Пантелеймон Сергеевич Романов
«Русь - 17»

"Русь - 17"

Часть V

I

Безоружные русские армии, лишённые снабжения, сопровождаемые тайным злорадством польского населения, катились на восток, уничтожая всё на своём пути.

- Рады, сволочи! - говорил злобно какой-нибудь проезжавший казак, заметив в щели приоткрытых дверей выглядывающие лица.- Сколько веков, говорят, были без нас и не соскучились. Вот бы на прощанье их ещё прополоскать.

- И так будут долго нашего брата помнить. Вишь, вон, тоже, знать, хорошее полосканье было,- отвечал другой, показывая на два вдребезги расколоченных дома с оторван­ными дверями и рамами окон, за которыми внутри виднелись опрокинутые буфеты, столы, и под окном валялась кверху колёсами выброшенная детская коляска.

По всем дорогам тянулись вереницы бегущих войск вперемежку с автомобилями, по­возками. Над всеми этими потоками стояло неоседающее облако пыли, из которого слышался только грохот подскакивающих орудийных колёс по шоссе и надсадная брань солдат.

А по сторонам дороги, как бы отмечая путь движения бегущих армий, валялись павшие лошади с вздувшимися животами и задранными вверх окоченевшими ногами, облепленные большими зелёными мухами, садившимися на открытые глаза лошадиных трупов.

На каждом шагу попадались брошенные повозки, валявшиеся на боку в канаве, сидящие в стороне от дороги на узлах плачущие женщины и грязные лохматые девушки, за которыми гонялись солдаты, отстав от общего потока. Иногда за одной бросались сразу по несколько человек и ловили её сообща, расставив руки, точно играя в горелки, в то вре­мя как она, не зная куда бежать, прижималась спиной к дереву и пронзительно кричала.

Но все шли мимо, и никто не обращал внимания.

В сообщениях ставки говорилось о том, что армия отступает в порядке, что мы успешно отражаем атаки, занимаем города. Но города, которые упоминались в сообщениях, указывали на катастрофически быстрое движение на восток, к границам России.

Гинденбург стремился к полному окружению русских армий, чтобы сокрушающим ударом принудить Россию к сепаратному миру.

Но германская ставка не решилась задаваться такими широкими замыслами и вместо этого предложила Гинденбургу наступать на Седлец, навстречу Макензену.

Это наступление вылилось в шестидневное сражение у Прасныша, которое дало возможность русским армиям более спокойно двигаться на восток.

Всё русское общество было охвачено тревогой. Говорили о полном разгроме галицийских армий и о приближении врага к границам России.

Положение остальных русских армий, на Западном и Северо-Западном фронтах, тоже становилось угрожающим, потому что с отходом галицийских армий обнажался весь их левый фланг, и немцы могли отрезать все находившиеся в Польше русские армии.

Власть, испугавшись плохих дел на фронте, пошла на уступки. Были уволены реакционные министры; общественности и промышленникам было объявлено о предоставлении им возможности участия в спасении отечества.

Либеральная интеллигенция уже определённо заговорила о том, что "заря восходит". Даже объявлен созыв Думы! И теперь можно будет напрячь все силы, чтобы достигнуть победы над врагом. Причём промышленники не удержались спросить, будут ли им даны субсидии для переоборудования заводов.

Только рабочие и их вожди, очевидно, не видели никакой зари, и забастовки, всё уча­щаясь, вспыхивали одна за другой, захватывая все рабочие районы.

А русские армии всё продолжали и продолжали откатываться на восток.

II

Полк, в котором служил Савушка, молодой друг Черняка, отступал так же, как и другие полки, потеряв больше половины своих людей. Днём шли по песчаной дороге, изнемогая от жары. Люди бегали в канавы и лужи пить, разгоняя руками зацветшую сверху воду.

Перед вечером полк вошёл в лес. По сторонам дороги тянулся орешник, и в низинах пахло свежим лесным духом и веяло вечерней прохладой.

- Вот где вольготно-то!.. Анисимов, запевай, всё веселей отступать будет.

Шедший впереди солдат с кудрявым коком из-под надетой набекрень фуражки, похожий на казака, оглянулся, подмигнул и, вскинув под мышку балалайку, запел высоким гикающим тенором:

Меня били, меня гнали, Ой, да гнали с Дунайца, А народы все сказали: Так и надо подлеца!

- Ух, ух,- подхватили остальные,- так и надо подлеца!

И в звонком лесу далеко раскатывались голоса здоровых солдатских глоток.

За лесом показалась большая, наполовину уцелевшая деревня, с выбеленными халупами, с палисадниками и заборами. Из-за плетней халуп выглядывали - не то с любопытством, не то с испугом - лица русинских баб.

- Соскучились, небось, тут без нас? - крикнул Анисимов и, взяв другой мотив, запел что-то лихое и бойкое.

Остановились на ночёвку.

В разрушенной половине деревни остались почерневшие печные трубы да опалённые пожаром тополя с покрасневшими листьями.

Там стоял народ и солдаты.

В кругу крестьянок и солдат Савушка увидел двух женщин. Одна - седая, другая - молодая, с длинным чёрным вуалем и очень бледным лицом. Их окружали офицеры и ста­ренький священник, очевидно, полковой.

Савушке странно было видеть здесь чёрный вуаль, тонкий профиль лица и приложенный к дрожащим губам белый батистовый платок.

Обе женщины стояли перед разрытой ямой. В яме виднелись доски гроба с приставшей к нему глиной. На краю ямы стоял другой большой дубовый гроб, очевидно, привезённый женщинами.

А на некотором расстоянии от разрытой могилы землекопы из местных стариков-крестьян в запачканных сзади глиной рубашках рыли огромную канаву.

Гроб вытащили, накинув на него петлю из верёвки, и молодая женщина, закрыв руками лицо, сначала громко зарыдала, потом забилась в истерике.

Сосновый гроб, очистив от глины, вложили в дубовый и повезли к деревне.

К канаве подъехали телеги, покрытые рогожами. Унтер-офицер с пышными усами, распоряжаясь, кричал:

- Куда же ты, польская морда, заехал? Сваливать-то как будешь?

Старичок-поляк в войлочной шляпе, не отвечая, стал виновато и торопливо поворачивать воз.

Из-под рогож виднелись торчавшие в разные стороны позеленевшие голые руки, ноги и мёртвые человеческие головы со слипшимися и засохшими волосами.

- Вали прямо, разровнять потом можно будет, а то по одному складывать - до ночи не управишься,- крикнул санитар.

- Ох, и воняют же, будь они неладны,- сказал унтер, зажимая нос и отходя из-под ветра.

Возчики, подпятив задом телегу к самой яме, подхватили колесо и, напрягшись, опрокинули воз. В яму полетели голые тела - кто вниз головой, кто ногами, как будто прыгая в воду при купанье. Один, с оторванной нижней челюстью, встал около стенки ямы на голову. И только руки постепенно расходились и медленно опускались к земле.

- Давай следующую, потом разровняем! - кричал начальнически санитар.- Батюшка, начинайте.

- Ой, мать честная, ладану нет! - сказал, спохватившись, вихрастый солдатик, исполнявший роль дьячка.

- Хороши будут и без ладану,- ответил санитар и крикнул на старичка-поляка, спрыгнувшего в могилу: - Положи этого, безротого-то, что на голове стоит! Что ж он и будет у тебя так торчмя красоваться?!

Священник взял из рук солдата кадило, движением плеч поправил сползшую на один бок старенькую, вытершуюся ризу и, склонив набок голову, начал панихиду.

В деревне, набитой солдатами, повозками, артиллерийскими парками и лошадьми, уже спускалась ночь. Всходила луна. Чернели высокие тополя над белыми халупами и плетнями.

Савушка вышел на крыльцо своей халупы. Напротив, через плетень, в просторном доме были настежь раскрыты окна, и виден был стол, покрытый пустыми бутылками и стаканами. Вокруг него сидели и стояли офицеры без тужурок, с расстёгнутыми воротами рубашек и метали карты.

В одном из офицеров он узнал того, к которому он зимой приезжал в штаб. Савушка почему-то долго, не отрываясь, смотрел на эти пьяные лица.

В нём закипела злоба против этих штабных паразитов, как он их называл. Но тут ему вспомнились слова покойного Черняка о расшатывании устоев и необходимости своевременно перевести сознание и волю масс на другие рельсы.

Савушка подумал: "Как переведёшь сознание и волю этих масс на другие рельсы, когда эти массы, скованные гипнозом, сами идут на убой? И где те люди, которые думают так же, как думал Черняк? А пока станешь дожидаться, самого где-нибудь пристрелят, и будешь валяться с пробитой головой".

Ночь затихала. Только отдалённым гулом слышался говор большого количества людей да храп лошадей, что-то жевавших у коновязей.

Во дворе соседней халупы у плетня под тополями, освещёнными светом полной луны, стоял на телеге дубовый гроб, и около него, склонившись на руки, с платками у глаз, тихо плакали две женщины.

