Евгений Салиас-де-Турнемир
«Аракчеевский подкидыш - 02»

"Аракчеевский подкидыш - 02"

XIX

На этот раз переезд Шумского из Грузина в Петербург не был простым путешествием. Он не ехал, а скакал, летел, сломя голову.

Шваньский от природы замечательный трус, сидел все время, как в воду опущенный. Он ожидал каждую минуту, что экипаж очутится где-нибудь в овраге или в канаве кверху колесами. Сидя рядом, Шумский и его Лепорелло не говорили ни слова между собой. Только изредка, когда они неслись чересчур шибко, Шваньский, не стерпя страху, заговаривал:

- Пожалуй, Михаил Андреевич, как раз колеса рассыпятся? - заявлял он вдруг тихим, как бы ласковым, голосом.

- Ну, и рассыпятся,- отзывался Шумский равнодушно.

- Михаил Андреевич! - внезапно через час или два тревожно произносил Шваньский.- Если теперь на всем скаку да упади пристяжная, то прямо под экипаж. А мы на нее и набок. Что тогда будет?

- Скверно будет! Отстань! - однозвучно отзывался Шумский.

На всех станциях при перемене лошадей Шваньский, расплачиваясь на дворе, тайно наказывал новому ямщику ехать осторожнее. Но Шумский при отъезде приказывал гнать. Экипаж снова летел вихрем, и Шваньский, снова сидя начеку и не выдержав, вдруг прерывал молчание.

- Уж вот, если, Михаил Андреевич, помилуй Бог, шкворень выскочит... Все вдребезги! И от нас даже ничего не останется!

- От меня останется,- совершенно серьезно отзывался Шумский.

И весь день Иван Андреевич замирал от боязни и ждал ночи, надеясь, что когда совсем стемнеет, Шумский не будет гнать. Выезжая с одной станции уже часов в семь вечера, Шумский снова крикнул новому ямщику:

- Валяй во весь дух! Целковый на чай!

- Михаил Андреевич! - отчаянно возразил Шваньский.- Помилуйте! Ни зги не видать!

- А какого тут черта видеть? Какую тебе згу надо? - отозвался Шумский.

И всю ночь, не смотря на полную тьму от облачного неба, они ехали все-таки крупной рысью и вскачь.

Шумский почти всю ночь не спал от томительных дум и изредка вздыхал. Он думал и передумывал одно и то же. Мысль, что он уступил Аракчееву из-за баронессы или, вернее, вследствие своего объяснения с Пашутой, не выходила у него из головы. Не скажи Пашута, что Ева любит его, конечно, он теперь ворочался бы в Петербург совершенно в иных условиях.

- Уступил! Спасовал! Что делать? Отвоюю и возьму Еву, тогда только держись граф Алексей Андреевич! А покуда я пас.

Зачем скакал Шумский, он сам не знал. Особенного спеху не было. Прежде он боялся, что вдруг узнает о свадьбе Евы с уланом, теперь он верил тому, что сказала ему Пашута. А она сказала прямо: "Не пойдет она за него!"

Тем не менее, Шумскому хотелось бы как можно скорей в Петербург.

Теперь, думая о том, что делать по приезде, Шумский решил, что прежде всего нужно драться с фон Энзе. Положение их обоюдное было буквально то же, что и месяц назад. Но как заставить фон Энзе драться? Как прежде, так и теперь, Шумский не мог ничего придумать.

"Застрелить, что ли, его? - думал он.- Теперь я имею разрешение этого идола проломить башку улану за клевету. Ну, а я вместо пролома сделаю прострел! Небось заступится, выгородит!"

Но, обдумывая подобный поступок, Шумский, когда-то уже покушавшийся на жизнь улана, теперь не находил в себе силы решиться на простое убийство.

Тогда он решился на это, будучи в каком-то тумане или опьянении от злобы. Теперь он сознавался себе, что не сможет снова взять пистолет и стрелять в беззащитного врага.

"Как же быть? Что делать?" - сотни раз мысленно повторял Шумский и глубоко вздыхал.

Как-то на рассвете, покуда перепрягали лошадей, Шумский вдруг вздохнул с таким страданием внутренним, что Шваньский не выдержал.

- О чем вы тужите так, Михаил Андреевич? Все слава Богу.

- А ну тебя, дура! - отозвался Шумский нетерпеливо.

- Вестимо, слава Богу! Я вот просто ожил, когда увидал, что все дело обернулось пустяками. Оказалось все сочинительством Авдотьи Лукьяновны.

- Скажи еще раз такое же, и я тебя выкину из экипажа, как кулёк середи дороги! - вскрикнул Шумский.- Понял? Да и на глаза не пущу, когда придешь пешком домой. Сочинительство? Нет, я, слава Богу, от женщины родился, а не от псы!..

И с этой минуты они промолчали почти вплоть до Петербурга. Раза два или три Шваньский принимался было заговаривать о пустяках, но Шумский только отзывался тихо и кратко: "Молчи".

Когда дорожный экипаж был уже в Большой Морской и остановился перед подъездом квартиры, там оказалась мертвая тишина. Даже ставни были все заперты. Шваньский, вышедший вперед, едва достучался в ворота.

Дворник дома отворил ворота, ахнул при виде экипажа и заявил, что в дом войти нельзя, так как в нем никого нету. Из трех людей, которые были оставлены при квартире, не было ни одного. Все они, по словам дворника, пропадали от зари до зари.

- А Марфуша? - воскликнул Шваньский.

- Оне-то завсегда сидят, но теперь вышли, должно быть, в лавочку.

Шумский, собиравшийся войти к себе через подъезд с улицы, вошел во двор и уже приказал ломать дверь в сени, но в эту минуту появилась Марфуша, запыхавшись и бегом.

Шумский, увидя девушку, присмотрелся к ней каким-то странным взором. И сама она, и Шваньский ждали гнева и брани, но барин ласково улыбнулся и выговорил:

- Ай да Марфуша! Ай да хозяйка! Шатаешься по кварталу, кутишь! Что же теперь жених-то твой скажет. Ну, вдруг откажется!

Марфуша закраснелась, боязливо приглядываясь к обоим. Она тотчас же отворила дверь ключом, вынутым из кармана, и впустила барина. Но в ту минуту, когда он входил в растворенную дверь, он вдруг обнял девушку, поцеловал в щеку и вымолвил шутя:

- А откажется, наплевать! Другого получше найдем.

Шваньский при виде внезапно происшедшего растопырил руками и испуганно удивился, но затем лицо его тотчас же прояснилось. Он рассмеялся и, входя вслед за Марфушей, вымолвил тихо ей на ухо:

- Вот так поздоровался! Поди раскуси! Не то к добру, не то к худу... Кажется, уже я, с ним живя, наудивлялся досыта, а вот опять удивил!

Марфуша, по-видимому, очень довольная ласковой шуткой барина, принялась весело хлопотать, и через полчаса Шумский уже пил чай у себя в спальне. Два лакея будто почуяли прибытие барина и явились тоже. Один из них был тотчас же послан к Квашнину просить его немедленно приехать.

Едва только Шумский принялся за чай, как Марфуша явилась с докладом о том, что было на квартире за отсутствие барина. Все, что она докладывала, было так мало интересно, что Шумский почти не слушал, а глядел на девушку и думал то же, что всегда приходило ему на ум при виде Марфуши:

"Удивительное сходство!" - повторял он мысленно и, наконец, произнес это вслух.

Девушка, не получая никакого ответа на свой доклад, все-таки продолжала:

- А еще был у нас, Михаил Андреевич, улан...

- Какой улан?..- оживился Шумский.- Когда?! Ах ты, глупая! Болтаешь всякие пустяки, а этого не сказываешь!

- Я по порядку, Михаил Андреевич! - смело отозвалась Марфуша.- По порядку как что было. А улан был дня тому два либо три.

- Какой улан? Каков собой?

Марфуша описала внешность улана, и Шумский ясно узнал по ее описанию приятеля фон Энзе Мартенса. Но на все вопросы Шумского Марфуша не могла отвечать ничего. Улан было спросил: "Дома ли господин Шумский?" - и, узнав, что он в Грузине, тотчас уехал.

Шумский был озадачен. Появление Мартенса у него на квартире имело огромное значение. Важнее этой вести он не мог узнать в Петербурге! Важнее этого могло быть разве только одно: скоропостижная смерть фон Энзе.

- Фу, ты черт! - воскликнул Шумский нетерпеливо.- И подумать, что раньше завтрашнего утра я не узнаю, зачем он был!

И невольно смущаясь, сомневаясь, он снова закидывал Марфушу вопросами, на которые ей нечего было отвечать, и снова заставлял девушку описывать фигуру улана. И снова оказывалось, что заезжий улан был положительно никто иной, как Мартенс.

Весть, которая сначала заставила Шумского угрюмо задуматься, вскоре же затем вдруг его развеселила:

- Это к добру,- решил он.- Есть что-нибудь новое и такое новое да такое доброе, что фон Энзе сам ко мне в руки лезет. Что, если барин уже успел за эти дни написать фон Энзе такое же послание, какое я получил...

И Шумский при этой мысли невольно рассмеялся.

- Да, есть что-то новое в Питере, а теперь в моем положении новое может быть только хорошее.

Через час явился Квашнин и, узнав от друга все подробности его пребывания в Грузине и последствие его объяснений с Аракчеевым, искренно, глубоко обрадовался. Он тоже повторил буквально слова Авдотьи Лукьяновны, как если бы слышал их.

- Слава Богу! Все по-старому и пойдет.

Разумеется, Шумский тотчас же передал Квашнину свое прежнее неуклонное намерение заставить фон Энзе драться во что бы то ни стало и рассказал про диковинный визит Мартенса.

Друзья проговорили до поздней ночи обо всем и условились. Квашнин обещался другу побывать у Мартенса, чтобы узнать, зачем он заезжал, но вместе с тем, если ничего серьезного не окажется, то со своей стороны в качестве уполномоченного снова предложить поединок.

Наутро Шумский, поднявшийся довольно рано, бодрый и веселый бродил по всем комнатам, заговаривая и шутя со всеми. Давно ли он был совершенно несчастный человек, сраженный одним словом, брошенным ему в лицо в ресторане. Теперь он привык к тому, что было для него ударом, раной самолюбию. Теперь он думал и глядел на все дело так же, как посмотрела на все Авдотья Лукьяновна, сама баронесса и даже Пашута.

Шумский удивлялся невольно, каким образом женщины, из коих одна простая крестьянка, с первой же минуты решили дело гораздо проще. Он презрительно и злобно отнесся к их точке зрения, а теперь сам убедился, что так и надо смотреть.

"Чем же приемыш или воспитанник хуже, нежели незаконный сын? - думалось Шумскому.- А что нет во мне крови графа Аракчеева или мещанки Настасьи Минкиной, так и слава Богу! Простая крестьянская кровь почище Минкинской и Аракчеевской! Среди предков Авдотьи Лукьяновны и отца были, вероятно, все добрые, усердные мужики, не гонители, а из рода в род гонимые. А среди предков графа Аракчеева, небось, не оберешься всякого зверья!"

Помимо примирения со своей долей Шумский чувствовал себя счастливым вследствие двух важных причин. Во-первых, в Петербурге, по уверению Квашнина, о свадьбе Евы с фон Энзе не слышно. Многие даже считают это выдумкой. Во-вторых, посещение Мартенса обещало что-то... Быть может, вызов.

Около полудня Шумский начал уже нетерпеливо приглядываться к часам. Квашнину пора было ехать. Наконец, он увидел друга, подъехавшего к крыльцу.

- Ну что?..- встретил он его в передней.- Видел Мартенса?

Квашнин сбросил шинель, поздоровался с приятелем и тотчас же развел руками.

- Не томи! Видел?

- Видел...

- Ну?..

- Поединок...

- Ура!..

И Шумский подпрыгнул, как школьник.

- Да. Только погоди радоваться. Тут что-то дело нечисто.

- Как нечисто? От имени фон Энзе предложил он?

- А вот пойдем, расскажу.

Когда друзья были в спальне, Квашнин обстоятельно передал свой визит к Мартенсу, и действительно, и Шумскому показалось во всем что-то темное.

Оказалось, что когда Квашнин явился к улану справиться, зачем он заезжал к Шумскому, Мартенс серьезно, важным и холодно официальным тоном объяснил Квашнину, что его друг фон Энзе считает поединок между ним и Шумским неизбежным. Но что все обстоятельства дела крайне запутаны, а все дело очень сложное и не поддается простому решению.

Удивленный Квашнин заявил улану свое предположение прежде всего, как самую естественную вещь, что вероятно оба они боятся иметь дело с названым сыном графа Аракчеева, опасаясь просто пострадать, попасть в крепость, а то и хуже - быть разжалованным в солдаты.

Мартенс отнесся к этому предположению высокомерно. Он отвечал, что как ни силен граф Аракчеев, но что они двое в качестве не русских, а остзейцев, имеют свою протекцию при дворе и у особы государя. Что, если граф Аракчеев станет мстить им за Шумского, то найдутся люди, которые возьмут их сторону.

И Мартенес объяснил, что затруднение заключается совершенно в ином. Когда-то фон Энзе имел неосторожность дать честное слово ни под каким предлогом не драться с Шумским, как с человеком непорядочным, имеющим постыдную репутацию блазня общественного. Теперь он сам хочет драться с Шумским, но является дилемма: и идти на поединок, и сдержать данное слово.

Единственное средство, которое они с фон Энзе придумали, заключается в том, чтобы найти такую форму поединка, которая бы не была обыкновенным поединком. Тогда фон Энзе может драться, не изменив своему честному слову.

В тот же вечер Мартене обещал приехать к Квашнину вместе с другим офицером, тоже остзейцем бароном Биллингом. Он просил Квашнина пригласить к себе то лицо, которое Шумский выберет вторым секундантом. Вместе им предстояло обсудить форму и детали поединка соперников.

На этом объяснение их и кончилось. И теперь Квашнин имел полное право сказать Шумскому, что все затеянное уланами - темное дело.

- Да, правда,- выговорил Шумский, подумавши.- Ни черта не поймешь! Хочет так драться, чтобы не драться! Такой поединок, который бы был не поединок! Черт их знает! Не знай я фон Энзе, подумал бы, что все балаганная комедия, а ведь он малый дельный и честный.

- А вот вечером увидим! - решил Квашнин.

- Да, остается только сказать противное тому, что говорил Иисус Навин. Лупи солнце и валяй луна!

- Ты говори лучше, кого мне позвать к себе в качестве твоего второго секунданта? - сказал Квашнин.

- Понятное дело капитана, если он не побоится,- заявил Шумский.

- Побоится, но не сморгнет!

XX

Часа через два друзья расстались. Шумский отправился к капитану Ханенко. Визит этот напомнил ему его прежнее посещение. Капитан был точно так же в халате, с трубкой, точно так же подпоясан офицерским шарфом с истрепанными серебряными кистями и точно так же дымил, как фабричная домна.

Он точно так же радушно встретил Шумского, разговаривая, лукаво поглядывал и при всем нежелании играть роль секунданта все-таки согласился. Он обещал быть в тот же вечер у Квашнина.

На вопрос Шумского, какое мнение хитрого и дальновидного хохла насчет темных речей Мартенса, Ханенко развел руками.

- Немцы хитрее нас,- сказал он.- Да и вообще русский человек прост. Всякий европейский житель что-нибудь выдумал, а русский человек ничего еще не выдумал. Вон немец обезьяну выдумал! Это всем известно, кроме его самого. Англичанин - бифштекс, гишпанец - гитару, итальянец - макароны, голландец - червонец, француз - много чего выдумал, не перечесть! Только все пустяки, американец сплоховал, даже собственного языка не придумал, на чужом болтает. А вот русский человек, как есть, ничего не выдумал. Сказывают, будто самовар изобрел. Вещь хорошая, а все-таки чайник с кипятком сейчас бы его должность исправлять мог...

- Да бы не шутите, капитан,- перебил его Шумский,- а скажите, что вы думаете.

- А вот ввечеру узнаем.

- Да меня нетерпение берет.

- Что делать! Потерпите.

Шумский покинул капитана и с окраины Васильевского острова двинулся через весь Петербург к Литейной.

Посторонний человек, взглянув теперь на его довольное, улыбающееся лицо, никогда не поверил бы, что этот человек накануне серьезного поединка.

По мере того, что Шумский приближался к Литейной, лицо его становилось веселее. Ему предстояло нечто очень приятное.

Он поехал в магазин военных вещей к тому самому немцу, у которого когда-то оставил портрет Евы. Много раз вспоминал Шумский об этом портрете, но не брал его. Одно время он даже решил совсем не брать его. Пускай остается у немца и пропадает! Пускай будет ничьим!

Мысль, что Ева могла отдать нечто, над чем он с такой страстью работал, отдать его же сопернику, была ему оскорбительна и тяжела. Он не знал, как фон Энзе добыл этот портрет.

Разумеется, немец-магазинщик сберег переданное ему сокровище в целости.

Толстый лист бумаги, свернутый в трубочку, оказался на том же месте, в том же комоде, как был положен когда-то, и ключ от ящика все время тяготил карман и душу добросовестного германца. Теперь, увидя Шумского и узнав, что он избавит его от порученного сокровища, Аргус поневоле просиял.

- А что бы было,- шутя заметил Шумский, взяв портрет, но не разворачивая его,- что бы было, если бы я оставил это у вас навсегда?

