Пантелеймон Сергеевич Романов
«Русь - 15»

"Русь - 15"

LI

Надвигалась осень с дождями и непогодами. Опушки лесов пожелтели, и вянущие листья, срываясь при каждом порыве северного ветра, далеко летели по ветру через грязную дорогу на бурое ржаное жнивьё и осеннюю мокрую траву.

Низкие серые тучи неслись над опустевшими полями, на которых виднелись только редкие полоски невыкопанной картошки.

Почерневшие от осенних дождей избы в деревне зябко жались над оврагом. Над наличниками окон кое-где виднелись связки красной калины, припасённые к долгой зиме.

И в погожие дни, когда в воздухе было по-осеннему тихо и серое небо не обещало дождя, осиротевшие бабы выезжали в поле копать последнюю картошку. Ранние заморозки уже убили ботву, и она, почернев, вся обвисла. В воздухе стоял терпкий запах картофельной ботвы, конопли с огородов и ещё чего-то неуловимого, чем пахнет в деревне осенью.

Когда же кончался короткий рабочий день и на землю спускались ранние сумерки, мужики собирались у кого-нибудь на завалинке, надев уже по-зимнему полушубки, или набивались в избу и около засиженной ещё с лета мухами лампы читали о войне. Все, сбившись в кружок, слушали в глубоком молчании, но ничего не понимали из официальных сообщений: где эти города, которые брали и от которых отступали. Только бабы тревожились о том, что про неприятельских солдат, взятых в плен, в газетах писали, а русские солдаты все пропадали без вести.

Один раз лавочник в синей от махорочного дыма лавке прочёл в старой газете, что русское войско разбито около каких-то озёр.

В своей тёплой жилетке и выпущенной из-под неё рубашке, он опустил газету и, подняв очки на лоб, строго сказал:

- Свыше двух корпусов потерпели аварию.

Все неуверенно переглянулись, а кто-то из баб спросил:

- А много это будет?

- Тысяч сто...

- А сколько это примерно? - спросил из угла чей-то голос.

- Вот и говорят тебе: сто тысяч,- повторил лавочник, подняв голову, и посмотрел через очки в ту сторону, откуда послышался вопрос.- Ему русским языком говорят, что сто тысяч, а он опять спрашивает - сколько. Вот народ-то дубовый!..

- Нас одними сухарями в Турецкую войну кормили, вот мы и били турка,- сказал Софрон, с трясущейся седой головой, стоявший у печки,- а им горячую похлёбку да мясо дают, где ж им сражаться.

Передняя баба оглянулась было на него, но потом с досадой махнула рукой и отвернулась.

После приезда Алексея Степановича Софрон совсем потерял авторитет у баб. С доверием они теперь относились только к тем, кто говорит п р о т и в войны. До приезда Алексея Степановича им в голову не приходило, что можно говорить в таком смысле, и теперь они жадно ловили всякое слово о мире и о каком бы то ни было окончании войны.

Софрон же ничего, кроме раздражения, не вызывал теперь, так как он всё твердил одно и то же, что теперешние солдаты плохо воюют, что им не надо давать горячей похлёбки, от которой раздувает живот и они не могут как следует воевать.

- А и м, чем больше нашего брата положат, тем лучше,- сказал злобно Захар Кривой,- а то с войны много народу вернётся, земли лишней запросят.

Лавочник опустил очки и, посмотрев через них на Захара, строго сказал:

- Ежели у тебя голова непонимающая, то лучше молчи и не вдавайся в дурацкие рассуждения. Если народу много положат, то с чем же мы воевать будем?

- Известное дело, вам нужно воевать, потому вы с Житниковым от войны пухнете. На керосин копейку уж накинули? - сказал Захар, почему-то отнеся руку за спину и с ядовитым видом изогнувшись в сторону лавочника.- У тебя голова хорошо понимает, когда всё в карман к тебе идёт. У нас, может, не хуже твоего карманы есть...

- Карманы есть, да в них-то ни черта нет,- сказал лавочник,- потому голова не так затёсана.

Он отложил в сторону газету и бросил на неё очки, не взглянув на говорившего.

- Нам, брат, затешут головы, куда надо, будь спокоен! - говорил Захар.- Умные люди есть, которые и об нашем кармане подумали.

- Это что на оборону-то работают? - быстро припав грудью к прилавку, спросил лавочник,- что в кусты-то прячутся? Так мы по поводу их можем обратиться куда следует, чтобы они вредной а г и т а ц и и тут не разводили.

- Чего?..

- Вот тебе и "чего"...

Захар не понял значения впервые услышанного слова, которое употребил лавочник, на минуту растерялся и полез было за кисетом. Но сейчас же сунул кисет обратно и с новой силой, злобно блестя своим бельмом, крикнул:

- Вам жировать до поры до времени, потому дураков ещё много, которые за вас жизнь кладут, а вы, как клопы, жиреете. Застыдил чем, подумаешь! - Он иронически захохотал.- На оборону работает! Умный человек, вот на оборону и работает, да об нашем брате-дураке думает.

Захар шагнул к прилавку, за которым стоял лавочник, и, несколько присев, погрозил пальцем поднятой руки:

- Погоди, брат, поумнеем. Вон наши все без вести пропадают... Эти уж поумнели. Может, скоро все такими умными станут.

- Это что, в плен, значит, сдаваться? - спросил, так же ядовито прищурившись, лавочник.

- А нам не всё равно, какого чёрта спину гнуть?

- Верно, верно,- закричали в один голос бабы,- по крайности, хоть живы останутся.

- Патриотизму в вас нету, голубчики, вот поэтому вы и бормочете не знать что! - сказал лавочник с величайшим презрением.- Почитай п?р?е?с?с?у, тогда узнаешь, как неприятель с пленными обращается, уши режет и прочее.

Захар Кривой, опять несколько растерявшись при незнакомых словах "пресса" и "патриотизм", замолчал было, но сейчас же крикнул с новой злобой:

- У нас окромя худых порток ничего нет, а вам с Житниковым и с господишками когда-нибудь придется отчёт давать... А что до ушей, то у всех не отрежешь...

- Брешет насчёт ушей! - закричали бабы.- От Мишки Терёхина письмо из плену пришло, пишет, что щей-то только нет, а прочей едой хоть завались. У хозяина живёт.

- Это вот цензура не дозналась о таких письмах, ему прописали бы зорю за них. Ну-ка, очищай лавку, запирать пора,- сказал лавочник и, обратившись к Захару, погрозил ему пальцем и сказал: - Язык держи покороче, а то на основании существующих законов можем и протокол составить.

- А вот мы что на тебя составим, к?о?г?д?а в?р?е?м?я п?р?и?д?ё?т? - спросил Захар.

Все толпой пошли из лавки, а черноглазая горластая Аннушка продолжала:

- Мишка, говорят, пишет, будто, как попал в плен, так бога благодари. Работа вся на машинах. Вохи и в глаза там не видит.

- Вот это так враг, неприятель!.. А попадись к нашему Житникову, так он из тебя последние жилы вытянет,- послышались голоса.- Он уже сейчас норовит вместо денег товар тебе за работу всучить. А товар у него известно какой - всё подмоченное да протухшее.

- Теперь все купцы наживаются.

- Мишка, говорят, пишет,- продолжала Аннушка, оборачиваясь на ходу,- будто обращение хорошее, и сплю, пишет, на постели...

- Да, вот это так неприятель!..

Шедшая сзади всех старушка Марковна перекрестилась и сказала:

- Пошли ему, коли так, господи, всякого здоровья и благополучия за это.

LII

А Житников в самом деле никогда ещё не переживал такой горячей поры, как теперь.

Война сильно затронула деловой мир. Некоторые фабриканты, промышленники и торговые фирмы разорились вследствие закрытия банками кредитов и призыва в действующую армию служащих или самих хозяев. Но на их место, как буйная березовая поросль после лесного пожара, стали вырастать новые предприятия и разбухать новые сос­тояния оборотистых и быстро приспособившихся к новым условиям людей. Эти уже не наживали спокойно и медленно капиталы, как их отцы, сидевшие в картузах у порога своих лавок в ожидании редких покупателей, не довольствовались прибылью в копейку на рубль. Война, сообщившая всей жизни новый темп, внесла этот темп и в торговые дела.

Покупатели теперь толкались перед лавками, стараясь купить товар, пока на него не накинули лишних копеек. А купцы проявляли небывалую энергию в закупке товаров по случаю возможного их уменьшения или исчезновения. И уже не заискивали перед покупателями, а проходили мимо них, строгие и неприступные, точно генералы, озабоченные снабжением армии.

Даже базарная мелкота, привозившая из деревни на одной лошадёнке с жеребёнком картошку, и та стала неприступна, избегала всяких прежних приятельских разговоров со знакомыми покупателями, чтобы не стыдно было накидывать цену.

В воздухе запахло большими деньгами, и этот запах сразу уничтожил былое купеческое добродушие и радушие в обращении с клиентами.

Житников сначала потерпел было убытки: так как железные дороги, мобилизованные военными властями, не принимали частных грузов, то у него остались непроданными все яровые яблоки, которые пришлось стравить свиньям.

Тётка Клавдия со злыми слезами смотрела, как свиньи, забравшись передними ногами в корыто и повиливая своими закрученными хвостиками, хряпали великолепную полуфунтовую боровинку и коричневые. Но потом дела с лихвой оправдались на других участках хозяйства. Житников, с большой седой бородой, в лаковых сапогах и просторном пиджаке, с цепочкой на жилетке, ходил с утра до вечера с ключами в руках то в лавку, то в амбар, где ссыпали купленную муку, крупу, пеньку, пуды которых отмечались углём на дощатой перегородке закромов.

Жена его, старуха с бородавкой и волосками на подбородке, появлялась всюду с толстой суковатой палкой, гневно пророчески, с поднятием руки вверх, обличала плохо работавших подённых баб, за которыми, кроме того, присматривала худая и высокая тётка Клавдия.

- Приберегай, приберегай товар! Продать всегда успеешь,- говорила старуха мужу и стучала палкой о пол.

- Знаю без тебя,- отвечал Житников, с досадой на прямолинейность старухи, которая говорила это, не стесняясь подённых, так как крепко была уверена в данных им богом правах, которые нечего скрывать от людей.

Житников сам хорошо понимал, какую теперь нужно было вести линию. Было ясно, что если война продлится (а она, благодаря бога, день ото дня затягивалась всё больше и больше), то товаров будет всё меньше и меньше.

Значит, нужно было, не теряя ни минуты, всё скупать и как можно меньше продавать, чтобы потом, когда начнутся государственные затруднения, иметь возможность предложить готовенький товар и потребовать за него повышенную цену.

И уже часто, когда приходила в лавку какая-нибудь баба и спрашивала мыла, Житни­ков, испуганно оглянувшись на полки, разводя руками, говорил:

- Нету, матушка, вчерась последнее продал.

- Господи, батюшка! - восклицала, всплеснув руками, покупательница,- а я бельё замочила...

- Уж не знаю, как быть,- отвечал Житников, задумываясь.- Теперь, может, только на будущей неделе будет. Но дороже...

- Да уж господь с ним, заплатишь и дороже, когда достать неоткуда.

- В понедельник приходи. Только не болтай никому, я уж одной тебе по знакомству достану.

Чем больше скупали всяких продуктов, тем скуднее ели сами. В амбаре стояли целые кадки с густым, как сливочное масло, медом, а чай пили с маленькими кусочками сахара, обкусывая его десятки раз со всех сторон. Варенье в кладовой всё засахарилось, и ряды тёмных банок, стоявших на полках, покрылись изнутри белым налётом. К ним не прикасались. Только изредка накладывали в стакан, когда приходила какая-нибудь баба купить вареньица для больного.

Эта огороженная высоким забором усадьба была похожа на готовящуюся к осаде крепость, куда со всей округи свозилось всё, что только можно было купить.

Всё это исчезало в подвалах, погребах и амбарах, чтобы ждать более счастливых дней, когда можно будет пустить в продажу с двумястами процентов прибыли.

Прежде Житников никогда не читал газет и не покупал никаких книг, кроме дешёвых листков о спасении души. Теперь же он выписал газету и прежде всего смотрел страницу, указывавшую на состояние цен, а затем переходил к обзору военных событий.

Когда какая-нибудь молодка, у которой муж был на войне, придя в лавку, спрашивала, не слыхать ли чего про мир, Житников, неодобрительно покачав головой и посмотрев на неё поверх очков, говорил наставительно-ласково:

- Сначала, матушка, победить надо, а потом уж про мир говорить. А то мы все толь­ко о мире думаем, а воевать-то кто же за нас будет?

Бабы всё чаще и чаще спрашивали о мире, и Житников уже со страхом каждый день развёртывал газету, не ожидается ли и в самом деле мира.

Но своих тайных мыслей он не высказывал никому. Даже сам не продумывал их до конца и, как бы стараясь заглушить их, каждый праздник служил молебен.

В городе товары он брал у Владимира Мозжухина, который широко и с большим толком повёл свои дела, добившись поставки скота и леса на армию.

Владимир пустил теперь в дело свою способность задушевного общения с людьми, сдобренного выпивками, шашлыками собственного приготовления. Через одного приятеля Владимир устраивал мясные поставки, через другого - продажу казне леса на шпалы по такой цене, какая не снилась в мирное время. Прежнюю бескорыстную жажду общения, потребность говорить по душам, обниматься со всякими встречными Владимир заменил общением, имевшим целью только устроение дел. Теперь он не стал бы готовить шашлык для Авенира с Федюковым и приглашать их к себе на дачу, да и сам почти не ездил к ним. Времена стали другие.

А у Житникова оставался невыясненным один вопрос, а именно вопрос об имении Митеньки Воейкова. Он не знал, как рассматривать свою роль в этом имении, кем он является: управляющим, арендатором или... У него мелькала иногда грешная, захватывающая дух мысль о том, что, может быть, Митеньку ещё возьмут на войну и убьют. На этот случай нужно было бы вытребовать у него доверенность или какую-нибудь бумагу на бесконтрольное управление, при этом такую бумагу, чтобы она, в с?лу?ч?а?е ч?е?г?о, давала ему право пользоваться имением и впредь...

Пока этой бумаги не было, он старался сделать все, чтобы впоследствии не хвататься в отчаянии за затылок от упущенных возможностей: менял в усадьбе свои старые хомуты на новые, по ночам что-то перевозил из воейковской усадьбы к себе и раз в неделю писал Митеньке о несчастных случаях со скотом и всяких неожиданных убытках и просил Митеньку снять с него эту тяжёлую работу.

LIII

Митенька же не подавал о себе никаких вестей. Он устроился в военной организации и чувствовал себя хорошо.

Но тут на пути к полному благополучию и беззаботности вставало одно обстоятельство. Его непосредственный начальник оказался грубым и неопрятным человеком. Сидя у себя в кабинете за столом над бумагами, в военной форме и походных сапогах, он угрюмо, точно с невыспавшимися глазами и всегда с недовольным видом отдавал Митеньке распоряжения, закидывая назад свои сальные жёсткие волосы и пропуская их через пальцы. Руки у него были толстые, мягкие, с короткими тупыми пальцами. Он имел дурную привычку грызть ногти. При этом он курил, не выпуская изо рта папиросы, и окурки бросал прямо в угол.

Митенька, относившийся прежде с презрением к делению людей на касты и на чины, теперь испытывал непобедимый страх перед этим грубым волосатым человеком. Он боялся его, как какой-нибудь мелкий канцелярский чиновник боится своего начальника-гене­рала, и на все распоряжения начальника только отвечал: "Понимаю, хорошо, будет исполнено".

Но на самом же деле от страха ничего не понимал.

Он только с замиранием сердца иногда ждал, что начальник в один прекрасный день позовет его и скажет:

"Вот что, милый мой, довольно здесь бить баклуши. Ведь я вижу, что вам нечего делать, а теперь война, и государству дорога каждая копейка. Отправляйтесь-ка на фронт ездить верхом по болотам и записывать разоренных войной жителей".

Но он иногда видел, как в кабинет его начальника входил управляющий канцелярией, высокий военный с полковничьими погонами, и тогда начальник Митеньки из грубого и раздражительного сразу превращался в любезного медведя, с непривычной для него торопливостью раскладывал перед управляющим ведомости, листы, ронял их, с покрасневшей шеей торопливо поднимал. И по уходе управляющего у него несколько времени были красные уши.

Возможно, что во время этих посещений у него мелькала мысль, что управляющий вдруг скажет ему:

"Вот что, милый мой, вся эта ерунда, которую вы делаете,- статистика пострадавших от войны - никому не нужна и, вероятно, делается в десятках других мест. Казна в такое время не может держать и кормить сотни ни на что не нужных трутней, отправляйтесь-ка..." и т. д.

А управляющий, в свою очередь, заходил, вероятно, потому, что нужно было идти с докладом к генералу и показывать ему, как велика работа и достижения.

Иначе генерал может сказать:

"Вот что, милый мой, нужна эта ерунда, которую вы здесь делаете, или не нужна - это вопрос другой, но вы обязаны её делать так, чтобы все колёса машины работали полным ходом и без перебоев".

И действительно, скоро безвозвратно миновало то время, когда служащие томились без дела.

