному. Она сумеет это сделать... А я сейчас же пошлю просить батюшку! - сказала сестра.

И с мягким коротким поклоном тихо удалилась и исчезла за дверями.

- Вера! - донесся из-за полуотворенных дверей голос Бориса Александровича.

Леонтьева вытерла слезы и пошла в комнату.

Тем временем Ордынцев советовал Скурагину ехать с Никодимцевым, ручаясь, что Никодимцев вполне порядочный человек.

- Я еду с ним. Мне он понравился! - отвечал Скурагин.

Ордынцев просил Скурагина указать еще кого-нибудь. Скурагин обещал прислать к Никодимцеву желающих и, между прочим, сказал, что поблизости живет один студент-медик, Петров, который, наверное, поедет.

- Знаете его адрес? Я сейчас же зайду к нему.

- Я охотно бы пошел, Василий Николаевич, да дело в том, что больной поминутно зовет меня... И Веру Александровну нельзя оставить одну! - промолвил, словно бы извиняясь, Скурагин.

- Плох бедный Борис Александрович!

- Доктор говорит, что едва ли дотянет до утра!.. А Петров живет недалеко от академии, в Вильманстрандском переулке, дом 6, квартира 27, в третьем этаже. Верно, его застанете!

Ордынцев тотчас же ушел, сказавши Скурагину, что немедленно вернется в больницу.

Он вышел из больницы в пустынную улицу. Поднималась вьюга. Снег бил в лицо, сухой и холодный. Сильный мороз давал себя знать, пронизывая Ордынцева сквозь старую и жиденькую его шубенку. И эта неприветная погода заставила Ордынцева еще более пожалеть умиравшего.

Только у Сампсониевского моста он нашел плохонького извозчика и минут через десять тихой езды, продрогший и озябший, остановился у подъезда небольшого трехэтажного дома. В глухом переулке не было ни одного извозчика. Только лихач стоял у подъезда, дожидаясь кого-то.

- Подожди меня. Через десять минут выйду! - сказал он извозчику и вошел в подъезд.

Швейцара не было. Ордынцев поднялся по лестнице, скудно освещенной керосиновыми фонарями, наверх и позвонил. Молодая, чем-то озлобленная кухарка отворила дверь и раздраженно спросила:

- Кого нужно?

- Студента Петрова.

- Нет его дома!

И она хотела было захлопнуть двери, но Ордынцев остановил ее и попросился войти и написать записку.

Кухарка неохотно впустила Ордынцева и ввела его в крошечную комнатку, занимаемую студентом.

- Пишите, что вам нужно. Вот тут на столе есть бумага и перо.

Ордынцев не сразу мог написать озябшими пальцами. Наконец он написал Петрову приглашение побывать у Никодимцева и просил передать записку немедленно, как вернется Петров.

- Ладно, скажу! - резко сказала кухарка.

- Однако вы сердитая! - промолвил, подымаясь, Ордынцев, чувствуя, что недостаточно еще согрелся.

- Поневоле будешь сердитая! - ожесточенно ответила кухарка.

- Отчего же?

- А оттого, что я одна на всю квартиру. Все прибери да подмети, и все хозяйка зудит... А тут еще то и дело звонки. Комнаты-то все студентам сданы, ну и шляются к ним, и они шляются... Отворяй только. А ноги-то у меня не чугунные. Так как вы думаете, господин, можно мне быть доброй? - спросила она.

Ордынцев принужден был согласиться, что нельзя, и, извинившись, что побеспокоил ее, вышел за двери.

И в ту же секунду из дверей противоположной квартиры вышли его жена и Козельский.

Несмотря на густую вуаль, Ордынцев отлично разглядел жену. Он встретился с ней, так сказать, носом к носу.

Она немедленно скрылась в квартиру. Вслед за ней вошел и смутившийся Козельский, и двери захлопнулись.

Ордынцев машинально подошел к двери, никакой дощечки на ней не нашел и, постояв несколько секунд у дверей, стал тихо спускаться по лестнице.

- Так вот оно что! - наконец произнес он, словно бы внезапно озаренный и понявший что-то такое, чего он прежде не понимал.

Он сел на извозчика и велел везти в больницу, взглянув предварительно на рысака.

"А еще хвалилась своей безупречностью... старая развратная тварь!" - думал, полный презрения к жене, Ордынцев, и многое ему стало понятным. И ее наряды, и ее посещение журфиксов Козельского, и эти даровые билеты на ложи, получаемые будто бы от знакомой актрисы, и кольца, и ее кокоточный вид.

А он-то в самом деле верил, что она безупречная жена, и еще считал себя перед ней виноватым!

