Евгений Салиас-де-Турнемир
«Аракчеевский подкидыш - 03»

"Аракчеевский подкидыш - 03"

XXXII

Ночь он плохо спал однако... Не волнение от простой боязни завтрашнего дня мешало ему глаза сомкнуть, а совершенно иное чувство, странное для него самого. Он ощущал в себе лишь одно страшное озлобление. И озлобление беспредметное, потому что это была злоба или ярость на всех и на все, на жизнь, на небо, на самого себя, на свою судьбу, на завтрашний неминуемый конец. Он смутно сознавал однако, что этим озлобленьем выражается в нем или замаскировалась та же простая трусость и боязнь смерти.

- Дрянь какая! Сволочь! - ворчал он.- Хамская кровь заговорила!.. Прыток был на словах. А кто приказывал заваривать кашу. Сам лез на рожон, сам себя и надул.

И затем, будто прислушиваясь к тому, что происходило на душе, он вдруг произносил:

- Да врешь... Врешь... Я тебя заставлю умирать глазом не сморгнувши. Не позволю срамиться. Да и черта ли в тебе. Кому ты нужен... И себе-то не нужен. А Ева и ее любовь? Да ведь это Пашута уверяет, а не сама она...

И он начал думать о баронессе, о том, что Пашута снова рассказала ему о чувстве Евы к нему. И он мысленно льнул к ней пылко и страстно.

- Да, потеряешь ее теперь. А жил бы и действовал законно, честно, ничего бы такого не было... С чего началось и пошло... С той ночи, что вором и душегубом лез в дом барона красть у него все... Дочь и честь... Напоролся на чуткого человека, который ее защитил, а тебя ошельмовал... Ну вот и доигрались до кукушки. А теперь, хамово отродье, струсил. Блудливее ты кошки, и трусливее зайца... А все ж таки, говорю, врешь... Ты у меня пойдешь на убой так, что и бровью не поведешь. И ништо, не стоишь ты жизни...

И через мгновенье он думал:

- Не стою я этой жизни?.. Нет! Вздор!.. Жизнь эта не стоит меня... или того, чтобы я ею дорожил. И моя жизнь и всякая иная - пляс дурацкий. Всякий живущий на земле просто пудель ученый, что прыгает в обруч, якобы зная для чего.

Шумский заснул крепко только часов в семь, а в девять по его приказанию явился уже будить его Шваньский.

- Пора, Михаил Андреевич. Пора-с.

Шумский пришел в себя не сразу, но, наконец взглянул на Шваньского пристальнее и вымолвил:

- Чего?.. Что?..

- Вставать пора-с.

- Вставать. Да. Тоись умирать пора-с.

- Господь с вами. Зачем... Бог милостив...

- Слыхали мы это... - проворчал Шумский сам себе и, глубоко вздохнув, прибавил: - трубку...

Шваньский подал трубку, помог раскурить, держа зажженную бумажку и произнес, наконец, несколько тревожно и вопросительно.

- Меня в полицию требуют из-за кареты энтой. Сейчас сюда приходил квартальный...

- Ну, и ступай.

- Что ж мне сказывать прикажете?..

- Сказывай... что ты дурак.

- Помилуйте, Михаил Андреевич. Будьте милостивы, научите.

- Убирайся к черту! - вскрикнул Шумский.- Сказано тебе было сто раз, что меня убьют, а тебя простят. Дура!..

Через полчаса он, уже умывшись и одевшись, сидел за чайным столом, который накрыла Марфуша. Теперь, осмотрев все ли на месте, она стала поодаль от стола и впилась глазами в сидящего барина. По лицу девушки видно было, что она не спала ночь. Глаза ее опухли и покраснели от слез, а все лицо, обыкновенно красивое, теперь было бледное, искаженное, будто помертвелое...

Шумский не замечал ничего, пил чай, глубоко задумавшись и усиленно пуская клубы дыма из трубки. И вдруг он смутно расслышал над собой:

- Михаил Андреевич... Ради Создателя! Что вам стоит... Ну, хоть для меня...

- Что? Что такое? - удивленно выговорил он, поднимая глаза на девушку.

Марфуша стояла около него, держа в руке маленький образок с шнурком.

- Это что еще?..

- Михаил Андреевич... Ну, хоть для меня... Ради Господа... Ведь не трудное что прошу.

- Да чего тебе... Говори.

- Наденьте вот, говорю, образок. Я его из лавры нарочно для вас взяла... - со слезами промолвила Марфуша.- Угодник Божий спасет вас от всякой напасти...

- Здравствуйте... Э-эх, Марфуша!.. Кабы я в это верил, так я бы себе ожерелье целое из них нацепил... А так... это ни к чему... Ты его прибереги. Приволокут меня сюда мертвым часа через три, ну вот тогда и вздень его на меня... А теперь...

- Ну, ради Господа, прошу вас... - заплакала Марфуша.- Ведь не мудреное... И кого вы удивить хотите...

- Удивить?! - воскликнул Шумский и, подумав, он вдруг улыбнулся грустно и прибавил вполголоса: - И то правда... Никого не удивишь... Давай сюда... Будь по-твоему...

Он надел шнурок через голову и, просунув образок за ворот рубашки, улыбнулся снова.

- Поцелуй ты меня на счастье. Это вернее будет! - Марфуша, несмотря на слезы, слегка вспыхнула и опустила глаза.

- Ну что ж? Не хочешь. Я послушался, а ты вот упрямишься. Тоже не мудреное прошу.

- Извольте...

- Ну...

- Извольте,- повторила Марфуша и придвинулась к нему еще ближе.

- Чего "извольте?" Обойми, да и поцелуй. Сама. Я пальцем не двину...

Марфуша слегка взволновалась и не шевелилась. Новость останавливала ее. Она уже привыкла к тому, что Шумский изредка обнимал ее и целовал, но сделать то же самой, казалось ей чем-то гораздо большим.

- Ну, что ж... долго ждать буду?

Марфуша вдруг порывом опустилась перед ним на колени, почти упала, и схватив его руки, начала целовать их, обливая слезами. Шумский долго смотрел на ее опущенную над его коленами серебристую голову и вдруг выговорил:

- А ведь ты последняя... После тебя, ввечеру, все уж ко мне прикладываться будут без разбора пола и звания...

- Полно вам... Полно вам... - прошептала Марфуша.- Верю я, что все слава Богу будет.

- А я не верю... А при безверии да маловерии все к черту и пойдет.

Марфуша хотела что-то сказать, но в это мгновенье раздался звонок в передней. Девушка вскочила на ноги и быстро вышла вон.

Приехавший был Ханенко. Он поздоровался с хозяином, пытливо глянул ему в лицо и молча сел к столу,

- Когда ехать-то на балаганство? - спросил Шумский.

- К одиннадцати след бы ехать,- ответил капитан угрюмо.- Петр Сергеевич уже, поди, там распоряжается с Мартенсом.

- Ну, а похоронами моими кто распоряжаться будет? Вы или Квашнин?

Капитан сделал гримасу.

- Полно, Михаил Андреевич,- отозвался он сурово.- Ну, что тут хвастать да надуваться. Ни себя, ни другого кого не обманете...

- Как так... хвастать? Не пойму? - воскликнул Шумский, хотя в то же время отлично понял капитана.

- Умрите прежде... А хоронить найдется кому. Не ваше совсем то дело. Вовсе не любопытно мертвому, кто будет его хоронить... Так, хвастовство... фардыбаченье. Амбиция подпускная!..

И, помолчав мгновенье, Ханенко прибавил:

- Дразниться не след! Смириться надо перед Богом да молиться. Ну хоть без слов, умственно, сердечно помолиться. Не сердитесь, правду говорю ведь...

Шумский не ответил и задумался... "Образок нацепил, а сам ломаешься,- думалось ему.- И правда... Кого я обманываю". И он вздохнул.

Наступило молчание. Капитан, наливший себе чаю, медленно и сопя пил с блюдца вприкуску и, щелкая сахар, таращил глаза на самовар.

- Мерзость! Мерзость! - вдруг выговорил Шумский отчаянно, и стукнул кулаком по столу.

Капитан поднял глаза и угрюмо взглянул на него.

- Мерзость... Пакостная эта жизнь, а умирать... умирать не то, чтобы просто не хотелось, или боялся... а досадно как-то...

- Обидно... - выговорил Ханенко не то серьезно, не то подсмеиваясь.

- Да, обидно, именно обидно. Хоть бы сам что ли покончил с собой... а то другой...

- Вона... А надысь говорили, что это не по-российски самому себя ухлопывать. На вас не угодишь, Михаил Андреевич.

- Полно вам... Вы меня бесите... А мне нужно спокойствие! - воскликнул Шумский раздражительно.

- Вы сами не знаете, что вам нужно! - отозвался Ханенко.- Нет, нет, да вдруг жить соберетесь.

- Что вы... Даже и не понятно!.. - уже вспыльчиво произнес Шумский.

- Вот что, Михаил Андреевич! - вдруг сурово и нравоучительно заговорил капитан.- Я хохол... Мы, хохлы, говорят, ленивы и упрямы во всем... Это не правда. Мы спокойны и тверды... Наше спокойствие прозвали ленью, а твердость - упрямством. Вот иной хохол теперь бы на вашем месте помалкивал и не швырялся, не любопытствовал бы узнавать, кто будет ему гроб заказывать, да на какое кладбище повезут. Никогда я жизнь земную не клял, видит Бог. Ну, а расставаться с ней, когда бывало, чудилось мне приходится... расставался по-хохлацки, якобы сонно, лениво, без всякого самотрепания. Якобы, Михаил Андреевич. Якобы!.. Вот и вы теперь сие "якобы" соблюдите. А то не хорошо даже со стороны смотреть. Трусить не запрещается никому, а праздновать труса запрещается...

- Да вы видали когда-нибудь смерть на носу! Вот как я теперь! - воскликнул Шумский.

- Даже пять раз состоял в близких отношениях к ней. И мы с ней всегда сходились и расходились деликатно, без шуму, без брани, благоприлично.

- У всякого свой нрав... Я не могу не волноваться... Все-таки смерть - мерзость... И из-за чего... Из-за юбки! Из-за бабы или девки, которая приглянулась обоим... Стоит ли она еще того, чтобы из-за нее был убитый...

- Вестимо не стоит! Да ведь и не из-за этого вы и идете теперь под пулю... А из-за того, что Аракчеевским сынком или саврасом без уздечки прыгали. Покатались, ну а теперь берите саночки и тащите... Да, кстати молвить, Михаил Андреевич... след бы нам пораньше и ехать к Бессонову. Ведь это не бал, куда всякий норовит не первым приехать...

Ханенко поднялся из-за стола и взялся за свой кивер и саблю. Он был, видимо, не в духе, раздражен происшедшим разговором и в то же время будто совестился и раскаивался в том, что у него сорвалось с языка.

Шумский вдруг подошел к нему, протянул руку и, пожав его толстую и здоровенную лапу, выговорил спокойно и грустно:

- Вы меня немного... Не знаю как сказать! Спасибо вам. Все это правда... Знаете, что я за человек уродился... Знаете вот, бывает... Дерево такое растет, молодое, а уж корявое... Не от старости, а от скверной земли под корнями: и мусор там, и камень, и червь, и слякоть... Ничего этого не видать, да сучья-то корявые, ветки да листья гнилые, горелые, рваные. И виноват не я, капитан, а идол Аракчеев, да вот этот Питер... И знаете, что я вам скажу, не ломаясь и без лганья, а по совести... Хорошо, коли я убит буду! Останусь я цел и невредим, выйдет из меня мерзавец! И самый ледащий дешевенький, алтынный мерзавец! Как ходули-то эти надоедят, да брошу я их, то и окажусь вдруг... тля, мразь... Хамово отродье в шелковой сорочке. Нет уж, пускай, лучше меня сегодня фон Энзе похерит, нежели быть тому, что мне мерещится впереди, в жизни этой... Нет, не надо! Не хочу!.. Пускай лучше сегодня... Едем, капитан.

И Шумский, двинувшись, быстрыми шагами прошел все комнаты до передней, накинул уже шинель и шагнул к выходу, но вдруг остановился.

- Марфуша! - крикнул он громко на весь дом.

Девушка, бледная, появилась прямо из-за двери коридора, за которой укрылась.

- Поцелуемся. Ты ведь одна на свете меня пожалеешь...

И он расцеловался с девушкой по-приятельски, три раза.

- Михаил Андреевич, позвольте уж... Тоже и я... - раздался за ним всхлипнувший голос Шваньского.

- Изволь. Только, это непорядок. После ужина горчица. После тебя я опять с твоей невестой тебя закусить должен.

И расцеловавшись на обе щеки со Шваньским, у которого слезы были на глазах, а лицо съежилось, он уже обнял Марфушу и с большим чувством поцеловал ее один раз и что-то шепнул ей на ухо... Девушка заплакала.

Капитан глянул и думал: "Чуден, ты, человек!"

XXXIII

Через несколько минут оба офицера уже катили по Морской и завернули на Невский. Шумский озирался по сторонам с каким-то удвоенным вниманием, и преимущественно мелочи бросались ему в глаза. Красный платок на прохожей бабе... Глупая улыбка какого-то господина, стоявшего на углу и собиравшегося переходить через улицу... Толстая нянька с двумя девочками, которые шли вдоль панели, она переваливаясь, подобно тарантасу по избитой колее, а дети, по-цыплячьи, мелким легким шагом на тоненьких ножках... Десятка три ворон и галок, которые кружились около купола церкви и усаживались... Дыра в кафтане на спине проезжего извозчика, через которую виднелась пестрядиная рубаха... Мальчишка, шмыгнувший из-под лошадей, с калачом, прикрытым клочком газеты... Весь этот нелюбопытный вздор и всякая обыденная мелочь уличной жизни глубоко западали ему в душу, будто нечто крайне интересное и важное. Все это выделялось из общей неясно видимой и смутно сознаваемой картины окружающего. Все сливалось в какое-то сплошное и туманное пятно, а эти мелочи выделялись как предметы высшего порядка, что-то говорившие его разуму, его сердцу. Да и, действительно, они нечто сказывали ему.

- Мы сами по себе! - будто говорили они.- А ты сам по себе!.. Мы вот будем и к вечеру... А ты уж не будешь.

Поглядев на какой-нибудь дом, крыльцо, магазин или вывеску и, пропустив мимо глаз, Шумский иногда снова, как бы прртив воли, оглядывался, чтобы взглянуть вторично. Зачем? Он сам не знал.

- Тише! - вдруг крикнул он кучеру и через мгновенье прибавил: - шагом!

- Что вы это? - спросил Ханенко.

- Поспеем! - отозвался Шумский.

Капитан исподлобья присмотрелся к нему и заметил, что Шумский несколько бледнее обыкновенного. Капитан отвернулся и вздохнул.

"Глупство-то какое,- стал он философствовать про себя.- И так глупо достаточно на свете все устроено. А тут еще это выдумали: сударыню смерть дразнить. Мы и так с ней всю жизнь свою будто в игру играем, в пятнашки, где всякий норовит удрать половчее... А тут выдумали, вишь, самому ей под ноги лезть".

И, обернувшись снова к Шумскому, капитан пригляделся к его задумчиво тревожному лицу и ему вдруг стало страшно жаль его. Жаль, как родного, как брата.

"Он все же-таки добрый был!.. - подумал Ханенко и, спохватясь, прибавил: - Был!? Что ж я его заживо-то хороню. Может и ничего худого не будет".

И в то же мгновение капитану почудилось, что он предчувствует, наверно знает, и все знают и сам Шумский знает, что именно будет вскоре, через час, даже раньше...

"Само собой сдается!" - думал он.- "Недаром есть пословица: смертью пахнет".

- Так! Так! И это отлично,- воскликнул вдруг Шумский озлобленным голосом.

- Что такое? - удивился Ханенко.

- Ничего, капитан... Вот я церковь увидел, т. е. не увидел, а вспомнил, что она вот в этой, кажется, улице, в конце.

- Там только кирка какая-то...

- Ну, да... Да. Так. Эта самая! Кирка шведская. Я там в первый раз баронессу повстречал на похоронах. С фон Энзе туда отправился орган слушать. Так! Так! Все к одному так и подбирается... Ну что ж? И черт вас всех подери! Пляс собачий! А! Да что тут... - и Шумский крикнул кучеру:

- Пошел! Шибче!

Лошадь с места взяла ходкой рысью, а Шумский забормотал, уже не озираясь, а глядя в спину кучера:

- Отчего же я никогда... никогда не вспоминал об этом. А теперь вспомнил! Да. Я первый раз в жизни увидел Еву на похоронах. Она поразила меня своей красотой, когда между нами был гроб. Она шла за ним. Я спросил, кто она такая у того же фон Энзе, и догадался, что он уже влюблен в нее. И вот теперь вспомнил это, даже не видя этой кирки. Да. Все одно к одному...

И Шумский стал вспоминать свою встречу с Евой в мельчайших подробностях, потом все, что было после этого...

Дрожки вдруг остановились, подкатив к подъезду. Это был дом Бессонова. Шумский огляделся как бы озадаченный. Казалось, что он удивлен там, что они уже приехали. Он будто ожидал, что это случится еще очень не скоро.

- Ну, вот и приехали! - протяжно выговорил он, ухмыляясь гримасой и как бы подшучивая над кем-то.

XXXIV

Войдя в квартиру Бессонова, Шумский нашел в гостиной всех в сборе и ожидающими его. Два немца сидели близ стола с хозяином, Бессонов громким, довольным голосом что-то рассказывал про порядки и правила на английских скачках. Угрюмый Квашнин сидел поодаль от них около окна.

При появлении вновь прибывших все поднялись, и обе стороны издали сухо раскланялись, не подавая друг другу руки. Только Бессонов подошел к Шумскому и весело поздоровался.

Шумский искоса на несколько мгновений пригляделся к лицу фон Энзе и невольно удивился. Давно не видал он своего соперника и нашел в нем большую перемену. Фон Энзе похудел, побледнел, его лицо осунулось, а взгляд когда-то выразительных глаз стал тусклый, какой-то мутный... Наконец, в эти минуты, несмотря на суровую сдержанность, во всей его фигуре сквозила крайняя взволнованность.

Шумский не мог знать, теперь ли только или уже давно произошла эта перемена в улане. В эти ли минуты он от простой боязни поединка так сильно осунулся и прячется за напускную угрюмость или уже давно изменился под влиянием пережитых нравственных пыток.

- Ну-с... У меня все готово,- выговорил Бессонов, не обращаясь ни к кому в особенности и почему-то смущаясь, будто стыдясь своих слов.

- И мы тоже,- поспешил произнести Мартене поддельно равнодушным голосом, будто школьнически храбрясь.

- Ну, а я не готов,- улыбаясь произнес вдруг Шумский, и взгляд его сразу загорелся необычным огнем.

Все обернулись на него. Даже стоявший за ним Ханенко двинулся вперед, чтобы заглянуть ему в лицо. Все будто встрепенулись, ожидая чего-нибудь особенного, исключительного.

- Что вы хотите сказать? - удивился Бессонов.

- А вот присядемте... - ухмыльнулся Шумский, беря стул и садясь.- Хороший русский обычай посидеть перед путешествием...

Все уселись, не спуская глаз с говорящего.

- Да, это хороший обычай,- продолжал он.- А так как одному из нас придется сейчас отправляться в очень дальнюю дорогу, то и подобает посидеть... А кроме того и главным образом... я хочу объясниться. Я слыхал и читал, что при поединках все подробности обсуждаются секундантами без участия самих поединщиков. Это пошло в ход потому, вероятно, что сами они не способны поговорить холодно и спокойно без взаимных оскорблений и чего-либо подобного... Я со своей стороны считаю совершенно возможным переговорить с г. фон Энзе спокойно и прилично... Я бы желал сделать ему теперь при всех вас предложение, на которое он, надеюсь, согласится... Вот в чем дело...

- Позвольте,- вступился Мартенс,- мне кажется эта беседа совершенно лишнею.

- И мне кажется, что... - начал было Биллинг.

- Перекреститесь оба и перестанет казаться... - вымолвил Шумский небрежно и продолжал, обращаясь к фон Энзе.- Я думаю, что причины, заставляющие нас идти на поединок настолько серьезны, что не только между нами невозможно примирение, но даже невозможен простой поединок с простым безобидным концом - удовлетворения чести. Мы должны драться насмерть. Один из нас должен остаться здесь, на месте мертвым для того, чтобы другой мог быть доволен и счастлив. Правда ли?

Так как последние слова Шумский произнес, наклоняясь прямо к фон Энзе, то улан отозвался сухо:

- Совершенно верно.

- Поэтому мы должны всячески облегчить себе эту возможность убить друг друга. Я предлагаю следующее. Мы возьмем каждый не по два, а по три пистолета. Мы будем подавать голос, то есть кричать "ку-ку" по два раза. Время продолжительности нашего поединка определено не будет. Хоть час оставаться в темноте.

- Это не поединок! - воскликнул Мартенс.- Условия...

- А что же? - холодно отозвался Шумский.

- Условия были уже обсуждены и решены секундантами и менять теперь...

- Отвечайте, пожалуйста, на вопрос! - резко и даже дерзко перебил его Шумский.- Вы сказали: это не поединок. Что вы хотели сказать?

- При таких условиях будет наповал убит самый нетерпеливый, неосторожный...

- Я согласен на предложение,- выговорил вдруг фон Энзе, холодно взглянув на Мартенса, как бы прося его прекратить возражения.

- Ну так... с Богом! Пожалуйте,- вымолвил Шумский, обращаясь к хозяину и вставая с места.

Все поднялись снова. И все были взволнованы. Один Шумский был не только спокоен, но как будто даже особенно доволен, что его предложение принято противником. Его неподдельное спокойствие и бодрое расположение духа, казалось, неотразимо сразу подействовали не только на самого фон Энзе, но и на его секундантов. Лицо и вся внешность Шумского были таковыми, что могли смутить. Он был загадочно весел и доволен.

"Он уверен глубоко, что не он будет убит!" - подумалось фон Энзе.

"Он что-нибудь придумал! Подлость, обман, фортель!" - подумал Мартенс.

"Чему радуется мой Михаил Андреевич",- грустно думал Квашнин.

А Ханенко, глядя теперь на Шумского, терялся в догадках. Несколько минут назад по пути сюда он видел его смущенным, потерянным, будто уже осужденным на смерть, а теперь тот же Шумский улыбался радостно, чуть не сиял, будто достигнув давно желанной, заветной цели. И Ханенко подумал:

"Точно будто ему кто шепнул сейчас: не робей! Останешься цел и невредим. Плохая эта примета..."

И отведя Квашнина в угол горницы, капитан приблизился к нему вплотную и прошептал чуть слышно:

- Надумал бойню первый сорт и ликует!..

- И будет убит! - грустно отозвался Квашнин.

В то же время три немца говорили тихо между собой и, наконец, фон Энзе выговорил громче по-немецки:

- Полноте... Зачем же подозревать. Это не хорошо. Ну, спросите Бессонова. Он честный человек.

Шумский догадался, тотчас ухмыльнулся презрительно и, сев в угол, взял со стола какую-то книжку.

В эту самую минуту хозяин, выходивший из горницы, вернулся и оглядел всех, собираясь что-то сказать. Мартенс подошел к нему, отвел его в сторону и заговорил шепотом...

