Иван Сергеевич Шмелёв
«Солдаты - 02»

"Солдаты - 02"

VI

Выехав на Московскую, Бураев перевел "Рябчика" на рысь. Сеял дождик, от городского сада душисто пахло тополями. Зарево и здесь светилось, сквозь деревья. На перекрестках топтались кучки горожан, шептались. У губернаторского дома стояла тройка и верховые. Все окна были освещены, как к балу. Попался на извозчике дежурный по караулам, капитан Гуща, ...го полка. На гауптвахте, под каланчей, вызвали ударом в колокол - "в ружье". "Что-то зашевелились", - подумал весело Бураев, и бодро пробежало в сердце. Стражники прошли к заставе на-рысях. Бураев похвалил посадку: старые кавалеристы. Прямо по мостовой шли кучками гимназисты и свистели. Кто-то крикнул: "сеньор, куда стремитесь?" Бураев взял по переулкам, в обход Московской. Здесь было тихо и пустынно. В домиках с садами уже закрыли ставни, светились щели и сердечки. Где-то играли на рояле модное танго - "Маис". За глухим забором справляли вечеринку, орали пьяно:

А наш р-русский мужи-и-к, Коль рр-рабо-тать невмо-ччь...

Тихие улочки напоминали прошлую весну, когда таились от людей, искали встречи. Отошло. Осталось лишь воспоминание - о боли. Легко на сердце - значит, так и надо. В самые жгучие минуты страсти он чувствовал разлад с собою, с чем-то. Это что-то тревожило его вознёю, будто говорило: нет, не то. Вело, как "компас". В трудные минуты в нем взывало, он кого-то звал, кто мог направить, указать - как нужно. Смутный ли образ мамы? Он не знал.

Кто-то его окликнул:

- Кто при звездах и при луне... так поздно едет на коне? Вот как кстати!..

Он признал учителя Глаголева: изредка заходил к нему, брал книжки для подготовки в академию. Маленький Глаголев махал зонтом:

- На два слова!

- Здравствуйте, Мокий Васильевич, - сказал Бураев, подъезжая. - Очень спешу, простите... Что скажете хорошего?.. Вы у меня были?

- Был-с. И еще был бы-с, если бы не встретил. - Он огляделся и понизил голос, зашептал: - Хоть к десяти... хоть к одиннадцати, ко мне?.. О-чень-с нужно-с... уверен, будет вам приятно!.. а?

- Слышал и про "приятное", мой Валясик что-то...

- Да уж... Должен сейчас подъехать, из Москвы-с .. самый интересный человек, даже, можно сказать, единственный в своем роде... помните, говорил вам... Гулдобин-с? об "основах жизни"-с? Положительно необходимо, чтобы прослушали и... Общественное безразличие-с растет! Так вот. Мы должны... осмотреться и научиться, делать дело! Будет несколько человек, верных... с дорог и торжищ, ибо "много званных, мало же избранных", да-с. И без всякой... - он суетливо осмотрелся, - политики-с! И события обсудим.

- Какие события?

- А Королькова застрелилась! Накрыли пятерых-с. И не одни "огарки", уловлены-с... Двоих из моих ученичков накрыли-с, всюду обыски-с... увидите на уголке, на Ключевую. Прохожу сейчас - у Горенкова обыск, земского секретаря... попали в гнездышко!.. Не думайте, у меня обыска быть не может, можете быть покойны-с... будет только приятное. Умница такой, независимейший ум... Гулдобин-с!..

- Да я нисколько и не думаю, и не боюсь!..

- Конечно-с, вам чего же опасаться! Только я к тому, могли чего подумать, что у моих ученичков-то... и военные, вообще, избегают... Не политика, а чисто философские беседы, нащупывание... духовной почвы для общественного пробуждения воли к познанию нас, нас, нас-с!.. тыкал себя Глаголев пальцем. - И вот что знаменательно... Вы и Гулдобин совпадаете! Как? А вот: помните, мы с вами о "российской общественности" рассуждали, для сочинения - "Что есть общество"? - в связи с "Горе от ума"?.. Это вам для вашего экзамена... А я теперь вижу, что это нам нужно для нашего экзамена, который нам предстоит-с! И вы тогда очень верно обмолвились, я тогда даже в книжечку занес ваши воистину "священные слова"!.. Не помните?..

- Не помню что-то... там поговорим, - сказал Бураев, чтобы отвязаться. - Очень спешу, простите...

- Хоть и в одинадцать, для вас никогда не поздно. А я о-чень помню. Чему назреть, оно само рождается... Так ждем!.. - замахал зонтиком Глаголев, побежал.

"Какой-то полоумный", - подумал, продолжая путь, Бураев. - О каком-то "властвующем Христе", кажется, недавно говорил на улице... Что такое, о чем "обмолвился"?.. Что надо властно заставить "общество" выполнять "основы" государства, как всякую повинность?.."

Уличку загородил полок и два извозчика. Впереди еще стояла пара. Городовой и двое в вольном держались у забора. Бураев приостановился, что-то вспомнив. Да, обыск!.. Окошки домика светились, там ходили. Он хотел проехать, но тут парадное открылось, кто-то выпрыгнул и резко крикнул:

- Как вы смеете, пихаться?!.. Прошу вас обращаться вежливей, я еще не арестант вам!.. И протестую против насилия над личностью! На-халы!..

Вышли два жандарма, с фонарем и ворохами папок. Кто-то в вольном нес ящик - видимо, тяжелый.

- В чем де-ло, что т-такое... кто "на-халы"?.. - послышался ленивый голос, очень четкий.

Вышел жандармский ротмистр Удальцов, высокий, головой всех выше; за ним судейский, низенький и быстрый, за ними - трое, понятые, - смотрел Бураев. Сзади опять жандармы с ворохом бумаг и книжек.

- Я протестую!.. - крикнул истеричный голос, с кашлем. - Ваши жандармы меня бьют... толкнули... у меня бок болит!.. Это же прямое издевательство над...

- Успокой-тесь, господин Горенков, - сказал, закуривая, ротмистр. Бураев его знал: тяжелое лицо, похожее на маску, рыжие, густые брови, как будто накладные. - Ваш протест мы запротоколим... там, будьте уверены. Кто их толкнул, Пахомов? - крикнул, уже сурово, ротмистр.

- Да я, ваше высокоблагородие, сам споткнулся на порожке... их и задел маленько, а не толкал! - ответил голос. - Никак нет!

- Ложь, я протестую! - крикнул с извозчика Горенков, - двое меня ткнули кулаками, в бок и в спину... нахалы ваши!

- Да как же я их мог толкнуть, ваше высокоблагородие... выемку мы несли, с Гуськовым! Как же это можно... кулаками?..

- Не знаю... но чем-то меня толкнули, острым! Углом папки!.. Я заявляю категорически!

- Зна-чит, не кулаками? Кто же... лжет? - невозмутимо отозвался ротмистр. - Папка, полагаю, не кулак.

Он сел в пролетку. Судейский что-то ему шептал, нагнувшись.

- Вахрамеев, останешься в квартире. Огонь оставить. Прикройте ставни!

- Ваше высокоблагородие, за ворот они меня схватили... Гуськов видал! - плаксиво доложил жандарм с пролетки. - Мы с ними осторожно, а они...

Бураев видел, как арестованный схватил жандарма. Не мог сдержаться:

- Солдат прав, ротмистр. Я видел.

- Здравия желаю, капитан. Благодарю вас.

Ротмистр и Бураев откозыряли.

- Видите, дела какие! - пожал плечами ротмистр.

- Взяли с "икрой", ершится, и еще, видите ли, про-те-стует. Окоротите ему руки... да слегка! - сказал он резко. - Там, - показал ротмистр на квартиру, - принимал позы благородства, Чайльд-Гарольд! А потемней где, да кто попроще - за ворот.

- Прошу не издеваться!.. - крикнул истерично Горенков. - Я вам не объект насмешек, а субъект и личность!..

- Подозрительная личность. Трогай!

- В морду плюется, ваше высокоблагородие!.. - закричал жандарм.

- Палачи!.. нахалы!.. ложь!.. - закричал Горенков, - у меня кашель... душит... я плюнул!..

- Прямо мне в глаз плюнул, Гуськов видал... в самый глаз угодил харькотиной, вашевскородие... тьфу!.. С ими вежливо, а они как с собакой!..

- А еще социал-демо-крат! - сказал жандармский.

- В "на-род" плюетесь!..

- Поймите, у меня туберкулез... я кровохаркаю, а не!..

- А водку пьете, при туберкулезе вашем? - усмехнулся ротмистр. - Шрифт и две бутылки водки, укромно, рядом! Кровохарканье, а полупьяны? Доктор констатирует сейчас... туберкулез. Трогай. Кстати, капитан... Когда я завтра мог бы к вам... только, конечно, не в полк, если позволите?

- Ко мне?.. - Бураев вспомнил беседу с Розеном. - Да утром, не позднее девяти... или после трех. Завтра у нас парад.

- В таком случае, разрешите утром?..

Они расстались. Бураева неприятно удивило: опять жандармский?.. Какие-то все петли, - что за чорт! Часы показывали - без четверти девять. На "свиданье" он опоздал. Да и не верилось в "свиданье" - призрак. Выехав к шоссе, он пустил "Рябчика" вольнее. Зарево горело ясно, стало шире. Тучи над головой светились. За семинарией, перед заставой, Бураев обогнал пролетку с кучером-солдатом. Ехал к себе домой сам батальонный, подполковник Кожин - "Дон-Кихот", староста полковой церкви, - должно быть ото всенощной. Опять задержка: любит подполковник побалакать.

- Куда это, Степанчик, на дождь-то глядя... не к нам ли? - остановил солдата Кожин. - Или в Олехово? Там сегодня жарко, ишь как раздирает! А, прогуляться... Что же это нас-то позабыл, носа не кажешь?

- Так все как-то, господин подполковник...

- О-чень понимаю, братец. Слыхал, понятно. А часто вспоминали: пропал Буравчик. И все-таки напрасно, стесняться-то. Какое кому дело! И Антонина, и все соскучились. Антонина моя... - моргнул подполковник, - поняла мою идею!..

- Какую? - не разобрал Бураев.

- Усадьбу отвоевать у банка. Старается. Начала давать уроки музыки, трудится вовсю. Все-таки цель жизни! О-чень будет рада. Теперь-то уж чего же, стесняться-то... никаких условностей, в сущности, для нас и не было, но... я понимал, конечно. Эх, молодежь... закрутит голову!.. Давай слово: назад поедешь - завернешь. В гости еще? Плюнь. Так-то, братик. И поговорим, - батальонный кивнул к солдату, - про разные истории. Покажу тебе цыплят, плимуты... у Зальцы против моих ни к чорту. От графа Шереметева! Приказываю: мимо не проезжать! Угощу вишневкой. Пошел. Вон и палаццо... не забыл?

- Что вы, господин подполковник! И сам соскучился, ей-богу.

- Некогда скучать-то было, знаю вашу братью.

Бураев пропустил пролетку, поехал шагом. У заставы пролетка завернула к полю, и до Бураев донесся гулкий удар из сада, такой знакомый. Он любил бывать в усадьбе: так по родному! Подумал: какая стала Антонина?.. Вот и случай: поехал на "свиданье". Вот - свиданье.

Все говорили: ну какой военный, "Дон-Кихот", быть бы ему помещиком. И верно. Батальонный арендовал чудесную усадьбу, с фруктовым садом десятины на три, с старым дворянским домом, принадлежавшую когда-то знаменитым в губернии дворянам Пронским, а ныне - банку. Дом был очень ветхий - "старое гнездо", видал французов. Кожин его поправил, и стало сносно. Были у него породистые куры, которых он посылал на выставки; были молочные коровы, "от Верещагина", он ставил молоко больницам; были, особого откорма, будто на солдатском хлебе, "кожинские свиньи", - всех, сколько ни доставь, все забирала московская колбасная Белова, - только дай.

- Говорят, с садами плачут. Вра-нье! Делай все первый сорт, - бывало, объяснял Бураеву подполковник, - и в кармане деньги. Рота у тебя первый сорт, и сам ты первый сорт? Спи спокойно - и корпусной не страшен. И в хозяйстве то же. Сад освежил, сволоту выкурил, - яблочко стало чистое. Еду к самому Эйнему - желаете? Эйнемский мармелад известный! Немцы, тут уж не изловчишься. Удивились: солидный офицер и... яблоки! Дал им на образец пудиков с десяток, сварили. Телеграмма: три тысячи пудов! В-вот-с.

Антонина всегда молчала когда подполковник восторгался. Она вставала и тихо уходила.

- Нет денег? Правда. Значит, бу-дут. Через пять лет, одного меду тысячи на три буду... Арендую у семинарии пол-сад, дело намазу. Его преосвященству маслице мое по вкусу. Артоса мне прислал, три фунта! Недавно осиял визитом. Лестно им: штаб-офицер и... их помазки, староста церковный... все-таки благодать имею! Ну, сливок посылаю для пломбиров... простокваши. Буду с садом! Поелику, говорит, вы такой хозяин, значит, и командир благоразумный!..

Бураев бывал не из любви к хозяйству.

Это началось тому лет семь. Он вернулся с Дальнего Востока. В его отсутствие в полк прибыл новый батальонный, перешел в провинцию - "из-за хозяйства". Бураев ему представился в первый же день приезда и получил нежданно приглашение: "ко мне обедать!" Он явился. Странно: никого не приглашал к себе подполковник. Денщик сказал, что барин играют с барышней в саду, с ними и барыня, и там и кушать будут. Бураев пошел искать по саду. Сад огромный. Барыню он представлял подстать подполковнику: костлявой, длинной, лет за сорок; батальонному - за пятьдесят, пожалуй. Интересовался: барышня какая? И увидал ее... Она стояла с крокетным молотком, на солнце. Он остановился. Это было в мае, в разлив цветенья. Среди цветущих яблонь, она представилась ему "виденьем", - "перламутровым виденьем". Вся - в озарении цветущих яблонь. Такой он вспоминал ее всегда. Он совершенно растерялся, снял фуражку. Она кивнула. Он спросил, в восторге: - Простите... ваш папа здесь, в саду?.." Словом, он страшно растерялся. Как она смеялась! Смех ее был прелестный, свежий, необыкновенный. Он только помнил, как качался молоточек, как все сияло. Она сказала - голос был грудной и сочный: "Подполковник сейчас придет. Он с нашей девочкой червей снимает. А пока... вот мама!" - сказала она очаровательно. Бураев готов был провалиться. Что-то бормотал - "простите... толко что приехал..." Она очаровательно простила, усадила в кресло, - он чуть не повалился с креслом. Она сказала: - "Да, мама... вот этой баловницы, нашей детки-Нетки..." - нежно притянула к себе девчушку лет восьми. Подошел подполковник. Смеялись, и Бураев совсем освоился. Этот "комплимент" не забывался. За шахматами, когда зевал Бураев, батальонный напоминал: "капитан, известно... комплиментщик!"

Тогда ей было двадцать семь лет, он точно помнил. Был ли влюблен в нее? Больше: он благоговел и любовался. В ней было что-то, напоминало чем-то маму. В ней сливались - и светлый образ мамы, и женщина. От мамы - ласковая нежность, грусть... Любуясь в тайне, он чувствовал порой тревогу. Поймав себя на мысли, как она стройна, какие у ней плечи, шея, - он укорял себя в кощунстве. Один, он вызывал ее мечтами. И она явлалась - стройная, высокая шатэнка, "античная", с прекрасными косами вукруг головки. Всегда спокойна, холодна, строга. Он называл ее - Юнона. Тонкое лицо - фарфор. Глаза - неуловимо-грустны, "девственны", стыдливы, с легкой синью. Милые глаза. Что-то свое хранили. Юная - Юнона. В ее дыханьи, в ясном взгляде, в ее движеньях, в голосе, во всем - чувствовалось очарование расцвета, женственная прелесть, не сознающая, что к ней влекутся.

Раз случилось, - года два тому, - он приоткрылся.

Он зашел случайно. Антонина была одна, играла на рояле. Было в марте. Солнце лежало на паркете, касалось ее платья. Он остановился за портьерой, слушал. Не смел нарушить. Ему передалось страданье, страстное томленье. Он видел новое лицо, - такого никогда не видел. Она склонила голову на ноты. Он вошел.

- Вы... - сказала она в испуге, еле слышно.

Он смутился.

- Простите... я не посмел мешать!..

Она смотрела утомленной.

- Как вы играли!.. - заговорил он страстно. - Какое счастье... столько я пережил!..

Взгляд его сказал. Ее ресницы вздрогнули и опустились. Она молчала и брала аккорды.

- Это "Смерть Изольды". Вам нравится?..

- О!.. - только и мог сказать Бураев.

- Хотите чаю?

Больше они не говорили.

Это его томило долго. Потом - Люси. Закрылось.

За последний год он не бывал ни разу. И батальонный не приглашал. Понятно: "мальчик с историей", как говорила полковая командирша. Теперь все кончилось. Бураев решил заехать.

VII.

За заставой фонари кончились. Он скакал по грязи, при тусклом свете слободских окошек. Пахло гарью. Зарево тускнело. Старое кладбище тянулось с версту, по буграм и ямам. Белая стена мерцала лентой, местами розовела от пожара. Грачи тревожно гомозились в липах и березах. На зареве чернели гнезда. Бураев вглядывался по дороге, - никого. "Если не дождалась - вернется? Встречу". Он поехал тише. Никого. Дождь прекратился, поднимался ветер, с поля. Пахнуло полевым раздольем, желтыми цветами курослепа, новой травкой. Радостно зафыркал "Рябчик". Пошел большак, в березах. Березы мотали космами, летели брызги. Бураев отпустил, пришпорил. Березы замелькали, захлестали. Вот и поворот на Богослово. Он осмотрелся. Никого. Зарево совсем погасло. На проселке отблескивали в лужах звезды. Он проскакал проселком - никого. Вернулся. Постоял, послушал. Посвистал протяжно. Объехал перекресток - никого. Березы шелестели. Гудели ровно телеграфные столбы. Ветром донесло чугунные удары - девять.

"Так и вышло", - с досадой подумал он. И не спешил. Посмеялся кто-то? "Или - она... та Лиза Королькова, девочка с косами, которой уже нет на свете?.. Жду мертвую. На распутьи, в ветре, в пустоте?.." И стало неуютно. "Насмешка, как все у меня в жизни?.." Вспомнилась Клэ, первая его влюбленность, - вышла замуж. Потом Люси, - обман. Милая девочка с косами - призрак. Ветер, пустота. И темень. Грязная дорога... От города загромыхали колокольцы, застучало. Он пригляделся: парой в тарантасе, почта. Проехала.

- Эй!.. - крикнул Бураев в пустоту и темень.

Подождал. Сыпали дождем березы. Что за чорт?.. Насмешка. Потрепал "Рябчика":

- Верный друг, коняга... не везет, брат?..

"Рябчик" застриг ушами, фыркнул.

- Головой трясеш. Да, брат, незадачи. Ну, к подполковнику заедем, увидим светлую Юнону... каких не будет. Ну, айда!..

Он пришпорил. Навстречу набегали огоньки, застава.

- Куда вы?.. стойте... капитан Бураев!.. - крикнул кто-то.

Он столкнулся с кем-то, взвил "Рябчика".

- Чуть не сшибли... ах вы, Буравок!..

- Простите, капитан... так, разогнался... - признал Бураев ротного 9-й роты, штабс-капитана Артемова. - На усмирение?

Из полевого переулка, слева, выходила рота в полном походном снаряжении, скребя шагами. Вздутые мешки серели сбоку, штыки мерцали ровными рядами.

- Сми-рнааа, р-равнение напра-ва!.. - закричал Артемов. - Шире, шире шаг! Левое плечо вперед... прямо, ма-арш!.. Подпоручик Константинов, ведите роту... нагоню! Чаще перебежки... пользуйтесь ночным маневром!..

Рота вышла. Ехала лазаретная линейка, кухни.

- Воюем с пролетарами, голубчик... - сказал, закуривая, штабс-капитан, рыжебородый, грузный, по-походному, в ремнях, с биноклем и наганом. - Третья неделя забастовка, сегодня вскрылось... захватили директора, грозятся учинить расправу. Говорят, у них там агитаторы укрыты, с бомбами... чорт их побери! Пойдем в атаку на эту сволочь... - плюнул штабс-капитан.