Наутро по спавшему вповалку лагерю пронеслась тревога. Солдаты, вскакивая спросонок, тёрли глаза, потом, сплюнув и встряхнув спутанной головой, окончательно сбрасывали с себя сон и вскакивали на ноги. Другие, очевидно, не спавшие ночь, откуда-то прибегали, воровато оглядываясь по сторонам.

Был получен приказ к спешному отступлению.

Оставшаяся далеко позади деревня уже пылала в нескольких местах.

- Ночью баб целовали, а наутро петуха им пустили в благодарность,- сказал кто-то.

- Что ж сделаешь, воля начальства.

- Ну-ка, Анисимов, запевай. Что думать, то хуже.

Анисимов снял с воза свою балалайку и, ударив по струнам, запел ухарски, молодецки поводя плечами:

Меня били, меня гнали, Ой, да гнали с Дунайца, А народы все сказали: Так и надо подлеца!

- Ух, ух, подлеца! - подхватили задние.

III

Митенька Воейков после возвращения с фронта, ещё в начале великого отхода, нашёл в своём отделе большие перемены и с тревогой ждал каких-нибудь неприятных новостей: Лазарев мог оказаться недоволен его работой и его сообщениями, наконец, о нём просто могли забыть,- как забывают о тех людях, которые находятся долго в отсутствии, - так что он, может быть, даже не найдёт себе в отделе места и своего с т о л а.

И в самом деле, когда он вошёл в отдел, он не узнал его. Отдел расширился больше чем вдвое. Заняты были две соседних больших комнаты, и в них сидели незнакомые машинистки. Молодые и средних лет люди с видневшимися из боковых карманов наконечниками вечных перьев озабоченно проходили через комнату или диктовали машинисткам.

Они оглядывались на Митеньку с некоторым недоумением, как на чужого человека, неизвестно чего толкающегося здесь. Или просто проходили мимо, не замечая его.

У Митеньки упало сердце.

Оказалось, что Лазарев за время его отсутствия набрал к себе на службу журналис­тов, которым иначе угрожал бы призыв в войска, и в некоторых влиятельных газетах л иб е р а л ь н о г о направления уже появились благожелательные к организации статьи, заметки и даже фотоснимки.

Понятно, что письма с фронта Митеньки, человека никому не известного, не могли интересовать Лазарева при новой широкой постановке дела. Митенька испытывал робость и не знал, куда ему деваться.

Дверь кабинета отворилась. На пороге показалась высокая узкогрудая фигура Лазарева во френче.

Лазарев, как неограниченный начальник большого дела, обвёл всех глазами и хотел было уже уйти опять в кабинет и закрыть за собой дверь, но в этот момент увидел Митеньку.

- Уже? Приехали? - крикнул он радостно.

Он встретил Митеньку с радостью, даже удивившей его.

Лазарев сейчас же взял Митеньку под руку и повёл его через отдел в кабинет. Этот жест Лазарева показал Митеньке, что всё обстоит благополучно.

- Угадайте, что это такое? - сказал Лазарев, широким жестом руки указав на сидевших в комнате за столами людей, которые при этом подняли и опять опустили головы, углубившись в бумаги.

При вопросе Лазарева Митенька почувствовал, что тому будет приятно, если он не сумеет ответить на вопрос. У него не хватило силы отказать своему покровителю в тщеславном удовольствии. Он с недоумением пожал плечами.

- Что это вы тут б е з м е н я натворили? (При этих словах сотрудники опять подняли головы.)

- Ага! - воскликнул торжествующе Лазарев.- Ну, пойдёмте, расскажу.- И он, всё ещё держа Митеньку под руку, большими шагами направился к двери кабинета.

- Никого не принимать. Я занят,- сказал он городовому, сидевшему у дверей его кабинета.

Это тоже была новость. Городовой оказался беженцем из западных губерний. Он был добродушный малый большого роста с толстыми щеками и усами, которые он всё подкручивал, и даже смотрелся иногда в разбитое зеркальце, отвернувшись в угол.

Лазарев взял его к себе. Присутствие городового у дверей кабинета придавало необыкновенную значительность делу и самому Лазареву.

- Понимаете, в чём дело,- сказал Лазарев, сам закрыв поплотнее дверь,- я набрал прСпасть журналистов. Теперь им, в сущности, нечего делать, так как они уже сделали своё дело, повернув общественное мнение в сторону нашей организации. Но я им найду работу. Мы будем составлять для провинциальных газет целый номер газеты, с руководящей передовицей, фельетонами, хроникой, и рассылать этот материал в провинцию. Там, конечно, лестно иметь свежий первосортный материал со столичными именами. Понимаете, какую силу влияния на общественное мнение мы можем иметь?..

- Это даже больше, чем я ожидал от вас,- сказал Митенька.

- Правда, неплохо? - воскликнул Лазарев, вскочив и хлопнув Митеньку по плечу.- Кроме того...- продолжал он с воодушевлением,- в связи с вероятной потерей всей Польши мы будем иметь огромное количество беженцев оттуда. Вы понимаете, чем этот товар пахнет? Это пахнет тем, что мы сможем колоссально раздвинуть рамки организации. Эти беженцы для нас - клад! - И он опять хлопнул по плечу Митеньку.

- Вот будет работа! - воскликнул Митенька.

- Тут всё ходит один штатский генерал, который просит службу. Он - банкир из евреев. Действительный статский советник. Ему никакого жалованья не нужно, ему нужно только иметь право надеть генеральскую военную форму.

- Так у вас в приёмной уже генералы дожидаются?

- Да, да. Но положительно не знаю, что для него выдумать. А как вас там принимали? - спросил Лазарев.

- Замечательно. Ко мне прикомандировали одного станового, который был чем-то вроде адъютанта у меня. Всюду возили, всё показывали.

- Ну, я думаю! Ведь я серьёзную бумажку им послал,- сказал Лазарев, который в хорошем приёме Митеньки видел знак уважения к себе.- Вот что! - сказал он вдруг.- Генералу тоже дело найдётся... Вы говорите, что этот становой был при вас чем-то вроде адъютанта? Так возьмём с собой генерала на фронт, когда поедем с в а м и туда. Это идея. Завтра же зачисляю его на службу. Но он смешной. Важности в нём хоть отбавляй. Жаль только, что маленького роста, толстый и лысый, так что он уже фиксатуаром себе подрисовывает волосы.

- А что я теперь буду делать? - спросил Митенька.

- Ничего,- сказал Лазарев спокойно.

Митеньку бросило в жар.

- Как ничего?.. - спросил он, проглотив слюну.

- Да так. Делают пусть т?е,- сказал Лазарев, кивнул на дверь канцелярии, где сидели чиновники и журналисты,- а вы будете находиться при мне, и м?ы с в?а?м?и будем только давать ход и направление делу.

У Митеньки отлегло от сердца. Чтобы не показать охватившего его испуга и волнения, он нарочно озабоченно-спокойным тоном спросил:

- А как вы думаете, с о б ы т и я не помешают нам?

- События только помогут,- сказал Лазарев и, оглянувшись на дверь, прибавил: - Чем дальше зайдут немцы, тем больше работы будет у нас.- Потом вдруг его глаза остановились на погонах Митеньки.- А это что за странные погоны у вас?

Митенька уже давно привык к своим подпрапорщицким, или, вернее, унтер-офицер­ским погонам, даже забыл о них.

Он, покраснев, сказал:

- А это ф р о н т о в ы е погоны. Там в с е носят такие, то есть те, кто не имеет чина. Я забыл переменить...

- Да, уж вы лучше перемените,- заметил Лазарев, ещё раз посмотрев на погоны Митеньки, как на что-то не совсем благовидное.

Они распрощались, и Митенька, зайдя в первый попавшийся магазин, велел дать себе капитанские погоны, решив, что по своему теперешнему положению - ближайшего друга Лазарева - он имеет на них право.

IV

События, о которых Митенька спрашивал Лазарева, развивались с нарастающей силой.

8 июля было объявлено по всей России молебствие "об испрошении у господа победы российскому воинству".

Уже одно это обстоятельство показывало, насколько серьёзно становится положение.

По улицам, в особенности по Невскому, сновала взвинченная и возбуждённая толпа. Из Казанского собора показалось церковное шествие.

На лицах всех, не участвовавших в процессии, а наблюдавших за ней с широких тротуаров Невского, чувствовалась приподнятость, но совсем не такая, какая была в начале войны, когда публика горела патриотизмом.

Теперь на лицах мелькали насмешливые или злорадные улыбки, сопровождаемые ядовитыми замечаниями.

Человек в шляпе, остановившись вместе с другими и наблюдая движение процессии, сказал, ни к кому не обращаясь:

- Этим-то оружием мы можем воевать. Жаль, что раньше не догадались.

- У Верховного, говорят, двести штук икон висят.

- Вот вместо снарядов и отправили бы их на немцев.

- Что ж союзники-то смотрят? Мы для них сотни тысяч на убой посылаем, а они всё только на полкилометра продвигаются вперёд да на два назад.

- А Дарданеллы-то обстреливают...- заметил насмешливый голос.

- Да, они там обстреливают, а тут чёрт знает что... Видели, что на Варшавском вок­зале делается?

- А что?

- Посмотрите - увидите.