- Вы, как главный судья-посредник и как человек знающий этот нелепый род дуэли, эту глупую кукушку... скажите мне... не замышляет ли что-нибудь г. Шумский, которого я не уважаю и которому имею основание не доверяться... Что он надумал? Может ли он иметь ввиду какую-либо хитрость, нечестный поступок, предательское действие... по отношению к моему другу...

- Изволите видеть... - холодно отозвался Бессонов,- на это отвечать мне нечего... Хотя вы и не видели кукушек и в них не участвовали, но ваш собственный разум должен вам подсказать ответ. Это не простая дуэль, где берет верх тот, кто лучше стреляет. Здесь допускается и применяется всякая хитрость. Подсиживанье! Кто будет хладнокровнее, терпеливее и хитрее... Кто перехитрит, тот и победит.

- Что вы хотите сказать? - взволновался Мартенс.- Я вас не понимаю... А я желаю понимать, знать... В чем же хитрость?..

- Темнота, г. Мартенс, будет одинаковая для обоих,- сказал Бессонов.- Вы это понимаете. Оружие одинаковое тоже. А спокойствие разума и руки, а главное... осторожность всего тела будут разные... Если Шумский надумал какой-либо фортель, какую-либо хитрую штучку... то правила кукушки допускают фортель и подвох.

- Тогда шансы противников не равны. А этакий бой - нечестный бой!..

- Придумайте тоже сами с своей стороны,- окрысился Бессонов,- какую-либо хитрость или хоть целую дюжину фортелей, и тогда все шансы будут на вашей стороне... А г. Шумский, уверяю вас, не придет у меня спрашивать: надумали вы или нет что-нибудь опасное для него.

- Сожалею, что я и мой друг согласились на такой глупый поединок! - выговорил Мартенс довольно громко.

Шумский, сидевший хотя и в другом углу горницы, услыхал восклицание и рассмеялся.

- Вы сами не пожелали обыкновенной дуэли! - вымолвил он.- Кукушка была придумана, чтобы только как ни на есть да заставить вас согласиться на поединок.

- Я ничего темного не жалую, господин Шумский,- выговорил Мартенс сухо.- Ни темных дел, ни темных людей или темных происхождений, ни темных дуэлей. И я бы, признаюсь, не согласился с вами драться в темноте...

- А при свете? - вымолвил Шумский.

- Я не понимаю.

- При свете... На улице... На обыкновенный поединок разве согласились бы вы?..

- Это другое дело...

- Согласились бы?

- Конечно... Там бы я знал, что...

- Так завтра в полдень я приглашаю вас с вашим секундантом на Елагин остров около новой будки.

- Позвольте! - воскликнул Бессонов.- Я не могу допустить теперь подобных разговоров.

- Это не разговор, а формальный вызов мой г. Мартенсу.

- Позвольте... Я не допускаю... Сегодня здесь ни о чем ином речи не может быть... Пожалуйте, господа. Двое пожалуйте со мной заряжать пистолеты, а двое других останутся каждый при своем друге при разде-аньи. Комнаты вам известны.

- Не забудьте, г. Мартенс, завтра в полдень,- произнес Шумский, вставая.

- Я принимаю это как странную выходку,- отозвался Мартенс,- так как через полчаса вы можете быть уж сами...

- Полноте! Прошу вас! - воскликнул Бессонов.- Требую, наконец! В качестве хозяина и посредника. Пожалуйте! Пожалуйте!..

Все двинулись. Ханенко и Мартенс последовали за хозяином в его кабинет; фон Энзе с Биллингом вышли в другие двери. Шумский и Квашнин последовали за ними, но повернули по коридору. Каждому из противников была приготовлена отдельная горница, чтобы раздеваться.

XXXV

Хозяин дома и два секунданта молча и сумрачно занялись заряженьем шести пистолетов. Бессонов стал вдруг особенно угрюм при виде целой батареи оружия...

- Да, надумали... Шесть выстрелов! - выговорил он, наконец.- В кукушке обыкновенно палят по одному разу...

- Зато ничем всегда и кончается,- отозвался Мартенс задумчиво.- А вот зачем дали право сидеть им сколько угодно...

- Зато и мы посидим в крепости за это ихнее сиденье,- пошутил Ханенко.

- Ну, это уж дело второстепенное, капитан,- заметил Бессонов.- Что думать о себе, когда тут через полчаса может быть человек опасно, а то и смертельно раненый. Да... Вот еще забыл... Надо, господа, кинуть жребий - кому начинать первому кричать.

- Палить? - спросил Мартене.

- Нет. Кричать... Пальба дело пустое. Тут от крика зависит многое...

- Я полагаю это все равно,- нерешительно произнес Мартенс.

- Нет, далеко не все равно,- заметил Ханенко.- Я так смекаю, что третий крик...

- Вот, вот... - воскликнул Бессонов.- К этому я и вел. Не важно кто крикнет первый, кто второй... Важно, что первому придется кричать в третий раз. Третье подавание голоса - самое бедовое.

- Почему же... - спросил Мартене.- Объяснитесь. Я не понимаю. Можно крикнуть, будучи рядом с противником?

- Разумеется,- отозвался Бессонов.- Крикнет на подачу руки, а ему пулю в лоб. Это надо будет решить жеребьем.

- А предоставить в третий раз кричать тому из двух, кто пожелает.

Ханенко так громко рассмеялся на предложение немца, что тот даже окрысился.

- Что вам смешно, г. капитан?

- Да так-с... Уж очень чудно. Предоставлять право человеку добровольно получить пулю в лоб.

- Да,- ухмыльнулся и хозяин,- этак пожалуй оба долго просидят после первых двух выстрелов. Нет, нужен черед по жеребью. Обязательство крикнуть третьему.

Между тем фон Энзе с Биллингом в одной горнице, а Шумский с Квашниным в другой занялись простым делом. Поединщики раздевались, то есть снимали с себя все, кроме нижнего белья, и, разумеется, оба разулись. Не только их сапоги со шпорами, но и простая обувь могла в кукушке вести к опасным последствиям.

Фон Энзе, медленно и молча сняв с себя все, что следовало, сел на кресло и закрыл лицо руками. Биллинг, смущенный, стал перед товарищем и молчал.

- Ты думаешь, я боюсь смерти,- заговорил, наконец, фон Энзе по-немецки.- Нет, друг. Что жизнь... Рано ли, поздно ли... А у меня есть на свете некто... другое существо, которое будет поражено в самое сердце, если со мной что-нибудь случится сегодня... Мне вдруг стало как-то грустно с утра... Я не суеверен и не баба, не трус. Я даже думаю, что вероятно, со мной ничего не будет особенно худого... А все-таки грустно... Ужасно грустно. Сам не знаю отчего... Мое душевное состоянье - не боязнь за себя, а тоска о чем-то... О чем - не знаю. Женщина и дурак сказали бы, что это предчувствие худого. Я себя слишком уважаю, чтобы допустить такое объяснение.

В то же время в другой комнате Шумский снимал платье, с комическими жестами раскладывал его по дивану и пришлепывал рукой. В выражении его лица и в движеньях было что-то школьнически шаловливое. Он не притворялся. В нем просто сказывалась потребность баловаться, чудить, паясничать... Крайнее напряжение мозга и сердца и всех его ощущений за это утро разрешилось теперь странным нравственным состояньем. Боязни не было и следа... Он не думал о том, что он сейчас будет делать, что его ждет в зале. Он отгонял от себя мысль о поединке и будто заставлял себя думать о всяком вздоре. Это давалось ему легко, но одновременно он чувствовал, что в нем, где-то очень глубоко будто ныло что-то, трепетало и замирало, и грозило захватить его всего... Но он не давался. Он отшучивался, шаля и лицом, и руками, и мыслями...

- Чисто в баню собираюсь... - вымолвил он, оглядевшись.- Эка обида, забыл предложить немцам условье, чтобы совсем нагишем стреляться. Еще бы любопытнее было...

- Удивляюсь я тебе,- заметил Квашнин.- Трудно тебя распознать, Михаил Андреевич. Чуден ты. Теперь балуешься, будто и впрямь в баню мыться идешь... А вчера ты... боялся смерти, трусил...

- Молчи! - вскрикнул Шумский, затыкая уши. И лицо его вдруг изменилось.- Ах, какой... глупый человек. Именно глупый. Не понимаешь...

И Шумский просидел несколько мгновений с заткнутыми ушами, с суровым тревожным лицом, как бы вдруг испуганный нежданно. Затем он отнял пальцы от ушей, вздохнул, взглянул Квашнину в глаза и добродушно улыбнулся.

- Ни-ни... Пустяки... Ничего не будет. Вот как вошел, увидел фон Энзе... Увидел его лицо. Так и сказал себе... Пустяки. Я боюсь и он боится... Обоим бояться нельзя. Один из двух непременно будет цел. Кто же будет цел? Михаил Андреевич будет жив... Верно... Гляди-ко, что у меня здесь. Видишь. Образок из лавры. Марфуша дала. Скажи мне теперь, сними, мол, брось. Ни за какие ковриги! Вот что! Глупо? Да, братец, глупо страсть... Да, есть глупости на свете хорошие, приятные, вкусные, что ли сказать... А ты вот гадкие слова тут стал говорить... Идет баба по лесу, лешего не поминает, и без того страшно!

- Правда твоя! Это я зря... Все слава Богу будет,- отозвался Квашнин.

Шумский весело рассмеялся, потом, ухмыляясь, задумался и сидел недвижно, будто соображая что-то забавное. Посидев с минуту, он вдруг спрыгнул с дивана на пол и пополз через комнату на четвереньках, потом лег на грудь и тихо перевернулся с осторожностью на спину.

- Что ты творишь? - изумился Квашнин, но тотчас же догадался.- Маневрируешь!..

- Репетицию произвожу... Хочу я, братец, немца, перехитрить,- шепотом произнес Шумский, лежа на спине.- Буду драться не сидючи, а эдак, врастяжку. А он будет палить через меня по воздухам... Чтобы попасть эдак, то надо уж целить в пол, а в кукушке и без того всегда все валяют выше, чем следует. Обман темноты, говорят... Одно вот не знаю... Хорошо ли это? - странно прибавил Шумский.- Хорошо ли? А?

- Что собственно?.. - не понял Квашнин.

- Надувать, хитрить... Ведь тут дело о жизни человечьей идет. Я свинья известная... Да ведь не всегда... И не в эдаких делах. Греха не боюсь... А вот... Черт его знает, чего боюсь. Совести своей, что ли. Может быть, она у меня и есть? Кто его знает?

Через четверть часа Бессонов из коридора громко позвал всех.

- Фертих! Фертих! (Готовы! (нем.).) - весело отозвался Шумский выходя, и прибавил, оглядывая себя.- Еще три предмета с себя снять, так хоть и в воду полезай.

Фон Энзе появился тоже. Его полураздетая фигура странно не согласовалась с серьезностью лица и поэтому была комична. Кроме того, казалось, что для немца-улана смешная сторона оригинального поединка была неприятна. Он косо взглянул на шаловливо шагавшего Шумского, который в одних носках ступал по полу на пятках, разумеется, ради баловства. Улан отвернулся не то презрительно, не то с другим каким-то чувством, которое он сам себе объяснить бы не мог.

Все прошли в темную залу... Лакей впереди всех внес канделябр и, поставив его на пол, вышел вон. Картина представилась странная. В большой и высокой горнице совершенно пустой, без единого предмета, освещенной канделябром, стоящим посредине на полу, столпились семь человек, из которых двое были в одном нижнем белье, а в руках одетых были все разнокалиберные пистолеты. Только у Бессонова была в руках длинная трость...

- Ну-с, вот... - выговорил он тихо.- Кажется, все обстоит...

И Бессонов не договорил. Слово "благополучно" показалось ему неуместным, даже иронией.

- Теперь извольте,- продолжал он,- хватаясь за эту палку кинуть жребий, кому кричать первому и, стало быть, третьему. Кто первый возьмется? Я думаю это все равно... Она длинная и предвидеть сколько кулаков на ней поместится мудрено...

- Я вижу сколько... Пятнадцать... - сказал Мартенс.- Кто начнет, того и верхушка...

- Фу, Господи, какой вы... аккуратный! - буркнул Бессонов, мысленно сказав другой эпитет.- Ну как же быть тогда?

- Бросайте рубль! - произнес Ханенко.- Орел и решетка самая соломоновская выдумка.

- Г. Мартенс скажет тогда, что я монету держу в пальцах неправильно. Или заспорит о том, кому первому назначать...

- Кидайте монету,- вымолвил фон Энзе.- И пускай г. Шумский назначает, что желает.

- Нет. Вы говорите,- сказал Шумский.- А мне пускай - что останется. Тем паче, что я вперед знаю, что вы назовете.

Фон Энзе глянул на соперника странными глазами.

- Вы ведь не суеверны. Мудрить не станете. Назовете первое...

- Да... все равно...

- Ну, а я россиянин... Валяйте, Бессонов. Да повыше. В потолок.

XXXVI

Бессонов достал монету из кошелька, положил на ладонь и, став середи горницы, высоко пустил ее вверх.

- Орел! - выговорил фон Энзе глухо и серьезно.

- Матушка решеточка,- сказал Шумский, как бы нечто лишнее, уже известное.

Монета упала на паркет около канделябра, звеня, подпрыгнула два раза, сверкая в лучах огня, и покатилась на ребре в угол. Все двинулись за ней и, обступив, нагнулись.

- Решетка,- вымолвил Бессонов и поднял монету.

- В данном случае, qui perd - gagne (кто проигрывает - выигрывает (фр.).),- сказал Шумский.- Мне, видно, на роду написано проигрывать и в карты, и в пари, и во всяких судьбищах. Всегда malheureux au jeu,- кто heureux en amour! (несчастливый в игре,- ...счастливый в любви (фр.).)

- Послушайте... - вскрикнул будто невольно фон Энзе сдавленным голосом и сразу смолк...

Он почувствовал, что выдал себя и попадает в глупое положенье, приписывая словам соперника тот намек, которого могло и не быть в них.

Никто не обратил вниманья на слова Шумского и отклик фон Энзе, так как все четыре секунданта были в стороне от них, обступив Бессонова вплотную. Между ними будто возник вдруг какой нежданный серьезный вопрос.

Оно так и было...

Когда Бессонов еще только поднимал монету, то Мартенс шепнул ему что-то на ухо с легкой тревогой в голосе.

- Не может быть! - испуганно отозвался хозяин, тотчас же сделал несколько шагов к канделябру и остановился.

- Ваша правда,- выговорил он, оборачиваясь.- Тогда надо молчать или сказать обоим.

- Решимте это все между собой,- отозвался Мартенс и, обратясь к остальным секундантам, он попросил их в сторону на два слова.

- Изволите видеть,- вымолвил тихо Бессонов, когда все, удивляясь, обступили его.- Я сплоховал. Виноват. Но теперь горю пособить поздно. Г. Мартенс заметил, что вот в энтом месте пол скрипит... Вы понимаете, что это равносильно подаванию голоса... Как же быть?..

- Чего же тут?! - вымолвил Ханенко.- Объяснить обоим, чтобы сюда не ползали. А вот если паркет по всей зале будет трещать и скрипеть... Тогда...

- Надо ее всю освидетельствовать,- заметил Квашнин.

- Тогда и драться нельзя в ней,- решительно заявили в один голос оба немца.

Новость была тотчас заявлена противникам. Бессонов между тем внимательно и мерно зашагал по всем направлениям. Фон Энзе глядел и не понимал, а Шумский рассмеялся и шлепнул себя рукой по ляжке.

- Полноте мудрить, господа... - воскликнул он.- Вот уж, действительно, попали мы оба к семи нянькам и будем оба кривые... Наверное, г. фон Энзе отнесется к этому так же, как и я... Ну, скрипит, так и черт с ним! Скрипи!

- Пожалуйста! Поскорее! Это невыносимо! - будто чужим голосом отозвался фон Энзе.- Это не дуэль, а чертовщина. Сил не хватает терпеть...

Все заметили странный оттенок голоса улана.

- Пожалуйте! - громко произнес хозяин с середины горницы.- Пол скрипит только там. Ну туда и избегайте ходить.

Обоим противникам передали оружие. Всякий из них взял по пистолету в каждую руку, а третий был заткнут за пояс.

Шумский тотчас приблизился к Квашнину и шепнул ему на ухо:

- Петя, пойдет немец на скрипучее место или будет обходить его? Скажи?..

Квашнин, не сообразив значения вопроса, вытаращил глаза...

- Не понял? Ах ты, простофиля!..

Шумский объяснился шепотом подробнее.

- Понятно, не пойдет,- сказал Квашнин.

- Да ведь он немец.

- Так что ж?..

- Он обезьяну выдумал.

Квашнин опять не понял.

Шумский подозвал капитана и шепнул ему тот же вопрос.

- Вы, хохлы, хитрые... Рассудите сие головоломное предложение. А мне это важно.

- Не знаю... Ей Богу...- пробурчал Ханенко.- Обоюдоостро идти. От пуль-то дальше, вернее, не встретишь. Да пол-то, Иуда, предаст. Немцы риску не любят. Это только у россиян авось да небось - самые священные заповеди...

- Так я пойду, капитан. Но если и он пойдет, то мы ведь так сойдемся, что просто лбами треснемся... И тогда уж...

- Тогда - тютю! - отозвался, вздохнув, Ханенко.- Как знаете. Впрочем, вся голубушка кукушка на авось стоит. Ну, дайте руку. Моя легкая, счастливая. Для других... Храни вас Бог и помилуй.

Хохол сильно, с чувством пожал руку Шумского, и этот почувствовал себя вдруг еще бодрее и как-то лучше настроенным.

Шумский и фон Энзе сели на полу к стене в двух противоположных концах залы.

Бессонов и секунданты поглядели на обоих молча и сурово озабоченно. Всем им чудилось, что через несколько мгновений тут произойдет нечто роковое с одним из двух, а быть может, и с обоими.

- Ну-с. Давай вам Бог кончить ничем и затем примириться,- глухим голосом вымолвил Бессонов и двинулся.

Секунданты тихо последовали за ним... Дверь затворилась, и они молча стали за ней. В зале наступила полная тьма...

"Не надо думать! Не надо думать!" - мысленно повторял Шумский и заметил, смущаясь, что он дышит тяжело и, стало быть, громко.

Поединщикам предоставлялось право тотчас по наступлении темноты переменить место и затем уже кричать...

Шумский передвинулся несколько правее вдоль стены и подумал:

"Теперь-то ничего... А вот каково будет в третий раз кричать. Гаркнешь, сидя перед ним в двух шагах... Фу, какая гадость. Смерть?!.. Да смерть!.. Гадость какая..."

И совершенно как бы против воли он вдруг крикнул с азартом.

- Куку!

Последовал выстрел с того места, где сел фон Энзе. Пуля ударилась в стену над головой Шумского...

"Теперь переползем..." - подумал он и поднял руку с пистолетом наготове.

Прошло около полуминуты тишины.

- Куку! - раздался нетвердый голос фон Энзе, но уже с середины залы.

Шумский смутился от близости и выпалил зря... Он почувствовал, что хватил не целя, и по направлению его пистолета пуля должна была пролететь за сажень от соперника. Его смутил маневр соперника, который сразу сократил расстояние на половину и теперь, когда опять его черед кричать в третий раз, фон Энзе, наверно, уже подползет еще ближе и сядет на подачу руки.

"Что делать? Рисковать или уходить?.."

Шумский чувствовал, что он не в состоянии рассуждать и соображать. В голове его будто гудело. Он даже не мог отвечать за себя, что двинется от улана тихо и осторожно. А если его движенья будут слышны сопернику, тот совершенно безопасно последует за ним вплотную. Шумский не двигался, собирался крикнуть, чуял улана около себя, и голос не слушался...

"Сейчас и готово! Сейчас! Сейчас!" - говорило ему что-то на ухо или звучало в нем самом.

И вдруг мысль озарила его... Он вспомнил... Медленно, затаив дыхание, двинулся он ползком немного в сторону и еще медленнее, даже продолжительно, среди полной тишины, улегся и растянулся по полу на спине. Спустя мгновенье он крикнул изо всей мочи.

- Куку!!

Выстрел соперника прогремел шагах в четырех, почти с того места, с которого сошел Шумский.

"Миновала!" - вздохнул он. И тотчас же невольно и порывисто, уже не соблюдая никакой осторожности, он встал и пошел к тому же месту... Затем он остановился и прислушался, поняв, что улан в это мгновенье, наверное, спасается дальше от него.

"Потерял! - подумалось ему.- Черт знает, откуда теперь ждать. Но ведь у меня два выстрела. Один на "куку", а другой - когда вздумается... Чего же? Хвачу тотчас же третий..."

И он обменил пистолет на другой из-за пояса.

Прошло несколько мгновений. За его спиной, почти вплотную, раздался крик:

- Куку!

Он обернулся и выпалил. Фон Энзе легко вскрикнул, но тотчас же и его выстрел, уже третий, оглушил Шумского, и одновременно что-то сильно рвануло ему рукав сорочки. Он взбесился от минувшей опасности. Улан чуть не убил его, надумав то же, что и он хотел сделать. И тотчас, в одно мгновенье, произошло нечто ужасное, неожиданное, сразу непонятное.

Шумский, еще не решив, выпускать ли в ответ и свой последний выстрел, все-таки поднял руку и вытянул ее вперед...

Пистолет ткнулся во что-то... И в тот же миг с дрожью за спиной от гадкого чувства Шумский все-таки дернул пальцем за шнеллер.

Раздался глухой выстрел, а за ним дикий вопль. Оружие загремело на полу, потом грузно шлепнулось что-то...

"Конечно он!" - будто сказал кто-то Шумскому.

Двери с громом растворились, секунданты ворвались и бросились на середину залы...

При свете задуваемых движением свечей глазам предстал на полу фон Энзе, опрокинутым навзничь. Он поджимал ноги, дергал ими и бил по полу. Протяжный, слабый и нескончаемый стон его хрипливо оглашал залу...

Шумский стоял не двигаясь, как окаменелый и бессмысленно смотрел на лежащую фигуру и на всех нагнувшихся над ней. Наконец, он зажмурился, чтобы не видеть этих дергающихся ног. Он слышал слова, вопросы, говор, крики, но ничего не мог сообразить.

- В лицо! В глаз! - послышалось наконец ему, и он содрогнулся.

Но он давно знал и был даже уверен глубоко, не глядя и не справляясь, в том, что убил соперника... Но ведь это уже не соперник. Такого нет и будто не было. Это человек! Человек, страшно, жалобно и беспомощно стонущий. Он будто прощенья просит, пощады просит... И нельзя не простить, не помочь... Скорее! Всячески! Но нельзя и помочь. Это уж не в его власти... И ни в чьей.

Фон Энзе подняли и понесли из залы... Шумский все-таки не двигался, стоял понурившись, сопел и шептал что-то бессвязное.

- На смерть! В голову! Иди! - говорил кто-то около него.

XXXVII

В квартире Шумского, в столовой у окна сидели на двух стульях Марфуша и Шваньский. Уже около двух часов сидели они тут молча друг против дружки. Шваньский отложил на время свой визит в полицию.

Иван Андреевич, понурившись и опустив глаза в пол, шибко сопел, изредка взглядывал на девушку и каждый раз, будто съежившись еще более, задумывался вновь.