- О, Herr (Господин (нем.).) Шумский! Помилуй Бог! Это было бы schreiklich (ужасно (нем.).), очень трудно приберегайт чужая дороговизна!

- Как дороговизна? - воскликнул Шумский.

- Ну, чужая, дорогая предмет.

Шумский весело рассмеялся и, поблагодарив аккуратного и добросовестного немца, обещал сделать на днях большой заказ на столько из нужды, сколько из благодарности к одолжению и поехал к себе.

На Большой Морской он снова зашел в другой магазин и велел при себе вставить портрет в великолепную раму. Будучи свободным и не зная, что делать, он просидел в магазине до тех пор, покуда все не было готово.

Когда приказчик из другой горницы вынес портрет уже в рамке, выражение лица Шумского изменилось. На него глянул из-за стекла прелестный образ той, которую так удачно окрестила Авдотья Лукьяновна, назвав "серебряной царевной". Как много воспоминаний сладких, бурных, горьких колыхнулось в душе его! Теперь в первый раз Шумский, разглядывая портрет как бы посторонний человек, должен был мысленно согласиться, что работа была великолепная. Недаром он с такой страстью, с таким увлечением рисовал этот портрет!

И вдруг ему пришло на ум странное заключение: что было бы, если б он остался крестьянским мальчишкой и если бы пьяная Настасья не отняла его у матери. Если б обстоятельства сложились так, что он стал бы рисовать, учиться и сделал бы искусство целью своей жизни. Почем знать, быть может, теперь он был бы известным художником и был бы счастлив.

"Все вздор! - подумал, наконец, Шумский.- В каких бы я обстоятельствах ни находился, я бы никогда счастлив не был. Всегда бы презирал все, что возможно, что под рукой, и страстно желал бы того, чего невозможно или достижимо путем преступников и преступлений закона".

Вернувшись к себе, Шумский поставил портрет боком на подоконник, сел против него в нескольких шагах и, глядя на него, продолжал раздумывать. Наконец, вдруг внезапная мысль пришла ему. Он вышел в коридор и крикнул Марфушу. На его зов явился один из двух лакеев, и он велел послать к себе девушку, которая в доме его уже носила название экономки. Через несколько минут к нему в спальню явилась Марфуша, а за ней Шваньский.

- Это что такое? - весело вымолвил Шумский.- Ты зачем пожаловал? - обернулся он к Шваньскому.

- Я полагал-с... что вы нас обоих требуете,- с какой-то кислой физиономией выговорил Шваньский.

- Не полагай в другой раз, а то я рассержусь и положу...

Шумский запнулся, а затем сострил настолько грубо, что Марфуша вся вспыхнула, а Шваньский по обыкновению своему весь съежился.

- Ну, пошел вон! И в другой раз не рассуждай и не полагай!

И затем, когда Шваньский снова скрылся, Шумский ради шутки подошел к двери и запер ее на ключ.

- Зачем вы это делаете? - выговорила вдруг девушка.

- Ивана Андреевича твоего попужать! - тихо проговорил Шумский.

Он сел в то же кресло и вымолвил:

- Иди, становись вот тут у окошка. Стой вот так... смотри сюда...

И поставив девушку рядом с портретом, Шумский стал по очереди смотреть на оба лица: живое и нарисованное.

Марфуша, на секунду взглянув на стоящий портрет, тоже несколько удивилась. Ей самой показалось, что будто она взглянула не на живопись, а в зеркало. Ей показалось, что в раме отразилось ее собственное лицо.

- Чудно это, барин,- вымолвила она.- Картинка-то эта с такими же волосами, как у меня.

- Помолчи! - добродушно отозвался Шумский.- Дай мне поглядеть и добиться, в чем тут штука.

- Как тоись?

- Молчи! Не твое дело.

И Шумский стал переводить глаза с портрета на девушку и с нее на портрет. И действительно, между портретом, который был очень похож на баронессу, и Марфушей не было ничего общего в чертах лица. А вместе с тем было что-то бросавшееся в глаза в смысле сходства.

Волосы Марфуши были темнее, глаза не так глубоки, не так красивы. В губах, во рту девушки не было и тени той неуловимой прелести, которая была в слегка раскрытых губах Евы. Наконец, у Марфуши не было в лице той кротости, изящной простоты, а, вместе с тем, в глазах какого-то сочетания детской наивности с детской строгостью.

- Ну, теперь смотри...- выговорил Шумский.- Красивая барышня?..

- Картинка. Таких и не бывает на свете,- отвечала Марфуша, разглядывая портрет.- Красавица! А я, дура, знаете ли чему удивилась! Покажись мне, как я вошла, что я себя увидала, что вы на окно зеркало поставили. Ан выходит, тут нарисовано. А волосы-то, все-таки, совсем как у меня, да и глаза...

- Да,- рассмеялся Шумский.- В темноте ты за нее пройдешь. Ну а днем по пословице: "Далеко кулику до Петрова дня".

Шумский вдруг задумался глубоко и забыл, что Марфуша, уже разглядев портрет, стоит перед ним в ожидании приказа выдти. Придя в себя, он удивился и чуть-чуть не спросил у девушки, что ей нужно.

- Ну, что же стоишь? Уходила бы.

- Я не смела. Да и дверь заперта.

- Отопри, да и уходи.

- Да ведь эта вы так сказываете,- заметила Марфуша,- а поди-ка иной раз сделай что без вашего приказания, так вы убить можете.

- Вот как? - выговорил Шумский, несколько озадаченный.- Скажите, пожалуйста, какого ты куражу набралась! Смеешь этак разговаривать! Ты, стало быть, меня не боишься?

- Я-то? - усмехнулась Марфуша.- Что делать, по правде скажу...

И она смолкла.

- Ну говори?

- По правде скажу, только не сердитесь и не обижайтесь.

- Да ну, ну говори!

- Я, стало быть, вас, Михаил Андреевич, насчет того, чтобы бояться, ни капельки то есть не боюсь. Вы не обижайтесь.

Шумский весело расхохотался.

- И почему я так думаю, сама не знаю. Хоть вы со мной раз худое сделали, чуть было не уморили ради потехи, а все-таки я вас теперь не боюсь. Опаивать меня вы опять не будете, потому в этом нужды теперь нет. Драться со мной, знаю, не станете. Эка невидаль! Девушку исколотить, ей лицо испортить. Этого и мужик не сделает... А больше вы ничего со мной сделать не можете...

- Ну, не храбрись! Не ручайся, Марфуша! На грех мастера нет! Бывали такие-то, храбрились да обожглись.

- Не знаю-с, а по мне так. Не боюсь и шабаш. Позволите выйти?

- Иди.

Но когда Марфуша была у двери, Шумский снова позвал ее.

- А когда же ваша свадьба со Шваньским?

- Не знаю. Это не мое дело.

- Как не твое дело?

- Вестимо. Это Иван Андреевич должны положить.

- Да ты-то рада за Ивана Андреевича замуж выходить?

- Они меня просят.

- Знаю. Но ты, может, за другого бы кого пошла помоложе да показистее. Ведь Иван-то Андреевич - мухомор!

- Как можно! Они добрые.

- Да ведь и мухомор добрый. Ты, может, против воли за него идешь, чтобы только пристроиться? Скажи по правде?

- Не знаю,- тихо произнесла Марфуша, потупляясь.

И Шумский вдруг встрепенулся. Те же слова, та же интонация голоса, тот же жест... Перед ним на мгновение появился другой образ: это стояла и говорила не Марфуша, а Ева.

- Фу ты, черт! - вырвалось у него невольно.- Наваждение какое-то! Ну уходи, а то, право...

Шумский не договорил, улыбнулся как-то странно и, отвернувшись от девушки, стал смотреть в окно.

- Ох, как вы меня испужали! - раздался голос Марфуши в коридоре.

Оказалось, что Шваньский был за дверями как бы на часах, карауля и подслушивая беседу патрона с невестой.

Марфуша, отперев дверь и выйдя в коридор, чуть не столкнулась с ним лоб в лоб.

XXI

Весь день Шумский с крайним нетерпением прождал своих приятелей-секундантов. Наконец, в десять часов Квашнин и Ханенко явились. Шумский вышел к ним навстречу и пытливо пригляделся к их лицам, стараясь по ним поскорее узнать результат совещания.

К его крайнему удивлению Квашнин выглядел весело и смешливо, а толстое лицо Ханенки расплылось в одну веселую усмешку, как если бы он приехал из театра, где прохохотал целый вечер.

- Что такое? - воскликнул Шумский, совершенно теряясь в догадках.

Квашнин пожал плечами и усмехнулся, а Ханенко захохотал на всю квартиру густым басом и промолвил:

- Черт в ступе! Вот что, Михаил Андреевич! Стоял свет и будет стоять, а ничего такого не приключится.

- Драться согласен? - выговорил Шумский, чтобы скорее узнать главное.

- Согласен! согласен! - заговорили оба.

- Слава Богу!

- Да вы не согласитесь,- прибавил Ханенко.

Когда все трое прошли в кабинет и уселись, Квашнин заговорил, рассказывая о свидании с Мартенсом и Биллингом, но начал тянуть, вдаваясь в загадочные подробности. Ханенко перебивал Квашнина, вставляя разные шуточки. Шумский понял по всему, что дело принимает какой-то забавно замысловатый оборот.

- Не томите меня! - выговорил он.- Скажите сразу, чего они хотят.

- Позвольте в двух словах скажу! - воскликнул Ханенко.

И капитан кратко и сжато изложил суть дела: так как с одной стороны, фон Энзе дал честное слово не драться с Шуйским и не может изменить данному слову, и так как с другой стороны, он находит необходимым и всей душой желает выйти на смертельный бой с соперником, то вопрос делается неразрешимым. И приходится ухитряться, чтобы выйти из затруднения. Поэтому секунданты предлагают особого рода поединок, при котором фон Энзе и Шумский драться, собственно говоря, не будут. Соперники и их секунданты соберутся в одно место, причем добудут какого-нибудь восьмилетнего ребенка и дадут ему серебряный рубль в руки. Каждый из соперников выберет орел или решетку. Ребенок три раза подбросит рубль, и только третий раз будет считаться. Тот кто проиграет, обязан в тот же вечер застрелиться сам.

Шумский, выслушав все, рассмеялся.

- Умно! Хитро! Вовсе не глупо! И действительно, действительнее всякого иного поединка. По крайности один непременно на тот свет отправится. Только вот что... русскому человеку на эдакое идти мудрено.

- Вот и мы тоже сказали,- заметил Квашнин.

- А я даже сказал, Михаил Андреевич,- прибавил Ханенко,- что я три раза готов драться на всяком оружии, хоть на ружьях или на топорах, а на этакий поединок не пойду. Другой меня убьет, я тут, так сказать, не грешен, а самоубийцей быть грех.

- Грех грехом,- отозвался Квашнин,- и то, и другое равно грех. Я совсем с другой стороны смотрю. Обыкновенный поединок естественнее. Там я всячески стараюсь ненавистного мне человека похерить. Оно в некотором смысле даже удовольствие доставляет. Можно забыть, что сам в опасности. А тут извольте стараться для другого, для этого самого ненавистного человека. Извольте стараться его от себя избавить. Совсем как-то несообразно выходит. Чепуха!

- Нет,- задумчиво отозвался Шумский,- не чепуха! Оно умно! Я об этаких поединках слыхал. Оно даже очень не глупо. Только по правде сказать я на это не могу идти. Мне даже кажется, что никакой русский человек на этакое не пойдет.

- Ну вот, мы так и сказали,- воскликнул, оживляясь, Квашнин.- Мы сказали, что ты на это не согласишься.

- Чем же вы кончили?

- А вот пускай капитан рассказывает. Он тоже отличную штуку выдумал. И отказаться им нельзя.

- Что такое? - оживился Шумский.

- А вот извольте видеть,- заговорил Ханенко.- В чем вся сила? В чем затруднение? Так как вся сила в том, что господину улану нужда, чтобы "и овцы были целы и волки сыты", хочет он драться на поединке и в то же время хочет сдержать честное слово, данное в том, чтобы ни на что не драться. Я им и предложил передать г. фон Энзе, что если они что выдумали заморское, что есть и не есть поединок, дуэль, то у нас на Руси еще с Павловских времен, а то, почитай, и с Екатерининских, есть своего рода дуэль. В армейских полках на Украине то и дело, слышно, такие бывают. Кто это выдумал, не знаю. Может и русский человек, а может, тоже обычай из-за моря привезен. Слыхали вы, Михаил Андреевич, про кукушку?

- Кукушка! - выговорил Шумский.- Что-то такое знакомое, а что, право, не припомню.

- Кукушка, изволите видеть,- продолжал Ханенко,- не есть, собственно говоря, дуэль, а есть игра. Понятное дело такая игра, в которую не дети играют, а взрослые, всего больше офицеры. И в таких местах устраивают эту игру или зрелище, где нет никаких развлечений. Полагаю я, спьяна да с тоски, когда полк стоит в какой-нибудь трущобе, и выдумали гг. офицеры эту кукушку и себя, и товарищей потешать. Но так как г. фон Энзе честное слово мешает драться с вами по образу и подобию людей благовоспитанных и трезвых, то иного исхода нет. Надо согласиться на кукушку.

- Стойте! Вспомнил! - воскликнул Шумский, вставая.- Это в темной комнате "ку-ку" кричать?

- Точно так-с.

- Знаю, слышал. Ну что же? Отлично! Вот это по-российски! Это получше, чем их орел и решетка. На это я с удовольствием пойду. Это, пожалуй, много веселее и забавнее.

И Шумский стал среди комнаты и крикнул пронзительно:

- Ку-ку!

В ту же минуту Ханенко хлопнул в ладоши и крикнул:

- Трах!

И все трое рассмеялись, хотя Квашнин рассмеялся не вполне искренно. На лице его было написано смущение.

- Ну, что же они отвечали? - спросил Шумский, снова садясь.

- Очень были немчуры озадачены. Г. барон Биллинг заявил, что такой образ действий, конечно, нельзя считать поединком, а очень опасной нелепицей. А Мартенс сказал, что считает такого рода сражение только к лицу пьяным армеутам, а не гвардейским офицерам. На это мы ему заметили, что в Петербурге много раз бывала кукушка да, надо полагать, и вперед будет. Тут, по крайности, самоубийства нет и глупая индейка судьба никакого действия не имеет. А что такое - ребенок будет рубль серебром под потолок бросать. Глупость! А тут немалая смелость тоже нужна. Кто дрался, сказывает, что когда приходится кричать "ку-ку", то совсем бывает язык прилипё к гортани, а голос драже, как в лихорадке.

- Но все-таки,- заговорил Квашнин,- они оба порешили, что фон Энзе согласится на этот поединок, так как иного исхода нет. Мартенс заявил, что считает "кукушку" дикой выдумкой трущобных армейских офицеров, которая, смотря по условиям, или бойня или балаган, и что его друг на балаганство не пойдет. Следовательно, надо обсудить и обдумать все подробности заранее.

- Конечное дело! - воскликнул Шумский.- Вы жару и наддайте. Небось, у нас из голубушки кукушки комедии не выйдет. Что они ни пожелают, я заранее на все согласен, а вам даю полномочие устроить так, чтобы один из двух остался на месте. Бой на смерть, а не на потеху столицы.

- Кукушка - вещь чудесная,- выговорил, как бы смакуя, Ханенко.- Благородная вещь! А не их дурацкая выдумка самого себя убивать. Да и условия простые: кричать и палить.

- Надо все-таки подумать и что-нибудь забористое надумать,- сказал Шумский угрюмо.- Я простой "кукушки" не хочу. Кончим ничем - беда. Да и срам.

- Какую же вы хотите? - спросил капитан.

- По-вашему крикнул раз да и выпалил раз! Нет, капитан. Я на это не пойду. Да и фон Энзе не пойдет. Это в самом деле балаган будет, комедия.

- Чего же вы еще желаете? - удивился Ханенко.- Ну пожалуй, повторить можно, хоть до трех раз садитесь.

- Нет, садиться один раз, а иметь с собой за раз три пистолета, по малой мере два. Вот я как желаю. И чтобы времени было дано с четверть часа, а то и больше. Вот что-с. И затем хочу я, что коли у нас будет у каждого по два выстрела, то "ку-ку" кричать по одному разу и сейчас двигаться с места на удачу!

- Это же зачем?!. - воскликнули оба приятеля.

- Ну, уж это мое дело!

- Скажите! Мы же знать должны,- заявил Ханенко.- У нас они спросят объяснения вашего требования.

- Извольте. Я хочу, чтобы после этих, так сказать, подаваний голоса, наступил благодушный спокой и мир. "Тишь да гладь, да Божья благодать". А чтобы на эту тишь да гладь был у меня лишний выстрел в запасе. Понятно, и у него тоже! Когда я его в темноте разыщу, тогда и шаркну в упор. Хоть четверть часа прошарю! Поняли?

Квашнин не понял сразу, но хитрый хохол сообразил тотчас же в чем дело, промычал и почесал за ухом.

- Понимё!..- протянул он.- Ловко, Михаил Андреевич! Это вам кто-нибудь рассказывал, или сами надумали?

- Сам! - рассмеялся Шумский.

- Ловко! Ей-Богу. Это стало быть, когда наступит тишь да гладь, то распространится в горнице сильнейший и противнейший запах.

