Василий Слепцов
«На железной дороге»

"На железной дороге"

Сцена представляет вагон третьего класса. Два часа пополудни. Свисток.

Поезд двинулся. Все сидящие в вагоне слегка покачнулись - одни вперед, другие назад; некоторые перекрестились. Публика в вагоне обыкновенная: офицеры; купцы, дамы средней руки; помещики, дети, солдаты, мужики, четыре бабы, три межевых помощника, один сельский священник с молоденькой дочерью и один" несколько пьяный кучер. В окнах ландшафты меняются беспрестанно.

Вправо видно пасмурное небо с бегущими облаками и крутой косогор, поросший дерном. На этом косогоре мелькают попеременно: корова, бесстрастно глядящая на поезд, бабы в пестрых платках, рельсы, сваленные в кучу, будка. У самой дороги показалась голова сторожа; Через несколько минут косогор превращается в овраг с кирпичным сараем; вдали виднеется жидкий осинник и опять будка.

Пред будкой на мгновение явилась баба с значком в руках, делающая во фронт;

мост с оцепеневшим на нем пешеходом шумно пролетел над вагоном. Налево видно довольно большое искрасна-зеленоватое болото, кое-где заросшее кустарником;

за болотом - село.

Пассажиры не успели еще оглядеться и все еще находятся под влиянием только что происходивших сцен, неизбежных при отъезде: все о чем-то думают и молча глядят друг на друга; разве только кто-нибудь попросит своего соседа посторониться; другой устроивает свои вещи, кто начинает уж дремать, а кто просто смотрит в окно. Но это ненадолго. Через четверть часа понемногу начинается движение. Один почтенный, в русском платье, купец приладился к окну, вынул из картуза платок, отер себе с лысины пот и тотчас же принялся за печеные яйца.

Две женщины, обе с маленькими детьми на руках, первые стали вполголоса осведомляться друг у друга: кто что везет, мальчика или девочку? Какая-то барыня очень удобно устроила на перекладине свою шляпку и успела выжить сидевшего рядом с ною мальчишку-мастерового, от которого сильно пахло скипидаром; два молодые человека в охотничьих сапогах закурили папиросы;

кто-то полез под лавку спать.

У одного окна завязывается разговор вроде следующего:

- Славная это выдумка - железная дорога. И скоро и дешево... в одни сутки. Что?

- Да, - отвечает другой, - хорошо.

- А то, бывало прежде, едешь, едешь.

- Это правда.

- Вы далеко изволите ехать?

- Нет, недалеко - до Волховской станции. А вы?

- Я до Питера. Что?

- Нет, я только спросил.

Оба соседа умолкают и принимаются очень внимательно смотреть в окно.

- Ты, бабушка, убери свои ноги, а то майор придет - он тебя тогда...

Видишь, офицерские вещи лежат. Уйди лучше от греха! - уговаривает денщик какую-то старушонку. -

- Куда ж я, родимый, пойду? Ишь теснота какая!

- А ты вот что: гляди сюда! Вон видишь: место порожнее. Поди сядь на край!

- Ох, не пустят, голубчик ты мой! Право слово, не пустят меня, старуху.

Кабы я молоденькая - нешто бы!

- Говорят, уйди!.. Тебя же ведь, дуру, жалею. Вот он тебя, майор... Дай срок!

- Ох, и сама бы рада ушла, болезный ты мой! да идти-то, сам видишь, некуда.

- А, старая, право! Грех только с тобой! Полезай под лавку!

- Ну, ну, не гневайся! Лезу, лезу.

В другом месте идут тоже увещания и почти в таком же роде.

Вышневолоцкая чиновница уговаривает сидящего с нею рядом мещанина:

- Мужичок! а мужичок! Пошел бы ты сел вон туда, к окошечку. Как бы хорошо: покойно и продувает.

Мещанин, не отвечая, глядит куда-то в сторону, держа на коленях лукошко с курами. Немного погодя чиновница опять начинает приставать.