Марфуша сидела недвижно, истуканом, с лицом не бледным, а помертвелым, безжизненным. Она, в противоположность Шваньскому, закинула голову назад и почти все время, не отрываясь, глядела в окошко на крышу соседнего дома, где торчала труба. Она так разглядывала ее, как если бы предполагала увидать тут что-нибудь чрезвычайное, чего она ждет неминуемо, отчего замирает и будто беспомощно отбивается ее сердце.

За эти два часа молчаливого сидения у окошка, которые показались и Шваньскому и его невесте длиннее целого дня, оба равно много передумали, перечувствовали и выстрадали.

Все помыслы, вся душа девушки была там, где-то в неведомой ей квартире, где происходит смертоубийство, где жизнь одного человека висит на волоске. Быть может, даже он уже мертвец... Этот человек был еще недавно для нее только "барин", злой и бессердечный, которого она отчасти боялась, отчасти начинала ненавидеть. А теперь он был для нее... чем - она сама не знала.

Она не могла сознаться сама себе, что любит его, что полюбила так же, как если бы он был ей ровней, полюбила неизвестно за что, неизвестно когда. Она даже не знала, любовь ли то чувство, которое кипит в ней. Она думала, что это простое сердечное уважение к барину за его ласку. Но почему же ей хочется этого уважаемого барина обхватить сейчас руками и зацеловать? Даже более... Она готова его прикрыть собою от смерти? Пускай ее убьют, лишь бы он был невредим.

Когда-то, еще недавно, девушке представлялось, что ее чувство к доброму Ивану Андреевичу, который уже давно покровительствует ей, доставая швейную работу, ничто иное, как любовь. А чувство, возникшее к барину-офицеру, казалось ей лишь каким-то непонятным душевным смущением. Теперь же приходится сознаться, что к этому доброму Ивану Андреевичу у нее, неблагодарной, ничего не было и нет. Всю же свою душу она отдала другому. Всю душу неведомо когда и как взял себе, будто вынул из нее и присвоил этот барин-шутник, насмешник и злой.

Да, злой! Его все боятся... Он одного лакея убил. Хоть и нечаянно, а все-таки убил. И все-таки она хоть сейчас отдаст за него жизнь. А он теперь пошел на смерть, в него будут стрелять... Уж стреляли, может быть, уж убили.

Что ж тогда будет? Ей тогда что делать? Выходить замуж за Ивана Андреевича, который получит в подарок все, что тут есть в квартире. А ей брать из того письменного стола деньги, которые он приказал взять... Затем венчание в церкви, семейная жизнь и всякое счастие и благополучие. Да! Горько... Тяжко...

И несколько раз ворочаясь мысленно к этому выводу: смерти Шумского и замужеству, Марфуша каждый раз тихо поднимала руки, брала себя за щеки или за виски, и глубокий вздох ее едва не переходил в стон. И каждый раз Иван Андреевич, встрепенувшись, выпрямлялся на стуле и произносил беспокойно:

- Что ты?

Но Марфуша не слыхала вопроса, не отвечала ни слова и, даже не взглянув на него, снова опустила руки на колени, снова смотрела в мутное небо.

Наконец, раздался гул подъезжающего экипажа. К крыльцу квартиры подкатила коляска и из нее вышел Шумский, Оба вскочили, как от толчка.

Иван Андреевич бросился на подъезд, а Марфуша вытянулась и стояла истуканом мертво бледная и с полузакрытыми глазами. Она старалась всячески видеть, слышать, понимать, но чувствовала, что все темнеет кругом нее, что она будто уходит куда-то или улетает далеко и высоко.

Через несколько мгновений Шумский вошел в переднюю.

Иван Андреевич не то радостно, не то жалостливо заглядывал ему в лицо, стараясь поскорей отгадать, было ли что или еще ничего не было, и снова все начнется.

- Что же-с?.. Что же-с?.. - два раза решился он тихонько вымолвить, но Шумский несколько бледный, со сверкающими глазами не только не слыхал вопроса, но даже не замечал Шваньского.

Он сбросил плащ, швырнул на стол кивер, отстегнул и тоже швырнул с громом оружие и шагнул из передней в столовую. Но тут он остановился и будто теперь только вдруг очнулся и понял, что находится в своей квартире.

Перед ним на полу шагах в двух от окошка лежала распростертая на спине Марфуша.

- Что такое? - произнес он, недоумевая.

В ту же минуту за ним раздался отчаянный вопль, как бы такой визгливый вой, и Иван Андреевич бросился к девушке.

- Что такое?.. Что же ты молчишь, что тут у вас случилось? - спросил Шумский.

- Не знаю-с... Не знаю-с... Марфушинька... Голубушка... Да, что ж это?.. Господи!

Шваньский стал было поднимать помертвелую девушку, брал ее за плечи, тянул за руки, за спину, но при своей тщедушности и слабосилии не мог ничего сделать.

Шумский нагнулся, отстранил его и крикнул:

- Воды давай!

Шваньский бросился в переднюю, зовя людей и побежал по коридору, а Шумский, обхватив Марфушу поперек тела, поднял ее с полу и понес через горницу. Шагая с ней на руках, он поглядел на ее бледное безжизненное лицо, и странное выражение скользнуло в его взгляде.

Ои положил девушку на то же место, где когда-то лежала она, опоенная дурманом и наклонился близко над ней.

Марфуша вдруг пришла в себя, широко открыла глаза и в одно мгновение, будто невольно и безотчетно, обхватила руками голову, склоненную над ней.

- Живы!.. Живы!.. - прошептала она.

- Ну верю, что любишь. Ладно... Знать будем. А там что - видно будет. А что будет видно, Бог весть!.. - грустно проговорил Шумский.

В ту же минуту раздались в соседней горнице поспешные шаги. Шумский, освободив голову одним движением из-под рук Марфуши, обернулся к вбежавшему Шваньскому и проговорил сухо:

- Ну, отпаивай невесту! С чего это она? Что у вас приключилось ?

- От радости знать, Михаил Андреевич. От радости,- завопил Шваньский.

Марфуша приподнялась и стала пить воду.

Лицо ее быстро оживало, глаза уже засияли и даже восторженно блестели, румянец радости и смущения заиграл на щеках. Она улыбалась и в то же время по радостному лицу текли слезы.

- Как мы увидели вас, то вдруг вскочили... Я бросился отпирать... А с ней, стало быть, приключился обморок... Выходит - с радости... А вот вы все говорите, что мы вас не любим...

- Стало быть, выходит, Марфуша,- усмехнулся Шумский,- что ты и за себя, и за Ивана Андреевича чувств лишилась? По крайности, он сам это за свой счет тоже принимает... Ну, что? Очухалась? Ишь, ведь ты какая!.. Ну, спасибо, что любишь!

Шумский приблизился, положил руку на голову Марфуши, погладил ее, как гладят детей, потом взял под подбородок, глянул в глаза и выговорил:

- Чудно! Не знаешь, где найдешь, где потеряешь...

И Шумский перейдя в соседнюю комнату, сел на подоконник спиной к окну. Все, что он до сих пор здесь говорил и делал, казалось сделанным и сказанным как бы через силу. Сам он был полон чем-то другим. Он был еще под властью того чувства или тех мыслей, с которыми ехал домой. И теперь он сел на ближайшее окно так, как если бы недавно, несколько минут тому назад, там, где он был, совершилось что-то роковое для его личной жизни.

Он просидел около четверти часа молча, упершись глазами в спинку дивана, который был перед ним, с тупым взглядом и бессмысленно раскрытым ртом. Наконец, он провел руками по лицу, по голове, вздохнул тяжело и привстал со словами:

- Фу, Господи! Какое бывает! И через мгновение он прибавил:

- Ага! И Господа поминать стал!

Шумский медленно, усталой походкой перешел в свою спальню, сбросил с себя сюртук и, взяв правой рукой левый рукав сорочки, стал разглядывать его.

На рукаве висел клок.

- Да, сорочку убили на мне! - выговорил он серьезным голосом.

В ту же минуту вошла в комнату Марфуша со скатертью, чтобы накрывать стол.

- Смотри, Марфуша! Видишь это? - произнес Шумский серьезно.

И Марфуша, которой, казалось, совершенно нельзя было бы догадаться, чем и как мог быть изорван этот рукав, сразу однако все поняла. Ей все сказало, все объяснило любящее сердце.

- Господи помилуй! Неужели это отстрелили? - произнесла она.

- Да, угадала! Это пулей. А возьми она вершка на три правей, то прямо бы вот сюда... А тут знаешь, что помещается? Тут самая квартира сердца человеческого. Хвати она сюда, то теперь приволокли бы меня домой другие. А вы бы теперь с Иваном Андреевичем бегали да всякое такое для покойника готовили бы.

Девушка, ни слова не ответив, начала креститься, а затем прошептала:

- Вот что значит Господь-то! Господь милостив...

- Вздор все это, Марфуша! - резко выговорил Шумский.- Неправда! Кабы милостив был Господь, так иным людям и жить бы на свете нельзя было. Совсем бы не то творилось. Улан был ни в чем не повинен. Я был во всем виноват. Вся канитель из-за меня пошла, из-за моих мерзостей. И кто же теперь поплатился за все? Он же, я не я! Останься он жив, он только добро бы одно делал, а остался жить я для того, чтобы много еще зла натворить. И с завтрашнего же дня я начну свои гадости. Нет, Марфуша, жизнь человеческая такая мерзкая и свинская комедия, какую твоей головушке никогда и не понять. Да и мне не понять!

Иван Андреевич, услыша голос Шумского и поняв, что патрон в духе, тотчас же явился в горницу.

- Михаил Андреевич, не томите! Скажите, как дело было.

- А что ж, тебе любопытно?

- Как же можно-с. Эдакое дело, до вас касающееся, да не знать...

- Да ведь ты видишь - жив, так чего ж тебе еще знать. А вот тебя я подкузмил. Теперь тебя за карету расписную непомилуют. Аракчеев и тебя, и меня сожрет.

- Бог милостив. Как-нибудь отвертимся. Вы надумаете, изловчитесь и все сойдет с рук. Главное, живу быть. А вот вы, слава Богу-с! Вот нам и не терпится узнать, как дело было...

- Было дело просто... ужасно просто...

И Шумский, взяв себя рукой за голову, произнес глухо:

- Да, ужасно просто! Именно ужасно! Не видал я, что ли, никогда смерти так близко или иное что... Может быть, совесть... Грех. Настоящий! Не выдуманный людьми, а истинный. Смертоубийство! Век буду помнить этот крик... эти ноги... Да, Иван Андреевич! Не дай Бог тебе убивать кого.

- Тьфу! Тьфу! Избави Господи! - пугливо перекрестился Иван Андреевич. И Шваньского как-то даже метнуло в сторону.

- А он что же? - вымолвила вдруг Марфуша.- Улан этот?! Вы его... Разве он помер?..

Шумский молча кивнул головой, потом хотел произнести что-то, но запнулся и махнул рукой.

XXXVIII

Через четверть часа Марфуша уже подала самовар и, осматривая стол, соображала, не забыла ли чего. Затем она вымолвила, взглянув на Шумского ясным взором:

- Прикажите заварить?

Шумский, задумавшийся в углу спальни, поднял глаза, молча пригляделся к девушке и, вероятно, на лице ее было что-нибудь ярко и ясно написано, потому что он улыбнулся кроткой и доброй улыбкой.

- Поди сюда! - вымолвил он тихо.

Марфуша подошла. Он взял ее за руки около локтей, притянул к себе и стал смотреть в ее лицо, сиявшее восторженным счастием.

- Марфуша. Что ж? В самом деле оно так?.. Что ж ты, и в самом деле любишь господина Шумского? Говори!

- Не понимаю,- пробормотала девушка.

- Не лги! Понимаешь... Нешто лакеи или горничные падают в обморок от радости, что барин после поединка остался жив. Этого, Марфуша, никогда не бывало с начала века. Стало быть, ты сердчишко-то свое обманным образом у жениха стащила да мне отдала? Стыдно! Ей-Богу, стыдно!

- Не я - сами взяли,- прошептала Марфуша едва слышно и потупляясь.

- Я не брал! - шутя вымолвил Шумский и потянул ее ближе к себе.

- Взяли... Что ж? На то воля Божья! На все воля Божья! Чему быть - тому не миновать!

- Скажи: ты думала, что я убит буду?

- Нет, не думала. Вы все сказывали, а я вам верила. А самой мне все думалось совсем не то... Мне все представлялось, что моя судьба впереди меня, вот как на ладони. Все представлялось, что я с вами буду...

Но Марфуша запнулась и, вспыхнув, отвернула от него лицо.

- Ну, сказывай, что?

- Нет, не скажу,- мотнула девушка головой и прибавила,- пустите... Вон Иван Андреевич идет. Пустите!

- Ах, как страшно! - рассмеялся Шумский, но выпустил ее из рук и, двинувшись, сел к чайному столу.

- Михаил Андреевич,- заговорил Шваньский, входя и подозрительно озираясь.- Мне надо в полицию идти.

- Ну и иди... Что ж спрашиваешься. У тебя своя воля. Хочешь в полицию - ступай. Хочешь в Неву - тоже ступай.

- А можно не ходить-с?

- Можно... Подожди день, два... Тогда на веревочке сведут.

- Как тоись...

- Как! Нешто никогда не видел на улицах, как полиция с вами в лошадки играет. Идет будочник или хожалый с книгой и держит веревочку, а на ней привязанный за руку повыше локотка парадирует парень или господин благородный... вроде тебя.

- Вы все шутите, Михаил Андреевич,- сердясь произнес Шваньский.- Вы мне обещались, что ничего ие будет за езду в полосатой карете. Обещались заступиться, а теперь...

- Не ври. Никогда не обещался! - отрезал Шумский.

- Помилуйте!.. Я на Марфушу вот сошлюсь...

- Не ври. Я только обещался тебе умереть, то есть быть убитым. Это верно. Ну, и прости - надул, жив остался... Теперь тебе другого спасения нет, как самому распорядиться. Пойми, коли я буду мертв, тебя тогда за карету Аракчеев не тронет. Вот и распорядись.

Шваньский, внимательно слушавший, развел руками и вымолвил.

- И даже, можно сказать... Ни бельмеса не понимаю, Михаил Андреевич.

- Прирежь меня бритвой сонного в постели и свали на самоубийство. Все поверят... Ей-Богу... А я сплю не запершись...

Шваньский с отчаянной досадой, даже со злобой махнул рукой и пошел к дверям. Но, уже взявшись за ручку двери, он обернулся.

- Позвольте хоть мне, по крайней мере, сказывать в полиции, что я сам захочу.

- Позволяю.

- Позвольте врать... Я виделся с хозяином двора... Он там говорил: знать не знаю, ведать не ведаю... Стало быть, дело еще не испорчено. Я надумал спасенье и себе и вам. Только позвольте врать.

- Ври, коли сумеешь.

- Страсть, как совру... Только, чур, не сердиться потом.

- Где тебе. Не хвастай... Кикимора!..

- Позволяете?.. - решительно спросил Шваньский.

- Говори, что хочешь. Отвяжись. Хоть сказывай и под присягу иди, что ты - девица. На седьмом месяце беременности...

Шваньский вышел, ухмыляясь загадочно. Он сразу стал весел, получив разрешение врать.

Шумский по уходе Лепорелло, болтовня с которым его развеселила, спросил Марфушу, дома ли Пашута, которую он в этот день еще не видал.

- Да-с. Сейчас вернулась,- ответила девушка.- С раннего утра была в отсутствии, кажется, у баронессы.

- Зови. Зови скорее.

Через несколько мгновений вошла Пашута, уже одетая иначе, в красивое платье, и принявшая вид прежней девушки-барышни. Лицо ее было оживленное, радостное.

- Ну, Пашута. Рада, что я цел...

- Мы там с ума сошли. Прыгали от радости. Я сейчас оттуда,- произнесла Пашута взволнованно.

- Как же вы узнали так скоро?

- Закупили мы лакея Бессоновского. Брат караулил у них на дворе, и как ему лакей передал, что фон Энзе убит, а вы живы, он и полетел, к нам во весь дух на извозчике. Чуть барыню какую-то дорогой не раздавил.

- Ну, ну... Что ж баронесса?!.

- Говорю... Чуть не прыгала... И плакала, и бегала по горнице. Прыгать не в ее нраве, так она все суетилась, вздыхала и плакала. Совсем без ума, без памяти была...

- Жалеет фон Энзе...

- Да... Говорит, на ее совести грех, который будет замаливать всю жизнь. Но говорила, что если бы вы были убиты, то она в монастырь пошла бы... Или бы умерла с горя.

- Так любит она меня? Любит?! - выговорил Шумский, порывисто вставая из-за стола.

- Вестимо...

- Ну, так слушай, Пашута... Теперь все в твоих руках. И мое, и твое собственное счастье. Теперь некому мешать. Хочешь ли ты мне услужить...

- Понятно, готова всячески... но только...

Пашута запнулась... Она посмотрела в лицо Шумского и вдруг смутилась, даже оробела. "Неужели сызнова начнет он свои злодейства, примется за старые ухищрения?.." - подумалось ей.

Шумский хотел заговорить, но в доме раздался звонок.

- Ну, хорошо, ступай теперь... Ввечеру переговорим... - весело, но загадочно улыбнулся Шумский.

"Неужели опять за злодейство примется?" - думала смущенная Пашута.

XXXIX

Квашнин и Ханенко с шумом и громким говором вошли к Шумскому. Капитан, переваливаясь, как утка, почти рысью явился в спальню. За ним, бодрой походкой и улыбаясь, появился Квашнин. Обе фигуры приятелей довольные, почти веселые, неприятно подействовали на Шумского.

- Негоже! Свинство! - произнес он странным голосом.- Зачем радоваться? Вот я себя считаю злым человеком, а не могу вспомнить. Не могу! А вы вот будто не с убийства, а с пиршества какого веселого приехали.

- Скажи на милость! Вот так блин! - произнес капитан, изумляясь. И расставив ноги на полу, растопырив руки, он уперся глазами в Шумского.

- Сами же застрелили,- выговорил он,- да сами же в неудовольствии. Чего же вы желали? Обоим целыми остаться? Так ведь знаете, что это невозможно. Сами сказывали, что коли оба будете невредимы, то эту комедию сызнова начинать придется. Ведь мы с Петром Сергеевичем так было вопрос этот по-соломоновски разрешили: чтобы вам обоим быть целыми и невредимыми, необходимо самой баронессе отправиться на тот свет.

- Тьфу! Типун вам на язык! Вот глупость выдумали!

- Радоваться, мы не радуемся,- заговорил Квашнин, садясь к столу,- а печалиться тоже не приходится. Ты жив и невредим, ну и слава Богу. А коли он, бедный, убит, так что ж делать? Такова его судьба, стало быть, которой не минуешь.

- Ну, вот! Судьба?! Вторая Марфуша только в Преображенском мундире,- выговорил Шумский.- Она сейчас тоже сказывала. Нет, други мои, это не судьба, а лотерея. Это ужасное дело! Ужасное! Желаю вам от всей души никогда никого не убивать! - с чувством прибавил он.

- Я и не собираюсь! - отозвался Ханенко.- Не пробовавши, знаю, что приятного мало. И так-то всякая гадость на душе есть, да еще убийство бери! Уж больно накладно будет, грузновато! А при моей толщине совсем из сил выбьешься с эдакой ношей.

- Да, ужасно! - снова заговорил Шумский как бы себе самому.- Не знал я этого! А теперь драться ни с кем, ни за что, никогда! Уж не знаю что хуже: убить ли, быть ли убитым?

- Вона! - воскликнул Квашнин.- Не знай я тебя близко, ей-Богу бы подумал, что ты ломаешься, а зная тебя, только дивиться можно!

- Нет, Петя, право не знаю. Так нехорошо, как вспомню его стон по всему дому, да вот еще ноги... Ужасно!.. Из ума они не выходят!

- А что ноги?.. Почему ноги?.. При чем они тут? - воскликнул Ханенко, ухмыляясь.

Но Шумский, взглянув на капитана, быстро отвернулся, махнул рукой и выговорил:

- Нет, бросимте! Я вижу - вы одно, а я другое. Или, быть может, это потому, что убил-то я, а не вы. Да и, наверное, так... А вот поглядел бы я, если бы это из вас кто... Ну да бросим!

Наступило молчание. Все трое пили чай.

Капитан вдруг надумал что-то, ухмыльнулся, хотел было заговорить, но, поглядев на Шумского, перевел глаза на Квашнина и снова уперся глазами на корзинку с хлебом, стоявшую перед ним.

- Ну теперь, Михаил Андреевич,- заговорил Квашнин,- надо подумать кое о чем важном. Первое дело нас, по всей вероятности, нынче ввечеру или завтра попросят на казенную квартиру всех троих. Да это не беда, а совсем другое беда. Знаешь ли ты, что именно?

- Нет,- задумчиво отозвался Шумский.

- Беда-т, братец мой, что весь Питер толкует о расписной карете. А знаешь ли ты, что теперь значит эта карета? И какие из-за нее будут последствия?

- Знаю. Дуболом мой обозлится и ни меня, ни вас за кукушку под свою защиту не возьмет.

- Ну, да, вернее смерти,- вымолвил Ханенко.- Уж именно теперь можно сказать - вернее смерти. Она-то по отношению к вам спасовала, а граф Алексей Андреевич не спасует. Так вас шаркнет, что просто мое всенижайшее. И нужно вам было такой живописью заниматься.

- Да ведь он наверняка рассчитывал, что будет убит! - рассмеялся Квашнин.

Смех его был настолько добродушен и звонок, что подействовал и на Шумского. Этот улыбнулся веселее и выговорил, шутя:

- Да, правда. Ошибся в расчете. Сплоховал, оставшись в живых. И Шваньского надул мошеннически и себя подкузмил лихо. Теперь в качестве живого и возжайся с моим поддельным родителем. Надо, други мои, надумать, как его надуть. Разве к Настасье съездить в Грузино, посоветоваться. Она мастер надувать его.

Приятели стали серьезно обсуждать вопрос, как выбраться из беды, и, разумеется, ни к какому решению не пришли.

Уже темнело на дворе, когда в квартире раздался громкий звонок.

- Должно быть, плац-адъютант за нами, а то просто полиция,- сказал Ханенко.

- На новую квартиру перевозить? - пошутил Шумский.

Оказалось, однако, что приехал Шваньский, обыкновенно возвращавшийся домой через двор с заднего крыльца. Войдя в спальню, где сидели офицеры, Иван Андреевич важно раскланялся и самодовольно обвел всех глазами.

- Это с каких пор твоя особа выдумала трезвон поднимать в моем доме? - добродушно спросил Шумский.

- С тех пор-с, что стал важные дела вершить! - шутовски строго отозвался Шваньский.- Позвольте у вас спросить, вы что думаете насчет колерного полосатого экипажа, про который в Петербурге стон стоит?.. Полагаете вы, что никому неизвестно, на чей счет сия колесница прокатилась. Ведь она одного фасона с "обвахтами" и караулками.

- Америку открыл! - воскликнул Шумский.

- Да-с, открыл теперь. А открой я это раньше, ни в жисть не стал бы в этой Америке кататься по Невскому. Как вы мне ни обещайся умереть, не сел бы я в эту радужную карету с "ду" спереди, да с "раком" сзади.

- Ну, выбалтывай скорее, что у тебя там в пустой башке. Вижу, что завелась там дрянь какая-то...