- Какой? - удивился Шумский.

- Смертью запахнет!

- Это верно, капитан.

- Да. И даже очень сильно пахнуть будет матушкой смертью одному из двух, а то и обоим. Это уже, стало быть, ваше собственное сочинительство, так сказать, усовершенствование обыкновенной кукушки. Пожалуй, что они на это не пойдут!

- Увидите, не посмеют не пойти! - вскрикнул Шумский.- Они вам что толковали. Не хотят быть посмешищем на весь город. Поэтому и надо нам не срамить российского изобретения. Немцы говорят, что это балаган. Ну вот, благодаря моему усовершенствованию балагана и не будет. Или его, или меня за ноги вытащут, либо мертвым, либо чуть живым.

Объяснившись еще подробнее ради своих полномочий, секунданты обсудили всевозможные мелочи. Обсудили даже те возражения, которые могут представить Биллинг и Мартенс.

Поздно вечером приятели Шумского уже собрались уезжать, когда Ханенко вдруг треснул себя по лбу и воскликнул:

- Ай да гуси мы! Нечего сказать! Главное и позабыли!.. Да и немцы тоже забыли.

- Что такое? - удивился Шумский.- Пистолеты? Так надо новые. Одну пару пусть выберет и купит фон Энзе, а другую - я. Берите деньги. Поезжайте завтра утром и купите.

- Какие пистолеты! - отозвался Ханенко.- Об этом я думал. Их купить не долго!

И обернувшись к Квашнину, капитан выговорил:

- А где же будет кукушка-то? У вас что ли на квартире, Петр Сергеевич, или у меня в спальне?

И он рассмеялся.

- Верно! - отозвался Квашнин.- Главное забыли! Надо будет об этом подумать за ночь, а завтра им обоим передадим. Может, они найдут.

- Как бы из-за этого помехи не было,- задумчиво произнес Шумский.- Нужна большая горница. Я тоже подумаю и если надумаю, то тебе, Квашнин, рано утром напишу.

И приятели стали прощаться.

Выходя уже в переднюю и накидывая шинели, Ханенко вдруг обратился к Шумскому.

- Михаил Андреевич! Еще один вопросик. Отвечайте мне, пожалуйста, да не сразу, а так подумавши маленько.

- Извольте. Что такое? - удивился Шумский.

- А вот что. Нельзя ли вам с уланом не драться...

- Как?.. Я не понимаю...

- Да так... Помириться, что ли, или так плюнуть и бросить.

- Христос с вами, капитан!

- И слава Богу, что Он со мной! Я вам дело говорю. Ведь раз уже совсем собрались драться, а дело уладилось. Ну и теперь можно уладить!

Шумский грубо и желчно рассмеялся.

- Хорошо оно тогда уладилось, нечего сказать! Уладилось тем, что негодяй нанес мне новое оскорбление, крикнув мне в трактире, что я не родной сын, а подкидыш Аракчеевский, да при этом же повторил свой отказ драться с подкидышем. Хорошо уладилось! Нет, вы, капитан, будьте капитаном и судите, как офицер, а не как барышня какая!

- Ну, ладно, ладно! Не сердитесь,- пробурчал Ханенко.

XXII

На другой же день около полудня на квартире Мартенса произошло совещание четырех секундантов. Продолжалось оно довольно долго и обсуждалась подробно всякая мелочь. Оба улана приняли предложение секундантов Шумского. Они не согласились только на три выстрела, мотивируя это совершенно логично тем, что нельзя человеку держать в руках три пистолета.

Было положено главным основанием, чтобы каждому из поединщиков кричать "ку-ку" один раз, причем выстрел противника должен последовать мгновенно. Но затем на второй выстрел время не определялось. А это условие имело громадное значение, делая поединок смертельным. Однако, по предложению Биллинга, второй выстрел должен был все-таки последовать не позже, как через четверть часа после первого.

- Ну-с, теперь почти главный вопрос,- выговорил Квашнин.- Где будет кукушка? Вам известно, что ни у кого из нас нет подходящей квартиры.

- Я об этом уже думал,- заявил Мартенс.- И если вы согласитесь, то помещение уже готово, обещано и в нашем распоряжении. Вместе с тем, так как нам необходим будет, так сказать, супер-арбитрум, то владелец помещения, любезно предложивший его фон Энзе и мне, может быть и выбран нами в должность главного судьи.

- Кто же такой? - спросил Квашнин.- Вы согласитесь, что это вопрос довольно важный: где будет дуэль и кто будет этот третейский судья.

- Это знакомый г. Шумского и ваш - гусар Бессонов,

- Отлично! - воскликнул Ханенко.

- Нельзя лучше,- добавил Квашнин.- Я знаю его квартиру. У него отличная зала. Что касается его самого, то это человек резкий и грубый в обиходе и в обращении, но человек, пользующийся примерной репутацией. По крайней мере, если случится какое несчастие, то не будут врать, не будет сплетен. Всякий, зная, что Бессонов был главным распорядителем и судьей, поневоле поверит, что все обошлось честно и порядливо.

- Ну вот и отлично,- сказал Мартене.- Так я дам знать Бессонову, что мы принимаем его услуги: помещение и третейство.

Секунданты расстались с тем, чтобы поговорив с поединщиками, снова и в случае их согласия встретиться вечером у Бессонова. Разумеется, через час после этого Мартенс и Биллинг толковали с фон Энзе, а Квашнин и Ханенко с Шуйским.

Поединщики согласились каждый с своей стороны, но Шумский прибавил, что он много думал и решил в последнюю минуту предложить фон Энзе лично третий выстрел.

- Ему стыдно будет при всех отказаться. А ты, Петя, шепни Бессонову на ушко, чтобы он заготовил третью пару пистолетов. По собственному выбору парочку, так сказать, третейскую.

- Что же вы третий-то пистолет в зубы, что ли, возьмете?

- Зачем в зубы? - рассмеялся Шумский.- Ведь мы будем не в костюме праотца Адама! Третий можно за пояс заткнуть.

- Верно! - отозвался Ханенко и прибавил: - Этак, пожалуй, вы его за пояс и заткнете. Не пистолет, а улана.

- Почему же вы так думаете? Выгоды одни. И у него будет за поясом третий выстрел.

- Так-то так, Михаил Андреевич! Да вы превосходите его дерзостью.

- Тут дерзостью ничего не поделаешь! Хладнокровием скорее победишь! А фон Энзе - немец, значит хладнокровный.

Уже вечером по пути в квартиру Бессонова, Ханенко после молчания вдруг обернулся к сидевшему рядом с ним на извозчике Квашнину и выговорил:

- Петр Сергеевич! А ведь этак, знаете, может выйти два покойника.

- У нас с вами, капитан, одни мысли. Я тоже, едучи, сейчас додумался до этого. Наш азартен, а тот малый тоже не дрянной. Немец серьезный! Парень хладнокровный! Оба они "себе на уме". И так подсидят друг дружку, что как раз оба вместе на тот свет отправятся!

Уже подъехав к квартире Бессонова, Ханенко, звоня у подъезда большого барского дома, выговорил:

- А что, Петр Сергеевич, да коли оба живы останутся и оба невредимы, что тогда будет?

- Тогда, капитан, совсем уж черт знает что будет. Этим двум парням нельзя вместе на свете оставаться. Тогда, знаете ли, какой есть единственный благополучный исход?

- А неушто есть?! - воскликнул Ханенко полушутя.

- Есть...

- Какой?

- Чтобы баронесса Нейдшильд померла.

- Верно, Петр Сергеевич! И даже прехитро придумано!

- Ну, а покуда она жива, то им двум, капитан, придется сызнова начинать, и нам с вами тоже.

- Так стало быть, Петр Сергеевич, пойдет пальба до второго пришествия?

- Зачем! Будет пальба до первого отшествия,- угрюмо пошутил Квашнин.

Секунданты, съехавшиеся в квартиру гусара Бессонова, нашли хозяина в таком расположении духа, что все четверо тайно или мысленно удивились. Ханенко не вытерпел и, дернув товарища за фалды, выговорил ему на ухо:

- Что, Бессонов-то, именинник, что ли?

Квашнин чуть-чуть не рассмеялся вслух.

Действительно, Бессонова узнать было нельзя. Казалось, что ему доставляет величайшее наслаждение тот неожиданный сюрприз, что у него на квартире произойдет кукушка, которой уже давно не бывало в Петербурге.

Все четыре секунданта были угрюмы, так как для той и другой стороны дело шло о близком человеке - приятеле. Насколько Квашнин и Ханенко любили Шумского, настолько же Мартенс и Биллинг любили товарища по полку фон Энзе. Один Бессонов сиял...

Вместе с тем все четверо понимали и чуяли, что поединок будет серьезный. Выражение Мартенса, что кукушка или бойня, или балаган - было совершенно верно.

Хотя не проходило году, чтобы где-нибудь в провинции не было дуэли "на ку-ку", но надо сказать, что большею частию эти кукушки кончались ничем. Отсюда многие считали этот поединок неизвестно кем и когда выдуманный на Руси, скорее опасной и глупой забавой, нежели серьезным поединком. С другой стороны, иногда кукушка обставлялась так, что становилась столь же серьезной, как и дуэль в двух шагах расстояния или через платок.

Условия и подробности, принятые теперь обеими сторонами по поводу поединка, были настолько строги и опасны, что секунданты имели право считать заранее одного из двух поединщиков обреченным на смерть, а может быть, и более того... обоих!

Бессонов был очень польщен, когда секунданты сторон объявили ему, что единогласно и с согласия поединщиков просят его взять на себя роль суперарбитра на случай каких-либо недоразумений или пререканий.

Когда Мартенс и Квашнин изложили Бессонову подробно все условия дуэли, то Бессонов на минуту переменился. Лицо его стало несколько озабоченнее.

- Да,- выговорил он,- это, стало быть, всерьез! Ну что же, не наше дело! Да и по правде говоря, господа, взаимное положение гг. Шумского и фон Энзе таково, что другого исхода нет. Как же, помилуйте! Два человека в один и тот же день празднуют победу. И тот, и другой в один день объявляют имя невесты, и оказывается одно и то же имя. Этакого, я думаю, в Петербурге с основания его не бывало. Тут другого нет исхода. Приходится не два одинаковых церковных торжества устраивать, а два разных: погребение и венчание.

Обсудив все, решив, где и какие будут куплены пистолеты обеими сторонами, секунданты и хозяин перешли к вопросу не меньшей важности: к устройству квартиры.

Бессонов встал и повел всех в свою залу.

- Вот-с! - выговорил он, махнув рукой на обе стороны.- Лучше ничего не выдумать! Устройством я займусь с вечера же. Всю ночь проработаю, а завтра в полдень будет все готово. Надо спешить, потому что сегодня в Кавалергардском полку в офицерской компании уже был слух об новой кукушке в столице. Если мы протянем время, весь Петербург узнает и тогда ничего не будет. Дойдет до сведения графа Аракчеева и он вступится. Может запретить Шумскому драться. А я полагаю, это будет очень и очень ему неприятно!

- Кому? - выговорил холодно Мартенс.

- Шумскому.

- А фон Энзе?

- Ну, и фон Энзе! - отозвался Бессонов.

- Что значит это "ну, и?" - еще холоднее проговорил Мартенс.

- Ничего. Вы, я вижу, обиделись за своего друга. Напрасно! Я к обоим отношусь равно, но полагаю, что в случае запрещения Аракчеева, Шумскому будет неприятнее, нежели фон Энзе, так как запрещение это будет иметь вид заступничества за него против фон Энзе. Ведь согласитесь, вступившись в дело, военный министр не за фон Энзе будет стараться! Да еще в Питере не весть что могут выдумать. Приврут, что Шумский сам довел все до сведения Аракчеева, чтобы избавиться от кукушки! Мало ли на какую гадость пойдут злые языки! Вот я и говорю, что Шумскому будет неприятно и, конечно, неприятнее, чем фон Энзе. Довольны ли вы моим объяснением?

- Совершенно доволен! - отозвался Мартенс несколько мягче. И, протянув руку хозяину, он прибавил: - Извините меня!

Хозяин и гости обошли всю залу, в которой было сажен пять в длину, сажени четыре ширины и сажени три в вышину. Убранство комнаты было довольно простое. Стулья и скамьи, обитые штофом, по стенам и на окнах большие гардины, да люстра посередине. Но при этом в простенках были высокие зеркала, а на одной из стен - огромное зеркало, аршина в три ширины и аршин пять в вышину.

- Вот это все уберется! - выговорил Бессонов.- Ну, а этим, делать нечего, я жертвую,- показал он на большое зеркало.- Его снять нельзя! Это провозишься целые сутки! А помешать оно не может.

- А ставни есть разве у окон? - заметил Квашнин.

- Понятно есть,- отозвался хозяин.- Кабы не было ставень, так нешто бы я брался к завтрашнему полудню все приготовить! И доложу вам, что ставни такие, как если бы прямо готовили их в предведении, что в зале этой будет кукушка!

И Бессонов весело рассмеялся.

- Милости просим ко мне завтра пораньше утром осмотреть, все ли в порядке, и если что окажется, берусь тотчас исправить.

Гости перешли снова в кабинет хозяина, уселись и, ради приличия, завели разговор о посторонних предметах, прежде чем расстаться. Но так как беседа эта не клеилась, ибо два улана с одной стороны, а Квашнин и Ханенко с другой, были все-таки настроены враждебно, то все, выпив по стакану чая, поднялись.

Уланы простились и вышли первые. Когда хозяин вернулся, то Квашнин передал ему просьбу Шумского иметь про запас одну лишнюю новую пару пистолетов.

- Нехорошо, Петр Сергеевич, что вы это мне теперь говорите! Надо было это сказать при них,- заметил добродушно Бессонов.- Надо все начистоту. Это все-таки, воля ваша, как бы маленький заговор с вашей стороны. А я, как вам известно, должен быть беспристрастен к обеим сторонам. Впрочем, дело это устраивается само собой. Умысла никакого с моей стороны не будет, так как пара великолепнейших пистолей прямо из Праги у меня есть.

Через несколько мгновений секунданты Шумского тоже спускались с подъезда дома Бессонова и садились на извозчика.

- Да! - проговорил Ханенко глубокомысленно.- В этой самой зале полагательно никогда не бывало о сю пору таких танцев, какой отпляшут завтра Шумский с фон Энзе. Почище всякого ригодона или контреданца.

И вдруг Ханенко прибавил другим тоном:

- Чудится мне, что не сдобровать нашему Михаилу Андреевичу, а немец треклятый останется невредим.

- Типун вам на язык! - досадливо отозвался Квашнин.

XXIII

Однако на другой день поединку не суждено было состояться. Квашнин и Ханенко, явившись в десять часов к Шумскому, чтобы ехать вместе с ним к гусару Бессонову, не нашли его дома.

Шваньский объяснил, что в Петербург приехал чуть свет граф Аракчеев и вызвал Шумского к себе.

Оба приятеля не усомнились на минуту, что слух о кукушке достиг, или вернее выразиться, доскакал до Грузина и заставил Аракчеева явиться помешать дуэли сына или приемыша. Они тем более поверили этому, что Шваньский клялся, что тому назад дня три в Грузине никто и не помышлял о поездке графа в Петербург.

Очевидно, что Аракчеев выехал вдруг, неожиданно, вследствие какой-нибудь особой причины. Шваньский был того же мнения, что нечто чрезвычайное побудило графа прискакать. Разумеется, Иван Андреевич радовался, что Аракчеев помешает поединку, о котором он знал от Шумского.

- Нет! Не помешает! - сказал Квашнин, тряхнув головой.- Не на такого напал! Теперь не состоится, позже будет!

Шумский, разбуженный в семь часов и вытребованный Аракчеевым, точно также отправился к нему убежденный, что слухи о кукушке дошли уже до Грузина. Между тем, это предположение казалось почти невероятным по краткости времени. Аракчеев мог узнать все только в одном случае, если бы Шумский сам послал к нему верхового гонца тотчас по прибытии.

Теперь Шумский боялся, как бы эту клевету не взвели на него. Можно было заподозрить в доносе о кукушке не кого-либо другого, кроме участвующих. Шумский невольно подозревал Мартенса и Биллинга, не считая фон Энзе на это способным.

"Точно также,- думалось ему,- они могут заподозревать еще с большей вероятностью его самого, или Квашнина и Ханенко".

И, едучи к Аракчееву, Шумский заключил свои мысли всегдашним заключением:

- Черт бы тебя побрал, дуболома!

На этот раз Аракчеев остановился не во дворце, а в своем доме на Литейной. Этот низенький, одноэтажный, сероватого цвета деревянный дом был также известен в Петербурге, как и Зимний дворец.

Присутствие в нем Аракчеева становилось тотчас же известным на всю столицу и имело свои разнообразнейшие последствия. Между прочим, присутствие на Литейной какого-либо офицера становилось редкостью. Ни один военный не отваживался идти или ехать без крайней нужды мимо окошек маленького дома. Всякий офицер считал более безопасным дать крюк и проехать другими улицами.

Затем присутствие Аракчеева ознаменовывалось, конечно, массой экипажей, которые с утра до сумерек подъезжали, отъезжали и сновали около подъезда.

