Евгений Салиас-де-Турнемир
«Фрейлина императрицы - 02»

"Фрейлина императрицы - 02"

XXI

Между тем, на противоположном конце Дохабена собралась толпа крестьян, и среди них, головою выше всех, громко говорил и отчаянно махал руками богатырь Цуберка. Он умолял односельцев не выдавать Сковоротских, не выдавать его невесту офицеру, схватить каждому что попало в руки, хоть кочергу, хоть простое дубье, и прогнать москалей.

Некоторые поддавались уже на это наущение, большинство же стояло молча, угрюмо потупившись в землю, и не только не двигалось, но прислушивалось к речам Цуберки, как прислушиваются к журчанью ручья.

"Пускай себе надрывается,- думали они.- Дело понятное: парню горько такое приключение".

"Вот тебе и "полтрабенд"!" - думала и горевала молодежь.

Видя, что ничего поделать нельзя, Цуберка отчаянно махнул рукою, горько заплакал и, утирая большущими кулаками свое румяное и полнощекое лицо, быстро двинулся к избе Сковоротских.

Разыскав офицера, который сидел в отдельной горнице в ожидании сборов, латыш бросился ему в ноги и стал просить захватить и его вместе со Сковоротскими.

- Это почему?!- изумился офицер.

- Я жених...

- Чей?

- Ее... Софьи.

- Красавицы-то этой?

- Да. Через несколько дней наша свадьба должна бы быть.

Офицер покачал головой.

- Ну и хорошее дело, братец, что свадьба не состоялась. Нешто можно, чтобы такая удивительная красавица сделалась женою такого пучеглазого филина, как ты.

И офицер начал смеяться и шутить. Цуберка стоял на коленях и усердно кланялся, повторяя: "Возьмите меня".

- Глупый! Думаешь ты, что я могу этак кого захочу, того и арестовывать... Я беру кого мне указано!.. Ты мне не указан и в бумаге не прописан.

- Так я сам за вами поеду.

- Это твое дело... Только, брат, далеко ехать.

- А как далеко?

- Поедешь, увидишь... А сказать я не могу. Но полагаю, что не доедешь.

- А почему же это?

- Да потому, что у тебя и денег не хватит доехать.

- Сто верст будет, пан?

- Может, и триста, может, и больше... А если захочешь ты веки вечные за Софьей ездить, то, пожалуй, две, три тысячи верст наездишь... Ей, я чаю, еще много путешествовать придется.

- Что ж!.. Я поеду. Столько проеду, сколько Бог положит...- снова заливаясь слезами, выговорил богатырь.

- Верст тридцать проедешь, вестимо...

Офицер невольно снова рассмеялся. Потешен был этот богатырь, плачущий как младенец.

- Как тебя зовут?

- Цуберка.

- Цуберка? Цуберка... И имя-то словно собачья кличка. Ну что ж, поезжай за нами. Этого я запретить тебе не могу. Только говорю тебе: отстанешь. На весь наш путь и алтына у тебя не хватит... Ну, а пока уходи: мне отдохнуть надо.

Офицер собрался укладываться спать на той же лавке, где и сидел, но предварительно велел солдатам сменяться в дверях в качестве часовых.

"Чего доброго,- думал он,- сонного-то и убьют... Это ведь дикари".

Цуберка хотел пройти в горницу, где, плача и охая, собирали кое-какие пожитки Мария и ее дети, но солдаты не пустили его.

Пастух вышел на улицу и остановился невдалеке от дома Сковоротских, разведя руками и не зная, что делать: ехать он собрался всей душой, но на чем? Где достать лошадь и телегу?.. Даже хоть бы одну лошадь... Кто же даст ему коня, чтобы скакать неизвестно куда за московскими солдатами?.. Нанять не на что было.

В это самое мгновение, когда Цуберка уже решил, что ему остается только одно: повеситься на нервом же попавшемся суку какого-нибудь дерева, к нему опрометью подбежал мальчуган, казачок Лауренцкого.

- Пан тебя зовет... Живо... К себе!- крикнул казачок.- Я тебя везде разыскивал... Живо, скорее!.. Пан требует.

Цуберка грустно побрел в усадьбу.

- Живо, живо!..- понукал его казачок.- Дело важнеющее... Об Сковоротских.

Эти слова заставили Цуберку прибавить шагу и, наконец, пуститься даже рысью.

Действительно, пан разыскивал Цуберку, чтобы дать поручение, от которого сразу засияло лицо бобыля, засверкали добрые, голубые глаза.

Пан предлагал Цуберке тайком ехать, чтобы последить, куда повезут Сковоротских, а главным образом Софью. Пан предлагал денег ему в награду, а об конях с телегой и говорить нечего - они были уже наготове.

- Если ты мне узнаешь, куда отвезли Софью, и вернешься с докладом, я тебя озолочу!- сказал Лауренцкий.

Цуберка ошалел от радости. И как не был простоват малый, однако промолчал о том, что сам собирался скакать за невестой, промолчал и о том, что таиться ему от офицера не придется, не нужно, так как он имеет его согласие и дозволение.

Между тем, молодежь, крестьянки и парни, съезжавшиеся из разных деревушек на "брутес ваккарс" и "полтрабенд", подъезжали к избе Сковоротских и тотчас отъезжали, почти шарахались прочь, как галки и вороны от огородного пугала или как пташки, завидя ястреба.

Разумеется, большая часть гостей поворачивала оглобли тотчас же и мчалась вон из Дохабена домой. Некоторые заезжали к другим крестьянам, узнать, в чем дело. Сумятица была во всех домах, во всех семьях. Теперь уже все поняли, что Марью с детьми увезут туда же, куда увезли Карлуса. Хорошо, если они свидятся с ним, а может быть, его уже и на свете нет.

В тоже время Марья, перестав плакать, усердно увязывала узелки и наполняла два ящика всякой рухлядью. Один из солдат, говоривший по-польски, объяснил ей и поклялся, что никакой беды ей и детям ее у них не будет. На вопрос Марьи: увидится ли она с мужем, солдат, даже не знавший, что есть у этой женщины муж, отвечал наугад:

- Разумеется. Как приедешь, так и увидишься. Он вас ждет.

Этой ложью солдат сделал то, что не мог бы сделать никакой приказ офицера.

Марья и старшие дети начали живо собираться, перестали охать и выть и чрез два часа были совершенно готовы в путь.

Из одной телеги были вынесены и брошены в сенях три пары тяжелых кандалов. Немало народа перепугали эти кандалы. Антон Сковоротский, завидя их в сенях, тоже помертвел от страха.

Когда все было готово, телеги снова запряжены, офицер, выспавшись, вышел на крыльцо.

- Прикажете надевать на них?- спросил один из солдат, указывая на цепи.

- Кой черт!.. Зачем... Убирай...- отозвался офицер.- Зачем вытащил... Только народ перепугал. На них и бечева не нужна, не только кандалы.

Через полчаса все солдаты, офицер, Марья, красавица девушка, дети, взрослые и маленькие,- все разместились на трех телегах и тронулись в путь.

Пан Лауренцкий стоял на балконе своего дома неподвижно, как истукан, и злобно глядел на выезжавших.

Телеги шагом выехали из деревушки, провожаемые всеми обывателями, но молча, без единого слова напутствия. Когда солдаты с арестованными скрылись среди мелколесья и кустарника, со двора усадьбы выехала маленькая тележка с парой сильных, сытых коней. В тележке сидел Цуберка, веселый, счастливый и радостный. Он весело раскланивался направо и налево, как если бы ехал в храм венчаться с возлюбленной.

- Дурень! Куда собрался!- восклицали многие.- Тебе там москали голову отрубят.

XXII

Почти одновременно с приездом семьи Енриховых в Ригу в вотчине старостихи Ростовской появился нечаянный гость, саксонский офицер с денщиком.

Немец, приезжий, как говорил он, почти прямо из Дрездена, искал купить имение.

Сначала панна была очень удивлена, узнав от гостя, что ему где-то будто бы сказали, что она продает свою вотчину. Делать это она не собиралась никогда за всю свою жизнь. Несмотря на это недоразумение, на положительный отказ Ростовской старостихи и на то, что поблизости, в соседстве, не было никакого продающегося имения, саксонский офицер попросил позволения, жалуясь на боль в ноге, остаться у помещицы дня на два.

Он был чрезвычайно любезен и говорлив, рассказывал всякие истории и вообще сумел так подладиться под крутой нрав панны, что она нехотя согласилась на его пребывание.

Но панна была женщина дальновидная и хитрая. Со времени известия о пропаже внезапной и загадочной Карлуса Сковоротского панна ожидала точно такой же пропажи семьи Якимовичевых. Поэтому на всякую личность, являвшуюся не только в ее вотчине, но и в околотке, панна смотрела подозрительно.

"Меня не проведешь, как Лауренцкого!" - думала она.

Неожиданное прибытие саксонского офицера с денщиком, предлог посещения, крайне неудачно выбранный, разумеется, заставили панну зорко приглядываться к гостю и к его денщику.

Через сутки оказалось, что офицер, говоривший с акцентом по-польски, еще того хуже говорит по-немецки.

- О-го-го!- произнесла панна, узнав, что немец не знает собственного своего языка.

К вечеру денщик офицера был угощен одним из дворовых панны и, выпив немалое количество вина, сознался, что он и офицер такие же немцы, как и турки. Барин его русский офицер из Риги, а он, солдат, родом костромич.

Старостиха, конечно, решительно и властно тотчас потребовала объяснения от своего гостя. Она попросила офицера прямо и просто сказать, зачем он приехал и зачем, будучи москалем, рядится в саксонцы.

Офицер, взятый врасплох, конечно, поневоле сознался и объяснил панне цель своего посещения. Он явился узнать наверное, кто такие Якимовичевы, находящиеся у панны в крепостной зависимости.

- Тут никакой тайны нет,- ответствовала на это старостиха важно и спокойно.

Офицер попросил разузнать кой-какие подробности, и старостиха охотно предложила ему позвать Анну и самому все у ней выспросить.

Так и было сделано.

Явившаяся на вызов барыни, Анна подробно передала офицеру слово в слово то же самое, что когда-то Христина передавала самой императрице.

Она рассказала все о своем происхождении, о покойных родных, о судьбе младшей сестры Марты, взятой на воспитание теткой в Крейцбург.

Выспросив все, московский гость объяснил, что он офицер Пасынков, послан рижским военным губернатором для того, чтобы предложить панне старостихе продать всю семью Якимовичевых.

- С большим удовольствием,- отозвалась панна, сияя лицом, и объявила, что если господин Пасынков уплатит ей тысячу рублей - то может тотчас взять с собою все семейство.

Пасынков хотел вскрикнуть: "Тысячу рублей" - но у него даже на восклицание это не хватило силы. Настолько он был поражен.

- Может быть, панна хочет сказать: тысячу злотых польских?..- вымолвил Пасынков.- Но эта сумма огромная...

- Нет, господин офицер, не тысячу злотых, а тысячу русских новых серебряных рублей... А в каждом таком рубле два злотых.

- Но ведь это страшная цена!..- воскликнул Пасынков.

- Цена, согласна я, особенная, изрядная...- смеясь, созналась панна старостиха.- Но ведь и крестьянка моя тоже особенная... Я думаю, стоял свет и будет стоять, а такая крестьянка крепостная продаваться не будет... Весь свет обойди, не найдешь такой холопки.

При этом панна весело улыбалась и, как показалось Пасынкову, немножно насмешливо.

Офицер не нашелся ничего отвечать. Он помолчал, опустив голову, и затем выговорил:

- Такой суммы рижский губернатор дать не может... Даже половины этой суммы он дать не может.

- Ну, что ж... Как ему будет угодно!..- отозвалась старостиха.- Мое добро при мне и останется.

Пасынков начал было уговаривать и усовещевать старостиху, но она отмахнулась рукой и объяснила:

- Не люблю я, пан офицер, из пустого в порожнее переливать. Ты приехал ко мне покупать - я продавать согласна, цену назначила, ты ее дать не можешь... Ну, стало быть, и разговору конец... Велю я закладывать твоих лошадей, и милости просим со двора долой.

Офицер поднялся несколько рассерженный и невольно пригрозился:

- Ведь ты, панна, можешь Якимовичевых зря, даром, лишиться. Так лучше бы брала благоразумную цену.

- Как же это так, зря?- вымолвила старостиха и при этом уперла руки в боки.

- Пришлют сюда команду солдат и велят у тебя просто отобрать всю семью даром.

- Вот как!- воскликнула насмешливо панна.- Страсти какие... Пан офицер забыл, видно, что он не в Россиях и что я подданная короля польского. Он сам знает, что силой взять у меня моих крепостных он не может... А если бы мог, то и торговаться бы не стал; прямо бы захватил всех и увез.

Пасынков тотчас собрался и выехал от старостихи, но однако, успел через денщика своего дать знать Анне, что в ту же ночь он будет ждать ее для переговоров в соседнем овраге, верстах в пяти от имения.

Остановившись в одной деревушке, в назначенное время Пасынков отправился один в этот овраг и среди ясной ночи увидел фигуру крестьянки.

- Ну, вот и слава Богу!- вымолвил офицер.- Теперь сядем и потолкуем.

Пасынков объяснил крестьянке, что ей предстоит перемена ее участи, конечно, к лучшему, что ее сестра и брат с семьями уже находятся в Риге, а другого брата разыскивают везде, но тщетно. При этом Пасынков разъяснил Анне, что дело, по отношению к ней, особенно мудрено.

Купить семейство крестьян у панны за такую безумную цену рижский губернатор не имеет возможности, а взять всю семью насильно, явившись с командой солдат, русское начальство не может ради огласки и ради государственных замешательств. Следовательно, Якимовичевым остается только одно - бежать.

На счастье офицера, Анна оказалась женщина умная и решительная. Она сразу все сообразила и на все согласилась. Бояться русского правительства Анне казалось смешным и бессмысленным. Ведь не для казни же завлекает их русская царица.

Гонец Репнина и крепостная старостихи сговорились. День бегства и место свидания было условлено: чрез пять дней в лесу, недалеко от усадьбы Ростовской.

Но панна была барыня продувная. С минуты отъезда русского офицера она ни на одно мгновенье не оставила Якимовичевых без надзора, а вместе с тем и виду не подавала им. Таким образом панна знала от своих домашних соглядатаев, что Анна в первую же ночь по отъезде москаля отлучалась из дому и вернулась только на заре.

Этого было достаточно, и старостиха поняла, что затевается нечто... А это нечто могло быть лишь одно: бегство или похищение.

- Ладно...- сказала старостиха.- Дорого ты, москаль, заплатишь за свою дерзость. Шкуру в моей берлоге оставишь!

Затем в продолжение последующих дней за Якимовичевыми тщательно наблюдали приставленные люди.

Не трудно было заметить особенное, как бы загадочное выражение лица крестьянки, несколько тревожное, смущенное лицо Михаилы и особенно оживленное, веселое и радостное лицо их старшего, уже пятнадцатилетнего сына. Вдобавок балованный малый, к несчастию, посвященный матерью в тайну всего дела, сказал несколько слов одному из своих приятелей. А эти слова побежали по деревне и добежали до слуха панны.