Действительно, на Варшавском вокзале творилось что-то необычайное. Только что пришёл почтовый поезд. Платформа была полна народа. Но это не были обычные пассажиры, весело оглядывающиеся по выходе из вагона, разыскивающие глазами родных и знакомых, вышедших их встречать.

И сама платформа была не обычной, какой она бывает в момент прихода поезда: вся она была завалена целыми горами сундуков, мешков, мебели и всякой рухляди, вроде кухонной посуды и всяких домашних вещей, около которых, чего-то дожидаясь, сидели женщины с измученными лицами, в измятых костюмах, в которых, очевидно, спали, не раздеваясь, несколько ночей подряд.

Одна из них, покрытая простым чёрным платком, держала на руках заснувшего ребёнка и глазами, полными отчаяния, оглядывалась по сторонам, видимо, не зная, куда ей деваться.

Странно поражая слух, слышалась нерусская речь с шипящими звуками.

- О, господи! - вздохнул кто-то,- все из Польши. Теперь пойдут...

- Скоро до нас, пожалуй, очередь дойдёт,- сказал спокойный господин в шляпе и жёлтых перчатках.- Уже поднят вопрос об эвакуации Риги.

- Что вы говорите!

- А что же вы думаете? Видите, как развиваются события.

- Не дойдут, в болотах завязнут,- обнадёжил торговец в поддёвке и картузе.- Француз в своё время напоролся...

- Ну, эти пошустрее французов, да и техника не та.

- Неужели в самом деле возможно, что около Петербурга загремят немецкие пушки? - спросила возбуждённо какая-то барышня.

- Очень возможно. Говорят, Эрмитаж уже собираются эвакуировать.

V

Тыл успел было уже привыкнуть к войне, к виду находившихся в столице раненых; нервы уже не реагировали на эти признаки войны. Но мысль о том, что в о й н а придёт сюда, что грохот пушек будет слышен здесь, что, может быть, на глазах всех будут падать убитые,- снова поднимала нервы.

Эта мысль одних устрашала, других приводила в негодование от позорного разгрома, а у третьих вызывала такие настроения, которых невозможно было бы обнаружить.

В Петербурге впервые было настоящее смятение от жутких вестей с фронта. Уже заговорили о том, что нужно бежать из столицы в глубь страны. На улицах огромного города люди с нервной торопливостью развёртывали только что вышедшие экстренные вечерние выпуски газет, передавали шёпотом друг другу то, что скрывалось властями и что рисовалось взбудораженному воображению жителей столицы Петра.

Стояла сушь, пахло какою-то гарью, как бывает от лесных пожаров, от горящего тор­фа. Солнце в дымной мути казалось тусклым, кровавым кругом без лучей, и лица у всех принимали какой-то странный, призрачный оттенок, какой бывает, когда смотришь сквозь дымчатое стекло.

Взволнованному воображению мерещились пылающие поля Польши и железная лавина вражеских войск, неумолимо катящаяся на столицу.

В этот вечер у Марианны, жены Стожарова, собрались её друзья на городской квартире.

Был писатель, со своими длинными волосами, в наглухо застёгнутом сюртуке; были две одинаковых, восточного типа девушки с тонкими руками и с глазами, уходящими в нездешнюю даль; потом молодые люди и ещё девушки. Была сама Марианна. Длинный газовый шарф, накинутый на её худые плечи и спадавший воздушно-лёгкими складками вдоль тела, придавал ей тот неземной, "потусторонний" вид, который так шёл к ней.

Её глаза то устремлялись куда-то в пространство мимо лиц, точно она видела недоступное другим, то опять опускались вниз.

В этот вечер все обратили внимание на нового гостя. У него было бледное лицо и странные светло-серые глаза, взгляд которых было трудно выдерживать. Он был в наглухо застёгнутом чёрном сюртуке, стоял рядом с хозяйкой у камина. Слова он произносил не так, как все, а немного нараспев.

Искры поэтического восторга, неведомо на что направленного, вспыхивали на его красивом лице. Он как-то не допускал к себе людей и не входил с ними в обыкновенные, будничные отношения и обыденные разговоры.

Всё в нём было отмечено глубокой усталостью.

Все поняли, что это он. То есть тот, который даст им новое направление жизни.

Светловолосые девушки, молодые женщины смотрели на него и, казалось, ждали от него нового откровения.

Гости направились в так называемую арабскую комнату, устланную коврами, без стульев и кресел. Они расположились на коврах и подушках. Свет резного бронзового фонаря бросал на стены и на лица призрачные рисунки и пятна.

На низеньких столиках - длинные восточные кувшины с вином и плоские чаши.

Когда все возлегли, Марианна, говорившая с поэтом, отошла от него, легла на ковёр около двух девушек, положив им на головы руки.

Поэт остался один посредине комнаты, освещённой неясными бликами фонаря.

Он стоял, сложив руки на груди и опустив голову. Все устремили взгляды на него и ждали.

Наконец он быстро поднял голову.

И в комнате прозвучала первая певучая нота и музыкальное слово: г и б е л ь.

Он пел о том, что сердце его жаждет последней остроты, собственной гибели, что гибель эта идёт и он приветствует её, что нужно силой духа победить боязнь смерти и что эта победа даст высшее упоение уставшей душе. Это будет радость последнего освобождения, освобождения не только от всех стеснительных законов общежития, и даже и от своей телесной оболочки.

И членам этого кружка в свете новой истины показались смешны все их кратковременные "гражданские устремления" и их общественная работа, с шитьём кисетов для сол­дат и собиранием подарков для фронта.

Всё это вдруг показалось так грубо, так ненужно, что было даже смешно, как они могли серьёзно заниматься такими вещами.

Писатель, оказавшийся на ковре в одиночестве, иногда скорбно-саркастически кривил губы при чтении поэтом стихов, как кривит их старый актёр-инвалид, слушая выступления молодых превознесённых лжеталантов.

Он со своей проповедью сверхнационального, сверхнародного идеала оказался здесь слишком примитивным.

- Со страстью мечтать о собственной гибели - не значит ли это обнаруживать явные признаки вырождения? - произнёс писатель.

Но слова его встречены были презрительным молчанием. Все только переглянулись, не удостоив его ответом.

VI

Продвижение врага имело совсем иное значение и для мужа Марианны, Родиона Игнатьевича. Власть, испугавшись плохих дел на фронте, уже полным ходом пошла навстречу требованиям промышленников. Смена реакционных министров развязала им руки, и они, соединившись с кадетами в прогрессивный блок, энергично мобилизовались для спасения страны.

Но для большей верности повторили правительству свой вопрос о субсидиях и хлопотали о привлечении рабочих к участию в военно-промышленных комитетах, чтобы сделать военную промышленность кровным делом рабочего класса.

Родион Игнатьевич был одним из главных сторонников этого либерального шага. Он хорошо понимал, что при умелом подборе проверенных представителей легко можно будет провести даже такую меру, как милитаризация труда, и руками самих рабочих прикрепить их попрочнее к их кровному делу, чтобы они не бегали с одного завода на другой в поисках большей заработной платы.

Кроме того, это внесёт успокоение и прекратит забастовки, от которых приходилось терпеть всё большие и большие убытки.

В то же время министерство внутренних дел, очевидно, со своей стороны, решило прислушаться к нуждам рабочих, вызвать на совещание промышленников, совместно с ними обсудить положение, пересмотрев бытовые условия, в каких находятся рабочие.

Родион Игнатьевич в числе прочих промышленников получил приглашение явиться на совещание.

Приглашение было подписано генералом Унковским.

Родион Игнатьевич в эти трудные дни, несмотря на усиленную деятельность, не отступал от принятого раз навсегда распорядка жизни.

В то утро, когда ему нужно было ехать на совещание, он проснулся, как всегда, на своей половине, в собственной спальне, отдельной от жены.

Он откинул одеяло и долго рассматривал свои волосатые руки с короткими пальцами, несколько обеспокоенный их излишней опухлостью.

Его полнота причиняла ему немало неприятностей, и он старался строго придерживаться определённого режима, предписанного ему врачами. Он проделал несколько упражнений по системе Мюллера, с приседаниями и наклонением корпуса. Потом, взяв душ и растеревшись жёстким мохнатым полотенцем, долго рассматривал себя в зеркало, мял живот, подтягивал его, выпячивая грудь. Излишняя короткость шеи тоже беспокоила его.

Надев мягкий бухарский халат с кистями на витом поясе и закинув кисти узлом, он позвонил. Вошёл слуга в манишке и фраке, с пачкой газет, за ним, по заведённому порядку,- парикмахер с бритвенными принадлежностями.

Отдав в распоряжение парикмахера свою голову и выпростав руки от повязанного под шею белоснежного полотна, Родион Игнатьевич принялся просматривать газеты. Что­бы не мешать парикмахеру, он держал газету в далеко вытянутой руке перед собой и прежде всего заглянул на последнюю страницу, чтобы справиться о курсе бумаг.

Здесь утешительного было мало.

Тогда он перешёл на передовицу. Там говорилось об ожидаемом (наконец-то) открытии Государственной думы, в которой должны были впервые появиться новые министры, "первенцы", пришедшие на смену реакционерам.