Ничто не имеет такой способности к размножению, как бумага. Если в казенное учреждение послать запрос по самому пустячному делу на бумажке в четверть листа, то при хорошо поставленной канцелярии через три месяца из этой бумажки вырастет уже целое д е л о, для которого потребуются папки, а для папок - полки.

Из донесений сотрудников с мест о состоянии районов, подлежащих обслуживанию со стороны организации, выросли сводки, из сводок получились м а т е р и а л ы, из материалов - доклады. А возможность докладов повлекла за собой и возможность заседаний с обсуждениями и решениями. Для всего же этого оказались нужны протоколы, а для писания протоколов - секретари.

Ещё не успело начаться самое дело помощи жертвам войны, а уже количество материалов так возросло, что в них едва успевали разбираться десятки людей. И если бы им сказали, что никакой помощи не будет производиться, то им и без этого за глаза хватило бы дела: дай бог только успевать обрабатывать материалы.

Организация, по мысли Лазарева, предполагала питать жертв войны, значит, нужен был продовольственный отдел, а у этого отдела - центральные и второстепенные склады, а у каждого склада - заведующие и бухгалтеры.

Организация предполагала прийти на помощь жертвам войны юридическим советом, значит, нужен был юридический отдел. А как только дошли до юридического отдела, так увидели, что организаторам ничто не мешает помогать жертвам войны (главным образом будущим) в?о в?с?е?х отношениях, во всех случаях жизни. И отделы - самые разнообразные - быстро и весело стали возникать на территории учреждения.

Если же отделы размножились, то уж наверное, как бы в порядке самозарождения, образуется с?т?а?т?и?с?т?и?ч?е?с?к?и?й о?т?д?е?л. Уж наверное где-нибудь в углу притулится сначала один столик, за которым подслеповатый человек в очках, очень тихий, очень худощавый, будет что-то писать, разграфлять бумагу и ставить цифры в клетки.

И дайте только этому тихому человеку хоть немного здесь посидеть, как около его столика незаметно вырастет другой столик, и за ним окажется такой же тихий и худощавый человек.

А там и пойдут во все отделы бумажки с требованиями с?т?а?т?и?с?т?и?ч?е?с?к?и?х д а н н ы х.

Эти запросы о статистических данных имеют какое-то гипнотическое влияние на всех: получивший такой запрос сначала остолбенело смотрит на него, потом сразу пишет: "Удовлетворить требование статистического отдела".

Слова "это нужно для статистики" могут звучать и успокоительно, и угрожающе, в зависимости от интонации, с какой они будут произнесены.

Генерал, возглавлявший организацию, был полный пятидесятилетний мужчина с одутловатыми щеками, поросшими редкой бородой с проседью, из-под которой между от­воротами генеральской тужурки просвечивала белая эмаль ордена.

Сначала он сам иногда ходил по коридорам в сопровождении управляющего канцелярией и осматривал отделы. Останавливался обыкновенно на пороге и, глядя на людей, как на неодушевлённые предметы, спрашивал управляющего:

- Это что тут такое?

Управляющий совался во все стороны, чтобы видеть из-за генеральских плеч, загора­живавших всю дверь, и никак не мог понять, о чём спрашивает его генерал, отвечал часто невпопад: на вопрос о служащих давал ответ о столах и наоборот.

Но чем больше росла организация, тем меньше генерал становился видим. Он уже не выходил из своего кабинета. Около двери этого кабинета скоро оказался адъютант, сидевший за столиком. Он с испуганным видом останавливал всякого, кто брался за ручку двери генеральского кабинета.

И как только служащие увидели этот испуг на лице адъютанта, сами стали испытывать трепет, когда подходили к этой двери.

Лазарев - душа этого предприятия - зорко следил за тем, где ещё может быть оказана помощь жертвам войны, то есть какой ещё отдел можно создать и поднести генералу на утверждение новую смету.

И генерал, хмурясь, как он всегда хмурился, когда что-нибудь подписывал, с удовольствием утверждал бытие нового отдела, так как под его ведением вырастало целое министерство и даже совокупность нескольких министерств.

LIV

Эта осень не была похожа на обычную петербургскую осень. Правда, как всегда, сквозь туман шёл целыми днями мелкий холодный дождь пополам со снегом, и мягкий размочаленный торец на широком Невском весь пропитался осенней влагой.

Север нес низкие серые тучи, и осенний ветер, прижимая сзади к ногам пешеходов мокрые пальто, дул в них, как в паруса, и заставлял быстрее бежать.

Но и сквозь эту осеннюю сырость Петербург всё-таки казался другим: везде шли и ехали военные, над оградами у ворот дворцов и богатых особняков виднелись мокрые флаги Красного креста, и везде царило приподнятое движение, которого не мог погасить даже осенний петербургский дождь.

Ярко освещённые по вечерам подъезды театров, кино, концертных зал и ресторанов манили к себе с мокрой, промозглой улицы, и к началу спектаклей густая толпа людей, опуская и стряхивая перед входом мокрые зонты, теснясь, спиралась в дверях.

Люди нетерпеливо, жадно заглядывали через головы передних внутрь, где празднично белели колонны и каменные лестницы в красных коврах с медными прутьями.

Потоки новых людских масс вливали новую, лихорадочно приподнятую струю жизни в холодный и чиновный Петербург.

Митенька Воейков с особенной жадной чуткостью ощущал эту приподнятость, это нетерпеливое желание людей видеть, переживать то новое, что вошло теперь в жизнь.

Он чувствовал себя пьяным от свободы и от людского множества, когда он сбросил с себя вконец утомившую его повинность нести какую-то особенную жизнь, не похожую на жизнь обыкновенных людей.

Митенька переселился в общежитие и занял отдельную комнату, похожую на небольшой номер гостиницы, с постелью, письменным столом и шкафом у стены.

В этом общежитии,- помещавшемся в том же доме, где было и учреждение,- жили мужчины и женщины.

Каждый день за чаем, обедом и ужином столовая наполнялась шумным народом и весёлым говором уже перезнакомившихся между собою мужчин и женщин.

Все эти люди или разбивались уже на парочки, или веселились по вечерам шумной компанией.

Митенька, благодаря своей нерешительности, ограничивался только тем, что за обедом украдкой смотрел на сидевших за столом женщин и мысленно выбирал, какую из них он хотел бы полюбить.

Иногда даже встречался с какою-нибудь глазами и день, и другой. А потом оказывалось, что она уже отправилась в театр с более предприимчивым человеком.

Приходилось начинать снова.

Возбуждающая притягательность женщин, населявших общежитие, была в том, что все они, получив службу, уже не были прикованы к семье, к мужу. Они могли пользоваться жизнью, как хотели, не предъявляя к мужчине никаких особых требований. Это было что-то совсем новое.

И Митенька был доволен, что он отделался от посещений кружка, так как работа в кружке меньше всего соответствовала тому настроению, какое было теперь у него.

Он часто вспоминал об Ольге Петровне, отношения к которой больше соответствова­ли бы его теперешнему настроению. И один раз у него до боли забилось сердце и потемнело в глазах, когда он, будучи в театре и обводя глазами ложи, в полумраке зрительного зала увидел её в ложе... Да, это была несомненно она, в чёрном платье, с переливающимися в ушах бриллиантами. Она сидела между моложавым генералом и полной женщиной. Потом он видел её, когда она со своими спутниками прошла по проходу своей лёгкой и чёткой походкой.

Митеньке с поздним сожалением ярко вспомнилось всё то, что было у него летом с этой теперь такой далёкой для него женщиной.

Алексей Степанович после ухода Митеньки с кружка ни разу не зашёл к нему. Он ра­ботал на заводе по изготовлению снарядов. Завод состоял из нескольких корпусов с полукруглыми крышами и стеклянными стенами из мелких закопчённых стёкол, местами выбитых. И каждое утро, когда в городе ещё горели туманные огни фонарей и шли первые трамваи, Алексей Степанович ехал на работу. Подняв воротник своей тёплой, на вате, куртки, соскакивал на последней остановке перед заводом, где вагоны, делая круг, поворачивают назад. Потом шёл через проходную будку по бесконечному двору, усеянному попадавшимися под ноги чугунными шкварками, которые скрежетали под ногами и царапали подмётки сапог, как ракушки на морском берегу.

Действовал ли так промозглый петербургский рассвет, но его всякий раз охватывало раздражение и отвращение при виде заводских корпусов на фоне серого предрассветного неба. Да и все рабочие приходили на завод какими-то обозлёнными, огрызавшимися друг на друга по малейшему поводу.

Если у иных в начале войны, когда на завод приезжали ораторы, был некоторый подъём, то теперь, за три с половиной месяца войны, от этого подъёма не осталось и следа. Давали себя чувствовать уже начинавшаяся дороговизна, сверхурочные работы и страшная усталость. Картошка поднялась в цене чуть не вдвое, мясо видели редко, и дСма выводили из себя ворчанье и ругань хозяек, раздражённых бесконечными поисками молока для детей.

На заводе нет-нет да увольняли кого-нибудь из рабочих, прикосновенных к июльским забастовкам. Время от времени в цехах появлялись какие-то листки, которые ходили по рукам. Хотя рабочие отмахивались от них и говорили:

- Видали мы это... лучше посмирней сидеть, а то как раз зашумишь...

И всё-таки те же рабочие, которые говорили это, иногда останавливались и вслушивались в разговоры других, если речь заходила о тяжести жизни.

Один раз после смены Алексей Степанович, закуривая в уборной папироску, сказал:

- Что-то к нам давно на машинах не приезжали. Работы навалили, а проведать никто не проведает. Скушно стало.

- Они проведывали, когда мы нужны были,- угрюмо отозвался вихрастый, чахоточный рабочий, Сергей Кочетов.

Это был один из тех, что вечно озлоблены, раздражены и только ищут случая, чтобы вылить это озлобление в словах, всегда направленных мимо цели. И часто человек, думающий в их недовольстве найти основание для привлечения их к активному действию, наталкивается на неожиданный отпор.

- Что ж, значит, без нас обойдутся?

- По-ихнему выходит так,- ответил Кочетов, ни на кого не глядя. Он торопливо курил папироску, жадно затягиваясь и поминутно сдувая пепел. Его тощая грудь дышала тяжело, и впалые глаза горели беспокойным огнём. Волосы, жёсткие, нечесаные, торчали сухими вихрами.

- А вот п о-н а ш е м у-т о как? - сказал Алексей Степанович, обращаясь к Коче­тову и подмигнув в то же время своему соседу.

- По-нашему?.. По-нашему - сиди и молчи, да спину гни, покамест тебе по ней не накостыляли. Вот что "по-нашему".

Он бросил докуренную папироску в вонючий угол и плюнул. Потом недоброжелательно посмотрел на Алексея Степановича и прибавил:

- Очень заноситесь, а куда сядете - ещё неизвестно. Мы уж учены... Прошлый раз так-то приходили нас подымать... какие дураки, поверили, сунулись,- теперь ищи их...

- А что ж мы за люди такие, что нас другие должны подымать, а сами подняться не можем?

- Куда это подняться? - спросил Кочетов, исподлобья недоброжелательно взглянув на Алексея Степановича, как на врага.

- А вот, к примеру, нас милостью подарили - отчисление от заработка в пользу Красного креста сделать предложили, что ж, нам так бы и сидеть?

- Иной раз лучше и посидеть...

- ...для спасения души на других поработать, пока совсем из паров не выйдешь и те­бя на улицу выкинут,- договорил, опять подмигнув своему соседу, Алексей Степанович.- Кому война, а кому - масленица.

- Чья бы корова мычала, а твоя молчала,- сказал Кочетов.

Он взялся рукой за стену и, согнувшись в углу, надрывался от кашля. Потом выпрямился и с покрасневшими от напряжения глазами опять вполуоборот недоброжелательно покосился на Алексея Степановича.

- А что? Почему моей корове молчать?

Кочетов, собравшийся было уходить из курилки, вдруг совсем повернулся к Алексею Степановичу и смотрел на него некоторое время, как бы собираясь ему сказать кое-что такое, от чего он сразу прикусит язык, но не сказал.

- А что? - повторил Алексей Степанович. Он откинул волосы, взяв папироску в угол рта и прищурившись от дыма.

- То, что сам не очень-то воюешь. Тебе не тут, а на фронте место.

И так же, как в деревне, Алексей Степанович увидел обращённые на себя скрыто насмешливые взгляды, каким смотрят на человека, поддетого ловким и неудобным для него вопросом. Но он, нисколько не смущаясь, спокойно и иронически глядел на Кочетова, как будто не он был в затруднительном и глупом положении, а сам Кочетов со своими замеча­ниями. И это сейчас же передалось слушателям. Они уже с интересом ждали, что ответит Алексей Степанович. Некоторые, собравшиеся было уходить, останавливались в дверях.

- А что ж я дурак, что ли, за чужие капиталы шею подставлять? И без того немало таких набралось. Ты, если бы здоров был, небось, вприпрыжку бы на фронт побежал.

- А ты, значит, своё драгоценное бережёшь, да этим ещё похваливаешься?

- А как же, здоровье беречь надо. Они ведь моего отца с матерью кормить не будут, а ежели я захвораю, меня на пенсию не возьмут и в автомобиле возить не будут.

- Правильно! - с удовольствием сказали несколько голосов.- Ежели только спину гнуть, а об себе не думать, так и околеешь - никто спасибо не скажет.

Видно было, что каждый, хоть косвенно, рад был принять участие в разговоре и стать на сторону того, кто защищал свои интересы.

- Моё драгоценное, глядишь, ещё и на общую пользу пригодится.

- Долго ждать.

- Не знаю. Может, придётся и подождать, пока у вас глаза на место станут.

В курилку заглянул старший мастер Иван Семёныч с серебряной цепочкой на жилетке и посмотрел подозрительно на замолчавшего при его появлении Алексея Степановича.

- Ты что тут разглагольствуешь?

- Так, про своих родителей рассказываю, Иван Семёныч,- сказал Алексей Степанович, невинно и беззаботно встряхнув волосами, проведя по ним рукой.

Иван Семёныч, видя по сконфуженно улыбающимся лицам, что разговор был не о родителях, взглянув ещё раз на Алексея Степановича и на всех бывших в курилке, сказал:

- Умны очень стали, как бы голов не растеряли.

А потом его ждал конфуз... Кто-то на каменной стене цеха написал мелом:

"Товарищи! Если Россия победит, нам лучше не будет. Нас ещё больше будут давить".

Иван Семёныч, плохо видевший, как ни в чём не бывало разгуливал мимо этой надписи. В это время как раз пришёл фабричный инспектор. Рабочие уткнулись в свои станки и притихли, когда увидели фигуру инспектора, ошеломлённо смотревшего на эту надпись.

Инспектор подозвал к себе Ивана Семёныча и спросил:

- У тебя всё в порядке?

Иван Семёныч, почувствовав в тоне инспектора что-то недоброе, стоя под самой надписью, водил глазами по всем направлениям, как бы ища неисправности.

Тогда инспектор указал пальцем на стену.

Иван Семёныч торопливо надел очки, и вдруг его шея стала красной, как кирпич. Он сам бросился стирать эту надпись, а инспектор, посмотрев на него, сказал:

- Очки-то только по праздникам, должно быть, надеваешь?

LVI

В кружке Шнейдера знали, что на 2 ноября намечен был созыв конференции партии большевиков, которая должна была уточнить и укрепить работу партии и наметить ближайшие задачи.

Алексей Степанович, живший на окраине, в Лесном, вёл работу по двум линиям: у него была в квартире явка, и, кроме того, он свёл знакомство со швейцаром мещанской управы, откуда доставал чистые бланки для удостоверений.

Сара печатала на гектографе листовки, Шнейдер налаживал связь среди студенчес­ких организаций, а Маша с Черновым и Максом работала по распространению литературы, которую стали получать из Финляндии.

Вечером 5 ноября Алексей Степанович пошёл к своим - узнать о конференции.

Встречи кружковцев происходили раз в неделю, каждый раз в разных местах и притом не в одни и те же дни, а с передвижкой: если в прошлый раз встречались в субботу, то в следующий раз - в воскресенье, ещё в следующий - в понедельник.

По мере приближения к квартире Шнейдера, где сегодня был назначен сбор, у Алексея Степановича чувствовалось нервическое нетерпение в ногах и в спине.

Но у него выработалась звериная привычка быть всегда начеку и даже без всякой видимой причины замаскировывать направление и цель. Он знал, что невидимый глаз всегда может следить за ним, и поэтому хорошо усвоил себе тактику двойной жизни.

Идя сейчас по улице, он имел вид добродушного, весёлого парня, никуда не торопящегося, немного подгулявшего, затрагивал девушек по дороге и сыпал прибаутками, так что те не обижались, а только добродушно смеялись.

Но когда он подошёл к пятиэтажному дому с воротами посредине, притворно-безза­ботный вид его исчез. Он остановился под каменными сводами ворот и несколько времени настороженно стоял, выжидая. Потом боком прошёл в ворота, на которые была накинута цепь с замком, пропускающая только одного человека.