- Послушай, голубчик, видишь,, теснота какая! А ты будь довольно вежлив: видишь, здесь дамы сидят.

Мещанин все не отвечает.

- Тебе я, кажется, говорю: пересядь к окошку!

- А ты поди сама сядь, коли взопрела. Что ты меня посылаешь?

- Невежа, мужик! Вот свяжись с ними, только себе неприятность получишь,

- говорит негодующим голосом вышневолоцкая чиновница.

- Что ж ты не уважишь в самом деле? Видишь, просит, - вступился сидящий наискось другой мещанин.

- И чудак ты, погляжу я на тебя, право! - вдруг начинает горячиться курятник. - Кажется, можешь понимать, не маленький. Пойду я к окошку!

Видишь, духота - курица потная, даже дух от себя пущать зачала, а я ее к окну посажу. Сейчас ветром ее хватило - ну, и аминь. Постыдился бы и говорить-то, что не дело, а не то что. Она, положим, баба, ей простительно,

- говорит он, указывая на чиновницу, - а ведь ты, кажется, тоже не дурак.

Мещанин с негодованием отворачивается.

Станция. Пассажиры подкрепляются водкой, пирожками и бутербродами.

Торговки с молоком, квасом и драченами, стоя в отдалении, стараются перекричать друг друга и чуть не дерутся из-за покупателей. Мужики накинулись на какую-то лужу и наполняют бутылки водой. Барыни с разными мешочками прогуливаются по платформе.

- Вот горячи, горячи, горячи, чик, чик, чик! Ах, были горячи! -

скороговоркой, бочком, бочком пробегая мимо вагонов с подносом в руке, приговаривает станционный повар.

- Пильцыны первый сорт, мимонад газе...

- Квасу, квасу! Кому квасу? молодцы! Квасу молодого, квасу-у! -

предлагает баба, шагая с ведром через чьи-то протянутые поперек вагона ноги.

Мужик с полотенцем на шее заглядывает в окна и везде спрашивает:

- Василёй! ты здесь, что ли? а Василёй! Да ты хошь откликнись! Василёй!

- и т. д.

Между мужиками слышится ропот на дороговизну харчей.

- Ишь ведь, жид-то тя ешь, что ломит! а? за пирог десятку! Вот и кормись. А, грабители!

Один мужик держит в руках кусок севрюжины и ворочает его со стороны на сторону, говоря:

- Поди вот, как хошь, так и думай. Хошь ешь, хошь назад клади.

В воздухе пахнет дымом и сыростью. Накрапывает мелкий дождь. Поезд опять двинулся.

- Напоили лошадку - повезла, - замечает кто-то. В сотый раз слышатся похвалы железной дороге.

Опять пошли различные виды по сторонам.

В вагоне, и без того битком набитом пассажирами, вдруг очутилось еще человек двенадцать пильщиков, в зипунах и полушубках, с обветрившимися лицами и потрескавшимися губами. Сели они молча где попало, куда рассовал их кондуктор, и несколько времени не трогались с места, как будто ожидая чего-нибудь. И действительно, минут через десять пассажиры стали жаться и сторониться, выказывая более или менее явно неудовольствие, которое они испытывали от соседства мужиков. Пильщики же в свою очередь начали понемногу отодвигаться на край, подбирая свои мешки и пилы. Потом пассажиры один за другим стали советовать им пересесть на другие места; но как свободных мест не оказалось, то мужики, посмотрев по сторонам, продолжали сидеть, уныло глядя на пассажиров. Один кто-то убедил-таки двух мужиков поискать другого помещения; они пошли бродить с своим добром по вагону, но никто не хотел их пустить. Барыни, еще издали завидя приближение их, растопыривали платья как можно шире, клали ноги на скамьи, притворяясь спящими, и всеми неправдами старались занять как можно больше места. Один мужик, впрочем, присел где-то на краешке, а другой так и остался среди вагона и простоял вплоть до следующей станции, вопросительно поглядывая по сторонам. А между тем пассажиры успели уже достаточно обсидеться и даже ознакомиться друг с другом. В разных местах слышны разговоры. Старуха баба расспрашивает сидящего рядом с нею крестьянского мальчика лет двенадцати, равнодушно болтающего ногами, на которых надеты большие мужичьи сапоги:

- Что ж, те мать рубашек дала?