Либеральные лидеры приветствовали в передовице их появление очень сдержанно. Обращаясь через газету к министрам, лидеры говорили, что семена недоверия уже посеяны властью, и это не может не отразиться на трудности завоевать у общества доверие к себе. Но... этим смущаться не нужно; нужно только громко обсудить прошлое, "когда власть из-за своей боязни политики разрушила много благих начинаний".

- Гм... да,- сказал про себя Родион Игнатьевич, переворачивая страницу.

Парикмахер, поднёсший было к его намыленной щеке бритву, думая, что сказанное относится к нему, удержал бритву и вопросительно посмотрел в зеркало на Родиона Игнатьевича.

- Что вы изволили сказать?..

- Нет, так... ничего.

И он опять принялся читать газету с таким видом, как будто манипуляции парикмахера не имели к нему никакого отношения.

Подняв газету в руке выше и выпятив губу, так как парикмахер был занят его круглым двойным подбородком, он прочёл какое-то сообщение, заставившее его издать новое восклицание, что-то вроде: "Ого!"

Парикмахер испуганно отнял бритву.

- Беспокоит? - спросил он.

Но Родион Игнатьевич, отрицательно промычав, углубился в заметку.

В ней он прочёл, что Путилов, владелец знаменитого завода, тоже обратился к правительству с просьбой о субсидии в тридцать шесть миллионов на том основании, что кредитовавший его Азиатский банк (председателем правления которого был он сам) отказывает ему в кредите.

- Вот это так гусь...- сказал про себя Родион Игнатьевич.

И со вздохом опустил газету, так как парикмахер ловким округлённым жестом снимал у него с шеи полотно.

Потом оделся, встряхнул чистым носовым платком и сунул его в задний карман сюртука.

Несмотря на толщину и одутловатое лицо, Родион Игнатьевич после душа и бритья имел свежий, выхоленный вид. Он опять внимательно поглядел на себя в зеркало и даже, взяв круглое ручное зеркальце, поднял его над головой, чтобы посмотреть лысину, которую он недавно стал мазать мазью для ращения волос.

Он хотел было идти в столовую, но вдруг, что-то вспомнив, поморщился и подошёл к несгораемому шкафу.

Вытащил пачку бумажек, отсчитал пять сторублёвок и, почему-то оглянувшись на дверь, хотел сунуть их в карман. Но, подумав, заменил сторублёвки десятирублёвками. Пачка стала более внушительной. Несколько времени ещё подумав, он отложил десять десятирублёвок обратно. Пачка от этого почти не уменьшилась.

- Вполне достаточно, не надо баловать,- сказал он себе.

Окончательно остановившись на этом, он пошёл своей тяжёлой походкой в столовую, отведя толстые плечи назад, чтобы иметь по возможности прямую фигуру.

Марианна сидела уже там. Она была в бледно-сиреневом утреннем капоте с кружевами, в которых её бесплотная фигура утопала, как в морской пене.

Родион Игнатьевич тяжело нагнулся, чтобы поцеловать её руку, причём старался удержаться от носового свиста, который всегда раздражал и оскорблял Марианну. Родион Игнатьевич, имея тяжёлое дыхание, старался по возможности не дышать носом при жене, но часто забывался, и тогда она при первом же звуке поднимала голову. Свист сейчас же прекращался.

- Как вы спали? - спросил Родион Игнатьевич, принимая через стол от жены стакан кофе.

Марианна страдальчески поморщилась при этом вопросе. Она не выносила вопросов, имевших отношение к физиологической стороне жизни; всякая физиология оскорбляла её.

Родион Игнатьевич понял свою оплошность, насупился и стал дышать носом.

Марианна сейчас же подняла голову.

Родион Игнатьевич усиленно начал мешать ложечкой кофе в стакане.

VII

После кофе он надел панаму с чёрной лентой, взял трость и вышел на подъезд.

Наняв извозчика, он поехал не в сторону министерства, а по направлению к Николаевской улице.

Извозчика он брал в тех случаях, когда не хотел, чтобы прислуга знала, куда он едет.

Родион Игнатьевич остановил извозчика около трёхэтажного дома. Оглянувшись по сторонам, он вошёл в подъезд и минут через десять вышел обратно, застёгивая пальто и сюртук.

Совещание было назначено в кабинете Унковского.

Собралось уже много народа. Собравшиеся были люди такого же склада, как и Родион Игнатьевич, то есть полные, с короткими шеями; кое у кого на мизинце сверкали крупные бриллианты.

Стулья были расставлены в кабинете полукругом перед огромным письменным столом.

Но никто не садился в ожидании самого Унковского. Все стояли группами и негромко разговаривали.

Предметом разговоров было предстоящее совещание и близкий созыв Государственной думы. О совещании отзывались благожелательно и говорили, что пора урегулировать отношения с рабочими. Наконец дверь соседней комнаты поспешно открылась, и в кабинет вошёл Унковский в военном сюртуке, с орденом на шее.

Разговоры мгновенно прекратились.

Унковский подошёл к столу и в виде приветствия наклонил свою красивую голову. Расправляя фалды сюртука и садясь в кресло, он пробежал глазами по рядам рассаживавшихся членов совещания.

- Господа,- сказал он, взяв с письменного прибора карандаш и вертя его в руках,- целью нашего совещания является урегулирование отношений между предпринимателями и рабочими. Постоянные волнения последнего времени среди рабочих заставляют нас серьёзно отнестись к этому вопросу и пойти рабочим навстречу в некоторых их требованиях, касающихся, главным образом, бытовой стороны их жизни.

Унковский поднял глаза от карандаша, как бы ожидая, не последует ли каких-нибудь возражений.

Возражений не последовало.

В кабинет вошёл запоздавший секретарь, худощавый человек в военной форме, с впалой грудью, и скромно сел за отдельный маленький столик, разложив перед собой листы бумаги для протокола.

Генерал рассеянно оглянулся на него и продолжал:

- Главная причина недовольства рабочих, конечно, бытовые условия. И вы, господа, должны пойти им навстречу. Сейчас плохо с продовольствием, и необходимы, совершенно необходимы,- повторил генерал,- столовые при заводах. У кого есть такие столовые?

Он поднял голову.

Все сидели молча, ожидая, не заявит ли кто-нибудь об имеющихся у него столовых.

Никто не заявил.

- Это плохо. Очень плохо,- сказал генерал, покачав головой.- Надеюсь, что вы это исправите.

Он постучал карандашом по ногтю.

- Теперь другая сторона вопроса: недовольство кроме бытовых условий вызывается ещё беспокойным и неблагонадёжным элементом. Производятся ли вами выборки, то есть изъятия после забастовок? У вас, например, была забастовка, что вы сделали с вожаками? - сказал генерал, обращаясь к сидевшему в переднем ряду промышленнику в сюртуке и в очках, которые сильно увеличивали его глаза.

Тот, покраснев и несколько замявшись, сказал, что вожаки уволены.

- Таким образом, вы освободились от них, чтобы передать их другим? - иронически спросил генерал.

Промышленник молчал и покраснел ещё больше.

- Так нельзя. Мы боремся с рабочими волнениями и сами же расширяем очаги этих волнений. Не припоминаете ли вы фамилий уволенных?

Промышленник, повернув голову в сторону окон, несколько времени думал, потом начал перечислять фамилии.

- Запишите,- сказал генерал, обращаясь к секретарю.

Некоторые из членов совещания с недоумением переглянулись. А Стожаров, сидевший, сложив свои пухлые руки на животе, и вертевший большими пальцами, наклонился к соседу и тихонько сказал ему:

- Вот это так урегулирование рабочего вопроса... Что же это, нас в сыщиков хотят превратить?

Как ни тихо была им сказана эта фраза, но взгляд Унковского скользнул в его сторону.

- Господин Стожаров,- сказал генерал,- а у вас как обстоит со столовыми?

- До сих пор ещё ничего не было, но... я решил организовать это дело.

- А яслей или каких-нибудь таких заведений нет?

- Нет.

Унковский смеющимися глазами смотрел на Родиона Игнатьевича и несколько времени молчал.

- А забастовки у вас были?

- Были.

- Может быть, вы будете добры припомнить фамилии уволенных... если таковые были.- Генерал прищурился.

Толстая и короткая шея Стожарова покраснела. Он хотел было с достоинством ответить, что он не сыщик, а прогрессивный промышленник, проводящий идею привлечения рабочих к участию в военно-промышленных комитетах, но показалось как-то неудобно сказать это. То ли на него подействовала обстановка министерского кабинета, то ли его несколько испугало, что генерал слышал его фразу о сыщиках, только он, вместо слов, вы­ражающих гражданское достоинство, покорно перечислил требуемые фамилии, покраснев при этом ещё больше.

Генерал Унковский, смотревший на него с тонкой улыбкой, учтиво поблагодарил его лёгким наклонением головы.

- Запишите,- сказал он секретарю. И стал опрашивать остальных.

Когда члены совещания расходились, один высокий седой промышленник, спускаясь по лестнице, сказал:

- Нечего сказать, хорошо урегулировали. Теперь рабочим в глаза будет стыдно смотреть. Ещё в Думе, чего доброго, станет известно...