Когда Алексей Степанович с весёлым видом человека, благополучно миновавшего опасности, вошёл в узкую, с круглой печкой комнату Шнейдера, у него сразу сбежал с лица весёлый вид...

В комнате были все свои - Маша, Сара, Шнейдер и Чернов. Чернов, весь красный, беспрерывно нервно лохматя свои кудрявые рыжие волосы, ходил по комнате. Он даже не оглянулся на вошедшего. Маша сидела за столом и, опустив глаза, вертела в руках сахарные щипцы, машинально ставя их на скатерти то клещами, то ножками. Сара сидела на постели, подложив под себя ладони, и смотрела в пол перед собой.

И только лицо Шнейдера было как всегда непроницаемо спокойно. Он что-то писал на клочке бумажки, сидя напротив Маши.

- В чём дело? - тревожно спросил Алексей Степанович, оглядывая всех.

Маша отложила щипцы и предостерегающе показала глазами на стену, за которой жили хозяева квартиры.

Глаза Маши, всегда спокойной и тихой, сейчас горели необыкновенным блеском, и Алексей Степанович, ещё не зная, в чем дело, вдруг почувствовал в себе приток звериной энергии и собранности.

- Дело в том,- сказала Маша тихо, так, что едва шевелились её губы,- дело в том, что конференция провалилась... Все арестованы...

LVII

Конференция большевиков, назначенная на 2 ноября, должна была состояться в Озерках, около Петербурга.

Уединённый деревянный домик с двумя берёзками около него, на поляне, в стороне от остальных дач, среди снежного поля, казалось, был удалён от всякой опасности.

Каждый из участвующих, выходя из дома, шёл нарочно в противоположную сторону, чтобы сбить с толку сыщиков.

Когда собрались все, то из предосторожности окна завесили одеялами, чтобы снаружи не было видно огня. Тут были пять членов Думы - Петровский, Бадаев, Шагов, Муранов и Самойлов.

Позднее всех пришедший Воронин из Иванова-Вознесенска тревожно сообщил, что охранка осведомлена о конференции и Джапаридзе уже арестован на вокзале.

На третий день конференции, 4 ноября, когда обсуждали прокламацию к студенчеству, около пяти часов в дверь раздался стук, отозвавшийся тревожным толчком в сердцах всех участников. Все переглянулись. А Самойлов, захватив какие-то бумаги, бросился вон из комнаты, в дверях обернулся, хотел что-то сказать, но, махнув рукой, выбежал.

Тоненькая, трещавшая от напора дверь наконец слетела с петель, и все увидели светло-серую шинель и ясные пуговицы полицейского пристава.

Бравый пристав с холёными усами и сытым круглым подбородком, небезызвестный Сенько-Поповский, с револьвером в руках крикнул: "Руки вверх!" и, повернувшись к следовавшим за ним городовым и каким-то субъектам в штатском, сделал головой молчаливый знак, означавший предложение приступить к обыску.

Воронин, держа руки поднятыми вверх, заметил на полу у ножки стола клочок бумажки, оброненный Самойловым; выждав удобный момент, он наступил на него и стал незаметно повёртывать сапогом, чтобы растереть его подмёткой.

- Не забывайте, что перед вами члены Думы,- сказал Бадаев,- и обыскивать себя мы не позволим.

Пристав остановился в нерешительности.

- Передо мной не члены Думы, а государственные преступники,- сказал он.

- Об этом не вам судить. Потрудитесь нас освободить.

Пристав несколько времени смотрел на Бадаева, потом что-то проворчал, пошёл, очевидно, для переговоров по телефону.

Яковлев, бывший секретарем на конференции и с бледным лицом стоявший рядом с Шаговым, не опуская рук, сделал ему незаметный знак глазами, потом, улучив удобный момент, передал ему листы протокола.

В сенях послышались шаги, кто-то, споткнувшись, обругался чёртом, и в дверях показалась новая полная фигура более высокого чина, что можно было заметить по его важному и презрительному выражению, очевидно, раз навсегда установившемуся на его лице.

Во время обыска пристав поджимал губы при виде каждой новой бумажки и, рассматривая её, одобрительно кивал головой и весело вскидывал глаза на депутатов.

- Вы были настолько любезны, что потрудились дать нам п?о?л?н?ы?е доказательства существования тайной организации, ставящей своей целью ниспровержение существующего строя,- сказал он.- Прав же ваших никто не думает нарушать, вы свободны.

Депутаты пошли к трамваю, сопровождаемые издали какими-то людьми в штатском, а остальных окружила полиция.

Председатель Думы Родзянко был поставлен в неловкое положение, когда левое крыло Думы обратилось к нему с жалобой на неправомерные действия полиции: с одной стороны, он как глава законодательной палаты должен был протестовать против такого нарушения закона, как обыск у неприкосновенных лиц: с другой стороны, эти лица были уж очень неприятны, так как с самого начала шли вразрез с общим настроением.

Он ограничился чисто формальным заявлением. Правительство вяло ответило на него, и пятерых депутатов отдали под суд, назначив следствие.

LVIII

Арест членов Государственной думы вызвал взрыв негодования в обществе кадетской интеллигенции и прогрессивной буржуазии. Собственно, лица, выражавшие негодование, в сущности, ничего бы не имели против того, чтобы этих членов Думы запрятали куда подальше.

Но этот арест являлся поводом для подведения итога всем изменам правительства, ещё так недавно возвестившего о всеобщем единении и призвавшего все живые силы страны к деятельности.

Кадеты и меньшевики с самого начала ждали, что правительство ответит на патриотический подъём 26 июля каким-нибудь либеральным актом. Но это не сбылось, и в либеральных кругах стало нарастать возбуждение. А тут ещё стало известно, что некоторые основные политические вопросы будут проведены в порядке 87-й статьи, в обход Думы, которая упорно не созывалась.

Наиболее пылкие были готовы даже прибегнуть к крайним интеллигентским мерам, к протесту.

Большинство на это, как на дело нелегальное, не пошли, но между собой высказывались с изрядной горячностью и возмущением.

В самом деле, ведь после того как интеллигенция и даже её левое, социалистическое крыло забыли все счёты и распахнули свою душу, казалось, естественно было ожидать, что правительство по-настоящему протянет обществу братские руки и скажет:

"Вы хотите работать? Помогать? Ради бога, всё в вашем распоряжении. Мы поверили вам до конца войны, когда вы предъявите нам счёты и, если потребуется, свергнете нас, а до того времени делайте, что хотите, при полном нашем сочувствии".

Правительство же, как выяснилось с первых шагов, протянуло обществу только одну братскую руку, другую же на всякий случай держало за спиной, и ещё было неизвестно, что у него в этой руке.

А деятельность общества оказалась зажатой в тесные рамки. Общественные организации хотели полностью развернуть свои силы и заняться снабжением армии. Но им рекомендовали удовлетвориться помощью больным и раненым.

Промышленники были как обухом по голове ошарашены этими "больными и ранеными". Они думали, что настал для них золотой век, так как рассчитывали приспособить свои заводы для военных целей и по этой именно линии отдать все свои силы на защиту родины.

Но военное министерство увидело в этом нарушение своих прерогатив, недоверие к своим силам и ещё что-то. А военный министр Сухомлинов заявил в самом начале войны, что нет надобности в сверхсметном изготовлении снарядов, так как их запасы более чем достаточны. (Тогда как их расстреляли в первых же сражениях.)

- В чём же, собственно, должно выражаться единение с властью,- спрашивали оза­даченные либералы,- когда даже Думы не созывают?

Правительство отвечало на это, что оно не созывает Думы потому, что не хочет политики, а открытие Думы сейчас же внесёт сильную политическую струю в жизнь страны.

- Прекрасно! - говорили либералы.- Мы тоже заявляли, что не хотим политики, и прекратили её. Но разве закрытие газет и обществ есть прекращение политики со стороны правительства?

Всё это производило неприятное впечатление, какое бывает у человека, имевшего дело с жуликом: раскрыл перед ним всю душу, а потом оказалось, что часов и бумажника нет.

- Они добьются того, что мы будем протестовать! - говорили самые решительные.

А менее решительные обращались к власти с последней мольбой:

- Не угашайте же подъёма, не отпугивайте от себя живых сил! Не срывайте гражданского мира, не доводите до самого ужасного - до протеста!

Так говорили устно и печатно буржуазные вожди. Иногда видные депутаты ставили вопросы правительству по поводу особенно возмутительных случаев нарушения им своих обещаний.

Правительство на это вежливо отвечало, что все неприятные случаи - просто результат нечуткого отношения отдельных лиц, которым будет сделано соответствующее внушение.

Это заявлялось в таких трогательных выражениях, что совестливым интеллигентным людям было как-то неудобно протестовать и продолжать настаивать, когда власть так вежливо разговаривает.

И вот последовавший теперь арест членов Думы, хотя бы и большевиков, переполнил чашу терпения кротких людей и вызвал этот взрыв.

И хотя, если говорить по совести, эти арестованные большевики и их партия были, на их взгляд, опаснее всякого правительства, всё-таки старая интеллигентская этика говорила о том, что свобода должна быть достоянием всех, и во имя этой этики, хотя бы чисто формально, нужно поставить на вид правительству это нарушение законов.

И ставили - устно и в печати, хотя сами сознавали, опять-таки говоря по совести, что таким людям лучше сидеть под замком.

30 октября у вождей прогрессивной общественности даже возникала мысль о всепод­даннейшем адресе, в котором хотели о?т?к?р?ы?т?ь г?л?а?з?а императору на бедственное положение дел и довести до его сведения о необходимости созыва Государственной думы. Но тут замешалось наступление Брусилова с трёхнедельной битвой, и было признано, что в такой момент неудобно, и не только неудобно, а было бы величайшей бестактностью заявлять об общественном недовольстве.

В результате пришлось всеми силами помогать власти (в указанных пределах), а не связывать ей рук оппозиционными вылазками.

LIX

После отступления австрийцев за рр. Сан и Вислоку германское командование на основании довоенного соглашения пришло на помощь своим союзникам.

Была создана Девятая армия, командующим которой был назначен генерал Гинденбург.

Австрийцы пострадали больше, чем предполагали, так как во время отступления понесли громадные потери. Когда начальник штаба Девятой армии Людендорф приехал в австрийскую главную ставку, он не мог понять, что же осталось от австрийских армий, если они в составе сорока дивизий могли уместиться на западном берегу Вислоки, в узкой полосе между Вислокой и Карпатами.

В ходе переговоров с австрийским командованием было достигнуто единодушное решение возобновить наступление, так как необходимо было возможно скорее вывести из стесненного положения австрийцев, зажатых между Вислокой и Карпатами.

С этой целью Девятая германская армия начала наступление на Вислу, чтобы оттянуть на себя русские силы от австрийцев.

Когда русская ставка узнала о немецком наступлении, она решила предпринять широко задуманный маневр: из массы сражавшихся против австрийцев войск около четырнадцати корпусов были переброшены на север, через Люблин. Это силы - увеличенные ещё сибирскими корпусами, которые направлялись в Варшаву,- должны были предпринять наступление против немцев с линии Ново-Георгиевск-Варшава в обход немецкой армии.

Естественно, сначала нужно было разбить Девятую немецкую армию, а затем уже продолжать добивать австрийцев. Это именно и улыбалось германскому командованию, потому что при таких условиях австрийцы могли возобновить наступление.

В то же время Макензен наступал на Варшаву, а остальные силы стремились не дать русским переправиться через Вислу.

Шли беспрерывные дожди. Русская артиллерия стояла в воде. Но, несмотря на это, русским в двух местах всё-таки удалось переправиться через Вислу. Это отвлекло внимание германцев и не дало им возможности усилить наступление Макензена.

В это время в Варшаву прибыли сибирские корпуса, положение Макензена стало совсем плохо. В ночь с 5-го на 6 октября он начал отход, и гибель Варшавы была отсрочена.

В соответствии с этим немцам пришлось отвести и Девятую армию. 14 октября началось общее отступление германских армий, которое сопровождалось разрушением всех путей сообщения.

Таким образом, Западная Польша, освобожденная германцами от ига русских, была освобождена русскими от ига германцев, в результате чего и превратилась в непроходимую пустыню. Немцы отошли на сто двадцать вёрст от железной дороги и считали, что пока русские будут восстанавливать дороги, они успеют за этот срок предпринять Девятой армией новое наступление.

А русское наступление, наткнувшись на бесплодную бездорожную полосу, остановилось, так как слишком оторвалось от своей базы и не имело возможности на расстоянии ста пятидесяти - двухсот километров организовать снабжение а р м и и.

LX

Валентин после своей прощальной беседы с Митенькой Воейковым в Петербурге отправился в действующую армию, но вышла какая-то путаница с его назначением, и он только в сентябре подъезжал ранним утром к Люблину, в район расположения Четвёртой армии.

С каждой остановкой всё больше и больше чувствовалась близость войны. Навстречу то и дело попадались длинные поезда, в окнах которых виднелись лежавшие люди с обвязанными марлей головами, белые косынки сестёр. Проходили товарные поезда, и часто на остановках из этих поездов санитары спускали носилки, на которых виднелась неподвижная фигура человека, покрытая с головой наброшенной шинелью. На станциях совсем не было видно штатского народа, мужиков и баб, которые обычно, чего-то дожидаясь, сидят на скамейках и провожают глазами проходящие поезда.

Везде виднелись фуражки военных, косынки сестёр. Около вокзалов стояли у коновязей лошади с военными зелёными фурами, на которые солдаты грузили тяжёлые бруски прессованного сена, стянутые накрест проволокой.

Иногда в вагон входил в грязных сапогах и смятой шинели какой-нибудь офицер и останавливался в коридоре у окна.

В одном купе с Валентином сидели военный врач в очках, раздражавшийся на каждую задержку поезда, какой-то мягкий и вежливый офицер, ласково всем улыбавшийся, и сестра милосердия в солдатской шинели и сапогах.

- Нас и война не подгоняет,- сказал раздражённо врач.- Чего, спрашивается, стоим? До Люблина осталось двадцать вёрст, а мы будем тащиться часа два, а то и все три.

- Нет, теперь подгонит,- сказал, улыбаясь, вежливый офицер.- Видите, как поезда оттуда летят,- и офицер указал на проходивший встречный товарный поезд, не остановившийся на станции.

- Что, жарко там?

- Сейчас за Новой Александрией бой идёт. Целыми поездами оттуда везут. В Люблине всё завалено. По вокзалу противно пройти, того и гляди поскользнёшься, так всё окровянили,- сказал вежливый офицер.- Снарядов не хватает,- прибавил он виновато, пожав плечами.

Поезд тронулся. Длинные утренние тени деревьев и солнечные просветы ослепительно замелькали по пыльным, с засохшими потёками окнам вагона. Золотые листья берёз ярко желтели на густо-синем погожем небе. Вдруг мелькание деревьев оборвалось, и перед глазами раскинулась широкая долина, вся белая от утреннего инея. Чернея, её прорезывали в разных направлениях дороги, по которым тянулись казавшиеся издали игрушечными всадники. Куда-то гужом гнали по дороге коров. За ними ехали такие же игрушечные фуры с сеном.

Часто виднелся скакавший куда-то в чёрной широкоплечей бурке игрушечный казак верхом на игрушечной лошади.

Всё это тянулось вперёд, туда, откуда шли вереницы поездов с окровавленными, перевязанными людьми.

И вдруг, неожиданно для глаз и выше, чем предполагалось, вдали на холмах в лёгком тумане показались лёгкие очертания как бы воздушных белых зданий, церквей, на которых в прозрачно-молочной белизне тумана блестело и сверкало золото крестов.

- Вот Люблин! - сказал вежливый офицер, немного наклонившись с дивана и заглянув через дверь купе в окно коридора.

Все вышли в коридор.

- Как красиво! - сказала сестра в сапогах.

- Дальше туда, к Карпатам, ещё красивее,- заметил офицер.

- И тут хорошо. Какая тишина и белизна! В такое утро умирать не хочется.

И правда, на синем небе не было ни одного облачка, свежий утренний воздух был чу­ток и тонок, и когда выходили на площадку, то вместе с тёплым духом нефти от паровоза и водяной пылью пара, обдававшей лицо, пахло увядшим листом и чуть ощутимым арома­том первого мороза.

Поезд нырнул в углубление, и светлое видение скрылось. Холодный сумрак наполнял коридор, и только на другой, солнечной стороне по откосу виднелись весело бежавшие тени труб от крыши вагона.

Замелькали закопчённые привокзальные строения с разбитыми квадратами мелких стёкол в больших рамах, и поезд остановился.

Валентин вышел из вагона и, набрав складки на лбу, некоторое время вглядывался в то, что было перед ним.

Около стоявшего на втором пути поезда суетились люди в синих и белых санитарных халатах. Одни на носилках выносили что-то из вагонов, к раздвинутым дверям которых были подставлены сходни из досок с набитыми на них поперечными планками, чтобы не скользили ноги. Другие, перешагивая через рельсы, волоком за одну ручку тащили освободившиеся носилки.

Дальше, под навесом, лежали кучи какого-то окровавленного тряпья. Валентину с его близорукими глазами не было видно, что это за тряпьё. Но он вдруг заметил, что оно шевелится, и из этих куч нёсся тягучий, однообразный стон.