- Дала, - глядя себе на сапоги, шепотом отвечает мальчик и принимается еще больше болтать ногами.

- И лепешек напекла на дорогу?

- Напекла.

- Небось плакала - прощалась?

- Плакала.

- Ах, касатик ты мой! Как же она тебя, малого ребенка, одного на фабрику отпустила?

Мальчик вместо ответа проводит себе под носом рукою и очень усердно начинает отвертывать угол платка, лежащего у него на коленях.

- Что ж ты, глупенький, платок-то рвешь? - унимает его старуха. -

Небось мать дала?

- Мать.

- О-о-ох-хо-хо! То-то, вот не нужно бы тебя пускать - мал, еще глуп.

Что это у те на лбу-то? аль родинка?

- Тятька хворостиной, - равнодушно отвечает мальчик, потрогав это место пальцем.

- Как же это он тебя?

- Я в лес убег.

- Зачем же ты убег?

- Ат фабрики.

- Ну, а он тебя и пымал?

- И пымал.

- Ах, голубчик ты мой! Ну, что ж? Тут он тебя в лесу хворостиной-то и попужал?

- Вперед хворостиной, а после домой привез, лошадь отпряг и зачал вожжами пужать: все пужал, все пужал; мать отняла - он матери дугой глаз вышиб.

- Ах, ах, ах! Что ж он у вас такой? Аль горяч?

- Нет, не горяч - он купцу должен.

Позади мальчика и старухи идет горячий спор между кучером и отставным унтер-офицером. Оба они несколько выпивши. Кучер с чем-то пристает к своему соседу, а тот его не слушает и твердит свое.

- В котором году корнование принимали? - спрашивает унтер-офицер.

- Это я все довольно хорошо понимаю, а вы не можете отвечать, что я у вас спрашиваю.

- Нет, постойте! Вы мне вперед скажите, в котором году корнование принимали?

Кучер задумывается и начинает вздыхать, припоминая год.

- В двадцать втором.

- Которого числа?

- Осьмого.

- А-а-а! Вот и попались. Нешто осьмого?

- Что ж такое? Известно, я оченно знаю, потому как я у его сиятельства, графа Сиверцева... Свитлейщий граф! упокойник... У его сиятельства, у родителя...

- Нет, вы не забегайте вперед! Что вас спрашивают, то вы, без сомнения, должны отвечать. Когда покойный государь ампиратор на вторительную службу присягу принимал, то наша брихада вся тут в сборе была. Теперича я...

- Нет, вы погодите! - перебивает кучер. - Я все это оченно аккуратно знаю и довольно могу понимать, почему что, как я, значит, еще малым младенцем езжал на лошади по этой по чугунке.

- Хорошо, - останавливает унтер-офицер, - теперь отвечайте: какая третья станция? а?

Кучер опять на минуту задумывается, сопя и наморщивая брови.

- Тут такая деревня есть. Ах, девки знатные! Так, пустая деревня... Как ее? Да бишь, Лисафетина.

- Вот и пымал. Это по чугунке-то Лисафетина?

- Что ж такое - по чугунке? Чугунка сама собой... вот он, билет) А то, выходит, шисе.

- Нет, опять все разница. А я вам скажу... Теперича я пятнадцатый год билейтором состою*, и как ежели начальство...

- Какого полку? - вдруг перебивает кучер.

- Мы-то?

- Нет, я спрашиваю, вы и должны отвечать.

- Мы как сейчас, значит, с его сиятельством, с графом Дибич-Забалканским* в двадцать восьмом году Шумлу* брали. Да вы про что спрашиваете?

- Я спрашиваю... - кучер сам забыл, о чем спрашивал.