VIII

Давно ожидаемый торжественный день наконец настал, и Государственная дума открылась в годовщину войны, 19 июля. День открытия был жаркий, душный. С самого утра над плоским куполом и садом приземистого Таврического дворца поднимались белыми плотными клубами слоистые тяжёлые облака, и воробьи под окнами в саду беспокойно и раздражённо чирикали.

В длинных коридорах Думы тянуло летним сквозняком из открытых окон, и густо, празднично сновал народ. Депутаты собирались кучками и, загораживая собой дорогу, возбуждённо говорили.

В огромном екатерининском зале со свеженатёртыми к открытию полами, в которых отражались белые колонны, тоже ходили, стояли группами и говорили депутаты.

Публика занимала хоры в зале заседаний и рассаживалась. Сидевшие в передних рядах смотрели оттуда вниз на возвышающиеся веерообразным амфитеатром ряды депутатских кресел, как смотрит в театре занимающая верхние места публика, пришедшая ещё задолго до представления.

Дамские шляпки, перчатки на барьере, сюртуки плотно набивались в тесные, низкие клетки хор между колоннами.

Те, кому смотреть мешали колонны, высовывались то с той, то с другой стороны их или стояли у барьера и глядели вниз,- там из дверей входили один за другим или целыми группами депутаты; на них было странно смотреть с большой высоты.

Депутаты разговаривали, стоя в рядах ещё пустых кресел, или с заложенными назад руками, закинув вверх голову, оглядывали хоры.

Большое пространство зала всё больше и больше наполнялось усиливающимся говором и шорохом ног о паркет всё прибывавших и прибывавших людей. Одни из них, занимая свои места, проходили мимо величественной кафедры с прибитым к ней государственным гербом; другие шли вдоль стен к задним местам, поднимаясь по плоским ступеням амфитеатра.

Правительственная ложа была занята министрами, увешанными орденами.

Наконец в дверях зала показалась мощная, возвышавшаяся чуть не на целую голову надо всеми фигура председателя Думы Родзянко, в застёгнутом наглухо чёрном сюртуке. Запоздавшие, как ученики при входе в класс учителя, теснились в дверях, торопясь попасть на свои места, прежде чем председатель успеет взойти на кафедру.

Все поглядывали на ложу правительства, рассматривая новых министров - Щербатова и Поливанова, и, нагибаясь друг к другу, обменивались впечатлениями.

- Старик-то первый раз, кажется, пришёл,- сказал один депутат своему соседу, кивнув на сидевшего в министерской ложе министра двора старого графа Фредерикса с его длинными, прямыми от щёк усами.

Взгляды всех невольно приковывались к пустым скамьям первых депутатов, отправленных уже в ссылку.

Центральным местом дня было выступление главы правительства Горемыкина. Его ждали с новой программой вслед за вступительной речью Родзянки, кото­рый после двух дней болезни выглядел побледневшим и осунувшимся, что было особенно заметно, когда он надевал очки на заострившийся нос.

Родзянко после своей речи,- в которой то и дело слышались слова: святая Русь, рус­ский богатырь,- торжественно провозгласил:

- Слово предоставляется председателю совета министров Ивану Логвиновичу Горе­мыкину.

По зале побежал шёпот, когда из министерской ложи к трибуне, находившейся впереди председательского места и ниже его, направился слабыми, старческими шагами дряхлый старик в чёрном сюртуке, с несколькими звёздами на левой стороне груди. У него по-старинному был выбрит подбородок, и по сторонам его от щёк спускалась раздвоенная седая борода, а старческие седые волосы, с просвечивавшей через них жёлтой лысиной, были ровно зачёсаны назад.

Это и был почти девяностолетний председатель совета министров Горемыкин.

Положив перед собой на пюпитр трибуны бумагу и держа в дрожащей старческой руке пенсне в черепаховой оправе, чтобы приложить его, не надевая, к глазам, когда будет нужно заглянуть в бумагу, Горемыкин начал говорить речь, нисколько не повышая голоса, как будто совершенно не заботясь о том, чтобы его услышали.

Он поворачивал голову то в ту, то в другую сторону, но ни на одном лице не останавливал взгляда.

И все сотни лиц, занимавших амфитеатр зала, возвышавшийся по мере удаления от кафедры, слушали его с различными выражениями.

У одних на лице была ироническая усмешка, то ли относившаяся к побеждённой (легально) власти, то ли к тому, что эта власть является в таком дряхлом виде.

Другие, приложив к уху руку и наморщив лицо, просто силились расслышать то, что говорил этот дряхлый старик.

Третьи сидели прямо, с готовностью глядя оратору в глаза, как будто желая, чтобы он увидел, как они внимательно слушают его.

Четвёртые недоуменно пожимали плечами, как люди, рассчитывавшие от правительства услышать что-нибудь новое, соответствующее тому подъёму, с каким ожидали все выступления обновлённого кабинета.

Действительно, Горемыкин не сказал ничего нового; он доложил о бедственном положении дел, о решении правительства призвать ратников ополчения второго разряда и о расширении участия представителей законодательных палат и общественных учреждений в русской промышленности и в деле снабжения армии. Вскользь сказал, что польский воп­рос может быть окончательно разрешён только после войны, так как сейчас Польша в значительной части своей территории ждёт ещё освобождения от тяжёлого германского ига.

Напрягши свой голос, видимо, до последних пределов, Горемыкин, складывая ощупью бумаги, так как он смотрел в зал, произнёс заключительную фразу:

- ...И правительство может вам предложить только одну программу - программу победы.

Он повернулся, посмотрел себе под ноги на ступеньки, с которых ему предстояло сойти, и, держась левой рукой за край трибуны, осторожно спустился вниз.

Первая сторона зала сопровождала его горячими, точно вызывающими аплодисментами. Некоторые, оглядываясь кругом, били в ладоши с особенной энергией, как бы возмещая этим молчание всей левой половины.

Затем по залу пробежал шорох, в котором чувствовалось волнение, какое бывает у публики в театре при появлении давно ожидаемого актёра, ради которого все с терпением слушали предыдущих.

Даже председатель Думы, отмечая появление нового любимца публики, повернул голову в сторону министерской ложи и более громко своим мощным протодьяконским голосом произнёс:

- Слово предоставляется военному министру...- Он приостановился.- Военному министру Поливанову.

Из ложи встал прямо державшийся моложавый генерал с короткой, едва седеющей на концах бородой, в мундире, бледно украшенном двумя орденами, и лёгкой военной походкой пошёл к трибуне. Он шёл, опустив голову, как бы не желая поощрять бешено аплодировавший зал к подчёркиванию разницы в приёме старого Горемыкина и его.

Когда он начал говорить, со спокойным достоинством обращаясь то в одну, то в другую сторону, на него смотрели счастливо возбуждённые лица, заранее верившие и наперёд одобрявшие всё, что он скажет. И несмотря на то, что в его речи тоже не было никакой новой программы, всё-таки его проводили горячими аплодисментами.

А дальше началось сплошное торжество, так как приветствовали генерала Рузского, сидевшего в ложе, членов Государственного совета, потом с восторгом слушали Сазонова, который подтвердил, что война будет продолжаться до полной победы.

Во время перерыва, когда густой толпой повалили к дверям, везде виднелись группы депутатов, собиравшихся около тех, кто говорил. В одном месте виднелась седая голова Милюкова, похожего со своими седыми усами и пышной седой шевелюрой на Марка Твена.

- Мы от новых министров слышали только доброжелательные заявления,- говорил он, иронически пожимая плечами,- но мы не слышали п р о г р а м м ы. Общественный вес новых министров при таких условиях стране неизвестен.

В другом месте Родзянко, как архиерейский регент среди певчих, говоря что-то на ходу, пробирался через толпу в Круглый зал и через него к своему кабинету.

Священники в рясах, как бы не имея своего мнения, нерешительно присоединялись то к той, то к другой группе.

Возбуждённые, повышенные голоса, выливаясь вместе с выходившими из зала депутатами, наполняли коридоры и залы сплошным говором.

- Они всё-таки кончили тем, что пришли к нам,- говорил какой-то депутат, стоя среди окружившей его кучки людей.

- Этого мало, что они пришли. Весь вопрос в том, с ч е м они пришли,- сказал другой депутат с лицом восточного типа, с выпуклыми белками чёрных глаз на смуглом лице.- Ты нам подай ответ, что сделано, и скажи определённо, что будет сделано. А эту болтовню мы слышали. Га!

Некоторые, переглядываясь между собою, пожимали плечами, как при словах неделикатного человека, который не может отнестись мягко к власти, сделавшей уступки, а, нарушая всякие приличия, вылезает с дальнейшими требованиями.

Священники в длинных рясах, с виднеющимися на спине концами цепочек от наперсных крестов, послушав некоторое время и посмотрев на оратора, молча отходили.

Либеральная часть Думы была недовольна выступлениями новых министров, недостаточно оправдавшими их надежды. Успокаивало то, что правда восторжествовала и общество, не нарушая закона, л е г а л ь н о заставило власть пойти на уступки. Но правых возмущали к р а й н и е левые, сподвижники сосланных депутатов: они продолжали действовать нелегальным путём, волновали рабочих, устраивали на заводах забастовки и митинги.