На этот раз собравшихся начальственных лиц было очень много, и Шумский, явившись к девяти часам, сидел в ожидании явиться к графу, волнуясь и досадливо гадая о том, что побудило графа прискакать вдруг в столицу. Имеет ли, наконец, этот приезд отношение к его поединку?

Эта мысль смущала молодого человека и бесила. И ожидая каждую минуту быть вызванным, Шумский просидел так до трех часов.

"За каким чертом,- думал он,- нужно было меня вызывать чуть свет, чтобы принять в сумерки? Только ты, идол, можешь эдакую штуку выдумать!"

Наконец, около трех часов Шумский был позван в маленький кабинет графа. Совершенно машинально, не подумав, или озабоченный другими мыслями, Шумский, как бывало всегда во время оно, подошел прямо к графу и нагнулся поцеловать обшлаг рукава. Аракчеев, догадавшись, отстранил его и произнес:

- Не мудри; то так, то сяк! Коли перестал относиться ко мне, как к родному отцу, то так пусть и будет!

И, помолчав, граф заговорил:

- Я приехал нежданно вызванный государем. Пробуду дня два и опять уеду в Грузино, поэтому я хочу, не теряя времени заняться твоей судьбой. Я так рассудил, что чем скорей ты женишься, тем скорей остепенишься. Не надо время терять, поэтому я послал сейчас сказать барону Нейдшильду, что прошу его быть у меня завтра утром ради объяснения. Я сам тебя сватать буду! Будь и ты завтра с девяти утра здесь.

Шумский озабоченно насупился и произнес глухо:

- Я опасаюсь, что барон примет все не так, по-своему... Он очень горд... Хотя ваше положение и много выше его, но ведь это дело частное. В качестве стороны жениха вам поневоле подобало бы отправиться к барону, а не его вызывать.

Аракчеев поднял глаза на молодого человека и улыбнулся.

- Это только ты такую ахинею можешь в голову забрать! Стало быть, если государь император будет женить кого-либо из своих на какой-нибудь германской принцессе, то поедет тоже толкаться по мелким герцогским дворам! Если бы я был такая же чумичка, как твой чухонский барон, то может быть, по светским приличиям поехал бы первый к нему. Но так как я граф Аракчеев, то для него великая честь, если я буду твоим сватом... Ступай и будь здесь завтра утром!

Шумский вышел и полетел домой, обрадованный одним и озабоченный другим. Он рад был, что граф не знает ни слова о его поединке, так как не заговорил с ним об этом. С другой стороны, он был озабочен тем способом, которым Аракчеев хотел объясняться с бароном. Гордый аристократ мог легко обидеться и таким образом помощь Аракчеева усугубит только положение.

Вернувшись домой, Шумский нашел приятелей, нетерпеливо дожидавшихся его. Объяснившись, они решили вместе, что надо выждать и тотчас же дать знать обо всем Бессонову и фон Энзе. Ханенко тотчас же вызвался ехать к Мартенсу с заявлением, что надо отложить поединок дня на два, а Квашнин отправился к Бессонову.

Гусар встретил его словами:

- Все пропало! Граф прискакал! Но как же он мог узнать, сидя в своей вотчине, то, что мы решили за последние сутки.

- Успокойтесь! - отозвался Квашнин.- Он приехал совсем по другому делу и ничего не знает, но поединок надо отложить.

- Ну все равно ничего не будет! - отозвался Бессонов.- Коли не знает, то он здесь в Питере узнает! Весь город уже болтает о том, что в моем доме будет кукушка.

Квашнин пожал плечами, как бы говоря, что ничего поделать нельзя.

- А как было я все хорошо приготовил! - жалостливо прибавил Бессонов.- Пожалуйте, сами поглядите!

И он повлек Квашнина, отворил дверь, ввел его в залу и затворил за собой дверь. Они очутились в полной тьме. Зала была очищена от всех предметов, ставни закрыты и в горнице не было видно ни зги.

- Все до былинки вынесено и вытащено,- произнес Бессонов самодовольно и стал хвастать своей распорядительностью.

Квашнин осмотрел залу еще раз при свечах и затем постарался отделаться от хозяина, чтобы ехать к другу.

Он нашел Шумского в нервно веселом расположении духа и шутовствующего со Шваньским.

- Вот, рассуди нас, Петр Сергеевич. Будь свидетелем,- сказал он.- Я хочу доказать Ивану Андреевичу, что он меня любит только на словах. Попрошу его справить мне одно только дело и он, гляди, тотчас на попятный!

- Извольте приказать! Увидите! - повторял Шваньский серьезно, обиженным голосом.

- Верно тебе сказываю. Важнеющее для меня дело, а самое пустое. А попроси вот я тебя, откажешься!

- Прикажите! Увидите! - повторял тот.

- Сделал бы ты это мне,- горячо заговорил Шумский,- я бы тебе сейчас ровнехонько тысячу рублей в подарок отсчитал. А любить бы стал, вот как! Как бы родного! Да знаю, не сделаешь этого, потому что у тебя все одни слова, а привязанности ко мне ни на грош нет.

- Да ну? Говори... Что такое? - вступился Квашнин.

- Грех так рассуждать! - воскликнул Шваньский.- Говорю: прикажите и все для вас сделаю.

- Без исключения?

- Без исключения! Без всякого! На край света пойду! Ну просто вот скажу: на смерть пойду!

- Зачем на смерть? Жив останешься. Так говорить? А? Петя? Говорить ему, что ли? Об чем мы с тобой вчера решили, чтобы Ивана Андреевича мне просить.

- Вестимо: говори,- произнес Квашнин, недоумевая и не понимая подмигиванья Шумского.

- Убей ты фон Энзе,- выговорил Шумский, совершенно серьезно обращаясь к Шваньскому и даже сдвинув брови для пущего эффекта.

- Как тоись!?..- оторопел этот.

- Как хочешь! Ножом, обухом, но из пистолета, я думаю, будет много ловчее и проще.

- Шутите только, Михаил Андреевич...

- Что же?

- Я полагал, вы не ради шутки, а вы знай себе балуетесь.

- Нет, Иван Андреевич,- вступился Квашнин серьезно.- Мы об этом вчера рассуждали.

- А! Вот что? "Балуетесь!" То-то, голубчик! - воскликнул Шумский укоризненно.- Все вы так завсегда. Ты вот на смерть собирался, а теперь и под суд боишься идти; а знаешь ведь, что и граф тебя в обиду не даст. Знаешь, что после такого дела более или менее невредим останешься, а не хочешь одолжить.

- Помилуйте, Михаил Андреевич! - с чувством выговорил Шваньский, поверив комедии.- Как же можно человека на этакое дело посылать?.. Что другое, я готов. А этакое?.. Помилуйте! Да я и не сумею.

- Нечего и уметь. Взял да и убил.

- Как можно-с. Это самое то-ис мудреное из всего. Да при том и грех великий.

- Ну так и не говори, что меня обожаешь!

- Бог с вами. Я думал, вы что подходящее желаете мне препоручить.

- Ну и убирайся. Нечего и толковать. Иуда ты!

Шваньский вышел, совершенно не зная в шутку или всерьез принимать весь разговор.

Друзья, оставшись одни, рассмеялись.

- Да. Шутки шутками,- вымолвил Шумский вдруг изменившимся голосом и вздыхая,- а я рад бы найти или нанять эдакого Шваньского для убийства. Я, Петя, начинаю побаиваться. Душа в пятках.

- Что-о?! - изумился Квашнин, не веря ушам.

- Да, Петя, трусить начал! Тебе, другу, глаз на глаз говорю. Прежде не трусил, а теперь трушу. Сдается мне теперь, что я буду убит. А все от того, что канитель эта тянется. Я был совсем готов сегодня молодцом идти, а тут опять отсрочка. Чую теперь, что я буду драться не с тем же духом и спасую. Нет во мне того азарта, что прежде был. Даже еще вчера не то было... Верил...

И Шумский стал вдруг сумрачен и даже печален. Разговор не ладился, и Квашнин собрался домой, обещая заехать на другой день.

XXIV

На следующее утро с девяти часов Шумский был на Литейной и сидел в приемной графа, где набралось уже человек десять военных и штатских. Вскоре после его приезда в ту же горницу явился барон Нейдшильд в придворной форме.

Шумский, волнуясь и не зная, что произойдет, тихо подошел к барону и почтительно поклонился ему.

Барон смутился, покраснел, засеменил ногами на одном месте, как бы не зная что делать, но затем поклонился тоже.

- Вы меня напрасно считаете своим врагом, барон,- заговорил Шумский.

- Я? Нет...- пролепетал Нейдшильд.- Почему же... Я...- начал было он и запнулся.

- Мне кажется,- заговорил Шумский,- что мы могли бы встретиться иначе. Прошлое, все, что прежде осмелился сделать Андреев, вы простили. Затем вы приняли предложение Шумского. Затем вы взяли свое слово назад. Причины, побудившие вас к этому, я вполне понимаю с вашей точки зрения, но признаюсь вам я не понимаю, почему вы не считаете возможным отдать руку вашей дочери приемному сыну графа Аракчеева.

Едва только Шумский договорил эти слова, как Нейдшильд с кротким выражением на лице протянул ему руку. Шумский поспешил пожать ее.

- Правда, правда,- проговорил чуть слышно Нейдшильд.- Все это... Да... Оставимте... Увидим... Еще ничего не кончено... Я потерял голову... Не знаю, что делать?.. Увидим...

Шумский совершенно пораженный словами барона, радостный и сияющий, решался уже прямо спросить, считает ли барон улана своим нареченным зятем, но в ату минуту дежурный офицер приблизился к Нейдшильду и попросил его в кабинет графа.

Нейдшильд с своей стороны собирался узнать у Шумского, зачем его вызвал военный министр и тоже не успел. Он думал, что дело идет об исполнении его просьбы насчет одного офицера, сына его приятеля.

Когда барон вошел в кабинет Аракчеева, граф поднялся, сделал шаг вперед и протянул руку. Барон низко поклонился. Аракчеев даже головой не двинул и молча показал на стул перед собой.

- Вы, вероятно, догадываетесь, г. барон, зачем я вас попросил пожаловать? - произнес Аракчеев каким-то вялым, сонным голосом.

- Предполагаю, ваше сиятельство, что вы желаете любезно устроить судьбу молодого офицера, о котором я вас просил письменно.

Аракчеев сдвинул брови, поглядел на барона и выговорил:

- Не знаю, о чем вы говорите. Дело идет о молодом офицере действительно, но не об назначении на какую-либо должность. Я желал беседовать с вами о моем сыне.

Нейдшильд выпрямился, широко раскрыл глаза, хотел что-то сказать, но запнулся и ждал.

- Сын мой, как вам, вероятно, известно прельщен вашей дочерью, баронессой и просил меня явиться сватом. Вот я и исполняю его поручение, предлагаю вашей девице-дочери руку и сердце флигель-адъютанта Шумского.

- Я думал, граф, что вы меня вызвали по служебному делу или вследствие моей просьбы о сыне моего приятеля.

- Нет, барон. Я вас вызвал ради объяснения вам того обстоятельства, что сын мой Шумский влюблен в баронессу, вашу дочь, и что я ничего не имею против этого брака. Есть только один вопрос щекотливый: вероисповедание вашей дочери. Но об этом мы подумаем. Мы можем выискать умного пастыря, который вразумит ее и она сама пожелает переменить ложную религию на истинную.

Аракчеев замолчал, ожидая ответа и глядя в пол, но молчание не нарушалось и он, наконец, поднял глаза на барона.

Нейдшильд удивил его. Барон сидел, вытаращив глаза, как человек совершенно пораженный. И, действительно, он был поражен.

Ему случилось не более трех или четырех раз в жизни перемолвиться несколькими словами с графом Аракчеевым и всегда о пустяках. В первый раз теперь приходилось ему вести серьезную беседу с временщиком. Много и часто слыхал барон, что такое Аракчеев, ко все-таки он не предполагал того, что увидел теперь.

- Что же. Вы молчите? - выговорил граф.

- Не нахожу слов отвечать,- заговорил Нейдшильд совершенно другим голосом, слегка дрогнувшим.- Почти не верю собственным своим ушам. Даже ничего не понимаю. Позвольте ответить вопросом. Вы в качестве отца г. Шумского взяли на себя должность свата, не так ли?

- Ну да.

- И вы желаете иметь честь назвать мою дочь своей невесткой?

- Да... но... однако...- начал было Аракчеев, но барон прервал его.

- На ваше предложение граф я отвечаю кратко: очень благодарен и отказываю.

- Что-о?..- протянул Аракчеев.

- Я не желаю и не могу выдать дочь за побочного сына или приемыша, чей бы он ни был! Даже самую форму сватовства я признаю невозможной, оскорбительной. Я не знаю, право, не знаю...

И барон вдруг замолчал. Голос его дрожал настолько, что он не мог говорить.

Аракчеев с изумлением глядел на него, но в его глазах и на лице уже проскальзывал гнев.

- Древний аристократический род баронов Нейдшильдов,- начал было барон, но граф прервал его резко.

- Чухонской аристократии не признаю...

- Это, граф, глупое слова Вам известно, что поляки русских зовут москалями, а мы финляндцы точно также имеем в языке прозвище для русских, которое я не решусь вам передать, хотя тут и нет дам. Все-таки согласитесь, граф, что у чухонцев заметнее более благовоспитанности и знания приличий, чем у русских. Я бы никогда не решился сделать или сказать то, что мне приходится иногда видеть и слышать от очень высокопоставленных русских. И в этих случаях я всегда стараюсь как можно скорей спасаться бегством.

При этих словах барон поднялся и наклонился легким движением головы.

- Вот вы из каких! - рассмеялся Аракчеев.- Скажу вам, господин барон, пословицу: "Была бы честь предложена, а от убытку Бог избавил!" Всякая девица, которую я выберу сыну, будет счастлива и...

- Отвечу вам, граф, финляндской пословицей, говорящей приблизительно так: "Тепло в хлеву от мороза укрыться, да измараешься!"

- Ну-с, нам с вами больше объясняться не о чем,- выговорил Аракчеев глухим голосом, не поднимаясь с места и развертывая перед собой толстую тетрадь.- Я вас не задерживаю.

Барон вспыхнул, хотел выйти молча, но не удержался и выговорил:

- Я буду только покорнейше просить вас, граф, более меня никогда не беспокоить для каких бы то ни было объяснений. Во всяком случае я не приду.

Аракчеев стукнул согнутым пальцем по тетради и, не поднимая головы, вымолвил нетерпеливо:

- Уходите!

Нейдшильд двинулся и вышел в дверь, почти ничего не видя. Разноцветные пятна и какие-то красные зигзаги прыгали вокруг него, заслоняя собой и лица, и предметы.

На пороге второй горницы кто-то остановил его каким-то вопросом, но барон отстранился и прошел мимо. И только выйдя на улицу, он вспомнил или догадался, что фигура подошедшая к нему, был Шумский.

Барон сел в карету и когда она двинулась, он развел руками и выговорил на своем языке вслух:

- Невероятно!.. Не верится! Кажется, что все это во сне случилось!.. Невероятно! Да ведь это просто... Просто дворник!

И всю дорогу к себе домой Нейдшильд изредка произносил вслух:

- Дворник! И не мужик, не крестьянин русский, а именно столичный дворник!

А граф в то же время объяснял стоящему перед ним Шумскому, взволнованному и взбешенному:

- Он дурак и невежа. Прямая чухна! Плюнь ты на его дочь. Мало ли красавиц в Питере. Туда же, гордец, мнит о себе! А что он такое? Красные штаны на голодном пузе! Вот он что, твоя чухна!

XXV

Шумский вернулся от графа Аракчеева домой в самом странном расположении духа. Он понимал ясно, что граф своим вмешательством в дело и сватовством окончательно испортил все.

Встреча с бароном убедила его в справедливости всего, что узнал он от Пашуты. Очевидно, что Ева любит его и повлияла на отца. Иначе барон не обошелся бы с ним настолько мягко.

Стало быть, дело ладилось. А после объяснения Аракчеева с Нейдшильдом финляндец вышел с негодующим видом, почти с искаженным лицом.

Какого рода объяснение произошло между ними Шумский знать не мог, но, зная графа, догадывался. Очевидно, что Аракчеев обошелся с гордым аристократом высокомерно, грубо и бестактно.

В первые минуты, в особенности после угрозы Аракчеева, что он найдет для воспитанника другую невесту, Шумский был взбешен и с трудом сдерживал себя. Он поспешил выйти из кабинета графа, боясь, что у него вырвутся просто ругательства. Слова: дуболом, ефрейтор, идол просились уже на язык.

Вернувшись к себе, сбросив мундир и принявшись за трубку, Шумский постепенно успокоился, но по обыкновению почувствовал вдруг какое-то крайнее физическое утомление, как если бы прошел верст сорок пешком.

Всякое сильное движение души, всякий бурный порыв в Шумском всегда имел последствием такое ощущение расслабленности. Но на этот раз оно сказалось еще сильнее. Кроме того, явилось какое-то новое ощущение потерянности. Он часто проводил рукой по голове и выговаривал вслух:

- Сдается, что... головы нет на плечах... Разваливалась сколько раз да склеивалась... А теперь, кажется, совсем развалилась... Да и есть от чего разум потерять!

И Шумский начал ясно ощущать в себе два совершенно разнородных чувства. Одно, бушевавшее сейчас и теперь отчасти стихнувшее, было чувство злобы на Аракчеева и жажда мести. Он вышел от графа с твердой решимостью немедленно отомстить ему как бы то ни было и что бы от этого не произошло.