Юный Якимович сказал, что он с тятей и с мамой через несколько дней уже не будет мужиком, а будет богатым городским жителем.

В то самое время, когда, пользуясь темнотою вечера, семья Якимовичевых двинулась с маленькими узелками через огороды, по направлению к соседнему лесу, шесть человек батраков панны с дубьем и даже с топорами двинулись на двух телегах по другой дороге в объезд, но в тот же лес.

Панна дала приказание своим крепостным не выдавать ее, просила послужить ей верой и правдой и в то же время разрешила "всячески" напасть на москаля как на разбойника.

XXIII

В густом лесу, верст за семь от всякого жилья и среди ночи как московский офицер, так и семья Якимовичевых одинаково попали в устроенную старостихой западню.

Офицер имел наивность явиться лишь вдвоем со своим денщиком и лишь совершенно случайно в качестве кучера на другой телеге взял с собою подростка-парня, латыша.

Пасынков явился первый на место, небольшую лужайку около столбовой дороги, и стал ждать.

Среди тишины ночи ему послышался невдалеке какой-то шум, трещал хворост в чаще, даже послышался будто чей-то голос. На замечание Пасынкова парень-латыш объяснил, что тут такая глушь, что и днем никого не бывает, не то что вечером или ночью. Большая дорога пуста, а в чаще что же может быть... Медведь разве, так он на них не полезет... Через полчаса времени среди той же чащи, на тропинке, показались крестьяне: мужик, за ним женщина и трое мальчишек.

- А!.. Вот они... Слава Богу!- невольно воскликнул Пасынков.

Встретившись и поздоровавшись с крестьянами, офицер тотчас вспомнил об старостихе и пошутил:

- Вот тебе и тысяча рублей!.. Брала бы дура сто злотых. А теперь останется с шишем.

Все пошли к телегам, чтобы рассаживаться, но в то же мгновение с того самого места, где слышался офицеру треск хвороста, выскочило шесть дюжих вооруженных крестьян. Пасынков успел обнажить саблю и крикнул своим: "Не выдавай!" Но оба спутника его, безоружный солдат-денщик и молодой латыш, и вся семья Якимовичевых - все отскочили в сторону и рассыпались.

Двое крестьян кинулись догонять прежде всего Михаилу и вскоре повалили его на землю, третий схватился за Анну, а остальные трое с яростью бросились на офицера.

Латыш исчез совсем, а солдат появился снова с корягой в руках, на помощь к барину-офицеру. Но только раза три или четыре удалось денщику замахнуться своей корягой. Один из крестьян, словивших Михаилу, явился на подмогу товарищам и одним ударом ножа в спину повалил денщика на землю. Удар был так силен, что нож пронзил солдата насквозь.

В несколько мгновений бой окончился. Двое крестьян были ранены саблей офицера, но затем сам он, получив несколько ударов дубиной в голову и два страшных удара каким-то оружием, повалился без сознания на траву, обливаясь кровью.

Крестьяне, осмотрев побежденного врага, решили, что он готов, не дышит, и стали рассуждать о том, зарыть ли его в землю или оставить так. На это никакого указа панны не было, поэтому старшей из мужиков решил, что надо отправиться домой, спросить приказания панны, и если она прикажет, то на другой день приехать и зарыть москаля.

Между тем Михайло и Анна были уже давно скручены веревками по рукам и по ногам.

Телеги Пасынкова стояли невдалеке, но крестьяне, расправившись с москалем, не обратили на них внимания.

Вся семья Якимовичевых была посажена в телеги, на которых приехали крестьяне, и через несколько минут поезд победителей и пленных уже катил по большой дороге по направлению к вотчине старостихи Ростовской.

Часа через полтора после отъезда их на том месте, где происходила битва, появился в кустах латыш, но, видя на лужайке двух недвижно лежащих москалей, побоялся даже подойти к мертвецам и, сев на одну из телег, которая принадлежала ему, вскачь пустил коня в свою деревню. Здесь, конечно, рассказал он все происшествие и поднял на ноги весь народ.

Поутру на лужайке было уже много народа и местный полицейский стражник. Москаль-солдат оказался мертвым, холодным, а москаль-офицер с признаками жизни. Их подняли, перенесли в телеги и повезли в деревню.

В то же время в усадьбе старостихи Ростовской шла расправа: Михаилу и Анну пороли розгами за побег. Наказание, конечно, было жестокое, но панна строжайше приказала конюху-палачу быть осторожным. Будучи в духе вследствие удачного окончания кампании, старостиха улыбаясь объяснила, отдавая указ наказывать Якимовичевых:

- Поучи хорошенько, но осмотрительно - они дорогие... Я на их выкуп целую вотчину себе куплю... Избави Боже, запорешь насмерть - я тебя самого тотчас же запорю.

Это дипломатическое поручение палачу, чтобы наказание было и жесточайшее, и не смертельное, было исполнено им в точности. Михаилу в самом жалком виде, а Анну совершенно без сознания отнесли на руках в их избу.

Через несколько дней, когда наказанные несколько оправились, их, по приказанию старостихи, вместе с тремя сыновьями перевели в подвал под усадебным домом. В единственное окно подвала была уже вделана железная решетка, дверь была окована тоже железом, и на ней навешен огромный замок.

Старостиха, прежде чем сажать Якимовичевых, сама осмотрела место их заключения. Она осталась довольна и вымолвила:

- Ну вот здесь и посидят, пока мне за них не заплатят то, что я желаю взять.

Анна стала было умолять помещицу не запирать с нею и мужем их троих сыновей и оставить их на воле, но "рагане" (ведьма) не согласилась.

- Не обманешь, милая. Их тоже могут москали увезти, а без них за вас той же цены не получишь. Посидят твои "лиалы кунги" (важные господа) и с тобой.

- Они заболеют в подвале. Бога ради, панни...- молила Анна.- Они помрут!

Но "рагане"-старостиха только сказала Анне, что когда сыновья начнут умирать, чтобы она велела ей, панне, доложить.

- Полечу, вылечу и опять засажу!..

И все лето Якимовичевы просидели в подвале в качестве заключенных. Однажды их выпустили, но не ради человеколюбия, а ради необходимости в рабочих руках. Двух младших мальчишек, правда, выпускали просто на воздух побегать; но Михаилу с Анной и старшим сыном выпускали только на работу, и то в течение не более трех недель, в самый разгар уборки хлеба. Затем их снова заперли.

Подошла осень, а о московском начальстве и вообще о москалях не было ни слуху ни духу. Старостихе надоело иметь в доме заключенных. К тому же время начиналось сырое и холодное, приходилось или переводить семью в другое помещение усадебного дома, или отапливать подвал. И то и другое панне было не на руку.

Сообразив все обстоятельства, старостиха приказала дозволить Якомовичевым снова перейти в их избу.

Между тем Анна решила, что в день их освобождения они должны бежать в Губно, остановиться у брата Дириха, а затем двинуться далее, прямо в Ригу.

Как было ею предположено - так было и исполнено; при этом очень быстро и ловко.

Когда поутру пришли объявить панне, что Якимовичевы исчезли, панна разослала во все концы верховых искать и ловить беглецов, но ни в этот день, ни на другой, ни на третий никто Якимовичевых не настиг и не видал. Даже из опросов по селам и деревням верст за пятьдесят ничего не выяснилось.

Анна, от природы умная и хитрая, озлобленная теперь и наученная опытом, перехитрила хитрую старостиху.

Гонцы барыни скакали за сорок и более верст по околотку, спрашивая везде и разыскивая беглецов, а семья Якимовичевых скрывалась, несмотря на стужу, в трех верстах от усадьбы, в густом лесу.

Провизии, то есть хлеба, Якимовичевы захватили достаточно, чтобы неделю прожить в лесу, и поблизости того места, которое они выбрали, был родник с хорошей ключевой водою.

Анна, выходившая в сумерки на опушку леса недалеко от большой дороги, два раза видела гонцов барыни, скакавших и возвращавшихся домой после тщетных поисков.

Через неделю, рассчитав, что барыня уже бросила поиски, они двинулись в Губно. Но здесь, к удивлению Анны, никого не оказалось налицо.

Купец-хозяин объяснил, что вся семья Чамарого отлучилась на один день в гости, и пригласил Якимовичевых занять помещение их родственника. Но через несколько часов явилось местное начальство и объявило их арестованными.

В первые минуты, конечно, вся семья перепугалась насмерть, воображая, что их арестуют, чтобы отвести обратно к старостихе! Но когда выяснилось, что их везут в Ригу, куда уже отвезен Чамарый, оказавшийся Сковоротским, то Анна обрадовалась. Она объяснила начальнику, что и бежала от старостихи с семьей именно с целью отдаться в руки русского начальства.

- И хорошее дело,- отозвался тот.- В Риге вам хорошо будет... Я доставлял туда с месяц назад Дириха и могу сообщить тебе, что ваших там много.

- Что же они делают?- спросила Анна.

- Живут себе в большом каменном доме на казенном содержании и не тужат.

- В каменном!- изумился Михайло.

- Да.

- Да не в остроге же?- догадалась Анна.

- Н-нет,- нерешительно выговорил начальник.- Но живут все в довольстве. Тепло, сытно... И все даровое... Ты не бойся...

Анна промолчала... Ее брало сомнение... "В "каменном" доме живут...- мысленно повторяла она.- Ну как это "циатумс" (острог)!"

XXIV

Между тем по Риге ходила новость.

На одной из лучших улиц города довольно большой двухэтажный дом имел самый странный вид, возбуждал крайнее любопытство всех обывателей и служил предметом разнообразнейших толков.

В этом доме помещались приезжие, или, лучше сказать, привезенные из разных мест семьи, имена которых были неизвестны в городе.

Все знали, что в доме живет несколько семейств, много детей, что все они содержатся на казенный счет, все родня между собой и находятся под строжайшим присмотром князя Репнина.

Ворота во дворе дома всегда бывали заперты. В небольшом флигеле помещалась команда солдат, два офицера, и, кроме того, при доме был главный надзиратель, родом немец, уже старик, офицер в отставке, заведовавший когда-то главным тюремным замком Риги.

Немец этот, Адам Иванович Крон, был очень суровый на вид, но в сущности крайне мягкий и добрый человек. Он пользовался особым расположением и доверием князя Репнина и если теперь был назначен главным надзирателем в таинственный дом, с загадочными обитателями, то самое это назначение свидетельствовало об особой важности всего касающегося незнакомцев.

Обывателей дома поневоле все называли просто: "Оная фамилия", ибо от Адама Иваныча узнать ничего было нельзя. Он был могилой для всякой тайны.

Семьи эти появились в доме не сразу. Сначала тут поместили одну женщину, но вскоре же привезли мужчину с детьми, затем появилась еще одна женщина с взрослой красавицей дочерью и с тремя сыновьями и двумя маленькими девочками; за ними последовали, но не ближе как через месяц, две другие личности с двумя дочерьми, и, наконец, в исходе сентября месяца явилась еще целая семья. В доме, таким образом, набралось более двадцати человек мужчин, женщин и их детей, от шестнадцати до трех лет возрастом.

Эти незнакомцы и загадочные для рижан личности были, конечно, четыре семьи: Енриховы, Сковоротские, Дирих со своей латышкой Триной и ее дочерьми, наконец, Якимовичевы.

Каждая семья по приезде своем представлялась князю Репнину, и каждой объявлялся один и тот же приказ: сидеть смирно и тихо в доме и ожидать своей участи!

Разумеется, все обитатели дома вскоре сжились вместе, перестали радоваться тому, что у них не было никакой работы, никаких занятий, и вскоре же начали скучать и томиться. Пуще всего томила их неизвестность судьбы. Одна семья Сковоротских была еще сравнительно бодрее и веселее: Марья и дети надеялись, со слов князя Репнина, увидаться с Карлусом.

Отчасти была довольна и Анна с Михайлой, избавившись от злой панны старостихи. Что касается до Енриховых, то они тосковали более всех, оставив там у себя на родине хорошее хозяйство и достаток. Скучали и были недовольны Дирих и Трина, тем более, что однажды латышку с дочерьми хотели было, по приказанию князя Репнина, исключить из числа содержащихся и отпустить на волю.

Случилось это после того, как было дознано, что Трина не жена, а простая сожительница Дириха Сковоротского, что девушки эти - дочери не Дириха, а ее без вести пропавшего мужа. И только отчаяние и просьбы Дириха побудили начальство отсрочить изгнание.

Все заключенные знали хорошо, что их повезут в Петербург или Москву. Но зачем их повезут, что с ними будет, что намерена московская царица сделать с ними, было совершенно неизвестно. На этот счет князь Репнин не проронил ни слова.

Сотни раз приставали заключенные к суровому, но доброму Адаму Ивановичу сказать им хоть что-нибудь насчет их судьбы. Немец только успокаивал своих заключенных в минуты их отчаяния.

Он клялся, что ничего дурного им не предстоит, что положение их в России никак не может быть хуже того, в котором они были. Крон божился, что их не казнят, не накажут, не засадят в острог, но что, по всей вероятности, их отвезут очень далеко и поселят где-нибудь в маленьком русском городке, а может быть, где и в деревне. Зато избы, и скотину, и землю - все дадут. Только прикажут строжайше держать язык за зубами и ничего о себе непристойного не разглашать.

Таким образом изо дня в день из недели в неделю существовала огромная семья родственников несколько месяцев.

От праздности ли или действительно от неизвестности своей судьбы некоторые из заключенных иногда впадали в полное отчаяние и через своего главного смотрителя Адама Ивановича начинали просить начальство отпустить их домой. Но на эти просьбы, разумеется, не обращали никакого внимания.

И наконец узнали заключенные, что князь Репнин постоянно, почти каждую неделю ожидает вестей из столицы российской о том, чтобы снаряжать всех в дорогу.

В начале зимы им было объявлено, что они скоро поедут, но затем все снова пошло по-старому и никаких сборов и приготовлений не было.

В конце ноября месяца случилось наконец в доме, где содержалась "оная фамилия", некоторого рода событие, которое взволновало не только начальство, не только самих заключенных, но и почти половину всего города.

В числе содержавшихся таинственных для Риги незнакомцев было одно лицо, томившееся более других и не имевшее возможности примириться как с своим положением, так и с предстоящей судьбой, то есть путешествием в Россию. Это была юная и предприимчивая Софья.

Красавица девушка была как бы на особом положении благодаря своему горячему нраву, а отчасти своей привлекательности. Ее одну три раза вызывали к князю Репнину, и начальник края беседовал по-польски с красавицей, шутил, рассказывал ей про Россию, ласкал ее, успокаивал и говорил, что она в Москве, по всей вероятности, найдет себе хорошего жениха. При этом князь Репнин каждый раз говорил по-русски своему адъютанту одно и то же, что Софья могла понять, так как уже изрядно выучилась мороковать по-русски.

Репнин удивлялся: насколько Софья была похожа на государыню.