Новым оружием в их руках появилось сделанное Горемыкиным в Думе заявление о призыве ратников ополчения второго разряда.

IX

По всем городам и деревням необъятной Руси были расклеены новые красные бумажки, объявлявшие призыв ратников ополчения второго разряда.

В губернском городе, где жил и торговал Владимир Мозжухин, по утрам ещё так же, как и прежде, звонили к ранней обедне, и на пустынной базарной площади так же садились и с шумом взлетали стаи сытых воркующих голубей. По тротуарам проходили калачники с только что вынутыми из печи румяными калачами на дощечках, которые они несли на голове, и купцы на набережной, крестясь на сверкающий крест ближней колокольни, уже открывали свои мучные лавки в прохладной утренней тени.

Но около городской тюрьмы, где были также и казармы, на пыльном пространстве большой площади, уже с самого утра маршировали рядами в разных направлениях вновь призванные мужики в лаптях - ратники второго разряда.

С потными от жары лицами, с палками вместо ружей (за их отсутствием) они отбивали шаг своими неловкими деревенскими ногами, ещё вчера шагавшими по ржаному полю с привязанной к онуче брусницей. По команде останавливались, топчась на месте с палкой на плече и в такт махая при этом свободной левой рукой, потом по команде снова трогались всей шеренгой вперёд.

Мимо них навстречу проходили другие, заворачивая левым плечом вперёд.

А за ними бежали мальчишки и кричали:

- Ой, выстрелит сейчас, ей-богу выстрелит!

Иногда слышалась команда: "Вольно!", унтер-офицер с усами и толстым бритым подбородком, отирая грязным платком потный лоб, отходил в тень церковной ограды закурить папироску, в то время как солдаты, не расходясь из строя и только опустив на землю с плеча палки, стояли и ждали.

Владимир, прекрасно устроившийся в первый год войны с поставкой на казну леса и постоянно говоривший о том, что русская душа возьмёт верх надо всем, нужно только воевать и воевать, не жалея мужицкого мяса, был как громом поражён известием о призыве ратников второго разряда.

Он теперь вспомнил предостережение Валентина. Ещё только вчера Владимир в своей сборчатой поддёвке и белом картузе ездил с целой компанией и с девицами на дачу вспрыскивать выгодный подряд. Туда был отправлен целый воз всяких закусок и вин. Мужики в ближней деревне не раз выходили ночью из своих изб и, прислушиваясь к крикам и визгам со стороны дачи, не знали, то ли бежать на помощь, то ли спокойно ложиться спать.

Наутро, узнав неприятную новость, Владимир с мутной ещё головой бросился к Аве­ниру, чтобы посоветоваться с ним.

Авенир, по-прежнему ездивший со своими сыновьями на рыбную ловлю, в последнее время совсем отошёл от интересов войны. После своего разочарования в великой миссии русского народа он махнул было рукой на всё.

- Миссия полетела к чёрту! - говорил он.

Теперь же, как полковой конь, услышавший призывный звук трубы, он опять воспрянул духом, узнав из газет, что общественность подняла свой голос и успешно борется с властью.

Когда Владимир приехал к нему, он был на речке. Сдвинув соломенную шляпу на за­тылок, Авенир сидел в лодке под солнцем с засученными рукавами и смотрел, как трое старших сыновей скатывали сети, чтобы нести их домой.

- Нужно больше на них нажимать! - сказал он, увидев подошедшего Владимира, и, не интересуясь тем, что Владимир не знает, о ком он говорит, продолжал: - Нечего церемониться. Разве не доказано, что бюрократизм не способен делать никакого живого дела.

Он утёр сухим местом руки вспотевший лоб и ещё дальше сдвинул на затылок соломенную шляпу.

- Я всегда говорил, что русский народ воспрянет, только бы с него сбросить путы. А они уже начинают с него спадать. Сухомлинов слетел? - сказал он, выпрямившись в лодке.- Маклаков слетел? Щегловитов слетел?.. - После каждого имени он загибал на левой руке палец и взглядывал на Владимира. Потом вдруг крикнул вслед сыновьям: - На рогоже развесьте! Мы отдаём последние силы,- сказал он, опять повернувшись к Вла­димиру,- а эти мерзавцы делают гадости. Больше нужно нажимать.

- Нажали уж,- сказал Владимир безучастным тоном и, махнув рукой, сел на камень у воды.

Тут только Авенир заметил, что приятель находится в удручённом состоянии.

- Так, брат, нажали, что скоро из нас самих сок потечёт: объявлен призыв ратников второго разряда и белобилетников...

Авенир широко раскрытыми глазами посмотрел на Владимира, потом бегло взглянул на удалявшихся с сетями сыновей.

- Опять бездарность! - воскликнул Авенир.- Что же они людей будут набирать, когда снарядов и ружей нет.

- Вот и я тоже так думаю,- уныло отозвался Владимир,- наготовили бы сначала, а потом уж и призывали, а то сейчас в городе с палками вместо ружей учатся.

- Наши революционеры оказались умными людьми: недаром они отказались голосовать за кредиты, потому что знали, что всё равно мы просыплемся.

- Черт бы их подрал с этой войной! - сказал Владимир.- И главное, немцы предлагали уже не один раз мир,- нет, всё куда-то лезут.

- Да ведь они с е п а р а т н ы й мир предлагали! - заметил Авенир.

- А черт её... не всё ли равно. Ведь я бы после войны богатым человеком был, а теперь - пожалуйте...

- Да,- сказал, задумавшись, Авенир,- но, может быть, ещё революция будет. Рабочие всё сильнее поднимаются.

- А тогда война кончится?

- Должна кончиться.

- Тогда уж хоть бы революция. Первый пошёл бы на баррикады. А что, есть недовольство? - с надеждой спросил он.

- Ну как же, недовольство и в армии и в народе. Даже в деревне про Распутина знают.

- А как ты думаешь, скоро это будет? - уже торопливо и жадно спрашивал Владимир.

- Может быть, через полгода.

- Поздно... попаду уже,- сказал, опять уныло погаснув, Владимир.- Валентин правильно предупреждал меня, чтобы я загодя поступал куда-нибудь в безопасное место. Но уж больно дела хороши, бросить сил не хватало. Ведь ты знаешь, сколько я за этот год сюда положил? - Он хлопнул себя по карману.- Сколько за всю жизнь бы не нажить. Ох, в клочья разорвал бы этих сукиных детей! Заберут, погонят, убьют, вот тебе и сотни тысяч...

- Ничего,- отозвался Авенир,- зато это может повести к возрождению.

- К какому и когда?

- Неизвестно. Мы по срокам рассчитывать не умеем. Я тебе скажу, что через полгода, а она может ни с того ни с сего случиться. Слыхал, в Москве общественные деятели подготавливают кабинет общественного доверия и в премьеры прочат этого... известного, ну как его, чёрта, фамилия? Да! Князя Львова,- сказал Авенир, вспомнив и протянув к Владимиру руку.- Из всего этого чёрт знает что может получиться. Ты помни, что мы сфинксы. Мы думаем, что будем поступать вот так, а завтра, глядишь, вопреки всем видимостям, всей логике и даже самому смыслу, выйдет наоборот. Потому что мы за себя поручиться ни за один день вперёд не можем. Вот ты, мирный купец, небось, "Боже, царя" пел?

- Пел,- сказал Владимир уныло.

- С манифестациями ходил?

- Ходил,- как эхо, отозвался опять Владимир.

- Ну, вот. А сейчас ты о чём думаешь? О революции? Вот что такое русский человек! Я сейчас не хочу говорить. Это ещё рано. Но революция, какую я предвижу, какой жажду, будет внезапным (заметь: опять-таки в н е з а п н ы м) пробуждением националь­ной энергии, которую до сих пор наши внутренние немцы держали в шорах, противных нашей душе.

- Да, уж этого, брат, терпеть не могу, никаких шор... Вчера на даче было дело...- сказал он, вздохнув и почесав в затылке.- Девочек с собой прихватили, так одна, сестра из лазарета этой графини... Юлии, что ли. Катиш, вот экземплярчик! Это от войны они так...

Но Авенир, никогда не интересовавшийся этими вопросами, перебил его:

- Вот мы сейчас отступаем, сдаём город за городом,- это ничего, у нас земли много, нам нужен подъём, возрождение. И раз оно покупается ценой поражения, давай, пожалуйста, нам его, это поражение. Нас чем больше раскачивать, тем лучше, и чем хуже для нас, тем опять-таки лучше. Вот тут пойди и укуси нас при такой нашей психологии. Но одного боюсь! - сказал он, сморщившись как от зубной боли.- Наша интеллигенция не сумеет поймать момент. Тут нужно действовать, бороться, идти напролом,- говорил Авенир, на каждом слове крепко сжимая кулак и потрясая им.- Они все блаженные во Христе, разве они могут бороться. Возьми нашего профессора, ну куда ему, к чёрту, бороться. Он только говорить да извиняться может. А тут нужно действовать, чтобы завоевать ту свободу, какую нам нужно! Ну, пойдём закусим,- сказал он, поднявшись, и, балансируя руками, выпрыгнул из лодки на берег.