Около решётки палисадника полусидел, прислонившись спиной к решётке, человек с землистым цветом лица и выросшей чёрной щетиной бороды на подбородке. У него на месте живота была какая-то кровавая лепёшка. Одной рукой, через пальцы которой просачивалась кровь, он держал эту лепёшку, а другой шарил над головой по железной решётке, ища её верхушки, чтобы несколько подтянуть себя и поудобнее сесть.

Поминутно облизывая сухие, запёкшиеся губы, он слабо и протяжно стонал, часто и коротко дыша при этом. Он каждый раз усиливал стон, когда мимо него пробегал санитар в испачканном кровью халате, избегавший встречаться глазами с валявшимися на асфальте платформы стонавшими, окровавленными людьми.

Человек, похожий на мертвеца, полз куда-то на четвереньках, и у него странно дрожала и прыгала нижняя челюсть. Он стонал тонким, каким-то нутряным голосом через несжимающиеся губы.

Доползши до неподвижно лежавшего на спине человека с заострившимся носом, он остановился, долго тяжело дышал, всякий раз поднимая голову, точно глотая воздух. Наконец ткнулся лицом в живот лежавшему и медленно завалился на бок. Тот не пошевелился и лежал с открытыми глазами, смотревшими вверх; только рука его упала с живота и мертвенно стукнулась костяшками суставов об асфальт.

В другом месте двое ползли куда-то из-за сложенной кучи тел, большинство которых уже не шевелилось.

Человек в белом халате, очевидно, врач, набежав на ползших, оглянулся по сторонам и крикнул санитару, волоком тащившему липкие от крови пустые носилки:

- Журиков, подберите их с дороги, что же они у вас...

- Расползаются дюже, ваше благородие... это которые тронумшись.

Измученный санитар, бросив носилки и подхватив под плечи одного бородатого человека с запёкшейся на голове кровью, потащил его с дороги к стене.

- Чёрт их возьми, зачем, спрашивается, везут сюда! Всё равно он окочурится, раз у него мозги наружи,- проворчал санитар. Потом побежал с носилками дальше, перешагивая через ноги лежавших на дороге бесконечными рядами, стонавших человеческих тел.

А из подошедшего с противоположной стороны поезда, остановившегося на третьем пути, неслись залихватские звуки гармошки, с какими призванные солдаты обыкновенно подъезжают к станции, чтобы повеселить вышедших на платформу к поезду девушек.

Но через минуту звуки гармошки замолкли. В раздвинутых дверях вагонов и в высоких окошечках, стеснившись несколькими головами вместе, солдаты молча смотрели на то, что делалось на платформе.

- Откуда это? - крикнул рыжий солдат пробегавшему санитару в белом фартуке, измазанном на животе свежей кровью.

Тот оглянулся и, ничего не ответив, озабоченно побежал дальше.

- Уж, кажись, вдоволь нажрались солдатского мяса, а всё мало, ещё нас гонят,- сказал рыжий солдат, сплюнув при виде заваленной окровавленными телами платформы.

- Эх, что думать - то хуже! Жарь, Миронов! - крикнул другой, с небритым подбородком и большими усами, обращаясь к гармонисту и доставая из кармана кисет с табаком.- Хорошо, что хоть махорочки на дорогу дали, и на том спасибо.

Валентин подошёл к врачу в окровавленном фартуке, жадными, торопливыми затяжками курившему папиросу, и спросил:

- Откуда столько навезли?

Врач недовольно оглянулся, но, увидев, что перед ним человек в офицерской форме, согнал с лица недовольное выражение и сказал:

- Оттуда откуда-то всё везут, должно быть, из-под Новой Александрии.

И как человек, у которого назрела потребность хоть кому-нибудь высказать накопив­шееся раздражение, продолжал:

- Вторые сутки работаем, сил никаких нет. И куда их девать, никому неизвестно. А их всё везут и везут. Сотни врачей околачиваются в тылу, бражничают там, а мы здесь разрываемся на части.

Вдруг в конце платформы показался какой-то черноватый человек в шинели и сдвинутой назад офицерской фуражке, с тонким, породистым лицом.

Он посмотрел в сторону говоривших, сделал несколько шагов и вдруг, в удивлении взмахнув руками, возбуждённо зашагал к Валентину, перешагивая через раненых, как через огородные грядки, и, видимо, не замечая их.

- Ну, конечно, ты! Я за двадцать шагов узнал тебя! - закричал офицер, как будто он стоял на самой обыкновенной станции, куда зашёл справиться о поезде и неожиданно встретился со знакомым.- Какими судьбами?

Это оказался Львов, имение которого было рядом с имением Нины Черкасской. Львов летом почти не встречался с Валентином в деревне и, во всяком случае, не был с ним на ты. Но тут обрадовался ему, как своему близкому другу.

- Судьбами довольно обыкновенными, такими же, какими, вероятно, и ты,- отвечал Валентин.

- Едем к нам, наплюй на всё, не показывайся пока начальству. Мы тут за х о р о­ш и м и вещами... с доктором, душа малый!

- А где это и в чём дело? - спросил Валентин.

- Это в десяти верстах отсюда... наш парк там. А дело в том, что у нас в некотором роде именины: спирту достали! Нас там ждут как ангелов божиих: целую неделю не пили ничего, прямо гибнут.

В это время в конце платформы показался другой человек, в форме военного врача. Сначала он удивлённо оглядывался, так же, как и санитар, избегая встречаться глазами с ранеными, которые со всех сторон с немой надеждой смотрели на него. Потом увидел Львова и подошёл.

- Куда же ты исчез? А я тебя там ищу.

- Вот он, вот! - закричал Львов, хватая доктора за рукав и представляя его Валентину.

Первый доктор, в окровавленном фартуке, встрепенулся и тоже схватил подошедшего за рукав.

- Я вас не отпущу! Вы нам должны помочь. Мы не в состоянии одни вести эту адскую работу. Ведь их будут везти всю ночь.

Тот замахал руками с выражением человека, у которого у самого дела по горло и он отлучился только на минуту.

- Что вы, что вы, у меня у самого сотни раненых! Я думал, что вы мне поможете.

И, обратившись к Львову, торопливо, с комической серьёзностью проговорил:

- Идем скорее, каждая минута дорога. Там люди гибнут, а вы тут разговорами занимаетесь.

Доктор, просивший помочь, растерялся, а вновь подошедший подхватил Львова и, кивнув головой Валентину, потащил их в вокзал.

Львов, едва сохранив серьёзность на лице, вбежал в вокзал, который тоже весь был завален ранеными, и сказал:

- Уморил!..

- А ты прочный человек... - сказал Валентин.

- А что? А, ты про это? - сказал Львов, оглянувшись на раненых.

Но Валентин отказался ехать с приятелями, а через три дня присоединился к той части Семнадцатого корпуса, в которой был и Львов. А ещё через день части корпуса получили приказ перейти Вислу у Кожениц, севернее Ивангорода.

LXI

Батарея Валентина стояла на пригорке в редких берёзках. Мимо неё под гору спешно проходили в сумерках ряды пехоты, безразлично оглядываясь на батарею и скрываясь за срезанным откосом загибающегося шоссе. Некоторое время ещё виднелись из-за кромки земли концы колеблющихся штыков. За ними, мягко погромыхивая, ехали зелёные ящики патронных двуколок. Потом проезжали фуры Красного креста. Ездовой с вожжами в руках, приподнимаясь на сиденьи, заглядывал через спины лошадей вперёд под гору.

Офицер, ехавший верхом стороной дороги, с биноклем, болтавшимся на груди, остановил лошадь и, стоя поперёк движения, пропускал мимо себя поскрипывающие повозки и лошадей с наезжавшими на шеи хомутами, потом поскакал вперёд под гору. Лошадь, вскидывая задними ногами, далеко разбрасывала комки земли и грязи.

Чем больше уходило под гору войск, тем сильнее чувствовалось напряжённое ожидание чего-то.

Львов в шинели и в щёгольски смятой назад фуражке, стоявший у батареи с Валентином, то подходил к краю бугра и смотрел в лощину, то опять возвращался к пушкам.

- Ну, смерть подходит к нам всё ближе и ближе,- сказал он.

- Ничего. Эта смерть хорошая, она конца не испортит,- ответил Валентин, всматриваясь в сумеречную даль.

Где-то далеко справа и впереди послышался дальний выстрел из тяжёлого орудия, и вслед за ним, как будто по сигналу, заговорили пушки.

Лошади, с закинутыми постромками стоявшие под горкой, настораживали уши на эти звуки и беспокойно переступали ногами.

Небо впереди вспыхивало, точно от дальних зарниц, и на нём то и дело сверкали какие-то искорки.

Львов был в приподнятом, возбуждённом настроении.

- Знаешь,- сказал он Валентину,- я считал себя конченым человеком. Внутри гнусная пустота была и каждую минуту ощущение этой пустоты. Летом пил, безобразничал и за каждый проступок ненавидел себя и презирал. Постой, как будто кричат.

Раздражённое воображение, в самом деле, каждую минуту обманывало слух: иногда вдруг начинало казаться, что где-то впереди и внизу кричат протяжным воем толпы бегущих людей; иногда даже чудилось, что слышен лязг сабель.

- Нет, так показалось,- сказал Львов и продолжал: - Я чувствовал себя ничтожеством, когда был один и мне всё казалось, что все видят моё ничтожество. Ведь, казалось бы, я свободный, обеспеченный человек, что мне ещё нужно? И вот нет! Гложет что-то неотступно. Точно не знал, куда себя деть.

- Говорю тебе, что нет у человека заботы мучительнее, как найти того, кому передать поскорее тот дар свободы, с которым это несчастное существо рождается... - медленно проговорил Валентин.

- Откуда это! Именно так! - воскликнул Львов.- Теперь же, когда нас собрали всех, сбили в кучу, всё снялось со своих мест, с меня точно спала какая-то тяжёлая ответственность. Я не знаю, в чём дело, но здесь, что бы я ни делал - вино, женщины,- я не чувствую никакого угрызения совести. Я свободен. Меня освободили, понимаешь?!

- От самого себя? - сказал Валентин, продолжая смотреть вперёд, в сгущающуюся темноту ночи.

Он встал и, подойдя к краю бугра, остановился там. Его высокая фигура неподвижно возвышалась на чуть светлевшей ещё полоске горизонта.

Львов долго смотрел в ту сторону, потом, не будучи в состоянии бороться с охватив­шей его вдруг усталостью, сел на ящик у колеса пушки и задремал.

Иногда он испуганно просыпался. На батарее было тихо. Вверху чернело уже ночное небо в осенних тучах, слышался храп лошадей, и по-прежнему впереди стояла неподвижная фигура Валентина.

Вдруг он проснулся от какой-то суеты вокруг него.

- Через полчаса снимаемся,- сказал голос Валентина около него.

Львов, чувствуя на лице туманную сырость, встал, стараясь прогнать сон из слипавшихся глаз.

К орудиям спешно подводили лошадей.

Уже брезжил рассвет, когда пушки, гремя железом и подпрыгивая на неровностях, тронулись на рысях под гору.

Чёрное небо постепенно серело и бледнело на востоке. На западе сбегали последние тучи и как будто всё больше и больше открывали свет.

В лощине белел туман. Лошади, сталкиваясь боками и раскатываясь ногами по лужам от вчерашнего дождя, спускались с крутого места.

Под горой уже стали встречаться двуколки с ранеными, ноги которых висели сзади и болтались. Иногда виднелась бледная рука.

Стороной дороги длинной вереницей тоже шли раненые.

- Как дела? - спросил командир батареи, придержав лошадь.

Один раненый с широкой курчавой бородой остановился и, затягивая зубами ослабевший на руке узел марли, сказал:

- Ничего. Народу что полегло, ужасти!

Лошади поскакали галопом. Орудия, повернутые жерлами назад, грохоча мотались по скользкой дороге из стороны в сторону. Уже виднелась по сторонам дороги свежеразрытая снарядами земля, потом стали попадаться лежавшие в различных положениях трупы в лощине на покрытой инеем траве. Одни лежали навзничь, другие - скрючившись, очевидно, раненные в живот, третьи - вниз лицом, с вытянутыми вперёд руками и с запёкшейся кровью в волосах.

В канаве ещё билась лошадь, лежавшая кверху ногами.

- Странно создан человек,- сказал Львов, который ехал рядом с Валентином.- Смотрю на эту картину, и хоть бы что! Ни страха, ни жалости. Какое-то полное равнодушие. Как будто эти трупы не имеют ко мне никакого отношения.

- Да, человек странно создан,- отозвался Валентин, оглядывая валявшихся мертвецов.

Около мостика через ручей, очевидно, ночью произошёл затор и свалка. На досках моста лежали несколько трупов с раздавленными руками и ногами,- по ним проехали чугунные колёса орудий.

Особенно бросался в глаза один офицер, который сидел, прислонившись спиной к перилам. Ноги выше колен были у него отжёваны тяжёлыми колёсами. Из бокового кармана убитого торчали какие-то бумаги.

Валентин соскочил с лошади, вынул эти бумаги и стал их дорСгой рассматривать.

Львов выжидательно смотрел то на Валентина, то на листок бумаги, который он дер­жал в руке, стараясь разобрать прыгающие на быстрой рыси строчки.

- Что там? - спросил Львов.

- Ничего особенного. Письмо жене писал, да не дописал. Пишет, что только вернулись из сражения, где приходилось по трупам и по живым на лошади скакать,- проговорил Валентин,- и его поразило, что он смотрел равнодушно на эти трупы, как будто они не имели никакого отношения к нему.

Львов содрогнулся, точно от холода, и почему-то оглянулся на сидевшего у перил моста мертвеца.

Батарея выехала из лощины, проехала по ровному, высокому месту и круто взяла направо, на возвышенность, откуда неожиданно открылся широкий вид.

Было раннее утро. Солнце только что выглянуло и осветило поля, перелески и широкую мутную Вислу на загибе.

Лёгкий к утру заморозок покрывал белым инеем нарытую землю укреплений. Виднелись дальние холмы, затянутые до середины тонким облачком лёгкого тумана или дыма, обвеянные призрачной белизной и чистотой. Торжественная тишина стояла в чутком чистом воздухе, высушенном лёгким морозом. Впереди и справа слышались редкие, разрозненные удары орудий.

Батарея остановилась в низких молодых соснах, что обыкновенно растут на песчаных буграх и почти по земле расстилают свои густые смолистые ветки с длинными тёмно-зелёными свежими иглами.

Валентин вышел между орудиями на край песчаного бугра.

Впереди и внизу широким холстом лежала река, налево по ту сторону её виднелась деревушка.

Около переправы, поблёскивая на утреннем солнце штыками, теснились войска, вступали на узкий понтонный мост и, чернея, двигались узкой лентой. Виднелись маленькие спешившие люди; между ними, точно лодки, проплывали санитарные двуколки.

Орудийные выстрелы стали веселее перекатываться за холмами. Люди у переправы тревожно засуетились и заспешили, как муравьи, и в это время вправо от моста поднялся фонтан воды и донёсся удар разрыва.

Наши батареи стали отвечать, и тяжёлые удары как бы начали перекликаться по холмам. Густая лента пехоты уже перешла через мост и стала мелкими точками растекаться за рекой в ширину. Послышались частые ружейные выстрелы, которые среди тяжких выстрелов орудий были похожи на треск хлопушек. Они то хлопали вдруг, то трещали вперемежку.

К Валентину подошёл Львов.

- Ты что здесь стоишь?

- Смотрю.

Справа от них стоял командир батареи с биноклем в руках. Иногда он подносил его к глазам, иногда отнимал и смотрел простым глазом, как бы проверяя, где находится то, что он видел в бинокль.

Солдаты-артиллеристы спешно подвозили на тачке снаряды, и орудия - то одно, то другое,- дёргаясь назад, окутывались дымом с коротким взблеском огня и оглушали стоявших на батарее.

- Наш командир с биноклем напоминает мне адмирала Нахимова при севастопольской обороне. У него так же фуражка поднялась сзади,- сказал Валентин.

- Если бы было ненастное утро, Валентин,- сказал Львов,- не было бы ничего красивого, а сейчас смотри, как хорошо!

Действительно, отсюда сверху далекие холмы, широкая река, переправляющиеся войска - всё казалось сказочной панорамой, а люди, стрелявшие за рекой из ружей куда-то вперёд, казались игрушечными, и не приходило в голову, что через несколько времени там будут лежать тысячи трупов и искалеченных людей,- так бодро и весело трещали выстрелы и перекатывались по холмам удары орудий.

К реке понеслись на лошадях люди в лохматых шапках, это подошёл Третий кавказский корпус.

Фонтаны в реке всё учащались. Над переправой, как ястреб, вился аэроплан, металлически поблёскивая крыльями. Люди на переправе лихорадочно спешили. Какой-то конный, вероятно, один из командиров, то приближался к мосту, то галопом скакал назад. Длинной вереницей подъезжали к переправе запряжённые шестериком полевые орудия, фуры Красного креста, и шла пехота, поблёскивая штыками.

Командир батареи, похожий на Нахимова, не отрывая глаз от бинокля, что-то показывал рукой подошедшему к нему офицеру в сторону белевших холмов.