Вследствие этого внимания Репнина и сам надзиратель дома Адам Иванович обращался с Софьей ласковее. По крайней мере, раза четыре в неделю Софья бывала в гостях у него, просиживала до сумерек с его женой и с его дочерью, хотя сначала объясняться с ними ей было мудрено. Она не говорила ни слова по-немецки, а жена Крона лишь с усилием могла объясняться по-латышски. Оставался один польский язык, на котором они, хотя и с большим трудом, объяснялись. Но вскоре Софья поразила всех своими успехами в изучении новых для нее языков.

Проводя почти ежедневно по нескольку часов как в семье Крона, так и в беседах с другими немцами, Софья быстро освоилась с их языком и начала довольно изрядно объясняться. Русский язык давался ей почему-то с большим трудом, но и на нем могла она вскоре говорить. В девушке, очевидно, оказалась врожденная способность к учению и легкая переимчивость.

Вслед за Сковоротскими приехал в Ригу и молодой латыш. Пан Лауренцкий дал ганцу достаточно денег для того, чтобы он мог не только доехать до Риги, но и поселиться в ней.

Через несколько дней после помещения Марьи с семьей в доме, где были уже Енриховы, Цуберка сумел повидаться с своей возлюбленной, и затем они стали свободно видаться очень часто, но всегда вечером и ночью.

Заключенных не пускали на улицу, но внутри двора и в саду, где расчищались дорожки, они были совершенно свободны. Поэтому Софья могла всегда по вечерам долго гулять по саду, и осенью, и зимой, а Цуберка просто перелезал к ней через забор из переулка. Эти частые свиданья, конечно, облегчали горькую участь и заключение для Софьи.

Разумеется, влюбленные только и толковали о своей расстроившейся внезапно свадьбе и о том, как им быть и что предпринять...

И, конечно, они долго ничего придумать не могли и решили пока ждать, что будет. У пастуха было достаточно денег, чтобы предпринять путешествие даже в Москву, вслед за Софьей. Было решено, что Цуберка поедет за Сковоротскими хотя бы на край света, и там, где они поселятся, будет сыграна их свадьба.

Адам Иванович был слишком искусный и опытный тюремщик, чтобы не знать ничего о свиданьях Софьи с каким-то богатырем-латышом, но, не зная, что это бывший объявленный жених ее, смотрел на это добродушно. Крону и в ум не могло прийти, чтобы красавица девушка, похожая на барышню, а не на крестьянку, могла быть влюблена в нелепого косолапого парня, грязно одетого и крайне глупого на вид.

"Просто от тоски болтает она с мужиком в саду",- думал Крон.

Но тюремщик дал маху, и затем вскоре ему пришлось переменить свое мнение насчет невинной привязанности Софьи.

Побывав однажды, уже в ноябре месяце, с докладом у начальника, Адам Иванович в разговоре с Репниным коснулся чудной дружбы Софьи с молодым латышом. Осторожный Репнин взглянул на это иначе. Вернувшись домой и вызвав к себе девушку, Крон объяснил Софье, что она должна перестать видаться со своим приятелем, и что если его снова поймают как-нибудь в саду, то засадят в острог.

Это, конечно, страшно поразило Софью...

На ее заявление, что она со временем надеется выйти за него замуж, так как он поедет за ней вслед в Россию и куда бы то ни было, Крон изумился, испугался и заявил девушке, что она ошибается, что этого не позволят, что молодого малого не пустят ехать вслед за ними, а, в случае неповиновения, арестуют.

Немец объяснил Софье, что, какова будет ее судьба в России, никому не известно, что, может быть, ее выдадут замуж по распоряжению начальства и что во всяком случае вряд ли ей позволят выйти за простого латыша-пастуха.

Предполагая, что привязанность Софьи все-таки самая детская, немец не поцеремонился, и на другой же день, увидя возлюбленных снова в саду, он пригрозился немедленно арестовать Цуберку и засадить его в острог. Этого было, конечно, достаточно для предприимчивой и горячей нравом Софьи.

Через два дня она повидалась снова с возлюбленным, и так как он боялся перелезть через забор, то влюбленные беседовали через скважину в заборе. И здесь они решили, что на другой же день, в полночь, Цуберка подъедет с лошадьми, а Софья выйдет, и к утру они будут уже верст за пятьдесят от Риги.

XXV

Искреннее и серьезное чувство Софьи к дохабенскому богатырю, доброму, но глуповатому, можно было объяснить только постоянством характера. Еще там, прежде, в Дохабене и в Витках, мало ли кто ласково и предупредительно обращался с Яункундзе. Иные молодцы, сыновья богатых семей в Витках, красивые и ловкие, совсем панычи на вид, прямо ухаживали за ней. Помимо пана Лауренцкого, уже пожилого и некрасивого, одно время другой сосед пан, немолодой, но пригожий на вид, был тоже влюблен немного в Софью. Наконец, здесь в Риге один из офицеров, состоявших в страже "оной фамилии", молодой красивый малый, успел тоже серьезно влюбиться в красавицу.

Но Яункундзе только и отводила душу в беседах с другом детства.

В доме Адама Ивановича часто Софья встречала кое-кого из немцев-рижан. Один юный остзеец, сын богатого землевладельца, узнал тайно от Крона всю правду про "оную фамилию" и узнал, что их всех, вероятно, повезут в Петербург или в Москву к царице. Затем он узнал, что Софья, по сказанию всех и самого князя Репнина, удивительно похожа на императрицу. Юный немец и его отец сообразили и взвесили оба эти обстоятельства.

"Царица хочет всех приблизить к себе. Что из этого может произойти? Это дело не простое, и всякий умный человек должен в этом совпадении заранее увидеть серьезные последствия. Пожалуй, что эта ныне заключенная крестьянка может сделаться выгодной невестой".

Отец посоветовал сыну бывать чаще у Адама Ивановича и, встречаясь с Софьей, ухаживать за ней.

Но всех этих вздыхателей Софья как в Вишках и в Дохабене, так и теперь, в доме Адама Ивановича, всегда встречала одинаково хладнокровно и иногда даже презрительно.

Ей дорог был один богатырь-пастух, один глуповатый Цуберка; его она любила и предпочитала всем. В Дохабене, когда ей было всего только двенадцать лет, она часто целовала его, предварительно умывши, так как Цуберка был всегда чумазый. Теперь, в Риге, девушка-красавица, положение которой изменилось здесь и должно еще более измениться со временем, точно так же требовала, чтобы ганц умывался всякий день, и оставалась верна своему детскому чувству. Мысль о разлуке с Цуберкой камнем лежала у нее на сердце.

С первых дней прибытия в Ригу и заключения она смутно обдумала свой будущий побег... И теперь она решилась. Что ей московская столица!.. Что ей государыня и все, что сулят ей там! Все это не стоит ласки дохабенского пастуха.

В условленный час, конечно ночью, Софья, заранее расцеловав мать, братьев, маленькую сестренку, которую за последнее время привыкла нянчить, тихонько вышла в сад. Перелезть через забор, сесть в маленькие санки Цуберки было для Яункундзе, конечно, делом одной минуты.

Дорогие, сытые кони пана Лауренцкого, которых Цуберка в Риге берег и кормил вволю, так подхватили сани и так помчали по столбовой дороге влюбленных беглецов, что у обоих дух захватывало.

Дохабенский ганц любил кататься всегда и часто проезжал коней пана Лауренцкого, когда он ему это поручал. Поэтому Цуберка выучился лихо править и теперь он боялся только одного, как бы не разлетелись вдребезги его санки от лихой езды...

В семь часов утра Марья первая хватилась дочери и обратилась с вопросом ко всем остальным родственникам; все стали ее искать по горницам и в саду, спрашивать друг у друга: "Где Софья?" Весть о розысках дошла до команды, до самого Адама Ивановича, и в доме заключенных все поднялось на ноги с именем Софьи на устах. Но сама беглянка была уже теперь далеко от Риги.

К несчастью для влюбленных, Цуберка был глуп, а Софья была по юности своей недостаточно хитра и расчетлива.

Беглецам следовало бы, конечно, своротить куда-нибудь на проселок, завернуть в какую-нибудь деревушку и оставаться там до тех пор, пока тревога не уляжется вполне. Следовало бы, одним словом, поступить так, как когда-то поступили Якимовичевы. Вдобавок, на беду беглецов, рижское начальство обладало большими средствами, чем старостиха Ростовская.

Когда князь Репнин узнал, что единственная взрослая девушка всей фамилии бежала, вдобавок старшая дочь и любимица Карлуса Сковоротского, который был давно уже в России, начальник невольно смутился сам и разгневался на подчиненных.

Репнин имел свои собственные сведения о Карлусе, он знал, какая судьба постигла его в России, поэтому он мог предвидеть, как посмотрит императрица на исчезновение взрослой дочери Карлуса, которой, быть может, самодержица готовит особенную участь.

В переписке с Петербургом раза два или три были запросы, касавшиеся исключительно этой Карлусовой дочери.

Разумеется, князь Репнин тотчас поднял на ноги все, что только могло быть в его распоряжении.

Команды солдат с офицерами верхом и в санях рассыпались по всем дорогам и полетели так же быстро, как летел Цуберка с возлюбленной. За поимку беглянки князь Репнин обещал большое вознаграждение.

За то Крон немедленно за недосмотр потерял свою должность, был арестован и посажен в тот самый острог, которым управлял тридцать лет в качестве начальника.

Разумеется, весь город при таком известии ахнул, и толки о Кроне, о бегстве девушки и вообще говор, рассужденья и пересуды об "оной фамилии" всполошили всю Ригу. Говорили, что Крона будут судить. Дошли до того, что говорили, будто бы Софью выкрал посланец от самого польского короля.

Все эти слухи и вся эта болтовня, доходившие иногда до князя Репнина, наконец до такой степени взбесили его, что, по его приказанию, было арестовано с десяток человек в городе, как в частных домах, так равно в гербергах и пол-пивных. Разумеется, с болтунами ничего не сделали, предполагалось только продержать их под арестом несколько дней и выпустить. Нужна была только острастка, чтобы прекратить всякое "всенародное вранье, статских дел касающееся".

В числе офицеров, добровольно вызвавшихся искать беглецов, был один, недавно выздоровевший и снова способный к исполнению своих служебных обязанностей. Это был офицер Пасынков, которого так жестоко проучила старостиха Ростовская.

Пасынков был почти при смерти. Целый месяц пролежал он в деревушке, затем еле живой доставлен в Ригу и здесь кое-как поднялся на ноги. На его счастье, хотя у него было шесть ран, но ни одна из них не оказалась опасной. Пасынков был самый удалой офицер в распоряжении Репнина. Разумеется, начальник принял его предложение и даже был уверен, что именно Пасынков и разыщет беглецов.

Офицер имел то преимущество перед другими гонцами военачальника, что знал хорошо в лицо не только Софью, которую видал у Крона, но и самого Цуберку. Он мог при розысках по дороге и в деревнях давать подробное описание личностей.

Получив в команду шесть человек солдат на отличных конях, Пасынков лихо выскакал из городской заставы. Выбор дороги зависел от него, и, конечно. Пасынков взял ту, направление которой, по его мнению, должен был взять глупый Цуберка.

Проскакав несколько верст по большому тракту, Пасынков свернул на другой тракт, который шел к местечку Виддава. Цуберка однажды описывал Пасынкову в беседе: "Какое это хорошее место эта Виддава: как там дешев хлеб и какие добрые люди живут". И теперь Пасынков решил, что Цуберка наверно поскакал в свою Аркадию.

Расчет офицера оказался совершенно верен...

Начав расспросы в деревнях по дороге, Пасынков скоро напал на след беглецов. Приметы двух лиц, которых он искал, было давать легко. Отличные кони, один серый, другой гнедой, маленькие санки, молодой белобрысый латыш, богатырски сложенный, а с ним молодая красивая крестьянка, черная как смоль, с огненными глазами, с румянцем во всю щеку и с такими бровями, каких, быть может, не было во всей окрестности. При таких приметах во второй же деревушке по пути Пасынкова несколько поселян заахали и закричааи:

- Вот, вот... Они и есть!.. Они были, проезжали... Останавливались и молоко пили... Превеселые...

- А как кони?..- спросил Пасынков.- Приустали?..

- Да, приустали,- был ответ.- Видно, что загнал... Должно, сразу шибко гнал... Кони хорошие, а уж почти еле бегут.

"Ну вот и слава Богу!" - решил Пасынков и двинулся далее.

Разумеется, расстояние между беглецами и погоней сокращалось все более. Команда Пасынкова летела верхом, беглецы ехали на лошадях, которых успели покормить только один раз за целые сутки. Команда скакала ровно, беглецы ехали все тише и наконец решили, что надо отдохнуть целую ночь и подумать, куда ехать далее.

Таким образом через сутки после того как в Риге все поднялось на ноги из-за бегства самого видного члена "оной фамилии", молодец Пасынков мог накрыть глуповатого пастуха и красавицу Яункундзе.

В одной из деревушек на рассвете поселяне на расспросы Пасынкова прямо указали на избу, где остановились проезжие.

- Мы так и думали, так и почуяли,- отозвались они,- что это должны быть не простые проезжие, а конокрады.

И тут же Цуберка и Софья, в качестве конокрадов, были арестованы, посажены в их же собственные сани и под конвоем команды двинулись обратно в Ригу. Разумеется, обратный путь совершался тише и благоразумнее.

Пасынков накрыл беглецов почти за сто верст от Риги, и поэтому пришлось сделать четыре остановки для измученных лошадей. Но через сутки после ареста беглецы были доставлены во двор дома князя Репнина.

Князь только что поднялся и кушал кофе. Весть несказанно обрадовала его. Он настолько был рад успеху, что даже обнял Пасынкова и сказал ему два слова: "Не забуду!"

Затем, вызвав девушку к себе в кабинет, князь Репнин долго беседовал с ней наедине. О чем была эта беседа - осталось всем совершенно неизвестно. Софья вышла от военачальника вся в слезах, но более или менее спокойная. Тревога, в которой она была всю дорогу после ареста, у нее прошла, озлобление на неудачу тоже исчезло.

По приказанию князя, Софью в его собственном экипаже отвезли обратно в дом, занимаемый "оной фамилией". Что касается похитителя Цуберки, то он был препровожден в городской острог, и здесь в тот же день латышу объяснили, что в этом "циатумсе" (остроге) он познакомится с московскими "жаггари" (розгами), так как его указало начальство наказать "крепчайше и нещадно" для примера прочим.

Такое взыскание "нещадное" мог выдержать только такой богатырь, каким был пастух из Дохабена.

Когда Софья плакала горько, сидя с матерью, но не винясь в своем побеге и обмане, в то же время из острога до прохожих и проезжих долетали дикие вопли. Казалось, завывала благим матом какая-нибудь огромная белуга или ревел какой-то зверь.

После наказания Цуберку выпустили на свободу, но заявили, что его будут брать и пороть каждый раз, если его встретит кто-либо из начальства на улице города Риги.

- Так я лучше уйду!- воскликнул Цуберка, догадавшись.

- Лучше, дурак, лучше...

- А как же Софья-то?..- спросил, подумав, ганц.

На это несколько человек отвечали глупому латышу только хохотом.

Ганц Цуберка двинулся и пошел...