Но затем здесь, дома порыв злобы стих. Вместе с тем ясно ощущалось и другое чувство, смутно сказывавшееся за последние два дня: боязнь поединка. Да, боязнь или трусость! Гнетущее чувство трепетного ожидания, того рокового, чего он прежде всячески добивался, нетерпеливо желал и не боялся.

Давно ли он на все лады добивался драться с фон Энзе так или иначе, глубоко убежденный, что он выйдет невредимым. А затем, когда улан, наконец, согласился вдобавок на такой поединок, где главную роль должна была играть слепая судьба, случайность, фортуна, где все зависело от счастливой звезды, в которую Шумский верил, а не от хладнокровия или искусства соперника, он начал бояться поединка и даже более того: просто трусил и трусил.

Постепенно и незаметно в нем явилась и окрепла полная уверенность, что он будет убит. И тени чего-либо подобного не было прежде! Теперь же, очутившись у себя после посещения графа, Шумский через час сидел уже совсем, как потерянный.

Все происшедшее и происходящее показалось ему каким-то бредом, какой-то трагикомической нелепицей.

Он добивается руки любимой женщины, просит графа помочь. Тот помогает по-своему и все одним махом разрушает. У него самого является жажда мести, а вместе с тем он уверен, что через день или два он будет на том свете.

Из-за чего же хлопотать? Отказаться от поединка невозможно. Без Евы жить нельзя. Надо убить фон Энзе или быть убитым. И вот он будет убит... А отомстить графу надо успеть непременно. Нельзя умереть не отомстивши. А на месть остается день или два. Отложить поединок нельзя. Через неделю, во всяком случае, он будет уже где-нибудь на кладбище под землей. Зачем же месть? На что?.. Нужно...

И Шумский вдруг порывисто поднялся с места и воскликнул:

- Фу-ты, канитель какая! Разбил бы я собственную голову об стену!

И с этими словами он взмахнул длинным чубуком и ударил им изо всей силы по столу. Трубка разлетелась вдребезги, чубук расщепило, превративши в какой-то кнут о двух концах. Но при этом небольшой осколок глиняной трубки, отлетев от сильного удара об стол, ударил его в лоб немного выше брови.

Шумский от этого щелчка, не причинившего ему никакой боли, побледнел, замер и понурился. В один миг, и Бог весть почему, ему почудилось в этой мелочи что-то особенное - намек, примета, предчувствие.

"Вот в это самое намеченное осколком место около брови попадет пуля фон Энзе".

Подобного рода случаи бывали. Многие рассказывают, что люди, убитые на поединке, заранее предчувствовали не только свою смерть, но как бы чуяли то место, куда они будут ранены.

Еще недавно был в Петербурге поединок между двумя офицерами, и один из них в продолжение двух суток со смехом повторял фразу: "И вот увидите, хватит он меня прямо в лоб!" И говоривший угадал верно! Пуля в лоб положила его на месте.

Шумский прошелся несколько раз по своей привычке из угла в угол, поглядел на расщепленный чубук, брошенный на полу, и пожал плечами, глядя на эту ребяческую выходку. Затем он снова сел и снова принялся размышлять о том, каким образом сошлись в нем теперь два разнородных чувства и что ему делать?

Через несколько минут он выговорил вслух:

- Убит буду непременно! Стало быть, всему конец! А отомстить этому дуболому необходимо... Но как могу я отомстить ему в какие-нибудь сорок восемь часов? Дуэль отложена до отъезда его в Грузино, а выедет он не нынче, завтра... Отложить поединок по моему предложению - срам, позор!..

Вероятно, Шумский просидел бы весь день в борьбе не с самим собой и своими мыслями, а как бы в борьбе с полной нелепицей своих мыслей и ощущений, но на его счастие раздался звонок и явился Квашнин.

- Слава Богу! - выговорил Шумский сумрачно.- Садись, рассказывай что-нибудь... У меня ум за разум заходит...

Квашнин стал расспрашивать друга о том, что случилось, но Шумский только махнул рукой и прибавил:

- Нечего рассказывать... Чепуха!.. Черт знает что... Сам не знаю... Про одно не стоит говорить, а про другое - стыдно. Рассказывай ты что-нибудь... Что в городе врут? Ведь тут всегда врут, авось, и за нынешний день есть какое новое вранье.

Квашнин, видя, что друга надо рассеять, стал рассказывать всевозможные городские слухи. Но Шумский, сначала прислушивавшийся, вскоре перестал слушать. Он задумался и перебирал мысленно все то же.

"Умереть надо!.. Отомстить надо!.. Как отомстить? Когда? Отложить поединок нельзя! Отложить мщение тоже нельзя! А как отомстить? Ведь не идти же сейчас к временщику в дом и дать ему при всех пощечину. Да и как ее дать? За что? За то, что на его счет воспитывался, жил и живешь. Платье, чай, табак - все на его счет..."

- Какая же ты, гадина! - вдруг воскликнул Шумский, глядя на приятеля.

- Что? - изумился добродушный Квашнин и вытаращил глаза.

Шумский молчал.

- Господь с тобой, Михаил Андреевич! С тобой, ей Богу, и дружбу водить мудрено. Сорвется вдруг у тебя не весть что грубое, да и не заслуженное. Чем же я гадина? Что я сейчас сказал?

Шумский потянулся к офицеру, схватил его за обе руки и крепко сжал их.

- Не тебя, Петя!.. Что ты! Я и не знаю, про что ты говорил. Я себе крикнул... Я - гадина! Мысли у меня такие были, я себе и отвечал. А ты вот скажи... Ты сейчас говорил что-то на счет крашенья домов, казарм что ли... Я что-то плохо понял. Что такое?

- Да это давно говорят,- отозвался Квашнин.- Только сегодня окончательно, сказывают, указ подписан.

И Квашнин передал подробно, что в Петербурге много толков и много смеху о том, что по приказанию военного министра состоится распоряжение об окраске по всей империи в три колера всяких казенных столбов, заборов, будок, мостов и даже присутственных мест,

- Через полгода вся матушка Россия явится вымазанная в три колера: белый, красный и черный,- объяснил Квашнин, улыбаясь.- Полагаю, что всего любопытнее будут разные правления, суды и палаты, когда предстанут в арлекинском платье!

- Да правда ли это? - воскликнул Шумский.

- Наверное. Решено окончательно. Будки да гауптвахты уже давно, еще со времен Екатерины Алексеевны подкрашивались. А теперь и здания все выкрасят, но уже в три колера.

- Что же говорят в столице?

- Да смеются. Глупо больно. Прямо сказывают, что твой родитель...- Квашнин: запнулся и поправился.- Твой граф... просто глупствует... Эдакого и дурак бы не надумал.

- И много теперь толку об этом? - спросил Шумский странным голосом.

- Еще бы! Куда ни приди. В полках, в офицерских собраниях, на балах, в трактирах, на улице - везде только и смеху, что про трехколерную матушку-Россию.

Шумский опустил голову, глубоко задумался, потом вдруг поднялся с места и стал быстро одеваться.

- Ты что..? Куда..?- удивился Квашнин не столько движению приятеля, сколько лихорадочной быстроте, с которой тот начал одеваться.

- Нужно! - отозвался Шумский.- Хочешь, подожди меня здесь. Через час вернусь. Не можешь - заезжай завтра.

- Нет, я поеду... Мне надо! - ответил Квашнин, несколько озадаченный видом друга.

Через минуту оба вышли на улицу. Шумский был молчалив и как бы поглощен какой-то мыслью. Когда они простились и уже расходились в разные стороны, Шумский быстро обернулся и окликнул Квашнина:

- Петя! Забыл... Помни одно: коли этот дуболом и уедет в Грузино сегодня, то все-таки завтра я драться не стану. Отложится до послезавтра. Спросят, так и скажи Бессонову или Мартенсу. Мне нужен один день для разных распоряжений, потому что...

Шумский запнулся и прибавил несколько упавшим голосом:

- Потому что я знаю, что мне несдобровать!

Квашнин хотел что-то отвечать, противоречить, сказать что-либо успокоительное, но ему не удалось этого. Слова с языка не шли. Он слишком сам был убежден в том, что сказал теперь Шумский. Он протянул руку другу и поскорей отвернулся от него, потому что почувствовал, что на глаза его навертываются слезы.

Но Шумский понял и рукопожатие и молчание друга. Двинувшись от него, он подумал:

"Да, и у Пети тоже на сердце! И он чует за меня! Ну что ж, Михаил Андреевич, утешайся тем, что через сто лет вот это все или все, кто бы ни был, все будут на разных кладбищах!"

И оглянувшись на Большую Морскую, где шло и ехало много народу, Шумский поднял руку, ткнул в толпу и воскликнул вслух:

- Да все! И старые, и молодые, и умные, и глупые... Но затем он тотчас же улыбнулся и выговорил:

- Вон как! Уж на улице стал разговаривать сам с собой! Еще немножко и совсем свихнешься!

XXVI

Взяв извозчика и велев гнать, Шумский через двадцать минут очутился у знакомого содержателя наемных экипажей. Хозяин-мещанин, высокий и плотный мужик с окладистой русой бородой, костромич родом, был его любимцем.

Шумский, сам того не подозревая, любил в каретнике его чрезвычайное спокойствие во всем, чрезвычайную уверенность, какую-то положительность. Казалось, что для костромича все на свете ясно, все давно решено, понято, усвоено и даже отчасти подчинено. Казалось, что если этому здоровяку-мужику предложить на разрешение самый мудреный всероссийский вопрос, предупредив, что вопрос неразрешим, то костромич непременно ухмыльнется, погладит громадной лапищей по большой бороде и, едва заметно тряхнув головой, скажет:

- Как можно-с? Дело простое. Это, стало быть, выходит, вот как надо!

И сейчас же вопрос будет решен и решен удовлетворительно.

Костромич относился к Шумскому совершенно иначе, чем все те, с которыми молодой флигель-адъютант имел дело в Петербурге. Каретник обращался с ним так же, как и со всеми: почтительно и гордо вместе.

Но гордость эта почему-то казалась Шумскому в мужике совершенно законной. Она была ему к лицу. Его нельзя было даже представить себе иначе, как спокойно гордым.

Шумский нашел хозяина извозчичьего двора среди его дел и деятельности. Он увидел его рослую фигуру среди большого двора, где стояло пропасть экипажей: карет, колясок, пролеток, лошадей запряженных и отпряженных. Вокруг него толпились и сновали кучера-извозчики.

Шумский подошел к хозяину сзади, незамеченный им, и ударил его рукой по плечу. Костромич обернулся, не удивился, так как он никогда в жизни не удивлялся ничему и, приподняв шапку, выговорил холодно:

- Вашему здоровью!

- Здравствуй, Иван Яковлевич,- сумрачно выговорил Шумский.- Я к тебе в гости! Дельце есть важное и спешное.

- Что прикажете? Готовы завсегда служить.

- Ведь меня к себе...

- В дом, стало быть?

- Вестимо, к себе в дом. Тут на дворе рассуждать об этом деле негоже... Веди меня к себе гостем,- несколько самодовольно выговорил Шумский.

- Милости просим! - покойно отозвался Иван Яковлевич и при этом как бы нисколько не удивился, что флигель-адъютант и сын графа Аракчеева окажется вдруг гостем в его доме.

Через несколько минут Шумский сидел в довольно просторной и чистой комнате, где был диван и кресла красного дерева, а посредине стол и на нем два бронзовых подсвечника. Во всей комнате, кроме этой мебели и двух подсвечников, не было ни одного хозяйственного предмета. Горница, очевидно, играла роль гостиной.

"Вон как у них пошло,- подумал про себя Шумский.- Мужик, а тоже гостиную завел!"

И ему вдруг представились те фигуры, которые тут бывают, те гости, которые сиживают здесь по вечерам и о чем они говорят.

И ему стало смешно. Но затем по свойству своего мозга, по привычке противоречить себе, Шумский тотчас же прибавил мысленно:

"А чем они хуже, когда соберутся, великосветских барынь, генералов и тузов? Эти завсегда, поди, о деле толкуют, а те соберутся, только врут да клевещут. Этот же народ, что здесь по вечерам собирается, не знавши, побожусь, что не клевещет ни на кого. Некогда".

- Ну, слушай, Иван Яковлевич,- начал Шумский,- дело у меня до тебя важнейшее. Есть у тебя рыдван какой в отделке, такой, чтобы кузов был новый с иголочки, как есть, в сыром виде, без всякой краски и политуры.

- Никак нету-с.

- А достать можешь?

- Да зачем вам? Я не ради любопытствия... А вы поясните, что вам нужно, а я уже сам мыслями пораскину.

Шумский стал подробно объяснять, что ему нужно и не позднее, как завтра утром.

- Вот так-то и говорили бы. Изволите видеть. Ход каретный, стало быть, четыре колеса, лесоры, дышло - это есть у нас. А кузов белый деревянный найдем и нынче же приладим на ход. Стекла в дверках не приладишь скоро, да вы говорите не надо. Тем лучше. Покрасить успеть можно, если сказываете, что только для виду. Вестимо, за ночь краске не высохнуть. Пачкать будет... Да вы сказываете - то не беда. Вам всего-то ее на один ведь разочек, карету-то эту... Ну, вот, стало быть, все сварганить и можно.

- К завтрему? И беспременно. Слово даешь.

- Завтра около полудня будет готова и к вам доставлена. Ведь это, я полагаю, вам ради соблазнения нужно! Колено отмочить офицерское? Соблазн в народ пустить!

- Вестимо, Иван Яковлевич.

- Что же, об заклад, что ли, бились: кто кого перепотешит, кто больше насрамит?

- Нет, не об заклад, а нужно так. Только ты ко мне карету не доставляй. Повезут по улице, народ увидит... Нехорошо будет.

- Да ведь вы тоже в ней поедете?

- Да я-то - это иное дело. Я от того-то и не хочу, чтобы ее в Питере раньше видели. А сам я выеду на Невский в самый развал, когда много народу будет. Утром я заеду освидетельствовать главным образом буквы, про которые я тебе сказывал... Чтобы буквы-то были побольше да повиднее. А затем я вторично приеду около полудня и с твоего двора и выеду в ней на Невский.

- Скажи на милость! - закачал головой Иван Яковлевич.- Ведь эта затея, знаете-ка, даже пожалуй, и удивительная.

И Иван Яковлевич задумался о том, что вот и ему пришлось вдруг удивиться. Но тотчас же что-то подсказало ему:

"Что же тут удивительного! Так, стало быть, потребно... Насрамить! Тоже ведь и скучно им без дела-то..."

- И так верно будет, Иван Яковлевич? Коли ты не справишь мне это дело, ты меня зарежешь без ножа! - продолжал Шумский.

- У нас, Михаил Андреевич, одно слово. Кабы нельзя было, не взялся бы! Когда же я вас обманывал? Завтра в полдень милости просим, садитесь, только помните, краска мараться будет. Этого уж мы не можем. Будь летнее время, солнышко, и то бы за ночь не просохло, а как же в эдакое ненастье?..

Шумский вернулся домой сравнительно довольный и веселый, но к вечеру раздумье снова одолело его. Не имея возможности отвязаться от гнетущих мыслей и чувствуя снова утомление, он спозаранку лег спать. Но среди ночи в его спальне раздался крик настолько сильный, что долетел до горницы Шваньского.

Иван Андреевич тотчас вскочил горошком с кровати и прибежал в спальню патрона, не стесняясь своим ночным костюмом.

Шумский тоже в одной сорочке сидел на кровати и ерошил волосы на голове. Несмотря на тусклый свет лампадки, Шваньский заметил, что его патрон бледен и смущен.

- Что с вами, Михаил Андреевич? - взволнованно выговорил Шваньский, приближаясь к кровати.

- Воды дай...- отозвался Шумский сдавленным голосом.

Лепорелло быстро сбегал в буфет и принес стакан воды. Шумский залпом опорожнил его, отдал и вздохнул свободнее.

- Из офицеров за отличие в битвах житейских в бабы произведен,- вымолвил он.- И точно наяву! Фу, мерзость какая! Лезет же такая пакость во сне! Который час?

- Должно быть четвертый?

- Пора бы ему перестать гулять-то,- отозвался Шумский.- Ведь он только в полночь гуляет... Ин нет, что я! Он и до петухов бродит. Петухи-то, Иван Андреевич, еще не пели?

- Никак нет-с,- запинаясь, выговорил Шваньский.

- Стало быть, он еще ходит?

- Кто же это? Ох, что вы это! Тьфу! Прости, Господи!..

И Иван Андреевич перекрестился.

- Вестимо, черт... Домовой! Сейчас вот на мне верхом сидел.

- Что вы, Михаил Андреевич!?

- По-русски тебе говорят, что черт сейчас на мне верхом сидел. Жаль, что опоздал я проснуться, а то бы сгреб его, перекрестил да в рукомойнике и утопил. Ты вот что, Иван Андреевич, я спать буду, а ты сиди тут да карауль. Как он сядет опять на меня, ты его излови и попридержи, а я проснусь, сам справлюсь...

И Шумский глубоко, протяжно вздохнул и прибавил шепотом:

- Горбатого исправит могила. И мучаешься, и брешешь. Сердце захватило, на части рвет, а язык всякое брешет. Ну, ступай спать. Буду опять кричать, не приходи. Все это баловство или лихорадка.