- Без телефона работаем,- сказал он.

- Какой уж тут телефон, когда всё на ладони,- отвечал офицер и беспокойно прибавил: - Ой, не успеют перейти, смотрите, как нащупывает!

И в самом деле, фонтаны воды взяли мост в вилку и, поднимаясь то справа, то слева от моста, всё ближе и ближе подходили к нему.

- Вон, вон, смотрите, упал!

Видно было, как одна лошадь с всадником от близко ударившего снаряда шарахнулась и, свалившись в воду, поплыла, кругообразным движением поворачивая назад к берегу.

Вдруг середина моста, где особенно густа была толпа, разломилась, и вместе с красной вспышкой огня полетели вверх обломки досок. Вода покрылась чёрными точками лошадиных и человеческих голов. Люди и лошади барахтались или безжизненно плыли вниз по течению, уносились быстро водой.

Люди, очутившись на той половине моста, беспокойно спешили к берегу, а оставшиеся на этой в нерешительности остановились и, спутавшись, стали поворачивать назад.

Видно было, как перешедшие реку разбегались по берегу, припадали к земле, и скоро замелькали беззвучные вспышки дымков.

А навстречу с бугра скатывались вниз и стреляли люди в сине-зелёных шинелях.

Над разорванным мостом поднимался столбом дым. Мост горел. Неприятельские снаряды, подымавшие фонтаны воды, перекидывались уже за реку. Налево от толпившейся на шоссе пехоты взлетел фонтан из камней и земли.

Послышался близкий удар. Потом такой же чёрный фонтан взлетел шагах в ста от батареи.

- Тяжёлая!.. - беспокойно сказал командир.- Отойдёмте-ка сюда.

Валентин продолжал стоять и смотреть, машинально потягивая из потухшей трубки.

Львов, тревожно оглядываясь, ждал, где упадёт следующий снаряд.

- Валентин, пойдём отсюда.

Валентин, не отвечая, продолжал стоять.

- Господа офицеры, не надо рисковать! - крикнул командир.

Грохот орудий и взрывов всё усиливался. Около крайнего орудия, стоявшего между двух молодых сосен, засуетились люди с носилками. Лошади от близко упавшего снаряда неслись под гору к мосту.

- Валентин,- крикнул Львов,- тебя убьёт там, слышишь!

- Это не имеет значения,- ответил Валентин. Он пошёл было, но вдруг посмотрел на свои руки и сказал: - Трубку потерял.

- Что ты, с ума сошёл, какая теперь трубка! - и Львов, пригибаясь, бросился бежать.

- Нет, трубка должна жить,- проговорил Валентин и крикнул Львову: - Ты её отдашь моему приятелю Митеньке Воейкову, он любит вспоминать прошлое.

И Валентин стал искать трубку в траве.

В ту же самую секунду раздался оглушающий удар, как будто раскололась и ахнула вся земля. Львов почувствовал, как дохнуло на него горячим порывом ветра и отбросило далеко на землю.

Когда он оглянулся в сторону взрыва, то на том месте, где стоял Валентин, ничего не было.

И только солдат-артиллерист нашёл потом трубку, опалённую белым налётом.

- Он нарочно там стоял,- сказал командир.- Что за странный человек!

Войска, перешедшие через реку, закрепились на том берегу, и видно было, как они, вставая с земли, начинали перебегать вперёд, стреляя на бегу, а солдаты в синих шинелях повернули назад и бежали в гору. Наша батарея замолчала.

- Что такое? - крикнул командир.

- Ваше благородие, снарядов больше нет,- ответил бородатый артиллерист.

- Сволочи! Голыми руками заставляют брать!

LXII

Преследование австро-германских войск во второй половине октября после ивангородской операции, как сказано, задержалось благодаря разрушенным противником железным дорогам и мостам.

Войска были обессилены.

Но ставка выбрала этот момент для перехода русских армий в общее наступление.

Французское командование в своих интересах толкало русскую ставку на более глубокое вторжение в Германию, в поход на Берлин.

Это отвечало также империалистическим стремлениям царского правительства, которое боялось внутренних осложнений в случае затяжной войны и желало захватить инициативу в свои руки.

Гинденбург же собрал три группы войск широким фронтом от Карпат до Восточной Пруссии, чтобы предупредить это наступление. Причем главный удар он решил нанести Девятой армией Макензена в правый фланг русского наступления.

19 октября началось контрнаступление армии Макензена в составе пяти с половиной корпусов и шести кавалерийских дивизий. Но Макензен двинул в дело свои корпуса, ког­да остальные части, например, Бреславльский корпус, ещё не заняли назначенных им мест. Этот скороспелый шаг значительно усложнил операцию, так как русские, как немцы на Марне, почувствовали план противника и успели приготовиться. Главная масса германских войск, подойдя к Кутно, встретила вместо одного Пятого сибирского - два с половиной корпуса.

5 ноября верховный главнокомандующий послал командующему северо-западным фронтом Рузскому телеграмму:

"Передайте от моего имени всем командующим армиями и через них остальным начальникам, что я считаю наше стратегическое положение хорошим. Наступил час, когда все до единого должны напрячь свои силы, дабы наш переход в общее наступление увенчался успехом".

Но германцы после сражения у Кутно прорвались между Первой и Второй армиями и хлынули, широкой волной на Стрыков, Брезины и Тушин, обходя правый фланг наших войск и заходя им в тыл.

Ставка предполагала, что немецкие войска, прорвав фронт; окажутся в мешке.

Это было так соблазнительно легко, что общество, всколыхнувшееся было против реакционной политики власти, поколебавшись некоторое время, решило ждать.

В Варшаве было уже заготовлено шестьдесят поездов под пленных. Но дело повернулось иначе: благодаря прорыву связь между командующим фронтом и Второй и Пятой армиями была прервана. Эти армии понесли до семидесяти процентов потерь; попытка наступления Шестого корпуса, на который возлагали большие надежды, не удалась, а Пятый сибирский корпус, понёсший огромные потери, оставшийся без оружия и без снарядов, оказался вовсе негодным к наступлению.

Спешно сформированный ловичский отряд, которому главное командование предназначало почётную роль - затянуть мешок у Брезины - Тушин, где прорвались немцы,- был смят и рассеян, так как Пятый корпус, который должен был подойти к нему на помощь, сам был разбит и обескровлен.

10 ноября начальник штаба верховного главнокомандующего Янушкевич, крайне встревоженный создавшимся положением, по прямому поводу говорил с Рузским:

- Я удивлён. Я предполагал, что наступление отряда привело к успешному результату, предполагал, что части Пятой армии, в частности, Пятый корпус, освободились и могут поддержать Девятнадцатый и Второй сибирский корпуса. Тогда, при условии развязки у Брезины - Тушин, было бы всё сомкнуто.

В результате боёв Двадцать пятый запасный немецкий корпус, Третья гвардейская дивизия и кавалерийский корпус Рихтгофена, окружённые русскими, прорвались на север, отбросив слабую Шестую дивизию, и вновь обратились фронтом против русских.

В средних числах ноября с французского фронта германцы перебросили четыре корпуса подкреплений и постепенно оттеснили русских за Раву и Бзуру.

LXIII

В числе корпусов, переброшенных с юга на север, был и полк, в котором находился Черняк со своим юным другом Савушкой.

Полк неожиданно в конце октября остановился в польском местечке, где простоял три дня.

Каждый день приходили тревожные вести. Говорили, что под Лодзью неблагополучно, раненых везут из-за Варшавы целыми поездами и что все силы бросают на Лодзь.

Все напряжённо ждали получения приказа о выступлении.

На зелёной площадке местечка, перед низким домом ксёндза, с балясником и сиренью, где поместились офицеры, на столбе был укреплен пулемёт с притоптанной вокруг него землёй. Под вечер донеслось знакомое жужжание, офицеры выбежали из дома и жад­но смотрели в небо.

Они видели блестевшие в вышине крылья. Молоденький прапорщик, припав к пулемёту и прищурив глаз, сделал несколько выстрелов.

Слышались нетерпеливые, взволнованные и, наконец, разочарованные восклицания, когда аэроплан, сделав круг-другой над местечком, повернул на запад и скоро скрылся в набегающих на него лёгким туманом облачках.

Ночью полк получил приказ на рассвете выступать.

Офицеры пошли к командиру сверить часы.

По всему местечку были видны суетившиеся фигуры солдат. Одни наскоро из кружки умывались у колодца, другие бежали за забытыми вещами в избы, третьи уже на улице натягивали шинели, застёгивались и спешно строились посередине улицы, покрытой инеем утренника.

Не слышно было разговоров, солдаты или со сна, или от тревожного чувства как бы избегали обращаться друг к другу. Только изредка вырывались сердитые восклицания ещё не отошедших от сна людей:

- Что ты, чёрт, тыкаешься, как слепой! растерялся,- говорил пожилой солдат другому, который искал свою шапку, упавшую и куда-то закатившуюся между ногами солдат.

- Стройся! - молодецки, нараспев прокричал голос одного фельдфебеля, потом другого, подготовлявших части к выходу офицеров.

И когда, застёгивая на ходу шинели, показались офицеры, по всему местечку точно эхо, повторяя один другого, раздалась многоголосая команда:

- Смирр-но!

Лёгкий мороз кусал щёки и уши. Иней на короткой травке у дороги сухо осыпался под ногами. Небо было чисто и ясно.

Около дома командира солдат держал в поводу двух осёдланных лошадей и иногда сердито дёргал за повод одну, которая, отставив переднюю ногу, чесала её зубами.

Первый батальон уже выстроился. Послышалась новая команда: "Смирно!", отданная более громкими и поспешными голосами ротных командиров, как бывает, когда появляется ожидаемое высшее начальство. На крыльце дома показалась рослая фигура командира полка в шинели, туго подтянутой по толстому животу ремнём.

Командир, ещё не сходя со ступенек, обвёл глазами замершие ряды солдат. Потом взглянул себе под ноги, сошёл со ступенек и поздоровался с полком.

В это время из-за дальнего, желтевшего на горизонте леса выглянуло солнце.

Части Первого батальона, заворачивая правым плечом, строились отделениями, и через пять минут батальон выходил из местечка.

Савушка, в шинели, туго стянутой ремнём, шёл стороной дороги рядом со своей ротой. Ему не хотелось ни с кем говорить, чтобы не выдать охватившего его волнения.

Но к нему никто и не обращался. Лица солдат и офицеров были серьёзны, сосредоточенно молчаливы.

Даже Черняк ни разу не обратился к нему, а шёл так же, как и он, впереди, стороной дороги.

А на ночёвках, когда засыпали, Савушке казалось, что он слышит смутный гул и даже отчётливые удары орудий. Он тревожно поднимал голову, напряженно прислушивался. Ничего не было слышно, только храпели лошади.

Но иногда слух действительно ловил неясные гулы, и каждый, не поворачивая головы, искоса поглядывал на своего соседа.

Все напряжённо смотрели вперёд, как будто там должно было начаться что-то особенное. И каждый мысленно отмечал себе черту впереди, за которой должно было н а­ч а т ь с я. Но проходили и эту черту, и за ней оказывалось такое же ровное поле с полосами лесов на горизонте.

Один раз на походе Савушка подошёл к Черняку и сказал:

- Вот я всё работал над своим характером, а теперь даже странно об этом, когда, может быть, завтра меня убьют.

- Здоровому человеку нормально не думать о смерти,- сказал Черняк.- Если же ты думаешь о смерти, значит, у тебя не в порядке желудок или тебе нужно полечиться дЩ­шами от преждевременно одряхлевших нервов.

- И полечишься, а всё равно убьют, и от меня, от моей жизни, от всех моих усилий ничего не останется.

Черняк пожал плечами.

- А у тебя? - спросил Савушка.

- Что у меня?

- Ведь у тебя есть чувство тревоги за свою жизнь? За значительность этой жизни? Ответственность перед самим собой.

- Очевидно, у нас с тобой различная природа мышления. У меня, или вернее передо мной,- большая карта, на которой развиваются события, идущие в согласии с моей целью.

- Что?.. События эти в согласии с твоей целью?!

- Ну да,- ответил Черняк, опять пожав плечами.- Мысль без организации ничего не стоит. Всё дело в организованных массах. Мы только должны своевременно перевести их сознание и волю на другие рельсы.

- Не люблю этого слова м?а?с?с?ы,- сказал Савушка, поморщившись.- В нём что-то оскорбительное, похожее на стадо.

- Любишь ты или не любишь, они от этого существовать не перестанут. А вот мы с тобой наверное перестанем существовать... у меня просьба к тебе. Я не знаю, кто из нас вернётся о т т у д а, поэтому я дам тебе письмо для одной женщины, моей жены, в котором я написал то, что мне стыдно было бы написать, если бы я остался жив. Ты передашь его только в том случае, если наверное узнаешь, что меня... Понимаешь?

- Хорошо,- сказал Савушка.

Черняк достал из внутреннего кармана запечатанный конверт и передал его Савушке.

Приближался вечер. Полковник ехал на своей рыжей лошади, рассеянно подёргивая поводья, изредка вынимал мундштук в серебряной оправе и, продув его с обратного конца, закуривал толстую папиросу.

Полк в этот день без дневки прошёл сорок вёрст. Солдаты, шедшие в хвосте колонны, расстраивали ряды и, прихрамывая, бежали догонять свою часть. Подпрыгнув на ходу, попадали в ногу и занимали своё место в рядах.

Впереди виднелся лес, в который уходила дорога. Вдруг где-то далеко уже ясно, один за другим, послышались два тяжёлых удара. Солдаты, не убавляя шага, шли.

- Далеко,- сказал кто-то в рядах.

- Наши это или е?г?о?

- Подойди поближе да спроси.

Савушка чувствовал и страх и какое-то возбуждённое любопытство от этих звуков. Он невольно оглянулся кругом. На горизонте виднелась крыша костёла над деревней. На небе стояли неподвижно лёгкие перистые облачка.

Голова колонны вошла в лес и, перестроившись, растянулась по узкой дороге. Солдатские шаги и голоса сильнее раздавались в звонком лесу. Повозка попала в грязную колдобину и со скрежетом осей выбиралась из неё. Послышался окрик ездового на замявшуюся перед глубокой рытвиной лошадь.

Неожиданно все остановились. Задние надвинулись на передних.

- Что такое? Что там? - послышались со всех сторон тревожные вопросы.

Мимо, от головы батальона к хвосту, где ехал командир, проскакали конные дозоры. Все - солдаты и офицеры,- повернув головы в ту сторону, напряженно ждали, почувствовав, что случилось что-то, что должно было прервать спокойное движение батальона. И только лошади, как бы независимо от охватившего людей волнения, пользуясь остановкой, мотали головами однообразно вверх и вниз или чесали вспотевшие шеи о дышло военной повозки.

Мимо стоявших рядов, стороной дороги спешной рысью проехал вперёд полковник, пригибаясь и отводя руками нависшие над дорогой ветки. Сзади за ним спешил адъютант, лошадь которого припадала на заднюю ногу.

Около покинутой избушки лесника полковник остановился. Покраснев от усилия, тя­жело прыгнул с седла на затёкшие, усталые ноги. Солдаты смотрели то на него, то прислушивались к дальним, всё учащающимся ударам. К ним примешивалась чуть слышная мелкая трескотня.

Полковник оглянулся, как бы ища кого-то, подозвал к себе ближайшего прапорщика, который вытянулся перед ним в оттопырившейся сзади новой шинели, неловко приложив руку к козырьку.

Полковник отдал какое-то распоряжение. Прапорщик, повернувшись налево кругом, ещё не отнимая руки от козырька, отошёл и с растерянным видом, отобрав человек сорок солдат, повёл их к светлевшему впереди краю леса.

Савушка с бьющимся сердцем оглянулся на лица солдат и по их выражению увидел, что сейчас н а ч н ё т с я...

Видно было, как посланный вперёд прапорщик не знал, что ему делать, и был смущён тем, что ему первому на глазах у всего полка приходится что-то начинать. И он, очевидно, боялся не столько опасности, сколько этих сотен глаз, устремлённых на него с напряжённым ожиданием.

Минут через пятнадцать посланные вернулись. Прапорщик, опять подняв дрожавшую руку к козырьку и вытянувшись, как только мог, перед полковником, доложил:

- Ваше высокородие, господин полковник, позвольте доложить, что впереди обнаружен противник.

Толстая шея полковника покраснела. Он некоторое время молчал, только глаза его бегали по вытянувшейся перед ним фигуре прапорщика. Потом, покраснев ещё больше, он крикнул:

- Это мы и без вас знаем, г?о?с?п?о?д?и?н п?р?а?п?о?р?щ?и?к. Извольте идти опять и войдите в соприкосновение с противником.

Подтягивавшаяся колонна войск растекалась вдоль опушки. Солдаты, держа снятые ружья в одной руке, другой раздвигали кусты орешника или загораживали локтем лицо от хлеставших веток.

Вдруг на правом фланге колонны, продвинувшейся к самой опушке, произошло дви­жение. Все увидели скакавшего по направлению к лесу всадника. В надвинувшихся сумерках обозначился силуэт военного в непривычной, чуждой русскому глазу форме, с заострённой шапкой, похожей на каску пожарного.