С тех пор никто в Риге богатыря-ганца не встречал, а дохабенский бобыль всю жизнь помнил рижский "циатумс" и московские "жаггари".

XXVI

Зима проходила. Нового не было ничего. Все заключенные уныло и праздно проводили время. Одна Софья от горя и скуки со страстью училась по-немецки и по-русски и уже владела обоими языками настолько хорошо, что могла легко вести всякую беседу. Крон, прощенный Репниным и вновь занявший свою должность, был главным учителем Софьи. Более всех, однако, волновался князь Репнин.

- Ах, черт бы их побрал! Перемерли бы они, что ли, все до единого! Когда меня от этих дикобразов избавят!

Вот что думал и говорил наедине секретарю своему главный начальник края каждый раз, как дело касалось "оной фамилии", содержащейся под его охраной и покровительством. Князь Репнин как царедворец совершенно не знал, что ему делать с "фамилией", как себя вести, что позволять и что запрещать. В своих отношениях к заключенным он боялся и в ласке, и в строгости недосолить или пересолить. Того и гляди, возбудишь недовольство как за чрезмерную строгость в надзоре, так и за неуместную ласку или попечение о нуждах всех этих хлопов. Главное обстоятельство, затруднявшее и смущавшее Репнина, заключалось в том, что он окончательно не знал, как намерена поступить царица.

- Постоянно переписываясь с близким к царице лицом - Макаровым - князь Репнин получал от него, конечно, по личному указанию самой царицы, самые противоречивые указания и советы. Иногда Макаров советовал ничего не жалеть для удобств, спокойствия "оных персон", входить в их нужды, всячески "покоить" и "обласкивать". И вдруг после того получал он от Макарова приказание иметь строжайшее наблюдение, чтобы оные персоны "не плодили толков, не пускали соблазнительных о себе речей", и посему иметь за всеми "неукоснительный, строгий надзор и бдительное око", а в случае же какого ослушания прибегнуть и к примерному взысканию.

Примерное взыскание! Кроме розог, не было ничего для подания примера...

Вместе с тем Макаров в продолжение шести месяцев обнадеживал Репнина, что вскоре будет прислан к нему в Ригу доверенный человек, который, приняв от него всю "фамилию", повезет всех в Петербург.

- Господи! Когда я их с своей шеи сбуду!- восклицал поэтому Репнин все чаще и отчаяннее.

Наконец под новый 1726 год князь получил известие от Макарова, что курьер Лев Микулин едет из Петербурга за всеми персонами, в Риге содержащимися.

Действительно, в конце января явился офицер Микулин и привез приказ отпустить Христину Енрихову со всей ее фамилией - мужем, детьми и сродственниками. При этом наказывалось князю не жалеть денег на все им "в дорогу потребное, как в одежде, так и в прочем..."

Так как все двадцать человек все еще ходили в своем крестьянском платье, к тому же поношенном, то пришлось всем, от мала до велика, шить одежду - камчатную женщинам и суконную мужчинам.

Князь Репнин хлопотал от зари до зари и спешил всячески. Он как бы боялся, чтобы там, в Питере, не раздумали, не отложили опять перевоза "оной фамилии".

- И опять вся эта орава останется у меня на плечах!- говорил он.- Помилуй Бог!

За две недели все было готово...

Сковоротские, Енриховы и Якимовичевы оделись с головы до пят в простое, но чистое платье. А Софья была даже особенно принаряжена благодаря жене Крона. На ней было такое ситцевое розовенькое платьице и немецкий передник на помочах и с кармашками, что девушку совсем узнать было нельзя. Красавица Софья стала совсем "hochgeborene Fraulein" (благородная девушка, барышня (нем.).), то есть чем ее уже давно прозвали латыши Дохабена.

Все, вновь одетые, переменились и лицом. Мужчин и мальчиков остригли по-русски, уничтожив у одних латышскую прическу, у других "натуральную", делаемую лишь при помощи десяти пальцев. А именно эта прическа и была у всех мальчишек Енриховых и Сковоротских.

Все были несколько тревожны, но довольны... Если предстоящее путешествие в "дальние России" - думалось им всем - началось с шитья нового платья и уплаты кой-каких долгов, то, очевидно, не затем, чтобы по привозе в столицу москалей отрубить всем головы. Может быть, затем увезут далеко от столицы, поселят на краю Татарии, но все-таки дадут избы, земли, скот, рухлядь и всякую всячину.

Но в среде бодро собиравшихся в путь членов "оной фамилии" были двое с грустными лицами - Софья и Дирих. Яункундзе горевала, плакала, вздыхала по своем Цуберке, которого уже давным-давно не видала, но все надеялась как-нибудь увидеть. Теперь, покидая Ригу, она должна была, конечно, бросить всякую мысль не только о своем замужестве, но и надежду повидаться с милым.

Софья знала, что после "примерного взыскания", которое применил князь Репнин на дохабенском ганце, ее Цуберка по собственной воле немедленно покинул Ригу. Попросту сказать, ганц бежал без оглядки от возлюбленной, которую ревниво охраняли теперь горячие московские "жаггари". Это обстоятельство несколько ожесточало горе самолюбивой Яункундзе.

"Какое бы наказание ни было,- думалось ей,- как можно было так быстро поддаться, струсить и бежать. Если любишь - то розги не великая беда. Трус ты, Цуберка. Да. Или мало любил меня".

Софье, несколько оскорбленной в своем чувстве этим слабодушием возлюбленного и его изменой, казалось, что сама она, напротив, не уступила бы никаким угрозам и никаким пыткам.

Но это, разумеется, только казалось наивной девушке, балованной до сих пор всеми: отцом, родней, паном, подругами, затем москалями-начальниками и, наконец, самой судьбой, которая всех заставляла ласково обращаться с Софьей. Суровый Адам Иванович и тот не устоял и всей душой полюбил девушку. А теперь новый начальник в предстоящем путешествии, офицер Микулин, тоже как-то особенно сладко и милостиво маслеными глазками поглядывал на Софью.

Другой горюющий член "оной фамилии", но горюющий страшно, искренно и глубоко - был Дирих.

Его разлучили с Триной.

Князь Репнин, а равно и Микулин, разобрав дело, решили, что следует везти одного Дириха, или, как стали называть его москали, Фридриха. Что касается до его сожительницы-латышки и ее двух дочерей, то их брать с собой для представления в столицу было не только не нужно, но даже и не благопристойно.

Ввиду страшного отчаяния Дириха при вести о разлуке с Триной князь Репнин, испугавшись, что "белоглазый дурак" наложит на себя руки от горя, решился было обвенчать Дириха с Триной, заручившись их обоюдной формальной об этом просьбой. Но оказалось, к несчастию, что Трина не вдова, а жена в "бегах обретающегося" хлопа. Мало того, после тщательного расследования оказалось, что законный муж Трины известный в крае "заглис", или вор, сидящий в остроге. Едва не решился сановник притвориться ничего не знающим о незаконном сожительстве Дириха с Триной и отправить их как "якобы венчанных мужа с женой", но при условии не брать двух ее дочерей.

- Ступай одна,- предложил ей Микулин.- А детей оставь здесь. Если позволят, мы их выпишем в столицу.

Трина заявила, что она с своими дочерьми ни за что не согласна расстаться и предпочитает разлуку с Дирихом.

Хитрая латышка себя перехитрила, думая, что москали из попечительности о Дирихе согласятся захватить и ее дочерей.

Кончилось тем, что Трине было заявлено, чтобы она немедленно, получив десять рублей на дорогу, покинула Ригу и уходила на все четыре стороны.

Бедный Дирих был почти убит...

XXVII

Наконец столь желанный и счастливый день для именитого начальника князя Репнина настал.

- Слава Тебе, Господи!..- крестился он на образа у себя в кабинете.- Сбыл я эту треклятую фамилию!.. Замерзни она в дороге, провалися под лед при переправе или разбегись в пути - все мне едино и до меня не касается... Сбыл с рук!.. Слава Создателю.

Из Риги выезжал целый поезд в семнадцать подвод. Помимо двадцати без малого лиц, из которых состояла "оная фамилия", ехала команда, двенадцать человек вооруженных солдат при двух офицерах, под главным начальством петербургского курьера Микулина.

В числе этих двух офицеров был и Пасынков, вызвавшийся снова сам провожать путников.

Несколько подвод, не простых розвальней, а полугородских саней, вновь состроенных, занимали три семьи. Впереди всю дорогу ехали Сковоротские, за ними Енриховы и затем Якимовичевы. Во главе поезда и в хвосте двигались команды с офицерами. Микулин ехал в отдельных санях, позади всех. Он хорошо помнил совет князя Репнина:

- Смотри в оба: едут многие неохотливо... Как бы кто у тебя не утек!

Разумеется, пуще всех отрекомендовал князь в этом отношении Софью и Фридриха. По отношению к последнему князь был прав; что касается Софьи, то она слишком была оскорблена малодушием своего возлюбленного, у которого "жаггари" выстегали долголетнюю любовь.

Софья не знала, какое искреннее убеждение вынес Цуберка: от москалевских "жаггари" никакая любовь не устоит.

По отношению к Дириху Репнин оказался прав. Не проехали путники сотни верст от Риги, как Дирих, хотя глупо и неловко, но уже два раза пытался бежать.

Однажды, при проезде через густой лес, Дирих просто выскочил из саней, бросился в чащу и исчез в рыхлом снегу. Целый час ловили его солдаты по сугробам, как какого зверя, и, разумеется, в конце концов все-таки загнали к саням. Разумеется, все они были недовольны и жаловались.

- Проклятый заяц...- ворчали солдаты.- Только перемочились и перемерзли все из-за него.

В другой раз Дирих на привале тоже пропал и забился в соседнем сеновале под сено. Опять несколько часов искали его по всей деревушке, и только Пасынкову пришло на ум искать на сеновалах.

При этом, конечно, пришлось перетрясти все сено всей деревушки и в одном из сараев накрыли почти уж задохнувшегося беглеца.

На этот раз Микулин стал подумывать, хотя и с боязнью, но беря уж на собственную ответственность: не связать ли Дириха по ногам.

"Может быть, за это зададут мне трезвону в столице...- думал он.- Да что же делать! Если этак на каждом привале или по пути ловить этого дурака, то вдвое долее проедешь, да и народ замучаешь..."

Члены "оной фамилии", двигавшиеся по большому тракту на Псков, с поклажей и с провизией, с конвоем солдат, вежливо обращавшихся с ними, и даже с детьми, выглядели теперь совершенно иначе.

Все были чище одеты, чем прежде, даже, будто казалось, все были чище лицом. Недаром их три раза кряду перед отъездом водили всех в баню, недаром было отпущено изрядное количество казенного мыла. Наконец, всем было роздано на дорогу приличное теплое платье и теплые шапки с наушниками.

Путники двигались по подорожной, выданной курьеру Льву Микулину из московской канцелярии на его собственное имя "с будущими", состоящими из восемнадцати человек. Путники не были названы поименно, а продолжали называться "персонами оной фамилии".

В личных сношениях как солдаты, так и офицеры уже называли путников совершенно иначе. Тут ехали Марья Ивановна и Софья Карлусовна Сковоротские, Христина и Анна Самойловны и, наконец, еще раз пробовавший на привале бежать, в надежде улизнуть от москалей, Фридрих Самойлович Сковоротский. Этого последнего Микулин и Пасынков заглазно называли с досадой: "Черт Самойлович".

Путь "оной фамилии" в столицу продолжался мирно и тихо, без особенных событий, так как после третьего побега "черта Самойловича" ему наконец решились надеть путы и уж не снимали вплоть до Ижоры.

Только одна новость была среди поезжан, но новость эта была пустая, все поезжане знали это, подшучивали и посмеивались. За неимением других разговоров, это было единственное, что занимало всех на привалах.

Новость заключалась в том, что господин офицер Пасынков сильно ухаживал за Софьей Карлусовной, ехал с ней уже в одних санях и был действительно влюблен в дохабенскую Яункундзе без памяти. Но что было всего удивительнее, что Софья за этот долгий путь, немного утомительный и хотя однообразный, но для нее все-таки полный впечатлений, много изменилась нравом, стала веселее, снова громче смеялась милым серебряным смехом и на ухаживание молодца-офицера отвечала снисходительно, то есть кокетничала с ним.

Когда же поезд приближался к столице и был всего в нескольких десятках верст, то на одном из привалов, украдкой от всех, Пасынков горячо объяснился красавице в любви.

Но Яункундзе отвечала лукаво: "Это мне большая честь! Вы офицер, а я крестьянка и потому не смею любить вас".

Каким образом все случилось, Пасынков сам не понимал и даже смущался несколько. С этой обворожительной и ласковой девушкой шутить ему, простому офицеру, не приходилось.

Софья основала свою ласковость, то есть кокетство с Пасынковым, на оскорблении и на ненависти, которую питала теперь к Цуберке. Ей казалось, что во всем мире не было и не будет такого человека, которого бы она так искренно и глубоко ненавидела, как ганца Цуберку, изменившего ей из-за нескольких розог.

В теплый, почти весенний мартовский день, при ярком солнце, по тающему желтому снегу длинный поезд "оной фамилии" прибыл в Стрельну, маленькую мызу в несколько домиков, и здесь временный, на сутки или на двое, привал оказался не привалом, а прибытием. Здесь, по распоряжению, полученному из Петербурга Микулиным, "оная фамилия" остановилась надолго.

Прошел один месяц, потом другой, потом третий, было уже лето жаркое, а все "персоны", привезенные из Риги, продолжали пребывать в Стрельне, размещенные в просторном доме. Всего у них было вдоволь, и все они были довольны и веселы. Местопребыванием их была та же деревня, но получше Дохабена или Кегемы.

Постоянный гость и общий их любимец офицер Пасынков часто привозил в Стрельну из Питера хорошие и все лучшие известия. Наконец, однажды явился Пасынков и под величайшим секретом сообщил Софье наедине, что утром в Стрельну будет сам Карлус Самойлович, ее отец.

- Как? Отец?- ахнула Софья и чуть не бросилась на шею к офицеру.

- Да, сама государыня его принимала и посылает сюда.

Разумеется, Софья не утерпела и передала известиематери. Марья Сковоротская, мечтавшая о свидании с мужем всю дорогу и за все время пребывания в Стрельне, чуть не упала без памяти на пол. Через час вся "фамилия" знала секрет офицера. Когда к дому подъехал наутро "барин", то все бросились к нему навстречу, узнав Карлуса.

XXVIII

Разумеется, свидание Карлуса с женой и детьми стало в Стрельне праздником. Но сумятица и веселье продолжались недолго, так как чрез два дня обитатели Стрельны несказанно перепугались. Они были оповещены прибывшим из Петербурга Микулиным, чтобы готовились к посещению самой государыни, которая желает лично их всех повидать.

Все персоны "оной фамилии" сразу притихли и смутились. Заглазно они очень храбро рассуждали о Марте, теперь же, ожидая прибытия русской царицы, совершенно растерялись. Один Карлус Самойлович успокаивал сестер и жену, уверяя, что государыня настолько ласкова и добра, что бояться ее совсем не приходится.