- Там и прокурор, и вице-губернатор, и стражников нагнали... оцепили, а не выдают! Только сошлись дерябнуть к Туркину, в преферансик пошвыряться... бац, к командиру... Ну, уж задам им перцу!..

- Роту без нужды не горячите, - сказал Бураев.

- Неважно на солдат влияет. Для сих маневров надо бы особый корпус, внутренней охраны.

- Кой чорт, неважно! Рота у меня - вот! - он сжал кулак. - Так-то распатроним... А эти... уж живыми не уйдут. У... цев троих из нестроевой под суд, ихние прокламации нашли... ни за что погибнут!

- Не горячите. Тут не революция, а глупость. Сволочь захватите.

- Там разберемся. А солдаты рады... по три гривенника на рыло, да и угостят, понятно. Вот вы говорите... стой, чорт!.. говорите, не надо горячиться. Да чорта мне стрелять в болванов... курицы не могу зарезать. Понятно, долг исполню. Ни в воздух, ни холостыми теперь нельзя, после былого "опыта". Стрелять, коли что, придется. А вы бы полюбовались на моего Константинова-вояку, вот пошел народец... малиновое! Губы посинели, как утоплый... трясется, хнычет... "как я могу стрелять в народ!" Чуть не истерика, да еще при фельдфебеле, при взводных! Ну, что прикажете мне делать, подать рапорт!..

- Чорт знает! - сказал Бураев возмущенно. - Это сейчас же разнесется солдатней... считайтесь с этим. Придется, хоть и больно. Офицерский суд решит. Разводить заразу... Ну, прапорщик запаса, особенно эти универсанты, протестанты... не в счет. А то вдруг кадровый!..

- Так бы сейчас дерябнул!.. - крякнул штабс-капитан, вбирая пузо. - Послать бы казачков, живо бы плетями... Не на японцев... нас-то чего тут беспокоить?..

- Бывает, нельзя без боя. 905-й помните? Почему ему не повториться, при таких порядках! - и он подумал, что вытворяют в Петербурге: "Гришка Распутин, разные Иллиодоры, бестолочь и "тайны". В армии - мы, командиры рот, на манер отмычки, "козлища", чорт знает..." Подумал - и смутился. - Для внутренних историй нужны части боевой внутренней охраны, особой дисциплины, а не регулярные войска. Нужна реформа. Стражниками тут не обойдешься...

- Ну, догонять пошел.

Они простились.

"Выбрал командир Артюшу. Ни шагу без фельдфебеля. И трусит", - подумал Бураев раздраженно. - "Пошли надежного. Чекана или Густарева. Бригадный шляпа, за себя дрожит. Как бы Москву не потревожить. Там ведь все с примеркой, за чужой шеей!.. - выругался он. - А случись серьезное? с такими трясопузами да сопляками..."

За разговором они доехали до семинарии. Пришлось вернуться, к Кожину заехать. У семинарского забора, на углу, стояла кучка семинаристов. Донеслось:

- Покажут им олеховцы! Вон тоже, сволочь едет... охранники!..

Бураев вспыхнул. Подумал - мальчишки, не придавать значения? Он уже проехал. Нет, нельзя: взрослые болваны, хулиганье. Он бросил "Рябчика" на кучку и дал нагайкой. Кучка побежала. Он нагнал и вытянул еще. Один споткнулся. Бураев вытянул еще, по заду.

- Будешь помнить "сволочь"! Уважай армию, скотина!.. Встать! - крикнул он семинаристу. - Фамилия?..

Из-за угла кричали:

- На безоружного попался... царский плевок, опричник! Бей его, ребята!..

Бураев погрозил нагайкой. Лежавший плакал.

- Подыму, не притворяйся... встать, скотина!

Семинарист поднялся. Он был верзила, не ниже капитана.

- Фамилия?! Вы, мерзавцы, не дети, а, великовозрастные болваны, и будете наказаны!.. Подойти ко мне!.. - крикнул он притихшим.

- Мы готовы извиниться... сказал из кучки кто-то.

- Извиняться перед всяким...! - крикнул бас и свистнул.

- Подойди, если ты не трус! - крикнул Бураев кучке. - А ты, не двигаться, - взял он за шиворот семинариста. - К ректору идем! Фамилия?!..

- Мирославский, - плаксиво заявил семинарист. - Это не я, можете спросить.

- Всех найдем! - сказал Бураев. - Двигайся.

- Найдешь, у своей... вошь! - крикнул из кучки бас, и побежали с песней:

На дворе у попадьи Растерялися бадьи...

- Позвольте, господин офицер?.. - услыхал Бураев раздраженный голос. - На каком основании вы издеваетесь над мальчиком?.. Вы его ударили! Он вас ударил плеткой? Не бойтесь, смело говорите... я не допущу... - обратился неизвестный к семинаристу. - Вы его били? На каком основании?..

- Что такое? - сдержанно спросил Бураев господина с остренькой бородкой и в пенснэ. - Кто вы тут такой? вы слышали?.. вы за хулиганов?..

- Я член земской управы... Канунников. Вот, моя карточка. Я не могу позволить, чтобы при мне учиняли гнусное насилие над учеником... публично!..

- А я капитан Бураев. Вас интересует, что произошло? Удовлетворю ваше любопытство. Эти оболтусы, в кучке, посмели оскорбить армию... понимаете, а-рмию! - крикнул Бураев, тряся нагайкой. - Нет, ты посто-ой... - подтянул он за ворот семинариста, который пробовал рвануться, - мы с тобой сейчас к ректору направимся... Вы довольны? - обратился он к господину в белом картузе.

- Но позвольте, нельзя же...

- Нет, уж теперь... вы позвольте! - поднял Бураев голос. - Когда оскорбляют армию Императора и России... и господин член управы вмешивается и берет сторону мерзавцев и хулиганов... что это значит?!

- Но я не слыхал, позвольте!..

- А не слыхали - молчите! Сперва узнайте. Когда говорит офицер - говорит офицер! С вас довольно? Если не довольны и если вы достойны... - к вашим услугам! Капитан Бураев.

- Не испугаете... я завтра же еду к губернатору! - запальчиво заявил член управы. - И не позволю самоуправства...

- Можете успокоиться. Я не скрываюсь, сейчас же заявлю ректору, а завтра подам рапорт обо всем. Вы слышали, что эти хулиганы кричали на всю улицу - "царский плевок" и "охранник"? Вы слыхали, если не глухой. Если видели, как отпорол нагайкой хулиганов, вы слышали! Или вы солидарны, а?.. Я вас знаю: когда оскорбляют армию и Государя, вы не слышите. Когда порят нагайкой дрянь... вы заступаетесь, кричите о насилии и самоуправстве! Меня не тронете вашими истертыми словечками, знаю я вас!.. За себя я сумею всегда ответить... и отвечу! С вами разговор кончен. А тебя, хулиган, я дотащу до ректора.

И не обращая внимания на какие-то путанные слова заступника, Бураев, не выпуская ворота семинариста, спрыгнул с коня и направился к освещенному двумя фонарями подъезду семинарии. Вызвав звонком швейцара, он приказал ему подержать коня и, все еще держа за ворот примолкшего семинариста, сказал попавшемуся навстречу ламповщику, чтобы провел его к господину ректору. Скоро явился, скатившись с лестницы, худой и высокий инспектор семинарии, в виц-мундире, с оловянными пуговицами. Бураев объяснил вкратце и потребовал самого ректора. Инспектор стал уверять, что он имеет достаточно полномочий, что в такой поздний час... приемные часы кончились... господин ректор занят учеными трудами в своей библиотеке...

- Дело настолько серьезно, что я прошу вас побеспокоить господина ректора, иначе я не уйду! - твердо сказал Бураев.

Его попросили к ректору, в кабинет. Он повел за собой семинариста.

Благообразный архимандрит, в темном подряснике, сидел в кресле, в груде бумаг и книг. Он вдумчиво выслушал Бураева, покачал неодобрительно головой, потом покачал уже с одобрением, когда дело дошло до порки, и объявил:

- Не могу во всем усмотреть иного чего, кроме, во-первых, бесстыдного и прискорбного поведения негодных, участь которых будет решена завтра же... и, во-вторых, справедливого и государственного внушения негодным. И ото всего сердца благодарю вас, капитан... ибо во всем этом бесчинстве больше значимости, чем кажется. Наша семинария борется с этим смердящим духом разложения нравов и попирания законов. Эти гады завтра же будут извержены. Только прошу вас... не доводите до официального пути, во избежание пересудов в обществе нашем, между нами, скудоумном и пустоумном... дабы не вышло соблазна горшего и...

- Простите, господин ректор, но я обязан подать командиру рапорт... - сказал Бураев.

- Лишняя суета... зачем?

- Таков закон, господин ректор.

- Ну, в таком случае, творите по закону.

Качая в возбуждении нагайкой, Бураев вышел. Швейцар, передавая "Рябчика", сказал почтительно:

- Прямо, ваше благородие, никакого сладу с ими, и начальство наше... - он понизил голос, - ни-куда, никакой дисциплины... воспитатели водку с ими хлещут, а то чего и хуже. Ну, какие же из них попы-то выйдут!.. Тридцать два года здесь служу... год от году хуже. - Он получил пятиалтынный и поклонился. - Одна, можно сказать, похабщина... только и слышишь, что мать да мать!..

- Верно, старик! - сказал Бураев. - Солдат?

- Так точно, ваше благородие... Иван Баранов, старший унтер-офицер, 72 пехотного Тульского полка, в чистой с 89 году! Наш полк с самим Суворовым в Итальянском походе был... барабан у нас пробило ядром... потому у нас теперь особый барабанный бой при марше, и турецкий барабан числится по штату военного времени, ваше благородие!.. - радостно и гордо сообщил Бураеву старик-швейцар.

- Вот ты какой... молодчик! - весело сказал Бураев, только сейчас заметив у солдата Георгия. - Был в боях?

- Так точно, в осьмнадцати боях, ваше благородие! Первое...

- Заходи, брат, как-нибудь... с лагерей вернемся, ко мне чайку попить, к капитану Бураеву, в полку узнаешь. Вот тогда расскажешь, буду ждать.

- Покорнейше благодарю, ваше благородие. Упомню, обязательно зайду.

Он подал стремя и еще молодецки топнул.

- Ну, прощай, Баранов.

- Счастливо ехать, ваше благородие!

Бураев был растроган этой неожиданной встречей. Не мог он равнодушно проходить мимо героев, особенно мимо солдат-героев. "Как знаменательно-то вышло", - думал он, - только что были хулиганы, молодежь... ни чести, ни отваги, и тут же рядом, старый человек, прямой и верный! И сколько их таких, невидных. Ими и жива Россия, на всех путях... Суворов в сердце, не забыл и тут... "барабан у нас пробило"! Когда же было, в битве при Требим... солдат, а знает. А спроси этих... "мать да мать!" Все еще связан с "нашим": "у нас особый барабанный бой", "наш полк с самим Суворовым!" Почему прежние - такие, а теперь?.. И во многом так. Родиной гордились, своим. Откуда этот халуек общественный, протестант - спортсмэн? Не разобравшись, вопиет: "насилие, публично издеваетесь над мальчиком!" - хотя прекрасно знает, что хулиган. Губернатором грозится, а тот же губернатор у него - "бурбон", "нагайщик", "столыпинец"? Потому что офицер вмешался! Знать не знает, что тот же "офицер" всегда обязан!.. Присягой, честью. Старая повадка, рабья. И всегда тычут - привиллегии! Сколько исписали... Чуть что, ведь на коленках будет ерзать, чтобы не дали в морду. В 905 было, попритихли. Этот старик не раб. Крест на шее, и крестом отмечен, верный русский человек. Общество дает опору негодяям, не чтит закона, не понимает власти и не умеет властвовать. Гордый студень! А тоже - "не позволю". И еще лезут государством управлять. С огнем играют, пораженцы!"

VIII.

"К батальонному заехать обещал", - вспомнил Бураев встречу и повернул к заставе. Кожинский забор тянулся по концу Московской, ворота выходили к полю. Бураев свернул направо, полевым простором. Старые тополя шуршали в ветре, пахли горьковато-клейко. У каменных ворот, под плесень, с отбитыми шарами, он позвонился. Знакомо раздалось по саду, в глубине, - бом... бом... Залаяли овчарки. Было видно в щели, как из людской выходит кто-то с фонарем и светит к лужам. Кричит овчаркам - цыц, лихие! Как в деревне. Это денщик Василий, садовод, как и у отца, Василий тоже. Бураев вспомнил про отца, и стало грустно. Надо написать. "Сейчас увижу Антонину, милую Юнону... интересно, какая она стала. Больше году не был, и не встречались".

Подумал: "так бы и не собрался, если бы не "свидание". И еще подумал: "вот женщина... скоро таких не будет". И увидал - "виденье". Да, Юнона.

- Кто там?.. - сторожко спросил Василий.

Бураев въехал в открытые ворота, в тихий, широкий двор, напомнивший ему родное - "Яблонево" отца, где вырос. Так же выходили с фонарем к воротам, те же тополя, светящиеся окна дома, в высоких елях. Повеяло уютом, родным, исконным, теплым. А в доме, в белом платье - мама... милая Юнона, напоминающая чем-то маму. Он позвонился на парадном и подумал, как хорошо, что он заехал, привела случайность, что-то, тот "компас", который как-то направляет.

Вот, надломилось в жизни, не к кому пойти, и вот - направил. Милая Юнона, как-то встретит?..

В нем заиграла радость и поднялось смущенье, когда послышались шаги за дверью. Отворил сам Кожин, в гимнастерке, костлявый, длинный, с тонкими усами в стрелку, в эспаньолке, как Дон-Кихот. В зале играли на рояле, как тогда. Сердце его забилось радостно-тревожно. Его встречают?..

Он вошел, смущенный. Особенно смутил полковник, крикнул:

- Вот он, блудный сын! вернулся!.. Антонина, встречай заблудшего!.. Силой притащили, а?.. Под дождем прогулки совершает... все освежается. А старые друзья забыты!

- Нет, полковник, не забыты, - в смущении сказал Бураев, - а как-то все не выходило...

Музыка замолкла. Бураев узнал знакомые шаги по залу: шла Юнона.

- Нако-нец-то... - появилась Антонина Александровна в дверях. - Что с вами было, милый капитан... почему так пропадали? И так внезапно... Кажется, больше года?..

Бураев поцеловал смущенно руку. Подумал: что это, насмешка?

- Как-то, Антонина Александровна, жизнь захлеснула... - сказал он искренно. - Страшно жалею... Так все как-то...

- Бывает, - пошутил полковник. - Нечего жалеть о прошлом. Так-то, братец.

Антонина была все та же, молода, свежа, светла, спокойна, как будто пополнела, стала еще прелестней.

"Новое в ней", - следил за нею с восхищением Бураев, - "нежная усталость, томность", - и сладко, и тревожно билось сердце. Полковник скрылся: что-то с инкубатором неладно.

Выйдя в залу, Антонина вдруг остановилась.

- Почему забыли? - спросила она прямо. - Много пережили?..

Этого он не ждал и растерялся. Вспомнил почему-то, как она - давно! - склонилась к нотам, как он слушал. "Совсем другая", - пробежало в мысли. Она смотрела на него с улыбкой, как - всегда?

Он ответил:

- Много вы знаете. Я ценю ваше доброе ко мне...

- Правда? - она как-будто, удивилась. - Вы не изменились. Ну, что-нибудь скажите...

"Нет, она другая... свободней стала", - решил Бураев, любуясь, как она села на качалку. - "Как прелестна!.."

- Что же говорить, вы знаете. Конечно, я не мог себе позволить у вас бывать...

- Вот как! Почему?

"Нет, она совсем другая".

- Вы курите?! - не удержался он воскликнуть.

- Что вас удивило? - спросила она спокойно. - Так, привыкла... Ну, говорите. Не могли бывать... Ну, что еще?

- Вам все понятно.

- Почему мне... все понятно? - сказала она вверх, следя за дымом.

- Потому что вы... другая! - сказал он смело.

- Я не понимаю, что это значит... другая? Какой вы странный...

- Перед вами я не могу таиться, как перед... святой! - сказал он неожиданно и тут же и подумал - "зачем я это?"

- Вот как! - она чуть усмехнулась и качнулась. Светло-сиреневое ее платье помело паркет. - О, какой вы льстец... кто вас учил?

- Я не льстец, - сказал Бураев, - вы это знаете.

- Комплиментщик, знаю! - звучно засмеялась Антонина, новым смехом. - Помните, в саду?..

Бураев грустно усмехнулся.

- Помню. Что же... вы все такая, как тогда! - сказал он прямо, в очаровании "виденья". - Видите... потому-то я не мог бывать у вас, тогда. И сегодня я не посмел бы, если бы не... полковник.

- Знаю, знаю... Ну, говорите.

- Я был обязан перестать бывать... может быть еще раньше, до "истории".

- Почему - раньше?

Бураев не ответил.

- А теперь... нисколько не обязаны... перестать бывать?

Он любовался, как она качалась, откинувшись на спинку кресла. Это оживленье, смех, играющие руки, каштановые косы, завернутые пышно, - все было новым, таинственно-прелестным новым. Он, в очаровании, ответил:

- Боюсь, что да... обязан.

Она взглянула на него издалека. Взгляд этот что-то и сказал, и нет.

- Снимите "обязательство" с себя, не стоит... - сказала она шуткой. - Впрочем, послезавтра уйдете в лагери. Но... я вам разрешаю изредка бывать и летом. Андрей Максимович приезжает каждую субботу, для садов и для хозяйства. Значит, - сказала она обычным тоном, - с вашей "историей" покончено? Вы не обижайтесь. Все знают...

- Обижаться, на вас! - восторженно сказал Бураев. - Теперь, - он усмехнулся, я уже "мальчик без истории". Как я счастлив, что могу бывать... вы для меня, как... милосердие! Уверяю вас. Если бы вы знали, как я одинок. И... всегда был одинок, - прибавил он с тоскою.

- Очень рада. Что же вы не спросите про Нету? Она теперь бо-льшая.

- Я не забыл. Не встречал давно. Большая, да...

- Ушла на панихиду по Лизе Корольковой. Вы знаете? Самоубийство...

- Знаю. Ужасно. Я ее помню... фарфоровое личико, мимо проходил в казармы, часто видал в окошке. Обыски идут у нас...

- Кажется, что-то грязное. Начальница гимназии хотела запретить, чтобы устраивали панихиду, но все восстали. Вот, Неточка пошла. Кстати, который час? Без четверти десять... Надо послать пролетку. Вы с этой Корольковой не были знакомы?..

- Никогда... Почему вы меня спросили?

- Просто так. А вы... почему так спрашиваете?

Бураев не успел ответить: вернулся батальонный, нес цыплят в лукошке.

- Надо Семена послать за Нетой, к Лисанским. Там она будет ждать.

- Куда послать? - не понял Кожин. - То есть, как за Нетой?..

- Как за Нетой! - сказала Антонина раздраженно, чему Бураев удивился. - Нета же ушла на панихиду и будет ждать! Надо послать к Лисанским...

- Вот тебе раз! - сказал полковник, потирая темя. - Давно пое-хал! Как же это ты так... волнуешься. Поужинал и поехал. Вот, полубуйся, капитан, какие у меня штуки... вот эти пли-муты! Знаешь, милая... не попробовать ли, под музыку? Эффектно будет, чорт возми!..

- Как, что... под музыку? - спросила, в испуге, Антонина.

- Что-что... Выпущу, а ты сыграешь. Посмотреть влияние... слышат или нет? Где-то я читал, что рыб на музыку манят... все и выплывают! Вот, приучить-то!.. Капитан, не смейтесь: знаете мою слабость. Скоро тридцать пять лет, все с солдатиками играл, а вот пора и отдохнуть, с цы-плят-ками-с...

Антонина вышла. Кожин любовно вынимал цыплят, пускал на коврик.