Стоявший впереди офицер с биноклем оглянулся на солдат и, сделав таинственный знак, отошёл в глубину леса за деревья.

Всадник въехал в лес, и сразу несколько человек, выскочив из-за деревьев, окружили его. А один маленький, низкорослый солдат почти повис на удилах шарахнувшейся и храпевшей лошади.

Это был немецкий солдат, возвращавшийся к своим, которые, по-видимому, перед этим занимали лес.

Солдат был рослый, со светло-русыми волосами и белыми ресницами. На щеке была брызга грязи. Немец не столько был напуган, сколько сконфужен своей ошибкой. Он растерянно оглядывался и утирал забрызганную щёку рукавом своей сине-серой шинели.

- Попал, брат? - говорил высокий русский солдат с чёрными фельдфебельскими усами, поощрительно подмигнув пленному.

Тот сконфуженно улыбался, и лица окружавших его солдат тоже вдруг заулыбались, как будто они не ожидали, что немец такой же человек и может улыбаться так же, как и они.

Со всех сторон послышались голоса:

- Глянь, я ему говорю, а он смеётся.

- А ты что думал?..

Подъезжали ещё солдаты и как будто всеми силами старались показать пленному, что они не только ничего не имеют против него, но даже рады показать, как они душевно к нему относятся.

Немец, всё ещё продолжавший смущенно вытирать щёку, вдруг совсем смело и открыто улыбнулся и, достав портсигар, протянул его ближе стоявшим. Руки солдат потяну­лись к портсигару.

Офицер, отошедший к опушке писать реляцию о пленном, вернувшись, услышал приятельский смех и дружественный разговор, подкрепляемый усиленной жестикуляцией рук.

- Вы что, обалдели, что ли?! - крикнул офицер, поправляя на ходу движением плеч ремень шашки.- Ведь это враг, а вы уж в приятели к нему записались?

Солдаты смущённо замолчали, взглядывая на немца, как бы извиняясь перед ним за невежливость начальства.

Пленного под конвоем одного солдата с ружьём отправили в штаб, и все стали расходиться с видимым сожалением о прерванной беседе.

- Чудно! - сказал кто-то.- Человек и человек...

- На нашего старосту похож,- прибавил другой.

Послышалась команда. Солдаты, путаясь в кустах, стали подаваться налево и, выбегая из леса в сторону деревни, не знали, что делать. А издали навстречу чуть слышно хлопали выстрелы, от которых было совсем не страшно.

Савушка, заткнув полы шинели за пояс, чтобы не наступать на них, когда приходилось нагибаться, бежал впереди своей роты. Шашку он бросил, и в руках у него была непривычно тяжёлая винтовка.

Где-то сзади работала артиллерия. Вдруг черепичная крыша крайнего дома в деревне разорвалась целым фонтаном огня, обломков и искр. Между домов тревожно забегали немецкие солдаты.

Сзади Савушки закричали и стали обгонять его стрелявшие солдаты.

Весь воздух над головой был наполнен возникающими и быстро исчезающими певучими звуками, похожими на звуки тонкого прута, когда им быстро взмахнут над головой.

Впереди Савушки, взмахнув обеими руками и выпустив ружьё, навзничь упал высокий солдат, только что разговаривавший с пленным. Савушка, не чувствуя страха и с одной только мыслью успеть добежать до деревни, обежал его. Упало ещё несколько солдат.

Остальные, остановившись и припав к земле, начинали окапываться. Савушка тоже лёг.

Далеко направо, разливаясь как вода в половодье, бежали и ложились всё новые и новые люди. (По-видимому, подошло значительное подкрепление.)

В одной стороне начиналась, всё нарастая, волна человеческих криков, перекатывалась на другую и, ширясь, росла. Савушка до начала сражения чувствовал себя неловко при мысли о том, что вот его и солдат пригнали как стадо баранов и они должны будут по команде бежать, кричать, стрелять. Теперь же он лежал на земле, выкрикивая слова команды, перебегал, стрелял, лихорадочно отодвигая и задвигая затвор. Его охватывала дикая злоба, и хотелось скорее добежать до деревни и переколотить тех, кто стрелял оттуда в него.

Он не замечал времени. Небо уже начинало бледнеть. Выстрелы со стороны деревни вдруг прекратились и только, ещё более учащаясь, доносились издалека справа, и оттуда же слышалась удаляющаяся волна криков.

Солдаты уже вбегали в деревню. В пасмурном свете утра догорал пожар, застеливший всю улицу белым дымом. Посредине улицы и в свежевыкопанной канаве окопа валялись люди в серо-синих шинелях. Один, как будто спрятавшись, сидел за наваленными брёвнами, около него на траве валялось ружьё. Когда его тронули, солдат медленно повалился боком на траву. Глаза его были открыты, а под глазом виднелась маленькая, почти бескровная дырка.

Солдаты сначала робко, потом смелее начали нырять в избы. Один показался из сенец, что-то неся в полИ шинели и жуя на ходу.

- Где нашёл? - послышались вопросы подходивших солдат.

- Вот там, в подвале.

- Это что же, грабёж?.. - крикнул возмущенно Савушка.- Брось сейчас же!

Солдат испуганно опустил руки, и из полы шинели покатились на землю антоновские яблоки.

- А что ж нам с голоду, что ли, подыхать? - сказал угрюмо чёрный солдат: - Где кухни-то? Их теперь с собаками не сыщешь. Что ж мы работаем, работаем, а жрать ничего не моги? - говорил он, как рабочий на покосе, окончивший свою полосу и вместо обеда получивший выговор от хозяина.

Савушка, покраснев, отошёл.

Около крайней избы стоял полковник с обвисшими после бессонной ночи щеками и кричал на офицера, стоявшего перед ним с рукой у козырька:

- Где люди? Извольте собрать людей! Это не войско, а кабак!

Офицеры бросились по избам искать солдат. Но те только делали вид, что слушаются, и, повернув за какой-нибудь угол, опять исчезали. И у всех был виноватый вид и прячущиеся глаза. Казалось, что их влекла неодолимая сила в эти оставленные жилища, где можно достать даром какую-нибудь вещь.

Савушка вдруг с тревогой вспомнил о Черняке. Разыскивая его, он заглянул в избу и увидел лежащих на полу трёх, очевидно, тяжелораненых немцев. У одного из-под накинутой на него шинели натекла лужа чёрной крови на полу. Он с усилием приоткрыл свои бе­лёсые ресницы и едва слышно прошептал:

- Тринкен...

Савушка оглянулся и зачерпнул кружку воды из стоящего на табуретке ведра.

Раненый слабо и жадно пил, потом поднял глаза на своего врага и, взяв его руку своими влажными, горячими руками, поцеловал её, прежде чем Савушка успел её отдёрнуть.

LXIV

Черняк со своей ротой был направлен по опушке леса в обход деревни. Рота столкнулась с какими-то другими частями. Слышались только крики, беспорядочные выстрелы, и не слышно было собственного голоса.

Наконец солдаты ворвались в оставленную деревню. Посредине деревни раздался оглушающий, страшный удар, треск, крики. От места удара в разных направлениях бежали с испуганными, бледными лицами солдаты. Они прятались за углы, за ворота, сбиваясь, как овцы, вместе.

- Не собираться в кучи! Разойдись! - кричал на них бледный офицер, с глазом, завязанным белым платком.

За домом с палисадником спешно устанавливали орудие. Через минуту оно дёрнулось назад, оглушив близко стоявших солдат.

Как бы в ответ ему, посередине деревенской улицы взвились со свистом пыль, щепки, и, вместе с оглушающим резким ударом, что-то засвистело по всем направлениям.

Солдаты с выражением дикого, животного ужаса бросались за постройки, прижимаясь к земле, и только некоторые из-за углов, припав на одно колено, стреляли в том направлении, откуда каждую минуту, разрезая со свистом воздух, проносился снаряд и вздымал кверху пыль, кирпичи и щепки.

По разрозненным кучкам солдат пробежала волна растерянности. Батарея перестала работать и замолкла.

- Снарядов нет!.. - крикнул кто-то в общем грохоте выстрелов и человеческих сто­нов, и эти слова услышали все.

- Отходить... отходить! - послышались крики.

По полю с той стороны, откуда летели снаряды, показались отступающие солдаты. И как только засевшие в деревне увидели их, побросали ружья и, спотыкаясь, бросились через плетни и огородные грядки.

- Остановитесь! Остановитесь! Спокойствие! - кричал Черняк, но, увлекаемый об­щим потоком, побежал вместе со всеми.

- Сила страшенная прёт! Крышка теперь всем! - крикнул на бегу солдат, перегонявший Черняка, но сейчас же свалился с подвернувшейся ногой и остался неподвижен.

Черняк перепрыгнул через него. Он помнил, как бежал через поле, как ему мешал смотреть, налипая на глаза, крупный первый снег, как вокруг него падали люди и взвивались столбы земли. Вдруг его ослепил яркий огонь. Звука разрыва снаряда он не слышал. У него подогнулись ноги, как будто он неожиданно провалился в яму. Схватившись за бок, он упал и, теряя сознание, произнёс вслух слова, тронувшие его жалостью к самому себе:

-Теперь ты свободна...

Он очнулся от ощущения холода и с усилием открыл один глаз. Вверху было ровное серое зимнее небо, а кругом поле с только что выпавшим, молодым снегом.

Отовсюду слышались человеческие стоны - тягучие, безнадёжные.

Черняк открыл другой глаз и сделал усилие повернуть голову. На широком прост­ранстве снежного поля, которое упиралось в сосновый лес, виднелись продолговатые кучки снега, как бывает, когда вывозят в поле под зиму навоз и его покрывает пухлым слоем выпавший за ночь первый молодой снег.

Одна из этих кучек, налево, шагах в пяти от Черняка, вдруг зашевелилась, и с неё мягкими пластами начал спадать снег. Черняк, скосив глаза, посмотрел себе на грудь,- и он был так же в длину тела покрыт толстым снегом.

Человек уже поднялся и стал на колени. Шинель с разрезом назади завернулась ему на голову и перевешивала его. Он оставался неподвижным несколько времени в этом положении.

Черняк с каким-то странным вниманием смотрел на натянувшиеся сзади штаны этого человека и подмётки сапог с гвоздями, обращённые к нему, и ждал следующего его усилия. Тот некоторое время отдыхал, потом опять начал делать усилия поднять голову и освободиться от перевешивавшей шинели.

У Черняка было такое чувство тупого равнодушия, какое бывает, когда человек пос­ле тяжёлой болезни с беспамятством приходит в себя. Лёжа в постели, он безразличным, ко всему равнодушным взглядом смотрит на окружающие предметы и на наклонившиеся над ним лица родных. Только на голове чувствовался ледяной холод и в боку была тянущая боль.

Слева опять послышался стон, и Черняк увидел, как стоявший на коленях головой к земле человек медленно завалился на левый бок. Теперь Черняку была видна его спина с полоской бледно-жёлтой кожи между завернувшейся гимнастёркой и штанами.

Стон, уже непрерывный, надоедливый, мучил Черняка, он старался как-нибудь избавиться от него. Но всё, что он мог сделать,- это повернуть голову в другую сторону. И там перед его глазами было такое же ровное снежное поле и разбросанные по этому полю фигуры людей. Некоторые из них ворочались, ползали на четвереньках и опять падали. А в разных местах возвышались белые неподвижные кучки снега.

Его внимание почему-то привлекала мёртвая неподвижность этих кучек. Почти рядом с ним из снега торчала бледно-жёлтая рука, сжатая в кулак. На кулаке была шапочка нерастаявшего снега.

Черняку послышались голоса, которые странно выделялись из сплошных стонов. Ему хотелось только закрыть глаза и заснуть. Но мешали холод в голове и тупая тянущая боль в боку.

Он сделал усилие пошевелить правой рукой, и с рукава шинели свалились мягкие пласты снега.

- Живой ещё... - сказал чей-то голос.

Мягкие серые облака застелили глаза Черняка, и он потерял сознание.

LXV

В редком сосновом лесу был перевязочный пункт, состоявший из брошенной лесной конторы и старого сарая, в котором прежде складывалось сено с лесных полян.

Ещё с вечера западный край неба стал вспыхивать отдалёнными зарницами и доносилось тяжкое громыхание.

К ночи солдаты и санитары выбегали на опушку. Иногда ветром доносилась частая трескотня, и возбуждённому слуху казалось, что он улавливает какие-то крики или сплош­ной рёв голосов. Потом пошёл крупный снег, садившийся на рукава и ресницы. Поле побелело и подёрнулось туманом.

А наутро по снежной равнине белого поля,- где, может быть, ещё прошлой зимой выходил охотник с ружьём за спиной и рогом за поясом на первую порошу за зайцами,- на этом поле показались вереницей повозки и ниточки гуськом и в одиночку бредущих людей. Некоторые останавливались, ложились или падали.

И скоро на всём протяжении дороги виднелись лежавшие на снегу чернеющие кучки.

Раненые, подходя, всё больше и больше заполняли пространство под соснами между конторой и сараем, с бледными, землистыми лицами, с окровавленными и перевязанными марлей головами. Сквозь марлю выступали густо красневшие пятна крови с бледно-розо­выми краями.

Одни стояли, другие сидели на пнях. Третьих санитары выгружали из саней и двуколок. Прибывали всё новые и с тоской оглядывали раньше прибывших, как изнемогающий от боли пациент оглядывает переполненную приёмную врача.

Санитары то уносили раненых на носилках в ворота сарая, то возвращались с пустыми носилками, на ходу вытирая мягким снегом руки, запачканные кровью.

Тут же стояли пленные немцы, с которыми заговаривали солдаты.

И когда немцы понимали и радостно кивали головой, на лицах слушателей появлялись умилённые, довольные улыбки.

Из сарая нёсся сплошной вой, уханье и иногда нечеловеческий захлёбывающийся рёв. ДокторА в белых халатах, испачканных на животе кровью, с засученными до локтей рукавами, что-то делали на столах, где лежали голые люди.

- Не ори,- говорил чёрный горбоносый врач с измученным лицом и красными от бессонных ночей глазами. Он стоял перед лежавшим на спине тощим солдатом и что-то резал ножницами у него в развороченном животе.- Сейчас, сейчас, авось не умрёшь,- приговаривал он, делая торопливые движения и отбрасывая какие-то красные лохмотья.

Солдат глядел вверх над собой помутневшими глазами, у него тряслась нижняя челюсть и билась левая нога, которую держал, надавив обеими руками, санитар в синем фар­туке.

Раненый опять закричал.

- Вот сейчас брошу, и будешь ходить с распоротым животом бабам нА смех, хорошо это разве? Вот и всё дело,- заключил доктор, бросив последний кровавый кусок.

Санитары часто выносили тазы крови с ватой и какими-то кусками, выплёскивали их на снег, отойдя за угол сарая, а потом с тазом в руках останавливались и, видимо, желая дать себе хоть минутный отдых, смотрели на пленных и слушали разговор солдат с ними. Так кухарки выносят с заднего кухонного крыльца выплеснуть помои и останавливаются послушать разговор соседок на дворе.

А на соснах сидели слетевшиеся вороны и, опускаясь с ветки на ветку всё ниже, смотрели вниз на выплеснутые в снег кровавые куски.

Тут же, у опушки, солдаты, скинувши шинели и шапки, рыли длинную могилу, выкидывая на снег комки талой земли. Около них собралась кучка легкораненых и говорила, глядя машинально на работающие лопаты.

- Кончено дело,- говорил солдат с завязанной рукой.- Снарядов у него тыщи, прямо заливает, а у нас голые руки. Только начнём его переть, хвать - и нету больше. А ежели бы снаряды, ох, и расчесали бы, накажи бог!

- Вот нашим командирам пушки зарядить, это было бы дело,- отозвался солдат с завязанным марлей глазом.- А уж придёт время - зарядим,- прибавил он, потрагивая промокшую от крови марлю на глазу, и, с досадой оглянувшись на лазарет, откуда, ни на минуту не прекращаясь, неслись вопли, проговорил:

- У, черти! Ну чего они воют? Прямо жуть нагнали, по ночам спать нельзя стало.

- А вот ещё подваливают,- сказал другой солдат в измятой шинели, указав на вереницу подъехавших саней и двуколок, в которых лежали бледные, окровавленные люди.- Сваливали бы уж прямо сюда,- обратился иронически он к привёзшему санитару и, кивнув на могилу, подмигнул. При этом машинально взглянул под одну телегу и, отвернувшись, сплюнул: сквозь подстеленную солому и доски телеги на снег в нескольких местах капала длинными, тягучими, как сироп, каплями кровь, стекавшая из-под людей, лежавших кучей в телеге.

- Иной раз глядишь - ничего, а то так замутит, что того и гляди сблюёшь,- сказал он, утирая рукавом шинели рот.

- Да, небось, в чужую-то землю никому ложиться не хочется,- задумчиво глядя в могилу, проговорил солдат в шапке, у которого шинель была надета внакидку на одно плечо, и под ней виднелась, точно спелёнутый ребенок, забинтованная рука.

Он, сидя на пне у самой могилы, нагнулся и взял в руку комочек земли.