Впрочем, Христина была сравнительно спокойна. Она помнила хорошо свое рижское свидание. Фридрих Самойлович был совершенно спокоен, но потому только, что за последнее время как-то совсем опустился умственно и глядел на все и всех не то рассеянно, не то бессмысленно. Его рассудок, казалось, отсутствовал и был теперь там же, где неизменно пребывало и сердце, то есть с Триной. Действительно, Дирих от зари до зари думал и говорил только о Трине, горевал о прежней своей житейской доле, об утраченном навеки счастье. Насильственная разлука с единственным в мире существом, которое он любил, его как бы пришибла.

Более всех волновалась Софья. Ей не хотелось показываться царице таковой же, каковы все они были, по словам отца.

- Ты ничего не бойся,- успокаивал дочь Карлус.- Ты ведь и там, в Вишках, была Яункундзе!.. А вот вы все совсем мужики неотесанные,- прибавлял Карлус,- весь день оглядывая родню свою.- Не знаю уж, как с вами быть. Никуда вас выпустить Нельзя. Срам один от вас будет в столице.

Дочь свою Карлус искренно и самоуверенно успокаивал и обнадеживал. Любимица дочь действительно казалась ему "отметным соболем" около матери и теток. Карлус с удовольствием заметил, что девушка за время их разлуки как-то выправилась, стала и красивее, и бойчее, и речистее, да вдобавок и держала себя не как простая крестьянка. Софья не голосила крикливо в разговоре, как Анна, и не махала при этом руками, как Христина. Она была степеннее, сдержаннее и на вид благовоспитаннее.

Разумеется, родительскому сердцу Карла Самойловича это было чрезвычайно лестно и приятно.

- Где ты это навострилась?- спрашивал он дочь, готовя ее к встрече с царицей и обучая, как ей отвечать, кланяться, стоять или сидеть во время предстоящего свидания.

Софья быстро все усваивала, что отец говорил, а иногда даже перечила отцу, находя иные его советы не совсем дельными и уместными.

- Скажи на милость!- восклицал самодовольно Карлус.- Сама знает! Ведь это ты, вероятно, в Риге у вашего надзирателя Адама Иваныча такой важности нахваталась.

- Да,- сознавалась Софья. Его жена меня часто журила и обучала. Да, там бывали тоже барыни разные и офицеры. Я все приглядывалась, как они промеж себя обращаются. Бывало, всякий день что-нибудь новое увидишь и узнаешь.

- Молодец дочка! Ей-Богу...- радовался Карлус.- Тебя прежде в шутку прозвали барышней, а теперь ты и взаправду барышня.

- Да я ведь, тятя, еще у тебя в гостинице в Вишках ко всяким проезжим этак присматривалась,- объяснила Софья.

- Яункундзе!- восклицал Карлус с восторгом.- Яункундзе!

Наконец, всего более удивило Карлуса то диковинное обстоятельство, что дочь за полгода пребывания в Риге выучилась изрядно понимать и совсем свободно объясняться как по-русски, так и по-немецки. Когда он насильственно расстался с семьей, Софья знала только один польский язык.

Самому Карлусу, благодаря пребыванию в гостинице, русский язык был, конечно, не чужд, теперь же он начал говорить по-русски очень порядочно. Зато же он по себе знал, что выучиться новому языку очень мудрено. А тут вдруг дочь, которой еще только семнадцать лет, в полгода заговорила почти свободно на языках, из которых знала прежде только десятка два-три слов.

- А по-немецки ты как же болтаешь? Лучше или хуже, чем по-русски?- допытывался отец с некоторым волнением.

- Не знаю. Кажется, одинаково,- усмехалась Софья.- По-русски я со многими в Риге говорила. А по-немецки только с Кроном да с одним немцем, который хотел на мне даже жениться...

- Все можешь, стало быть, понять? А сама-то, сама как изъясняешься? Путаешь и свои слова сочиняешь...

- Нет. Зачем?- весело смеялась девушка.- Свои слова никто не поймет...

- А по-латышски не забыла? Нашлось с кем говорить? С тем, с кем бегала?- подшучивал отец, знавший теперь от жены историю побега Софьи из Риги.

- По-латышски я забыла!- иносказательно, но не улыбаясь отзывалась девушка.- Я зла на латышский язык. Он предатель... Не стоит его помнить.

Наконец однажды в полдень в Стрельну въехал крытый блестящий рыдван четверней и остановился около дома, где жили приезжие из Риги личности.

На козлах был офицер Микулин и помимо него - ни конвоя, ни свиты. Соскочив с козел и отворив дверцу экипажа, офицер помог выйти из него невысокой и полной женщине в темном платье. Не румяное, а красноватое и пухлое лицо, немного заплывшие глаза, высокая грудь, вообще дородность всего тела изобличали сразу пожилую и полнокровную женщину, ведущую сидячий образ жизни... Это была государыня Екатерина Алексеевна, приехавшая с величайшими предосторожностями и под строгим инкогнито.

Даже могущественный и всесильный временщик Меншиков не знал теперь, что царица поехала на свиданье в Стрельну.

Весь дом зашумел, конечно, сразу и переполошился, принимая приезжую. Все обитатели от мала до велика, за исключением исчезнувшей Софьи, собрались в одну горницу и стояли кучей, неловко переминаясь с ноги на ногу перед сидящей в кресле государыней. Все уже подошли к ручке, все по очереди назвались или были названы Микулиным, и каждого оглядела царица со вниманием.

Долее всех оглядывала она Фридриха Самойловича и после двух-трех вопросов, на которые белоголовый и белоглазый ямщик отвечал трусливо совсем не то, что его спрашивали, государыня едва заметно вздохнула. Будто мысленно порешила она что-то грустное. Зато еще ласковее взглянула она на Карла Самойловича. С Христиной царица переглянулась как со старой знакомой, просто и добродушно, и заметила, что Енрихова помолодела со времени их свидания в Риге.

Наконец Карл Самойлович после представления трех сынов, Антона, Мартына и Ивана, и двух крошек девочек разыскал в другой горнице сильно смущенную дочь и подвел Софью к царице. Государыня широко раскрыла глаза, двинулась и вдруг радостно воскликнула, протягивая Софье руку:

- Вот хорошо... Lieber Gott! (О Господи! (нем.).) Как я рада! Ах, как я рада. Как это хорошо!

Софья поцеловала второй раз протянутую ей руку и зарумянилась от радости.

Что означало это восклицание, вырвавшееся как бы невольно у царицы, никто, конечно, знать не мог. Но Карлус и Софья сердцем почуяли, что это восклицание много значит. Долго царица глядела на смущенную Софью и молчала.

- Да ведь она на меня похожа!..- выговорила она наконец, обращаясь к Карлусу.- Очень похожа на меня... Как я этому рада... Поцелуй меня.

И государыня с чувством обняла и поцеловала несколько раз в лицо совершенно потерявшуюся от волнения девушку.

- Да, совсем похожа!..- шептала государыня, и голос ее упал тоже от волнения и прилива чувства.

У Софьи появились на глазах слезы от восторга и трепета. Она сама теперь увидела, что она как родная дочь похожа на русскую царицу.

- Она у меня красавица...- промолвил с гордостью Карл Самойлович.- Ее у нас в деревне прозвали давно Яункундзе, что значит...

- По-латышски? Знаю!- улыбнулась государыня.- Меня так звала прислуга. Да, красавица ты, Софья. И я была такая!.. Я на тебя гляжу как в зеркало! Это я... Я - какая была в то время... Я хороша была!..

Но вдруг Екатерина смолкла, подняла руку к лицу и провела ею по глазам, где блеснули тоже крупные слезы.

Софья плакала от того, что смутно рисовалось ей в недалеком будущем, благодаря ласке царицы...

Она, царица, заплакала от того, что промелькнуло вдруг в ее воспоминаниях то далекое прошлое, давно пережитое, но вечно милое... Сразу восстали в ее памяти те светлые и дорогие дни, когда она была военнопленной, рабой русских войск, звалась Мартой Василевской и впервые встретила молодого и статного офицера московского войска именовавшегося Петром Михайловым... Она полюбила его не зная, кто и что он...

Государыня, вполне овладев собой, подавила в себе невольную грусть и снова, пытливо и ласково вместе, заговорила с Софьей.

Карл Самойлович тотчас вставил свое словечко, возымевшее в один миг огромное значение и повлиявшее, быть может, на всю судьбу его дочери.

- Она недавно обучилась русскому языку,- сказал Карлус.- А то прежде знала только несколько слов. В Риге и здесь обучилась. Да и зараз двум языкам обучилась. И по-немецки тоже болтает...

- По-немецки? Ты говоришь по-немецки?- сразу оживившись, воскликнула государыня и, взяв Софью за руку, потянула к себе ближе.

- Да, немного...- пролепетала Софья.

- Но понимаешь все хорошо?..

- Да, понимаю...

- Ты можешь все говорить и все понимаешь?- быстро произнесла государыня уже по-немецки.

- Да. И по-немецки мне как-то легче говорить, чем по-русски!- отозвалась Софья на том же языке.

И немецкая беседа с царицей продлилась несколько минут.

Государыня оживляясь и с видимым удовольствием стала расспрашивать девушку о Риге, о их долгом путешествии. Софья отвечала подробно и два раза рассмешила царицу своими остроумными замечаниями.

Чрез полчаса императрица простилась со всеми и вышла из дому, но вслед за ней вышла и села вместе с ней в тот же рыдван наскоро собранная в путь Софья Карлусовна.

- Ты будешь жить со мной, около меня и называться фрейлиной...- сказала государыня, увозя свой двойник.- Фрейлиной ты будешь для всех! А я тебя стану звать Яункундзе. Это слово будет напоминать мне Крейцбург и мое детство.

Часть вторая

I

В Петербурге, которому еще не было и двадцати пяти лет существования, были уже хорошие каменные дома. Неподалеку от дворца, где жила императрица и который помещался между густым садом и лугом, в противоположном конце этого обширного луга стоял другой большой дом, уже выходя на берег Невы.

Дом этот принадлежал иностранцу, офицеру русской службы, адмиралу фон Крюйсу.

Большое здание неправильной формы отличалось от соседних домов своими размерами и в особенности высокой угловой башней, или каланчой, со шпицем, на котором развевался адмиральский флаг. В этом же доме была единственная церковь, в которую могли прийти помолиться многочисленные иностранцы, уже переполнявшие новую столицу-порт.

Осенью 1726 года, когда "оная фамилия" была уже давно на Стрельнинской мызе, дом этот был куплен казной у Крюйса и в нем началась перестройка, а затем деятельная работа внутри, по всем горницам двух этажей. Дом отделывался на казенный счет, богато и роскошно. Несколько "голландок", то есть печей, фигурных и блестящих пуще белого мрамора, приехали для этого дома на кораблях из Амстердама. Маленькие печурки и камельки приехали цельными, а большие, конечно, в изразцах. Вместе с тем с кораблей же появилась и будущая обстановка дома: мебель, зеркала и всякая утварь.

Все, в эти времена заводившееся в Петербурге, приходило из-за моря и получалось в это только что прорубленное "окно" прямо из Европы... Попасть самому, благополучно съездить или послать купить было гораздо легче по морю, чем по суху. Достигнуть до берегов Немеции, Дании, Швеции было гораздо удобнее, вернее, спокойнее и дешевле, чем по непроходимым топям, трясинам и болотам добраться до столицы Российской империи. Да там, в Москве, и не найдешь в продаже ничего такого, что нужно для обстановки богатого дома.

У тамошних бар и сановников есть, конечно, все, но все это руками их крепостных делается и вахляется ловко и искусно, но для себя, а не на продажу.

К концу 1726 года дом, за которым надолго осталось в народе имя его первого владельца: "Крюйсов дом", был готов, стоял и сиял, являясь взорам обывателей "с иголочки".

Сюда-то вот под самое Рождество и приехал поезд, состоящий из нескольких возков и саней... Он привез целых три семейства, которые разместились в богатом доме.

Но настоящий хозяин этого дома был собственно один из приезжих - господин Карл Самойлович Сковоротский. Ему подарены были на словах эти палаты самой государыней.

Когда все приезжие вошли в дом и вступили в длинную анфиладу гостиных, где повсюду блестела позолота, где навстречу к ним вышли вереницы лакеев и гайдуков с низкими поклонами, все члены "оной фамилии" оторопели. Они молчаливо двигались, останавливались, молча толклись на одном месте гурьбой и опять, не проронив ни слова, двигались далее...

По всем комнатам навстречу им появлялись и двигались какие-то кучки людей, мужчин и женщин, с детьми, и все в темном дорожном платье, с угрюмыми или сильно смущенными лицами. Эти кучки скользящих людей казались привидениями...

И не все члены "оной фамилии", а только Анна и Марья Сковоротская тотчас сообразили, кто это или что это ходит в доме около них такой же кучей, как и они сами.

Дирих робел более всех, даже более детей, встречая по всем горницам этих странных обитателей дома, потому что он видел и понимал, что это не живые люди, да, кроме того, несмотря на полусумрак вечера, он хорошо разглядел в этой скользящей кучке одну страшную фигуру... Такого же Дириха, как и он сам. И однажды тот Дирих, близко подойдя к нему, так глянул на него, что этот пугливо отскочил в сторону... Но и тот мгновенно тоже спрятался в кучку своих...

Достигнув горницы, где были кровати, на которых висели с потолка занавеси, "оная фамилия" разместилась как пришлось... "Где уж тут рассуждать, кому куда идти... Завтра видно будет. Утро вечера мудренее!"

Один Карл Самойлович весело и даже важно оглядывал все горницы. Ему, уже побывавшему во дворце у царицы и дочери, были не диковиной ни золотые кресла, ни стенные зеркала, из которых глядел на него гордо и самодовольно "цара бралис", то есть царский брат. Впрочем, господин Карл Самойлович Сковоротский в качестве трактирного служителя видал уже подобное зеркало, хотя сравнительно и маленькое, на постоялом дворе в Вишках.

Плохо проспав ночь на новом месте, сугубо и стократ "новом" для всех трех семейств - все члены "оной фамилии" уже более бодро и смело обошли наутро весь Крюйсов дом сверху донизу.

Пока "оная фамилия" содержалась в Стрельне, в столице, конечно, знали об ее приезде и местопребывании. Но так как все они содержались в сокровенности и так как царица была в Стрельне только один раз, при соблюдении строжайшего инкогнито, то в Петербурге толковали о приезжих с осторожностью, боясь, что беседы о них будут сочтены "государственным враньем".

"Оная фамилия" пребывает в Стрельне!" - говорили все, но никто еще не смел иначе называть приезжих из Риги. "Оная фамилия" состоит из многих персон",- говорили городские всезнайки.

Наконец однажды в городе узнали, что одна персона из "оной фамилии" уже появилась во дворце.

Оказалось, что это был Карл Самойлович, человек уже не молодой. Оказалось, что Карл Самойлович проживал где-то около Москвы, что он был уже давно, проездом, в Петербурге, повидался с государыней и опять уехал, а теперь снова появился в Питере.