- Вот, батальон-то настоящий! Смейтесь, а - жизнь. Лучше, братец, чем все трофеи мира. Что ж, я и не скрываюсь. Скоро выхожу в отставку. Богат, а скоро буду и миллионером, да-с. Эта усадьба только между прочим. Куплю, так... десятин тысченки три, ну, понятно, пенсия. Конец войне! Скоро все армии насмарку. Тюк-тюк-тюк... - тыкал он в пол перед цыплятами. - Армии разоряют государства! да-с!.. Но... служишь - и не философствуй.

Бураев, из такта, промолчал: часто чудил полковник! Кожин унес цыпляток. Вернулась Антонина.

- Да, - это самоубийство очень взволновало город, - сказал Бураев.

- А вас?

- Но это так естественно. И меня, конечно.

- Нета говорила, - скользнула взглядом Антонина, - что в дневнике несчастной что-то есть о вас?.. Вы ничего не слышали?..

- Странно. Я ее совсем не знал...

Он вспомнил о письмеце, о "К.".

- И не знали, - спросила Антонина медленно, - что вы ей очень нравились?..

- Первый раз слышу! - искренно сказал Бураев. - Теперь я стал какой-то притчей...

- Ну, простите... - взяв его руку, сказала Антонина, - я вас встревожила?..

Это ее движение и мягкость, как она сказала, его растрогали. Он не посмел сказать ей, как он счастлив, что снова ее видит. Но его взгляд сказал ей это.

- Встревожили?.. чем?!.. - удивился он. - День у меня сегодня беспокойный был... а так, какие у меня тревоги!

- Да, вид у вас усталый.

Антонина отошла к окну, открыла. В окно смотрела белая сирень, в дожде.

- Хотите?.. - сломила она веточку. - У нас тут солнце... уже распустилась.

Он поблагодарил и нежно поцеловал, - приник к сирени.

- Помните, - сказал он нежно, - когда-то вы меня гадать учили?

- На сирени? - бросила она небрежно.

- Нет. Это было давно, но я все помню... фуксии! - сказал Бураев, стараясь уловить ее глаза.

- Фу-ксии?.. когда?.. Не помню. Разве на фуксиях гадают? В первый раз слышу. Почему у вас сегодня тревожный день?..

Она пошла к роялю, но играть не села. Открыла, задумалась... закрыла.

- Я теперь даю уроки, уже больше года.

- Да, я слышал, что вы довольны. Полковник говорил... нашли цель жизни.

- Цель? - усмехнулась Антонина. - Вот как, смеяться научились!.. Я шучу, конечно. Теперь уж не такая домоседка стала... Бегаю с утра до вечера.

- Странно, ни разу вас не встретил! - сказал Бураев. - Впрочем, у меня одна дорожка - дом, казармы...

- Да? А я вас иногда встречала... Вы, кажется, в каком-то тупичке живете... неподалеку Антоньев монастырь?

- Да! - радостно сказал Бураев. - Вы знаете?.. Но почему же я никогда...

- Случайно вышло... как-то я ехала и видела, вышли из тупичка, пошли в казармы. Какой же у нас с вами скучный разговор!

- Что-то ты, капитан, начал мне говорить, что-то у тебя произошло сейчас... про какой-то рапорт?.. - сказал вошедший батальонный.

Бураев рассказал, что вышло.

- И превосходно, что отпорол. Вот кого бы отодрать-то... подлеца Скворца да мецената нашего Катылку! В Сибирь!.. - закричал полковник, словно на плацу. - Эти тебя продерут в "Голосе", в отделе "подтирушки", или у них "Постирушки"? Ну, да ты им головы отвертишь, я тебя, капиташа, зна-ю!..

Антонина передернула плечами и ушла. Бураев с удивлением подумал - "что такое с полковником сегодня? и Антонина как-то странно?.."

- Надо Антонину благодарить. Заметили, нарочно вышла. Что говорить, святая женщина, молюсь на нее, как на икону. Стала она давать уроки музыки... вы уж, понятно, ходить к нам перестали... стали "мальчиком с историей", как мать-командирша пропечатала. "Один Бог без греха, а мы лю-ди гре-ешные!" - неожиданно запел подполковник. А Антонина как раз тут и решила давать уроки музыки. Так сказать, наполнить зияющую пустоту. Однако, три четвертных выигрывает! - подмигнул Кожин, - скоро выкупим у банка лятифундию, с ее подмогой. Урок был у подлеца Катылина, собственника поганца "Голоса"... И приехал этот адвокатишка Скворец, редактор. Ну, за чаем кру-пный разговор... как раз у тебя, капиташа, "вынос" твой случился...

- Какой вынос? - спросил Бураев, которому стало неприятно слушать.

- Не вынос, а "вылет" правителя Краколя. Вышиб ты его? Это уж факт исторический. Вот они тут и закипели, общественники наши, ангелы-то хранители! Вот когда распотрошим-то... и губернию, и армию! Понимаешь, что говорили?.. Падение нравов!.. А у этого Катылина в Москве содержанка, в монастыре послушница, и уважаемая супруга, кровь с молоком!.. Вот и прикуем к позорному столбу, на радость общественности и либералов-кадюков. Антонина, понятно, от чистоты души, им и говорит: неудобно в частную жизнь мешаться... публичного преступления нет! здесь дело вза-имное... ушла жена от мужа - и, между нами, известного прохвоста! - и муж мог требовать удовлетворения, и вообще!.. Зачем будить нездоровое любопытство, надо подымать читателей... Они ей - "мы на страже общества, и пригвоздим!" А она... Вы ее всю не знаете... ох, с темпераментом!.. - разошелся Кожин, - а перед офице-ром... - ткнул себя в грудь Кожин, - благоговеет, казачка чистокровная, атаманова дочка... на пистолетах может! а, бывало, джигитовала... засу-шит!.. Вы не глядите, что - "тихий глаз"... и консерваторию кончила на виртуозку!..

- Господа, пить чай! - позвала Антонина Александровна устало.

- Сейчас, анекдот Буравку доскажу... Она им, братец, ультиматум: ни слова в ваших "подтиронах"! Завтра намараете, - смысл-то! - а к вечеру Бураев вас обоих прро-бу-рравит!.. - сделал полковник пистолет из пальца и присел, прищурясь. - Как воробьев! - "Я - какова полковница? - этот характер очень знаю!" Ну, те и... дай бумажки! Она-то, правда, тут же, как говорится, "спокойно удалилась" - она уме-ет! - и урок к чертям, а "подтирон"-то порции не получил. Этого, заметьте, ни-кто не знает. Аминь! - полковник погрозил к столовой. - Слово взяла с меня - ни-ни! Но тебе-то... не могу же не сказать! Я тебя, чорт те знает, "люблю любовью странно-иностранной". Глядишь - ну, прямо, офицер-девица, из монастыря вот только... А можешь и в ад сейчас же. Мо-жешь! Хмуришься? На батальонного не полагается сердиться! - погрозился Кожин. - Идем к хозяйке и виду... ни-ни-ни!

"Сегодня он какой-то чумовой", - подумал опять Бураев. Но это было мимолетно. Антонина, милая Юнона, сияла в мыслях. Новая, - такой он никогда ее не видел. "Тихий глаз", - верно сказал полковник. "Вы ее всю не знаете! ох, с темпераментом... казацкой крови..." "Но как же это объяснить?" - спрашивал себя Бураев. - "Возмутилась, бросила урок, когда узнала, что я?.." Было непонятно, даже неприятно почему-то.

Вошли в столовую. Она стояла у буфета и смотрела к двери. Он встретил ее взгляд и прочитал: да, я такая! Конечно, она слышала.

- Вам, как всегда, покрепче?

- Пожалуйста. Особенно сегодня.

- Почему "особенно сегодня"?

- Очень, Антонина Александровна, устал. И еще необходимо в одно место. Уже одиннадцатый... а очень нужно.

- Очень? Деловой вы стали.

Она взглянула из-за самовара. Так она раньше не смотрела. Решительно, она другая. Тревожней стала? Он не мог решить. Свободней?..

- Не деловой, а... очень нужно! - повторил Бураев, а сам подумал: "вот заладил!"

Антонина задумчиво мешала в чашке. Полковник шумно дул на блюдце. Разговор пресекся.

- Выкупим у банка, решено! - сказал полковник. - Займусь червями, по системе... этого... ну, как его... такая звучная фамилия... - крутил он в пальцах, - ну, еще корпусной-то был?... Антониночка, не помнишь?..

- Не помню, - сказала Антонина в чашку.

- Ну, чорт с ним. Буду воспитывать на скорцонере, коконы получаются тончайшей консистенции и...

Антонина опять взглянула, и снова их взгляды встретились. Сердце Бураева остановилось. Взгляд был мгновенный, - и тоска, и радость.

- Партийку сыграем? - нежданно предложил полковник, обрывая хозяйственные планы.

Бураев колебался. Остаться? Антонина, склонившись, медленно переливала с ложечки. О, милая! - сказал он взглядом. Сердце было полно таким безмерным, что он не мог остаться. Скорей на воздух, скакать, все вспомнить, привести в порядок. Он задыхался от волненья, зная, что сейчас случится, должно случиться. Он взглянул опять. Она переливала с ложечки. Он видел милую ее головку, завернутые косы.

- Сегодня не могу, полковник. Если разрешите, завтра?.. Дал слово быть. Приехал из Москвы профессор, надо быть, неловко... - путался в словах Бураев. - Доклад какой-то... важный... об "основах жизни".

- Ну, Бог с вами, до-кладчики. Ну, завтра. Перед лагерями отпразднуем. Покажу, какие я реформы провожу...

- Уходите... - сказала Антонина утомленно, бросая ложечку. - Что так скоро?

Как всегда, она была спокойна, замкнута. Глаза сияли ровным светом. Провожая, она сказала:

- Яблони зацветают...

Бураев вспомнил "перламутр" и "маму" - первое знакомство.

- Да, я помню ваш перламутр...

- Что за перламутр? - спросил полковник.

- Яблони когда у вас цветут... все, как перламутр. - восторженно сказал Бураев. - Помню, когда я в первый раз увидел... - он остановился, - как перламутр, так я живо помню...

- И "маму"? - усмехнулась Антонина.

Засмеялись все. Громче всех полковник.

- Конечно!.. - сказал Бураев, - сколько мне за "маму" попадало, как не помнить! Да, чудесно теперь будет. А в лагерях одни березки да осинки. У вас укрытей. А в нашем тупичке открыто к пойме... чуть только начинает розоветь.

- Ну, значит, завтра... кстати сады посмотрим, - напомнил Кожин.

"Машенька приедет завтра", - вспомнил досадливо Бураев.

- Завтра... постараюсь, господин полковник.

- Визи-тер! Сидит, как на иголках, на часы все... Уж по правде, свиданье, что ли?..

- Никак нет. Полное одиночество. Как на походе, можете взглянуть. А сплю, как полагается, на гитаре... - он вспомнил, что приказал Валясику. - Голо, как в келье. Портрет, в веночке, да иконка.

- А чей портрет-то? - подмигнул полковник.

- Мамин, господин полковник.

- Отцы пустынники... и жены непорочны! - вздохнул полковник. - Так вот поглядишь... изящный капитан, пачками влюбляются... ну-ну! Ну, а когда порол нагайкой, а... зверем? Знаю твой слабый темперамент, слыхали, как на войне-то! Кажется, тоже, казацкой крови... что-то ты говорил?

- Есть немножко. По маме, запорожской. Только мама кроткая была. Да и я, господин полковник, не из зверей, - не уходил Бураев, мялся. - Горяч я, правда. А солдата ни разу не коснулся, в этом чист.

- Этим не гордись. Бывает - стоит. Да уж либералы, что говорить!

Стояли под лестницей, в большой передней, слабо освещенной. Антонина - у косяка, задумалась о чем-то.

- Где же Нета? - вскрикнул неожиданно полковник. - Нельзя так поздно!

- Как ты испугал... Сам же сказал - Семен поехал.

- Верно, Семен поехал.

Прощаясь, Антонина задержала руку. Бураев уловил в глазах и боль, и радость.

IX.

- Любит?.. - спросил он небо.

Крапал дождик, фонари мигали в ветре. Сердце горело болью и восторгом. Как же могло случиться?! "Или это страсть, привычка к женщине?.. Или это счастье, и я - люблю?.." - спрашивал себя Бураев. - "То, главное... пришло?.. Так, внезапно? Нет, было, с первого же дня, тогда..."

Он оглянулся на усадьбу. Те же тополя шумели в ветре - и не те же. О, чудесный дождь! Как пахнет тополями и сиренью, белой, той сиренью!

"Нежная моя!.." - сказал он страстно тополям и ночи.

"Рябчик" шел в тугих поводьях, гарцовал. Бураев охватил его за шею.

- Ми-лый!..

"Рябчик" закинулся, понесся. Еле сдержал его Бураев, дал шпоры и пустил в галоп. Город уже спал. Летели фонари навстречу, тумбы, ветер, темные дома, в лампадках, пустые перекрестки, трактир с машиной, с окнами в огнях, гармонья, церковь с фонарем над входом, гауптвахта, площадь, черный сад, удар с собора, городовой на тумбе, лай собак, раздолье... "Рябчик" застриг ушами, отфыркался и перешел на шаг. Пахло тополями, майской ночью. От бешеного гона стало жарко. Бураев снял фуражку и дышал всей грудью. Как чудесно жить! И все чудесно: и дождь, и старые заборы, и тихие лампадки в окнах, и сторож с колотушкой где-то. Все пело, открывало тайну - любит! Во всем, в молчаньи самой ночи, было - любит! Он припоминал слова, молчанье, взгляды... - любит! Замкнутость и ровность, холодность даже, которые он знал давно-давно, - все стало ясно. Любила, любит! Покорность, сила воли, - так всё ясно.

Он переживал, старался вспомнить. Ну, конечно, ясно. Мучается, любит, втайне. То же и в нем хранилось, теперь он понял. Зрело столько лет - пробилось. Да, любит, и всегда любил. Боялся себе сознаться - всегда любил. Этот взгляд прощальный, слабое пожатье пальцев... Любит! Теперь-то что же?

Бураев отмахнулся: не стоит думать.

Отыскивал в забытом. Было, много было. Мартовское солнце на полу, когда она играла, склонилась к нотам. Взгляд испуга... А фуксии! Забыла.

Тому три года. Только-что пришли из лагерей. Весь сад был в яблоках. Полковник ходил с покупщиком и торговался.

- Хотите, - сказала Антонина, - покажу оранжерею? Лагери вам на пользу, вы стали бронзовый.

Он хотел сказать: "а вы, Юнона, стали еще прелестней!" Не посмел. Они прошли в оранжерею. Было зеленовато-светло, как в воде. Прямо, светило через стекла солнце, зеленовато. На Антонине было - о, как помнил! - светло-голубое, тонкое, совсем сквозное. На солнце были видны все линии ее фигуры, - как в воде. Она шла томно, отводила ветки олеандров, чуть, через плечо, смотрела. Он любовался изумительною шеей, с таким изгибом, - какие видел на портретах, в Эрмитаже. Каштановые косы, замотанные на ее головке, золотились, в озареньи.

Она остановилась, в блеске:

- Посмотрите, вот фуксии.

Фуксии в тот год цвели роскошно. Деревца стояли сплошь в розово-фиолетовых, с серебряными нитями, сережках. Он любовался ею.

- Вы молчите... не нравятся?

Она смотрела плутовато. Он сказал:

- С детства я люблю белые цветы. И голубые... как ваше платье.

Она сказала, окидывая взглядом платье:

- Колокольчики? Нет, они темнее. Незабудки...

- Да, и незабудки... как у вас бывают иногда глаза.

- У меня темней. Это от освещения. Фуксии вам не нравятся... А так?..

Она сняла двояшки, приложила и чуть встряхнула.

- А так? Правда, чудесные сережки? Ко мне идет?..

Он молча любовался ею.

- Молчите... Опять не нравится?

Чуть отступил, смотрел. Она держала.

- Чудесно! К вам все идет... вы порозовели, а всегда бледны. Это от "сережек".

- Какой вы... наблюдательный!

Она задумалась. Вдруг ее глаза раскрылись, усмехнулись.

- А знаете, на них гадают.

- Погадайте мне... или себе?

- Мне не о чем гадать, - сказала она нервно, что его очень удивило. - Прошли гаданья, ожиданья...

- Смотря о чем...

- О чем гадают... о любви, конечно! - небрежно повела она головкой и пропела: - Утихла страсть... прошла лю-бо-овь!.. И ра-достъ сладкого свида-нья...

И вдруг оборвала, закрылась. Он сказал:

- Бывает - не проходит.

Она насмешливо взглянула.

- Вы знаете?

И затрясла "сережки". Он сказал:

- Пока... не знаю. Предполагаю . . .

- Узнаете - скажите. Сколько вам лет?

- Тридцать второй. А вам?..

- Это прилично? Ну, хорошо... мне скоро тридцать. Опыт, пожалуй, одинаков? Или вы... опытней? Навряд... - сказала она мягче. - Хотите, научу гадать? Может, вдруг, случится...

- Очень может... - согласился он, любуясь.

- Если захотите... приворожить любимого... что я говорю!.. лю-би-му-ю... найдите парочку-двояшку, вот как эта, - сняла она "сережки", - и...

Она умолкла и начала болтать "сережки".

- И что?..

- Что же надо?.. - задумалась она, - ах, да. Надо взять... Забыла, что-то надо сделать с "сережками". Что же надо?.. Нет, не помню. Очень давно гадала.

- Ну, как жаль... - сказал он, любуясь откровенней.

Она сняла двояшку и разняла. Шла - думала о чем-то, грустно.

- Пойдемте, здесь очень душно.

- Так и не вспомните?

- Что? - спросила она рассеяно.

- Хотели научить гадать...

- Но если я забыла!.. Какой вы странный... забыла. Вот, я и музыку почти забыла. Как я играла раньше!..

И пошла скорее. Его смутило. Он подумал: разве он что-нибудь позволил? Шел за ней, смущенный.

- Ах, погодите, - сказала она быстро и обернулась, - я вспомнила! Надо разнять цветочки, вот так... - и она разняла двояшку, - и один цветочек положить себе на грудь, вот так... - опустила она за платье, скромно, - а дружку надо... Что же с дружкой?.. - Она задумалась. - Не помню. Что-то надо с дружкой... Нет, забыла.

Вернувшись, он нашел цветочек-дружку у себя в пальто, увядший. "Вот что надо сделать!" - вскрикнул он, не веря. Боялся верить. Может быть, случайность? В пальто... в оранжерее в кителе... случайность? Не случайность. И верил, и не верил. Долго не приходил, смущался. Наконец, пришел - и не посмел. Ни взгляда, ни намека. Все та же: замкнута, спокойна, как всегда. Он сохранил цветочек - дружку.

Вот - приворожила, крепко.

"Что же теперь?" - спросил себя Бураев. - "На муку? так это - "главное?"

Право женщины - дарить любовью, которое он признавал за ней, здесь отступало перед честью. Это он видел ясно. Обмана быть не может. Любовь - на муку?..

"Да как же это... как могло так, сразу?" - спросил себя Бураев. - "Только вчера я мучился, чуть ли не... А теперь люблю?! Новая любовь... а то, что было? Где же верно?.."

Он посмотрел на небо. Сеял дождик. Мокрые деревья никли. В пустых еще садах ходило ветром. Вот и тупичек, привез сам "Рябчик".

"А она как смотрит? И она не сможет."

Он вызвал в памяти ее лицо - ее закрытость, сдержанность, холодность, нежность, грусть... Вспомнил тайну, которую хранили ее глаза, вдруг прорывавшуюся блеском.

"Не сможет".

Все путалось. Не стоит думать.

В дом не хотелось. Он разбудил Валясика и приказал взять лошадь.

- Сильно разогрелся, поводи. К двенадцати вернусь. Да... все, что я приказал, ты сделал... там, в квартире?

- Так точно, ваше высокоблагородие, теперь все чисто.

Дождь превратился в ливень. Несмотря на сильную усталость, Бураев пошел к Глаголеву: тянуло на люди.

X.