- Нет-с, извините, не дрянь... Позвольте у вас спросить, что теперь будет вам от его сиятельства за то, что мы его в шуты рядим?!.

- Плохо будет, Иван Андреевич. Граф тебе эту карету не простит.

- Мне?.. А вам? - удивился несколько Шваньский.

- Мое дело сторона... Я тебе даже советывал так не баловаться, а ты все-таки поехал.

- Полно вам, Михаил Андреевич, шутки шутить... Не до шуток, ей-Богу-с. Полиция вся и та в чужом пиру похмелья себе ждет, перепужалась, трясется... За недосмотр боится в ответ идти. А кто карету выдумал, тому, говорят, прямо ссылка... Вот вы и послушайте, что я надумал. Меня сейчас во время допроса вдруг осенило свыше... Господь вразумил...

- Это в полиции-то осенило... Нашли вы место для эдакого! - пошутил Ханенко.

- Выслушайте, не перебивайте...

- Ну, говори, говори...

- При допросе нашего костромича любезного он ответствовал: знать не знаю, кто карету заказал. Был какой-то офицер и приказал для военного министерства, якобы, образец представить. Мы и представили. Больше ничего не знаю... Денег еще с министерства не получал.

- Министерский заказ!.. Казенный! - воскликнул Шумский и все рассмеялись.

- Когда, стало быть, я явился, мне тот же вопрос. Кто заказывал и почему я в полосатой карете катался?.. Я говорю, виноват, по глупости. За деньги ездил. Сто рублей получил. А что за карета и теперь не понимаю. Полагал казенная, коли государственных колеров... А слово "дурак" мне было невдомек. Я прочел наоборот "ракду". А кто, говорят, вас нанял? Я говорю: кто бесчинно все соорудил и нанял меня - тот в ответе быть не может. Покойник!

- Как покойник? Кто? Что? - в один голос воскликнули все трое.

- Кто? Вестимо кто. Господин фон Энзе.

Наступило молчание... Все трое были удивлены. Наконец, Шумский, насупившись, выговорил сурово:

- Ну, это ты врешь. Я не стану на мертвых валить свои пакости, а на бедного немца и подавно... С его памятью я шутить не могу.

Шваньский не ответил, усмехнулся кисло и развел руками, как бы говоря: как угодно. Тогда понимайте, что будет с вами.

Водворилась тишина. Шумский оглядел друзей и понял по их лицам, что они согласны со Шваньским.

- Да разве это возможно? Что вы, Бог с вами! - воскликнул он.- Это гадость, подлость...

- Нет, Михаил Андреевич... - ответил Ханенко.- Это не подлость, а шутка... Это для обмана графа... Покойному от этого ни тепло, ни холодно... А дело это - не бесчестный поступок. Только одно прибавлю... Не выгорит! Никто не поверит, что смирный и порядливый немец эдакую затею выдумал. Да и друзья его под присягу пойдут, что не он заказывал карету.

- Да. И я тоже скажу, Михаил Андреевич,- прибавил Квашнин.- Свалить на фон Энзе ради спасения себя нехорошо. Да что делать... А только никто в обман не дастся, и граф не поверит. Стало быть, нечего тебе и волноваться.

- Меж собой говорите,- вставил Шваньский,- всякое предполагаете и решаете, а ничего не знаете и меня не спрашиваете... А у меня уши вянут, слушаючи, так как я все знаю. Знаю, что всему конец и благополучный.

- Что? Благополучный? Конец?

- Да-с. И вместо благодарности, Михаил Андреевич, я только от вас...

- А ну-те к черту... - слегка рассердился Шумский.- Случись потоп, уцелей опять какой Ной да Шваньский с ним, то непременно мой Иван Андреевич скажет Ною: благодарите меня, я ведь не Шваньский, а самый Арарат. Ну за что тебя теперь благодарить, за глупое и ненужное вранье? Позовут Мартенса и меня, и мы оба скажем, что ты налгал на покойного.

- Никого не позовут-с. Дело кончено. После моего спроса ездил какой-то жандарм к графу и при мне вернулся и строжайше приказал дело затушить, замять скорее и никого не допрашивать про карету. Не сметь даже никому вспоминать об ней, не то что говорить. А мне объявить прощение за неумышленное по легкомыслию и глупости природной поступление... Ну-с?..

- Да разве граф опять здесь?!.

- Здесь. Либо не ездил, либо приехал... - сухо произнес Шваньский.- Что же, Михаил Андреевич... Ну-с? Я не Арарат?

Шумский встал, молча потрепал своего Лепорелло по плечу и выговорил:

- Спасибо. Чудно все это... Нежданно. Только совестно мне... Там мертвый лежит на столе, панихиды поют... А мы на него лжем и глупости выдумываем.

В эту минуту вошла Марфуша и выговорила смущенно:

- Офицер. Граф вас требует к себе немедленно... Известие встревожило всех.

- Се не па жоли! (Это некрасиво! (фр.).) - пропел Шумский и присвистнул.

XL

Квашнин и Ханенко собрались и уехали тотчас, а Шумский, оставшись один, вторично заставил Ивана Андреевича подробно рассказать себе все, что было в полиции. Дело оказывалось в странном положении.

- Неужели он так глуп,- сказал Шумский.- Так! До такой степени. Ведь, как чурка, глуп, если поверил, что фон Энзе будет, как наш брат блазень, шутовствовать. Совсем ведь дурак.

- Это кто же-с? Граф? Нет, поумнее нас с вами... - отозвался Шваньский.- А тут чтой-то особое... Я не хотел говорить при г. Ханенке... Чтой-то особое. Графу интерес велик замять дело скорее. Я смекаю, что он не верит моему разъясненью. Ведь ездил я, вам близкий человек. Как же мог я наняться к вашему врагу-немцу. Все это бессмыслие. А ему нужда прикинуться верующим. Он рад радехонек, что я наврал. А вот теперь он у вас спросит, кто карету заказал. Вы, пожалуй, и себя зарежете и его самого. Хватите правду. Скажите, Михаил Андреевич, неужели вы хватите?..

Шумский помолчал и вымолвил задумчиво:

- Черт его знает! Скажу? Не скажу? Сам не знаю. Зависит от Пашуты.

- От Пашуты? - изумился Шваньский.

- Да. Все у Пашуты в руках. Коли она захочет, я, якобы, солгу графу, свалю на фон Энзе и сделаю этим и ему угодное. Как Пашута.

- Удивительно... - вздохнул Шваньский.- Чудны дела твои, Господи!.. А ваше дело еще чуднее, Михаил Андреевич.- И Шваньский, ухмыляясь, замигал глазами.

- Зови Пашуту, Иван Андреевич. Сейчас с ней и решим, что мне сказывать графу...

- Полноте, Бог с вами... И чудодейству предел бывает... Вас граф ждет.

- Ах, ты... Расхрабрился. Благо в полиции его не высекли. Зови, зови...

Шваньский вышел, недоумевая и найдя Пашуту, которая сидела задумавшись в гардеробной, позвал ее. Девушка пришла в себя и грустно поглядела на него. Шваньский объяснил ей коротко все дело и спросил:

- Почему же тебе решать эдакое? Не знаешь?!..

- Знаю. Если я возьмусь в одном деле за него хлопотать, то Михаил Андреевич себя убережет. Если я не соглашусь действовать, он себя не пожалеет. Что же тут? Понятно, надо помочь. У меня, Иван Андреевич, все в душе и в голове перевертелось. Я его любить стала, а прежде ненавидела, теперь очень люблю.

- Эвося. Хватилась. Я этого изувера, голубушка, обожаю. Вот как. Черт, видишь ли, сказывают, из породы ангелов, а наш-то... ангел из породы чертей.

Когда Пашута вошла к Шумскому, то нашла его середи комнаты сумрачного с необычайно блестящими глазами.

- Пашута,- заговорил он глухо,- давай толковать, решать. Я смерти избежал, а от Аракчеева не уйду. Он меня не пожалеет. Я его страшно озлил. Говори, как мне быть. Подставлять голову или обмануть его и спастись...

- Я-то при чем же тут? - солгала Пашута.

- Садись. Слушай... Все от тебя зависит.

Шумский усадил девушку пред собой и, помолчав, спросил:

- Ты любишь баронессу?..

- Пуще всего на свете!

- Ты знаешь, что она меня любит. Знаешь, что я сватался, все уладилось, а потом ты же все расстроила. Ты меня зарезала, рассказав фон Энзе, что я подкидыш. Ты мне страшную рану в сердце нанесла, великое зло сделала. Ты у меня в долгу теперь.

- Я готова всячески искупить свой грех перед вами,- грустно отозвалась Пашута.

- Ты знаешь, что барон и после этого был почти согласен на мой брак с Евой. Но этот дуболом вмешался и опять все к черту полетело. Теперь одно спасенье. Надо, чтобы Ева была моя. Так ли, сяк ли. Тогда барон поневоле согласится на брак. Уговорить Еву на подобное деяние невозможно. Она ни за что не пойдет на это. Стало быть, нужен обман. Нужен для счастья обоих. Хочешь помочь нам?

- Хочу, но боюсь, Михаил Андреевич.

- Чего?

- Боюсь... Я за себя меньше боялась, когда в Грузине была. А за баронессу боюсь всей душой. Я ее больше себя самой люблю. Она святая, а не человек. Я ее боготворю.

- Чего же ты боишься?

- Вас.

- Я не понимаю, Пашута. Ведь я женюсь на ней. Лишь бы барон согласился.

- Женитесь ли?

- Бог с тобой. Да ты совсем... Ты думаешь, я так же к ней отношусь, как прежде.

- Боюсь, Михаил Андреевич... Да и неужели же опять опаивать собираетесь... Ведь это богомерзко, это злодейство.

- И не думаю... Нет. Нужно только, чтобы Ева приняла меня вечером у себя тайно от барона и от всех. Я поговорю с ней и... быть может она сама... Ее воля будет. Не захочет - прогонит. Это не обман будет, а насилие...

- Принять вас я ее уговорю,- решительно произнесла Пашута.

- Больше ничего мне и не нужно! - воскликнул Шумский.

- Вы ее опоите все-таки, одурманите вашими речами. Стало быть, вы должны побожиться мне, что вы потом женитесь, а не бросите ее.

- И говорить про это не хочу. Это дичь, вздор сущий. Я ее люблю, как сумасшедший. Разве такой вздор возможен. Ну... Так, стало быть, ехать к Аракчееву и лгать, спасать себя. Если ты не обещаешься мне помочь уладить наше свидание, то я прямо сознаюсь моему осиновому идолу, что я карету пустил по Петербургу. И он меня раздавит. Сошлет. И ты тогда пропадешь тоже от Настасьи. Согласна на все?!.

- Согласна. Но помните... Не губите баронессу.

Шумский отчаянно махнул рукой.

- Через неделю, две она будет моей женой, а ты нашей сожительницей, даже не горничной, а как хочешь называй. Ну, я еду к Аракчееву, а ты ступай к баронессе и ладь дело. Она тебя послушается.

Через полчаса Шумский был уже на Литейной в маленьком доме графа. Во всех горницах было темно и тихо, посторонних не было никого, и дежурный адъютант пошел, тотчас докладывать о Шумском.

Граф тотчас же принял его. Когда Шумский вошел, он не двинулся, сидя за столом и тихо строча скрипучим пером. Перед ним горела одна сальная свеча.

- Ну, теперь на сей раз давай говорить по душе,- тихо вымолвил Аракчеев.- Ты убил фон Энзе? В куку?

- Да-с.

- Честно?

- Да-с.

- Мошенничества не было? Сам-то был в опасности быть убитым?

- Да-с.

- Ну что ж. Это похвально. Пустил про нас, мерзавец, по столице слух паскудный. Ну вот, ты всем и показал, как тебя подкидышем величать. За это хвалю. Так и государю доложу про все дело. Попрошу не наказывать ни тебя, ни секундантов.

- Покорнейше благодарю,- сухо вымолвил Шумский, внимательно приглядываясь к лицу графа.

По опущенным вороньим векам глаз и по едва уловимой жесткой улыбке на поджатых губах Шумский догадался, что все сказанное есть одно предисловие к предстоящей беседе.

"Цветочки! А ягодки впереди!" - подумалось ему.

- Денег у тебя довольно?.. - раздался вопрос.

- Да-с, еще есть.

- Может, нужно... Ведь на простую жизнь немного надо, а на затейную много идет. Да потом надо сказать. Этакие денежки и тратятся легко. Трудовой грош лежит крепко, а эдакий, как твой, катится, прыгает... На твои разные затеи тысяч не хватит. Я не смотрю, нажил сынка, плати за него из тех денег, что у царя получишь за труды и честную, без лести верность. Ну и деньги царские я трачу так, что вреда моему государю от них нет. А вот за тебя, бывает, я мои деньги выплачиваю удивительным способом. Сколько я за карету заплатил? - равнодушно и как бы вскользь выговорил вдруг граф.

Водворилась тишина.

Шумский боялся, что не так понял и медлил ответом.

- Сколько, говорю, моему карману карета обошлась?

- Какая карета? - тихо произнес Шумский.

- Не юли...

Снова наступило молчание.

- Ну-с. По третьему разу. Во что обошлась карета? - настойчиво, с упрямой интонацией произнес Аракчеев.

Шумский взбесился вдруг не от самого вопроса, а от манеры, с которой он был поставлен.

- Я не понимаю, про какую карету вы изволите говорить. У меня дрожки и коляска. А вам я никогда карет не заказывал и не покупал.

- Одну заказал третьего дня.

- Нет-с. Вы изволите ошибаться.

Аракчеев поднял свои стеклянные глаза на молодого человека и пристально поглядел ему в лицо.

- Прежде ты не лгал! - выговорил он.

Шумский вспыхнул и едва не выговорил два слова: "Да. Я". Но вдруг мысль об Еве пришла ему на ум, и он мысленно произнес:

"Лгать до последней крайности".

- Извините. Но я окончательно ничего не понимаю. Про какую карету вы спрашиваете?!.

- Я не про карету спрашиваю,- уже глухо от нетерпенья вымолвил граф.- А я спрашиваю, во что обошлась мне известная твоя карета, так как у тебя своих денег нет и ты платишь за все моими.

"Нет врешь, козел. Меня не переупрямишь. Спрашивай иначе, коли хочешь ответ получить",- подумал Шумский, снова озлобляясь, и не ответил ни слова.

Пауза вышла длинная. Аракчеев снял нагар со свечи, взял перо и начал писать, скрипя по бумаге. Шумский водил глазами за его пальцами и за набегавшими крючками и строчками.

Прошло минут пять. Граф крякнул и продолжал писать... Шумский стоял в ожидании.

Прошло четверть часа и более... Время это показалось Шумскому целым часом. Если бы не стенные часы с гулким маятником, стоявшие близ дверей, то он был бы убежден, что стоит тут уже час.

Аракчеев остановился, заложил перо за ухо, как подъячий, и полез за носовым платком. Достав розоватый фуляр с желтой каймой, он высморкался неспешно, основательно и даже сановито.

Затем он спрятал платок, взял перо из-за уха и, перевернув большой лист бумаги, снова начал писать.

Прошло еще. пять минут, десять, двадцать и, наконец, после боя стрелка задвигалась дальше.

"Ах ты, инквизитор! - подумал Шумский.- Тебе бы при Екатерине у Шешковского служить".

И вдруг ему стало смешно при мысли, что Аракчеев способен продержать его у стола своего, как бы школьника, до полуночи.

"Вот колено-то отмочит... Давай попробуем. Это новое. Надо попробовать. У меня свободного времени, Алексей Андреевич, много. Ноги не больны... Посмотрим. По крайности потешимся..."

Аракчеев все писал... Шумский стоял... Перо скрипело. Маятник тукал... Стрелка бежала... Часы звонили часы и половины... А время шло и шло... Прошло час и двадцать минут... А всего с начала борьбы, с последнего вопроса графа около двух часов.

Покуда длилось молчание, Шумский невольно успел передумать о многом: о Еве, о кукушке и бедном фон Энзе... Даже о Грузине вспомнил он и о матери. Наконец, он пришел в себя от движенья графа, Аракчеев вдруг бросил перо, откинулся на спинку кресла и глянул на Шумского с искаженным от гнева лицом. Его переупрямили...

- На чей счет ты живешь? - выговорил он хрипливо.

- На ваш...

- Много ли зла я тебе сделал за твою жизнь?..

Шумский вспыхнул, затем опустил глаза и промолвил взволнованно:

- Вы мне зла не делали, но... Все то же... Зачем вы меня взяли из моего состояния, у матери?!.. Крестьянином я был бы счастливее.

- Привередничанье. Бабьи причитанья. Прибаутки с жиру. Ты сын Настасьи Федоровны и мой - нам на горе! Да не в том суть... А скажи мне, за что ты ненавистничаешь, издеваешься над матерью и над отцом? Какой в тебе бес сидит? Скажи мне. Рассуди. Что бы сказал мне государь, если б я на средства, которые имею от его милостей и щедрот, стал бы ему вредить и всякое на его счет худое выдумывать ради насмешки и издевательства. Что бы государь тогда со мной учинил? Скажи?

- Вы правы! Я виноват! - выговорил Шумский глухо.- Я... Я сам не знаю... Я сам ничего не понимаю... Карету я выдумал! Зачем? Не знаю. Досадить... За отказ барона из-за вас на мой брак... Я думал, буду убит уланом в кукушке и хотел, умирая, отомстить вам. Вот сущая правда! Карета, сделанная на ваши же деньги, подлость. Иного имени нет этой затее... Подлость. Низость. Я сам себе гадок... Да и не в первый раз. Во мне воистинну сидит бес. И рад бы я изгнать его, да не знаю как. Да и не хочу! Судите меня, как хотите, и наказывайте. Вот вся правда. Я хотел отпереться, налгать, свалить все на фон Энзе. Но не могу... Я могу, видно, лгать только тем, кого уважаю и люблю. Вот все. Больше не надо говорить. Больно много есть, что сказать... Накажите меня строго, жестоко, без жалости. И мне будет легче. Мы будем квиты. Милости ваши - мне нож... Поймите...

Шумский смолк, отвернулся и тяжело дышал...

Граф побледнел, протяжно просопел и, встав из-за стола, прошелся по горнице. Затем он остановился и выговорил, задыхаясь от гнева:

- Ладно... Накажу... И здорово. Здоровее, чем ты думаешь. Теперь вон... Две недели я тебе даю еще погулять флигель-адьютантом и сынком. Через две недели я тебе скажу, что я надумал с тобой подлецом учинить. Я сотру тебя с лица земли, которой от тебя тяжело приходится. А покуда... Вот, блудный сын, тебе задаток моего долга за карету...

Граф подошел к Шумскому шага на два и плюнул ему в лицо...

XLI

Аракчеевский "подкидыш" вернулся к себе бледный, но спокойный. Он точно не был вовсе оскорблен поступком графа и даже, казалось, забыл об этом. Он был раздражен тем, что этот "дуболом" прав, этот "идол" правду сказал. Поведение его, Шумского подло и низко, а поступок графа сравнительно маленькая гадость, заслуженная вполне...

Разумеется! Ведь средства к жизни, получавшиеся от этого человека, которого он прежде считал отцом, были большие. Прежде он и не помышлял, конечно, о том, что благодаря графу, сравнительно богат. Узнав, что он "подкидыш", а не родной его сын, он задумался было на счет получения этих средств, но ненадолго. Хотя ему и стало вдруг тяжело брать эти деньги, но тратить было также легко, как и прежде.

Мысль при заказе кареты, что он платит за издевательство над графом его же деньгами, не пришла ему просто на ум. Да и было не до того... Он собирался быть убитым.

Однако, у Шумского стало так скверно на душе, как никогда не бывало. Его тяготило что-то, давило... Вероятно, мысль, что этот ненавистный ему человек прав кругом, как он сам кругом виноват. И он стал себе невыразимо гадок.

- Ну, пускай отомстит! Квиты будем, легче будет! - решил Шумский озлобленно.- Да ведь и теперь почти квиты после эдакого... Ну... Это пустяки...

И мысли его перешли тотчас на баронессу, но не сами по себе, а насилием его над собой. Шумский тотчас справился о Пашуте и узнал от Марфуши, что та отправилась на Васильевский остров и еще не возвращалась.

- Грустная пошла туда наша Пашута,- сказала Марфуша.- Плакала.

- Плакала?

- Да-с. Я спросила о чем. Сказала мне: чую я, что предательствовать иду. Вот эдак же Иуда Христа предал. Он за деньги, а я-то зачем...

- Все вздор! - раздражительно вымолвил Шумский и, отпустив Марфушу, принялся курить и ходить из угла в угол по комнате.

- Диковинная жизнь! - забормотал он вслух.- От одного переплета избавился, в другой попал. Фон Энзе убил и жалею... Собираюсь жениться на Еве, а Аракчеев собирается со мной такое учинить, что пожалуй, не до свадьбы будет. Чудно. Когда же конец мытарствам. Две недели дал сроку. Зачем? Черт его знает... А это... Это?! Да ведь это вздор. Он особа, военный министр, а я офицерик...

И Шумский снова начал стараться думать о другом, о том, что за эти две недели надо во что бы то ни стало, хотя бы обманом, взять Еву, заставить этим барона согласиться на их брак... А браком обезоружить графа.

- Стыдно будет ему мстить! Да и жена, Ева заступится за меня. С красавицей-невесткой не сговорит.

Шумский сел и стал подробно и обстоятельно обдумывать план действий относительно Евы. Он доказывал себе мысленно, что женитьба на баронессе теперь двояко желательна, необходима, даже полезна...

"Если я ее возьму,- рассуждал про себя молодой человек,- барон поневоле согласится на наш брак. Если я обвенчаюсь, Аракчеев меня простит. Да я и сам повинюсь. Я виноват перед ним как ни верти. А от того, что я виноват, он мне менее ненавистен. Нет, он мне то менее, то еще более ненавистен. А "этого" вот я еще не соображу... Как будто "оно" тяжело... Сам не знаю... Какой я сумбурный, однако, человек. Создатель мой, какой я разношерстный... Умный, глупый, злой, добрый, шалый, безжалостный, мягкосердный, нахальный, совестливый... И черный, и белый... Зачем меня улан не убил?! Был бы теперь на столе и всей этой дурацкой канители жизни был бы шабаш! Моя жизнь - алтын. А его жизнь была порядливая, честная... Ему бы жить и жить. И это называется, вишь, судьбой... Так, видишь ли, Богу угодно... Вздор. Если Господь все видит и знает, не может Ему быть эдакое угодно... Это мы делаем, а не Он нас направляет... Справедливо ли, чтобы такой мерзавец, безродный подкидыш, как я, убивал честных людей, а сам оставался на свете... чтобы быть оплеванным! Правду говорит граф, что земле тяжело от меня приходится... Ох, да и мне тяжело на ней... Вот теперь Ева... Люблю ли я ее? Да! Так же как месяц назад? Нет! Теперь меньше. Почему? Дьявол знает. Но взять ее надо. Жениться надо... Так пошло все с лета, пускай так и идет до конца. А до какого конца? Чем я кончу? Никто этого не знает. Кто бы угадал, что сегодня в один день будет кукушка и... это... Эх, кабы меня улан убил... Теперь бы как хорошо было. Просто, спокойно, понятно... Мертвое тело. Недаром говорится про мертвеца - покойник. Про живого надо бы говорить - тревожник". Шумский встал, вздохнул и вымолвил вслух:

- Ах, как мне нехорошо... И отчего?.. Застрелиться что ли?