Наконец однажды Петербург, от царедворца до последнего обывателя, зашумел от неожиданной новости: другая персона из "оной фамилии" появилась во дворце. Она жила в апартаментах рядом с государыней, пользовалась всякими льготами и вообще была на правах члена царской фамилии. К тому же эта персона была молодая девушка, очень красивая собою, а к довершению всего было одно удивительное обстоятельство. Те, кто помнили царицу в молодости, удивлялись и ахали тому, что родная дочь не могла бы так походить на мать, как появившаяся персона из Стрельны походила на царицу.

Вскоре после этого произошел и переезд стрельнинских обывателей в столицу. В Петербурге были теперь три семейства: братья Скавронские, их сестра Генрихова с семьей, и другая сестра Ефимовская с семьей.

После многих совещаний с людьми учеными государыня сама, официально, дала эти три фамилии. Как старый знакомый Карла Самойловича и почти главный виновник его похищенья и привоза в столицу магнат граф Сапега был тоже спрошен государыней относительно того, какую фамилию дать.

Сапега объяснил, что эти прозвища Сковорощанков, Сковоротских и Сковоронских неправильны. Все это, вероятно, извращение настоящей фамилии, и надо думать, что фамилия отца была Скавронский, происходя от польского слова skawronek, что значит жаворонок. Что касается до фамилий двух сестер, то они, очевидно, происходят от двух мужских имен: Генриха и Якима, или в просторечии Ефима, следовательно, правильнее называться им: Генриховыми и Ефимовскими.

Все эти три семьи зажили так смирно в своем доме, что о них скоро перестали говорить, перестали интересоваться ими. Одного Карла Самойловича видали изредка на улицах катающимся с детьми в великолепной карете, на кровных красивых лошадях, подаренных ему царицей.

Видевшие его прежде замечали только, что господин Скавронский не по дням, а по часам толстеет и даже тучнеет. Его раздало с привольного житья и в щеках, и в плечах. Других обывателей Крюйсова дома почти не видали. Детей когда и встречали, то не всегда признавали, не зная их в лицо.

Сыновья Ефимовских вместе с сыновьями Карла Самойловича, шесть красивых мальчуганов от семнадцати до семи лет, часто выезжали кататься и в экипажах, и верхом, но не скоро все узнали, кто таковые эти красивые юноши и мальчуганы.

Зато одна личность из всех привлекала к себе общее внимание, и, несмотря на склонность к злословию всего придворного люда, почти никто не находил возможности отнестись к этой личности неприязненно, насмешливо или оскорбительно. Это была красавица девушка, именуемая теперь в Петербурге особенным именем. Для всех она была "польская фрейлина". Почему ее так прозвали - сказать было трудно. Хотя родной язык Софьи Карловны был польский, но она настолько изрядно объяснялась и по-немецки, и по-русски, что могла и не заслуживать этого прозвища.

Фрейлина с каждым днем все более и более становилась любимицей государыни. У нее были свои две горницы, переполненные всяким добром, подарками царицы, юного государя Петра Алексеевича, цесаревны Елизаветы, а равно и приношениями разных льстивых царедворцев. Все ухаживали за Софьей Карлусовной, все старались заслужить ее ласку и внимание.

Вскоре красавица фрейлина стала после царевен первым лицом в Петербурге.

Надо было действительно быть самородком, и самородком исключительным, диковинным, чтобы удержаться на той высоте, куда сразу вознесла дохабенскую поселянку сумасшедшая и безумная в своих деяниях фортуна.

В первый раз как дохабенская Яункундзе очутилась на большом приеме во дворце и увидала себя среди золота, серебра, всякого ярко бьющего в глаза блеска, она несколько оробела и смутилась.

Сама государыня, явившаяся когда-то в Стрельну, не смутила ее так, как эта вся придворная толпа. В ней, царице, она видела женщину, ласково разговаривающую с ней о простых вещах... Здесь же было какое-то море людское, холодное, гордое, завистливое и злоязычное, враждебно к ней настроенное, хотя без всякого повода с ее стороны...

Все это она заметила, почувствовала, несмотря на притворно-ласковую речь и лживо-сладкие взгляды окружающих.

"Какие они все, должно быть, злые!" - невольно думала она.

Вместе с тем взгляды этих людей для нее были не новостью. Ей казалось, что все они смотрят так, как смотрел на нее еще в Вишках молодой граф Сапега.

Иногда Софье казалось, что все они чего-то от нее как будто ждут, пристально и неприязненно меряя ее взглядом... Но чего же? Чего они ждут? Глупого и смешного! Она держит себя, ходит и говорит так же, как и они все. Да и нисколько немудрено быть такою же, как они все. Они все такие же, каких она в лице проезжих, часто видала в гостинице Вишек.

Не долго дохабенская крестьянка присматривалась боязливо к этому окружающему люду... Скоро чувство робости прошло и заменилось чувством или ощущением равенства с ними, а затем, еще через несколько времени, Софья Карловна, говорившая на трех языках, перемолвившись кой о чем с русскими сановниками, с польскими и немецкими выходцами и резидентами - увидела и сказала себе:

"Да. Это все то же... Так же вот, как в Вишках и Дохабене... Пан Лауренцкий и пан ксендз - такие же... А с ними я не робела, всегда себя ровней считала".

Еще один шаг - и Софья Карловна, фрейлина и любимица царицы, проходя в этой толпе, уже немного выше подняла свою красивую головку.

Очевидно, что на этот раз фортуна не ошиблась в выборе. Невеста латыша-ганца и дочь буфетчика постоялого двора если и была игралищем судьбы, то была и своего рода чудом природы.

Вскоре, скорее, чем другая девушка, Софья Карловна, получившая еще там, в глуши, титул Яункундзе, очутившись во дворце императрицы, уже не чувствовала себя сказочно перенесенной на волшебном ковре-самолете из одного мира в другой. Напротив! Она быстро ощутила себя совершенно в своей колее, как если бы родилась в этом дворце и век жила в этой среде, блестящей только снаружи.

II

Все три семьи разместились в Крюйсовом доме так, что у каждого было свое отдельное помещение. Самую лучшую часть дома занимал Карл Самойлович, но вместе с ним жил и его брат, одинокий, невольный холостяк Дирих, которого назвали было сначала Фридрихом, а после переезда из Стрельны в Петербург указано было именовать Федором Самойловичем.

У всех трех семейств была своя многочисленная прислуга и свое особое хозяйство, но за стол садились все вместе. Поэтому обеды и ужины бывали многолюдны, причем главное председательское место принадлежало старшему брату.

Вообще Карл Самойлович был главным лицом и как бы признанным патриархом всех трех семей. Все способствовало к тому, чтоб он играл первую роль. Его более раннее прибытие в Россию, его знание русского языка, его сравнительная близость с царицей, его большая "людскость" и уменье изрядно держать себя в обществе, то есть степенно и добропорядочно. Наконец, самое главное обстоятельство, дававшее ему главенство в семье, были деньги, которые государыня приказала выдавать на всех в его полное распоряжение. Кроме того, изредка приезжавшие к ним знакомиться дворяне исключительно спрашивали всегда Карла Самойловича, как бы признавая его за хозяина дома. Даже прислуга относилась к нему со всяким делом, касавшимся всех господ и дома. Люди сообразили, что если у него все деньги, то, стало быть, он и настоящий, главный барин.

Разумеется, положение прежнего Карлуса становилось исключительным и вследствие возвышения его дочери как фрейлины государыни и признанной любимицы.

Софья Карловна становилась совсем важной особой при дворе. Между незамужней цесаревной Елизаветой и ею уже не было почти никакой разницы. Обе одинаково близки были к монархине: одна как любимица дочь, другая - как любимица.

Многие из царедворцев, у которых придворный нюх бывает до сверхъестественности чуток, тонок и проницателен, уже забегали к "польской фрейлине" с заднего крыльца, с поклоном подносили подарки и одолевали "просьбицами" о милостях, о покровительстве или заступничестве. Понемножку выяснилось, что фрейлина была действительно властна и слово ее сильно пред царицей.

Между тем сама Яункундзе, изменившаяся как в сказке, и своей внешностью, так как носила платья с богатыми украшениями, и своей "обыкностью", то есть поведением, манерами и привычками - сама в глубине души оставалась как будто той же дохабенской поселянкой... Она как будто разыгрывала комедию и ждала терпеливо, когда окончится это лицедейство и явится возможность снять с себя все то, во что она вырядилась...

Многие молодцы, сыновья именитых людей, заглядывались на красавицу. Было двое, которые казались серьезно влюбленными в нее. Тот же молодой граф Сапега, знакомец с Вишек, часто особенно любезно заговаривал с фрейлиной. Но Софья одинаково холодно относилась ко всем молодым людям, была даже высокомерна с ними.

По вечерам, оставаясь одна в своей спальне, Софья, случалось, подолгу сидела недвижно, погруженная в тяжелые думы. От них же иногда не спала она до зари. В голове "польской фрейлины" роились и проходили чередой иные светлые картины, совершенно чуждые всему окружающему ее теперь. Дохабен и Цуберка - вот что властвовало над ней в эти мгновенья! Она возвращалась мысленно в это свое прошлое, и иногда сердце ее вдруг так больно сжималось, что слезы выступали на глаза.

Являлся сам собой на сердце удивительный вопрос - странный, глупый!.. И Софья не знала, что отвечать на этот вопрос! Сомневалась, колебалась и дивилась! Но уже это одно сомненье или колебанье было явным ответом.

Фрейлина спрашивала себя: "Не лучше ли было бы и не была ли бы она счастливее, если б осталась дохабенской Софьей Сковорощанкой, чтобы сделаться Софьей Цуберкой?"

Не зная, что отвечать на это, девушка тем самым бессознательно, но искренно сознавалась, что предпочла бы остаться крестьянкой и быть женой нищего придурковатого бобыля, но доброго, красивого и любящего...

Часто вспоминала Софья, что команда русских солдат явилась в тот день, когда был уже назначен девичник. Опоздай московский офицер на день или два, что было бы? Теперь она была бы здесь с мужем. Цуберку признала бы и приблизила к себе царица, так же как мужей Христины и Анны. А чем ее милый Цуберка хуже Михаилы Якимовичева или Янко Енрихова.

"Странная судьба! Грустная судьба!" - если не говорила, то чувствовала красавица девушка, в которой искра первой любви так глубоко запала в сердце, что уже очевидно не могла потухнуть в нем.

Однажды, после целого вечера думанья и некоторого волненья, Софья, плохо проспав ночь, наутро поехала к отцу.

Карл Самойлович был всегда особенно рад посещению дочери, на которую уже взирал теперь не только с восхищением, но и с известной долей подобострастья.

Впрочем, все обитатели Крюйсова дома всегда встречали Софью радостно, шумно, но относились к ней уже с каким-то особенным почтением и удивлением.

- Тут дело не чисто!- говорили обе тетки относительно возвышения Софьи. Но, разумеется, вполне высказаться они не могли, потому что сами не находили объяснения... За исключением разве колдовства.

На этот раз Софья явилась несколько взолнованная, с особым выражением в лице. Она собралась объясниться с отцом насчет очень важного дела.

И не сразу решилась девушка заговорить.

- Ты не сердись отец, не пугайся... А пуще всего не кричи на меня...- объяснила она.

- Ладно. Ладно... Говори. Начудила, бед каких натворила, что ли?- недоумевал Карл Самойлович.

- Нет... Я с просьбой... С важной просьбой. И не чаешь, какая она важная.

- Ну, ну... Какие могут у тебя быть до меня просьбы! Мне у тебя, а не тебе у меня просить надо в нуждах.

- Я хочу замуж... Выдай меня замуж!- сразу выговорила как выпалила Софья.

- Любое дело, дочка.

- Так ты мне перечить не станешь?

- Зачем. Любое дело. Но оно от меня ныне не зависит. Все теперь зависит от государыни. Как она соизволит. Ее проси.

- Боюсь. Ты попроси...

- Что ж. Изволь... Это дело простое... Жениха ей тебе выбрать в столице немудрено. Всякий тебя возьмет.

- Нет. Жених есть... Только согласие нужно.

- Есть?! Как есть? Кто такой?!

- Да все тот же, батюшка...

- Тот же? Какой такой - тот же?

- Тот, которого я и прежде хотела в мужья. Еще в Дохабене,- нерешительно проговорила Софья.

- В Дохабене?- изумился Карл Самойлович.- Что ты? Я ничего не пойму.

- Был же у меня жених в Дохабене.

- Цуберка там был у тебя... А другого я...

- Да, Цуберка.

Карл Самойлович вытаращил глаза на дочь и изумленно молчал. Он ничего не понимал.

- Что ты... Ума решилась... Или я не понял тебя... Или ты балуешься...- выговорил он.- Цуберка? Ныне за Цуберку замуж собралась... Да что ты, рехнулась совсем, что ли?

- Я его, отец, люблю... Как прежде, так и теперь...- отозвалась Софья грустно.

Карл Самойлович развел руками.

- Ну, Софья, я от тебя этакого не чаял услыхать,- вымолвил он наконец гневно.- С виду ты стала совсем другая. Все даже дивятся, глядя на тебя. А ты вдруг, выходит, совсем дура глупая.

Софья вдруг оживилась и стала горячо доказывать отцу, что если б команда, арестовавшая всю их семью, запоздала на два дня, то она была бы теперь здесь, в Петербурге, уже с мужем, так же как и ее две тетки - Христина и Анна.

- И слава Тебе, Господи, что не успели свадьбу сыграть,- воскликнул отец.- Что бы тогда было. Ты бы сидела теперь здесь с нами, как твои тетки. Царица допустила бы тебя к себе только раз или два. А теперь ты живешь у нее во дворце.

- Что ж из того. Я была бы замужем и счастливая. А теперь я - одна.

- Да тебя выдадут замуж. Я буду просить государыню. Она найдет тебе мужа из дворян здешних, из вельможных... А не ганца-свинопаса.

- Цуберка свиней не пас никогда!- ребяческим голосом произнесла Софья, слегка обидевшись.

- В стаде всяком и свиньи есть... Да не в том дело. Он простой мужик!- сердился Карл Самойлович.

- А мы?

- Мы? Как мы... Что ты?

- Мы-то кто же? Те же мужики!

- Мы!

- Да из мужиков же...

- Теперь уже дворяне русские.

- Были мужики, да еще крепостные, а не вольные.

- Были. Ну так что же?

- Цуберка мог бы также сделаться дворянином милостью царицы.

- Пастух. Дурак... Хорош бы он был дворянин. Срам и соблазн один. Ведь этот Цуберка - дурень совсем, оголтелый дурень.

- Не простее дяди Дириха, или Федора, что ли,- отозвалась Софья резко.

Карл Самойлович замолчал и не знал, что ответить, хотя понимал и чувствовал всем сердцем, что его Софья, с одной стороны, просто "ума решилась", а с другой - совершенно права. Брат Дирих, или Федор,- тот же Цуберка. А Цуберка - пастух, бобыль - и только... И латыш, и нищий, и дурак. Да чего еще хуже-то?!