Нижне-Садовая, или, по-старому, Глухая, в редких фонарях, спала. У старой церкви Спаса-на-Канавке, под горой, стучала сонно колотушка. Дом учителя был двух-этажный, за гвоздяным забором. Пришлось звониться. Выбежал хозяин с папироской, забормотал несвязно, зажигая спички в ветре:

- Вы? Как я рад, глазам не верю... А у нас скандал такой!..

- Скандал?.. - оторопел Бураев.

- Да не беспокойтесь... в переносном смысле, скандал-то... а так-то тихо. Что и делать не знаю, все народ солидный... Проходите вот по дощечкам, я посвечу... чортовы спички делают!.. С горки натекает, знаете... Как я рад... главное, народ-то ранний все, укладливый, а тут скандал...

- В чем дело, какой же, собственно, скандал? - спрашивал Бураев, в луже. - Да у вас озера!..

- Глина... натекает. И батюшка покойный все мучился... Сюда, посуше... - торопил Глаголев. - Крушение произошло, как, знаете, нарочно. Ездил встречать на станцию... Выбрались? вот, свечу... Тьфу, вот они розовые-то спички!.. Милый капитан, сю-да! - кричал Глаголев, шлепая по луже. - Крушение! В Томках вагоны оторвались, поезд задержан на полтора часа! Неизвестно только, не оторвался ли Гулдобин? Если в передних, так... Если не оторвался, непременно будет... завтра ему рано надо в Нижний, сколько пересадок...

"Очумел он, что ли?" - раздумывал Бураев, - "уж идти ли?.."

- Ради Бога, уж не уходите!.. - молил Глаголев, словно угадавши мысли. - Все-таки гостей хоть несколько подбодрит. Собственно, не гостей, а... почтеннейшие люди раскачались, сдвинулись во-имя, так сказать, национального... и Кущерин, библиофил наш, по старинным книгам, у него завод крахмальный, и староста соборный Буторов, лесопромышленник... кряжи все, сколько усилий стоило да еще под воскресенье!.. - сообщал Глаголев, ведя Бураева по переходцам.

- Вот и попал к вам, за "приятным"... угощайте! - шутил Бураев, возбужденный.

- Сюда, на галерейку. Вы только у меня в низке были, в книгохранилище... прошу. Нашего мудреца увидите, Илью Акинфыча. Огородник...

- Огородников? Не слыхал такого.

- Оогородник, Валунов. Во все Заречье огороды. С Ключевским переписывался! Помните - "Мрежи рыбак растилал по брегу студенного моря"? Вот такого сорта.

- Да у вас чудесно! Как вышивки... Воображаю, днем!..

На тусклом свете уличного фонаря вся галерея мерцала переливами мельчайших разноцветных стекол.

- Это мой батюшка покойный, по образцам-с. Это вот "новгородское шитье", а там Поморье, и дальше все. Днем залюбуешься, что там европейские розетки! Только начинаем приступать к раскопкам. Сейчас его увидите... Адриан Васильич Кискин, мещанский староста, основатель нашего музея... чего набрал! Это уж наша, коренная интеллигенция, не петербургская. Мало о ней известно-с. Таких-то нам и надо. А это все гравюры, портреты славных. Батюшка так и называл: сыны России. Из лаптя вышел, а вот...

В ворота застучали, донесся оклик:

- Эй, доложи там. . . лошадь за Адриян Василичем!..

- За Кискиным, - сказал Глаголев, - такая незадача.

Бураев вошел в прихожую. Против двери висела старая гравюра - "Москва XVI века". По стене стояли кованые сундуки. Висели деревянные резные блюда. На полках красовались солоницы, бураки, ковши. По карнизам тянулись вышивки-подзоры.

- А эти... - увидал Бураев лапти, - тоже редкость?

- Память это. Батюшка берег. Так, кажется, у Пяста было. Вот и он, берег. Отсюда вышел. Плотогоном был. А через полвека стал почетным человеком, в городских головах сидел... Прошу покорно. Вот, позвольте познакомить, Степан Александрович Бураев, капитан! - крикнул Глаголев в залу.

- А как же-с, имели удовольствие... - отозвался кто-то.

Бураев узнал колониальщика Рубкова, в золотых очках, с лицом профессора: покупал, бывало, с Люси конфеты. Народу было много. Опять звонили: прислали за Кущериным.

- Дольше не могу, уж извините... - поднялся важный, в сюртуке, старик Кущерин, - в пять встаем. Другой раз уж лошадь присылают. Надо бы как пораньше, что ли-с...

- Крушение! Не смею уж задерживать... - повторял растерянно Глаголев.

Стали подниматься и другие: козлобородый Кискин, Рубков, седой, румяный, староста соборный Буторов. Буторов сказал:

- И рады умных людей послушать, да, видно, горе уж такое наше... всегда с припозданьицем. Скоро и петушкам кричать. Да и к ранней завтра.

А Бураев слышал: "эх, вы... господа интеллигенты, не сваришь с вами каши! такого пустяка не можете!"

Проводив гостей, Глаголев уныло сообщил собранию:

- Мальчишка с вокзала прибежал. Говорит, Гулдобин остался в Томках, по телефону дано знать на станцию. Теперь он прямо проедет в Нижний, завтра у него там собрание, а когда условимся, я предуведомлю. А пока ознакомьтесь, господа, с его брошюрой - "Истинный путь России". Ну, чайку попьем... Наденька, что же ты гостей-то оставляешь? - крикнул Глаголев в комнаты.

Бураев приглядывался с интересом. Длинный, низкий зал напоминал ему старинные палаты, с залавками, с горками и поставцами, с оконцами в глубоких нишах, с печкой в изразцах-узорах, с резным карнизом. Перед старинным Спасом теплилась лампада. Висели виды Москвы и Киева, монастырей, соборов, старых городищ. За столом, накрытым шитой скатертью, сидело человек двенадцать. Наденька, единственная дочь Глаголева, была хозяйкой, чинно разливала чай. "Милая какая", - полюбовался на нее Бураев, - "сарафан наденет - совсем боярышня". Очень ему понравилось, когда она спросила, не подымая глаз:

- Вам как позволите, всладкую... или будете пить вприкуску?

"Вот, целина-то-матушка... словно из XVII века вышла!" - подумал он. - "А глазки, как-будто, строгие".

Он любовался свежестью ее лица, румянцем, гладко причесанной головкой, черной косою в ленте. И думал: "как она несовременна! редко таких смиренниц встретишь".

Он закурил. Наденька вскинула ресницы, чуть взглянула.

- Пепельница там, - сказала она тихо, поведя глазами к двери, - чаю я могу подать туда?..

- Простите, может быть за столом у вас не курят... - спросил Бураев. - Разрешите?

- Как угодно, - сказала она так же тихо.

Он смешался. Ждал обыкновенного - "пожалуйста, курите", а тут - "как угодно". И не стал курить. Она спокойно продолжала разливать. Подсел лесничий Высокосов, знакомый по охоте.

- В чем, собственно, тут дело... цель собрания? - спросил Бураев.

- Россию ищем, - подмигнул лесничий. - Перейдем подальше, а то тут... для некурящих. Наденька не любит, еще, пожалуй, забранится. Правда, Надюк? Я ведь ее такую помню, на руках носил. А, правда?

- Правда, - сказала Наденька.

- Что же "правда", - спросил Бураев, - что Андрей Михайлыч на руках вас нашивал, это неудивительно, конечно... и я бы, пожалуй, мог... или "правда", что вы, пожалуй, забранитесь?

- Последнее, - сказала Наденька, не улыбнувшись. - Это только сегодня исключение, а то я никогда не позволяю.

"Вот так смиренница!" - подумал весело Бураев.

- О, вы строгая.

- При чем тут - строгая? Воздух должен быть чистый в комнатах.

Сказала скромно, не взглянула. Это ему понравилось. В профиль она была еще милее: совсем как монастырка.

- Ну, мы отойдем подальше, чтобы не смущать, - сказал Бураев, ожидая, что она посмотрит. Но она не повела ресничкой. Они уселись на залавке.

- Так вот как... ищите Россию. В чем же дело?

- Чудаковат немножко Мокей Васильич. Видите стиль-то, - показал лесничий, - с папаши. Старик был, правда, самобытный. И крутой. Внучка в него характером, цельная натура, само-бытка. Сразу ее не разглядите. Вышла из гимназии, хочет учиться дома... - не по ней! Я ее - Надежда-Правительница величаю. Это вот собрание устроить папаша чуть ли не на коленях у ней выпрашивал. Говорит - глупости! Да и верно. Видели, что получилось?

- Однако... - сказал Бураев, смотря на Наденьку. - Сколько ей, шестнадцать?

- Восемнадцать. Если бы не она, Мокей Васильич все бы давно растряс с разными планами своими. То жена-покойница держала, а теперь вот "мать-игуменья". Деньги все у ней, а то бы все на книжечки...

- Ну, а это собрание? Ведь серьезные все люди были. Если знают Глаголева...

Лесничий отмахнулся.

- Наши кряжики-то то-же, сам с усам. По-литики. А вот. Мокей наш давно готовит труд "Русские основы", томов, говорил, на пять. Отыскал в Москве союзника, одного молодого историко-философа, самого этого Гулдобина... говорят, будущее светило, громаднейшей энергии. И вот они решили создавать новую интеллигенцию. Старая обанкротилась, выветрилась национально, назначение свое "выбить национальную искру" выполнила, - в отставку! Вы знаете идею Столыпинской реформы?..

Бураева все это мало интересовало. Но он был взвинчен, радостен, - куда ни шло!

- Немножко знаю, по газетам. Ставка на сильных, кажется...

- Вот, это самое: на крепких мужиков!.. Выдел на хутора, развитие собственничества... Ну, так тут ставка на национально сильного интеллигента. Где его найти? В недрах! Кстати, после 905-го, начался пересмотр идеологий в интеллигенции. Вот они и кладут "основу". Гулдобин ездит по городам, делает, так сказать, пробные посевы. Народную интеллигенцию, в самом коренном смысле, с перекрестков и торжищ, собирают, "самобыть", не мелкотравчатую только, а, главное, кряжистую, для основы-то... с национальными заветами, но не с троицей только "самодержавие, православие, народность", как у славянофилов, а с широкими поправками на современность. Основа - черпать из народных недр. Проекты очень грандиозные... Могущественная печать - посильнее "Слова"... с Сытиным уж Гулдобин пробовал, пока не вышло, огромное "национальное издательство"... много всего. А когда кружочки образуются, двинут в дело... тогда уж вдвинутся в политику.

- Да, тут политика в основе!

- Пока нет. Мокей хоть и блаженный, а упря-мый. И нашего "ястребка", губернатора, заполонил, уроки дает его балбесу. Тот - полное содействие. Очевидно, метит в Столыпины. Вот они оба и готовят обширную записку в министерство. Стал Мокей кряжей-то собирать, а они уж пронюхали... и заявились. А то бы разве стронулись! И уплелись, благо крушение случилось, Гулдобин оторвался. Сегодня как раз интимная беседа предполагалась, с "крепкими".

- И мы с вами, выходит, в крепкие попали?

- Ну, какой я крепкий. Меня-то Мокей знает, наши отцы еще дружили. Не возражаю, хуже-то все равно не будет. Интеллигенция в разброде, не мешает и нового сочку подбавить, только они заносятся... "Миссию" опять давай! А вас он, видимо, облюбовал чутьем, считает нужным... Мокей не глуп. Видите, народ! Повыбрал годных, с нервом. Копнуть у нас - всего найдется. У меня лесники есть... и воры, и святые, и анархисты, и Минины. Материал найдется на всяку стройку. А у вас в роте?..

- Есть удивительные молодцы. У меня в учебной команде были... ох, какие! - сказал Бураев.

- Город наш я знаю больше сорока лет, рос с мальчишками... Есть и пропали, а есть - и много! - таких, что и американцев за пояс заткнут. Россию надо знать. Здесь вот, все с отметиной. Отъехавшие... все в своем роде знаменитости, сами в люди вышли, народ серьезный, могут и дело делать, и обмозговать, и жертвовать, коль их зацепит за живое. Надо зацепить уметь. Мокею не зацепить. Ну, а Гулдобин, если по душе придется, может и зацепить. Если психолог, как Мокей поет, да умница, да с огоньком... может наклевать. Да вот, попик молодой, чернявенький, все руками сучит? Это отец Никандр, с Гончарной, так и зовут "мужицкий батя"... За ним и депо, и фабрики. Ведет! К Богу ведет и к родине. Все его прихожане, поговорите... - патриоты! Ни один агитатор теперь и носа не сует. За пять лет увел и в недра православия, и к России! Вдовец - аскет. Ничего не имеет, все отдает. Пробовал архиерей его за "протесты" изымать... - помните, тысячная депутация пришла к собору, требовать архиерея? И подали петицию. А вот того лобастого старика видите... на апостола Петра похож, нос, как у Сократа? Это огородник Валунов... фи-гура! Из такого теста Ломоносовы выходят. Василий Родионыч, папаша-то Мокея, выписал его из своих мест, под Жиздрой. Был подпаском. И вот, от лаптя - чуть ли не миллионер. И, уверяю вас, ровно никого не грабил. Не смотрите, что он в чуйке. Это он чудит, и из гонора. Чуйка его эта стоит дороже сюртука со смокингом, "аглицкого королевского суконца-с". У него в Смоленской свыше двух тысяч десятин какого строяка, сам меня возил проверить, ладно ли ведется дело. Говорит - "все у меня с огурчика!" Зимами "про историю" читает, летом с зари работает, "по огородцу-с". В Думу выборщиком прошел самостоятельно, вне партий. На депутата предлагали баллотироваться - не захотел: "в следующий раз подвигнусь, говорит... вот как прочитаю про финансы!" И читает, уверяю вас. С Каблуковым переписывался, сам к нему ездил за указанием. Ключевский езжал к нему, рыбу ловили вместе. Переписывался с ним... Это вот сила, может Мокея подпереть и за волосы попридержать. Видите, как ему Надежда чай-то подала, ласковая какая! Молится, прямо, на него, на крестного. Он и Мокея выручил, как тот после жены, тому три года, чуть было в трубу не вылетел, с закладной увяз. Старик-то тоже особый был, знал Мокея... двести тысяч положил на эту самую "свою Надежду", до совершеннолетия ни грошика не трогать, в Государственном Банке, в золотой ренте положил, "а ты, говорит, учительствуй, Мокешка, с тебя хватит... а дочка без хлеба не оставит!" Мокей все бы на книжечки ухлопал.

- Богатая невеста!

- Присватайтесь... А вон тот, в пиджачке, синяя фантазия, рябой? Это мастер из депо, Пахомов... тоже особенный. Из "савлов", бывший социалист. Теперь - поговорите с ним... это уж, сам как-то доискался, - "русская основа". Друзья с о. Никандром, не разольешь. Крутят что-то свое, "ведут". И этот может подпереть. А рядом с батей - мещанин Сергеев, лошадник. Этот был "союзник", самый ярый. В 905-м что вытворял!.. Теперь в "национальный социализм" какой-то метит, не разберешь.

К ним подсел Глаголев. Блестя очками и тряся кусточками бородки, - за кусточки прозвали его гимназисты - "Мох Васильич", - он начал объяснять "идею".

- Я уж просветил Степана Александровича, - сказал лесничий. - Говорит, это хорошо - искать Россию... только вот не знает, куда она девалась!

- Нет, серьезно... одобряете?

- Что вам мое-то одобрение... ищите! - посмеялся и Бураев. - Наше дело другое... мы, военные, не общественные люди.

- Думаете, что здесь политика? Ровно никакой политики! Наша задача новую интеллигенцию создать, национальную... чисто просветительные цели-с. Определить себя... к России! Что когда-то было достоянием русских исключительных умов... Хомякова, Аксакова, Самарина, Достоевского, Леонтьева... - вон все они!.. - показал Глаголев на портреты, - и что теперь почти забыто, сделать это народным достоя-нием-с... представить в уточненной форме, близкой и понятной массам. Это уже будет не "славянофильством... тут звучит некая как бы насмешка... а "русской основой", символом веры как бы... Но не навязывать, как плод интеллигентской мысли, а вывести на всенародную проверку, поднять повыше, - вот, пожалуйте, смотрите и решайте! А то ведь все под спудом. Молодое поколение даже и не подозревает, чем владеет. Многое сознательно скрывалось, уверяю вас! Скажите по совести, ну, знаете вы сами эти сокровища национальной нашей мысли?

- Очень мало знаю... пожалуй, и совсем не знаю, - сказал Бураев.

- Видите?.. Наша задача, между прочим, не только это "вскрытие"... а и обновление, и пополнение. Надо раздразнить национальный нерв и дать ему питание. Наш национальный нерв дремлет... или возбужден искусственно, как-бы сивухой отравлен, да-с! Вот вам... - шопотом заговорил Глаголев, - хотя бы эти "союзы русского народа", "гражданины", "богдановичи"... много всего там, в Питере!.. Через это чистые национальные порывы забрасываются грязью и извращаются. Носитель национальных идеалов клеймится "передовой" интеллигенцией как черносотенец, а этого клейма боятся. Наша задача - научить смело мыслить, по-русски мыслить и по-русски чувствовать и не бояться исповедовать святое, наше. С этим вы согласны?

- Превосходно. Я всегда так думал и, когда надо, действовал, - сказал Бураев.

- Надо, чтобы идея охватила массы, чтобы все были как бы в круговой поруке, как бы в приказе у России... чтобы все были, как верные ее солдаты!

Слово "солдаты" приятно тронуло Бураева. Так всегда он думал: все - для России, все - верные ее солдаты.

- Наша цель в том, - продолжал с горячьностью Глаголев, - чтобы найти национальные основы, наши цели... иначе мы не нация, которая живет и развивается, а пыль, случайность, которая... может и пропасть в случайном!.. Случай - для слепых. Пора быть зрячими. А мы? Соберите десяток любых интеллигентов и спросите... какая цель России? Никто не скажет или каждый по-своему ответит... Полный разброд, как на распутьи... топчемся! Нет национальной, вещей цели. Мозг страны - в разброде. - Чего же спрашивать с народа!..

- Позвольте... - вмешался батюшка, - дополнить. Цели не желают видеть, а она ясна, как солнце. Была и есть, только о ней забыли. По наблюдению, которое имею, самые честные и культурнейшие люди... был я недавно в Петербурге и слушал беседу в религиозно-философском обществе... лучшие люди растерялись и в большой тревоге... честнейшие и чуткие.... но хоть и ощупью, а ищут. Найдут ли? Далеко ищут, а оно близко, но... не в Петербурге! По-бо-жьи! - вот что. Вот она, цель России, вещая... И она - в народе. Божье зернышко упало на Россию с неба! У меня в приходе почти пять тысяч... и даже самый последний, самый блудник и грешник, знает... что? А вот что: надо жить по-божьи! Вот "основа". Положите во главу угла. Устроить нашу жизнь по-божьи - раз, и прочие народы научить сему - два. У других народов вы не услышите "по-божьи". В богатейших и славнейших странах... что? Там другое! Не по-божьи, а... "как мне приятно" и "как мне полезно"! Мне!.. А как это приятное и полезное заполучить? А... "как возможно легче и практичней"! Правда, когда еще сказал Шеллинг, что христианство есть откровение Божества в истории! Божество-то открывалось, и не раз, и будет открываться... в истории, а его не могут и не желают видеть. Теперь сугубо не желают. Слишком теперь по-Протагоровски: человек есть мера всех вещей! И меряет. Помните Манфреда - "и кто всех больше знает, тем горше должен плакать, убедившись, что древо знания - не древо жизни"! Хоть и тоже давний, а господин Штирнер пронизал-таки всю жизнь, и теперь уже и у нас, в массы даже проходит принцип - "каждый свой собственный бог, и все против друг друга, и все со всех сторон против Бога"! А душа народа нашего свое несет. Она за, за государством видит... цель-то! У нашего народа государство в душе-то никогда и не было настоящей целью, а только средством к высочайшей цели, к Богу! Потому и негосударственен, он вождей высоких ищет... И дайте ему - вы-со-ких! Идите из его - "по-божьи"! А политикой его не взять, если политика во-имя только государства. Его пути на... запределье! Или к Богу, или уж, если поведут в другое запределье... так к дьяволу! Надо выбирать... Наши интеллигенты хотят его пострич, притишить, пиджачок ему приобрести, в "культуру" его ввести, чтобы он тоже - "как мне приятно" и "как мне полезно"... А он ломаться долго будет. Может и обломают, только, ведь радости тут мало. Ему... зернышко Христово пало с неба... вот и надо, как я понимаю "основы" ваши, набирать духовных воинов, в нем самом... можно и из интеллигенции найти, просеять... и вот на этой-то закваске и ставить тесто. Добрый будет хлеб!.. Это-то и значит, как я разумею... искать Россию!..