Он стал посреди комнаты и прерывистое дыхание его стало учащаться, становилось все быстрее, неровнее, тяжелее...

- Отчего мне так гадко. Ах, как гадко. Никогда эдак не было. Душно... либо в горнице, либо на свете. Душно - смерть. А что, если сейчас... Кому потеря? А себе выигрыш. Ева пожалеет. Марфуша и того пуще. Пашута пожалеет. Квашнин и Ханенко пожалеют. Дай попробую. Пример примерю. Стрелять не стану, а примерю. Репетицию сделаю...

Шумский постоял и вдруг двинулся.

- Давай, Михаил Андреевич, побалуемся.

Шумский полез было в стол, но вспомнил, что ящик с пистолетами, привезенный от Бессонова друзьями, был еще в передней. Он быстро направился туда, взял ящик и, вернувшись к себе, достал порох и пули из стола.

Быстро, с оживленным нервно лицом, с блестящими глазами начал он заряжать пистолет, и скоро все было готово... Он даже ввинтил свежий кремень и насыпал мелкого пороху на полку. Затем с пистолетом в руке он подошел к зеркалу и приставил себе дуло к правому виску... И стал смотреть на себя. Лицо его вдруг стало бледно. И он сам удивился...

- Нет, лучше в сердце... Башку пакостить не годится. Башка - лучшая часть тела. Благородная часть. Разум - самый дорогой дар Божий.

Шумский перевел пистолет и приставил к груди. Рука его дрожала...

- Вот диковинно... - прошептал он.- Только пальцем потяни чуточку... И будет смерть. И всему конец! Только палец двинь. Двинуть. А?! Двинуть? Михаил Андреевич! Слушай, - громче выговорил он, глядя на себя в зеркало.- Двинуть?.. А? Обиды большой нет... Он особа... Он воспитал... Да зачем тебе жить? Ведь совсем не нужно... Пакостить и мерзости делать. Жить крестьянским подкидышем в дворянских хоромах... С глупой метой на лбу ходить. Жить на деньги плюющего тебе в лицо изувера... Валяй. Ей-Богу... Может быть, и цел останешься, только ранишь себя. А коли судьба, то совсем готов будешь. А может быть только так... Ну?.. Что же? Страшно? Э-эх... Животное!..

Шумский опустил руку, вздохнул и задумался.

- И наверное даже не буду убит, а только ранен... - зашептал он через минуту.- Не уйду верно на тот свет... А вот попробую уходить... И как это хорошо пробовать!.. Веселее, легче на душе, чуя, что висишь на волоске от смерти по собственной воле... Это не то, что сегодня в темноте... Там страшно было... Ну, что же? Одна комедия? А? Оплеванный?

Шумский снова приставил пистолет к груди и снова стал смотреть на себя в зеркало. Лицо бледнело все более...

- Будьте вы все прокляты! Не хочу я с вами жить! - закричал он вдруг вне себя.- Фон Энзе! Слушай... Я туда, где ты...

Прошло несколько мгновений полной тишины и затем в квартире страшно прогремел гулкий выстрел. Марфуша, сидевшая в гардеробной, вздрогнула и побледнела. Она вскочила со стула и прислушалась... Все снова было тихо... Она перекрестилась несколько раз и дрожа побежала к спальне.

XLII

Между тем в маленькой квартире уланского офицера, убитого в этот день, была необычная суетня.

Тело фон Энзе, привезенное в карете его секундантами, было положено на кровать.

Часа через два в полку уже стало известно о происшедшем диком поединке и его смертельном исходе для товарища. Все офицеры тотчас же отправились на квартиру покойного.

Весть о новом случае кукушки быстро распространилась по столице. Говору не было конца, и все толки сводились к вопросу, что сделают с аракчеевским подкидышем. Неужели временщик и теперь отстоит его, и он останется не наказанным, не будет посажен в крепость.

Большинство было уверено, что если всякого рода прошлые безобразия "блазня" оставались всегда безнаказанными, то поединок, хотя и дикий, сойдет тоже, конечно, даром с рук.

В сумерки, к дому, где был покойник, подъехала карета и из нее вышел барон Нейдшильд с красавицей дочерью.

Они медленно и молча поднялись по лестнице и вошли в квартиру... Мартенс, распоряжавшийся всем, принял их... Барон был сурово печален, а его дочь стыдливо смущена и немного бледнее обыкновенного.

Ни друг покойного, ни прибывшие не обменялись ни словом, только поздоровались. Затем родственники убитого прошли в спальню, где лежал на кровати поверх одеяла покойник в парадном мундире с иголочки.

И никто не знал, что этот мундир был еще недавно заказан порядливым немцем загодя, ради иного назначения... Надеясь на согласие баронессы, фон Энзе запасся этим платьем для своей свадьбы.

Пробыв несколько мгновений на коленях в молитве около тела, и барон и Ева вернулись в маленькую гостиную и сели на диван в ожидании прибытия пастора.

Мартенс отсутствовал, ибо хлопотал и совещался с какой-то фигурой, ожидавшей в передней, которая казалась всем прибывшим фатальной, так как всякий догадывался, что это был гробовщик.

Биллинг подсел к барону и, несмотря на свое грустное смущение, невольно приглядывался к Еве и любовался ею.

Барон стал расспрашивать офицера о подробностях поединка и о смерти фон Энзе. Биллинг рассказал все...

Барон дивился, охал и пожимал плечами, узнавая из рассказа офицера, что за безумно дикая выдумка эта кукушка.

- Стало быть, никто не видал и не знает, как фон Энзе был убит?!.- воскликнул, наконец, барон.

- Никто. Мы вошли, когда раздался последний выстрел и его стон.

- Не может быть, тут было...- Барон запнулся и поглядел искоса на дочь.- Может быть, не все было правильно...

- Объясните батюшке,- вдруг, как от толчка, обратилась Ева к офицеру тихим, но взволнованным голосом.- Объясните, что в этого рода поединках правил нет, или они другие совсем. Я знаю... Мне все рассказывали. А батюшка не знает.

Биллинг стал объяснять барону какие правила кукушки, и, когда он кончил, молодая девушка выговорила:

- Стало быть, опасность была одинакова для обоих. Г. Шумский, быть может, перехитрил покойного... Но подобное допускается в этой дуэли.

- Точно так, баронесса. В темноте всякий делает, что может, чтобы избежать выстрела противника и выстрелить вернее в удобную минуту.

- Стало быть, заподозрить кого-либо в нечестном поступке нельзя, не следует?!.- сказала Ева твердым голосом.

- Я и не обвиняю Шумского, моя милая,- грустно заметил барон.- Если поединок такой азиатский, то, конечно, он был прав, если перехитрил противника и подвел его в какую-нибудь ловкую западню. Я удивляюсь, что фон Энзе согласился на такую нелепую дуэль... Да, все это... Вообще, все это очень грустно,- вздохнул барон.

- Грустно. Да...- едва слышно отозвалась молодая девушка.- И все-таки все честно. Нет бесчестья победившему. Я жалею покойного от всей души, но думаю, что и г. Шумский не должен быть осуждаем за то, что остался жив. Не убит, а убил...

- Конечно,- вздохнул Биллинг, но в голосе его слышалось вполне, что он не согласен с мнением баронессы.

Ева вдруг слегка выпрямилась, ее красивые бирюзовые глаза широко раскрылись и устремились на офицера пытливо, тревожно, но, вместе с тем, и строго...

Она молчала, но глаза ее спрашивали офицера и требовали объяснения интонации его голоса.

- Кукушку мы не знаем...- заговорил вдруг Биллинг не твердо, робко, как бы извиняясь.- Никто из нас никогда так не дрался... Мы расспросили, что могли у Бессонова... Нам объяснили... Но может быть в этом поединке есть... Есть... Как бы сказать...

- Что?! - строго произнесла Ева, и голос ее ясно говорил: ты хочешь сказать вздор или прямо солгать.

- Есть тонкости... Сноровка... Фортель, как говорят про разные тонкости. Не только в дуэлях на шпагах и саблях, но даже на пистолетах, есть, баронесса, тонкости, которые можно знать и не знать. Кто знает, тот скорее останется победителем. Вот и в кукушке, может быть, есть что-нибудь... По всей вероятности.

- Может быть? Что-нибудь? По всей вероятности? - отчеканивая слова, повторила Ева.- Но скажите, г. Биллинг, пользование тонкостями в обыкновенных дуэлях считается бесчестным?

- Нет, баронесса... Но там все происходит при свете, на глазах секундантов, а тут в темноте и наедине...

- Стали бы вы также судить этот род дуэли, если бы был теперь убит г. Шумский?

- Да, баронесса... Но...

Биллинг запнулся.

- Говорите. Ваше "но" любопытно.

- Но я знал фон Энзе за честнейшего человека. Я не могу того же сказать про г. Шумского.

- Позвольте мне, знавшей близко обоих, поручиться и за г. Шумского! - холодно выговорила Ева, и яркая краска впервые показалась на ее бледных щеках.

Биллинг почтительно наклонился и замолчал...

Барон поглядел украдкой на дочь и, вздохнув, потупился грустно и даже беспомощно...

Между тем в соседней горнице, где сидело человек шесть офицеров, шла шепотом беседа буквально о том же. И все беседующие были согласны между собой, что смерть фон Энзе есть возмутительное, предательское убийство... И так оставить дела нельзя. Честь полка замешана. Товарищи покойного должны вступиться. Надо что-нибудь решить и предпринять немедленно.

Один из офицеров предложил бросить жребий, чтобы один из присутствующих назвал Шумского убийцей и вызвал на обыкновенный поединок.

Предложение было отвергнуто.

Другой предложил подать жалобу государю... Но и это было найдено нелепым. Докладывать дело императору пришлось бы тому же военному министру.

После целого часа совещаний товарищи покойного не пришли ни к какому результату, но единогласно решили:

- Так дело все-таки оставить нельзя. Надо собраться завтра всему полку. Надо, чтобы аракчеевский подкидыш был наказан. Если закон его достать не может за спиной военного министра, то надо тогда наказать его частным образом.

Появление Мартенса прекратило совещание. Он заявил, что прибыл пастор.

Все поднялись и двинулись...

Во время заупокойного обряда, совершаемого пастором, все товарищи убитого были заняты не столько мыслями о покойном товарище и молитвой, сколько присутствием красавицы-баронессы. Большинство офицеров видело ее близко в первый раз. И Ева поразила их своей красотой.

Когда через полчаса барон Нейдшильд с дочерью отбыл из квартиры, то уланы, собравшись в той же горнице, говорили опять-таки не о товарище, а исключительно о той, которая когда-то была почти объявленной невестой его и, собственно, из-за которой он теперь лежал мертвый.

- А она влюблена в его убийцу! - горячо воскликнул Биллинг.

- Не может быть?! В Шумского? В безродного? В блазня! - раздались голоса.

- Верно, господа,- глухо произнес Мартене.- Вот логика судьбы... Вот наука нам, мужчинам. Защищайте женщин от негодяев, в которых они влюбляются легче, чем в честных людей, и отдавайте себя на убой.

- А когда вы будете убиты,- добавил Биллинг,- то красавица выйдет замуж за вашего убийцу. И вместе они посмеются...

Наступило минутное молчание.

- Смеяться в данном случае,- заговорил снова Мартенс,- будет один лишь мерзавец Шумский. Баронесса, добрая и честная девушка, и смеяться не станет. Зато негодяй блазень весело смеется теперь над убитым врагом, а потом... со временем посмеется зло и над бедной женщиной, которая его любит.

- Женится, а потом бросит?

- Нет. Не женится, а потом бросит...

XLIII

Барон Нейдшильд и его дочь, ворочаясь домой, сидели в карете молча, задумавшись. Барон под тяжестью своих размышлений согнулся, опустил голову и глядел на коврик экипажа. Так сидят выздоравливающие или совсем дряхлые старики, или, наконец, убитые горем люди.

Красавица Ева, напротив, как-то особенно выпрямилась, даже слегка закинула голову назад и только крайне бледное лицо и необычный тревожный огонек в глазах всегда ясных и спокойных выдавали ее нравственное настроение. Когда свет фонарей, уже зажженных на улице, освещал ее фигуру в карете, она казалась не живым существом, а красивым привидением.

Молча доехали они домой, вошли и разошлись в столовой, направляясь в свои горницы. Однако, через несколько минут, побродив по своему кабинету, барон вышел, прошел на половину дочери и постучался в ее дверь.

Она откликнулась. Барон вошел и выговорил, как бы извиняясь:

- Ева, надо поговорить... Молчать хуже.

Молодая девушка не отвечала и вздохнула.

- Надо поговорить,- повторил барон, опускаясь в кресло.- Может быть, что-нибудь выяснится... Придумаем, что делать...

Ева тихо подошла, села около отца и произнесла твердо:

- Нечего делать, батюшка... И сколько бы мы ни говорили, придумать ничего нельзя. Вы хотите утешить и успокоить меня беседой. Это напрасный труд, я спокойна. Притом же я знаю, что никакие беседы, хотя бы они длились целый год, ничего не решат. Вы скажете снова мне, что он безродный, подкинутый или купленный приемыш, и, что, несмотря на свое звание флигель-адъютанта, он мне не пара...

- Конечно, милая моя!

- Да. Но я отвечу вам, что я его люблю. Вы скажете, что он дурной человек, очень дурной, дурно воспитанный, с дурными наклонностями, даже с пороками, что в нем нет ничего привлекательного, что он человек без нравственности, без религии, без сердца, не так ли?

- Ты знаешь, что это все видно из всех его поступков. Я говорю не наобум.

- Ну, да. А я отвечу вам на это, что все это верно, справедливо, но... но, что я его люблю!

- Подумай! - воскликнул барон.- Если ты признаешь в нем все, что ты говоришь, сама убеждена в этом, а не просто повторяешь чужие слова, то подумай - за что ты любишь его? Почему?

- За что и почему, я сама не знаю! За то, что он - именно он, а не другой. Отнимите у него все его недостатки и пороки, сделайте его другим - добродетельным - и тогда, пожалуй, я перестану любить его.

- Это ужасно, что ты говоришь!..

- Да, конечно, но поверьте, что чувство, которое во мне, еще ужаснее. Мне кажется иногда, что я в борьбе с каким-то чудовищем, которое овладело мною. Этот человек и мое чувство к нему так мало похожи на мои прежние грезы о счастии, что, размышляя, я только более запутываюсь. В нем есть, конечно, хорошее, но сравнительно мало: недостатки и даже пороки преобладают. И вот это все дурное в нем я тоже люблю. Я бы не желала, чтоб он изменился. Быть может, вы думаете и даже вы однажды говорили, что я напрасно надеюсь, что он изменится, что, будучи женой его, я буду тщетно стараться его изменить. Я об этом не думаю. Я не желаю, чтобы он переменился. Пускай остается он тем же дурным человеком, а я буду любить в нем, помимо хорошего, и все это дурное.

- Ева! Ведь это сумасшествие! - снова воскликнул барон в отчаянии.- Ты обманываешь себя. Твое воспитание, характер, твоя религиозность не могут допустить тебя до этого!

- Все это было,- едва слышно, упавшим голосом, отозвалась Ева.

- Что было?

- Все это было,- повторила Ева.

- Да что все?

- Все что была ваша дочь Ева, все это где-то далеко, будто потеряно на дороге, все это не нужно... Все это лишнее... Без всего этого можно жить. А теперь есть одно, чем живешь - чувство к этому человеку.

- Ева, что же это?! А отец?..

Девушка двинулась со своего места, опустилась на колени перед бароном, взяла его за руки и, целуя их, опустила на них голову и прижалась лицом.

- Стало быть, и меня ты любишь меньше. И я ему пожертвован?..

- Неправда! - отозвалась Ева.- Я чувствую, что это неправда. Но теперь я не могу ничего разъяснить ни себе, ни вам. Не будем говорить об этом... Время все разъяснит нам обоим.

- Время! Да... Но теперь ведь ты несчастлива?.. Неужели рассудок твой не может придти к тебе на помощь? Тогда будем говорить вместе. Чаще...

- Нет, батюшка, напротив. Дайте мне слово, что это наш последний разговор о нем. Что мы больше об этом говорить не будем, что мы имени его ни разу не произнесем. Дайте мне слово! Иначе я не могу... Это, действительно, мучение и мне, и вам. Для меня будет уже маленьким утешением знать, что мы больше с вами о нем никогда говорить не будем. И вы должны мне дать честное слово, что не заговорите обо всем этом долго, долго... покуда я сама не заговорю, сколько бы времени это не продолжалось. Дайте мне слово! Это будет мое единственное утешение.

Нейдшильд взял дочь за голову и поцеловал ее в лоб дрожащими губами. Слезы показались на лице его.

- Даете слово? - ласково спросила Ева, целуя отца.

- Даю...

- Никогда ни слова ни о чем, как если б его не было, как если б ничего не случилось. Даете?..

- Даю слово.

- Ну, вот! - с грустной улыбкой произнесла девушка, поцеловала руку отца, поднялась и, отойдя к зеркалу, стала поправлять прическу.

Но ее собственное лицо с каким-то незнакомым ей самой выражением во взгляде, с какой-то новой странной полуулыбкой на губах вдруг поразило ее. Она будто испугалась самой себя и быстро отошла от зеркала.

Нейдшильд, тяжело поднявшись, молча вышел и, придя к себе в кабинет, не зажигая свечей, сел в кресло и произнес шепотом:

- Надо уехать! Увезти ее подальше, надолго... А если она не захочет, то надо...

Он запнулся и мысленно добавил:

- Но ведь это будет счастье на один месяц, на полгода... Ужасно!..

XLIV

Тотчас же после ухода барона явился лакей и доложил барышне о приходе Пашуты. Легкий румянец вспыхнул на щеках Евы. Вместо того, чтобы велеть позвать девушку, которую она уже видела в этот день, Ева быстро двинулась сама. Пройдя в прихожую и увидя Пашуту, она взяла ее за руки и потянула за собой, ни слова не вымолвив.

Усевшись на кушетке и усадив Пашуту, как часто бывало прежде, на скамейке у себя в ногах, Ева выговорила тихо:

- Говори все!.. Что-нибудь новое есть?.. Все говори, что знаешь... Ты видела его теперь? После поединка?..

- Да-с. После...

- Что он говорит? Как себя чувствует? Он не был в опасности?..

- На нем рукав сорочки разорвала пуля.

Ева схватила Пашуту за руку и вдруг замерла, потом вздохнула, покачала головой и потупилась.

Пашута говорила что-то, но она не слушала.

- Как же это понять? - произнесла вдруг Ева.- Когда мне сказали: фон Энзе убит, со мной этого не было. А теперь, узнав только про рукав... Бог знает что... Ну, говори, что он? Рад, доволен, что избавился от фон Энзе... Радуется и смеется со своими секундантами, с приятелями?..

- Нет, барышня. Как можно! Он не такой, как все... Ведь он чудной! Дверь была долго растворена к нему в спальню, и я все до единого слова слышала.

- Что же?

- Он говорил, так ему скверно, что не знает, что лучше: убить ли или быть убитым. Говорил, что уж лучше бы фон Энзе его убил, легче бы стало. А они все над ним смеялись... Он сказал, что и говорить об этом не станет и поминать не хочет. Уж очень тяжело.

- Да, это так... Это он! - тихо произнесла Ева.- Я так и думала. Это он! И про этого человека говорят, что он дурной, порочный... И сам он считает себя порочным. И ты ведь считаешь его извергом и злодеем.

- Да, барышня, считала! А теперь и у меня ум за разум зашел. Теперь я и сама не знаю, какой он человек. Должно быть, он, барышня, знаете что?..- вдруг произнесла Пашута.

- Что?..

- Колдун он.

- Да, правда твоя, Пашута,- улыбнулась Ева,- именно колдун!

- Вот что, милая моя барышня,- заговорила Пашута, опуская глаза.- Я ведь к вам не сама пришла, меня послал Михаил Андреевич.

Ева схватила девушку за руку и сжала ее. Она не вымолвила ни слова, но глаза ее ясно сказали:

"Говори скорей!"

Пашута рассказала подробно свой разговор с Шумским и передала то положение, в котором он находится благодаря своей последней шутке с каретой. Она объяснила Еве, что Шумский настолько верил в свою неминуемую смерть, что не побоялся дерзкой выходкой нанести страшное оскорбление Аракчееву. Но вышло все иначе. Он остался невредим. Карета расписная наделала много шуму в Петербурге. А он ждет отместки от графа. Все сводится к тому, признается ли он графу или будет отрицать. А все это: погибель его или спасение, зависит от нее - Евы. Если у него будет надежда, что прежнее возвратимо, то он выгородит себя и не сознается Аракчееву.

- Все зависит от вас, барышня,- кончила Пашута.

- Что же я могу сделать? Скажи ему, чтобы он надеялся, что все еще устроится.

- Этого мало. Он хочет видеть вас, говорить с вами или у вас, или...

Пашута запнулась и опустила глаза.

- Или у нас, или где? - произнесла Ева.

- Понятно там...

- Где там?..

- У нас,- вымолвила Пашута тихо.

Наступила пауза. И, наконец, Ева произнесла тихо:

- У него?

Пашута не ответила.

Наступило молчание и длилось долго.

Пашута, державшая руку Евы в своих обеих руках, вдруг почувствовала, что маленькая ручка вздрагивает все сильнее, она подняла глаза на свою дорогую барышню и увидала, что Ева плачет.

- Что вы, барышня? Вы оскорбились и на меня. Я передаю чужое... Это не я...- взволнованно заговорила Пашута.

- Скажи ему,- заговорила Ева, но голос ее прерывался от слез и спазмы в горле.- Принять его в доме отца я не могу без его позволения. Здесь все его. Это значит нарушить его права. Стало быть, можно видеться только там... у вас. Скажи, что это может быть. Не скоро, но будет. Понимаешь? Я чувствую, что это будет. Но затем, после, тотчас же все кончится благополучно или мне останется только самоубийство.

- Ах, что вы! - воскликнула Пашута.

- Ах, милая, давно ли ты говорила мне сама, что жизнь может так повернуться, что другого выбора нет. Давно ли ты говорила, рассказывая о себе, что это вовсе не так трудно, как кажется, что ты много думала об этом, будучи в Грузине. Ну вот я теперь в положении, которое, пожалуй, хуже твоего. Тебе грозят мучениями, пытками, но не душевными. Тебя будут наказывать, придумывать всякие истязания, но душу твою не тронут, а ведь мне грозит много худшее...

Пашута молчала и волновалась. В голове ее неотступно стоял вопрос: говорить ли баронессе все или нет? Говорить ли, что задумал Шумский? Каким образом он хочет заставить барона согласиться на их брак. И Пашута не решалась. Она будто боялась, что, испугав баронессу, она не выполнит поручения Шумского и предаст ей его. Умалчивая, она ему предает то существо, которое обожает. Давно ли она ненавидела этого человека, считала врагом и злодеем Евы. А вдруг теперь в ней борьба, кого из двух предавать.

И, наконец, Пашута, мысленно решив умолчать, по крайней мере на время, произнесла:

- Барышня, позвольте мне завтра опять придти?