Шумский снова лег, выслал Шваньского, но, однако, и не думал собираться спать. Сон окончательно прошел. И глядя перед собой в полутемноту горницы, он стал в подробностях вспоминать все, что заставило его во сне вскрикнуть на весь дом.

Видел он во сне чепуху, но чепуха эта получила в его глазах огромное значение, потому что являлась за сутки до поединка. Будь это в другое время, сон этот не имел бы никакого смысла, но теперь он имел прямой и ясный смысл. Это прямо пророчество, предсказание, иначе и понять нельзя. Иначе понять заставляет только трусость. Объяснять все просто, значит обманывать себя из трусости.

Шумский видел во сне, что он стоит на том самом кладбище, где недавно был с матерью, над могилой с едва заметной пожелтелой травой, с простым покосившимся на бок крестом. Это могила его отца, над которой он служил панихиду. Но теперь во сне ни матери, ни священника нет. Он стоит один. Около этой могилы свеже вырыты и сияют еще две.

Около одной из них сидит незнакомый ему мужик, которого он никогда не видал, но он знает, что это его отец.

И мужик-отец говорит ласково, тихо, с расстановкой, как бы толкует или разъясняет что:

- Это вот ничья могилка. Кто их знает, кого тут положили. А моя, вот она! Все хотят зарыть, да ленятся кладбищенские-то сторожа. Да вот заодно с тобой. Как тебя положат вот в эфту, так уж зараз и зароют обоих. А не придут, мы сами похлопочем. Обойдемся и без них. Да вот обида - лопаты нету.

И Шумский спокойно слушал старика, ему только было неприятно узнать, что этот мужик - его отец. Но что одна из двух могил приготовлена для него, это казалось вещью давно уже ему известною и делом весьма простым и обыкновенным.

Но вдруг мужик протянул руку, показал через Шумского и выговорил:

- Да вон уж идут! Ложись скорей!..

И тут только в один миг уродливое чувство страха, отчаяния и ужаса овладело Шуйским. Он оглянулся и увидел идущих к нему священника, причетника и того самого кладбищенского сторожа, которого он знал. Он понял, что они идут зарывать его и закричал... И с криком проснулся.

И теперь, лежа в постели и озираясь в своей спальне, Шумский думал и изредка произносил вслух:

- Прямо пророчество! Так оно и будет! Такой сон за сутки до поединка не может даром пригрезиться. Ах, Ева, Ева! Только тебя и жаль! А эта собачья комедия на этом шарике, черт с ней! И тем паче, черт с ней, что и сам-то шарик не нынче, завтра треснет на миллион частиц. Кто тебя ни хорони, его все же похоронят... И это утешительно. Легче умирать, зная что все умрет... Люди говорят вместо умер "приказал долго жить". Врут черти! Какой это дурак, уходя, прикажет подольше тут оставаться всем остальным. Про меня пусть скажут лучше: "приказал вам собираться!"

XXVII

Благодаря тревожной ночи и действительно загадочному кошмару Шумский проснулся позже, чем предполагал, и, не пивши чаю, а только выкурив две трубки, выехал из дому.

Разумеется, он отправился прямо на извозчичий костромича, чтобы узнать, как исполнен его заказ. Через час Шумский был уже дома довольный и несколько бодрее, хотя на лице его было странное выражение радости сквозь печаль, улыбки сквозь слезы. Он будто старался улыбаться и заставлял себя радоваться.

Усевшись за чай, он приказал послать к себе Шваньского, но оказалось, что того дома нет. Тогда он велел позвать к себе Марфушу.

Девушка тотчас же явилась, но вошла не так как бывало прежде, она уже не потуплялась и не робела. Отношения Марфуши к барину несколько изменились с его приезда. Казалось, что шутливый поцелуй, данный ей на крыльце, повлиял на нее и имел последствие, но ей одной известное.

Каждый раз, что барин вызывал девушку, справлявшую по-прежнему должность ключницы или экономки в доме, Марфуша тотчас же бросала какое-либо занятие и поспешно шла к нему. При этом лицо ее сразу оживлялось.

Болтая с девушкой, Шумский всегда мешал дело с бездельем, перемешивал разговоры о хозяйстве, о счетах, покупках, деньгах с шутками и прибаутками. Главной темой его шуток, острот, а иногда и довольно грубоватых выходок, был, конечно, предстоящий брак Марфуши со Шваньским. Иногда шутки эти переходили за пределы болтовни.

Понятно, что все это должно было иметь влияние на простоватую, скромную и сердечную девушку. Понятно, что Шумский должен был ей нравиться, хотя вовсе не старался об этом, а просто шалил, почти не подозревая, что происходит на душе Марфуши.

Правда, иногда на мгновение он читал что-то особенное в ее красивых глазах, синих и задумчивых, так похожих... даже так странно похожих на глаза Евы. Но ни разу не пришла ему догадка, что это нечто новое и особенное отражает то чувство, которое возникло недавно у Марфуши.

- Женишка-то дома нет? - выговорил Шумский, улыбаясь, когда Марфуша стала невдалеке от его чайного стола.

- Они сейчас вернутся.

- Много их?

- Как, то есть, много?

- Сколько их вернутся?

- Да вы про кого? Про Ивана Андреевича?

- Точно так-с... Вы изволите говорить: "они" вернутся. Я и изволю говорить: "сколько их"? А вот что, Марфуша, некстати сказать - ты сегодня хорошенькая!

- Все такая же-с, как завсегда.

Шумский задумался на минуту и вдруг выговорил тише, медленнее:

- А что, Марфуша, если завтра в эту пору вот здесь, в столовой, будет среди комнаты стол стоять. А на столе простыня будет... А на простыне покойника положат со сложенными руками. Шандалы церковные кругом поставят... Дьячок или просвирня, что ли, псалтирь читать будет... Что ты тогда скажешь?

- Что это вы? Бог с вами... Кому же у нас помирать? И что у вас за мысли неподходящие.

- Нет, Марфуша, к несчастию у меня мысли самые подходящие. А скажи-ка, если завтра в эту пору я буду на столе мертвый лежать, поплачешь ты?

- Да что вы! Бог с вами! - испуганно махнула рукой Марфуша.- Зачем такое сказывать!..

- А ты отвечай... Поплачешь?

- Да не хочу я говорить про такое...

- Ну, слушай. Поди сюда. Садись вот да слушай в оба.

Марфуша хотела взять стул, но Шумский позвал ее, взял за руку и посадил около себя на диван. И он заговорил вдруг настолько серьезным и прочувствованным голосом, что девушка робко замерла и чутко прислушивалась.

- Завтра в эту пору... Нет, не в эту, а так в сумерки будет вот тут, в столовой покойник... И буду это я. Сказываю я тебе правду, а не брешу ради шутки. Я завтра утром драться должен и буду беспременно убит. Чую я это... Так вот, побожись ты мне, что сделаешь ты две вещи, исполнишь два мои приказания. И исполнишь свято, слышишь ли!

Марфуша не отвечала, и в ее устремленных на Шумского глазах вдруг показались слезы.

- Раньше времени начинаешь! Ты завтра поплачь. Дело будет доброе. А то обо мне ни одна собака плакать не станет в Петербурге. Так ты поплачь хоть... Так слушай же. Вот видишь, левый ящик в столе... Он не заперт будет... Тут найдешь ты письмо да в бумаге деньги, рублей пятьсот, может, больше, может, меньше. Письмо ты тотчас же снесешь к баронессе Нейдшильд. Где она живет, Шваньский тебе укажет. И помни одно: делай, как знаешь, но проберись к баронессе и отдай ей письмо в собственные руки. Коли ты этого не сделаешь, я тебя с того света прокляну. А сделаешь - это тебе счастие принесет. А деньги возьми себе на приданое...

- Да что вы! Что вы! - начала Марфуша, но голос ее прервался, и слезы полились по лицу.

- Эка глупая. Раньше начинаешь. Иль ты хочешь мне образчик дать того, как плакать будешь. Ну, а скажи: почему ты плачешь? Ведь тебе, собственно говоря, плевать, жив я, нет ли... Какое тебе дело до меня!

- Грех так говорить,- отозвалась Марфуша.

- За какие такие мои благодеяния могла ты меня полюбить. За то, что я тебя все на смех поднимаю с женихом твоим. Как у вас слезы-то девичьи дешевы! Или, как сказывается, глаза поставлены на мокром месте. Это, стало быть, кто ни околей на Большой Морской, ты выть примешься!

- Ах, Михаил Андреевич! - вдруг замотала головой Марфуша.- Как вы это сказываете! Какой вы диковинный! Человек умный, а разуму мало совсем...

- Вот так чудесно сказано. А главное - правда истинная! - воскликнул Шумский веселее.- Мне эдакого никто никогда не говорил, но сам я завсегда так думал...

- Вестимо, диковинный! Да вы скажите по правде: шутите вы, или взаправду беда какая завтра приключится с вами?!.

- Должен я, Марфуша, завтра драться с уланом фон Энзе. И убьет он меня наповал.

- Почему вы это знаете?

- Да уж знаю. И знаю таким способом, который и тебе будет понятен... Сердце мое чует... Ты веришь, что сердце может чуять?

- Да. Коли сердце чует, сказывают, нехорошо. Только не будет этого. Пойду я вот сейчас в лавру, молебен отслужу да свечку поставлю. Образок принесу вам, а вы его наденьте, как пойдете стрелять.

- Надеть не мудрено...- выговорил Шумский.- Только это не поможет. Завтра в сумерки буду я на столе. И будет тут на квартире все тихо. Все будут на цыпочках ходить... И ты тоже... А в столовой только и будет слышно, что "быр, быр, быр". Будет брюзжать дьячок над псалтирем...

Шумский хотел продолжать, но Марфуша вдруг схватила себя за лицо руками и начала снова плакать.

- Что ты, Бог с тобой! Да ты скажи: неужто и в самом деле тебе бы жалко было?

- Ах, Михаил Андреевич...

- Да ты говори, глупая. Стой, погоди, что я надумал! - воскликнул вдруг Шумский весело.- Знаешь что... Ведь все от тебя зависит! Можно горю пособить. Коли ты захочешь, я буду жив и невредим.

- Как, тоись? - вдруг выпрямившись и как бы встрепенувшись, произнесла девушка.

- А очень просто. По нашему уговору с уланом, я могу вместо себя другого подставить. Ему все равно по ком палить. Так вот, если ты согласна, я пошлю обманным образом за место себя твоего Ивана Андреевича. Хочешь?

- Не пойдет он! - вырвалось у Марфуши голосом, в котором была наивная грусть о невозможности предполагаемого.

Шумский невольно улыбнулся.

- Да я ему не скажу, что по нем палить будут. Это такой особый поединок, который называется кукушкой. Я пошлю Ивана Андреевича якобы с поручением, а улан будет по нем палить. Ну, и ухлопает его на месте. Согласна?

Марфуша молчала.

- Вот то-то! Плачешь, якобы от того, что я завтра мертвый на столе буду, а предложил я тебе, как все дело сладить, так, небось, жалко стало своего мухоморного жениха.

- Ах, Михаил Андреевич! - замотала головой Марфуша и в этом движении наглядно сказалось, что за несколько минут она уже совершенно измучена и истерзана нравственно.

- Говори: посылать его завтра к улану? Или самому идти! Ну посылать, что ли?

- Ах да, вестимо же...- вырвалось вдруг у девушки будто против воли.

Но Марфуша тотчас же вскочила с дивана, отошла на несколько шагов и, став середи комнаты спиной к Шумскому, закрыла лицо руками.

- Вот как? - сухо выговорил он.- Стало быть, ты для меня жертвуешь женишком? Ведь его беспременно убьет улан. Стало быть, выходит, ты меня больше любишь, чем Ивана Андреевича?

Марфуша стояла не двигаясь и молчала. Шумский встал, обнял девушку и, крепко прижав к себе, прошептал ей на ухо:

- Коли так, чего же раньше не говорила? А теперь, вишь, поздно... Завтра в полдень драться буду, а ввечеру на столе буду... Пользы-то мне от тебя и никакой...

Марфуша крепче прижала руки к лицу, понурилась, и плач ее понемногу перешел в глухое, с трудом сдерживаемое рыдание.

В ту же минуту дверь отворилась, и на пороге появился бледный и встревоженный Шваньский. Он уже несколько мгновений стоял за дверью и если не слыхал весь разговор патрона с своей невестой, то слышал его последние слова и ее рыдание.

- А!.. Иван Андреевич! - произнес Шумский простодушно.- Небось, подслушивал? Когда-нибудь тебе, родимый, так дверью лоб расшибут, что и последний умишко из головы выскочит. Коли ты что слышал да смекаешь, так помни, опасаться тебе нечего. Ты меня знаешь, я врать не стану. Да черта ли мне тебя обманывать. Было бы что, сказал бы прямо, без обиняков. А я хочу, чтобы ты зря не тревожился. Ведь поединок-то мой завтра поутру, а вечером ты уже будешь тут с попами распоряжаться.

- Помилуйте! Что вы?..- заикнулся было Шваньский.

- Ладно. Ты слушай меня... Все что здесь есть в квартире, я оставляю тебе и об этом отпишу строжайше дуболому Алексею Андреевичу, чтобы он не смел перечить. Все себе и бери, дурья твоя голова! Обо мне на память лихую...

- Покорнейше благодарю, но Бог милостив...- начало было Шваньский с кислой улыбкой, но Шумский снова перебил его.

- А Марфуша вся расплаканная, потому что я ей говорил о том, о чем и тебе говорю не ради шутки. Завтра я буду мертвый человек. Знаю это наверное. Хочешь ли ты исполнить теперь мою последнюю просьбу?

- Помилуйте, Михаил Андреевич. Что прикажете. Что же тут спрашивать!

- Ну, вот слушай! Дело короткое и простое. А ты, Марфуша, выйди вон. При тебе нельзя говорить.

Когда девушка скрылась за дверью, Шумский объяснил своему Лепорелло, что он должен около полудня отправиться на извозчичий двор известного ему Ивана Яковлевича и сесть в приготовленную карету, запряженную четверкой. И какая бы эта карета ни показалась ему странная или диковинная, все-таки садиться в нее и выезжать на Невский проспект. Затем тихой рысью проехав во всю его длину, объехать вокруг Зимнего дворца, выехать на Миллионную, а после того через площадь опять вернуться и проехать Невский и дать один конец по Литейной, да конец по Владимирской и тогда уже ехать обратно на извозчичий двор.

Шваньский, знавший хорошо своего патрона, сразу понял, что в этом приказании заключается что-нибудь особенное и, конечно, опасное.

- Да что же, в меня палить будут, что ли? Так помилосердуйте, Михаил Андреевич! За что же мне умирать!

- Чует, разбойник,- рассмеялся Шумский,- что дело не в простом катанье. Ну слушай, Иван Андреевич. Убить тебя не убьют и никакой особой с тобой беды не будет. Помни одно, что завтра, ровно через 24 часа я буду убит наповал, и власти, ради этого, не станут тебя наказывать. Я же приказал тебе и я же помер. Ничего тебе за это и не будет. А просьба эта моя - последняя! Хочешь ты исполнить? Сказывай!

- Извольте,- выговорил Шваньский, как-то опускаясь и съеживаясь.- Не могу я вам перечить. Но только, Михаил Андреевич, если да вы...

Шваньский запнулся и потом прибавил:

- Если да вы вдруг живы останетесь...

Шумский рассмеялся неподдельно весело:

- Да, братец, если я такую штуку удеру, конечно, тебя, пожалуй, этим и подкузьмишь. Ну, да будь спокоен, я уже постараюсь - беспременно умру. Так собирайся! Только помни одно: какая бы тебе карета не показалась диковинная, садись и исполняй приказание. Не сделаешь, не смей сюда возвращаться! Это я говорю без шуток. Не сделаешь, на глаза ко мне не кажись! - горячо и серьезно вымолвил Шумский.- Если не хочешь садиться в карету и кататься, так пришли тотчас мне сказать, что не хочешь. Я сам пойду и сяду. Но на глаза ко мне не кажись. А завтра, как будут меня тут устраивать в путешествие на тот свет, я велю тебя сюда не пускать. А исполнишь ты все это, то сказываю тебе, все, что тут есть в квартире твое будет!

Шваньский вышел задумчивый и озабоченный. Он всячески ломал себе голову, чтобы догадаться, какую затею надумал патрон и что придется ему творить часа через два на петербургских улицах, но, разумеется, отгадать было невозможно.

Главное, что сначала смущало Шваньского, не будут ли где в него по дороге стрелять. Но он вскоре убедил себя, что это предположение не имеет ровно никакого смысла и успокоился.

Прежде всего он стал искать по квартире свою невесту, чтобы расспросить, не знает ли она чего-нибудь о затее барина. Но Марфуши нигде не было.

Опросив людей, Шваньский узнал, что Марфуша ушла и приказала сказать, что идет в Невскую лавру, а вернется не ранее, как часа через три или четыре.

- Вон как! Богу молится,- пробурчал Шваньский.- Это за него... Ну что же, Бог с ней. И я бы помолился... А вот плакала-то она, уж того, чересчур горько? Что он ей?!

Если бы Иван Андреевич мог видеть в эту минуту Марфушу, то удивился бы еще более.