"Ну, кажется, с меня довольно", - решил Бураев и хотел подняться. Но тут вмешался огородник. Это был высокий, очень сильный человек, с пышными седыми волосами, крепкоскулый, похожий на апостола Петра. В синей, щеголевато сшитой чуйке, он чувствовал себя свободно: ходил размашисто и подбоченясь, пристукивая каблучками. Бураев на него залюбовался: "вот такие бывали атаманы".

- Крестница вот моя, Надюша... - кивнул он к Наденьке, которая сидела за столом и мыла чашки, - сейчас мне говорит: "Кресенький, что як ты не скажешь?" Хозяйку надо слушать, особливо разумную хозяйку... Чашечки перемывает, а ничего не забывает! И вот я сказжу. Правильно, батя. Хоть мне и давно пора, в четыре подымаюсь, но скажу словцо. Будем из истории. Покуда в народе дух живет, он живет. Как дух его пропал - долой со счета. Зернышко Христово в нас есть, да плохо прорастает. Мало, чтобы только по-божьи. Моя старуха живет по-божьи, а и ей этого мало. Ей обязательно подавай - царство небесное! Она вон в вечную жизнь нацеливается! И дорожку туда ведет. Другое. Вон у меня ребята даже поют: "Наша Матушка-Расея всему свету голова!" А мы будто тому не верим, а? А кака махина-то! Будто и без причины? Без причины и чирей не садится. Для чего удостоены такого поля? По такому полю и дорога не малая, а прямо тебе большак на самый что ни есть край света! А где поводыри? Идем слепыми, где поводыри? Римская Империя тоже была махина, но свое сделала. Это глупые люди писали раньше - па-де-ние Римской Империи! Не падение, а победа! Из такой нивы вырос такой колос, наш Поводырь-Христос! И сказал : Империя Моя во весь свет! И оборотился ко всем народам. И было много званных, мало же избранных. И пришел в конце концов к самым распоследним, к лесным-полевым-водяным, от моря до моря сущим... потому что не пошли на Его зов душевно прочие, а занялись своими делами. А вот к нам, бездельникам, все стучится. Ибо есть куда: велики мы, и широки, и глубоки. Но мы все не отворяем. Вот, последнее место осталось Ему на земле. Или отзовемся, и сами в Царствие внидем, и других приведем, или... велит вострубить Архангелу, и Суд начнется. И пойдет новая история, из отсева и остатков. Вот во что надо ударять России. Но только сие не с Питера пойдет, и не от суетных интеллигентов, а от смиренных и верных установленному от века гласу - "во Имя Мое"! Россия-то нужна, но надо, чтобы и дух в ней был, чтобы знала, зачем она. А то - так размотается без пути, как прочие. Ну, поехал, и будьте здоровы.

Прощаясь он подошел к Бураеву.

- Извините, господин офицер, спрошу вас... вы будете не капитан Бураев, ...го полка, по 3-ей роте? Полк-то я вижу...

- Да, я Бураев. Что вам угодно?

- Позвольте-с пожать вам руку. У меня внук у вас в роте, Конон Козлов.

- Да. Исправный унтер-офицер, хороший взводный. Что вам угодно?

- Да ничего-с, господин капитан! - весело сказал старик, блеснув зубами. - О-чень вас хвалил...

Бураев засмеялся.

- Очень рад.

- И мне вы очень пондравились... осанка-то у вас такая!

Старик повел плечами и размахнулся - хлопнул по руке Бураева, сдавил клещами. Оба взглянули друг на друга и засмеялись.

- Если что, жучьте его что ни есть строжей, ваше благородие!

- Не за что пока, - сказал, смеясь, Бураев, - а придется, за этим не постоим. А позвольте, - пошутил Бураев, - как же это он здесь в полку остался? Здешних больше в Варшавский округ направляют...

- О, какой вы то-нкий, ваше благородие... - весело мигнул старик. - Верно, что было бы не по закону... дескать исхлопотал, мошенник! Только я-то Балунов, а он Козлов, внук от дочки... а она в Харькове, своя торговля скобяная. Оттоле и прислали, как угадали, мне на счастье, а вам на выучку. А что, ваше благородие... хорошие у нас солдаты?

- Хорошие, - ответил в тон ему Бураев.

- Так что, если нас когда били или будут бить... солдат не виноват, ваше благородие?

- Ну, конечно.

- Так-то, ваше благородие, и народ не виноват, я полагаю, что разные там непорядки?

- Ну, конечно! - все так же весело сказал Бураев.

- Всегда так думал-с. Теперь вы Балунова Илью знаете. И вот-с, как Нижне-Садовую минули, за речкой дом на горке... Милости прошу ко мне, ежели не побрезгуете, попить чайку с медком. Очень вы мне пондравились!

Даже отступил и пригляделся. Бураев засмеялся.

- Очень приятно. Вы мне тоже.

И опять пожали руки.

"Вот чудак, прилип!" - подумал весело Бураев и пошел к Наденьке проститься:

- Не очень сердитесь?

- На что? - окинула она глазами.

- Да очень накурили!

Она чуть усмехнулась:

- Памятливый вы. Нет, на вас тем более.

- Почему же ко мне такая снисходительность?

- А... крестному понравились... - и она по-детски засмеялась.

- Вот почему... Он для вас большой авторитет?

- Очень. Он никогда не ошибется в человеке. Значит, вы хороший.

- А как вы сами думаете?

- Так же, - сказала она серьезно.

- Ох, не сглазьте! У вас глаза не черные?

- Нет. У меня серые глаза, - взглянула она доверчиво.

- Правда, у вас... смелые глаза.

И засмеялись оба.

Дождь кончился. Сияли звезды. Бураев шел счастливый, смотрел на звезды. Свежий воздух был напоен сиренью. Бураев слышал только этот запах, белый. Видел окно и Антонину с веткой. Сирень уже завяла. Он поцеловал ее и спрятал. Любит!.. - говорил он звездам. Звезды говорили - любит.

Сонный Валясик доложил, что все исполнил. Бураев не узнал квартиры. В пустынной спальне стоял бывалый гинтер. Застонал, когда Бураев повалился. Заснул он сразу.

... Крапал дождик, сумерки сгущались. В открытое окно светлело небо. Кто-то поглядел оттуда. И пропал. Слышались шаги у дома. Осторожно постучали в спальню. - "Кто там?" - спросил Бураев, зная, что это женщина. Он был голый и поспешил закрыться. Увидал, что это старая его шинель, с войны. Дверь стала тихо отворяться. Женщина вошла неслышно. - "Что вам нужно?" - спросил Бураев. Женщина молчала, шла к нему, неслышно. Он понял, что это Лиза Королькова, только другая, совсем старуха. Молча посмотрела и села рядом, очень близко. Стало ужасно неприятно, страшно. Он чувствовал ее коленку, льнущую к нему. И понял, что она хочет лечь с ним рядом. И они легли...

Он проснулся от ужаса и отвращения. Как наяву, - он слышал вздохи, поцелуи. Он вскочил. Пахло сырой землей, болотом. В окне серел рассвет. До боли колотилось сердце. Ужас и отвращение не проходили. Долго он сидел на гинтере, смотрел, как рассветало... Засыпая, слышал нежный, монастырский перезвон.

Разбудил Валясик:

- Ваше высокоблагородие... их благородие ротмистр Удальцов приехали!

- Что такое?.. Попроси... сейчас. Ах, новый день!

Как по тревоге, начал одеваться.

Ив. Шмелев.

(Продолжение следует).

Добавления к роману

Этюды

ПРОВОДЫ

Солнце только что поднялось над садом, когда приезд сыновей встряхнул полковника. Он ждал их к ночи, и вот - прощаться. В походной форме, новенькие ремни, бинокли...

- Да-да... на три часа, только?.. - несвязно говорил он, щурясь, - догоните полк?.. Валяйте, валяйте... так-с... Да, Европа... придется повозиться... Я еще к вам подъеду!..

- Тебя еще не хватало!.. - сказал капитан. - Покурим лучше.

И когда полковник брал вертлявую папироску, у обоих подрагивали руки.

- Ну... пока самовар, в сады пройдемте. Он обнял капитана и потянул с терасы.

- Идем, Пашуха... - захватил он и младшего. - Яблонька-то твоя "Поручиково - любимое"... помнишь?.. - и у него пересекло голос.

Молча обнял его поручик. Насвистывал через зубы марш, поглядывал по верхушкам сада.

- Почему это - "не хватало"? - нарушил молчание полковник. - Я еще молодцом! Когда Суворову было...

- Чего - Суворову... "Пульки" свои сыграл, с одной и сейчас гуляешь... сады свои насадил, вот и посыпай песочком!

И высокий, плечистый капитан - в отца, черноусый только, - прихватил старика за плечи и покачал. Поручик шел и насвистывал.

- Да ты обо мне что же?.. - вскричал полковник, и не успел капитан опомниться, как полковник свалил его.

- Под Карсом, в редуте так... то-же капитана, "песочком"!..

Навалился на них поручик. И солнце играло с ними, на новых ремнях и голенищах, на розоватом полковничьем затылке...

Побывка была до поезда. Когда заложили тарантас, и слышалось от сарая ржанье, полковник опять повел сыновей в сады.

Было жарко до духоты. Давно прогуляли поезд. На припеках трещали кузнечики, кололо глаза от блеска. От пыльных елок закраины томило смолистым жаром.

- Антошка-то разделывает! - показывал полковник. - А вот - "Поручиково-то - любимое"... помнишь, Паша?.

Не узнал яблоньку поручик. Шутя посадил, а вот... какая! Сажал - загадывал: когда будет поручиком - станет она, как эти. Он стал поручиком...

Они прикусывали деревянные еще яблоки и пускали через верхушки, в блеске. Зеленая кислота вызывала в них вольность детства. Они шутили, но в глазах их была забота: другое - ждало за садом.

Поручик, белокурый, и тонкий станом, - в покойную мать-казачку, - сказал, мечтая:

- А знаешь, папа... а я ведь в отпуск хотел к Успенью, на твои яблочки! Сюрприз бы тебе привез...

- Сюрприз?! - оживленно спросил полковник, - по-детски вышло, - и отвернулся, щурясь. - Невесту, что ли?..

- Сюрприз. Эх, па-пка!..

Капитан подшиб кузнечика фуражкой, поймал за ножки и крикнул - "смирна-а!" Кузнечик вытянулся и замер. Они смотрели.

- Ну... - остановился полковник у старой яблони, словно сюда и вел. - Сады сажал - о вас думал. Но это не то... Теперь... один у нас сад... Россия! - сказал он поникшим голосом, и яблони затянуло паутинкой. - Ну, понятно. В поход... и надо, вообще... У тебя, как, Степа... есть кто-нибудь? Вашего я не знаю...

- Серьезного ничего... - сказал капитан в усы.

- Если что, пусть ко мне адресуется. Понятно, если ребенок. Помер?!.. Эх, вы... Надо было... след по себе оставить! А ты, Паша?..

- Ну, что ты, папа, с глупостями! - смущенно сказал поручик.

- Мальчик, не глупости! - потянул его за ремни полковник. - Самая жизнь и есть. Но... теперь отрублено. Там - другое. Невеста у тебя, в Калуге? не связан? На войну идешь - подберись, завязки чтобы не путали. Мы - солдаты!

Сильней, чем раньше, почувствовал полковник кровную связь с ними, с мальчиками-солдатами, которые не оставляют ему следа.

- Нет, папа... - тихо сказал поручик, - не связан. Мечтали только...

Они вернулись плечо к плечу. У крыльца поджидал Аким в тарантасе, покуривал.

- Шесть сорок, товаро-пассажирский... - сказал полковник. - Всегда запаздывает. Успеете...

- Поспе-ем, не на свадьбу... - отозвался с ленцой Аким.

- Неводком бы теперь, Аким! - заглянул под рукав поручик. - Нет, не поспеть!..

- Лещей бы захватили! - сказал Аким. - Денек бы хоть погуляли?

- Догонять эшелон надо...

- Так точно, нельзя! - по-солдатски сказал Аким: был он ефрейтор, в годах, и сам ожидал "срока".

Оставалось самое трудное, они знали. Знал и полковник - и все оттягивал. Затем и приезжали. И вот подошло оно.

- Пройдемте... - сказал полковник.

Он привел их со света в спальню, с неоткрытыми ставнями, с неприбранною постелью. Теплилась синяя лампадка.

Они тихо вошли, в томленьи, подчиняясь всему покорно: время всему приходит. Полковник, строгий, перекрестил молча и надел каждому образок Николая Чудотворца.

- Тебе, Степан... дедовский, Севастопольский... - тихо сказал полковник, благословляя капитана. - Тебе, Павел, мой... Кавказский. Да сохранит вас... А этот - мне... - показал он на темный, в серебреце, на затертом малиновом шнурочке, - давний наш, Бородинский, прадедов. Помните... вы - солдаты!..

Они знали темные образки, священную их историю. Смущенно поцеловали их и стали спешно вправлять за шею.

- А это, дети... - показал на Казанскую полковник, - покойная мать вас благословляет. Будьте... крепки!

Они перекрестились и поцеловались молча. Он ткнулся к жестким воротникам, тер и колол щетиной и с нежностью мял за плечи.

- Ну... все.

Вышли опять на солнце. Полковник обнял обоих, объединяя собой, радуясь молодости и силе и пригнанной ловко походной форме.

- Матери нет... поглядела бы хоть, какие стали! Нет, лучше не... Помни, ребятки: солдата береги, назад не смотри, зря голову не подставляй!.. Ну, ладно.

Уже садиться, - поручик вынул из внутреннего кармашка и показал полковнику:

- Вот... хороша?!

- Хороша... - сказал полковник, не разглядев.

Он проводил их за край садов. Шагал, держась за крыло тарантаса, толкуя о мелочах, наказывая Акиму забрать отрубей у Куманькова... На речке помахали фуражками: не хотел в вагон провожать полковник.

Возвращаясь садами, остановился у шалаша и сел. Услыхал поезд, свисток от полустанка... - Опаздывает... без четверти семь...

Пустыми показались ему сады. Вспомнил кузнечика... Пошел к дому. Стоял на терасе, зяблика слушал, думал.

Садилось солнце - огромным кровавым шаром.

- МЕТЕЛЬНЫЙ ДЕНЬ

Через неделю взяли на войну садовника Михайлу, правую руку полковника. А там забрали и кучера Акима, бывшего вестового.

Полковник каждого проводил честь честью, до конца сада, и расцеловался. Подарил на дорогу по пятерке. Наказывал:

- Пиши, в какую назначат часть, как и что... Может еще и встретимся.

И тот и другой сказали в одно слово:

- С вами бы, ваше высокоблагородие, довелось!..

Стоял сентябрь. Яблоки были сняты и проданы. Сады редели. Дни выдавались сухие, солнечные. Остался полковник с мальчишкой да со старой Василисой. Сам кормил поросят и кур. Попиливал сушь в садах, складывал на зиму подпорки, - сады прибирал с мальчишкой. К вечеру выходил на бугор - на запад. Там багрово садилось солнце. Там шумела война. К ночи долго читал газеты, радовался, ругался. Ночью ждал телеграмм...

Телеграммы пришли, - и ночью. В конце октября, в заморозки, узнал полковник, что оба сына в госпитале, ранены под Луцком и Равва-Русской, но поправляются, "будь покоен". Оба - с боевыми отличиями - Станислав и Анна с мечами. Тому и другому полковник послал по телеграмме:

"Поздравляю, благословляю."

Выслал по сто рублей - "на яблоки" - и по ящику пастилы. Поехал в Рожново, отслужил молебен. И казалось ему, что сегодня праздник. Объехал знакомых по усадьбам, делился радостью.

Ходил на рябчиков, по можжухе, ставил на речке вентеря на налимов. Радовался, что галки появились на усадьбе, - ранняя зима будет. Показывал Василисе карточки Степы и Паши, с фронта, в кругу солдат. Стучал пальцем и говорил:

- Там уж, понимаешь, как семья... солдатская! Ро-сси-ю защищают... Там уже не служба, а... как обедня!

Вздыхала Василиса. У ней тоже забрали, Гаврюшку-внука, да только и слуху нет.

- Однова всего отписал... под этим вот, под германцем, будто... при пушках ходит. А то и слухов нету...

- Это пустяки, при пушках! - говорил полковник. - При пушках убыль невелика. А вот в пехоте нашей... мои вот где!.. На ней - все. Пехота - святое дело. Без пехоты ни шагу: на самые пушки идти должна!

- У-у-у... на пу-шки?!.. - вздыхала Василиса.

По первому снегу, в ноябре, пришло из-под Варшавы измазанное письмо от кучера Акима. Писал Аким, что ранен в ночную вылазку, как проволоку ходил резать, - и заработал Егория. Послал ему полковник десятку на поправку. А на Николу получил телеграммы от сыновей с фронта: "Хорошо все, здоров."

Не сиделось дома, горело сердце. По веселому снегу покатил полковник в село на саночках - размотаться. Даже к Куманькову в лавку зашел, - свежей икрой Куманьков хвалился, "донского выпуска", пригласил с порожка:

- Ва-ше Превосходительство! Икорка - прямо... недосягаемо!

- Да что икорка... - поговорить приятно.

До темной ночи мотался по дорогам, по усадьбам, - покою не находил. Хотелось ему метели: солнце со снегу глаза кололо - кровавое солнце на закате. По газетам видел: большие идут бои.

С рассветом пришла метель, на Стефана Преподобного, девятого числа, - день Ангела Капитана. Ездил полковник на полустанок, отправил телеграмму. Насилу домой добрался...

Засыпало-замело сады невиданною метелью, - столбами сыпало, вытряхивало кули небесные. Выше ворот сугроб намело с вихром. Стоял полковник, в широкое окно смотрел как потонула зеленая водовозка, - одни оглобли торчат, с вершок, - свету Божьего не видать! Смотрел и думал: "там у них тоже, небось, метели..."

Пошел в темную спальню и затворился. А когда вышел, смотрит - пирог на столе стоит: упомнила старая Василиса Преподобного Стефана! Поглядел на пирог полковник, да и задумался, - и пирога не тронул. И уж затемнело, засинело в окнах, а все стегает. До ночи все тосковал, метался, прикладывался к окнам. Сыпало еще пуще.

А на утро - мороз, прочистило, ярко-ярко. И по новой, по сахарной, дорожке приехал начальник полустанка на розвальнях, привез от Степана телеграмму - "благополучно, будь покоен". Крякнул полковник, потер лицо, встряхнулся-отмахнулся:

- Прямо ты меня... спрыснул! Метель эта, понимаешь... пуля у меня живет под сердцем... Выпьем.

Выпили с гостем "на черствого именинника", закусили пирогом вчерашним, как из печки, - морозила его Василиса и прогрела, - с куманьковской икрой, - ничего икорка! - потолковали о метели, сыграли в гусарский винт. Наградил полковник начальника полустанка пачкой новых пластинок грамофонных:

- И оставить можешь. Только "Трубят голубые гусары" и "На смотру" верни обязательно! Иглы у тебя плохи, царапают.

В январе пришло, наконец, письмо и от садовника Михайлы: был ранен под Перемышлем, остался в строю и снова ранен - в живот "накось", ничего, выпишут скоро на поправку. И ему послал полковник десятку.

Пришла на Сретенье телеграмма от Павла: "поздравь Владимиром!" Заплакал, как прочитал, полковник. Опять места не находил. Вынул из рамочки на стене свой портрет, вставил в рамочку телеграмму, повесил. И сказать некому, а что Василиса понимает! Сказал себе, о Павле думая:

- А какой был тихой!

Взглянул на портрет покойной жены, сказал портрету:

- Ка-кой твой-то!..