- Конечно, приходи. Всякий день приходи. Я батюшку попрошу дозволить это. Я знаю, он согласится. У меня теперь только одно утешение, тебя видеть. Но я одного боюсь, Пашута. Ты можешь всякий день, всякий час попасться полиции. Тебя схватят и опять отвезут в Грузино, а там твоя погибель. Я хочу опять просить батюшку, не боясь Аракчеева, укрыть тебя где-нибудь. Там ты не в безопасности... там, на Морской... у него...

И Ева почему-то не решилась назвать Шумского по имени.

- Там тебя скорее разыщут и схватят. Я даже не понимаю, как до сих пор тебя не нашли. Приходи завтра же. А я сегодня переговорю с батюшкой. Прежде он не хотел, но теперь после всего этого, он согласится укрыть тебя. Если же мы уедем к себе в Финляндию, а кажется это так и будет, то мы возьмем тебя с собой. Там и Аракчеев тебя не достанет. За русской границей, в Финляндии, ты уже не крепостная. Мне это говорили знающие люди.

Баронесса расцеловала свою любимицу и, прощаясь с ней, говоря: "до завтра", почувствовала себя несколько бодрее.

Мысль, что завтра она снова будет с Пашутой говорить все о том же, чем полно ее сердце, полон разум, делала ее почти счастливой. Это была все-таки надежда на нечто, что осуществимо, что завтра непременно будет.

Беседа с Пашутой о Шумском казалась ей теперь тем же, чем когда-то, давно, было для нее свидание с ним самим... с секретарем Андреевым.

XLV

Едва только Пашута вышла из дома барона и прошла несколько шагов, как увидала около фонарного столба хорошо знакомую фигуру. Она сразу узнала ее и, приостановившись на мгновение от безотчетного чувства страха, двинулась навстречу еще быстрее.

Это был ее брат, которого Пашута никак не могла ожидать встретить здесь в эту минуту, так как он жил, скрываясь у Квашнина.

- Что такое?.. Беда какая?!.- воскликнула Пашута.

- Вестимо, беда,- ответил Копчик,- а то что же другое ждать можно. Я тебя целый час тут караулю.

- Что ж такое?

- Меня накрыли, чуть не взяли... И тебя ждут у Михаила Андреевича, чтобы заарестовать.

- Полиция?..

- А то кто ж!

- Господи, что ж теперь делать! - с отчаянием произнесла Пашута.

"Хоть бы дали денька два-три чужое горе уладить,- подумалось ей,- а самой-то все равно".

- Ну, иди скорей! И тут негоже время терять. И сюда могут нагрянуть. Да вон смотри, на извозчиках едут... Вишь кивера... Поди они же и есть.

Копчик схватил сестру за руку, и они пустились быстрыми шагами в противоположную сторону, но через несколько мгновений Копчик оглянулся и выговорил тревожно:

- Побежим скорее!

И брат с сестрой пустились по панели бегом. Звук дрожек замолк вдали, но им было не видно, остановились ли предполагаемые полицейские у дома барона или свернули куда-либо в сторону.

- Ну передохнем! Покуда миновало. Что-то дальше будет? - выговорил Копчик.

- Куда же мы, Вася?

- А вот сейчас узнаешь, все расскажу; а теперь шагай, что есть мочи.

- Да ты скажи только куда идем?

- Одно у нас место осталось, Пашута. Последнее. Да и то неведомо, пустят нас или выгонят. Думаю пустят. Он добрый, добреющий!..

- Кто?..

- Капитан Ханенко - приятель барина. Он не пустит, пойдем прямо за заставу, в поле. Больше некуда.

- Вряд ли пустит. Я его раз как-то мельком видела... Был он вечером у Михаил Андреевича. Хохол ведь он? Хитрый, опасливый. Почему ты надумал к нему идти?

Но Копчик на вопрос сестры махнул рукой и выговорил:

- Идем скорей! Успею все рассказать!

И они быстрой походкой, почти бегом двинулись далее, поворачивая из одной улицы в другую. Через полчаса ходьбы, они были уже перед маленьким домиком, в котором жил капитан. В окошках было темно. Копчик зашел во двор и спросил денщика капитана, которого, разумеется, знал давно.

Маленький и тщедушный солдатик по имени Григорий, которого Ханенко звал уменьшительным "Гришуня", принял беглецов. Он впустил их в крошечную прихожую и объяснил, что капитана нет дома, да вряд ли он и вернется на ночь.

- Отчего! - ахнул Копчик.

- Вам лучше знать! - отозвался Григорий.- Из-за вашего барина все приключилось. Капитан сказывал, что ему ночевать придется в крепости и что если он на ночь не придет, чтобы я справлялся там и первым делом халат ему снес. Он ведь без халата не может! Что там не случись на свете, а ему халат. Он ведь сказывает завсегда: ты, говорит, Гришуня, коли я помру и в гроб смотри не забудь мне халат положить, чтобы было в чем на том свете ходить.

Григорий, улыбаясь, широко раздвинул свой огромный рот с черными зубами и удивился, что прибывшие не рассмеялись, а продолжали тревожно смотреть на него.

- Аль с вами беда какая? - догадался он.

- Да... то есть особенного ничего...- спохватился Копчик.- Мне... Вот нам с сестрой нужно капитана видеть. Даже так тебе скажу: не придет он на ночь, мы все равно его тут прождем всю ночь. Мне так указано и сестре тоже: сидеть тут и ждать капитана хотя бы трое суток.

- Ну что же, сидите! - нерешительно выговорил солдат.- Коли приказано, так делайте. Токмо одна беда, коли капитан не вернется суток двое, трое, что же мы тогда все трое-то жрать будем. На меня одного хватит, а на троих где же...

- Об этом не заботься, у нас деньги есть, а у вас тут лавочки есть... Мы и тебя угостим.

- Ну, это дело иное! - быстрее выговорил солдат.- Оставайтесь. Эдак хоть месяц можете ожидать. Да ведь может, капитан сейчас придет. Все это неизвестно. А самоварчик я все-таки сейчас поставлю.

Копчик с сестрой остался в маленькой прихожей, а Григорий отправился в кухню, чтобы похлопотать об угощеньи. Пашута, как вошла, села на полуразломанный стул и сидела теперь, опустив голову и глубоко задумавшись. Она почти не слыхала разговора брата с денщиком. Копчик сел на какой-то сундук и окликнул сестру:

- Что ты? Устала, что ли?..

- Нет, не устала. А что ж нам делать. Он что говорил - капитана нет.

- Подождем, может, все врет. Да я и думаю, что врет. Если бы капитану приходилось садиться в крепость, так и наш барин уж сидел бы, и Петра Сергеевича уже заарестовали бы; а ведь полиция-то была ради меня.

- Как же ты все узнал? Как спасся? Говори! Ведь я по сию пору еще ничего не знаю.

- Дело простое и ожидать этого надо было. Я ждал...

И Копчик рассказал сестре, что в сумерки, вернувшись в квартиру Квашнина, он совершенно спокойно сидел в передней. Через несколько времени приехал Квашнин, передал ему вкратце подробности поединка и объяснил, что ожидает ареста.

Он только, что вернулся от Шумского, за которым уже приезжал офицер, требуя его к графу Аракчееву. Квашнин тоже предполагал, что в тот же вечер, а может быть наутро, его арестуют и посадят на гауптвахту или свезут и прямо в крепость.

Не прошло получаса, как в квартире Квашнина позвонили. Копчик выглянул в окошко и увидал полицейских. Не отворяя дверь, он бросился к барину и доложил ему. Квашнин немножко смутился, но развел руками и выговорил:

- Делать нечего. Пускай...

Копчик двинулся было отворять дверь, но кухарка Квашнина предупредила его. В передней слышались уже голоса и один из полицейских спрашивал, здесь ли в доме крепостной человек графа Аракчеева по имени Василий. Кухарка отвечала, что есть какой-то человек, но звать его Копчиком, а не Василием.

В это же самое мгновение Квашнин, прислушивавшийся к говору, схватил его за плечо и шепнул:

- Не за мной!.. Тебя!.. Удирай!

Копчик почти не помнил теперь, как выскочил он из дому через заднее крыльцо, как пробежал двор, как бросился на него какой-то солдат и задержал его за ворот и как отмахнулся он, сшиб солдата с ног и вылетел за ворота.

Первая его мысль была, конечно, о сестре. Он нанял извозчика и поехал на квартиру Шумского. Барина не было дома. Он был у графа, а Марфуша сказала ему, что Пашута ушла к Нейдшильду. Когда Копчик рассказал ей про свое бегство от Квашнина, Марфуша посоветовала ему предупредить и сестру, что она встретила какого-то полицейского в соседней лавке и узнала от лавочника, что его расспрашивали о жильцах в квартире флигель-адъютанта Шумского.

И Копчик решил идти ждать сестру около дома барона.

- Что же теперь-то делать? - произнесла Пашута, когда брат замолчал.

- Что? Ничего! Рано ли, поздно ли быть нам в Грузине, быть нам изувеченными, быть в "Едекуле", быть и в Сибири. Все будет! Да, Пашута, всё будет. Не жить нам на свете. А с чего все это пошло, и уразуметь-то нельзя. Все перемололось, для других мука вышла, а мы все мыкаемся. Для других беды прошли, а над нами все висят. Ты предала Михаила Андреевича, он тебя засадил в чулан. Я тебя выпустил. Он нас отвез к ведьме Настасье. Мы оттуда бежали. С ним ты помирилась, его слугой стала. На меня он тоже не злобствует, как прежде. А беда как была, так и осталась. Даже и понять мудрено. Был бы он человек богобоязный, так справил бы теперь все, выпросил бы нас обратно к себе, а он и думать забыл.

- Ему теперь не до того,- отозвалась Пашута.- После все как-нибудь уладится. Лишь бы день, два оттянуть.

Солдат явился звать незванных гостей в кухню пить чай. Пашута, сильно озябшая, обрадовалась возможности согреться. Устроив гостей в кухне и налив им чаю, Григорий стал размышлять о том, где и как устроить их на ночь.

Теперь денщик был вполне уже убежден, что барин его к ночи не вернется и что завтра утром придется ему путешествовать по всему Петербургу с халатом, заглянуть и в крепость, побывать и на всех гауптвахтах.

- А все это из-за вашего барина,- объяснил Григорий.- Нешто можно трем господам офицерам эдакое дело делать. Взяли эдакого же офицера, как и они сами, заперли его в темный чулан, да там и застрелили.

Копчик, знавший все подробности поединка, при этом неожиданном объяснении солдата невольно прыснул со смеху.

- Что?.. Что?..- выговорил он.- Заперли офицера в чулан да там застрелили?..

- Вестимо! - ответил солдат, но при этом уже весело улыбался.

Копчик счел было нужным объяснить Григорию, как именно был убит фон Энзе, но в ту же самую минуту раздался звонок, и все трое вскочили с мест. Чуть не все трое выговорили в один раз:

- Слава Богу!

Помимо капитана звонить было некому в такой поздний час. Григорий пошел отпирать, а Пашута, взглянув на брата, выговорила тихо:

- А выгонит?.. Куда же тогда?

Брат с сестрой стояли молча и прислушивались к голосу капитана, опрашивавшего денщика. Квартира была настолько мала, что хотя разговор шел за три комнаты, можно было слышать все от слова до слова.

Ханенко удивлялся появлению бывшего лакея Шумского, якобы с важным поручением. Он догадался, что это вздор. Но затем еще более удивился он, узнав, что вместе с Копчиком его сестра, которую он видел не более двух раз мельком, когда та приходила от баронессы к Шумскому. Капитан помнил смутно смазливенькое личико и помнил, что эта горничная смахивает на барышню.

Последнее обстоятельство заставило теперь Ханенко призадуматься. Ни разу еще в его квартире не появлялась ни одна женщина. Появление же в такой поздний час барышни-горничной несколько смутило капитана. Он вошел, насупившись, в свою маленькую гостиную и велел позвать неожиданных посетителей.

Григорий зажег свечку, поставил на стол и пошел в кухню. Когда при тусклом свете сальной свечи появились в горнице Копчик и Пашута, капитан при виде бледного лица и блестящих черных глаз красавицы Пашуты вдруг сразу как-то окрысился. Лицо его изменилось, голос стал грубее.

XLVI

В действительности добряка капитана смутило совершенно особое обстоятельство. Уже лет с десять ему не приходилось даже разговаривать с какой бы то ни было молодой девушкой, не только с такой красивой, как эта, стоящая перед ним. Вдобавок капитану как-то дико было видеть среди ночи эту молодую красавицу в своей собственной квартире. Если б он увидал теперь здесь медведя или даже домового, то, быть может, смутился бы менее.

- Что тебе нужно? Откуда ты? - выговорил Ханенко грубоватым голосом, глядя в лицо Копчика и стараясь не глядеть на его спутницу.

Но это было невозможно, так как Пашута стояла прямо за спиной брата и через его плечо блестящие и грустные глаза девушки пытливо приковались к лицу капитана.

Копчик смущенным голосом, запинаясь и волнуясь, стал рассказывать капитану всю правду. Ханенко после своего первого вопроса тотчас же стал смотреть в пол. Затем еще раз поднял он глаза на Копчика, снова увидел за его плечом красивую черноволосую голову и устремленный печальный взгляд и снова, будто обозлившись, уперся глазами в пол.

Когда Копчик кончил свой рассказ, умоляя капитана дозволить ему с сестрой укрыться в его квартире дня на два, на три, чтобы избежать поисков полиции, капитан начал тяжело дышать и сопеть. Ответ уже был готов давно, ко ответ, который был злым и жестоким. Действительно, поступить так со стороны капитана - он понимал это - было бы безжалостно... или странно. Он хотел отвечать Копчику, что он знает его давным-давно, не раз пользовался его услугами, привык к нему, как к лакею своего хорошего приятеля и, следовательно, готов всячески его одолжить, тем паче, что он бегает не от этого молодого барина, а от всем ненавистного временщика. Что же касается до его сестры, то капитан должен наотрез отказать ей, не считая возможным допустить ее присутствие в своей маленькой квартире.

Обдумывая этот ответ, покуда Копчик рассказывал сестрины и свои беды, капитан сам себя усовещивал.

"Это возмутительная мерзость - брата принять, а сестру его выкинуть на улицу ночью без пристанища. Понятно и он уйдет, не может же он ее бросить среди ночи на краю города. Не ночевать же ей где-нибудь на улице в холод и ненастье".

И в эту минуту было, конечно, неизвестно, кто из всех троих был наиболее смущен и взволнован.

Копчику и Пашуте мерещилось, что они сейчас же очутятся на улице и им придется двигаться пешком за какую-нибудь заставу, бежать в какую-нибудь чухонскую деревню подальше от Петербурга. Но они уже бывали в бегах. Как-нибудь, Бог милостив, дело обойдется!

Ханенко, напротив, не имея сил выгнать вон двух людей, ищущих у него убежища, с ужасом думал о совершенно невероятном, диковинном происшествии, с которым надо примириться - присутствии в его доме красавицы-девушки, скорей барышни, чем горничной. Не только одного медведя - десять медведей пустил бы капитан к себе на ночь и был бы спокойнее, нежели теперь!

В ответ на рассказ Копчика Ханенко, не поднимая глаз с пола, неожиданно для самого себя развел руками и пробурчал смущенным голосом:

- Что ж тут делать? Я уж и не знаю...

Но в эту минуту, снова подняв глаза, он встрепенулся и даже сердце екнуло в нем. Он ожидал увидеть за плечами Копчика то же бледное лицо с красивыми черными глазами. Вместо этого, девушка оказалась уже в двух шагах от него. Он и видел, и чувствовал ее близость... И потупился снова.

- Ради Господа, не гоните нас! - тихо, умоляюще произнесла Пашута.- Вам беды никакой не будет! Нам случалось подолгу укрываться от полиции. У вас же мы пробудем день, два... Ну, хоть эту ночь одну позвольте остаться. Это благодеяние будет... Мы вас не обеспокоим... Будьте милостивы! Михаил Андреевич спасибо вам скажет. Он теперь меня любит. Будьте милостивы! Мы там в кухне ляжем и рано утром чуть свет уйдем.

Капитан хотел отвечать: "Я не знаю... не могу"... А вместо того ответил:

- В кухне!.. Да, в кухне!

И затем, после паузы он снова поднял глаза на стоящую перед ним Пашуту и выговорил совершенно бессмысленным голосом:

- Кухня...

Но в тот же миг в добром хохле произошел какой-то перелом. Он будто очнулся от первого неожиданно овладевшего им чувства смущения. Он глянул спокойнее, бодрее и выговорил почти обычным своим добродушным голосом:

- Что ж тут делать! Дело понятное... Оставайтесь, живите сколько понадобится. Я полиции не боюсь. Вот меня самого заарестуют ночью или завтра. А меня посадят на гауптвахту, вы все-таки оставайтесь тут... Да не в кухне! Где же в кухне! Копчику можно, а вам нельзя. Вы вот тут в комнате устройтесь! - выговорил капитан, показывая на соседнюю горницу, служившую столовой.

- Нет, все равно. Я там... с братом,- тихо отозвалась Пашута, смущаясь.

- Как можно в кухне, на грязном полу! Вы не привыкли. Нет, нет, вы уж тут вот... В этой горнице,- сразу быстро и оживляясь заговорил капитан.

Но вдруг какая-то внезапная мысль мелькнула в его голове, он вспыхнул, почти побагровел лицом и прибавил:

- Ну, в кухне... Это я так... Вы не понимаете... Я совсем не то... Как хотите!..

И Ханенко, окончательно растерявшись, махнул рукой и двинулся в другую комнату. Пашута и Копчик тоже вышли довольные, успокоенные и снова уселись за столом в кухне. А капитан, сидя в спальне, среди темноты, мысленно рассуждал сам с собой.

"Вот так приключение! А как я испугался! Вот какая жизнь оголтелая! И за что такая жизнь? Чем я хуже других? От всех мужчин женщины бегают, опасаются их... А я, наоборот, всю жизнь от каждой женщины бегал? А почему бегал? Из ненависти?"...

- Спросите-ка, почему бегал? - выговорил вдруг капитан вслух, как бы обращаясь к своей темной горнице.

"Спросите-ка,- повторил он мысленно.- То-то вот! Есть вот эдакие обойденные судьбой. А за что? Какое они зло кому сделали? Что толст, дурен, рожа неподобная! Так что ж, я виноват, что ли? Таков уродился. Да и опять, добро бы от меня бегали, от этой богопротивной рожи Ханенковской! А то ведь я бегаю! Может, она и не испугалась бы... Сам я себя пугалом почел".

И вдруг капитан замахал рукой и выговорил вслух, шепотом:

- Полно! Полно! Пугало! Пугало! Ведь знаешь, давно знаешь, что пугало!

Ханенко вдруг быстро перешел снова в гостиную, взял щипцы, снял нагар со свечи, расправил фитиль, и когда комната осветилась ярче большим огнем, он кликнул денщика. В лице капитана видна была бодрость, решимость и довольство.

Когда солдат явился, он глянул на него весело и выговорил:

- Ну, Гришуня, давай хлопотать! Дела немного, в пять минут все перестроим. Зажигай другую свечу в столовой!

Едва только комната, где обедал и ужинал капитан, осветилась, он вошел в нее и огляделся, соображая что-то. Затем он осмотрел обе двери столовой, одну, ведущую в гостиную, другую в коридор, где был вход в кухню.

- Отлично! - выговорил он.- Сейчас все уладим. Позови-ка их.. Ну его позови... Василия... его одного...

Копчик тотчас же появился из кухни с более уже веселым лицом.

- Я твою сестру на грязном полу кухни оставить не могу. И ты гляди, что сейчас будет. Сюда мы диван перенесем и вот эту дверь заколотим... Тут она и ляжет. Хочешь, ложись с ней тут же. Не хочешь - оставайся в кухне. А я ее там оставить не могу. Она, вишь, какая!.. Нешто она простая горничная девка... Она, вишь, какая! У баронессы, поди, на голландском полотне почивала да на тюфяке, а тут в кухне, на грязном полу.

- Ничего-с, помилуйте! Слава Богу, что не на улице,- отозвался Копчик.

- Нет, нет! Нечего и толковать.

И капитан вдруг бодро, оживленно, почти весело начал распоряжаться. Тотчас же из гостиной денщик и Копчик перетащили в столовую диван. Затем, несмотря на увещания и просьбы Копчика просто заставить дверь в гостиную стулом или столом, а то и ничем, капитан весело смеялся и отвечал:

- Нехорошо! Не твое дело! Знай помалкивай.

И потребовав у Григория гвоздей и молоток, капитан с особенным удовольствием, даже с каким-то азартом начал заколачивать дверь так, как если бы там, действительно, должен был ночевать самый злой из медведей.

Копчик, глядя на работу Ханенко, невольно изумлялся. Он решительно не понимал ничего. Капитан так заделывал дверь, что когда надо будет ее раскрывать, то, конечно, придется провозиться часа два.

Когда дверь была заколочена, Ханенко послал денщика за Пашутой. Девушка вошла, смущаясь добротой и вниманием к ней этого толстяка, которого она всего раз или два видела в квартире Шумского. Теперь первый раз пригляделась она к его некрасивому толстому лицу с удивительно добрыми серыми глазами, с милой ласковой улыбкой.

- Зачем вы беспокоитесь? - выговорила она смущаясь.- Как можно из-за меня эдакое... Стою ли я того?

- Нельзя-с, нельзя-с,- отозвался капитан.- Я ведь знаю... Ведь вы в приятельницах состояли у баронессы, а не в горничных. По вас видать какая вы. А-то кухня! На грязном полу! Как можно! Пожалуйте, вот ваша комната на сколько пожелаете дней. Ну, хоть бы,- вдруг выговорил капитан с каким-то отчаянным жестом,- хоть до скончания века!

Ханенко вышел в противоположные двери, через коридор вернулся к себе в спальню и, позвав денщика, тотчас же приказал ему подать что есть поужинать. Когда солдат принес посуду, прибор и два холодных блюда, капитан задумался, но затем быстрым движением отрезал два куска мяса, положил хлеба и приказал нести к Пашуте.

- Скажи, очень прошу покушать, не брезгать, а то обидит. Так и скажи: хочет, не хочет - пусть кушает, а то обидит.

Григорий счел долгом распустить свой огромный рот, изображая улыбку, но капитан нахмурился при виде его глупой рожи.

- Чего зубы скалишь, дубина? Неси!

Через несколько мгновений денщик явился вновь и, уже не улыбаясь, заявил:

- Она говорит: "скажи - очень благодарна, очень проголодалась. Скажи, что я говорю". Я говорю: скажу.

- Скажу - говорю! Говорю - скажу! - повторил капитан, весело рассмеявшись.- Ах ты, Гришуня, дура ты, дура, хоть и солдат. Ну, а Василью что же дать? Тут мало.

- А каши?

- А есть у тебя?

- Есть.

- Так и давай! И его накорми. Ну, пошел!

Через полчаса в квартире капитана было уже темно и тихо. Все улеглись спать, но из четырех лиц под этой кровлей двое спали, а двоим не спалось.

Пашута, покойно устроившись на мягком диване, принесенном ради нее из одной горницы в другую, думала о хозяине дома. Всякое внимание, оказанное ей посторонним человеком, трогало девушку глубоко. Не избалованная судьбой, она была особенно чутка на всякую ласку.

Она, обожавшая баронессу, обожала ее именно за ее ласку. Теперь этот толстый капитан, который из-за нее почти испортил дверь, да велел перетащить тяжелый диван, сразу тронул ее до глубины души.