"Подлая! И что мог найти в ней хорошего эта скотина Козельский! - мысленно проговорил Ордынцев, испытывая невольное ревнивое чувство к любовнику своей давно нелюбимой жены и в то же время какое-то скверное злорадство, что она, несмотря на свою осторожность, попалась-таки со своим любовником. - Видно, у них там приют для свиданий, и, конечно, Козельский оплачивает свои удовольствия ласкать эту жирную, подкрашенную и подмазанную даму".

Но что было главнейшим источником злости Ордынцева, так это то, что он был в дураках, когда верил ее патетическим и горделивым уверениям в супружеской верности и выслушивал сцены, разыгрываемые именно на тему об ее добродетели.

О, если б он догадывался об этом раньше! Он давно бы оставил эту лживую и порочную женщину, не считая себя виноватым, что она страдает без любви, как она говорила.

"Не бойся, не страдала!" - подумал он.

И семейка Козельских, нечего сказать, хороша! Отец-то каков? А эта барышня, из-за которой гибнет молодой человек! А эта Инна, уловившая в свои сети бедного Никодимцева. И ведь нет средств удержать его от гибели. Он верит в нее, потому что влюблен в нее и потому что она умно проделала комедию раскаяния. Она, наверное, она сама имела бесстыдство познакомить Никодимцева со своим прошлым, рассчитывая на эффект собственного признания.

Так мысленно поносил Ордынцев женщину, с которой говорил раза два и которую не знал, а судил понаслышке и, главным образом, по злоязычным словам своей жены. Полный ненависти и презрения к Козельскому, он готов был теперь ненавидеть всю семью его несравненно сильнее, чем до только что бывшей встречи с женой.

Ему хотелось рассказать об этом кому-нибудь, чтобы знали, как лжива эта женщина. Но когда он вошел в больницу и поднялся в коридор, то все его злые мысли рассеялись при виде Веры Александровны, стоявшей, уткнувшись головой в стену, и глухо рыдавшей.

Ордынцев понял, что все кончено.

- Тотчас после причастия умер! - шепнул ему Скурагин.

- Спокойно?

- Совсем. Он, кажется, и не сознавал, что умирает...

- А об той... о Козельской что-нибудь говорил?

- Ни слова. И после одного ее посещения видеть ее не хотел.

Ордынцев позвал Веру Александровну домой. Она тотчас же покорно согласилась ехать вместе с Ордынцевым. Скурагин остался, чтобы посмотреть, как перенесут тело покойного в часовню, и это почему-то подействовало очень успокоительно на Леонтьеву.

- Побудьте, голубчик, с ним, пока его не вынесут! - сказала она, крепко пожимая Скурагину руку в знак благодарности.

Леонтьев тотчас же отправился, чтобы распорядиться насчет читальщика, панихид, объявлений в газете и похорон, а Ордынцев остался посидеть у Леонтьевой. Пока ставили самовар, она была в детской, и вид двух здоровых мальчиков и дочери, спавшей в комнате Леонтьевой, значительно уменьшил ее печаль о брате. Счастливое эгоистическое чувство матери невольно умеряло горе, и ей самой сделалось стыдно, что она как будто не довольно жалеет брата.

И она нарочно стала вызывать воспоминания о последних его минутах, вспомнила его, казалось ей, молящий о жизни взгляд, обращенный к священнику, вспомнила его исхудалое лицо с заостренным носом, его последний глубокий вздох, и слезы полились из ее глаз, и она почувствовала себя как бы менее виноватой.

Пришла она звать пить чай Ордынцева с заплаканными глазами, но уже более спокойной.

Она начала рассказывать о брате, вспоминала о том, какой он был добрый и веселый до тех пор, пока...

- Надеюсь, она не покажется на панихиде! - неожиданно возбуждаясь, проговорила Вера Александровна.

- От этой барышни всего можно ждать, Вера Александровна.

И, чтобы отвлечь внимание Леонтьевой и вместе с тем поделиться с ней, Ордынцев сообщил о том, как он сейчас встретил жену с Козельским.

И Вера Александровна с любопытством слушала рассказ Ордынцева о встрече. Слушала и как будто радовалась, что Ордынцев теперь понял, какова у него жена. Очень порадовалась она за него, узнавши о прибавке и о том, что он поедет с Шурой в Крым.

В полночь пришел муж.

Он рассказал, что все им сделано и что похороны обойдутся недорого; этот разговор снова напомнил Вере Александровне о брате, и она заплакала.

В первом часу ушел Ордынцев, обещая быть завтра на панихиде.

Константин Станюкович - РАВНОДУШНЫЕ - 02, читать текст

См. также Станюкович Константин Михайлович - Проза (рассказы, поэмы, романы ...) :

РАВНОДУШНЫЕ - 03
Глава двадцатая Ордынцев встал поздно и вышел пить кофе в десять часов...

Решение
I В этот осенний петербургский день, ненастный и мрачный, наводящий ха...