К весне стал задумываться полковник. Стали снега сходить, стали деревья плакать, крыши капель погнали. Стали ворчать ручьи и днем, и ночью. Заиграли по зорям галки. По-весеннему мягко запахло дымом и навозом. Воробьи заточили-завозились на потеплевших тесовых крышах, по тополям, в ледяных проточинах принялись на солнышке купаться-подчищаться. И вот - зашипели грачи за окнами, а там и скворцы примчали на скворешни, - и пошла, и пошла весна.

Стало трепать сады теплым, с дождями, ветром, пушило соломенную окутку молодняка, - в сады манило. Ходил полковник в высоких сапогах, смотрел просыпающихся и спящих, - любимые свои яблоньки - разматывал окутку.

Теплые пролили дожди, пригрело, - и стало надувать почки.

В мае стали сады цвести.

В мае неожиданно приехал старший, тоже теперь полковник, с орденами, - и без ступни.

Ахнул старый полковник, глазам не верил:

- Да ты ж писал?!.. Да как же... я-то не знал?!..

- А зачем тебе знать, полковник? Это еще когда!.. под Горлицей потерялось... в самый день Ангела, полковник!

- В день... Ангела?!.. А как же... телеграфировал?..

- Ну... это тебе бригадный, из уважения, ну... по моей просьбе, полковник. Ну... жив остался!.. Все уже откатилось...

И вспомнил полковник метельный день, снеговые столбы и вихри, и свое метанье...

- ЗЕРКАЛЬЦЕ

Вот уж скоро и год, как проводил сыновей на войну, и сколько всего случилось за это время, но полковнику особенно почему-то помнилось, как остался тогда один. Забыл и ночные телеграммы из Львова и из-под Прасныша - ранениях Павла и Степана и об отличиях, ожегшие страхом, радостью; забылось и "сумасшествие", как выбежал ночью в бурю и кричал черным, пустым садам и в стегавшее ливнем небо - "молодцы мои... молодцы!" - и плакал и утирался ливнем; и Степины костыли забылись. А "проводы" почему-то закрепились. В бессонные ночи думалось, и во сне приходило - повторялось, и до того живо виделось, что не скажешь, где - сон, где - явь. Стыдился себя полковник - "как старая баба, право!.." - и вспоминал - томился. Сколько прошел походов, видал смертей... и в Туркестане, со Скобелевым, и Карс штурмовал, - с пулькой турецкой ходит, - это не вспоминается. А тихий июльский вечер, с огненным солнцем в яблонях, когда затаенно слушал, как громыхает поезд, выходит из головы, из сердца, - ошибка Павлика? "Пустяк, понятно..." - разбирался в себе полковник, - "естественно, волновался мальчик... вполне естественно..." Но этот "пустяк" не стерся.

Выйдет в сады полковник, порадуется - полны, урожай, прямо... не запомнишь! И потянет под Пашину яблоньку, "поручиково - любимое", - на цинковый ярлычек взглянуть, с острой пометкой ножичком в день прощанья: 29. VI. 1914. Глядит и думает... Надо бы "VII" пометить, июль-месяц, а он ошибся, и вышло 29 июня, самый день Ангела, Петров-день. Вполне естественно, что тут думать! А думалось.

Глядит полковник на ярлычек, - сияли царапины на цинке, теперь померкли, - и все-то сосет на сердце. И пойдет разворачиваться, болью...

Благословлял в полутемной спальне - приехали под утро, так и остались ставни, - надевал походные образки. А они смущенно-торопливо, словно им было стыдно, заправляли крутившиеся шнурки за ворот. Вышли на яркую терасу, жмурясь, - кололо солнцем. Он обнял их, накрепко потянул к себе, объединяя собой обоих, и сказал, зажимая боль, бодро сказал, отчетливо, радуясь молодости и силе их, и ловко пригнанной, уже походной форме: "так вот... ребятки... солдата береги, назад не гляди, зря голову не подставляй". И тут подумал - ныне уже решенное: "будет и мне там дело". Ходили в садах, возились, чтобы унять разлуку. Проводил за сады, до речки, - на полустанок не захотел, где люди, - шагал у тарантаса. Расцеловались, помотали фуражками. Помнилось Пашино лицо... нежное, как у девушки, незагоравшее никогда, - "мамочкино лицо", "свежее молочко в румянце", - влажно блеснувший взгляд, и ободряющий оклик из взметнувшейся клубом пыли: "па-па... ты не скуча-ай!.." Это вот - "не скучай"... Пыль, ничего не видно, и крик за пылью... - так и застряло в сердце.

Возвращаясь тогда садами, полковник сел у шалашика, курил и думал. Не думал, а мысли путались. Смотрел к закату, в огненный отблеск неба, в огненные просветы сада. Высвистывал зяблик в яблоньке, словно жалел с полковником - как же пусто! С полустанка свисток ответил - пу-у-сто!.. И пошел удаляющийся рокот. "Уехали..." - со вздохом сказал полковник и покрестил затихающую даль. Пустыми, нежилыми смотрели теперь сады.

Он пошел напрямик домой, и вот - стрельнуло ему в глаза огненно-вечеревшим солнцем, с красной травы стрельнуло. Он нагнулся и увидал карманное зеркальце с гребенкой на алом шелке. Вспомнил, как здесь возились, боролись с ним, - стараясь закрыть прощанье. Смотрел на зеркальце... - кто обронил из них? Вышито было по шелку золотцем "взглянешь - вспомнишь"; а в уголку, чуть видно, золотцем тоже - "Мила". Людмила?.. Помнилось - на груди у Паши выглядывала алая полоска... невеста в Калуге, кажется... писал недавно - "после маневров яблоки есть приеду... о-чень важное расскажу!" Ну, понятно. Покачал головой над зеркальцем, ласково попенял - "вечный-то растере-ха!.." - и увидал бурое, хмурое лицо в сине-седой щетине, скучные, влажные глаза, глядевшие на него расстроено. Стало тусклеть, мутиться... полковник с досадой отвернулся и спрятал зеркальце. Шел не видя, в огненно-сероватых брызгах сухих кузнечиков. Вспомнил, - в глазах осталось, - без четверти 7 указывала стрелка, когда поезд пошел от полустанка: смотрел туда, на запад. Решил отослать Паше, только вот установится отправка. И каждый день вынимал зеркальце и глядел.

Время пришло, бережно уложил, отправил. Жалко, как-будто, стало... да зачем ему зеркальце - напоминанье: сердце его - вот зеркальце!

Павлик после ему писал: "а я-то горевал!.. заветное, ведь, оно." Радовался полковник, что не разбили тогда, в возне, уцелело под сапогами, - хорошая примета. Полковник в приметы верил.

В июне видел полковник сон.

Сидит у шалашика в саду и кого-то нетерпеливо ждет. Сад вечерний, в огнистых пятнах, косое солнце. Глядит на свои часы: черная стрелка показывает четко - без четверти 7. Поезд вот-вот заслышится. И уже слышит, как набегает рокот. И вдруг - за спиною шорох... сушью шуршит в шалашике. А поезд уже докатился, визгнул, дает свисток, но - важное что-то, за спиною!.. Оглядывается полковник, а из темной дыры шалашика крутится черная змея, в серо-зеленом крапе... прыгнула на него и прокусила сердце. Вскрикнул от ужаса полковник - и проснулся. Кололо сердце. Душная была ночь, в ставнях синело молнией. Долго не мог опомниться, в холодном поту лежал, в удушьи. Как наяву все было! Нашарил спички - нет ли проклятой тут, заглянул даже под кровать. С неделю не свой ходил, даже и спать боялся. Шорохов стал пугаться, змеи проклятой. А не было змей в округе.

Под Петров-день пришла телеграмма из Смоленска: ранен Павел, в госпитале, зовет. Полковник понял: если зовет - плохо. И с ночным выехал в Смоленск.

Строго вошел он в госпиталь. Ярко было на воле, жарко; а в старом госпитале с истертыми камнями - прохладно, сумрачно. В белом, отжившем кителе чортовой кожи, с белым, забытым, крестиком за забытый Карс, твердо шагал полковник, забыв про сердце, искал офицерскую палату - 3. Долго плутал: показывали ему небрежно - туда, направо. Таилась где-то эта тяжелая палата - 3. Гулко шагал по коридорам, тяжело отбивая в мыслях влипшее крепко слово - "тяжелая палата", не понимая смысла, но чувствуя. Увядал - "3" - на стеклах, увидал грязные носилки, на которых под простыней лежало... - понял. Думал остановить... увидал твердое восковое ухо, черный вихор волос... - нет, другой.

Огромная палата, уставленная строем коек, вздыхала, стонала, бредила. Несли тазы, сестры держали шприцы, метались лица. В страшном закутке, - в ширмах - в сердце полковника толкнуло - темнел священник, скорбно склонившись ухом, светя крестом. Полковник шел по рядам, выпытывая лица, не находя. Теплый и липкий воздух, налитый сладковатой прелью и лекарством, мешал полковнику, путал мысли. Спрашивала сестра - "у вас разрешение?.." Он не понял, шел за своим, не видя, не слушая, не отвечая, окидывая взглядом головы. Они метались, молили мучительно глазами, зубами, ртами. Кто-то кричал - ура-а-а!.. Кто-то остановил полковника, махнувши градусником в глаза.

- Поручик Бураев Павел... - кому-то сказал полковник, кто его спрашивал.

- Мм... а, в четвертом, кажется, ряду... в углу, - кто-то сказал нетвердо, выкинув туда градусник.

Но он уже узнал ее, белокурую голову, единственную из всех - темных, седых и светлых.

Маленькой, точно детской, и такой одинокой, жалобной - показалась она полковнику. Он задохнулся от жалости и боли, не совладал с волнением. Она была вдавлена в подушку там, глубоко, в углу. Он шел подтянувшись, твердо, страшась зацепить за койки, за желтую чью-то ногу... - дошел, и искал глаза.

- ...Морфий... - шепнула сестра сзади.

Он опустился на табурет, кем-то ему подставленный, и глядел, задавив дыханье, боясь дышать.

Павлик - показалось полковнику - сладко и крепко спал. Смякшие, в блеклом налете, губы выпячивались знакомо, детски, как будто тянулись поцелуем; но что-то в них было новое?.. что-то в них было... - горькое удивление?.. боль?.. Что-то таилось в них, в тоненькой, к краю, складке, в пленочке уголка, где муха. Полковник спугнул муху движеньем пальца, но она села на щеку, и он не решался больше. Незагоравшее никогда лицо, стало маленьким, было теперь лимонного цвета с отблеском, словно натерто воском. Полковник с болью подумал - желчь?!.. Видел подавшиеся виски, с влипшими волосками, темные брови, кинутые враскось, родные... завалившиеся под лоб глаза, обведенные черной тенью, плотно прижатые ресницы, в капельках... Понял, что пот это на лице - не отблеск. "Морфий" - осталось в уме полковника странным страшным звуком, вне жизненным. Он повторял про себя, силясь понять его, - мо... рфий... мор... фий?.. - с ужасом увидал, что задвигают его ширмами, от других, как там, - и понял, что умирает Павлик.

Он поглядел на сестру, взявшую руку Павлика, словно спросил - зачем? Она повела глазами, меряя Павлика, и шепнула полковнику, как бы в ответ на взгляд: "в живот, осколком". Он в страхе взглянул туда, в закрытое одеялом что-то и взглядом спросил ее - "что же?.." Она взглядом ему сказала. Он согнулся на табурете - и так сидел. Через койку - видно было в неплотную створку ширм - накрыли желтой простыней спавшего крепко капитана, спавшего - показалось полковнику, и потом понесли куда-то. А Павлик все крепко спал.

Полковник видел все ту же, знакомую полоску - рубчик у подбородка, - в детстве рассек подковой его жеребчик, - теперь почему-то темную. Эта полоска детства пронзила ему сердце, и он, всматриваясь в сестру, сказал: "а как же... жизнь?" Но она не ответила. Он согнулся совсем на табурете, спрашивал руку Павлика, серое одеяло, на котором сидели мухи: "а как же... жизнь?" Недавно было... когда жеребчик?.. Да как же... жизнь?!..

Полковник не мог осмыслить. Недавно все было ясно: родина, долг, присяга, честь, доблесть, надо, жизнь требует, жизнь велит. Жизнь... Ну, а жизнь-то как же, его-то жизнь, эта вот, на подушке, с рубчиком?.. Там, в садах, при прощаньи, в солнце, в пригнанной ловко форме, казалось ему всё ясным. Куда-то теперь расплылось, осталось там, за дрожащими ширмами. Было же только детство, вот этот рубчик... а где же - всё?..

Показалось полковнику, что Павлик сейчас проснется.

Тело чуть повело, голова провалилась глубже, рука поползла по одеялу, ощупывая с дрожью: множество мелких капель, похожих на сероватый бисер, выступило на лбу, сливалось, слилось - и крупная капля слезой покатилась к глазу и замерла. Полковник услышал стон, грудь поднялась под одеялом, что-то заклокотало там... "Агония"... - сказала тихо сестра, щупая руку, словно ловя в ней что-то. Полковник слышал, понять не мог. Но понял сердцем. Он наклонился ближе, ловя дыханье.

- Па... ша?.. - позвал он вздохом, - Павлик...

Уходил Павлик, но шопот отца учуял: повел губами, губами потянулся, - показалось полковнику. И сестре тоже показалось. Полковник взял угасающую руку и пожал тихо-тихо. Шопотом, из нутра, позвал:

- Пашута... Па-ша...

Этим шопотом из нутра, голосом общей крови, вызвал полковник сына из темного провала: чуть открылись немеющие глаза из ям, и эти глаза, родные, узнал полковник. И они узнали. Серцем это понял полковник. И неясно, едва касаясь, пожал холодеющую руку. И его руке отозвался Павлик - чуть слышно отозвался. Сердцем это узнал полковник.

Когда всё кончилось, он перекрестил усопшего и поцеловал его в лоб благоговейно. Кто-то шептал ему: "успокойтесь... милый, успокойтесь..."

Полковник перекрестился и твердо ответил: "я спокоен".

Он был спокоен. Не было уже никаких вопросов, - "а как же - жизнь?" Жизнь заключилась смертью.

Он похоронил сына в монастыре, поставил крест, дал денег и наказал монахиням убирать цветами. Распоряжался обдуманно и точно. Не плакал даже наедине, в доме отставного генерала, дальнего родственника, у которого остановился. Когда ехал с кладбища, вдруг вспомнил, что Павлик умер в день ангела своего, Петра и Павла, - осветилось и потеплело в сердце. В нем осветилось...

И только глубокой ночью, разбирая оставшиеся вещи, увидев зеркальце на алом шелке, полковник дрогнул и зарыдал. Прыгало в руке зеркальце, и прыгало в нем трясущееся лицо полковника. Никто не видел. "Твердо, твердо", - приказал сам себе полковник, и зеркальце перестало прыгать. И увидел струившееся сквозь слезы золотцем - взглянешь - вспомнишь". На мерцающей мути зеркальца не себя увидал полковник, а сына, в жизни. Увидал все, что помнилось, а помнилось ему все, что было. Все увидал, услышал: от первого лепета из колыбели, до последнего оклика за пылью - "папа... ты не скуча-ай!.." - последнего, слова от живого. И вспомнил - и ошибку, и черную стрелку, наяву и во сне казавшую все одно, - без четверги 7, - так и скончался Павлик, - и сон, прокусивший сердце. Все осветилось в нем, все показалось не случайным, все показалось связанным: какие-то нити протянулись сюда - оттуда. Ушел, не умер, не кончился. Есть между ними Кто-то, Кто указует сердцу, объемлет все, вяжет живых и мертвых, Собою сливает их, вяжет не здешним, - тем. И укрепился духом:

"В Лоне Его мы свидимся".

Он привел в порядок оставшиеся вещи, запаковал и отослал в "Яблонево", домой. Оставил себе только зеркальце, у сердца спрятал. Оставил письма невесты и карточку, где они были сняты, и выехал в Калугу - решил передать лично. Знал - тяжело это будет, но не мог поступить иначе: так бы распорядился Паша, если бы мог распорядиться.

В день отъезда ему показали сообщение штаба, где он прочитал строчки о сводной роте, славной ее атаке, о выводе из опасного положения Н-ой дивизии, взято девять пулеметов, четыреста пленных. Этой "сводной", - сказали ему - командовал его сын, Бураев Павел, принял ее в бою, был дважды ранен - в плечо и живот, осколком, приказал солдатам нести себя в атаку, не оставил строя до конца боя. Полковник перекрестился. Думал: "Жизнь... за других... для других. В Лоне Его мы свидимся".

- ДУШНЫЙ ДЕНЬ

В Калугу он приехал глубокой ночью, - чуть светало.

На станции, в душном зале, где жарко жужжали мухи, он одиноко курил, пил теплую воду из графина и прохаживался до утра. Выходил на подъезд, смотрел на пустую площадь, на березы, уже сыпавшие журчливым щебетом просыпавшихся чижей, на зеленовато-розовое небо. Спящий трактир напротив, голубеющий на заре, дышал черными пятнами раскрытых окон, с непогашенной в глубине лампой. Полковник широко глотал воздух, но душная ночь пахла сухою пылью и остывавшим камнем. Вдоль желтого палисадника валялись человеческие тела, белея на рассвете онучами и мешками... В тоске, прислушивался полковник, не дребезжит ли извозчик...

Но куда же ехать?.. Рано приехать - неудобно, она еще спит, пожалуй... Тревожить неудобно. Он ее почти знал - по письмам, она была ему нечужая; но беспокоить так рано, чтобы... Конечно, неудобно.

Он обошел дозором и осмотрел весь вокзал, до водонапорной башни, - на вокзале часто бывал Паша, отсюда и на войну вышел, - перечитал все приказы и объявления, и, наконец, дождался: загромыхало у подъезда. Полковник вышел, - но это баба привезла на дрожинах решета с ягодами, - малиной пахло. Потом затрубил рожок, и продвинулся задом черный сипящий паровоз, со сцепщиком наотлете. Потом подошел шумный эшелон, с уже пробудившимися гармоньями и балалайками, с лошадьми. Вокзал проснулся. Молодое офицерство - все больше прапорщики, в новых ремнях и крагах, - щеголевато-отчетливо отдавало честь сумрачному полковнику, с крепом на рукаве тыловой шинели, требовало чаю, "покрепче, и с лимоном!" - и наскоро ело вчерашние пирожки, разрывая их надвое, лихо расставив ноги. Полковник искал между ними похожего на Пашу... и не нашел. Проводил грустной лаской шумливый поезд и, наконец, дождался: задребезжал извозчик. Но было только - четверть седьмого.

Он нанял извозчика и приказал ехать... - к казармам! Увидал тихую, в утреннем пару, реку, каменные склады на берегу, должно быть давние, облезлые и пустые. Запомнил ржавую вывеску на одном - торговля оптом". Встретил роту, неряшливую, без офицеров, без команды "смирно", - и велел извозчику скорее ехать.

"Непорядки и безобразие! Таких готовят!?"

Давило его подымающейся жарой и кислым воздухом, как в буфете.

"Кадровые ложатся, а тут!.."

Взглянул любовно на грязные и облезлые казармы, откуда сыпало жестким треском и щелканьем винтовочных затворов, позадержал извозчика...

"Вяло, вяло... - не то!" - подумал полковник, морщась, не слыша ритма, - души не слышно..."

Ударило его острым, знакомым, духом солдатской кухни, карболином с отхожих мест, и ему захотелось войти в казармы. Но вспомнил, что того полка уж нет, прочитал вывеску - белым по синему - "Н...й запасный батальон", услыхал тонкоголосый выкрик: "с ко-ле-на!" - передернул плечами: "они командовать не умеют?!" - и заторопил ехать: скорей, скорей... - Каширская, Затонский переулок!..

Поехали через весь город, через базар, где было еще душней и жарче и остро воняло селедками и прокислым пивом, - дышать нечем стало полковнику, - но в доме N 8 все окна были еще закрыты, даже розовые герани, казалось, спали. Дом был зашит тесом, покрашен охрой, - унылый, мертвый. Лавчонка на уголке, с двумя золочеными совками на рыжей вывеске, запомнились эти совки полковнику! - еще и не была открыта. Хватая пропавший воздух, полковник тревожно оглянул окна в тюлевых занавесках, - вспомнился ему тюль на Паше и розовые левкои - взглянул на часы - без пяти семь! - рано, неудобно.