"Славные у него глаза,- думалось Пашуте.- Добрый человек! Одинокий? Небось, сам всю жизнь без ласкового слова прожил, вот и к другим бессчастным ласков. Видно, не одни крепостные горе мыкают, и свободным людям, дворянам, не всем сладко на свете живется... Ведь вот этот всю жизнь и теперь бобылем прожил".

И спустя несколько времени Пашута грустно улыбнулась среди темноты и подумала:

"Ишь я растрогалась! Вместо того, чтобы спать или о своих бедах думать, все о ласке капитана думаю..."

В то же самое время толстый Ханенко, лежа на своей огромной постели, глядел тоже в темноту во все глаза. О сне тоже не было и помину. Но капитан, собственно, ни о чем не думал, ни о чем не рассуждал. Ему представлялась заколоченная в столовую дверь, а в ней диван. На диване неожиданная гостья. Он видел ясно кудрявую головку с черными, как смоль, завитушками, бледное лицо с правильными чертами, выразительные черные глаза, искрившиеся, вспыхивающие. Он вспоминал последний ее взгляд, когда он выходил из столовой. Взгляд, в котором было столько кроткой благодарности, столько искренней радости и ласки...

- Да, диковинно! - шептал капитан.- А останься она тут неделю, две, что будет? Беда! Помилуй Бог! Беда будет. Пропаду я... Нет, уж лучше поскорей с рук долой. Наживешь такую беду, что на остаток дней своих свихнешься разумом. А выкупить на волю у графа? Да... А рыло себе самому тоже купить другое. Эх, спать пора!..

XLVII

На другой день утром, чуть брезжил свет с капитаном случилось нечто настолько незаурядное, что оно осталось в его памяти на всю жизнь и даже повлияло на нее роковым образом.

Ханенко проснулся и пришел в себя потому, что кто-то с силой дергал его за руку. Он открыл глаза и думал, что бредит наяву. Пред ним, лежащим в постели, стояла сама Пашута бледная, как смерть. Капитан, ошеломленный, подумал, что он сходит с ума или бредит наяву, но несколько слов девушки привели его окончательно в себя.

- Скорей! Скорей! - выговорила Пашута через силу.- Михаил Андреевич в себя стрелял! Еще вчера! Ступайте скорей!

- Каким образом? Что такое?!- воскликнул Ханенко, садясь на постели, но тотчас же, несмотря на перепуг, он конфузливо прикрылся одеялом.

- Скорей ступайте! Ничего не знаю...

- Сейчас! Сейчас! Господи помилуй! Диковинно! Уйдите вы-то... Уйдите! А то как же при вас...

Пашута, взяв себя за голову обеими руками, быстро вышла из горницы.

Капитан стал звать денщика, но та же Пашута из-за двери крикнула ему:

- Никого нет! Я одна в доме... Что вам нужно?

- Ничего! Ничего! - отозвался капитан. И он начал быстро одеваться.

- Диковинно! Совсем диковинно! - повторял он изредка вслух.- А эта-то?.. Здесь-то? Меня-то будила?.. Два происшествия! Вестимо два!

Через несколько минут капитан был уже одет и вышел.

- Каким образом? Что случилось? - спросил он Пашуту.- От кого вы узнали?

- Сейчас прибегал лакей оттуда вас известить. Я отворила ему и бросилась вас будить. Едемте скорей! Возьмите меня с собой!

- Как же вам-то, посудите. Вас там накроет полиция.

- До того ли теперь, помилуйте! Ведь он, может, кончается... Лакей сказал - очень плох. Будет ли жив - неведомо...

- Да когда он стрелялся?

- Еще вчера ввечеру.

- В какое место?

- Ничего не знаю! - с отчаянием воскликнула Пашута.- Едемте скорей!

Капитан быстро собрался и накинул шинель. Пашута тоже оделась, но при выходе из квартиры Ханенко вдруг воскликнул:

- Где же мой-то леший? Как же квартиру-то бросить? Вы бы остались... Я тотчас вернусь. Все вам расскажу. А ведь там вас накрыть могут!

- Ни за что! - решительно отозвалась Пашута.- Едемте!

Ханенко уже хотел бросить квартиру с распертой дверью, но в эту минуту появился с заднего хода его денщик.

- Куда провалился, дьявол?!- крикнул капитан.- Запирай и не отлучайся, покуда не вернусь.

И через несколько минут капитан с Пашутой уже сидели на извозчике и шибко двигались по направлению к Неве. Ханенко снова расспросил Пашуту, но она повторила то же самое. Подробностей она никаких не знала, так как лакей прибегал на одну секунду только оповестить капитана.

Разумеется, всю дорогу проговорили они оживленно и не умолкая о Шумском. И только спустя много времени, уже почти подъезжая к Морской, капитан вспомнил или заметил, что первый раз в жизни имел такую долгую, простую и бесцеремонную беседу с полузнакомой красивой девушкой.

Когда они подъехали к квартире, где жил Шумский, то уже, были как будто давнишние хорошие знакомые и даже более. Что-то общее было между ними. Что-то возникло...

Капитан не стал звонить, а пройдя двор, вошел в квартиру задним ходом.

Первая личность, которая попалась ему навстречу, был Шваньский.

- Что такое? Ради Создателя!- спросил Ханенко.

Шваньский, весь окончательно съёжившийся, что бывало с ним в минуты смущения, развел руками, хотел заговорить, но голос его задрожал, губы задергались, глаза заморгали.

- Ничего... не понятно...- проговорил он, запинаясь.- Вчера еще... без меня... Марфуша была... Ходил, сидел один... и хватил...

- Куда?

- В грудь. Прямо... А то куда же...

- В грудь? Плохо дело...- пробурчал капитан.

- Пожалуйте! Там в гостиной Петр Сергеевич и доктор. Я сейчас еду за другим.

Ханенко прошел в гостиную и нашел там Квашнина и доктора, к которому изредка обращался Шумский, когда случалось ему хворать.

Расспросив тотчас встревоженного и бледного Квашнина, он узнал только то, что Шумский накануне по возвращении от Аракчеева выстрелил себе в грудь, а что об исходе раны сказать покуда ничего нельзя.

Доктор однако от себя прибавил, что надежду терять не надо, так как никаких ужасающих признаков нет. Пуля прошла недалеко от сердца, но очевидно ничего "существенного" не повредила. По его мнению Шумский долженствовал быть убитым наповал. Если он остался жив всю ночь, то должен и оставаться в живых. Вот разве пуля пойдет "путешествовать" и тронет сердце... Тогда будет не хорошо...

- Что именно? - спросил капитан.

- Смерть... помилуйте...

Ханенко вызвал Квашнина в столовую и вымолвил взволнованным голосом:

- Что же все это? Какая причина?

- Непонятно, капитан. Совсем непонятно! Ведь вы помните, боялся быть убитым, помните все его разговоры. А тут вдруг, оставшись цел и невредим, хватил сам себя.

- Сумасшествие! - отозвался капитан.

- Да, именно сумасшествие.

- Вы его видели?

- Входил. Видел на минуту. Слаб.

- Но в памяти?

- В памяти. А временами будто бредит...

- Что же он вам сказал?

- Да что? Знаете его? Смеется. Увидал меня и усмехнулся. Говорит: сплоховал я, Петя! Знаем мы, где сердце помещается, да не с точностью. Слыхали только, что в левой стороне... Влево и палил я, да промахнулся. А теперь, видно, жить надо, да со стыда от людей укрываться.

- Со стыда! - выпучил глаза капитан.

- Да. Стрелять в себя, говорит, можно, а живым после этого оставаться смешно. Да он и не остался бы в живых - Марфуша его спасла.

- Каким образом?

- Она вбежала, он лежал на полу да тянулся за пистолетом. Достал его и хотел опять палить. В голову. Она с ним сцепилась... Из всех сил, говорит, билась с ним и таки отняла.

- Да из-за чего? Из-за чего? - вымолвил капитан с отчаянным жестом.

- Неизвестно.

- Я думаю, не было ли чего-нибудь у него с графом.

- Может быть,- задумчиво ответил Квашнин.- Граф ему пригрозился, может, за карету чем-нибудь особенным, Сибирью, что ли, солдатством. Мало ли чем.

Ханенко не согласился, однако, с этим мнением.

В то же время в спальне Шумского долго длившаяся тишина была прервана появлением Пашуты. Девушка долго ждала за дверями, прислушивалась и, горя от нетерпения видеть Шумского, узнать что-нибудь, наконец тихонько растворила дверь.

Марфуша, сидевшая на стуле около постели, поднялась и на цыпочках вышла в коридор. Пашута схватила ее за руки и ничего не спросила, но Марфуша, будто поняв молчаливый вопрос, ответила шепотом:

- Ничего неведомо еще... Сказывает доктор, покуда еще ничего... Может, еще и будет...

Но Марфуша не договорила, и слезы полились из глаз ее.

- Будет, будет жив! - вымолвила Пашута.- Я верю.

- И я верю! - проговорила, едва шевельнув губами, Марфуша.- Теперь забылся. Придет в себя, я ему скажу, что вы здесь. Захочет видеть. Все ее по имени называл сейчас...

- Баронессу? - спросила Пашута.

- Да! - отозвалась Марфуша странным голосом и, поникнув головой, опустила глаза.- Очнется, я скажу... Он ведь разговаривает.

И девушка, снова отворив дверь, вернулась тихонько на свое место и села около постели, внимательно приглядываясь к бледному лицу лежащего, которое казалось лишь немногим темнее подушки.

XLVIII

Прошло около получаса. Шумский открыл глаза и пригляделся к Марфуше. - Все сидишь?..- произнес он чуть слышно. - Что прикажете?

- Теперь поздно... Приказал бы не мешать. Теперь нельзя... Помешала,- с расстановкой произнес Шумский.- Глупая ты, глупая. Зачем ты сунулась... Был бы теперь всему конец. Опять духу не хватит...

Марфуша не отвечала ни слова.

Наступила пауза.

Шумский шевельнулся и простонал.

- А ведь больно! - выговорил он.

- Вы не двигайтесь! Полежите спокойно. Иван Андреевич сейчас приедет с другим доктором.

- Чем их больше, то хуже! А что говорят они? Не лги! Скажи по совести.

- Говорю же я вам который раз по чести, по совести. Говорят: ничего, беды нет. Миновала пуля... все такое... Необходимое... И ее вынуть можно...

- Я это сам чую. Необходимого,- усмехнулся он,- ничего не повреждено. Только больно... Не то судьба, не то я дурак! В башку вернее бы было.

- Бог с вами!

- Да. Не хотел башку портить. Дурак и вышел... Да и ты вот помешала! След бы околеть. На кой прах я тут нужен?

- Баронессе нужны...- глухим голосом проговорила Марфуша, потупляясь,

- Эвося! Через месяц утешилась бы.

- Ну, другому кому нужны...

- Больше никому.

- Неправда это! Не одна она на свете. Есть и другие. Такие, что за вас помереть сейчас готовы.

- Ты, Марфуша? Знаю... Тебе я верю. Ты вот, действительно, одна на свете ко мне...

Но Шумский, не договорив, двинулся и, сделав гримасу, охнул.

- Да не двигайтесь, ради Создателя! - воскликнула Марфуша, вставая к нему.

Шумский тотчас закрыл глаза и, заметно ослабев от разговора, снова впал в полусознательное состояние. Прошло около получаса полной тишины в спальне. Марфуша сидела недвижно и не спуская глаз с лица лежащего. Изредка слезы набегали на глаза ее, и она украдкой быстро утирала их.

Наконец, дверь осторожно растворилась и появился, едва переступая, на цыпочках Шваньский. Он приблизился к девушке, нагнулся над ней и шепнул ей на ухо:

- Привел... Хирург он прозывается... Вырезать пулю будут... Как он? Приходил в себя?

- Ничего. Говорил даже много...- шепнула Марфуша.

- Ты бы шла, Марфуша, отдохнула... Спать бы легла.

Девушка мотнула головой.

- Ведь ты всю ночь тут сидела. Заснуть надо. Устала ведь. Поди ляг да выспись...

Марфуша улыбнулась едва заметной, горькой улыбкой и не ответила.

- Право бы, шла. Теперь не нужно,- шептал Шваньский жалостливо.- Да чаю бы напилась или поела чего. Сколько часов уже ты сидишь не пимши, не емши. Поди хоть чаю напейся! Самовар готов.

Марфуша подняла глаза на Шваньского, присмотрелась к нему и вдруг снова улыбнулась той же улыбкой. Что-то особенное сказалось в этой улыбке и в выражении лица ее. Шваньскому почудилось Бог весть что! Нечто, кольнувшее его в сердце. Ему почудились и упрек, и презрение, и озлобление. Никогда еще невеста его не смотрела на него такими глазами.

- Что же? Никто не виноват! Сам захотел! - шепнул он.- Пить, есть все-таки надо. Кто живет, кто умирает... И мы помрем.

- Ах, полноте! - вымолвила Марфуша, закрыла глаза рукой и отвернулась.

Шваньский постоял, переминаясь с ноги на ногу, потом снова нагнулся к девушке и шепнул:

- Как очнется, скажи... Они говорят, что надо скорее пулю искать и вырезывать... Чем дольше с ней, то хуже...

Марфуша встрепенулась, почти вздрогнула и пытливо присмотрелась к лицу Шваньского. Он кивнул головой, как бы подтверждая сказанное.

- А если еще хуже... вырезать? - шепнула она.

- Не нашего разума дело. Сказывает и этот и тот доктор, что я привез, что надо скорее.

Марфуша встала со стула, выпрямилась, будто решаясь на что-то особенное, и затем, постояв мгновенье, перекрестилась...

Шваньский удивленно глядел на девушку. Марфуша протянула руку и положила ее тихонько на плечо лежащего.

Шумский открыл глаза наполовину, но взор его был не ясен, как бы в полусне.

- Михаил Андреевич, доктор хочет с вами поговорить,- произнесла Марфуша.

- Двое-с... Двое тут,- добавил Шваньский.- Сказывают, надо пулю поискать...

- Ну, что же... Зови... Пускай ищут,- тихо заговорил Шумский.- Прикажи чертям: шерш, пил и апорт (искать, растирать и принести (фр.).)...

Шваньский кисло улыбнулся, вышел позвать докторов.

- Как же это они... искать будут, Марфуша?

- Не знаю-с,- с оттенком тревоги отозвалась девушка и, отвернувшись, отошла, чтобы скрыть выступившие на глаза слезы.

- Ну, что же... С одним доктором помереть можно... а с двумя - должно,- пошутил Шумский и ухмыльнулся, но принужденно и грустно.

После нескольких мгновений молчанья, видя, что Марфуша все что-то перестанавливает на столе без нужды, стоя к нему спиной, он позвал ее. Девушка быстрым движением отерла лицо от слез и подошла к постели. Он заметил все и вымолвил:

- Марфуша... Знаешь что...

- Что прикажете?..

- У тебя рука легкая... Или сказать - губы легкие... Ты меня перед кукушкой поцеловала... Ну, вот и теперь на счастье надо...

Марфуша поняла, вспыхнула от восторженного чувства, захватившего вдруг сердце, но не двигалась, сама не зная почему.

- Что же? Поцелуй на счастье...

Марфуша нагнулась, чувствуя себя в каком-то тумане, взяла Шумского бережно за голову обеими руками и прильнула губами к его губам. Но тотчас же, не поборов себя, не выдержав, она зарыдала и бросилась вон из спальни. Шумский вздохнул, но взгляд его оживился... Он что-то почувствовал сейчас в себе от поцелуя девушки, что-то ясное, сильное, новое... Что-то еще неизведанное. Быть может то, что горело огнем в душе Марфуши, заронило искру и в него... Он попросил поцелуй ради шутки, а теперь ему казалось, что и в самом деле все обойдется благополучно, что этот поцелуй, действительно, принесет ему счастье... Он это не только думал, но даже будто чувствовал...

- Ну, Иван Андреевич,- прошептал Шумский, улыбаясь почти весело,- ты моли Бога, чтобы я помер. А то тебе, что свои уши, что Марфуши - равно не видать...

Дверь из коридора растворилась, и в спальне появились оба доктора, а за ними Квашнин, капитан и Шваньский. Когда все вошедшие затворили за собой дверь, Марфуша, шедшая за ними, стала близ нее в коридоре и начала прислушиваться... В ту же минуту в передней раздался осторожный звонок... Спустя немного снова звонок повторился... Наконец, в третий раз прозвенел колокольчик. Марфуша вспомнила, что всех людей разослали в разные стороны и быстро двинулась отворить дверь подъезда. Перед ней оказался господин старый и важный на вид...

- Что г. Шумский? Как его положение? - спросил прибывший с акцентом, который удивил девушку. Барин был, очевидно, не русский.

Марфуша объяснила все толково и подробно, потому что заметила в старике-барине ясно сказывающееся участие и даже тревогу.

Выслушав все, старик выговорил еще более взволнованно:

- Когда будет г. Шумский здоров, скажите ему, что были узнать об его здоровье барон Нейдшильд и его дочь... Баронесса тут в карете... Поняли вы?..

- Поняла,- протяжно и упавшим голосом произнесла Марфуша и понурилась.

Барон вышел и сел в свою карету, в которой никого не было.

XLIX

В Грузине в продолжение целых трех дней после бегства Пашуты с братом длилась настоящая буря. Настасья Федоровна была вне себя от злобы и, как разъяренный зверь, доходила до такого бешенства, что рвала на себе волосы и била себя кулаками по голове. Если бы в эту минуту попались ей в руки эти две жертвы, то, конечно, они не остались бы в живых от истязаний.

Заподозрив и наказав зря около дюжины женщин, Настасья Федоровна не выдержала и в первый раз с тех пор, что была сожительницей Аракчеева, распространила свой гнев на мужской персонал усадьбы. Несмотря на строгое запрещение графа наказывать кого-либо из дворовых помимо женщин, Настасья Федоровна присудила "к рассолу" двоих людей, которых подозревала, как пособников, помогавших беглецам.

Погоня, разумеется, была послана повсюду. Тотчас же был отправлен гонец к графу в Петербург, и столичная полиция была им уведомлена. Настасья Федоровна не сомневалась в том, что и девушка, и поваренок будут вскоре разысканы и доставлены, но озлобленное нетерпение, зверская жажда мести требовали, чтобы жертвы тотчас же, без малейшего промедления очутились в ее власти. Месть через несколько суток не была бы так сладка, как теперь, а удовлетворение этого чувства было в Минкиной такой же страстью, как и к вину.

На третий день она, однако, успокоилась несколько и в сумерки была даже в особо хорошем расположении духа. Многих грузинцев обстоятельство это удивило. Пошли толки, догадки. Так как все ожидали, что "Аракчеевская графиня" будет свирепствовать вплоть до появления беглецов, то нежданная перемена в ней заставила всех обитателей Грузина недоумевать и стараться разгадать загадку.

И при этом всеобщем настроении не мудрено было отгадать нечто или придумать. И все дворовые, находившиеся в ближайших отношениях к графской сожительнице, сразу, будто по мановению жезла волшебника додумались до невероятного умозаключения, которое их самих испугало.

Все ли они были задним умом крепки или все и прежде думали нечто, но мысленно отрицали догадку, или случилось что-нибудь новое, мелкое, едва заметное, но подтвердившее давнишнее подозрение. Однако, все кому пришло это нечто на ум, не только молчали, но боялись даже и думать о новости.

А это нечто новое, смутно мелькавшее в голове грузинцев, были подозрительные отношения, возникшие между Настасьей Федоровной и тем молодым аптекарским помощником, которого когда-то граф взял в дом.

Молодой малый, тихий, скромный донельзя, кроткий, но несколько хитрый и осторожный, уже давно сумел себя поставить известным образом в усадьбе. Красивый и молодой, по наружности совсем барин-дворянин, с белыми, чистыми руками, с изящными движениями он совсем не подходил к должности помощника дворецкого, в которую вдруг попал.

И скоро этот новый обыватель Грузина, по имени Петр Иванович Силин, стал любим и уважаем всеми. Вскоре заметили, что он становится особым любимцем графа, умеет ладить с ним. Петру Ивановичу случалось иногда по часу оставаться в кабинете графа и беседовать с ним. О чем шла беседа никто, конечно, не знал, но все замечали, что после каждого раза Аракчеев все мягче и ласковее относился к молодому человеку.

Через несколько времени Петр Иванович стал появляться на половине у Настасьи Федоровны, оставаться у нее, беседуя с ней. Наконец, она стала звать его к себе чаще то "на чашку чаю", то "на словечко". Но чашка чая длилась часа по три, словечко длилось по часу.

Грузйнцы поняли, что Настасья ухаживает за любимцем графа, желая расположить его в свою пользу, боясь известного рода соперничества. Подобное отношение ее к людям, которые нравились графу, было не новостью. Всех, кого ласкал Аракчеев, дарила и она своим вниманием и заискивала перед ними, как бы опасаясь их влияния.

Однако, вскоре грузинцам стало казаться, что Настасья Федоровна относится к Силину чересчур милостиво. Сиденье его у нее в гостях становилось все продолжительнее. Иногда он выходил от нее уже очень поздно вечером, и каждый раз после этого Настасья Федоровна бывала в таком добродушном расположении духа, что грузинцы дивились.

- Волк овечью шкуру вздел! - говорили они.

И вдруг теперь, на третий день после бури по поводу бегства Пашуты и Васьки, грузинцы неведомо почему вдруг нечто сообразили и поняли. Случилось ли это от какой-либо неосторожности самой Настасьи или Силина, или от чего-либо, бросившегося кому-либо в глаза, но в этот день все обитатели, переглядываясь, ни слова друг дружке не говорили о новости, но все понимали, что у каждого из них в мыслях одно и то же соображение.

Разумеется, каждому из обитателей тотчас пришел на ум вопрос:

"Что же будет, если это нечто раскроется и дойдет до графа?"

Но как дойдет? Сам граф никогда до этого не додумается, а из грузинцев, конечно, никто не пойдет рисковать своей головой.

Когда на четвертый или пятый день по исчезновении беглецов в Грузине появился снова из Петербурга сам властелин, то нашел в усадьбе тишину, мир и согласие. Что произошло в первые три дня, он не знал. Никто не решился идти сказать ему, какая была сумятица, какая буря, а тем менее никто не доложил о том, что Настасья Федоровна простерла свои права в наказаниях на мужской персонал.

Граф, узнав от гонца, что двое людей, бывших слуг Шумского, бежали из Грузина и, по всей вероятности, в Петербург, строжайше приказал разыскать их через полицию. Но вместе с тем Аракчеев наивно удивлялся теперь, как спокойно отнеслась к этому дерзкому бегству сама Настасья Федоровна.

По приезде в Грузино граф тотчас объяснил Минкиной, что после занятий делами, он ввечеру будет к ней в гости побеседовать о "важнейшей материи".

Настасья Федоровна сделала вид, что обрадовалась предстоящей беседе и тотчас же объяснила, как она стосковалась по графу.

- Одно мое спасение в ваше отсутствие - это Петр Иванович,- доложила она.- С ним все сижу, а без него просто беда была бы. Он меня развлекает всякими рассказами.

Таким образом, Минкина сама первая, по своему обыкновению доложила графу о том, что могло дойти до его сведения через людей.

И Аракчеев, встретив в коридоре молодого человека, ласково треснул его по плечу.

- Спасибо! Настасью Федоровну развлекаешь, скучать не даешь! - выговорил он.