Карл Самойлович стал доказывать теперь дочери, что если бы он был теперь в Дохабене с семьей, то все-таки никогда бы дочь свою не выдал за нищего ганца. Об его согласии на такой брак смешно бы было и думать! Но главное, что поразило Скавронского - каким образом дохабенская Яункундзе и нынешняя фрейлина, столь быстро сжившаяся с новой обстановкой своей, каким образом эта прирожденная дворянка и барышня - могла любить и помнить по-прежнему дурака ганца.

- Ведь это чистое колдовство! Цуберка опоил тебя каким-нибудь зельем, приворотом любовным...- воскликнул наконец Карл Самойлович.

- Что ж. Может быть!- отозвалась Софья.- Оно и похоже на это, потому что я вижу, что мне без него жизнь не в жизнь.

Карлус не ожидал такого признанья и только руками развел беспомощно.

- Диковинно!- прошептал он наконец как бы сам себе.- И умница чудесная, и дура петая...

III

В первых числах января нового 1727 года весь Петербург, забывший на время про "оную фамилию", снова загудел, толкуя и шумя по поводу новости, до нее касающейся.

В Крещенье за обедней, на Иордани и затем на приеме во дворце присутствовала красавица фрейлина, а малолетнего великого князя Петра и цесаревны Елизаветы не было на торжестве.

Все терялись в догадках, какое значение надо приписать такому событию. Многие, однако, знали, что это была чистая случайность и что Петр был нездоров и его побоялись выпустить из-за сильного мороза, а цесаревна заупрямилась почему-то и сказалась больной.

Но отсутствие двух ближайших к царице личностей было еще не так важно и любопытно, как другая новость...

Карл Самойлович со всей семьей и его брат были пожалованы в графы Российской империи.

При этом говорили, что чрез несколько дней старший брат Скавронский получит кавалерию, то есть новый и единственный российский орден Андрея Первозванного.

Пятнадцатого числа января гофмаршал Шепелев, магнат граф Сапега и многие придворные вельможи и сановники, с всемогущим князем Александром Даниловичем Меншиковым во главе, а вслед за ними и разные резиденты и представители иностранных государей явились в Крюйсов дом поздравить графов Скавронских с царской милостью.

Принимал всех и беседовал, немного смущаясь и робея, граф Карл Самойлович, но при этом присутствовали равно граф Федор Самойлович и графиня Марья Ивановна. Они не проронили, ни тот, ни другая, ни единого звука - так как по-русски все еще не знали почти ни слова.

Графиню Софью Карловну поздравили тоже, но у нее в апартаментах, где присутствовала, явившись как бы в гости, и сама государыня.

Чрез несколько дней после этого графы Скавронские получили на словах в подарок от царицы несколько подмосковных вотчин, богатых угодьями и густо населенных крестьянами. Оба брата сразу сравнялись состоянием с самыми богатыми царедворцами.

Одновременно с этим старший сын графа Карла Самойловича был отдан в Школу математических и навигацких наук, но получил сразу звание гардемарина с обещанием чрез полгода быть произведенным в унтер-лейтенанты, минуя чин мичмана. Антон надел мундир. Что касается до красавицы Софьи, то государыня стала выбирать подходящего жениха для своей фрейлины.

Новая графиня Софья Карлусовна с своей стороны стала несколько грустнее и задумчивее... Она по-прежнему часто навещала родных, но разговаривала с матерью и тетками только об одном: о Дохабене и Вишках.

Иногда приходилось юной родственнице, ставшей выше всех, являться и в качестве судьи и примирителя. Дело в том, что в Крюйсовом доме уже кой-что не ладилось. Появившееся разногласие в семье, среди членов "оной фамилии", все росло и скоро перешло в постоянные ссоры. Дети дрались между собой, родители вступались, и часто драка детей кончалась шумом между большими.

В особенности буянили и дрались с двоюродными братьями и сестрами сыновья Анны. Все три мальчика были страшно избалованы матерью и еще прежде, в вотчине старостихи, часто попадали под розги помещицы, так как были дерзки со всеми, даже с отцом, благодаря его добродушию и слабости характера.

Теперь же они окончательно отбились от рук, буянили страшно и боялись только одного дяди Карла Самойловича, так как чуяли, что сама мать перед ним уступает.

Что касается до дяди Федора Самойловича, то, разумеется, Ефимовские его в грош не ставили. Анна всегда называла брата при детях и даже при лакеях: "Этот дурень".

Праздность и незнание, как убить время, заедали равно всех членов трех семейств. Они слонялись по дому из горницы в горницу, и часто ссора и брань возникали из-за таких пустяков, что даже Карл Самойлович догадывался о причине.

- Ведь это вы от безделья да с жиру беситесь! - говорил он.

Самый неугомонный и неуживчивый член семьи была Анна. Женщина умная, но черствая сердцем, крутая нравом, от природы властолюбивая, не терпящая противоречия, она обращалась со всеми свысока. Насколько она была рабой своих избалованных мальчуганов, настолько желала быть повелительницей всей родни и главным лицом в доме.

- Пускай Карлус,- заявляла она,- будет у нас набольшим во всех делах по нашему новому званию. А по хозяйству - я буду набольшая.

Марья Скавронская, от природы тихая и немного ленивая, охотно уступала Анне первое место во всем. Но Христина поддавалась с трудом, спорила, и между сестрами часто бывали крупные ссоры и стычки, едва не доходившие до драки.

Зато мужья двух воевавших сестер жили дружно и только жаловались друг дружке на своих жен. Янко хотя был далеко не глупый человек, но во всем всегда повиновался жене и обожал ее, считая много умнее себя и искуснее во всяком деле. Михайло же не столько любил, сколько просто боялся жены. Он еще прежде не мог никогда разрешить одного вопроса: кого он боится больше - жены или старостихи? Помещицы своей он собственно боялся за ее треххвостку и ее священное право наказать его розгами когда вздумается. Жены же своей Михайло боялся и телом, и душой. Достаточно было Анне строго взглянуть на мужа, чтобы Михайло уже оторопел.

Если бы не борьба Анны и Христины из-за первенства в хозяйстве, в Крюйсовом доме могло бы быть всегда тихо. А главное, если бы у всех было занятие, работа...

Скавронские с детьми жили мирно. Марьи было положительно не слыхать в доме, а Карлус часто выходил и выезжал. Впрочем, он даже не допускал Анну до противоречия себе в чем-либо.

- Ну... Анна Самойловна... Я, голубушка, тебе не Михайло твой! - говорил он строго сестре.- Да к тому же и деньги-то на прожиток наш государыня велит мне на руки выдавать...

И Анна смолкала тотчас же.

Однажды, когда дети Ефимовские чересчур отколотили за что-то третьего сына Скавронского Ивана, а Мартын, постарше, отомстил с лихвою за братишку - то Анна ворвалась к Карлусу на половину и стала кричать, что она всех его сыновей сама отколотит до смерти за своих.

- Я твоих чертенят всех передушу! - вскрикнула она в пылу гнева.

- А! Вот как! Ладно! - выговорил Карл Самойлович холодно, но гневно.- Ладно, сестра... Посмотрим! Марья, давай мне мой новый кафтан. Поеду во дворец просить государыню, чтобы она сейчас указала Анну с семьей из этого дома перевести в другое помещение...

Анна смутилась, тотчас же стала просить прощение у брата и с тех пор смирилась перед ним. Зато война между взрослыми и юными Ефимовскими и Генриховыми продолжалась еще пуще.

Один Федор Самойлович был в стороне, ходил угрюмый и только изредка выговаривал:

- Эх, как бы я вас - будь я властен - успокоил... Плачут по вас палка да кнут.

Граф Федор Самойлович стал еще тише, чем был прежде, но вместе с тем становился как будто умнее и злее. Добродушие его заменилось какой-то ядовитостью по отношению ко всему и ко всем.

С Дирихом случилось то же, что с иным безобидным зверем, которого человек берет с воли полей и лесов и запирает в клеть, желая прикормить себе на потеху: и лисица, и барсук, и даже иной матерый заяц, не трогая человека на воле, раз в неволе, в рабстве - огрызаются и кусаются...

Дирих, бывало, никогда ни на кого не огрызался, ни над кем не издевался, теперь же он вполголоса или совсем себе под нос ворчал на всех, в особенности на двух сестер, и часто находил в себе умение остроумно и ядовито пошутить над ними.

Вместе с тем он стал все чаще выпивать и бродил если не пьяный, то отуманенный вином.

Ворчаньем и вином Дирих срывал или тушил свое собственное горе. Разлука с Триной камнем лежала у него на сердце и так же гнела, как и в первые дни, во время пути из Риги в Петербург.

В Стрельне Дириху жилось еще как-то легче, но после переезда в Крюйсов дом он начал тосковать.

Вдобавок были в этом доме две вещи, которые его делали несчастным. Во-первых, у него была большая кровать с бельем и одеялом, в которую брат его Карлус приказывал ему ложиться на ночь и строго следил за исполнением приказания.

- Это царица указала,- строго говорил Карлус.- И мне она велела нарочито блюсти за этим.

Дирих окончательно не мог спать в этой кровати раздетый и с "голым телом", как он выражался, жалуясь брату. Ему было и неловко, и холодно, а главное - как-то совестно пред самим собой, пред своей прямой и чистой душой, не допускавшей комедии и обмана.

Разумеется, Дирих, когда мог, обманывал брата и в неделю раза три или четыре спал одетый на полу, подостлав кафтан. И сладко спал он в эти ночи слаще, чем на матрасе, под одеялом, но с "голым телом".

Другое обстоятельство, выводившее Дириха из себя, преследовавшее его в этом доме как бы нечистая сила, были многочисленные большие стоячие или развешанные повсюду зеркала. От этих проклятых "дыр", как называл их Дирих, никуда деваться было нельзя.

Всюду были эти огромные, светлые, блестящие, как окна, "дыры", а в них добро бы видно было лес, речку, поселок! А то сам и сам! Видеть самого себя, со всех сторон, было Дириху нестерпимо. Никогда от роду прежде он не видывал самого себя, проживя почти сорок лет на свете.

Случалось прежде видеть раз с десяток в кусочке зеркала свой нос или глаз, и то ради баловства. А тут, в эти большущие дыры, видишь и руки, и ноги, видишь, как идешь, как говоришь... Даже как-то страшно.

- Чистое наваждение! - бурчал сначала Дирих.- Дьявольщина!

Хотя вскоре страх прошел, но осталось худшее... Ему будто "больно" было глядеть в зеркало. Увидишь себя - и всего как-то начнет крючить и съеживать, даже тошнит.

А этих больших зеркал было в доме десятка с два!..

IV

Другая личность, тоже изменившаяся в новой обстановке на особый, необычный и неожиданный, конечно, лад, была графиня Марья Ивановна Скавронская. Она все молчала, иногда призадумывалась, иногда тяжело вздыхала, но никому не говорила, что у нее на уме бродит.

Она окончательно не знала и не могла по совести сказать, рада ли она перемене, происшедшей со всей семьей.

Она была безмерно счастлива в тот миг, когда свиделась с мужем после разлуки и узнала, что он жив и невредим. Но затем все, что произошло после этого, заставляло ее сомневаться.

Однажды, оставшись одна с дочерью, слушая ее рассказы о царице и придворных порядках, Марья Ивановна не выдержала, вздохнула и вымолвила:

- Да, все это так... Но, ей-Богу, лучше было бы, если б мы остались в Дохабене. Я, глупая, так думаю.

- Как? - удивилась Софья.

- Да... Лучше бы было, если б царица дала нам денег купить землю, обстроиться и жить просто как богатые поселяне живут. Мы бы отлично зажили, на тот же наш старый лад, но без нужды и без утомительной работы на пана. А теперь, чую я, только худое будет с нами.

- Царица ничего вам худого не сделает, за это уж даже я могу поручиться! - воскликнула Софья, не понявшая матери.

- Не царица... Мы сами себе худое всякое причиним,- объяснилась Скавронская.- Посмотри, какие мы все становимся. Мы уж не те, а хуже, много хуже... Дирих... Ну, Федор, что ли... стал много пить. Этак он скоро совсем горький пьяница сделается. Твой отец стал так много кушать, что все болеет, а прежде никогда не болел. Он стал скучать, а прежде никогда не скучал. Антон мой болтается по столице и невесть что творит, меня разлюбил, все огрызается, даже раз мужичкой назвал. Христина все спит и теперь стала совсем какая-то другая, ленивая и точно какой деревянный истукан. Анна стала злая и жадная. Что ни увидит, хотела бы все себе у нас оттягать.. Нет, дочка, мы худо кончим в этакой жизни. Мне-то что... А вот сыновья, три сына... Подрастут Мартын и Иван, тоже начнут творить, что теперь вот Антон творит.

Слова графини Скавронской относительно старшего сына подтвердились тотчас же, хотя и совершенно неожиданно.

Пока мать с дочерью беседовали, в соседних комнатах послышались шум и крики, а затем появился Антон Скавронский, красный и шатающийся на ногах...

- Опять...- воскликнула Марья Ивановна, вставая навстречу сыну.- Да что ж это такое, Софья, полюбуйся... Что я тебе сейчас сказывала?

- Молчать!- закричал Антон, покачиваясь.- Молчать! Ты мне не указ. Я гардемарин флота... Понимаешь?! Нет, ты, мужичка, этого... Не можешь этого понять. Не можешь...

- Как ты смеешь так матушку обзывать! - воскликнула Софья, наступая на брата.

- Вы обе бабы-дуры! - заорал Антон.- Говори, что есть арихметика-логистика? А? Не знаешь... А я фендрик! Я знаю... А ты дура. Арихметика есть сугуба. Первая арихметика - политика сиречь гражданская! - заговорил Антон нараспев твердо, но бессмысленно зазубренные слова...

- Ну вот... Все, знай, одно повторяется,- сказала мать.

- Молчи! - заорал Антон. - Первая арихметика - политика сиречь гражданская, а вторая арихметика - логистика,- хрипло запел он снова,- не ко гражданству токмо, но и к движению небесных кругов... Дурам, вам не по рылу... Подите к черту...

- Если ты будешь пить и грубиянствовать с матушкой,- вспыльчиво произнесла Софья,- то я все доложу государыне. Тебя разжалуют в солдаты, поставят к ружью.

- У нас нет солдат... У нас навигаторы...

- Поди. Выспись... Антон...- мягко сказала Марья Ивановна, взяв сына за руку.

- Не смей трогать, мужичка!- закричал снова Антон.- Сам пойду, сам лягу и сам высплюсь.

И малый, шатаясь, прошел в свою горницу.

Марья Ивановна начала плакать.

Софья не произнесла ни слова, не стала успокоивать мать и молча уехала от нее.

Она чувствовала, что мать права, что, кроме худого, нечего ждать в будущем для Антона, а пожалуй, и для других братьев.

"Да. Это правда,- думалось ей уже у себя в горнице во дворце.- Дали бы денег купить усадьбу и землю, а не возили бы сюда. Да, правда..."

И Софье вдруг представилась усадьба, красивая, просторная, с садом, с прудом... А вокруг земли много, деревня со своими крепостными холопами. А она живет богато в этой усадьбе с мужем. С ним, конечно, с Цуберкой!..