- Земля-то не так чтобы очень,- сказал он, растерев комочек в руке.

- Одно слово - неважная земля,- ответил рывший могилу солдат с приставшими ко лбу потными волосами. Он воткнул лопату в землю и сказал: - Дальше глинка пойдёт, а сверху - не разобрать что.

- Её бы раньше пойтить покопать, а тогда бы уж и воевать,- отозвался солдат в измятой шинели.- А то завоюем, а её бабам показать стыдно будет. Что ты уж больно глубоко роешь-то? У нас на Висле бывало так роют, что когда в темноте идёшь, так об руки, об ноги спотыкаешься: торчат из могилы в разные стороны.

- Для других постараюсь, может, за это меня отблагодарят - тоже когда-нибудь поглубже зароют.

Откуда-то появился солдат с вышибленными, очевидно, прикладом, зубами. У него был окровавленный рот и странно чернела дыра на месте выбитых зубов, когда он говорил.

Солдат с весёлой улыбкой ходил между ранеными, как на ярмарке, и быстро-быстро говорил, всё время блаженно улыбаясь и с хитрым видом прикрывая что-то у себя на груди.

- Что прячешь-то, Георгия, что ли, получил? - спросил один из раненых.

Солдат хитро захихикал и, как бы по секрету от других, наклонился к уху спросившего и быстро сказал:

- Георгия царской степени!..

Потом отступил на шаг, посмотрел и, уходя, опять хитро захихикал. На лицах солдат появились неуверенные улыбки; они переглядывались, не зная, позволительно ли в таком случае смеяться.

- Во вчерашней атаке, знать, тронулся. То-то жена обрадуется такому Георгию...

- Теперь страсть сколько таких. Этому хоть весело, а вон там под сосной сидит, тот так свихнулся, что жуть берёт: зубами на людей щёлкает, а сам дрожит весь и никого к себе не подпускает. Вот с таким пойди поживи.

Черняк лежал на той самой телеге, с которой капала кровь. Он лежал с открытыми глазами и видел перед собой сосны и чистый белый снег на крыше. В голове не было никаких мыслей. Он совсем не слышал стонов и криков, доносившихся из сарая. У него было только ощущение тишины. Но вдруг в это ощущение ворвалось что-то неприятное: низко над собой на ветке сосны он увидел ворону. Она, моргая белой плёнкой своих круглых глаз, смотрела на него, наклонив набок голову. Черняк зажмурился, чтобы не видеть этого неприятного, точно в кошмаре, круглого птичьего глаза. Но едва он закрыл глаза, как в ушах загрохотали выстрелы, послышались крики умирающих. Он с испугом открыл глаза и опять встретился с пристальным взглядом вороны.

Когда его принесли в сарай и отодрали присохшую на боку шинель, подошедший с окровавленным халатом врач поджал губы и, покачав головой, тихо сказал:

- Этого можно бы и не трогать...

Черняк потерял сознание.

Когда он очнулся, он с удивлением увидел перед собой белую стену, окно в сад и ряд кроватей с лежавшими на них людьми. Над ним склонилась девушка в белой косынке и сказала:

- Ну вот, слава богу. Вы три дня были без сознания.

Черняк слышал её голос как будто издалека, как будто в тумане, но нежный и ласковый звук этого голоса проник ему до сердца, и он с чувством какого-то успокоения закрыл опять глаза.

- Ирина Николаевна, что там? - спросил обходивший палату врач в белом халате.

- Он пришёл в себя.

Врач на это только безнадёжно махнул рукой и даже не подошёл к постели.

LXVI

Ирина приехала к Глебу на фронт в качестве сестры в конце октября, когда все дороги, все лазареты были завалены раненными под Лодзью.

Глеб, получив телеграмму, выехал её встречать один, без кучера.

Лазарет, в котором она должна была работать, расположился в покинутой польской усадьбе, а Глеб жил в конце местечка и занимал половину дома ксёндза.

Сам ксёндз жил в другой половине, отличавшейся педантичной чистотой в комнатах, с гравюрами Сикстинской мадонны, портретами Мицкевича и с большой фисгармонией.

Над фисгармонией висело большое чёрное распятие на стене. По вечерам ксёндз в длинной чёрной сутане с мелкими пуговичками сверху донизу, с бритым худощавым лицом и седыми волосами, выбивавшимися из-под маленькой шапочки, садился и играл до темноты.

Квартира Глеба состояла из двух комнат со старинным кожаным диваном, с круглым столом перед ним и коврами на полу и на стене.

Глеб в чёрном овчинном полушубке и в меховой шапке выехал в двухместном шарабане встретить Ирину. Он подъехал к станции как раз в тот момент, когда подходил поезд, бросился на платформу и прежде всего увидел показавшуюся ему незнакомой девушку в чёрной повязке сестры милосердия и в дорожной поддёвочке из серого солдатского сукна.

Она в шуме и грохоте поезда мелькнула мимо него, и вдруг Глеб увидел, что девушка подняла руку и замахала ему.

Глеб побежал за вагоном. Он узнал Ирину, её взволнованные нетерпением глаза, смотревшие на него из-под чёрного покрывала, концы которого закидывало ей на голову и трепало ветром.

В ней всё было ново для Глеба, начиная с этой поддёвочки, сделанной для фронта, кончая открыто радостным блеском глаз и нетерпеливым порывом к нему.

Был момент какой-то остроты от сознания необычности и волнующей преступности в их встрече. Ирина торопливо оглянулась на офицера, стоявшего за ней в проходе, покраснев, что-то ответила ему и быстро спустилась с площадки прямо Глебу на руки, как своя.

- Неужели это в конце концов оказалось возможным! - говорил Глеб, всеми силами стараясь не упустить ощущения необыкновенности их встречи.

И когда они под вечер выехали в поле, уже смеркалось и падал редкий снежок на ко­жаный фартук шарабана.

- Самое замечательное то, что всё это необыкновенно! Здесь свои законы и такая свобода, какой мы не знали ещё. Правда, я переменился? - спросил Глеб, возбуждённо оглядываясь на сидевшую рядом с ним девушку.- Я ожил здесь!

Ирина нагнулась вперёд, чтобы заглянуть в лицо Глеба, и сказала:

- Правда, вы совсем другой. У вас теперь нет в лице той прозрачной бледности, той неврастеничности, а в глазах той тоски, какая была прежде.

- Говори мне "ты",- сказал Глеб, посмотрев Ирине в глаза.- Здесь в?с?ё п о з­в о л е н о.

- Хорошо,- сказала, покраснев, Ирина и, зардевшись ещё больше, прибавила: - Ты видел того офицера, который ехал со мной и стоял сзади меня на площадке?

- Да. Ну?

- Знаешь, что он спросил у меня?

- Что?

Ирина несколько времени смотрела на Глеба молча.

- Нет, не могу. Мне стыдно,- проговорила она наконец.

- Ну, скажи же, в чём дело? - говорил Глеб с преувеличенным оживлением и в то же время боясь, что это окажется менее интересно для него, чем ей представляется.

- Он спросил меня: "Это ваш муж?" И я, сама не знаю почему, сказала, что муж.

Глеб как-то насильственно улыбнулся.

- Как странно,- сказал Глеб, чтобы не молчать,- для тебя форма всё ещё имеет значение, а з?д?е?с?ь уже кажется дикой всякая форма.

- Нет, это неправда,- возразила Ирина,- когда я п?о?ч?у?в?с?т?в?у?ю, для меня уже ничто не имеет значения.

- Валентин когда-то говорил, что смерть делает иной масштаб для оценки вещей. И здесь, рядом со смертью, я вылечился от всех своих болезней. Как мне смешны теперь все те "высшие" вопросы: бог, бессмертие, смысл жизни. Здесь главный закон - смерть и борьба с ней,- сказал Глеб.- А, чёрт! Поворот пропустил. Что за глупая лошадь!

Он повернул лошадь назад и, выехав на дорогу, продолжал:

- Ты понимаешь, здесь всё ново, здесь жизнь начинаешь сначала. И разве наша близость с тобой обычна? А она возможна оказалась только здесь.

Глеб говорил это, а в глубине его сознания шевелилась тревожная мысль о том, что всё вышло слишком просто и доступно.

Ирина в порыве искреннего чувства, без всякой ожидаемой борьбы, прильнула к нему, как своя. И Глеб вдруг с испугом почувствовал, что вся напряжённость взволнованного счастья, какая у него была в ожидании встречи, теперь разрядилась и грозила погаснуть совсем.

Он привёз Ирину к себе, и, когда они разделись, он, в ожидании самовара, стал показывать ей свою квартиру, причём преувеличенно оживлённо говорил и суетился, боясь всякого молчания.

Об Анне они, по молчаливому уговору, не упоминали ни одним словом.

Ирина начала работать в лазарете.

Она только тут узнала размеры своих сил: не отходя ни на минуту, подавала она бин­ты, делала перевязки, обмывала раны, и у неё, вместе с ужасом перед безмерностью человеческих страданий, вырастало возмущение и ненависть к тем, кто смотрит на войну как на что-то законное и даже нормальное.

Но ещё более она ненавидела тех, кто от войны получал только выгоду. Ежедневно приезжали какие-то уполномоченные, ревизоры всяких рангов, катавшиеся по фронту и чувствовавшие себя начальством, которому по положению присвоен почёт и подобострастное уважение с отданием чести. То, что её привлекало в Глебе в первый момент их встречи, здесь совсем исчезло. Тогда она смотрела на него, как на человека, мысль которого далека от земли с её слишком реальными и низменными интересами. Он ей казался одним из тех благородных мечтателей, которые мучаются поисками смысла жизни и терзаются человеческими страданиями.

А теперь Глеб с удовольствием говорил, что его нервы закалились и он равнодушно смотрит на страдания изуродованных людей.

Он вошёл во вкус организационной работы, окреп и возмужал.

Глеб судил теперь о людях не со стороны внутренней их ценности, а со стороны их пригодности к выполнению военных целей. У него было теперь только количественное отношение к людям. Он считал их группами, партиями, полками, ротами.

Он говорил иногда Ирине:

- Если бы наше дрянное правительство не мешало общественным организациям, не было бы ни позорного лодзинского разгрома, ни отсутствия снарядов. Буржуазия не допустила бы этого. Она энергична и сильна... и т. п.

Ирина, не желая спорить, не возражала, но внутренне чувствовала в этом какую-то неправду.

LXVII

После лодзинского разгрома Рузский потребовал отвода всех армий, и они, потеряв триста тысяч человек, отошли назад к Висле. Продолжать сражения было невозможно. Наступательные действия постепенно прекратились, и обе стороны начали закапываться в землю для ведения позиционной войны.

Отступление русских армий вызвало негодование всего либерального русского общества.

Выяснилась жуткая картина отсутствия снарядов, ружей, обуви. На Карпатах солдаты сражались босиком в снегу.

И тут же рядом обнаружилось наглое казнокрадство и всеобщее воровство, начиная от всякой мелкоты, кончая высокопоставленными лицами, вроде великого князя Сергея Михайловича, который брал взятки или сам, или за его спиной - его любовница, известная балерина Кшесинская.

При этом власть оставалась верна себе. Ничего из обещанного ею сделано не было. Так же продолжались аресты, высылки рабочих, оштрафования газет. Манифест к полякам оказался пустым словом, о Финляндии и евреях по-прежнему не говорилось ни звука.

Либералы, обращаясь к правительству, говорили:

- Вы добились того, что сначала потеряли наше доверие, а теперь недоверие уже перешло в негодование, которое мы едва сдерживаем.

- Что делать? - спрашивали друг друга либеральные вожди.

- Путь один - протестовать!

И хотя конкретных форм протеста не указывалось, всё-таки все они согласились на том, что единственный выход из положения - это испытанный способ воздействия на власть: протест.

- Только протестовать так, чтобы упрёки не были направлены против венценосца, а исключительно против правительства или даже против одного Горемыкина,- торопливо добавлял кто-нибудь.

- Что же об этом говорить! Это ясно.

- И опять-таки так, чтобы народ не узнал, иначе улица поднимется.

- Тоже ясно.

- А императору открыть глаза.

- В первую очередь. Выбрать депутацию и опять-таки написать адрес. Теперь повод к этому есть достаточный.

- А если не примет депутацию? - спрашивал кто-нибудь.

- Они на это не решатся пойти. Это значит - бросить обществу вызов.

- А если пойдут?

Говоривший не знал, что ответить на это, и только разводил руками, как это делают, когда говорят, что против судьбы не пойдёшь.

- А если будем протестовать, то где?

- В Думе, конечно. Слово - оружие Думы.

- Да ведь она закрыта.

- Ну, когда откроют.

Но более нетерпеливое большинство, уже не дожидаясь открытия Думы, в беседах между собой не сдерживало негодования и давало полную волю своим чувствам.

Мало того, когда к либеральным вождям обращались знакомые или общественные деятели и спрашивали, какие меры они думают принять, те отвечали, что меры уже приня­ты: они протестуют. Хотя ещё не официально, но не скрывают это ни от кого. Пусть знают об этом те, кому это знать надлежит!

- Дело не в том, чтобы непременно в Думе выразить протест, важно ч?е?с?т?н?о сказать то, что мы чувствуем.

- Что наделали с обществом! Какой был порыв!

Иногда даже обращались к власти и говорили:

- Посмотрите, что вы сделали легкомысленным отношением к обществу: люди на всё махнули рукой и в припадке пессимизма твердят о полном поражении. В самом деле, раз мы не в состоянии победить Германию, значит, отпадает самая великая цель, идея войны - освобождение Европы. Если же великая идея отпала, то пропал стимул для самоотверженной работы, потому что никакая маленькая цель не может нам дать этого стимула. Вот что вы наделали!

Впрочем, вожди заявляли при этом, что, конечно, у них есть достаточно государственной мудрости, чтобы не выступать против власти, хотя она сама толкает на выступление. Но мы не можем отвечать за вождей партий, которые уже сейчас начинают волновать рабочих. Их политическая обособленность и принципиальное отчуждение от других классов общества ведут к опасным последствиям. Их нужно привлекать к общей работе, а не дразнить арестами и ссылками.

Не теряли веры в дело войны только промышленники и торговцы, которые получили громадные барыши, создавая умышленные затруднения с товарами, припрятывая их, потом выпуская по повышенной цене.

Но это была беспринципная мелюзга, которая на призыв интеллигенции быть всем Миниными набросилась, как саранча, на все хозяйственные сферы страны. Они за взятки поставляли в армию негодное мясо, перехватывали вагоны и знали только одно - деньги и деньги.

Крупные же промышленники заглядывали в будущее и готовили себе там после победоносной войны почётное место: влиять на управление страной и дать возможность сво­бодного развития отечественному капиталу.

Они рассуждали так: если война продлится (а нужно прилагать все силы к тому, чтобы создавать общественное мнение к доведению её до победы), то при таком ведении дела рано или поздно правительство вынуждено будет обратиться за помощью ко всем живым силам страны. И тогда можно будет от него кое-что п?о?т?р?е?б?о?в?а?т?ь... Именно потребовать, а не просить, не убеждать, как сейчас. И в первую голову, конечно, потребовать ликвидировать немецкий капитал в России. А то с внешним немцем боремся, а внутренний сидит себе, как ни в чём не бывало.

Пробудившееся национальное самосознание в купеческой и промышленной среде за­ставило русских купцов гордо поднять голову и дружно призвать своих соотечественников не покупать немецких товаров. Они обещали дать те же товары, даже за более дешёвую цену, так как им "важны не деньги, а принцип первенства отечественной торговли и промышленности, находившейся до сих пор в рабстве у Германии".

Большой торговый дом Соловьёвых в Москве в декабре 1914 года первый открыл кампанию агитации, поместив в газетах объявление о том, что они с чувством глубокого удовлетворения заканчивают год по довоенным ценам и призывают русское общество бойкотировать немецкие товары.

Ликвидировав же немецкий капитал, нужно продолжать добиваться разрешения правительства переоборудовать частные заводы для военных надобностей и для помощи родине военным снаряжением. (Крупп в Германии нажил на этом сотни миллионов.)

Но власть оставалась глуха и к протестам интеллигентов и к предложениям промыш­ленников.

- Тем лучше,- говорили промышленники.- Они сами убедятся в преступности своей политики.

- Мы предлагали все свои силы. Они их отвергли, значит, мы не отвечаем за пос­ледствия. Ведь о?н?и нас поставили в такое положение. Нам остается только умыть руки.

Власть молчала. И вожди, разводя руками, говорили:

- Эти люди слепы, и когда-нибудь они придут к гибели. Ведь мы же протестуем, мы уже недвусмысленно выражаем негодование, а им хоть бы что! При этом какая недобросовестность - пользоваться тем, что мы связаны по рукам и ногам честным словом и не можем выступить против них до самого конца войны. Ну что же, повторяем, что мы слагаем с себя ответственность.

LXVIII

Общество - чуткий барометр, который с величайшей точностью отражает всякое изменение в направлении высшей политики.

Когда политическим лозунгом было освобождение Европы от грубой силы германского империализма, тогда вся общественность была пропитана патриотическими наст­роениями.