- Я вас спрашивал, а вы совершенно не можете потрафить на мой разговор.

А я знаю, твердо знаю. Нет, я вижу, вам супротив меня трудно; нет, трудно...

На словах-то ведь тоже не скоро кто и справит. Я вижу... где?.. Меня обмануть никак невозможно... потому первое: свитлейщий граф еще покойником от родителев от своих, может, еще тридцати годочков на службу поступал...

Это раз. А второе, теперь будем говорить, который урожденный граф, его светлость... может, я его вутэтакого пальчика не стою, каков есть палец. А когда мы в Москву въезжали, покойник граф говорит: Иван! - Чего извольте, ваше сиятельство?

- Это я все знаю, а вы не забегайте...

- Которого числа?

- Что которого числа?

- Нет, что я вас спросил?

- Что вы спросили?

- С самого спервоначала я вас спросил: тепериче которые дворовые люди совершенно при господах своих находятся, как об них надо понимать? Э! Вот и не можете. А я сейчас могу все это дело рассудить, потому мне нельзя не знать. Что ж такое? Хучь бы меня, к примеру, взять. Ну, пьяница... Мне что?

С меня будет. А может, я и того не стою. Я доволен! Ваше сиятельство!

Свитлейщий граф! Много доволен! Отец! отец!.. Свитлейщий граф! Семи годочков на службу поступал... Должен я это чувствовать или нет?

- Вы про корнацию отвечайте!

- Нет, вы скажите: должон я это чувствовать? Нешто я свинья?..

Унтер-офицер махнул рукой.

Является кондуктор.

- Господа, билеты приготовить! Не курить, господа! Мужик, сядь на место!

- Куда ж я сяду?

- Ну, стой.

II

Смеркается. В воздухе посвежело; из окон потягивает сыростью. Вечерние виды безмолвно проносятся мимо и все больше и больше застилаются синеватым туманом. Леса и деревни, голые поля и овраги мутно сменяются одни другими, и чем дальше, тем гуще и бессвязнее становятся их и без того неясные очертания. В вагоне разговоры сделались оживленнее, в одном конце уже затянули песню. У самой двери, в углу, примостились два межевых помощника;

оба они лежат. Один рассказывает другому:

- Денег много было; только что с межи вернулся. Приехал в Москву, думаю, ну кончено: водку к черту, шинель сошью - и жениться. А тут нелегкая и подзерни мне Зайцева. Пришел ко мне - давай вместе жить! Это, говорит, нам будет гораздо дешевле стоить. Как расписал-то, скотина, я и поверил. Я, брат, говорит, теперь совсем другой человек стал: водки и ни боже мой!

Хорошо! Наняли квартиру, знаешь, тут нумера на Рождественке, переехали.

Только переехали, а уж Зайцев успел повестить всем нашим, чтобы, значит, с новосельем шли поздравлять. Их черт и принеси. Пришли: гляжу, Зайцев из-под кровати четверть тащит. Что ж, говорит, посылай за закуской! Делать нечего, послал за колбасой; наши пристают: что ж за колбасой, посылай за монахом!

(Монах - штоф. (Прим. В. А. Слепцова.)) Принесли монаха, и к вечеру, я тебе скажу, так нахлестались - страсть! Часов, должно быть, в одиннадцать Чубаров взбунтовал всех в "Италию". Поехали; там еще четыре графина усидели, девок поколотили!.. Из "Италии" вышли в два часа ночи... Куда ж к черту? Везде заперто. В Котиков! В Котиковом торбаниста наняли петухом петь и жеваную бумагу есть за три целковых. Надоело; оттуда в "Горячий". Не пускают. Мы двери бить; за полицией послали. Мы двух будочников избили, дали им полтора целковых и в Епонешников. Из Епонешникова уж в восемь часов утра привез нас домой мещанин какой-то, черт его знает. Я уж и не помню, что за мещанин и откуда он взялся. Помню только, что он к нам еще в "Италии" пристал и что Зайцев ему водку за пазуху наливал и рожу всю сальной свечкой, как черту, вымазал. На другой день проснулись уж к вечеру, и прямо-таки в "Крым". Там и ночевали. На третий день, только успели глаза протереть - опохмеляться, и так-то опять настегались, только держись. И дернуло же нас куда? В