- Я спирту привёз,- сказал Владимир,- то пил от удачи, а теперь буду пить с горя.

Они пошли по каменистой тропинке известкового берега в гору к дому. Едва только они вошли в комнаты, как в дом вбежал один из сыновей, Павел, и крикнул:

- Отец, тёлка в погреб попала! Идём скорей таскать. Скорее!

- Как в погреб? Опять, значит, дверь была открыта. Сколько вам, ослам, говорить! Кто последний туда ходил?

- Да это после разберёшь, сейчас вытащить скорее нужно.

- Она, вероятно, ноги себе переломала,- сказал Авенир, вдруг страдальчески весь сморщившись.- А Николай где? Зови его и тащите. Боже мой, что за народ! Вот вам при­мерчик. Но ведь это не единичный, это типы, типы! Вот в чём ужас!

Павел, безнадёжно махнув рукой, побежал к погребу, а Авенир, выбежав на крыльцо, кричал вслед:

- Проворнее, вы! Данила где? Всё собак гоняет? О, боже мой! - сказал он, возвращаясь и в отчаянии махнув рукой, потом другим тоном прибавил: - Ну, выпьем, что ли?

И когда из погреба показался Данила, он крикнул ему:

- Вытащили, что ли?

- Вытащили,- мрачно ответил Данила.

- А доктору рыбу отвёз?

- Успею ещё.

- О чём только думаете, ослы! Переосвидетельствование белобилетников скоро начнётся. Десять раз нужно долбить одно и то же.

- Да ну, понёс опять.

- Да, понёс. Вот забреют тебе, дураку, лоб, тогда будешь знать. Завтра же отправляйтесь с рыбой в город!

X

Мужики из газет узнали, что дела на фронте идут всё хуже и хуже. Крепости валятся одна за другой, и неприятель продвигается в глубь страны.

Все говорили, что как только немец дойдёт до Питера или до Москвы, так войне конец, тогда уже всё п е р е м е н и т с я, и как добрый знак близости перемены встречали каждое ухудшение.

С фронта солдаты писали, что воевать посылают с голыми руками, а теперь и вовсе бегут, кормят плохо, сапог не дают, ходят все, как оборванцы. Они писали своим, чтобы податей не платили, так как скоро в с е м у к о н е ц п р и д ё т.

Слышно было, что в городах усилились забастовки, что солдаты поговаривают о том, чтобы ружей после войны не отдавать. И все первым долгом при этом оглядывались на усадьбы.

Нашествия немцев совсем не боялись.

- Может быть, ещё лучше будет,- говорили мужики,- если немец придёт. Земли прирежет. Только бы они успели до зимы прийти, а то застрянут в снегу, не хуже французов в двенадцатом году.

- А то взять, сговориться бы всем и по домам, тогда и вся война бы кончилась,- говорила какая-нибудь из баб.

- Народ недружный...

- Великая держава не может так поступать,- строго замечал лавочник.

- Какая великая держава?

- Мы!

- Поступай - не поступай, а дело идёт своим чередом. Как дойдёт, так крышка. Че­му быть, тому не миновать.

- Это чего там,- раз дойдёт, всему конец будет.

- Да что дойдёт-то? - нетерпеливо спрашивал кто-нибудь.

- Там узнаешь, что.

- Тогда уже держись,- прибавил кто-то. Никто не спросил, что имеет в виду сказавший эту фразу, но все вдруг замолчали.

- Поскорее бы уж, а то всё пошло дуром. Бабы с пути стали сбиваться.

И правда, некоторые бабы, пробыв год без мужа, стали пошаливать и держали себя совсем иначе, чем прежде. Прежде, если какая-нибудь на стороне от мужа заводила шашни, так уж на неё вся деревня смотрела, как на меченую. А теперь подняли головы и открыто заявляли:

- А может, он ещё целый год не придёт, что ж мне так и сидеть в девках?

Открыто бегали в сад к сторожам - пленным австрийцам и уже не боялись опоганиться от неверного, а любили их не хуже своих мужей и таскали им то кусок сала, то жбан молока.

На поле всё больше и больше оставалось пустых, незасеянных полосок, и неубранная рожь вся стояла в поле, так как неожиданно забрали второй разряд, единственных сыновей.

В иных избах оставались только одни бабы да ребятишки, которые едва грудью доходили до сохи и держались за её ручки, приподняв руки на уровень плеч. Соха шатала их из стороны в сторону, благодаря чему они после каждой борозды сидели, как очумелые, на меже, утирая подолом рубах катившийся со лба пот.

А на медовый Спас, 1 августа, пришёл с войны на поправку раненый солдат Филипп, плотник с верхней слободы.

Целый день он не показывался, потому что бил свою бабу, которая оказалась беременной. На другой день вышел на завалинку, и к нему собрался народ послушать о войне. Жена его, пряча под низко опущенным на глаза платком синяки, тоже вышла, так как хотелось послушать.

У Филиппа была прострелена нога, и он ходил на костыле, который положил рядом с собой на завалинку, когда сел, попрыгав на одной ноге. Кроме того, он был в плену, из которого убежал.

- А хорошо в плену-то было? - спрашивали бабы.

- Спервоначалу, когда в лагерь попал, дюже плохо, а потом к помещику стал на работу. Ничего.

- Харчи хорошие давали?

- Харчи хорошие. Гороховую похлебку, суп по-ихнему, кофей, по праздникам - свинину.

- Зачем же ты убежал-то?

- Сдуру. Всё думается - на чужой стороне. А на свою попал - меня опять запрягли и ногу прострелили.

- А страшные немцы-то?

- Как сказать... ежели когда офицеры смотрят или команда даётся такая, то головы не высовывай, прямо стрельнет.

- Ах, сволочи!

- А когда офицеры не смотрят, тогда другое дело. На прошлой Пасхе наши окопы от их были вон как отсюда до кладбища, так мы христосовались с ними. Они нам кричат, а мы им,- говорил Филипп, с улыбкой поглаживая раненую ногу.- А то сойдёмся у ручья, они нас сигарами угощают, ромом этим.

Все с растроганными улыбками оглядывались друг на друга.

- Тоже, значит, люди, скажи на милость!

- Потом офицер придёт, разгонит, и опять начинаем друг в дружку палить. Был один там, Фрицем по-ихнему назывался,- смешной такой, забавник; как сойдёмся, бывало, он штуки всякие выкидывает, смеётся, душевный такой. Полюбили мы его вот как! А потом как-то сходимся опять на ручье. Фрица нету. "Где же он?" - спрашиваем.- "Нету,- говорят,- убит".- "Как убит? Кто убил?" - "Да вы же,- говорят,- и убили, ког­да он голову из окопа высунул". А один раз, помню, окапывались мы, а их отряд заблудился, что ли, не знаю уж как. Ну, наш командир припал за кустами и команду нам подал. Как накинулись мы на них, и пошлС... Уж не разбирали, чем били,- и прикладами и железными лопатками по черепам. Глянули потом - прямо как в мясной лавке туши навале­ны.

- А нешто в плен-то нельзя было их взять? - спросил кто-то.

- Можно и в плен было взять, отчего ж нельзя,- сказал Филипп, заплевав в руках папироску.

- А злобы против них не было?

- Какая ж злоба? Просто офицер такую команду дал. Потом в газетах печатали, его к награде представили.

- А вот сейчас все крепости сдают, отчего это?

- Генералы изменники,- ответил Филипп,- один за пять тысяч продался.

- А может, они это для миру, чтоб мир поскорее был,- нерешительно заметил Фёдор, желая по своему обыкновению найти для людей оправдание.

- Нет, царь миру не хочет, потому что будет с е п а р а т н ы й мир,- сказал Филипп.

Все замолчали, не зная, что значит это слово, но не догадывались спросить.

Потом Филипп пошёл показывать вещи, какие он привёз из польских имений: шёлковые шторы бабе на платье, трубку в аршин длиной и пару серебряных ложек.

- А как же вы чужое-то брали? - спросил кто-то из баб.

- Какое там чужое! Там что захватил, то и твоё. Там в барских имениях такое богатство было, что ужасти, только унесть неспособно,- носить с собой весь поход не будешь. А наши офицеры целыми возами домой к себе оттуда отправляли.

- Вот так священная, неприкосновенная!

- А то что же, теперь уж к тому дело идёт. Война собственность отменила.

Все опять помолчали.

- И свинину, говоришь, давали? - спросили бабы.

- Свежую.

- Скажи на милость! А у нашего Житникова, окромя тухлой печёнки, не увидишь ничего.

- Там этого не полагается. Там санитария.

- А Житникову теперь новые барыши пошли - беженцы эти. Пленные; к нему теперь с работой и не суйся.

- Всему конец бывает,- сказал значительно Захар Кривой.- Вот немцы придут, мы его повыпотрошим. Он уж, небось, почуял беду.

XI

Житников действительно был в тревоге, когда стало известно, что крепости наши одна за другой сдаются и германские армии беспрепятственно продвигаются вперёд.

О крепостях в газетах сначала писали, что они неприступны и их немцы взять не смогут, а когда их брали, то сейчас же сообщалось, что крепости за своей устарелостью не имели для нас никакого значения, что нам выгоднее выпрямить фронт.