- На... вокзал!

Перед базаром висело облако золотистой пыли, и в нем рога воловьего гурта.

- Тоже... на войну гонят!.. - показал извозчик.

- Чистая прорва... каждый базар гоним...

- А нужно кормить войска?!.. - сердито крикнул полковник.

- Понятно... нужно. Да ведь...

- Назад! Каширская, Затонский переулок!.. На углу большой улицы, у раскрытых ворот, топтались четверо в черных казакинах, опоясанные белым коленкором. Сияла у крыльца бело-глазетовая гробовая крышка.

- Капитан Акимов у нас помер... - сказал извозчик. - Отдыхать с войны приехал, три дня отдыхал, пошел на реку купаться... солнцем его убило... такой-то здоровяк был!..

Полковник выслушал с интересом.

- Удар?! - даже весело сказал он. - И на войне уцелел, а тут... Судьба! И вся наша жизнь - судьба!.. Так, как ты думаешь... за дорогое умереть лучше или... костью подавиться? За Россию!! за честь родины!.. А ты про быков!.. А немцы, думаешь, не умирают? глупей они нас с тобой? а французы?! Есть, брат, что-то, за что приходится умирать! И умира-ют!..

И от волнения задохнулся.

Он приехал все еще рано: лавчонка с совками была закрыта. Позвонил у единственного крыльца, - здесь, должно быть?.. Забрунчала по стенке проволока. Дверь открыла босая заспанная девочка, в лоскутном одеяле хохлом, увидала и взвизгнула:

- Айй... молоко, думала!..

И метнулась по лестнице, подхватывая одеяло.

Полковник поколебался, - здесь ли?.. - и, осторожно шагая мимо стеклянных банок на ступеньках, стал подниматься за девчонкой. И здесь пахло селедками, застойным духом нагретых солнцем еловых досок и жестяным накалом. Обливаясь потом от жавшего шею воротника и от давно забытой крутой шинели, с тяжелым крепом на рукаве, полковник грузно вошел в узенькую переднюю, где дышать было совсем нечем, передохнул и намекающе покашлял. Из-за двери выставилась растрепанная девчонкина голова и спросила испугано:

- А вам кого-же?..

- А... барышню... - неуверенно сказал полковник, обмахиваясь платком. - Люсю?..

Он не знал фамилии, не знал полного даже имени: из писем к Паше он знал лишь адрес да подпись - Люся. Людмила?..

- Погодьте... - сказала неуверенно и девчонка.

Он вошел в зальце, с холстинной дорожкой по крашеному полу, с фикусами в углах и геранями за тюлем, у звеневших мухами стекол, с настенными лампами в розовых тюльпанах, с открытым пианино, на котором стояла тарелка черной смородины. На овальном столе, в филейной скатерти, с альбомом голубого плюша и зеленым карасем-пепельницей, валялась шелуха китайских орешков и газетка с присохшими к ней ветками малины. Стопа зачитанной "Нивы" лежала в углу на стуле, под настенной лампой висел портрет круглоголового лысого интенданта с бородавкой под глазом, а с высокого столика зевало раструбом золотисто-пестрое жерло грамофона.

"Не здесь?.. - твердо подумал полковник, морщась. - "На курсах она была... учительница гимназии..."

Он вспомнил девчонку в одеяле и подумал, что тут, должно быть, квартира лавочника, что внизу, с совками.

"Сейчас узнаю фамилию, лавочники все знают..."

Но взглянул на интенданта с бородавкой, - и ему стало неприятно, до обиды.

Что же... вполне возможно!" - подумал он. - Паша мог познакомиться с ней в офицерском собрании, через отца, интенданта... городишка мелкий..."

Но сейчас же и подавил в себе неприязненное чувство, представив, как в этой комнатке сидел Паша, в это мутное зеркало смотрелся...

"Что ж... семья небогатая, выходят в люди..."

И ему стало вдруг ясно, как ей будет обидно, больно, что не известили о погребении, и она не могла проститься. У него заныло под сердцем, где была пулька, словно он и его обидел.

"Спросит, почему не сообщили... Ведь это и для нее - последнее... и Смоленск так близко! Как же я так забыл?!"

Он присел у стола и барабанил пальцами. В комнатах пробило печально половину... восьмого! - заглянул на руку полковник и стал прислушиваться к звукам: звякало, плескалась вода, переговаривались вполголоса...

"Это она... - умывается, торопится... и ничего не знает... а сейчас!.. "

Он вспомнил, как ему подали в "Яблонове" телеграмму из Смоленска.

Ему перехватило дыхание, - и все в комнате потускнело. Усилием воли он согнал мутную сетку с глаз.

"Впрочем должны догадаться, кто..."

Протяжно, густо и неприятно откашливался мужчина...

"А это тот, с бородавкой, интендант... - подумал неприязненно полковник.

Он больше не мог сидеть, - томил его сладковатый застойный воздух неряшливой квартиры, чужой ему и неприятно-случайной в его жизни, для чего-то в нее вплетающейся, - а он любил порядок и чистоту! - и стал брезгливо прохаживаться по зальцу, напрасно отыскивая графин с водой и тревожно соображая, как сейчас скажет. Но не мог собрать мысли. Он выкурил уже четыре папиросы, одну за другой прикуривая и стряхивая на стол пепел. Он стискивал пальцы, чтобы унять охватившую его тревогу, ходил быстрее, но непонятная тревога наростала... Подошел к пианино... Тарелка, казавшаяся с черной смородиной, густо чернела мухами, облепившими розовые пенки от варенья.

"Нет, не здесь!.." - подумал полковник, морщась, и с облегчением, словно разрешил важное, - и вдруг в нем дрогнуло...

Слева, у стенки, на пианино, он увидал своего Пашу, в хрустальной рамке, такой же портрет, - его с нею, - какой он привез с письмами... Он протянул к нему руки и затрясся... Но овладел собой и быстро пошел к столу.

Здесь!..

И комната показалась ему другой: скромной, грустной.

Он услыхал шаги и остался стоя.

Вошла она.

Полковник видел высокую девушку... кажется, - белую кофточку, восковое лицо и, будто, испуг в глазах... Он только глаза и видел, пытающие тревожно. Уже потом, в вагоне, он их припомнил: синие были глаза, горячие.

Полковник церемонно поклонился, назвал себя и был тверд, суховат и краток. Она сторожко остановилась, опираясь на стол концами пальцев и нервно слушала. Пальцы ее дрожали, - видел это полковник, - и им сказал твердо и кратко - всё.

- Вот... всё. Закончил он деловым тоном рапорта.

- Всё?.. - тихо повторила она, во сне, и отняла пальцы.

Он видел, как они поднялись, трепетные и тонкие, тронули белый воротничек, пуговку на груди... потом прикрыли глаза. Он видел, как побелело ее лицо, и задрожала прикушенная губка... Но она резко смахнула с лица, - и тут полковник его увидел, - чистое, девичье, такое жизненное на карточке и такое каменное - теперь.

Он не сказал ни слова в утешенье. Он видел ясно, что ей не нужно. Да и не было таких слов.

Он вынул письма, обвязанные шнурочком, и фотографию.

- Вот... всё.

Она взяла письма и все стояла, безмолвная, как во сне. Полковник ждал.

- Благодарю вас... - сказала она с усилием. - Он... что... сказал?..

- С фронта он без сознания... - сказал полковник и вспомнил важное: - Я не знал ничего, и вас не уведомил про... - зашевелил он пальцами, ища слово, - о погребении. Потом уж нашел письма...

Он вдруг замолчал и наклонился к столу: увидал что-то на газете с веточками малины. Вгляделся и несколько раз тяжело ткнул пальцем.

- Во вчерашней... сообщение Штаба... самый тот сводный полк... только накануне принял, в острый момент и... выручил дивизию! - твердо сказал полковник и сжал у сердца.

Она нерешительно взяла газету, смахнула веточки...

- Тот... самый?!.. - выговорила она беззвучно, прижимая к груди газету и молящими глазами спрашивая полковника.

Полковник ждал. И вдруг, схватила она его руку, быстро взглянула ему в глаза, которые он старался спрятать, словно хотела найти в них что-то ей очень нужное, - и несколько раз, в страстном порыве, поцеловала руку. Он вздрогнул от неожиданности, и осторожно, растерянный и смущенный, потянул от нее руку. В нем вспыхнуло острой болью и поднялось все. Но он и тут совладал с собой. По задрожавшим глазам и губам ее он видел, что последние у ней силы и надо сейчас уйти.

Он взял карточку со стола, ту, что привез с собой.

- Дайте мне... это!.. - умоляюще сказал он.

Она кивнула с усилием, пошла к пианино, взяла и подала ему - в рамке.

Он сунул в карман и быстро вышел. В передней - показалось ему - высунулось встревоженное лицо старика в халате. Когда спускался полковник с лестницы, боясь задеть за банки с яйцами и блюдо красного киселя на ступеньках, - это осталось в памяти, - он услыхал вскрик за дверью. Он выбежал из парадного, вскочил в пролетку и крикнул, торопя в спину:

- Скорей... на вокзал!..

С пролетки он оглянул окна, герани, совки на вывеске... Утро начинало палить жарой. Жгло от домов, с песков, с вывесок, душило от раскрытых окон, от мутной дали. Парило с речной глади, кололо-слепило солнцем. Невыразимой тоской тянуло от незнакомого городка.

Но еще до часу пришлось сидеть в жарком пустом буфете, не зная, куда деваться, где найти воздуху. Полковник пил содовую воду, пил из желтых графинов, из зеленой кадки на перроне. Человек подал счет. Полковник спросил рассеяно:

- За папиросы?..

- Чего изволили требовать... и еще двум солдатам обед велели да мальчишкам давеча по яйцу приказали выдать...

Вскрик все стоял в голове, а отъехали уже далеко от Калуги. Полковник глядел в откосы, на березы. Отвернул ворот, открыл сорочку, хватал губами ускользавший воздух.

"Так и не узнал имени..." - растерянно вспоминал он, силясь представить ее лицо. - "А как же фамилия-то ее?.. Ну, все равно теперь... А могло бы... и - не сталось..."

И острой болью схватило сердце.

Что могло статься - растаяло, как уплывавший в березах пар.

- ГРОЗА

Похоронив сына, старый полковник воротился к своим садам.

На сады червь напал, затягивали сады липкой паутиной, пахло зеленым тленом. Томил полковника этот могильный запах, надо с червем бороться, а не поднимались руки. Молодой полковник днями сидел в качалке, курил и глядел на небо. И вдруг - срывался и ковырял вразвалку на костылях, опустив голову, словно искал на земле чего-то - подсохший, почерневший. Приглядывался к нему полковник, ходил растерянный, - не знал, куда деть себя. И лето мучило сушью и духотой, - воздуху не хватало.

А тут еще прикатил из Рожновки Куманьков, трактирщик, - в такое-то время и с пустяками. Увидал полковник мучной пиджак да словно охрой натертую бороду - заморщился:

- Несет чорта! Опять, должно быть, насчет садов, "по случаю семейного расстройства", рыщет...

Отжимая затылок и стряхивая с пальцев, Куманьков вскочил на терасу, - и крепко запахло луком.

- Ваше превосходительство, дозволите-с? Взопрел, ваше превосходительство... извините-с... руку-то уж не смею-с, смок-с...

И только присел на указанную плетенку, приметил в конце терасы молодого полковника в качалке. Вскочил - и заколебался: не потревожишь ли? Подбежал радостно, и в обе руки, как благословение, принял и придержал руку.

- Степан Александрыч?!.. Герои!.. Такими еще помню... и уж полковники!.. От Господа зачтется... недосягаемо-с!..

- Да уж зачло-с... - поерзал полковник костылями, и лицо его стало жестким. - За вами теперь, к зачету. Совсем еще молодчина, воевать-то!

- Шшу-тить изволите... молодчина! - оглянул себя Куманьков. - Сорок три годика и семь месяцев, за все пределы вышел-с! На печи с бабой воевать разве-с, да и то... хе-хе-хе... и это баловство кончил-с, по случаю всеобщего сострадания! Грыжа-с внутренняя... и у сына грыжа, во все это место, от напружения... сызмальства испорчены, работой-с...

- В две недели всякую грыжу вылечим! А взял бы я вас, господин Куманьков, в ординарцы, за расторопность! Троих у меня убило. Призовут - пишите, возьму.

- Ку-да теперь вам-с, Степан Александрыч... без ножки-с, при инструментиках-то! Слава Богу, навоевались-с... А то бы мы с удовольствием. Только, конечно, теперь уже недосягаемо!..

- В чем дело? - спросил строго старый полковник. - Сады?

- До садов ли! Вступитесь, ваше превосходительство... последний корень!.. В лазареты муку ставлю, счета вот, можете поглядеть... по своей цене-с... Запасному батальону посылаем пуд макаронов, полпуда махорки, семечков-с... в дар-с! Извольте накладные обсмотреть...

- Ничего не понимаю!..

- Дозвольте сказать, ваше превосходительство... на проводы гироев по волости... ситного пять пудов, окромя проводов с музыкой... чаем поил-с, собственноручно... Трех лошадок под антилерию забрали... упор для хозяйства, - но!.. Очень патриатизм у всех ужасный... и три племянника в огне неустанно, но!..

- Чего тебе от меня?..

- Леньку берут-с!.. Ваше превосходиптельство! единственно последний корень... грыжа по всему брюху... Ванюшку чего считать, шишнадцати годков. В этом самом месте, самая сурьезная... белый билет в двенадцатом годе, в ноябре месяце, за всеми подписями, - и отменено! К чему тогда закон?! И ведь в строй, ваше превосходительство... в самый бой-с!!..

- Ха-ха-ха... - раскатился молодой полковник. - В самый бой? Быть может!.. ха-ха-ха...

Куманьков покосился - чему смеется?!

- Да ведь... убьют-с! Ваше превосходительство!..

- Чего тебе от меня нужно? - крикнул полковник.

- Закону, ваше превосходительство, всегда по зако-ну... ваше одно слово, очень почерк-с... из грыжи-с... и в писари при управлении бы... четыре пуда макаронов.... извольте посмотреть...

- К кому ты пришел?!..

- На жалость вашу рассчитываю... у самих горе... сынка потеряли... гироя...

Полковник смотрел брезгливо... Куманьков растеряно смахивал с носа капли и вытирал палец о коленку.

- Ко мне... с такими!.. Ступай!.. - бешено закричал полковник и вскочил с кресла.

- Ваше превосходительство... Да ведь... грыжа-с, законная!..

- Господин Куманьков, - спокойно сказал молодой полковник, - могу оказать протекцию! Ко мне - вестовым! Вот скоро еду... помните.

Полковник пристально посмотрел на сына.

- А "Серого" твоего таки не забрали? - спросил он, чтобы переменить разговор.

- А за что его забирать, раз он заводской производитель?! Нельзя ничего до корня, закон!

- До корней доходит.

Куманьков встряхнулся.

- Тогда... все ниспровергнуто?! дером дери и... вчистую чтобы, до пепла?! - хлопнул он о коленку и твердо надел картуз. - Кишки выматывать, значит?!..

- Сту-пай... - едва вымолвил полковник, задыхаясь.

Куманьков выкатился с терасы не понимая, с чего это рассердился полковник, перебежал рысцой к дрожкам, щелкнул возжами и, насутулясь, пустил жеребца под изволок. Полковник рванул у ворота и оторвал до борта.

- Степан... ты это серьезно... уезжаешь?..

- Дай-ка папироску, папа... Опять сердце?..

- Сердце... - хрипло сказал полковник, потирая сердце.

Вечером собралась гроза, первая в это лето. В сумерках, до дождя, когда с запада на усадьбу двигался черный живой заслон, с растрепанной бородой огнистой, выпала из заслона, белого блеска ломаная стрела и ударила - видели с терасы - в одинокую сосну, к речке, не раз побивавшуюся грозой. И ослепительно грохнуло и с земли, и с неба.

- Свят, свят, свят... - перекрестился полковник.

- Двена-дцати-дюймовый!.. - сказал молодой. - А лихо врезало!

Верхушка сосны пылала живой свечой. И с края заслона, в лесу, выпало голубой стрелой, и покатило сухим подтреском.

- Па-чки-и!.. - выкрикнул молодой полковник.

На сад упало из "бороды", - над садом была она, в стеклянную дверь терасы трескучим дребезгом, - и полил, и полил ливень. Стало совсем темно.

- Ффуу... хорошо... - вздохнул широко полковник. - Червя посмоет... Вот это - дождь!.. Дышать можно...

За шумом ливня не было слышно слов.

И то ли от грозы было, разрешившейся жданным ливнем, или накопившееся за дни прорвало Господним громом, или что поднялось, и дошло до края: полковник слабо сказал - а... а... - и глухие рыдания смешались с шумом ночного ливня.

Молодой полковник рванул костыли, вывернулся с качалки и быстро заковылял к отцу.

- Па-па!..

У него пересекся голос.

Гроза ушла, а ливень лил с перерывами до утра. Утром шел тихий и спокойный дождик, - обмывался молодой месяц.

- КНЯГИНЯ

На Казанскую, 8 июля, - девятый день по Павлу, - оба полковника поехали к обедне. Старый полковник надел китель, - сам, помаргивая, нашил креп, - и привесил колодку с орденами и белый крестик на золоте - "за Карс" и за последнюю пулю, что и доныне жила под сердцем и ныла к непогоде. И хоть был день сухой и жаркий, а понывала пулька. Белоснежный китель и ордена, и подчерненные чуть усы и брови - подмолодили его и подтянули, и молодой полковник залюбовался даже: совсем еще молодцом папан! Правда: молодцом был еще полковник. Ястребиное пробегало в его глазах, выпуклых чуть, по-птичьи, и в строгих бровях с заломом. На Александра II похож был он - высоким хохлом и взглядом, в холодке синеватой стали.

Повез их Алешка в новой пролетке, купленной перед самой войною. Раз всего ездил на ней полковник в "Зараменье", по почетному вызову княгини - подписаться под завещанием. Но в каретнике бывал часто, поглядывал, как дремала горбатая пролетка под парусиной, - только отлакированные спицы да вздернутые оглобли видно, - и ему казалось, что пролетка все ждет кого-то. И теперь, садясь на мягко качнувшуюся под ним, подумал: "К чему же теперь пролетка!.." Поглядел на сына с костылями... - "а вот и пригодилась..."

- С Богом!.. - сказал полковник, отмахивая мысли, и увидал впереди скамейку.

"Теперь не нужна скамейка..."

Когда покупал в Москве, выбирал со скамеечкой пошире, - были у него виды на скамейку. Выбирал с пуговками и "щечками", на тугом волосе. Мечтал, как поедут в Троицын День к обедне, годиков через пять ли, шесть... красавицы-невестки, с цветами, под кружевными зонтиками... беленькие воздушные девчушки-голоручки, голоногие мальчугашки в матросочках... молодцы-сыновья верхами, а сам он в шарабане... И вот - "по Павлу девятый день..."

Поглядел на Степу, на желтые костыли, - мертвые чьи-то ноги, - на сильный, бронзовый его профиль, широкие плечи в кофейном френче, на белый у него крестик "за германскую батарею", за пробитую грудь, оторванную ступню... - "ничего не поделаешь, война!"

Вертелась в хлебах дорога, пылила облачками. Рожь уже подсыхала и белела, повыше - зажинали. Пахло ржаными межами, хлебенным васильковым духом, нагревшейся пролеткой, новой Алешкиной рубахой. Овода налетали пульками.

- А приятная у тебя, папан, пролетка... - сказал молодой полковник.

- Вот и катайся. К княгине съезди, возобновишь знакомство. Старуха о тебе спрашивала. И молодая, кажется, еще тут. Муж, действительно убит, не в плену.

- Да, в феврале официально было. Погиб у Мазурских озер, в разведке, там и похоронили.

- Старуха спрашивала про тебя, расскажешь. Кто-то из ее при штабе вашей армии?.. Трое у ней убито?..