"Восточный Байкал". Там до изумительного безобразия дошли; уж и водки нам не стали давать. Антушев хозяина избил, в комнату к нему забрался... Вот потеха была! И пили мы таким манером, я тебе скажу, девять дней и девять ночей. Все до копейки пропили. Два дня смерть голова болела; на третий день Зайцев сходил к своей Дуньке, взял у ней подушку, заложил и водки принес. Опять пить. Только пропили эти деньги, опять наши пришли; кричат: "ура"! Часы чьи-то заложили, пятнадцать целковых денег принесли. Ну, тут мы еще три дня безобразничали. На третий день очнулся я за Бутырской заставой. Как я туда попал, и понять, не могу; только и помню, что бегу я по полю в одних носках да в рубашке, а куда бегу, и черт его знает. Слышу, кричат сзади: держи, держи, а я-то накаливаю - страсть! Добежал до заставы, нанимаю извозчика, не везет; я его в зубы - повез. Приехал домой; на другой день горячка. Шесть недель пролежал: видишь, волосы все вылезли.

- Ну, а как же теперь, жениться-то? - спросил его другой,

- Куда к черту! Нет, должно быть, не судьба. А какая было подвертывалась - прелесть! Кругленькая, пухленькая... мм! а тут что у ней?

мм! И дом есть, отец чиновник...

- Ну, а шинель?

- Поди ты к черту! Смущаешь только. Какая тут, у дьявола, шинель? Жрать нечего.

Товарищ межевого помощника покатился со смеху. Несколько человек фабричных поют песни. Один из них жеманно выводит голосом:

У Матвеева купца Солучилася беда...

Ишь ты, глотки дерут, - замечает купец с неудовольствием.

И что ни сто рублей пропало, Что ни тысячи яво...

- Нельзя нам не петь, купец! -

И пропала у яво... -

не переставая петь, говорит фабричный:

И дочь любимая яво.

- Скука! Без дела непривычны.

И красна девка хо...

- Чиво-с?

Что орать-то зря? Какое такое это веселье?

Анпиядушка душа.

- Совершенно веселье. Это справедливо. Напоешься досыта, взопреешь, все как словно дело делал. А так-то и вовсе не заснешь. Стой, ребята! Шабаш!

Давай другую:

Ах, и что и это за сеарца, Да ах и что за бедыная мое...

Дальше идет разговор такого рода.

- А все это, главная причина, наша гордость, - рассуждает какой-то человек в поддевке.

- Веди себя в аккурате, и все ничего. Я вот тоже поначалу-то сколько побоев принял, а почему? собственно, из-за гордости из-за своей; потому еще глуп был, порядку не знал. Он драться, а я сейчас сдуру-то - виноват. Потому

- сробел ни на что не похоже. Как тепериче, значит, он по щеке меня раз, у меня инда жилки затряслись; он это опять размахнется-размахнется, да по другой меня раз! Так у меня, я тебе скажу, даже круги зеленые перед глазами пошли; стою вот ровно статуй какой ни на есть, ничего не вижу, а сам языком у себя во рту щупаю: все ли, мол, зубы-то у меня. Так вот оно что!..

"Говори, виноват", говорит. "Виноват", говорю. "Признавайся во всем, так тебя звать..." - говорит, а сам сейчас опять - раз! Ну, и признался. Так и так, говорю. Вот она, гордость-то наша! Известно - глупость. А ты веди себя так, чтобы, значит, ни отнюдь не признаваться ни во веки веков, - хуже. Он тебя бить, а ты стой на своем: знать не знаю; сейчас, мол, питсот палок

.готов принять - ничего я этого не делал. Стой вот так-то, прямо в глаза ему упрись, и шабаш. Бей - сколько хоть! Нет, врет: умается, отстанет. А то вот у нас молодец был, и какую же он, братцы мои, теперича моду взял. Как только его драть, он это сейчас живым манером с позволенья сказать... Ей-богу! Его драть, а он... и до тех пор все это делает, пока бросят. Такую уж привычку имел. "Я, говорит, братцы, это завсегда могу хоть каждый час, потому, говорит, у меня к примеру тепериче рубец все одно, как у селезня", говорит.