Девушка ехала на извозчике по Невскому с красным опухшим лицом, не переставая, плакала и утирала лицо платком. Даже извозчик, наконец, обернувшись к ней, вымолвил:

- Ишь, сердешная, барынька! О чем надрываешься? Приключилось что? На свежую могилу, что ль, в лавру-то едешь?

- Ах, что ты! Что ты! - испуганно вскрикнула Марфуша.- Ступай! Погоняй! Молчи! Как эдакие слова сказывать! Никакой нет могилки. И не будет! Не будет!..

XXVIII

Часа через два после объяснения Шумского со Шваньским Лепорелло выехал из дому, направляясь на извозчичий двор. Он был совершенно смущен и как в воду опущенный.

"Что из всего этого выйдет?" - думал он и повторял вслух:

- Бросили мы было разные колена отмачивать, а теперь опять. Да еще к тому же я за него отдувайся!

Спустя час после Шваньского и сам Шумский вышел из дому и медленным шагом направился пешком на Невский. Он шел задумчивый и рассеянный, глядя себе под ноги и умышленно не кланяясь и не отзываясь на оклик знакомых, которых встречал.

"Вот черти! - думал он через несколько минут, озираясь на прохожих.- Вот жизнь! Живут, точно у ветряной мельницы крылья вертятся. Снаружи все вертится, а там внутри мука мелется то шибче, то тише, смотря какой ветер подует. Вертится, вертится, покуда не развалится. А тут у тебя жизнь какая-то дьявольская. За одну осень последнюю, что перегорело внутри... Где ни идешь, на каждом месте вспоминаешь что-нибудь скверное".

- Ну, вот и это место хорошее! - выговорил он вслух.

Глаза его случайно упали на подъезд того ресторана, где недавно встретился он с фон Энзе, едва не сделался убийцей и был сам без ножа зарезан.

И Шумскому показалось, что на подъезде, на вывеске, на окнах и там внутри, в горницах, повсюду было написано или виднелось одно слово: "подкидыш". Он вздохнул тяжело, снова опустил глаза в землю и продолжал тихо подвигаться вперед.

Через минуту чьё-то восклицанье как бы разбудило его и привело в себя:

- Батюшки! Смотри! Смотри! Что такое? - раздался около него голос какого-то господина.

Шумский поднял глаза, и лицо его сразу оживилось, глаза блеснули и он улыбнулся радостно.

Среди улицы тихой рысью двигалась навстречу запряженная четверкой большая карета. И все, что было народу на Невском - пешеходов и проезжих - все глядело на эту карету так же, как и Шумский. Некоторые ворочались назад, иные даже бежали, следуя по направлению кареты.

Кузов довольно большого экипажа был ярко выкрашен вкось по диагонали в три цвета: белый, красный в черный, так же, как были уже вымазаны в городе две гауптвахты и несколько столбов, прилегающих к Дворцовой набережной. Козел не было. Кучер сидел очень низко, так, что голова его едва была видна за крупами лошадей. А над ним спереди, на кузове без окон, ярко сияли две огромные красные буквы: Д и У.

Кругом Шумского раздавались голоса:

- Что за притча! Что за дьявол! Вот так карета!! Что же эти буквы значат?..

Экипаж поравнялся с Шуйским, и он увидел в нем такую фигуру, что неудержимо и звонко расхохотался на всю улицу.

В карете сидело крошечное существо, казалось мальчик лет двенадцати, настолько от ужаса своего невероятного положения съежился весь Иван Андреевич.

Он сидел как раз посереди просторной кареты, понурившись, опустив голову на грудь, нахлобучив шапку по самые брови, и, вдобавок, неизвестно почему сложил руки на груди крестом, как складывают их у покойников.

Карета, привлекая общее внимание, сопровождаемая гулом голосов, ахов, восклицаний, шуток и острот, проехала мимо. И все, что оставалось теперь позади и смотрело вслед карете, начало хохотать, прочитывая продолженье...

Сзади на кузове теми же большими красными буквами стояла надпись: "РАК".

- Дурак! Дурак! - раздавалось кругом.- Вот так штука! Кто же дурак-то?.. Сам он, барин этот? Вестимо, дурак!

- Эх, господа! - раздался вдруг голос какого-то высокого, на вид очень важного господина.- Эта карета такого свойства, что всякому лучше придержать язык за зубами и не шутить на ее счет, а еще того лучше - не рассказывать, что видел.

Шумский двинулся далее, рассчитывая продолжать свою инспекцию и, прогулявшись немного, идти назад, чтобы видеть, поедет ли Шваньский обратно.

Через полчаса он вдали снова увидел карету, возвращающуюся по Невскому. На этот раз солнце блеснуло из-за облаков и ярко-красное "ДУ" на передней части кузова блестело весело и игриво, будто дразнило глаза.

Разумеется, всюду, где шел Шумский, было только и речи, что о путешествующей в столице расписной в три колера карете и о надписи "дурак".

- Он-то дурак - это точно,- шептал Шумский.- А вот умнику-то сойдет ли это даром? Впрочем, что же тревожиться об этом, коли умник-то завтра об эту пору будет уже в селении праведных.

В сумерки, когда заблаговестили к вечерням, костромич Иван Яковлевич, собравшийся было помолиться в храм Божий, очутился совсем в другом месте - в полиции.

XXIX

В отсутствие графа Аракчеева из Грузина все население его нравственно отдыхало. Всякий человек знал по крайней мере, что спокойно доживет без беды до вечера. Этого было достаточно для всякого грузинца, чтобы поглядывать веселее и быть счастливым. В усадьбе наступало большее оживление. Аппартаменты графа бывали заперты, и только на половине Минкиной сказывалась жизнь, но сказывалась своеобразно и дико...

Настасья Федоровна была такой же деспот и тиран, как и сам Аракчеев, но на свой женский образец. Граф наказывал постоянно за всякий пустяк, но делалось это как-то формально, холодно, административно. Он редко кричал на провинившегося, еще реже ругался и никогда не дрался собственноручно, считая это фамильярностью. Он позволял себе бить только своего камердинера, который имел на это своего рода права, ибо был его ровесником, был когда-то другом детства и товарищем детских игр.

Но хотя граф не любил кричать и браниться, он одним взглядом или движением нагонял смертельный страх на крепостного человека. Глухим, спокойным голосом требовал он у провинившегося его "винную" книжку и так как во всех комнатах на отдельных столах были всегда чернильницы и очинённые гусиные перья, то граф мог всюду всегда без промедления вписать вину, сделав при этом загадочную пометку.

Если вина оказывалась третьей, или была важная вина, то Аракчеев своим гнусливо тихим голосом объявлял виновному жесточайшее наказание розгами, мочеными в рассоле, батогами, или прямо, не ухмыляясь, совершенно серьезно поздравлял своего раба слугою царя, т. е. солдатом, или приказывал собираться в путь на поселенье в Сибирь.

Весь женский персонал в Грузине граф никогда не трогал и, заметив какую-либо вину, заявлял о ней Настасье Федоровне. С своей стороны Минкина никогда ни единым словом не погрозилась мужскому персоналу грузинской дворни. Это было ей строго запрещено самим графом. Зато ей предоставлялась полная воля по отношению к женщинам и девушкам. И с ними барская барыня отводила душу, отличалась особенной жестокостью.

Слава об ее подвигах давно распространилась далеко за пределы губернии. В столице тоже всем было известно, как расправляется аракчеевская графиня с дворовыми женского пола. В Петербурге многие звали ее второй Салтычихой.

Часто рассказывались про Минкину ужасные поступки, но всеобщая ненависть к временщику спасала ее. Когда в столицу доходил какой-нибудь зверский поступок ее с кем-либо из дворовых девушек, то слуху не верили, отчасти благодаря его жестокости, отчасти думая, что петербуржцы из злобы к Аракчееву выдумывают и клевещут даже на его ключницу.

Разумеется, многие и многие знали, что аракчеевская графиня все-таки людоедка. Единственная личность, не знавшая даже и слухов, был государь. В бытность свою в Грузине он ласково и приветливо обошелся с Минкиной, видя в ней человека более четверти столетия преданного его любимцу. Открыть глаза государю на зверские поступки и временщика, и его любовницы никто не дерзал.

Когда Аракчеев бывал в Грузине, Настасья Федоровна несколько стеснялась: чинила суд и расправу осторожнее, не потому, чтобы ей это было запрещено, а потому что граф не любил, чтобы до него достигали крики и бабий вой. А барабанный бой при наказании женщины считался неуместным.

Зато, когда граф уезжал из Грузина, Настасья Федоровна давала волю своим затеям и на ее половине от зари до зари слышен был как ее крик, так и вытье ее жертв. Вдобавок Минкина, имевшая слабость к спиртным напиткам, в отсутствие графа не могла провести двух, трех часов без водки.

Пообедав в час дня, она вставала из-за стола совершенно пьяная, и тогда начиналась расправа со всякой подвернувшейся под руку женщиной. Затем она засыпала, просыпалась в сумерки, пила чай или вернее ром с малым количеством жиденького чаю и к вечеру бывала снова пьяна, а хмель снова требовал жертв.

В деле мучительства дворовых женщин и девушек, даже девчонок, проявлялась у нее тоже какая-то животная страсть и тоже какой-то запой.

Случалось Минкиной целую неделю прожить смирно и пальцем не тронуть никого. Случалось наоборот за одну неделю перебрать чуть не весь наличный состав женского персонала. Тогда на ее половине, в сенях, на чердаке, на деловом дворе и на конюшне почти не прекращались наказания.

На этот раз по выезде графа случилось то же самое.

Аракчеев не успел доехать до Петербурга, как в Грузине уже были нещадно наказаны восемь женщин. Но теперь главной намеченной жертвой у Минкиной была Пашута. С той минуты, что Настасья Федоровна увидела девушку сильно изменившейся в Петербурге к лучшему, беспричинная злоба шевельнулась в ней.

- Погоди барышня! Погоди прелестница! Белоручка!..- ворчала она себе под нос.

С первого же дня она почувствовала особым чутьем во взгляде Пашуты то, чего не переносила никогда: грустную покорность судьбе, твердую волю перенести все и презрение к людоедке. При первом же свидании Минкина, как бы отвечая на взгляд Пашуты, выговорила:

- Погоди! Я тебя проберу! Глазища-то выцветут!

Покуда Шумский был в усадьбе, Минкина не решилась, конечно, пальцем тронуть девушку, но едва только он выехал из усадьбы, как мытарства Пашуты начались.

Призвав девушку к себе, Настасья Федоровна объявила ей, что так как она сумела в Петербурге услужить какой-то баронессе, то будет состоять при ней в качестве главной горничной.

И с этого же дня пошло ежечасное мученье, начавшееся с пощечин. Так как Минкина постоянно дралась сама, то руки ее бывали почти всегда в синяках. Люди немало удивлялись этому и всем им казалось, что другой бы барыне никаких рук не хватило, ибо всякие кулаки истреплятся при таком занятии! Холопы не знали того простого объяснения, что кулаки Минкиной тоже обколотились и загрубели в силу привычки. Она бы могла теперь со всего маху бить кулаком даже по стене, не ощущая и половины той боли, которую почувствовала бы другая.

Пашута служила теперь в горницах Настасьи Федоровны, вызываемая и понукаемая ею по нескольку раз в час. Девушка ходила бледная, опустив глаза и понурившись. Она отлично понимала, что как только уедет граф, не пройдет двух, трех дней, и она не избегнет того, чего боялась всю жизнь - наказания на конюшне.

И действительно, едва только Аракчеев выехал из Грузина, как Минкина, страстно желавшая скорей истязать девушку, начала искать предлога.

И тут явилась диковинная черта быта. Нужно было соблюсти приличие, остаться строгой, но справедливой барыней! Несмотря на свое желание тотчас же подвергнуть Пашуту жесточайшему истязанию, Настасья Федоровна не могла этого сделать. Ее злобу останавливало чувство условного приличия или условной справедливости.

Ей нужно было оказаться якобы правой пред глазами дворни, чтобы Пашута действительно провинилась хоть бы в мелочах. А девушка, как на зло, безмолвно сносила пощечины, тумаки в голову, площадные ругательства и всякие издевательства. Уже раз десять Настасья Федоровна грозилась девушке немедленно отправить ее на расправу к конюхам, но не делала этого, останавливаемая стыдом перед дворней, ибо не было еще повода... Он не давался в руки...

Вместе с тем, зная, что граф скоро вернется опять и проживет, пожалуй, более недели в Грузине, Минкина пользовалась временем, чтобы предаваться пьянству. Поэтому половину дня она дремала или просто валялась без чувств на диване в своей горнице, что однако не мешало ей крепко спать и всю ночь.

В остальное время она подвергала разным мытарствам и наказаниям разных женщин и с каким-то изуродованным чувством наслаждения людоеда думала и мечтала о наказании Пашуты. Иногда будучи вполпьяна она, ухмыляясь, говорила девушке:

- Постой! Барышня! Теперь не хочу. Ты у меня на закуску пойдешь!

Наконец, однажды в сумерки, пролежав с обеда почти в бесчувственном состоянии, Минкина пришла в себя и, вызвав двух горничных, заставила их потихоньку поливать себе голову холодной водой. Затем она села за чай и позвала Пашуту к себе.

Вскоре в соседних горницах услыхали дикие крики барыни и громкое рыданье девушки. Так как это случилось в первый раз, а до тех пор Пашута молчаливо и безропотно сносила все с немым отчаянием, то все насторожились и прислушивались. В горнице Настасьи Федоровны раздался стук, произошло что-то, а затем Пашута выбежала оттуда, как безумная, с рассеченным лицом, по которому струилась кровь.

Минкина тоже появилась в дверях и сиплым от гнева голосом позвала к себе горничных. Прибежавшие на зов дворовые девушки нашли ее в совершенно диком состоянии остервенения. Она легла на диван, задыхаясь и охая, как от боли. Изредка только вскрикивала она:

- Изведу! Изведу!

На платье ее и в сжатых судорожно кулаках виднелись волосы ее жертвы. Оказалось, что тут произошло то, что бывало отчасти редко: было собственноручное таскание за волосы.

Между тем, внизу, в маленькой горнице, близ кухни сидела на ларе Пашута, схватив голову руками. Перед ней сидел Копчик в белом фартуке и колпаке, так как он уже несколько дней был назначен в должность помощника к повару.

Пашута прибежала к брату совершенно бессознательно, без всякой цели. Она ждала каждую минуту, что за ней придут, чтобы вести ее на деловой двор или на конюшню для истязания. Брат и сестра сидели и молчали.

Наконец, Копчик внезапно поднялся, сбросил с себя колпак и фартук, надел тулуп и стал звать сестру. Пашута сидела, как помертвелая, и ничего не слышала. Пришлось растолкать ее, как спящую, и привести в чувство.

- Где у тебя платье теплое? Говори скорей!.. Поняла что ли?.. Скорей...

Не сразу ответила девушка на вопрос. Васька бросился наверх и через несколько минут был снова в горнице и одевал сестру. Когда она была готова, он схватил ее и почти потащил за собой. Очнувшись на воздухе, девушка окончательно пришла в себя и вымолвила:

- Куда ты?

- Иди! Иди... Чего уж тут! Не мы первые, не мы последние... Хуже не будет! Спасибо деньги есть!..

Минут через двадцать брат и сестра были на краю усадьбы и двинулись в поле. В версте от Грузина их нагнал проезжий мужиченко. Они сговорились, называя себя прохожими издалека, сели к нему и двинулись рысцой.

Только через полчаса молчания Васька объяснил сестре, что они ни что иное, как беглые.

- Куда? Еще неведомо. Куда глаза глядят! А там видно будет.

Пашута вздохнула глубоко и не ответила ни слова.

XXX

Ночью беглецы были уже на Петербургской дороге. Пашута пришла в себя, несколько ободрилась и благодарила брата, что он надумал бежать из Грузина. Девушке казалось, что если побег будет и неудачен, то все-таки она ничего не теряет. Ей, очевидно, предстояло жестокое наказание розгами, а она боялась этого пуще всего. Она предпочла бы не только ссылку в Сибирь, но, пожалуй даже, и каторжные работы.

Благодаря деньгам, которые нашлись у Копчика, они наняли подводу и подвигались к столице хотя и медленно, но без перерыва. Переночевав в какой-то деревушке, брат и сестра после долгих совещаний решили явиться прямо в дом барона Нейдшильда и просить временного убежища.

Пашута вспомнила, что когда шло дело о покупке ее у графа, то после отказа его баронесса предлагала ей просто бежать и укрыться в Финляндию.

"Авось и теперь добрая барышня не откажет в той же помощи",- думалось Пашуте.

На другой день около полудня беглецы были уже на Васильевском острове. Васька оставался в подводе на улице, а Пашута вошла в дом и велела доложить о себе баронессе.

Ева при имени любимицы страшно обрадовалась, вышла из своих комнат к ней навстречу и, схватив за руки, повела к себе. Молча и с изумлением вгляделась Ева в лицо своей прежней любимицы.

- Как ты переменилась? Что с тобой было? - участливо вымолвила она.- Садись, рассказывай! Верно беды всякие?