И всё это тогда, когда у Житниковых так блестяще пошли было дела!

Сначала, правда, насчёт рабочих было слабо, приходилось подённым бабам платить такую же цену, как мужикам, а теперь повалили беженцы, пленные, и вот как раз в этот момент всё может рухнуть!

Житников всё так же ходил в лаковых облупившихся сапогах, с толстой серебряной цепочкой на жилетке. Лицо у него было всё такое же красное. И во всей его фигуре была напряжённая торопливость и озабоченность, так как не хотелось ничего упустить из тех барышей, что сами плыли в руки.

Старухи по-прежнему ведали каждая своей частью.

Старшая ходила с толстой палкой, кричала на всех, проверяла замки и засовы на ночь. Средняя благодарила бога за хорошие дела и потихоньку от старухи таскала в церковь деньги, чтобы ставить свечки и молиться за убиенных.

Но у старухи глаз был зоркий, и она то и дело кричала:

- Куда столько меди опять ухватила! Их там тысячи убитых, что ж ты, за каждого по свечке будешь ставить? Проворная какая!

Младшая тётка Клавдия, худая, жёлтая, желчная, в перекрашенной десятки раз кофте, всё так же смотрела за кухней и экономила на пленных солонину. Когда к ней приходили с деревни кумушки, она с жадностью слушала рассказы про войну, как будто через войну ждала перемены в своей каторжной жизни, и испытывала злобу к сестре и зятю. У неё, несмотря на собственный страх перед немцами, было иногда тайное злорадство от сознания, что придут немцы и порежут их свиней.

- Что, как не отстоят? Последние крепости, знать, уж берут,- часто говорил с испугом Житников.- Надо больше солдат посылать.

И поэтому каждый новый призыв встречался им с радостью и надеждой, а богомольная ставила благодарственные свечи.

Тут была двойная выгода: во-первых, посылаемые новые войска остановят немцев, а, кроме того, мужиков останется меньше и некому будет после войны бунтовать, так как всё чаще и чаще начали раздаваться загадочные восклицания:

- Дай только война кончится!..

По воскресеньям Житников, бывший церковным старостой, стоял в длинном купеческом сюртуке с примасленными волосами, с серебряной медалью на шее и торговал свечами, стуча ими по плечам мужиков и кивком головы указывая, какому святому ставить. Ходил с тарелочкой, раздвигая толпу, потом считал мелочь, раскладывая её по ящикам. А после обедни служил молебен об одолении врага.

Вечером приходил кто-нибудь из соседей и начинался разговор о плохих делах, дороговизне, о недостатке всего и о том, что солдаты стали бегать с фронта и не хотят воевать.

- Лежни проклятые! - кричала старуха.- Им бы только на печке лежать да картошку жрать! Им, окаянным, всё равно, под чьей властью быть, под немцами или под своим царём. Только бы картошка была!

Житников, всегда вежливый и спокойный в разговоре, замечал:

- Удивляюсь, такая сильная держава и вдруг такой конфуз: снарядов нет, продовольствия нет.

- Жуликов много,- отвечал собеседник,- говорят, что офицеры на ремонте лошадей наживают по двадцати пяти тысяч.

Старуха при этих словах, поперхнувшись чаем и закашлявшись, кричала:

- Проклятые! Вот куда наши денежки-то идут!

- На лошадях-то туда-сюда, а они на таких пустяках, как пустые мешки, по тысячам наживают.

- Слышишь? - говорила старуха, обращаясь к мужу с грозно поднятым пальцем.- Я тебе сколько раз говорила, чтобы ты за мешки вычитал!

- Да ну, знаю,- отвечал Житников, с досадой от вечного пророчески-обличитель­ного тона старухи.

Эти сообщения показали Житниковым всю грошовость их дел.

В самом деле - ночей не спят, волнуются, и в результате гроши, тогда как люди на одних мешках тысячи наживают.

- На муку четвертак накинь, не меньше,- замечала после некоторого молчания старуха.

XII

23 июля пала Варшава, а вслед за ней крепости Ковна, Новогеоргиевск.

Говорили о том, что вся Польша в огне. Горят селения, горят поля, и в этом огневом океане бегут несчастные жители, потерявшие имущество, жён, детей.

Правительство сообщало о новых жестокостях немцев, в особенности об удушливых газах, этом новом варварском средстве врага. И тут же отмечало преданность поляков России и их самоотверженность: чтобы затруднить движение врага, они, уходя, сжигают всё.

Действительно, немцам часто приходилось двигаться по безлюдной выжженной пустыне, потому что казаки при их приближении налетали ночью в своих лохматых папахах, выгоняли жителей из домов и поджигали деревни со всех четырёх концов.

И когда голосившая толпа беженцев шла из своих деревень, сама не зная куда, путь её долго освещался пляшущими языками пламени от подожжённых жилищ.

Россия потеряла Польшу, Галицию, Литву и была отброшена на линию Двины и Полесья.

А тут ещё буржуазия, сорганизовавшаяся для борьбы с бездарной властью (в целях предотвращения революции), была как громом поражена известием о том, что Дума будет распущена.

3 сентября в огромном кабинете председателя Думы собрались возмущённые лидеры.

Одни толпились посредине комнаты, окружая говоривших; другие о чём-то тревожно советовались с председателем у стола.

На угловом бархатном диванчике сидело несколько человек, а перед ними стоял депутат с трубкой газеты в руках и, постоянно оглядываясь и жестикулируя пальцами, говорил:

- Они идут к гибели, катятся к революции! И всё-таки они продолжают свою политику! Рабочих в Иваново-Вознесенске расстреливают, служащих путиловской больничной кассы арестовывают и, наконец,- он отступил от слушавших на шаг,- наконец, распускают Думу!

- Власть испугалась прогрессивного блока, когда он заговорил о министерстве доверия,- сказал один из слушавших,- потому и распускают.

- Пусть только распустят!

- Мы не будем расходиться! - кричали одни.

- Надо объявить себя Учредительным собранием! - кричали другие.

Какой-то худощавый депутат в визитке бегал по кабинету, сжав голову руками, очевидно, при ужасной мысли, какой будет взрыв, когда объявят о роспуске.

Депутат с длинными седыми волосами, стоя посредине кабинета и простирая руки то в одну сторону, то в другую, призывал к мудрости и выдержке:

- Нас хотят заставить идти нелегальным путём и потом свалят на нас вину за военные неудачи.

Но все его труды оставались тщетны. Шум не только не уменьшался, а увеличивался ещё больше.

- Связали нам руки честным словом и сделали из нас дураков!

- Довольно честных слов!..

Председатель Думы Родзянко видел, что ему приходится иметь дело с разбушевавшейся стихией. Но он хорошо знал, что русский человек прежде всего имеет потребность высказаться и излить своё негодование, хотя бы не по адресу или просто в пространство.

Поэтому он всячески задерживал открытие заседания, в котором предстояло объявить о роспуске.

Наконец,- когда все глотки охрипли от крика, а некоторые, разбившись на отдельные группы и пары, уже успели переругаться между собой,- Родзянко решил, что момент настал.

Он потребовал внимания и сказал, что нужно с политической мудростью выдержать это новое испытание, продолжать бороться легально и не поддаваться провокации ослепшей власти, чтобы не лить воду на мельницу левых и не докатиться до революции.

Все, устав и ослабев от крика, приняли это заявление почти без протеста.

Только один сказал:

- Как же мы будем бороться, если нас распустят? Где мы будем бороться?..

Но решение вожаков ещё не дошло до всей массы депутатов, находившихся в зале, и думский зал никогда ещё не имел такого вида, какой он имел в этот день.

Там стоял гул от сотен возмущённых голосов.

Публика на хорах в волнении перешептывалась и, наклоняясь через барьер, приставляя рупором руки к ушам, старалась расслышать отдельные слова в сплошном гуле, который доносился снизу, из зала.

Некоторые слабонервные дамы, предчувствуя возможность чего-то ужасного, может быть, даже кровопролития, намеревались покинуть зал.

Родзянко, объявив заседание открытым, пригласил членов Думы с т о я выслушать указ Правительствующему сенату о роспуске Думы, который предложил прочесть своему товарищу Протопопову.

И когда тот читал, депутаты из кадетов обменивались между собой репликами:

- Сколько самообладания нужно, чтобы удержаться от самых резких выражений протеста против этого "высочайшего" произвола!

- Да. Неужели у нас хватит политической мудрости и выдержки не поддаться провокации и подчиниться этому насилию?

Но выдержки хватило. Все не только подчинились, а по предложению того же Родзянки ещё и прокричали "ура" государю-императору, хотя намеренно без всякого энтузиазма, демонстративно показывая этим, что кричат "ура" только потому, что в такой обстановке неудобно затевать скандал.

Пантелеймон Сергеевич Романов - Русь - 17, читать текст

См. также Романов Пантелеймон Сергеевич - Проза (рассказы, поэмы, романы ...) :

Русь - 18
XIII Сентябрь 1915 года был самым горячим месяцем для Родиона Игнатьев...

Русь - 19
XXVII Со столичного рынка летом 1916 года продукты один за другим исче...