Петр Иванович улыбнулся кротко и покорно, он хотел было глянуть в лицо графу, чтобы видеть его выражение, но духу, однако, у него не хватило.

Ввечеру граф, явившись к своей сожительнице, уселся к столу, где был накрыт чай, но затворил тщательно дверь за собой. Затем, посидев молча несколько минут, он вместо того, чтобы начать говорить, приказал Настасье Федоровне выслать всех из соседней горницы и не приказывать входить впредь до разрешения.

- Эдак-то лучше будет! - прибавил он.

Минкина несколько смутилась от неожиданности, поняв, что беседа будет не простая, а какое-то очень важное объяснение. Что именно - она не могла себе представить. Выслав двух женщин, сидевших в соседней горнице, она быстро вернулась с встревоженным взглядом и выговорила глухо:

- Что ж такое? Случилось что новое, не хорошее? Государь разгневался?

- Государю на меня гневаться не за что, Настенька,- отозвался граф, ухмыляясь самодовольно.

Так как это уменьшительное имя женщины появлялось на языке Аракчеева крайне редко, а обыкновенно он называл ее именем и отчеством, то женщина сразу успокоилась. Нечто новое и важное, если и будет, то касается не до нее.

L

Новость, привезенная графом в Грузино, касалась Шумского. Граф сначала кратко рассказал своей сожительнице о шутовской карете, из-за которой было столько шуму в городе, что толки дошли даже до государя. Когда у графа был доклад об окраске казенных зданий в три колера, то государь приказал только повременить, а покуда окрасить лишь заборы и столбы казенных зданий.

Затем Аракчеев стал подробно рассказывать о поединке Шумского с фон Энзе.

Настасья Федоровна пытливо слушала рассказ, не перебивая, так как граф этого не любил, и с замиранием сердца ждала конца, ждала доброй вести. Авось Шумский, если не убит, то по крайней мере ранен! Но когда граф передал все и кончил, то женщина вздохнула и подумала про себя:

"Леший! И пуля-то его не берет! Видно, в наказание Божеское послан".

Но затем граф после паузы выговорил:

- Ну, а теперь, Настенька, лежит наш Михаил в постели с простреленной грудью.

- Каким образом?..- встрепенулась, всплеснула руками и вскочила с места Минкина.

- Сам себя хватил!..

Настасья Федоровна оторопела и уже хотела сказать: "Быть не может!", но сдержалась.

Граф таких восклицаний на его слова не любил. Когда и не верилось кому, то все делали вид, что верят.

- Сам в себя стрелял? - произнесла она, изумляясь.

- Да. Сам в себя.

- Без всякой причины? Со зла или с чего особого?

- Верно отгадала, Настенька. Причина была - злоба!.. Причиною - граф Алексей Андреевич.

И он показал пальцем себе на грудь.

- Вы изволили ему приказать? - не сообразила женщина.

- Что ты, голубушка! Если б я и приказал, так разве он такое приказание исполнит. А я ему, не воздержавшись, кой за что сразу заплатил... И немногим заплатил... мелочью!.. Мелкой монетой на водку дал... Да, видишь ли, гордость и самомнение в нем, как два зверя сидят. Он и этой мелочи не снес, приехал домой и хватил в себя.

- Простите... Побили вы его, что ли?..

- И того меньше, Настенька!

- За вихор оттаскали?..

- И того меньше.

- Ну, за ухо?..

- И того меньше! - уже рассмеялся Аракчеев.

Настасья Федоровна сочла нужным улыбнуться тоже, но развела руками.

- Я его обругал за все его злодейства на себя и на тебя, пообещался стереть с лица земли. И сотру! - вдруг глухо прибавил Аракчеев.- Но не это заставило его покуситься на самоубийство, а гордость его. Обидно ему показалось то, что я сделал...

- А что собственно? Вы ведь не изволили сказать.

- Я ему плюнул в лицо...

- Так от этого? Полноте. Что вы! От этого? Да полноте. Это он врет... Кто же из-за этого будет себя убивать! Врет он...

- Врать он не мог, Настасья Федоровна,- выговорил Аракчеев другим голосом.- Я его не видал и видеть не желаю. И никому он ни словом не обмолвился. Но я-то знаю, что этому гордецу и моего плевка было невмоготу перенести. В нем столько самовозвеличения, что будь оно правильно им понимаемо и чувствуемо, то на многие бы его большие дела, годные для государства, подвигнуло. Не сумели мы его воспитать, или же таков он уродился. Или уж прямо рассудить, просто - из холопской крови ничего не поделаешь! Был он хам родом, хамом и остался.

Настасья Федоровна, смотревшая все время в лицо графу, опустила глаза при последних словах.

- Обещались вы простить и не поминать про это,- вымолвила она чуть слышно.

- Простить я простил, сама знаешь, Настенька, и не поминать обещался укором или упреком. Я теперь поминаю ради пояснения. Впрочем, мы это одни да Авдотья еще только и знаем... Я ему в Петербурге сызнова подтвердил, что он лжет и привередничает, что он наш сын. Да и поединок его в Петербурге так поняли, что он заступился за вашу честь и убил офицера, который его прославил подкидышем. Мы с вами, стало, одни знаем, что он мужицкой крови приемыш. Да не в упрек будь вам сказано, в лихой час разыграли вы все это представление. Не будь у нас этого мерзавца Мишки на плечах, жилось бы нам много спокойнее и счастливее. Ну, да вот скоро... подкидыша этого я...

- Ну, вот вы и попрекнули,- перебила тихо Настасья Федоровна.

- Ну, прости, последний раз! Да и не придется... Я с ним решил покончить. Вот это нас и успокоит.

Настасья Федоровна хотела задать вопрос, но не решилась и только поглядела Аракчееву в лицо. Он догадался, что она спрашивает.

- Каким образом покончу я с ним, желаете знать? А очень просто! Доложу государю, и государь снимет с него звание флигель-адъютанта. А там из офицерского звания переведу его в совсем иное. Вместо мундира наденет он у меня рясу и поступит в послушание в какой-нибудь дальний монастырь.

Настасья Федоровна вытаращила глаза и молчала.

- Удивительно кажет?

- Да-с...

- Почему же?

- Этим мы от него не избавимся. Он и в монастыре будет соблазн всякий заводить.

- Переведут в другой, третий... Есть и дальние монастыри, есть и такие, где только белые медведи водятся.

- Вот это иное дело! - воскликнула Настасья Федоровна, и лицо ее прояснилось.

- Стало быть, вскоре мы можем с вами успокоиться. Не подохнет он от своей теперешней раны, а доктора уверяют, что он скоро справится, то мы его преобразим в монахи. Почем знать, может быть, молитвенное состояние приведет его на путь истинный. Может быть, когда-нибудь игуменом будет.

Настасья Федоровна покачала головой.

- Не думаю! - вымолвила она.- Пуще обозлится! И такое творить начнет, что всякую обитель святую разнесет.

- И я тоже думаю. Ну, тогда и препроводят его в такую обитель, где по полугоду, бывает, солнце не встает, ночь, да белые медведи кругом ходят и в кельи заглядывают.

- О, Господи! - вздохнула притворно Минкина.- Да неушто же такие обители есть?

- Есть. Ну, вот все. Можешь радоваться, я решился. Долго меня это смущало, но, наконец, решение мое вышло, и теперь я его не переменю. Он и не знает и не знал, беспутный и неблагодарный, какую важность возымеет его шутовская карета. Ведь на ней, Настенька, было написано красными буквами, аршинными... Знаешь ли что? Дурак!.. Да!.

Наступила пауза.

- Кто дурак-то? Первый любимец монарха, военный министр! - прокричал вдруг граф почти громовым голосом, но сразу смолк и огляделся дикими, бешеными глазами в горнице.

Затем он вскочил с места и прошелся несколько раз по горнице.

- Ну, черт с ним! - выговорил он спокойнее.- Он карету соорудил, а я монашку сооружу. Карету-то сожгли. Через месяц о ней и помину не будет, а монашка-то в ряске еще лет сорок или пятьдесят погуляет. Он пошутил час времени, а моя шутка будет много продолжительнее. После флигель-адъютантства пускай кадило подает, свечи ставит, на клиросе поет да прислуживает. А то и в сенях около келий да на лестнице потолчется, прислуживая какому ни на есть архимандриту. Коли пуля не сожрала его, так гордость сожрет насквозь. Гордость униженная ест человека, как ржавчина железо ест. И нас на свете не будет, а он будет у меня мучиться и раскаиваться! Хотел было я его в солдаты упечь. Да нет, за что же? А вот в монашки... Пускай, подлая тварь, Богу молится! Это ему будет самое тяжкое, губительное терзание. Это все равно, что черта заставить Богу молиться. Пущего наказания и не выдумать. Это я только с моим умом мог надумать.

- Да-с. Уж это точно...- подобострастно произнесла Минкина.- Я сразу-то не поняла. А вот теперь смекаю. В особенности если вот в такую святую обитель упечь, где, как вы изволите сказывать, белые медведи водятся.

- В такую и попадет, мерзавец.

И граф довольный, с улыбающимся лицом вышел от своей сожительницы и направился к себе.

В дверях коридора женщина, поджидавшая его, повалилась ему в ноги. Он остановился и вымолвил сухо:

- А?.. Мамка! Прослышала. В Петербург просишься...

- Отпустите... Видеться... Помереть может,- произнесла Авдотья Лукьяновна, всхлипывая.

- Пустое... Не помрет, небось... Ты уж съездила раз, насочинительствовала довольно. Теперь и посиди дома. Видишь, мать родная не тревожится, не собирается, так что ж няньке-то скакать...- ухмыльнулся граф и прошел мимо.

LI

Операция извлечения пули сошла совершенно благополучно, так как оказалась очень легкой. Доктора нашли ее над лопаткой, чуть не под кожей, и понадобился очень неглубокий разрез, чтобы извлечь ее. Но по странной случайности, вследствие ли раны или по иным и нравственным причинам, но в тот же день Шумскому стало много хуже.

Явилась горячка с минутами сознания и целыми часами вполне бессознательного состояния. Крайняя слабость и болезненное возбуждение чередовались очень быстро. Ночью, а иногда и днем, являлся бред, но не тихий, а бурный.

Шумский рассуждал озлобленно, грозился или страстно умолял, но с кем и о чем, понять было невозможно даже Марфуше, которая не отходила от постели больного ни на мгновение, ни на шаг. Девушка знала почти все, касающееся до этого дорогого ей человека и его личной жизни, и все-таки путалась в соображениях.

Шумский поминал в бреду и Аракчеева, и Настасью Федоровну, и свою мать, часто поминал и Марфушу, и она иногда откликалась даже, думая, что он зовет ее.

Несмотря на свои опасения за больного, грусть и отчаяние и, наконец, на крайнюю усталость, Марфуша все-таки за это время нашла нечто, что было для нее огромным утешением, огромной радостью.

За все время в бреду и в минуты тихого и полного сознания Шумский ни разу не упомянул одного имени, которое всегда заставляло больно сжиматься сердце девушки.

Марфуша, уже свыкшаяся с мыслию, что она безумно любит Шумского, не могла равнодушно относиться к этой личности.

Волей-неволей девушка, конечно, ревновала его к баронессе, хотя это казалось ей подчас нелепым и дерзким до чудовищности. Она наивно удивлялась своей крайней дерзости! Сметь ревновать его!.. И к кому же?.. К барышне-баронессе, замечательной красавице!

Но, разумеется, несмотря на разные ее рассуждения, глубокое чувство брало верх. И теперь Марфуша была счастлива, была награждена за свой уход за больным именно этой необъяснимой случайностью. Она с восторгом соображала и обдумывала эту странность, что в бреду Шумский ни единого разу не произнес: Ева или баронесса.

Марфуша силилась, но никак не могла уразуметь, что могло значить это обстоятельство. Почему больной называет изредка по имени даже Биллинга, даже Копчика, и ни разу с языка его не сорвалось имя его возлюбленной.

Острое болезненное состояние продолжалось долго, около недели. Два доктора ездили постоянно и вскоре стало очевидно для всех, от Марфуши до последнего человека в доме, что врачи сами не понимают и не знают, что творится с больным и что предпринять.

Марфуша решилась взять на себя ответственность и на шестой день стала посылать Шваньского за простым знахарем, жившим около лавры, про которого рассказывали всякие диковины. Шваньский колебался взять это на себя и посоветовался с капитаном, который навещал теперь больного всякий день, равно как и Квашнин.

Капитан тоже не пошел на такой решительный шаг, ввиду серьезного состояния раненого.

- А ну как он что даст, да хуже будет? У нас на совести останется, что мы уморили Михаила Андреевича,- сказал он.

Подумав, однако, Ханенко заявил Шваньскому, что он посоветуется с одним "человеком" и вечером привезет решительный ответ, посылать или нет за знахарем.

- А кто это такой? - спросил Иван Андреевич.

- А это такой человек, которого я считаю самым умным из всех, кого знаю. Умен он и головою, умен и сердцем, умен и всеми чувствами своими. Коли скажет он посылать, то приеду и тоже скажу - посылать.

В тот же день вечером Ханенко явился снова и бодро объявил Шваньскому, что по мнению лица, к которому он обращался, надо за знахарем послать. И Иван Андреевич, несмотря на позднее время, тотчас же отправился.

Имя личности, к которой капитан обращался, осталось его тайной. А личность эта была никто иная, как Пашута, продолжавшая жить и скрываться от полиции в квартире Ханенко.

Знахарь, явившийся поздно вечером, попал как раз в минуту бурного бреда. Он внимательно переглядел все, что стояло в баночках и пузырьках, обильно выписываемое из аптек по рецептам докторов. При этом он не выразил ни одобрения, ни порицания. На вопрос Шваньского, что он думает о лекарствах, он ответил:

- Дело известное! Завсегда так у них, дохтуров, лекарств сотни, у меня вот только два. Им выбирать мудрено, они и путаются, не знают, что дать; а мне выбирать не мудрено - либо одно, либо другое.

Однако, знахарь объявил, что останется до утра в квартире и только при денном свете, снова осмотрев больного, решится лечить.

Внешность народного целителя-самоучки произвела на Марфушу такое хорошее впечатление, что она тотчас же сообщила Шваньскому свое мнение.

- Поглядите, завтра же будет Михаилу Андреевичу лучше. Удивителен мне кажется этот знахарь. Вера у меня в него есть...

Разум ли подсказал Марфуше или любящее сердце, чего следовало от знахаря ожидать, но ее предчувствие не было обмануто.

Наутро, когда знахарь осматривал больного, Шумский пришел в себя, сознательно огляделся и, увидя новую личность, спросил, что за фигура стоит перед ним. Ему сказали, что это фельдшер. Он улыбнулся...

- С бородой-то? - вымолвил он недоверчиво.- Знаю я отлично кто ты такой! - прибавил он слабым голосом.

- А кто же по-вашему?- спросил знахарь.

- Вестимо, кто... Рано только пришел... Приходи денька через два, три, да дорого с них вот... не бери...

Слова эти привели в недоумение стоявших за спиной знахаря Марфушу и Шваньского.

- Да вы что же полагаете? - спросила Марфуша тревожным голосом и выступая вперед.

- Гробовщик!..- вымолвил Шумский, снова улыбаясь.

- Господь с вами! Что вы! - воскликнула Марфуша.- Да разве это можно? Вы живы, да и здоровы. Через неделю вы совсем на ногах будете. Это я вам говорю! Я! Во сне видела я - и верю...

- Вот это самое верное - во сне,- забормотал Шумский тихо.- Все вздор на свете! Пустое! Самое верное на свете - сны людские. Что сон, то, вишь, вздор, а то, что, вишь, важнеющее, то все сны и есть. Вот и я, Шумский,- сон.

И слова больного, которые не были бредом, хотя сочтены были таковым, тотчас же перешли в настоящий бред.

Знахарь тотчас же сходил в аптеку, купил чего-то и принялся стряпать, но никого не допускал к себе, запершись в том же чулане, где когда-то сидела под арестом Пашута.

Около полудня Шумский выпил целый стакан снадобья, приготовленного знахарем. И за этот день бреда не было. Он пролежал спокойно. Вечером ему снова дали того же питья, и ночью сидевшая около постели Марфуша задремала тоже, так как в спальне царила полная тишина. Больной лежал уже не в забытьи и не в бреду, а спокойно спал и ровно дышал.

На третий день после нескольких приемов того же питья Шумский хотя был в постели, слабый, но со спокойным взглядом и с ясной мыслью в голове. Он снова вспоминал и расспрашивал все происшедшее у Марфуши в подробностях. Он, помнивший, что покушался на самоубийство, помнивший даже подробности второго дня после своего поступка, теперь окончательно забыл многое.

С этого дня выздоровление пошло быстро. Сильный организм, поборов болезнь, освобождался от нее чрезвычайно быстро. Не прошло недели после появления в доме знахаря, как Шумский уже сидел в постели по часу и долее, уже снова курил, требуя трубку за трубкой. При этом он снова шутил, но только исключительно с одной Марфушей, и оставаясь с ней наедине.

Девушка заметила одну новую странную особенность, которая, однако, отрадой коснулась ее сердца. Каждый раз, что в спальне появлялся кто-либо, Квашнин или Ханенко, даже Шваньский, не говоря уже о докторах, которые продолжали навещать больного, хвастаясь своим искусством, Шумский на всех них смотрел одинаковым взглядом. Тотчас же при появлении кого-либо он становился угрюмее, мрачнее, иногда глядел озлобленно, как будто у него явилось теперь какое-то худое чувство ко всем людям, будто он обвинял их в чем-то...

И тотчас же по уходе кого-либо, даже Шваньского или Квашнина, он, оставшись наедине с Марфушей, тотчас же смотрел иным взглядом. Лицо его преображалось, он улыбался и снова начинал шутить.

Марфуша ясно видела это, глубоко чувствовала и была несказанно счастлива, но объяснить причины не могла. То объяснение, которое иногда вдруг приходило ей на ум, пугало ее, страшило, как несбыточная мечта, принимаемая ею за действительность.

Если поверить хотя на мгновенье тому, что подсказывает сердце, то возврата потом не будет... Если поверить и ошибиться, то потом уже надо умереть или с ума сойти.

LII

Три существа были изумлены равно, думая часто о баронессе Нейдшильд и ее поведении по отношению к опасно больному. Сам Шумский, Марфуша и Пашута. Марфуша думала о красавице-баронессе больше и чаще всех и возмущалась.

- Хоть бы один разок прислали бы хоть лакея на квартиру узнать о здоровье больного?! - говорила сама себе девушка.

Сам Шумский вспоминал реже о Еве... Но о какой-то другой, новой Еве... Теперь их было две... Одна в каком-то ореоле потухающего света, но уже далеко... Там где-то, за "кукушкой", за покушеньем убить себя, за болезнью... Другая была ближе, вспоминалась просто и спокойно, но была совершенно не похожа на первую. К этой Еве Шумский, как бы против воли, относился с сомнением, с недоверием. Иногда ему хотелось даже отогнать прочь эту Еву и вызвать ту, прежнюю, которая чудится вдали, застилаемая всем пережитым... Но та Ева не приближалась, не "возникала" и не "жила" вновь в его мыслях и в его сердце, как бывало еще недавно.

Между ним и той Евой была теперь будто пропасть... А новая Ева была ему чужда...

И думая о двух баронессах Шумский иногда спрашивал себя мысленно:

"Уж не начал ли я опять бредить наяву. Ведь, ей-Богу, две их у меня. Одна милая, да уж там, далече в жизни, а другая вот тут, на Васильевском острове... Сейчас к ней послать можно, спросить о здоровье, что ли? Да не стоит! Не любопытно".

Был ли Шумский оскорблен невниманьем Евы к нему, полным пренебреженьем к его опасной болезни, от которой он мог умереть?.. Или эта болезнь повлияла на него загадочно и заставила теперь относиться ко многим и ко многому на -совершенно иной лад?.. Шумский сам не мог себе ничего объяснить.

- Все оно так...- говорил он себе.- А почему "так", а не иначе - неведомо.

Но вместе с тем ежедневно, чуть не по десяти раз на день он взглядывал на девушку, которая не отходила ни на шаг от его постели, и невольно повторял, как бы укоряя кого-то или убеждая себя:

- Да, вот эта... любит!

Наконец, помимо Шумского и Марфуши, не менее часто поминала баронессу и Пашута. И она тоже, как Шумский, иначе относилась к своей недавно боготворимой барышне. Пашута была будто оскорблена и, сама не понимая почему, негодовала на поведение баронессы относительно человека, которого та "якобы" любит...

Шумский и Марфуша удивлялись, что после неожиданного и единственного визита барона с дочерью, когда доктора собирались извлечь пулю, не было от Нейдшильдов ни слуху, ни духу... Но они обманывались... Пашута знала больше их и тоже обманывалась.

Барона и его дочери давно не было в Петербурге.

Пашута, тотчас узнав об отъезде Нейдшильдов, внезапном и быстром к себе в Финляндию, была настолько поражена странным известием, что не решилась передать это Шумскому. Сказать ему это возможно было бы лишь тогда, когда он совершенно выздоровеет, так как это должно было неминуемо тоже поразить его.

И Пашута, бывая изредка вечером на квартире Шумского на несколько минут из-за боязни полиции и ареста, ни слова не сказала о выезде Нейдшильдов из столицы.

Сама же девушка возмущалась и даже горевала, постоянно беседуя с капитаном о вероломстве баронессы.

И никто не знал правды.

Правда заключалась в том, что барон, заехав справиться о положеньи Шумского, решил, что раненый не выживет, не переживет операции извлечения пули.

Вернувшись домой, взволнованный и потрясенный барон объявил дочери... что граф Аракчеев из мести приказал ему лично во дворце немедленно выезжать из столицы как бы в ссылку.

Старик спасал свою дочь и свою честь. Хотел спасти Еву от удара и хотя бы временно предотвратить его! А свое имя спасти от позора!.. Он был уверен, что Ева при роковом известии потеряет голову. Помимо страданий и горя будет и позор, огласка, всеобщее презренье... Старик был убежден, что дочь при известии о положеньи Шумского, поняв, что ему остается жить несколько часов, тотчас бросится к постели умирающего обожаемого человека.

А этот офицер-блазень, презираемый или ненавидимый всем Петербургом, им ничто. Он даже не жених ее... Он был когда-то женихом необъявленным и всего один день.

Старик решился сразу, в несколько минут и, обманув дочь, увез ее далеко в имение в тот же вечер. Она уехала, ничего не зная о Шумском. И теперь Ева жила однообразной и скучной жизнию среди скал и озер своей родины, которую любила когда-то... Но ее тоскующее сердце было вечно там, в Петербурге. Она мечтала только о возвращении, о случайном свидании. А барон все ждал наивно известия о смерти Шумского, чтобы осторожно передать его дочери.

И добрый, но ограниченный старик не знал и не предчувствовал, на краю какой страшной бездны стоит он сам и простодушно поставил свою дорогую Еву.

Евгений Салиас-де-Турнемир - Аракчеевский подкидыш - 03, читать текст

См. также Салиас-де-Турнемир Евгений Андреевич - Проза (рассказы, поэмы, романы ...) :

Аракчеевский сынок - 01
Исторический роман I Шел 1824 год; был август месяц. Далеко за полночь...

Аракчеевский сынок - 02
XVII Было уже поздно, а женщина не собиралась домой. Умная Авдотья, вы...