- Двое кавалергардов, внук-гусар, и... муж Клэ, у Ренненкампфа был, погиб в разведке... - Четверо. Так Клэ здесь? Видал ее?

- Видел еще в начале мая... ездил по завещанию.

- Очень убита?.. Что-то у них неладно было, с князем? Кем-то увлекся ротмистр?..

- Да, разъезжались, с год... Перед самой войной опять сошлись. Хочет отдохнуть, а потом в Царское думает, к Государыне в лазарет. Съездил бы. Почему - неловко? Какие-то детские глупости, забыли давно.

- Чуть-чуть не обвенчались... - усмехнулся мечтательно полковник. - Помнишь, прискакала она на рыжем, стояла в яблоньках, хлыстиком все играла? Ты тогда помешал нам...

- Обвенча-лись... Что ей, пятнадцать было?..

- Около. Мне - восемнадцать. Сколько же... шестнадцать лет прошло. А совсем недавно... Решили скакать в Калугу, имение у них там... а по дороге обвенчаться, серьезно! Помнишь, пятьдесят рублей у тебя просил. Была у меня десятка и часики, у ней - кораллы и тоненькая браслетка...

- Здорово. Ну, кто бы вас стал венчать... младенцев!..

- Об этом совсем не думали, как это там выйдет. Сказала - уедем, кто-нибудь обвенчает!..

- Здорово. Я тогда пажа этого, братца ее... Петушился, помню: "раз юнкер не может дать мне немедленного удовлетворения за оскорбление чести моей сестры, я вызываю вас, господин полковник!" Послал я его к чорту: "как мой Степанка поправится, с удовольствием проткнет вас, как картинку!" А ты-то тоже хорош... стреляться, да еще из турецкого пистолета!..

- Ничего я тогда не помнил. И два только раза и поцеловались с Клэ... На балу у них, после мазурки, в парке... вдруг обнял ее и поцеловал!.. и убежал!.. Потом она подослала мальчишку... как Татьяна у Пушкина... назначила свиданье в оранжерее. Сорвала персик... - ч-удесный персик!.. и шепнула: "вы смелый?.. увезите меня, и мы..." - и вдруг, поцеловала!.. И тут мы решили обвенчаться... - усмехнулся мечтательно полковник, выстукивая костыльком. - Удивительно пылкая была головка...

- Так и не встречались после?

- В Большом театре как-то... перед войной. Узнала меня... не кивнула даже. С мужем ее познакомился на маневрах. Улыбнулся, помню, спросил: "вы, кажется, соседи с "Зараменьем"? Должно быть, она ему все сказала. Прекрасный был офицер.

Проехали Птичьи Дворики, утонувшую в ветлах деревушку. Молодой полковник вспомнил красотку Ниду, в которую был влюблен когда-то, бойкую, востроглазую... и маленькие ее ножки, - все любовался ими!.. Красивый народ был в этой деревушке. Красавцы были и отец Ниды, и брат - гвардеец: "Зараменской" крови, были из Птичьих Двориков. Вспомнив Ниду, - где-то она теперь! - полковник почувствовал возбуждение. Хорошо бы в Москву, проветриться! А старый о Павле думал: "Здесь бы похоронить, а не в Смоленске... но там родовое наше..."

Проехали Птичьи Дворики, выбрались на бугор. Стало видно белую колокольню "Рамени". Вправо, на высоте, развертывалось "Зараменье", княжеское имение: белели колонны в парке, сверкали оранжереи, те самые, где когда-то манили персики. Молодой полковник вспомнил, как милый сон, легкую, тоненькую Клэ, воздушную в розовом газе, в черневших локонах на матово-смуглых щечках... острые локотки, полудетские худенькие ручки, обвивавшие неумело его шею... нетерпеливо-капризно кривившуюся губку... Вспомнил ее глаза, удивительные глаза, за которые называли ее мужчины "сухим шампанским", - необычайные, менявшиеся внезапно, как топазы: то вспыхивали игристо, золотистыми искрами, то равнодушно гасли. Какая она теперь?..

Вспомнил фойэ театра... В темно-зеленом бархатном платье, с великолепным трэном, по которому брызнуло серебром, далекая от всех на все свысока взиравшая, стройная, томная, величаво-холодная, в серебристой повязке из изумрудов, с дивными обнаженными руками, - выступала она княгиней. Он изумился, замер. Встретился с ней глазами. Не видя, прошла она. Он, кажется, поклонился, почтительно?.. Парные часовые у царской ложи отдали ему честь, выбросив от себя винтовки... и он почтительно поклонился ей?.. И радостно подумал: это ей честь! Она не ответила, прошла. Его кольнуло в сердце. Она же его узнала!.. Он видел это - по золотистому блеску глаз, что-то ему сказало!.. Он же из-за нее стрелялся... - и не ответила на поклон! Он остался один в фойэ, с неподвижными гренадерами в парадных шапках, с бархатными диванчиками, в золотистом блеске хрустальных люстр, где сияли её глаза, с высокими зеркалами стен. Видел себя совсюду, - стройного капитана, в шарфе, с отогнутой перчаткой... всматривался в себя... Находили его красивым. Его глазами - восхищались. Его еще юнкером прозвали "синеокий миф". Сколько женщин писали ему признанья... - а она даже не взглянула!.. Он бродил по фойэ, мучаясь и волнуясь, ждал. В антракте она не появилась. Он прошел к ложам бенуара, дал капельдинеру пятерку. "Их сиятельство княгиня Куратова... литера А... после третьего акта изволили отбыть".

Полковник посмотрел на далекие белые колонны. Четыре года, после того, она в Швейцарии провела. Он был уже офицером, она - невестой. Встретил ее в "Зараменье", в золотистый сентябрский вечер. Она скакала по большаку, в березах, с красивым офицером. Слышал счастливый смех. Потом - она вышла замуж. Больше он не видал ее, до театральной встречи. И вот, судьба: калека, на костылях... она - свободна, и оба - здесь!.. Насмешка.

Повстречалась на перекрестке пустая княгинина коляска, тройкой серых. Почтенный старичек-кучер раскланялся:

- Ва-ше превосходительство!.. здоровьице ваше как? Здравствуйте, Степан Александрыч... - узнал он молодого полковника. - Поправились, слава Богу. Да какие же вы красавцы стали!..

Полковник остановил Алешку и справился, в церкви ли старая княгиня.

- А как же-с, праздник у нас. За княгинюшкой ворочаюсь, еще неготовы были с бабушкой ехать...

Молодой полковник нервно оправил крестик.

- А как война-то у нас, Степан Александрыч? Ну, дай Бог. Эх, Гурку бы нам теперь со Скобелевым... Го-оре, ей Богу... молодцы такие - и на костылях!

Кучер был из солдат, - почетный, княжеский. Устроил его сюда полковник, как приехал сады садить.

На выгоне стояла карусель, палатки с ярморочным товарцем, телеги косников и серпников, лари с картинками... Пахло оладьями и пирогами с луком. Сияли гармоники, яркие платки и ситцы, опояски и кушаки: под кумачевым подзором висели сапоги и полсапожки, с лаковыми подметками, словно повыше где-то сидели невидимые мужики и бабы, свесив ноги. Народу было жидко, - мальчишки больше, свиставшие в глиняные свистульки, в оловяные петушки. Подростки, - в синих рубахах с желтыми опоясками, пробовали гармоньи, в кучках. За оградой церкви сбились телеги с распряженными лошадками, с ворохами лесной травы. В ограде сидели молодухи, завернув юбки и раскинув ноги в ушастых полсапожках, в цветных шерстяных чулках, давали младенцам грудь, - поджидали, когда причащать кликнут. Девки щелкали семячки. Над кучкой степенных мужиков покачивался солдат, с залепленным черной заплаткой глазом. Когда полковники вылезали, он лихо крикнул:

- Смирнаааа... рравнение направаааа!..

- Молодец, Скворец! - сказал старый полковник, признав солдата из Птичьих Двориков. - Рано только ты больно, обедня еще идет.

- Так точно, ра-на... ваше превосходительство, а то бы ни в одном глазе! - ломался солдат перед народом. - Степан Александрыч! как же нам теперь с вами жениться-то? Девок сила, а... не хотят кривого, а то хоромого... Давай, говорят, прямого!..

Мужики и молодухи хохотали. Одна, чернобровенькая, румяная, в васильковом платье, помнившая молодого полковника, как трясли вместе яблоки, пожеманилась шеей и плечами:

- За хорошеньким да афицериком любая побежит!

Полковника задержал старик Копытыч, набивался в караульщики по садам. Молодой распрашивал солдата. Они были погодки, играли вместе. Солдат-гвардеец напоминал тонкими чертами Ниду, - и быстрые карие глаза те же!

- А что сестренка?

- Э, теперь Степанидку и не узнаете, то в белошвейках была, а нонче в хору поет, ахтер голос у ней признал! Семь комнатов квартира, на Садовой, за Сухаревкой, в семнадцатом номере, на пятом этажу... машина подымает! И цветы, и портреты ее по всей квартире. Две тыщи мне обещается, кожами вот хочу заняться. Фабрикант один кожаный в женихи набивается. В ванной у нее купался и всякие вина-ликеры пил. По-мню, как вы за ней гоняли... я ей раз, вот, ей-Богу, косы за вас надрал!.. Вот рада-то вам будет, что земляки... - болтал и болтал Скворец. - Проведайте, обязательно. Ей теперь наплевать, без страху... и какавой угостит! Спрашивала об вас... Для такого героя она... Сам ей письмо пошлю, как в газетах про вас известно... Поезжайте, не сумлевайтесь!..

Полковник вспомнил красавицу-блондинку, встречу в Москве, письмецо ее - "а будет грустно - приезжайте, Степочка... размыкаем." Так и не повидались после. Подумал: "поехать в Москву, проветриться!.."

- Солдаток к нам сторожить приехал, чтобы не бастовали... - смеялись мужики солдату.

- Чего мне солдаток... свою фабрику завожу!

Вертелся лавочник Куманьков, расталкивал:

- Пускайте!.. его превосходительство с раненым гироем! Вот народ недостижимый какой... Пу-скай-те!.. Ленька? Ленька мой, ваше превосходительство, слава Богу... покелева с палками гоняют-учуть... возлагаю на Господа да на ваше слово... при себе запишите, как поедете воевать... как зеницу ока, недосягаемо! Под крылосик, ваше превосходительство, к окошечку-с... очень духоты напущено, кислоты-с... Там и их сиятельство-с изволит молиться за нас грешных... для параду к им-с...

Воняя луком и миндальным мылом, Куманьков расталкивал стариков и баб. Красные волосы его взмокли и растрепались, но он старался. Бабы жалели молодого на костылях и шептались: "Воители-то наши... молоденький какой, а хрестов-то навоевал!.." Старухи шамкали: "Сюды, родимый... к стеночке-то пристань, ловчее тебе будет, с палочками-то..." Шептали - слышал старый полковник - и про убитого его Пашу. Кругом вздыхали. У каждого было свое, болевшее. Он почувствовал, как жжет у него в глазах. Смаргивая слезу, он оглядывал небогатый храм, родную ему толпу, с которой его связала общая скорбь и горе. Давно связало, - через Бурая-пращура, помилованного Петром стрельца... раньше! Белый крестик, выбоина в бедре, шрам на шее, ноющая под сердцем пулька, могила сына в Смоленске... - все через эту связь, ради чего-то, к чему движется общая с этим жизнь его. Дано - и не раздумывай, принимай.

Он всегда просто думал. И эти чувствуют также просто: надо и принимай.

Они прошли к клиросу налево.

У открытого окна в решетке, за которыми видны чугунные плиты Зараменских, стояла прямая, высокая старуха, с изжелта-восковым лицом, в черном шелковом платье и в кружевной наколке. Молодой полковник узнал ее: все та же, как и тогда, когда кадетиком подходил к руке, а она без улыбки говорила, трепя по щечке: "Глаза-то... аквамаринчики!"

Священник поминал в алтаре болярина, - воина Михаила... - "о нем это..." - подумал молодой полковник о ротмистре, её муже, - болярина, воина Константина, Игоря... Старуха опустилась на колени. "Это о ее внуках молятся..." - подумал полковник, - новопреставленного болярина, воина Павла..." Старый полковник тяжело опустился на колени. "О Паше..." - подумал молодой полковник и начал рассеянно креститься. "...за Веру, Царя и Отечество на брани живот свой положивших..." Потом - рабов Божиих, воинов, воинов, воинов... Церковь томительно вздыхала.

Перед "Иже Херувимы" в толпе зашевелились. Пробежал озабоченный Куманьков, шипел:

- Ее сиятельство!.. Ослобоните проход, недосягаемо! За платьице-то лапищами не щупайте... ду-ры!..

Пятясь и пригибаясь, он выбрался к простору, пошел накорточках и похлопал рукой по коврику:

- Соизвольте сюды, ваше сиятельство... на мя-кенькое ступаните-с... - вышептывал он, словно подманивал.

Старуха повела наколкой. Он поклонился ее спине.

Шла княгиня в черном, в серебристо-прозрачной шали, свесившейся углом с левой ее руки в перчатке, в белой широкой шляпе, с черным страусовым пером. Замкнутая спокойная, строго-изящная, "неотразимая", - с первого взгляда понял растерявшийся вдруг полковник. Ударило ему остро в ноги, до жгучей боли - в отрезанную ступню. Он увидел незабываемое лицо, в изумительно тонких линиях, - непроницаемое лицо, матово-белое, как тончайший, сквозной фарфор. Увидал милую родинку на шее, бывшую и тогда... всегда... изумительного изгиба шею - прелестный, волнующий сердце стебель живого неведомого цветка, возносивший чудесную головку... локоны, чуть приметные, чуть прикрывающие ушки... жемчужные сережки, трепетные у шеи, покойный, холодный профиль... розовый, нежный рот, который он целовал когда-то, уже не детский, в тонком, неизъяснимо-томном изгибе грусти, недоумения, вопроса... Он любовался в очаровании стройной ее фигурой, угадывая плечи, локти, изгибы кисти, - ласкал глазами, не сознавая - где он?.. Острым, тревожным взглядом уловил он под шляпой поразившие его когда-то, еще в детстве - удержанный памятью удивительный разрез ее глаз, - нежащий, томный и угрожающий, от которого шло лучами. Уловил все очарование ее движений, устало-томных, сдержанно-скромных, полных укрытой ласки, скрытого в ней... чего-то, что называется... женственным... - что встречается редко-редко, что ведет за собой неотразимо.

Он уже ничего не слышал, прислонился к стене, взирал. Она потянула утомленно серебристую сквозную шаль, опустила ее с плеча, и шаль заструилась к талии. Он увидал теперь всю прелестную ее шею, сияющую над чернотой корсажа. Справа, из купола, влился луч, искрой зажег жемчужину, розовым тронул ушко, скользнул на шею, по серебристой шали, - осиял всю ее, траурно-жемчужную, - выбрал одну из всех.

Он взирал на нее, благоговея, смутный.

"Клэ... необычайная... прелестная... Клэ!.." - радостный и подавленный, мысленно шептал он. - "Ты была где-то... Клэ..."

И вдруг - уронил костыль. Его оглушило громом. На одной ноге, другая, в пустом сапоге, туго набитом тряпками - едва прикасаясь к полу, полковник быстро нагнулся за костылем, в смятеньи. Едва уловимый миг - княгиня повела шеей. И в этот, едва уловимый, миг поймал полковник блеснувший, золотисто-игривый взгляд, блеск "сухого шампанского" - топаза, который он помнил сердцем, - незабываемый. Этот миг-взгляд сладко поранил сердце, самую глубину его... - вызвал восторг и боль.

"Княгиня!.." - отозвалось в нем с силой. Он почувствовал, как он связан, и как несчастен, и как безумно счастлив... как никогда еще не был счастлив... что счастья он и не знал еще, что получил в этом взгляде что-то, безмерное, что теперь он безмерно сильный, и жизнь еще будет, будет... и он принимает все, какие бы ни были страданья!

"Клэ... чудная Клэ... Княгиня!.." - говорил он взглядом ее сережкам, склоненной ее головке, бледной ее щеке.

Его охватило страхом. Хотелось уйти - не смел. Стыдился себя, такого, с этими палками, на пустой ноге. Увидал белый крестик, вспомнил, что у него удивительные глаза, "как ночное небо", - так ему говорили женщины, - что она тоже женщина, целовала его когда-то, и он называл ее просто - Клэ... что она свободна, теперь война, люди - пустая пыль, что нет теперь ничего, чего бы нельзя было, что нужно же так случиться...

Не понимая, что ему говорит полковник, - а полковник шептал о панихиде, - он смотрел в восхищении, как чудесно играет ее шея, как склоняется милая ее головка.

После креста, полковник представил старой княгине сына.

- Слыхала, что герой... теперь и вижу... - покивала она на крестик. - Отвоевались, мой друг?..

- Пока... ступня отвоевалась, ваше сиятельство!.. - почтительно-официально скаазл молодой полковник; чувствуя, как смутился, как грубовато вышло.

- Ступня... вот хорошо сказал! - кивнула приветливо старуха. - Заезжайте... Расскажите мне, как у вас там...

Он поклонился молча. Перед молодой княгиней он весь склонился. Она покивала, молча. Но он уловил - скользнувшую золотую искру?.. Нет, показалось это...

Она пошла, перетягивая устало шаль, - замкнутая в себе, холодная. Не слыша, что говорил полковник, он быстро пошел с толпою, путаясь костылями в юбках. На паперти он остановился. Куманьков вертелся у коляски, лакей отгонял его. Она смотрела над провожавшей ее толпой молодых баб и девушек... - и молодой полковник - может быть показалось это?.. - поймал её взгляд, скользнувший. Серая тройка катила к выгону.

По дороге домой, старый полковник спросил, когда же он думает к княгине?

- Не знаю... в Москву мне надо...

Таким - ему не хотелось ехать, а "ступню" обещали через неделю только. Вспомнился адрес Ниды: за Сухаревкой, Садовая 17.

"А она... даже не подала руки..." - подумал он грустно.

- Протез поставлю, а то... с этими палками... связанность, и...

- Понятно, посвободней... - сказал полковник. - А, какова стала Клэ!..

- Да, интересна... - отозвался рассеянно полковник, глядевший в небо.

День был необычайно яркий: блестели хлеба на солнце, сияли дали. В спелых волнах хлебов, в подымавшейся облачками пыли, в налетавших пульками оводах, в заблестевшей воде меж ветел, в опутанных далью мыслях... - золотисто сверкали искры.

- А хорошо, папан!.. - сказал неожиданно полковник. - Удивительный день сегодня!..

- Да, припекает... Пожалуй, грозу нагонит.

"Милая... чудная... Клэ! - вызывал полковник желанный образ, прикрыв глаза. Укачивала его пролетка...

Той же ночью выехал он в Москву, написав рапорты - о назначении на комиссию, о признании годным к строю, о назначении в боевую часть.

Высунувшись в окно вагона, в гулкую мглу лесов, он восторженно повторял: "княгиня... княгиня... Клэ..." На заворотах летели искры. Колеса выстукивали четко: княгиня... княгиня... Клэ!.. Он повторял за ними, глядел в темноту и думал:

"Зачем я ее увидел!.. Теперь... как же?.. Или - не возвращаться больше?.. Княгиня... княгиня... Клэ..."

Отбросил костыль и сел.

"Заеду, прощусь... только... без этого - посмотрел он на ненавистный костыль. - Зачем я ее увидел?!.."

Высунулся опять, на искры. Следил, - и слушал, как гремело в ночном лесу.

Ив. Шмелев.

Сентябрь 1927 г. Ланды.

Иван Сергеевич Шмелёв - Солдаты - 02, читать текст

См. также Шмелёв Иван Сергеевич - Проза (рассказы, поэмы, романы ...) :

СОЛНЦЕ МЕРТВЫХ - 01
Реквием Мы в Берлине! Неведомо для чего. Бежал от своего гopя. Тщетно....

СОЛНЦЕ МЕРТВЫХ - 02
ВОЛЧЬЕ ЛОГОВО В Глубокую балку пойти - за топливом?.. Там стены - глуб...