Опять и насчет ответу парень битка был. "Говори: - виноват!" - "Виноват". -

"В чем виноват?" - "Не знаю". И весь разговор. Ну, сейчас опять драть.

Дерут, дерут... "Говори: виноват!" - "Виноват". - В чем виноват?" - "Не знаю". Что ж, братец мой, ведь отстали. Первое дело - очень уж противно, и опять же ничего с ним не сделаешь. Притворится, что сробел, сробел да сробел, ничего не помнит, и~ кончено. Так и бросили.

- А вот у нас бурмистр был, - говорит другой, - Степан Васильичем звали, чудной тоже. На гусей очень уж повадлив был. Охотник смертный. И все теперь у него гуси боевые, рублей по тридцати гусаки. Поедет зачем ни на есть в город, возьмет с собой гусей что ни самых сердитых и сейчас к судье, это биться. Иной раз неделю живет, все, значит, никак друг дружку не одолеют. И в ту пору никто не смей ему слова сказать, изувечит; чем ни попадя так и пустит: поленом так поленом, топором так топором; хоть барин, хоть кто - это ему все ничего не значит. Теперь ежели как что нужно, приди к нему. "Ах, мол, Степан Васильич, какого я гуся видел!" - "Где? где?" - "А вот у мошковского мужика, по базару носил". - "Что ж, лучше моих?" - а сам весь дрожит. "Где же, мол, лучше! Не-што, мол, против ваших может какой гусь устоять? Ваши гуси одни в губернии". Он это сейчас: "А! молодец! молодец! Я тебя знаю: ты у меня во всей вотчине первый мужик. Хочешь водки?" Ну, тут и проси у него, что тебе нужно. Все сделает.

Чем темнее становится в вагоне, тем все больше и больше начинает обнаруживаться в пассажирах стремление к примащиванию и к сооружению разных более или менее удобных логовищ. Одна старая, но совершенно белокурая немка очень ловко выжила своего vis a vis*, нагородила разных ящичков и мешочков и устроила себе таким образом очень покойную постель. Занавесила окно платочком, из бурнуса устроила полог и, сотворив вечернюю молитву, мирно легла почивать.

Дети с приближением ночи принимаются кричать и капризничать; куры, потревоженные кем-то в лукошке, тоже поднимают крик, который вместе с песнями, отрывками разговоров и разных восклицаний производит чепуху невообразимую. В одном месте ругаются, в другом идет объяснение в любви, в третьем кто-то от скуки нарезался как сапожник и кричит что-то ужасно бестолковое; только и слышно: "Постой, постой, дай срок, я с тобой ужо справлюсь. Я тебя... да вот я тебя!.." - больше ничего не разберешь.

Мужики завалились спать спозаранку под скамьи и подняли уже сильный храп. Время от времени вылезет который-нибудь из них и ну чесаться.

Посмотрит, посмотрит на всех полоумными глазами и опять под скамью.

В одном месте сидят два приказчика. Один из них маленького роста, одет в пальто, по-видимому выпивши, и болтает без умолку: что-то все рассказывает, рассказывает, врет жесточайший вздор и в то же время все усовещивает другого, что-то советует ему, вскакивает с места, машет руками, опять садится и вообще обнаруживает в поступках какую-то бестолковую и нелепейшую хлопотливость. Другой совсем пьян, одет по-русски, на вид мрачен, сидит повеся голову и ничего не отвечает; только иногда вдруг ни с того ни с сего заорет что-нибудь, и опять успокоится, и все ворочает глазами исподлобья, точно убить кого-то собирается.