Пашута в двух словах объяснила, что она бежала из Грузина от страха телесного наказания и рассчитывает на помощь баронессы. Прежде всего она попросила впустить в дом брата, который ждал на улице. Ева распорядилась тотчас же. Затем, покуда Ваську кормили внизу в людской, баронесса велела подать чаю и начала поить и кормить Пашуту. Отдохнув немного, Пашута рассказала подробно все свои приключения и свою каторжную жизнь в Грузине.

Конечно, не раз приходилось девушке упоминать о Шумском. Собственно он был главным виновником всего, а между тем у Пашуты почти не было никакого озлобления на него.

- Диковинный он! - говорила Пашута.- Бог его знает, какой диковинный! Сам меня разыскал полицией, свез в Грузино на расправу, а там позвал, говорил со мной ласково, много говорил, жалел меня, и во мне к нему как-то никакого зла нету.

И затем Пашута, уже забыв говорить о себе и своей судьбе, передала Еве беседу свою с Шумским о ней - баронессе. Она созналась, что даже решилась сказать ему о том, как баронесса неравнодушна к нему.

- Он этого не знал, барышня, и мои слова так его всего и перевернули! - прибавила Пашута.

Ева вспыхнула слегка, но смолчала на это заявление и задумалась. Затем после долгой паузы она выговорила:

- Что ж. Это правда! Пускай знает.

И баронесса в свой черед рассказала любимице о том, как граф Аракчеев вызвал ее отца как бы ради объяснения по делу, а сам в грубой форме стал сватать своего приемного сына.

Ева не была оскорблена поступком графа, смотрела на все дело иными глазами, но отец ее был тогда настолько оскорблен и раздражен, что к нему в первый раз в жизни и приступу нет. Ева надеялась, что только со временем, когда уляжется гнев доброго барона, можно будет приступить к нему с просьбой о согласии. А покуда баронесса созналась, что она находится в тревожном состоянии духа, так как уже второй день носится в Петербурге слух о предстоящем поединке Шумского с фон Энзе.

- Каждый день ожидаю я известия страшного и горестного,- сказала Ева.

- За кого же вы боитесь?- спросила Пашута.- За Михаила Андреевича?..

- За обоих, но только разно. Один хороший, честный, добрый. Кроме добра, я от него ничего не видела, и он уже давно любит меня. Я за него, конечно, боюсь. Но за другого, который много мне зла причинил, боюсь еще больше. В случае беды с одним мне будет очень горько, а случись беда с другим, я думаю, что тогда и моя жизнь прекратится. Я буду жить для отца, а не для себя.

Беседу баронессы с Пашутой прервал человек, доложивший, что барон просит барышню к себе тотчас же.

Ева, придя к отцу, нашла его несколько встревоженным. Он узнал о присутствии в доме людей графа Аракчеева и был серьезно озабочен неосторожным поступком дочери. Барон почему-то догадался, что люди графа ищут у него убежища, как беглецы. Ева подтвердила его подозрения.

Нейдшильд стал объяснять дочери то щекотливое положение, в которое они будут поставлены, если беглецов полиция отыщет у них Аракчеев, уже взбешенный недостаточной податливостью барона, мог придраться к этому случаю, чтобы иметь повод наделать ему всяких неприятностей.

Ева стала просить отца облегчить по крайней мере Пащуте с братом способ укрыться в Финляндии.

Барон объяснил, что это дело крайне мудренное, так как на границе великого княжества спрашиваются паспорта. Летом, во время навигации можно было бы тайком помочь Пашуте и Ваське пробраться в Финляндию на каком-нибудь купеческом корабле и дозволить им поселиться невдалеке от имения барона. Но зимой не было никакой возможности устроить побега. При этом барон стал убедительно уговаривать дочь не держать любимицы с братом у них в доме и тотчас же сбыть их с рук.

Ева вернулась к себе совершенно расстроенная и, объяснив все Пашуте, готова была заплакать.

Пашута оказалась благоразумнее и стала оправдывать барона, находя, что он поступает совершенно правильно. Она только потому и решилась явиться к ним в дом, что думала будет возможность немедленно отправиться далее и бежать в Финляндию. Но оставаться у них было, конечно, невозможно. Полиция, извещенная из Грузина об их бегстве, не преминула бы их тотчас найти в доме барона.

- Что же ты теперь будешь делать, моя бедная? - воскликнула Ева.

Пашута вздохнула, подняла глаза на свою дорогую барышню и выговорила странным голосом:

- Есть человек в Петербурге, который меня и брата укроет и всякое одолжение нам окажет или же тотчас же выдаст нас обоих с головой обратно в Грузино.

- Кто же это такой?

- Догадайтесь, барышня! Немудрено догадаться. Это диковинный человек! Или он нас сейчас же с полицией отправит к графу, или устроит у себя и будет за нас горой стоять, потому что он не таков, как все люди, а так Бог его ведает, какой он уродился. Я так рассуждаю, барышня, что этого человека можно совсем легко и ненавидеть, и обожать. Есть за что презирать его и все это знают. А есть за что - и я это верно знаю - за что просто молиться на него. А эдакое он скрывает пуще преступленья. Я о нем много чего знаю, что вам никогда не рассказывала. Зла была на него за его ухищренья против вас. Что он денег раздает неимущим. Страсть!.. Раз пьяного мужика спасая из Невы, чуть сам не утоп. А раз было, взяв с собою брата моего, пошел он по газетному объявленью покупать какую-то диковинно большущую собаку у одного совсем бедного чиновника. Заплатил он сто рублей и велел Васе брать собаку и вести к себе. А тут вдруг все дети этого чиновника прощаются с псом, целуются. Он поглядел да пса этого и подарил детям, а денег не взял обратно. И много, много эдакого за ним водится. А в ином в чем он душегуб. Одного дворового слугу убил ведь чем-то из собственных рук. Бутылкой что ли или канделябром. Да. От него всего жди. А больше хорошего, чем худого. На него закон не писан!

- Как? Неужели ты решишься пойти к нему! - воскликнула Ева, зная, конечно, о ком идет речь.

- Да. А почему же не идти?!.

- К господину Шумскому?

- Да, барышня. И сдается мне по всему, что теперь он нас с братом не выдаст. Никто не знает, чего он сделает, чего нет! Да и сам он не знает, что завтра натворит хорошего ли, худого ли...

Пашута стала просить баронессу оставить ее брата у себя в доме хотя бы только до вечера, а сама тотчас же собралась к недавнему злейшему врагу своему, потому, что он действительно мало походил на всех других людей. Когда Пашута уже прощалась с баронессой, эта вдруг выговорила упавшим голосом:

- Как бы мне хотелось видеть его хоть на секунду.

- Михаила Андреевича?

- Я его не видала с тех пор, как он был у нас с своим предложением. Подумай, Пашута! Ведь сто лет прошло...

- Хотите, барышня, я это устрою? Я скажу вам, где, когда он будет, вы и повидаетесь...

Ева вспыхнула. Яркий, пламенный румянец разлился по ее снежно-белому лицу.

- Хорошо... Сделай...- едва внятно выговорила она, потупившись и, затем, крепко обняв Пашуту, пылко поцеловала ее несколько раз. Пашуте почудилось, что баронесса, целуя ее, не ей предназначает мысленно эти страстные поцелуи.

- Вот как бывает...- задумчиво заключила Пашута.- То мешала всячески ему, а теперь сама помогать свиданьям вызываюсь. Кто подумает из подлости, страха ради Минкиной и Грузина... А ей-Богу нет... Ради вас обоих...

XXXI

- Ну-с, ваше высокоблагородие, пожалуйте умирать! Да... Приглашение в некотором роде приятное. Пожалуйте! Милости просим! На тот свет! Или вернее выразиться: на тот нуль, где собственно ничего и никого нету.

Так рассуждал Шумский, тихо двигаясь взад и вперед по своей спальне с длинной трубкой в руках.

Он получил известие, что граф Аракчеев выехал в Грузино почти в то самое время, когда расписная в три колера карета с надписью "дурак" прогуливалась по главным столичным улицам. Знал ли военный министр об этой выходке какого-то общественного блазня или нет. Шумский не беспокоился. Ему было не до того...

Узнав об выезде графа, он тотчас послал за приятелями-секундантами для переговоров и окончательного определения времени поединка.

И в ожидании обоих офицеров он волновался. Были уже сумерки, на дворе темнело все более, а вместе с наступавшей темнотой усиливалась и смута на душе молодого человека. И в этой умственной и душевной смуте его, в этой сложной внутренней борьбе играло не последнюю роль простое удивление себе самому.

Почему же прежде он не смущался, не боялся, а теперь позорно трусит. Прежде не было никаких дурных примет и никакого тяжелого предчувствия, а теперь он знает и уверен, что отправится "на тот нуль". Ведь не мог же он за месяц времени измениться, из смелого человека сделаться трусом.

И рассуждая сам с собой, Шумский пришел к оригинальному умозаключению, которое показалось, бы всякому чепухой, а ему казалось логическим и разумным. "Все на свете,- рассуждал он,- зависит от слепой судьбы, от глупого случая, от мизерной мелочи, от пустяка, едва приметного разуму. Вся жизнь человеческая - цепь, непрерывно составляющаяся из случайных звеньев или колечек, которые прицепляются справа и слева, зря, без всякой причины, одни по воле человека, другие помимо его воли. Если же судить строго, то все... помимо воли, ибо человек хочет что-либо, потому что обстоятельства заставляют его хотеть"... Тому назад несколько дней все маленькие звенья этой цепи, т. е. его существования, казалось, сплетались так, что должен погибнуть его враг, а он должен остаться невредим. Теперь наоборот...

- Бывает же,- рассуждал Шумский,- что при игре в карты один вечер из двух игроков выигрывает все один. В другой раз наоборот. Как докажу я теперь себе и другим, что если бы Аракчеев не помешал своим приездом и если бы я дрался с фон-Энзе, как было назначено, то он был бы теперь убит. А между тем, я чувствую, что оно так бы и было... А теперь будет наоборот. Тогда я поэтому не боялся. А теперь боюсь... Ветер переменился! Движение невидимо набегающих случайностей иное, не за, а против меня... Теперь, я чую, будет нечто мельчайшее, невидимое и неуловимое рассудком в пользу улана. Тогда все было в мою пользу.

И после этого Шумский спрашивал себя:

- Если такая полоса теперь роковая для меня, то не поступить ли, как игроки делают. Обождать!.. Прервать игру, чтобы потом опять начать.

И он отвечал:

- Нет, нельзя. Стыдно! Да и переменится ли... Видно такова судьба моя...

Часов в пять приехал первым капитан Ханенко. Он понял, зачем Шумский вызывает его и, поздоровавшись, тотчас же спросил:

- Так стало быть на завтра, Михаил Андреевич?

- Да, конечно. Энтот уехал... Идол-то мой.

- Нового, стало быть, ничего. Все по старому. Не передумали?

Шумский ничего не ответил.

Наступило молчание. Ханенко закурил трубку и начал, сопя и мрачно сдвигая брови, пускать дым кольцами. Он делал это черезвычайно искусно. Белые, будто твердые, кольца, вершка в два величиной, вылетали у него изо рта и, быстро извиваясь, расширялись до полуаршина, не теряя своей формы. Случалось, кольцо, расходясь среди горницы и поднимаясь, достигало под потолком двух аршин ширины и все-таки оставалось легким, едва видимым кружком.

- Удивительно! - вдруг выговорил капитан.- Кто это мог выдумать поединок? Это все просвещение наделало да изобретение чести. Прежде было, надо думать, проще. Вот хоть бы господин Каин Адамович с братишкой со своим поступил совсем не эдак. Зазвал просто в глухое место и уконтентовал его без всяких комплиментов и реверансов. А теперь изобрели честь... Что честно и что не честно. А прежде было понятие лишь о том, что выгодно и нужно. А хорошо ли, дурно ли... об том не думали. Все хорошо, что мне хорошо. А теперь черт знает что такое! Мне не хорошо, а мне говорят - хорошо мол. Мне очень бы хорошо - а мне говорят: ох, как, мол, это не хорошо... с точки зрения, то есть, чести... А что такое честь, милостивый государь? Покажите ее мне или изобразите, нарисуйте на бумажке, чтобы я мог вполне с ней ознакомиться. Нельзя, говорят, нарисовать... А вы верьте на слово, что она есть... Ведь и благополучие нельзя нарисовать и счастие нельзя нарисовать. Верно, а все же неправда. Благополучие свое да счастие свое я чувствую распрочувствительно всем телом... Руками могу ощутить и показать даже, где оно во мне засело и будто колышется... А вот где во мне и в людях честь пребывает, этого я не знаю. И чую я ее совсем иначе. Навязали мне ее якобы ранец какой на спину, да уверяют, что это не ранец, а частица моего тела... Тогда горб, что ли? Так черта в нем... Очень жаль. И совсем бы не нужно...

Капитан долго рассуждал все на эту тему. Шумский слушал, не перебивал и изредка только улыбался, как бы мысленно соглашаясь.

Наконец, появился Квашнин, хмурый, и предложил другу почти тот же вопрос.

- Стало быть, на завтрашнее утро?

- Да. Съездите, пожалуйста, оба, один к Бессонову, а другой к немцам.

- Эх, обида... Я все надеялся, граф проведает да запретит,- вдруг вымолвил Квашнин со вздохом.

- Не - тужи, голубчик,- отозвался Шумский.- Ну запретил бы... А я бы не послушался...

- Мало ли что... Немцы бы послушались, побоялись бы идти против его воли.

- На смерть идя, чего же властей боятся. Я вот ужасно люблю,- рассмеялся Шумский,- статью закона воспрещающую и наказующую самоубийство. Пречудесная статья! Глупее ничего не выдумаешь. Если преступление не удалось, то за него строго судят, а если удалось - совсем не судят. Некого! Пречудесно...

Перетолковав затем снова о некоторых подробностях поединка, приятели расстались с хозяином. Шумский проводил их до передней.

- Ну, авось, завтра не будет опять помехи. А то эта канитель все жилы у меня вытянула! - раздражительно произнес он.- Сто раз бы уж успели оба быть убитыми.

- Убить и убиться не долго,- мрачно отозвался Ханенко.- Вот воскреснуть опять. На это много времени потребуется. Тем паче, что светопредставленье сколько разов назначалось и все отменяется.

Едва только Шумский остался один, как вошла к нему Марфуша и объявила барину, что к ним явилась девушка Прасковья и просит позволения видеть его.

- Пашута?! - воскликнул он.- Из Грузина. Какими судьбами?

- Не знаю-с. Она что-то очень не по себе... Не с радостными вестями.

- Мне из Грузина, Марфуша, нет радостных вестей. Разве придут сказать, что Настасья околела, а Аракчеева в солдаты царь разжаловал. Зови ее...

Через минуту в кабинет Шумского появилась Пашута взволнованная и, наклонившись, стала у порога.

- Здравствуй, Пашута. Каким образом?.. Прямо из Грузина?

- Да-с. Побывала только у баронессы на часок, а оттуда к вам.

- Что баронесса?..

- Ничего. Слава Богу...

- Целый век не видал я ее,- глухо выговорил Шумский.

И Пашута невольно подивилась, что эти два существа, вспомнив при ней друг о друге, выразились почти теми же словами.

- Кто тебя в Питер прислал и зачем?

- Я бежала.

- Что-о?!

- Бежала с Васей... Меня Настасья Федоровна стала нещадно по лицу кулаками бить, за волосы рвать и, наконец, не за что собралась наказать на конюшне. Я и убежала.

- Ну и что же будет теперь? Ведь еще хуже будет. Тебя полиция разыщет и водворит... И прямо в эдекуль...

- Помогите вы, Михаил Андреевич...- выговорила Пашута дрожащим голосом.- Я на вас всю надежду возлагаю. Диковинно вам это слушать, а я правду говорю...

Шумский задумался, потом развел руками. Пашута оробела сразу.

"Неужели я ошиблась?" - думалось ей.

- Как же это быть-то! Жаль мне тебя, а помочь не могу... Я завтра на том свете буду... Сегодня оставайся, а как меня приволокут сюда мертвого, так и спасайся, куда знаешь...

Пашута изумляясь поглядела на Шумского. Он объяснился и сказал про поединок с фон Энзе.

- Бог милостив! - вымолвила девушка.

- К обоим зараз нельзя... А к кому будет Он милостив? Фон Энзе почаще меня молился небось. Я только черкаюсь день деньской.

И вдруг Шумский вскрикнул:

- Стой! Стой! Надумал! Выгорело дело! Я напишу сейчас письмо графу. Последнее! Перед смертью! Я попрошу тебя пальцем не трогать и на волю тотчас отпустить в помин моей души. И знаю верно, он из суеверия это сделает. Вот так надумал! Диво ведь это, Пашута. Говори, диво ведь?..

Пашута не ответила и через мгновенье вдруг громко заплакала.

- Ты что же это?.. Обо мне или об себе. Моли Бога, чтобы я убит был. Тогда ты вольная. А буду я жив - ты пропала...

И Шумский, усадив Пашуту, успокоил ее и начал расспрашивать про баронессу.

Евгений Салиас-де-Турнемир - Аракчеевский подкидыш - 02, читать текст

См. также Салиас-де-Турнемир Евгений Андреевич - Проза (рассказы, поэмы, романы ...) :

Аракчеевский подкидыш - 03
XXXII Ночь он плохо спал однако... Не волнение от простой боязни завтр...

Аракчеевский сынок - 01
Исторический роман I Шел 1824 год; был август месяц. Далеко за полночь...