- Господи! А ведь это могло бы быть! Это не чудо! - прошептала Софья сама себе.

Вскоре по особой и бессознательной потребности сердца Софья чаще и больше стала сидеть и беседовать с своим простоватым дядей графом Федором Самойловичем.

Случалось, что фрейлина просиживала у дяди по три часа, и о чем они беседовали наедине - было никому не известно, а графу Карлу Самойловичу даже и непонятно, удивительно. О чем может его умница дочь беседовать с простаком братом - было загадкой для него. А, между тем, дело было самое простое.

Граф Федор говорил племяннице без конца о своей милой, дорогой, неоцененной и незаменимой Трине.

Графиня Софья говорила дяде о своем милом, золотом и несравненном Цуберке.

И оба слушали друг друга, вместе вздыхали, горевали или мечтали, обманывая себя несбыточными надеждами... Но оба зато отводили душу. Дядя не называл Цуберку - свинопасом, а племянница не называла Трину - дурнорожей латышкой.

В сущности и дядя, и племянница искренно сочувствовали друг дружке и взаимно находили сердечный отклик в своих одинаковых печалях. Софья жаловалась, что ей ищут и скоро найдут постылого человека в мужья, а Федор жаловался, что его задумывают тоже женить на какой-то дворянке.

Однажды, когда Софья приехала в Крюйсов дом и прошла прямо не к отцу, а в горницы дяди Федора Самойловича, она нашла его в каком-то странном состоянии. Не сразу могла девушка понять, что ей представилось. Граф Федор Самойлович сидел у стола пред двумя опорожненными скляницами и был совершенно пьян.

Увидя племянницу, он дико повел глазами и заорал, как зверь:

- Врешь! Я Дирих, а не Федор. Не хочу я... Врете вы, черти. Не граф! Врете... И не голый...

Софья, конечно, не раз в своей жизни на деревне видала пьяных и поэтому не смутилась нисколько. Но видя, что беседовать на этот раз с дядей нельзя, повернулась и хотела уходить.

- Стой! Софья. Это ты... Родная! Стой... Не бойся! Иди сюда! - выговорил Федор Самойлович совершенно другим голосом.

Софья остановилась.

- Иди. Иди. Сядь... Ты одна... Одна ты, родная, все понимаешь...

Федор Самойлович начал всхлипывать и затем, несколько раз ударив себя в грудь, зарыдал так отчаянно, что огласил все соседние горницы.

- Губители! Злодеи! Что я им сделал? За что они меня всего лишили? Зачем они мне, проклятые москали, не отрубят голову на площади? Один бы конец... Где Трина? А? Где она? Спроси у них, у злодеев... Спроси, родная...

Софья стала успокаивать дядю, он перестал кричать, но продолжал горько плакать навзрыд, как малый ребенок, и причитать по-бабьи... И все перебирал он, все свои горести... И разлуку с Триной, и спанье "голым телом", и зеркала, и обиды от Анны и ее детей...

Эти горючие слезы как будто постепенно отрезвляли графа Федора Самойловича. Он стал смотреть разумнее и только покачивался на стуле беспомощно, как бы хилый и расслабленный старик.

- Не могу я тут жить взаперти... да в "дыры" смотреться! Что мне их золотые стены да золотые стулья. Провались все это. Я уйду. Убегу. Пешком дойду до Литвы... Разыщу Трину. Я не хочу жить без Трины. Ты забыла... Продала своего жениха Цуберку за их золотые стулья. А я нет. Я не таков... У меня здесь... Вот где у меня Трина.

И граф Федор Самойлович стал жестоко, с озлоблением стучать себе в грудь.

- А ты продала Цуберку. Ты такая же, как все они... А где он, бедный, теперь... Он-то, поди, тебя любит, помнит, изнывает теперь по тебе... А ты на золотых стульях сидишь...

Но полупьяный Федор Самойлович вдруг замолчал и стал, удивленно вытаращив глаза, глядеть на племянницу. Софья рыдала в свой черед, закрывая лицо руками.

- Что ты... Что... О чем? - глупым голосом спрашивал дядя, но не получал ответа от девушки, страстно и судорожно рыдавшей против него.

V

Почти одновременно с переездом "оной фамилии" из Стрельны в Крюйсов дом в Петербург прибыла издалека и остановилась в небольшом герберге, подешевле и поскромнее прочих, одна польская панна.

Не говоря ни слова по-русски, она в первые дни не выходила никуда, но рассылала зато повсюду привезенного с собой молодого хлопца, сметливого и прыткого, который исполнял все ее поручения. На этот раз поручение панны состояло в том, чтобы разыскать в столице Московской империи какого-нибудь ходатая по делам, дьяка или писаря.

Эта панна была - старостиха Ростовская, приехавшая в столицу хлопотать и жаловаться на кровную обиду.

Лихая нравом помещица почти ночей не спала со злости с того дня, когда Анна с семьей исчезла из ее имения. Разумеется, при этом старостиха не сидела сложа руки... Вскоре после бегства рабов ее она послала в Петербург поверенного, но он вернулся, объявив, что в столице слыхом не слыхали о лицах, коих она разыскивала.

Старостиха послала своего поверенного слишком рано: семья Ефимовских была тогда еще в Риге.

Захватив с собой денег для ходатайства и всех хлопот, не столько из жадности и желания получить выкуп за своих крестьян, сколько из-за обиды, старостиха решила ехать сама.

Появление ее в Петербурге как раз совпало с переездом семьи в Крюйсов дом.

Через несколько дней малый уже разыскал для панны дьяка, который если сам не говорил по-польски, то был женат на женщине родом еврейке, говорившей на нескольких языках. И вот при помощи переводчицы панна толково передала дьяку все свое дело и цель своего прибытия.

Подьячий, конечно, объяснил старостихе, что дело это крайне мудреное... Заявлять свои помещичьи права на семью было даже несколько опасно. Но старостиха была не из тех женщин, которые могли бы струсить.

- Мне какое дело... Кто она ни будь, эта Анна,- она моя холопка. И никто ее у меня отобрать не может насильно. Пускай купят!.. Да и второе, я не русская, а подданная короля польского.

Подьячий, несмотря на свое обещание, в продолжение целых двух недель не сделал, разумеется, ничего. Он только разузнал через людей Крюйсова дома, живет ли там действительно семья, состоящая из пяти человек, по имени Якимовичевы или Ефимовские. Вместе с этим он узнал, что в семье часто поминают вотчину панны и ее самое, старостиху. При этом большею частью Анна, ее муж и дети равно ругают прежнюю свою помещицу не на живот, а на смерть.

Пока ходатай не предпринимал еще ничего серьезного, старостиха не дремала и продолжала сама свои попытки и розыски.

Кто-то из поляков, шляхтич, с которым она познакомилась случайно на каком-то гулянье, дал ей добрый совет... И старостиха тотчас же воспользовалась им. Шляхтич объяснил панне старостихе, что есть одна личность в Петербурге, которая может взять ее под свое покровительство и похлопотать о деле.

- Он важный, богатеющий польский магнат граф Сапега. К тому же он и с императрицей состоит в приязни... Если он не обделает это дело - ну тогда нечего и пробовать.

И старостиха однажды добилась аудиенции у старого магната.

Граф Сапега, привыкший к тому, что к нему часто обращались его соотечественники, большею частию ради помощи, принял старостиху в числе прочих.

В зале, где происходил прием, было несколько посторонних лиц.

- Я не могу, ясновельможный пан, объясняться при других лицах,- объяснила Ростовская.- Дело мое государственной важности.

На подобного рода заявление, которое немало удивило Сапегу, он предложил панне пройти в свой кабинет. Здесь панна рассказала графу все и, прося его заступничества и покровительства, заявила, что удовольствуется выкупом.

- Пускай русское правительство заплатит мне за семью Анны хотя бы только тысячу рублей.

- Помилуй, пани!..- воскликнул Сапега.- Такой цены за семью холопов, весь свет обойди, не услышишь... Ты сама знаешь, какая холопу с женой и с малолетними детьми красная цена как у нас в Литве, так и здесь... А здесь даже, почитай, много дешевле... А за тысячу рублей можно купить вотчину с двумястами душ.

- Все это верно, ясновельможный пан, да моя холопка не простого происхождения.

- Ну, это ты, пани, врешь...- отозвался, смеясь, магнат.

Однако Сапега обещал старостихе похлопотать об ее деле и назначил панне явиться через неделю за ответом.

Панна решила, что сидеть целую неделю без дела скучно да и глупо... Ей пришло на ум воспользоваться этим временем, чтобы побывать в гостях у своих холопов.

На третий же день после свидания с Сапегой старостиха Ростовская, наняв извозчика, велела себя везти в Крюйсов дом.

Подъехав к большому дому, который был много выше и красивее соседних, старостиха, быть может, в первый раз в жизни призадумалась.

"Или все вранье,- подумала она,- что они живут в этом доме... Вероятно, в каком-нибудь другом их поместили. Или же стали они совсем будто паны важные..."

Расспросив какого-то седенького старичка, сидевшего на ступенях крыльца, старостиха узнала, что в этом доме, который действительно Крюйсов дом, живет господин граф Карлус Самойлович Скавронский, а с ним вместе помещается его семья да еще две его сестрицы: панна Ефимовская с семейством и панна Генрихова с семейством.

- Ну вот, их-то мне и нужно!..- сказала старостиха, войдя в швейцарскую, где сидело несколько человек лакеев.

Не скоро Анна, бывшая в углу дома, узнала о том, что ее спрашивает какая-то барыня. Так как Ефимовские опасались гостей, иногда заезжавших в Крюйсов дом, то всякий раз отправлялись советоваться с братом Карлом Самойловичем. На этот раз Анна послала своего мужа к брату.

- Какая-то барыня нас спрашивает,- сказал он Карлусу.

- Ну, так что же?..

- Да как нам тут поступить... Боимся мы с женой, может быть, какая важная барыня... Ты лучше бы ее к себе пустил.

Карл Самойлович прежде всего отправил человека узнать, кто такая барыня. Вернувшийся назад лакей объяснил, что спрашивают не его, Скавронского, а госпожу Анну Самойловну, и спрашивает старостиха Ростовская.

Имя это имело такое значение для Михаилы Ефимовского, что он и теперь, забыв всю перемену, с его семьей происшедшую, изменился в лице.

- Что ты... Ошалел, что ли!- вымолвил Карл Самойлович.- Что же она тебе здесь сделать может... Выпорет, что ли!..

Но Михайло Ефимовский, ничего не отвечая, пустился бегом на половину жены.

- Панна Ростовская!.. Панна Ростовская!..- прокричал он таким голосом, как если бы его собирались казнить.

Анна тоже смутилась. Несмотря на то, что она была женщина умная, но, в силу долголетней привычки дрожать перед этим именем, она и теперь чуть-чуть струсила, оторопела и стояла как столб, не говоря ни слова.

- Ну, что же...- произнесла она, наконец, разводя руками.- Ведь не может же она, панна, нас взять силком да и увезти... Да пустое!.. Чего ты, глупый, растерялся... Да и я-то тоже глупее тебя... Что она нам может сделать? Теперь конец... Мы вольные люди. Теперь уж я покажу ей себя!..

И Анна, несколько ехидно улыбаясь, крикнула людям в ближайшую комнату:

- Ступайте и ведите сюда эту барыню!

Через несколько минут появилась панна Ростовская. Она шла, медленно оглядываясь по сторонам, на стены, на мебель. Лицо ее выражало одно изумление.

Обе женщины встретились. Панна улыбнулась благосклонно и ласково, а Анна несколько ехидно. Они стали друг перед другом, не зная, что сделать и что сказать. Михайло с невольным чувством, которого он не мог пересилить, стоял за женой, будто бы хотел за нее спрятаться. В дверях появились трое их сыновей и с неподдельным ужасом взирали на страшную старостиху... Они лучше и больше всех мальчишек в вотчине панны были знакомы с ее барскими ручками, не гнушавшимися давать затрещины и надирать вихры. Старшего сына даже поразило теперь то обстоятельство, что панна старостиха стояла посреди горницы с пустыми руками, без своей треххвостки.

- Ну, что же... Поцелуемся теперь,- выговорила старостиха.- Вишь как вы живете!..

Женщины сухо поцеловались, только для примера. Старостиха не желала целоваться как следует, а Анна все-таки как-то не посмела. Затем панна без приглашения села на диван и вымолвила:

- Ну, садись... Побеседуем. Я приехала из-за вас... Ловко ты, моя голубушка, меня обделала. Век буду жить, не забуду, какую дуру из меня сотворила... Ведь ты меня ограбила.

- Как ограбила? - произнесла Анна.

- Да так ограбила. Если бы ты не убежала, то я бы тебя за хорошую цену могла продать... А теперь приезжай да хлопочи... А все-таки я тебе скажу, что я это дело так не оставлю. Мне что же... Я польская подданная, что ж мне бояться!.. Пускай она всю семью вашу у меня выкупит.

Анна сидела, ухмыляясь ехидно, но тем не менее какой-то трепет все-таки западал ей в душу.

Ей представлялось нечто возможное, по ее мнению, а между тем это нечто было ужасно. Вдруг царица скажет: "Не хочу я тебя выкупать, Анна, а поезжай ты обратно в крепость и в кабалу к своей панне..." И что тогда эта панна, теперь целующаяся с ней, сделает?.. И чувство уверенности в своей судьбе сменялось ежеминутно чувством страха и сомнений.

Панна что-то говорила шибко и громко, но Анна не слушала и понемножку старалась овладеть собой. Она поглядела на своего мужа, увидела его несчастную, все еще перепуганную фигуру, его трусливую, подобострастную позу около кресла старостихи... И вдруг Анне стало смешно, вдруг почему-то смелость вернулась к ней.

- Это дело, пани, до нас, можно сказать, не касается,- сказала Анна.- Отправляйтесь и просите царицу... Захочет она вам что заплатить - тем лучше для вас... А не заплатит, то вы...

- А не заплатит - так я вас повезу к себе домой! - выговорила старостиха, слегка вспылив.

- То ись как же?.. Как же, пани? Силою возьмешь всех?

- Вестимо, силою. Найму молодцов, свяжу и повезу.

- А здешние солдаты позволят тебе это? - вымолвила Анна.

- А как же не позволят. Я польская подданная...

Анна ничего не ответила. В ней опять не было уверенности, что она права, а панна не права... Царица должна их выкупить, а если не захочет - то должна их отпустить в кабалу... И вдруг Анна надумалась и, обернувшись к мужу, вымолвила:

- Позови брата Карлуса.

- Отлично,- подхватила старостиха,- позови сюда Карлуса вашего. Я с ним побеседую. Он поймет все. Он, сказывают, всех вас умнее.

Евгений Салиас-де-Турнемир - Фрейлина императрицы - 02, читать текст

См. также Салиас-де-Турнемир Евгений Андреевич - Проза (рассказы, поэмы, романы ...) :

Фрейлина императрицы - 03
VI Карл Самойлович явился тотчас же, и панна Ростовская увидала сразу,...

Ширь и мах - 01
(Миллион) Исторический роман в 2-х частях ЧАСТЬ ПЕРВАЯ I Широко, гулко...