- Погоди, погоди, - пристает к нему маленький приказчик. - Ты слушай!

Теперь мы приедем, ты сейчас надень новые брюки, жилет, галстук, все...

понимаешь? Ну вот таким манером войдешь... Да ты слушай! Ах, братец, как ты груб! Ты должен понимать, ведь я для твоей же пользы говорю.

- Кррраул! - что есть мочи орет высокий приказчик.

- Ах, боже мой! Да ты слушай, чудак! Что я тебе сейчас говорил? Ну, говори! что я тебе говорил?

- Ур-ра-а-а!

- Вот ведь какая ты скотина, Митя! Для кого же я стараюсь? Ты должен это понять. Как ты собираешься, одним словом, делать предложение образованной барышне, то ты можешь себя оконфузить.

- Поди к свиньям! Ур-а-а!

Наискось от приказчиков сидят две старухи, повязанные платками.

- Известно, мать моя, какой уж в дому без хозяина порядок. Ох-ох-хо! -

говорит одна из них, покачивая головой.

- Что и говорить. Тот тащит, другой тащит. Нешто за всеми углядишь. Все я да я. Опять же мое дело старое, за домом глядеть некому, ни тебе пищи, ни тебе спокою. Да они еще, детки-то мои, вон что говорят: "За что, говорят, тебя кормить? Ты, говорят, уж собачьей кожей обросла, помирать пора". А дочка-то говорит: "Стану, говорит, я тебя слухаться". Только и слов у них для меня, что лети да разлети. Первый дом был Архипа Федосеева - опаскудили.

- Крр-а-у-у-л! - надсаживаясь изо всех сил, кричит пьяный приказчик.

- Ах, чтоб те розорвало. Ишь орет. Вот бить-то некому.

- Молчи, старая подошва! Убью!

- Да уймите вы его, озорника! - раздаются со всех сторон бабьи голоса.

- Никто меня не уймет. В прах расшибу! Никто, ни-кто-о меня не уйме-о-от. Я жениться хочу. Ур-а-а!

- Митя, что я тебе говорил? а? Митя, вспомни! Не конфузь хоть меня-то перед благородными людьми!

- Поди прочь! - С этими словами приказчик повалился на лавку и успокоился.

Темнеет. Разговоры понемногу начинают стихать. У окна идет вполголоса беседа о благочестии. Сидят трое: какой-то мещанин лет сорока, с ученым снегирем в клетке, большой знаток церковного пения; сельский священника рыжем подряснике, с жиденькой полинялой бородкой, и еще дворовый человек пожилых лет, в шинели со стоячим воротником, во все время молчащий и очень внимательно следящий за разговором. Мещанин-птицелов необыкновенно серьезно и отчасти даже в нос говорит о богослужении и обращается в разговоре к соседям; священник утвердительно кивает головой и дремлет.

Немного поодаль сидит молодая поповна, повязанная платочком, и разговаривает вполголоса с офицером, который ей что-то очень нежно нашептывает.

- Помилуйте, - говорит мещанин" разводя руками, - что это такое? Стою теперь хучь бы я в храме божием, и на место того чтобы молиться, а я, между прочим, грех творю. Так ли я сказал?

- Что и толковать, - отвечает священник.

- Ну, хорошо. Будем так говорить: идет, к примеру, божественная литургия. Пресвитер сейчас возглашает: мир всем" Что я должен отвечать? И духови твоему". Так?

- Само собой, - подтверждает священник.

- Верно. Теперь причетник, клир то есть, и зачастил! перерос, перерос, перерос - вместо господи помилуй. Опять норовит что ни на есть из службы утянуть. Нешто это порядок?

- Да, уж эти дьячки, точно. Ты Маша, поди сюда сядь!

- Как я теперь могу духом возноситься горб?

- Там, тятенька, очень, от окна дует.

- Что за дует? Поди сюда!

- Нет, вы извольте прислушать, батюшка, какой случай: был у меня в Старице диакон знакомый. И какое же теперь с этим диаконом искушение было.

То бишь прежде попущение и после того искушение. На моих глазах. Вот уж поистинно перст божий.

- Да, да, - не слушая, говорит священник. - Это бывает Марья, тебе говорят!

Марья не отвечает.

- И служил: этот диакону надо правду говорить, безо всякого то есть обнимания. Тепериче это ему обедня - не обедня, вечерня - не вечерня; только и на уме; чтобы, главная вещь, поскорей. Ну, хорошо.

- Вы каких же больше любите? с усами или без усов? - вполголоса спрашивает поповну офицер, лукаво запуская глаза ей под платок,

- На что вам?

- Только и говорю я этому; диакону, - продолжает мещанин, - эй, говорю, Василь Иваныч, смотри, брат; этим шутить нельзя.

Священник дремлет.

- За это, говорю, знаешь что? Бог-от, он, говорю, видит. Он, говорю, создатель наш, терпит, точно. Все терпит, все терпит, ну, однако, тоже как бы чего не вышло! ну, вот, говорит, ничего. Смотри, говорю, ничего. И что же теперь сталось? На глазах моих дело было. Что значит перст-то!

- Как? - спросонья спрашивает священник.

- Я говорю, батюшка, перст-то божий...

- Да, да, да. Марья, ты что ж не слушаешься?

- Да я, ей-богу, тятенька...

- Поди сюда! Вот дай срок, домой приедешь, я матери скажу! она тебя!

- Долго ли, коротко ли, только и захворай же у этого у диакона жена. Да так захворай, так захворай, как хуже не надо. Слышите, батюшка?

- Само собой... Машка! Да долго ли я тебе, оглашенной, говорить буду?

- Что вы, тятенька, ругаетесь?

- Иди сюда!

- Да сейчас!

- До свидания, - говорит офицер. - Так так?

- Ишь вы какие!

Совсем темно. Под лавками слышны голоса:

- Коли спать, так спать, а то у меня не возиться! За это, знаешь, за хвост да палкой...

- Аихма! наши дома спят, - говорит кто-то позевывая и причмокивая губами, точно закусывает.

- А мы на чугунке, - отвечает кто-то из другого угла.

- Это ты, Ионка?

- Я.

- Уж ты у меня дождешься озорничать!

- Анпияда! убери ты свою Агафью, сделай такую милость! ишь ведь духота, не продохнешь.

- Экое мужичье, - замечает какой-то недовольный голос. - Уснуть не дадут. Свиньи!

- Именные свиньи. Это ваша правда, - подтверждает знаток церковного пения. - Боже, боже мой! милостив буди мне грешному! Спокойной ночи, васскородие!

Наступает тишина. Кондуктор зажигает свечи.

III

Ночь. Свечи догорают. Восток начинает слегка белеть. В вагоне тихо, только слышно, как дорога гремит. Пассажиры заснули где и как кто мог. В разных местах слышно храпение. Кто-то потянулся было на скамейке, уронил одну ногу на пол и замычал. У двери дремлет кондуктор, уткнувши нос в собачий воротник казенной шинели, и покачивается из стороны в сторону. Один из пильщиков распластался на полу в самом проходе. У окна, свернувшись клубочком, спит поповна. В одном углу слышен шепот:

- Прасковья, а Прасковья!

- Ну, что тебе?

- Ты спишь?

- Нет, не сплю.

- Что я вздумал. - Ну!

- Гляди сюда! это что?

- Господи, господи, господи... - бессвязно бормочет во сне птицелов.

1862

Василий Слепцов - На железной дороге, читать текст

См. также Слепцов Василий Алексеевич - Проза (рассказы, поэмы, романы ...) :

Ночлег
(Подгородные сцены) На дворе стояла оттепель, смеркалось; по опустевши...

ПИСЬМА ОБ ОСТАШКОВЕ.
Образец городского устройства в России Ни об одном из уездных великору...