После поражения под Лодзью энтузиастов, шедших на помощь фронту, становилось всё меньше и меньше. Подъём, с каким в начале войны собирались для солдат и раненых всякие подарки - махорка и образки с евангелиями,- этот подъём остыл почти совсем. Тем более что, когда выяснилось отсутствие снарядов, стало как-то неудобно приезжать с конфетками и образками на безоружный фронт, где люди по целым неделям гнили в окопах и их посылали на верную смерть. Неудобно было являться туда в роли добрых помещиков, привозящих рабочим гостинцев на сенокос.

Но чем меньше становилось энтузиазма, тем больше появлялось потребности веселья.

Этому способствовала и внешняя обстановка: никогда ещё не было столько лёгких и шальных денег, как в эту зиму. Деньги эти явились в результате помощи, оказываемой родине, и наживались с невероятной лёгкостью. Никогда ещё не устраивалось столько всяких вечеров, лотерей, благотворительных балов. И хотя танцевали и веселились под флагом помощи страдальцам на фронте, но на самом деле страдальцы уже надоели, и о них не думали совсем.

Интерес к ним резко и как-то вдруг упал. Прежде приезд раненого офицера был событием. Все добивались попасть в тот дом, куда он приехал, и жаждали увидеть душу, "соприкоснувшуюся с тайной страдания и смерти". Но то ли души, соприкоснувшиеся с тайной страдания и смерти, не могли рассказать ничего замечательного, то ли всё это успело порядочно надоесть,- только всё меньше и меньше стало проявляться интереса к ге­роям. Притом этих героев уже до отказа было напихано во все лазареты, да ещё в трамваях приходилось уступать им место. Они уже начинали казаться просто скучными и смешными со своим преувеличенным мнением о своём героизме. А рассказывали они все на редкость плоско и неинтересно. От них ничего нельзя было добиться, кроме скудного опи­сания их переживаний, где постоянно повторялось: "Затрещали пулемёты, начался ураганный огонь, мы отступили и окопались". Вот и всё.

Их уже слушали только из вежливости, чтобы не обидеть, и, воспользовавшись малейшей остановкой в рассказе, отходили от них и переводили разговор на другое.

И герои с обидой чувствовали, что им нечем заинтересовать и поразить дубовые сердца тыловых слушателей. То, что они переживали, как последний ужас или как наивысший восторг, здесь звучало слабо и неубедительно.

В тылу люди жили не войной, а теми результатами, какие давала война.

Промышленники и купцы, увлечённые горячкой новых дел, заказов и поставок, никогда ещё не прокучивали столько шальных денег на цыган, как в эту зиму.

Запрещение спиртных напитков только вносило бСльшую остроту, так как приходилось доставать их всякими забавными способами и коньяк с шампанским пить из толстых, пузатых чайников. А раннее закрытие ресторанов привело к счастливой мысли пользоваться частными квартирами знакомых и, в особенности, незнакомых, так многие дамы, за войну переменившие взгляды на жизнь, сдавали свои квартиры для этой цели и для придания большего интереса пирушке приглашали своих молодых подруг.

При таких обстоятельствах, конечно, ни в одном ресторане нельзя было провести с таким захватывающим интересом время, как здесь. Тем более что люди были незнакомые, и стеснения с обеих сторон почти не ощущалось.

Веселье усиливалось тем обстоятельством, что никто не жалел денег.

Купцы их не жалели, потому что большинство из них получало такие прибыли, какие им и не снились прежде.

Офицеры не жалели их, когда попадали в столицу в кратковременный отпуск, потому что жаль было пропустить случай повеселиться, может быть, в последний раз.

Никогда ещё высший круг общества, танцевавший в пользу страдальцев, не переживал такого возбуждающего времени.

Сила этикета ослабла, и стало возможно более широко пользоваться жизнью.

Всевозможные балы, концерты и костюмированные вечера с артистами давали высшим классам возможность более свободного слияния с толпой полусвета, которая ещё недавно презиралась. И хотя она презиралась и теперь, но растворяться в ней, скрываясь от недреманного ока света, было возбуждающе интересно.

LXIX

Ольга Петровна, которую Митенька Воейков видел один раз в театре, действительно была в Петербурге. Она приехала из Москвы вместе с Унковскими. На этом особенно настаивала Рита, жена Унковского, её подруга, так как тайно надеялась, что Ольга Петровна отвлечёт мужа от опасной женщины, с которой он сошёлся в Москве.

Высший круг общества, в котором Ольга Петровна очутилась благодаря Унковским, блестящие вечера вызвали в этой женщине острую жажду играть здесь видную роль.

Но на пути к этому стояло одно серьёзное препятствие: муж Ольги Петровны, Павел Иванович, не мог высылать ей больше трёхсот рублей в месяц. Этих денег, конечно, не могло хватить для того, чтобы прилично одеваться женщине, желающей иметь успех в об­ществе. А главное, в такое время, когда деньги вокруг неё лились рекой.

Ольга Петровна хорошо знала, что быть бедной в глазах мужчины из общества - это самый большой порок для женщины.

Она также вполне учла щекотливость своего положения небогатой помещицы, за которой ухаживает богатый и блестящий человек, хотя бы и муж её близкой подруги.

После того как тяготение молодого сановника к ней определилось совершенно ясно, Ольга Петровна дала ему понять, что его жена - её лучшая подруга. И во имя этой дружбы она будет держать себя с ним так, чтобы не чувствовать на своей совести никакого пят­на.

Это она сказала ему, когда они ехали в Петербург и генерал Унковский, стоя с ней в коридоре международного вагона, хотел было взять её руку, но при этом осторожно оглянулся на дверь купе, в котором была его жена Рита.

- Я люблю Риту,- сказала Ольга Петровна резко,- и хочу, чтобы между нами не было таких отношений, которых бы мы не могли себе позволить при ней.

- Вы говорите не то, что чувствуете... - и он осторожно взял её руку.

Ольга Петровна на секунду оставила свою руку в его руке. Потом, взглянув на него, быстро вырвала руку и ушла в своё купе.

По приезде в Петербург она ни одной минуты не оставалась один на один в квартире с мужем своей подруги.

Если же Ольге Петровне приходилось ездить с ним в город и покупать что-нибудь, она доходила до мелочной щепетильности, не разрешая ему ни под каким видом платить за себя.

Один раз в магазине Унковский попробовал достать бумажник. Ольга Петровна с хо­лодным недоумением посмотрела на него и сказала:

- Я не думала, что моё согласие поехать к вам даст вам повод к такой близости отношений, какой мне не хотелось бы...

У молодого сановника сами собой опустились руки, как при позорной бестактности, на которую ему указали, раз он сам оказался малосообразительным.

Генерал терял голову от невозможности понять эту женщину. И чем меньше он понимал её, тем больше его тянуло к ней.

Унковский вечерами бывал дома. Иногда они сидели втроём и рассматривали журналы. Унковский, подсев близко к Ольге Петровне, незаметно дотрагивался до её руки, и она только ниже опускала голову с зардевшимися щеками, а руки не отнимала.

Но наедине она даже избегала встречаться с ним глазами, как будто была неуверена в себе.

Через две недели по приезде Рита куда-то уехала. Унковский, сидевший у себя в кабинете, где он принимал своего помощника с экстренным докладом, вышел в гостиную; там в это время была Ольга Петровна. Он подошёл к ней. Она читала у окна.

- Почему вы так упорно избегаете меня, точно чего-то боитесь? Ведь я не разбойник и, кажется, довольно воспитанный человек.

Ольга Петровна вздрогнула при его приближении, как будто она совсем не заметила, как он подошёл, закрыла книгу и, не отвечая на вопрос, сказала:

- Я была бы благодарна вам, если бы вы свезли меня куда-нибудь.

- Разве вам неприятно быть со мной?

- Если бы мне было неприятно, я тогда попросила бы кого-нибудь другого.

Генерал пожал плечами.

- Как вы, мужчины, не можете понять,- сказала вдруг Ольга Петровна,- не можете понять некоторых вещей... У женщин всегда есть сознание долга, и часто она избегает совсем не потому, что...

Она не договорила и пошла в переднюю одеваться...

Они заходили на выставки, в музеи; она заставляла Унковского объяснять ей то или другое, как будто её очень интересовали картины и древности. У неё при этом была какая-то непонятная жажда движения, которая выводила Унковского из себя.

Они вернулись домой и от прислуги узнали, что Рита звонила и сказала, что приедет только к одиннадцати часам.

Ольга Петровна почему-то очень долго молча снимала шляпу в передней и оправляла непослушные развившиеся сзади волосы. Унковский тоже молча стоял сзади неё и ждал, когда она кончит. Потом так же молча оба прошли в его кабинет.

Ольга Петровна подошла к письменному столу и, нагнув голову, перелистывала случайно попавшийся под руку журнал, стоя спиной к Унковскому.

Унковский подошёл к ней, как будто заинтересовавшись иллюстрациями в журнале. Склонившись над столом, они смотрели журнал. Ольга Петровна перелистывала страницы. Оба не могли произнести ни одного слова.

Потом Унковский положил свою руку на руку Ольги Петровны. Она перестала перевёртывать страницы и не отнимала своей руки.

Он что-то стал бессвязно говорить ей и в то же время вёл к дивану. Через полчаса она оттолкнула его и, отойдя к окну, остановилась там, кусая губы и нервно разрывая кру­жевной платочек.

Унковский подошёл к ней, растерянный и смущённый.

- Скажите же, в чём дело? Что с вами?

Ольга Петровна вдруг резко повернулась к нему и сказала:

- Это ужасно... вы не понимаете... самой простой вещи, что здесь всё напоминает мне о ней...

- А если у нас будет другое место? - робко спросил Унковский.

Ольга Петровна, опустив глаза, на это ничего не ответила и вдруг быстро, почти бегом убежала в свою комнату.

Генерал боялся, что она не выйдет из комнаты и своим волнением вызовет подозрение у Риты.

Но, к его удивлению, она так просто, так естественно шутливо рассказывала ей, как Унковский возил её развлекать, что ничего нельзя было заметить.

LXX

Петербургская зима вступила в свои права.

Рита Унковская, несмотря на свою нелюбовь к движению и ко всякому шуму, принуждена была принимать участие в организации благотворительных вечеров, базаров и балов в пользу раненых.

В лице Ольги Петровны она нашла неоценимую помощницу. Её красоту скоро заметили все, и она стала пользоваться исключительным успехом.

Ольга Петровна подружилась с родственницей Риты, Еленой Белогорской, муж которой, человек, близкий ко двору, был на фронте.

Обе женщины чем-то пришлись друг другу по вкусу. И вялая, медлительная Рита бы­ла довольна, что с этой стороны хорошо устроила свою подругу, предоставив ей в лице Елены более подходящую собеседницу, чем она сама.

6 декабря, в зимний Николин день, в одном из лучших зал Петербурга должен был состояться большой благотворительный базар. У Унковских к нему деятельно готовились.

Но сам Унковский был обеспокоен возобновившимся революционным движением. Только что расправились с депутатами-большевиками и заперли их прочно под замок, как 11 ноября появились прокламации Петербургского комитета и студенческой организации, протестовавшие против ареста депутатов. А 30 ноября новые большие аресты показали, что движение не ликвидировано.

Генерал Унковский со всей силой страсти переживал в это время своё новое увлечение, и его раздражали эти упорные люди, которые мешали ему свободно и беззаботно пользоваться жизнью. Он давно уже забыл своё московское увлечение и весь отдался своей страсти к Ольге Петровне.

За несколько дней до базара Унковский, воспользовавшись отсутствием Риты, вошёл в комнаты Ольги Петровны, чтобы иметь возможность повидать её до прихода жены.

Ольга Петровна в узком чёрном бархатном платье, прямая и стройная, стояла у окна, держа платок у рта.

Заслышав шаги генерала, она торопливо провела платком по глазам. Но лицо у неё было не грустное, а раздражённое, и слёзы были не слезами страдания, а раздражённой, бессильной злобы.

- Что с вами, Ольга? В чём дело? - спрашивал с тревогой Унковский.

Ему прежде всего пришла мысль, что Рита узнала об их связи.

Ольга Петровна, раздражённо отдёрнув свою руку, которую генерал взял обеими руками, не отвечала и стояла на месте, упорно не поворачивая головы от окна.

- Оставьте меня... все равно вы не можете мне помочь,- сказала она раздражённо.

- Ну, в чём же дело? Неужели я не заслужил того, чтобы мне доверяли?

Она вдруг резко повернулась к нему.

- Вы спрашиваете для того, чтобы мучить меня и презирать.

Её лицо исказилось от злобы.

- Ну, так извольте, презирайте. Я плАчу оттого, что я не знаю, в качестве кого я у вас... и оттого, что мне нечего надеть, чтобы быть вполне приличной в том обществе, в каком я вращаюсь. Но не смейте думать! - сейчас же поспешно прибавила она, подняв палец и отстраняясь от Унковского, который ловил её руку.- Не смейте думать помочь мне в этом! Это будет ещё большее оскорбление, которого я вам не прощу никогда.

- Я нисколько не думаю помогать вам,- сказал вдруг спокойно генерал.- Я ни одной минуты не позволю себе оскорбить вас таким предложением. У меня есть портной... который сделает вам всё очень дёшево. Он художник по призванию. Ему можно будет заплатить, когда у вас будут деньги. Для него на первом месте стоит вопрос искусства, а не денег.

Ольга Петровна поняла, что этот любящий искусство портной, конечно, сейчас же получит от Унковского деньги. Но это его дело. Важно было то, что она с негодованием отказалась от всякой денежной помощи.

И в день благотворительного базара Ольга Петровна показала Рите несколько прекрасно сшитых платьев.

LXXI

На четвёртый день после арестов 20 ноября к Унковскому позвонила и потом пришла одна светская петербургская дама в собольей шубке и с густым вуалем на лице.

Она была его соседкой по имению и, несмотря на свои сорок лет, сохранила фигуру и цвет лица такими же, какие у неё были пять лет назад, когда они встречались в деревне.

Генерал пригласил её в кабинет. Она, не снимая шляпы и только приподняв вуаль, села в кресло у массивного письменного стола. Хозяин, заложив большой палец за борт сюртука, стоял перед ней. Она, волнуясь, рассказала, что её сын, "глупый мальчишка, которого и надо проучить, связался с какими-то революционерами и оказался арестованным".

- Я очень рада этому,- сказала дама,- так как вы, может быть, подержите его немножко, и он лучше, чем от моих слов, почувствует, к чему это ведёт. Я прошу вас, генерал, отнеситесь к нему со всей строгостью, так как это ему же пойдёт на пользу, но не портите ему карьеры... во имя наших добрых отношений,- прибавила она, мягко улыбнувшись и взглянув на стоявшего перед ней Унковского.

Тот почтительно наклонил голову, как бы этим заявляя, что он готов повиноваться.

Несмотря на то, что он был сильно увлечён Ольгой Петровной, одно присутствие красивой женщины действовало на него так, что он становился необычайно вежлив и предупредителен.

Он проводил даму и позвонил в департамент, чтобы завтра к нему привели арестованного студента для беседы, так как он сам хочет вникнуть в это дело.

Вечером 6-го числа студент вошёл в его квартиру в сопровождении охранника.

Студента попросили подождать в большой гостиной с пушистым ковром во весь пол. Охранник, приведший его, удалился.

Студент с красными щеками и холодными потными руками, нервно кусая губы, сидел и ждал. Прошло полчаса, потом час,- за закрытыми высокими дверями гостиной была немая тишина. И чем больше проходило времени, тем сильнее у студента начинали гореть щёки и даже уши; это позорно выдавало его волнение. А ему хотелось показать хладнокровное презрение этому высокопоставленному жандарму.

И студент старался вызвать в себе это презрение и тем согнать предательский румянец со щёк.

Вдруг тяжёлая дверь быстро распахнулась, и генерал в военном сюртуке, встряхивая свежий платок в руке, торопливо вошёл в комнату.

- Извините, м и л ы й, что я так задержал вас. Минуты свободной нет. Идёмте в кабинет.

Когда они вошли, генерал плотнее закрыл дверь, как закрывает доктор, когда к нему входит пациент, инкогнито которого он желает сохранить, и, обращаясь к молодому человеку, сказал:

- Какой чёрт вас угораздил влипнуть в это дело? Ведь это же каторга лет на восемь. Ну, рассказывайте, может быть, что-нибудь ещё сделаем.

Генерал с заботливостью любящего дядюшки усадил в кресло студента и приготовился слушать. Но сейчас же тревожно посмотрел на своего собеседника.

- Да, что же я не спросил: есть хотите? - И, не дожидаясь, позвонил.- Я, кстати, тоже рюмку с вами выпью.

Студент, собравший все свои силы, чтобы иметь вид, достойный революционера, растерялся от такого неожиданного приёма, когда с ним обращались, как с родным.

Через несколько минут они сидели за накрытым маленьким столиком, уставленным закусками.

- Ведь вот что мне непонятно,- говорил генерал интимно-дружеским тоном,- почему молодёжь н а ш е г о круга идёт на эту штуку. Я понимаю рабочих - всякому хочется сладкой жизни, понимаю разночинцев, которым нужно бороться, чтобы добиться той же сладкой жизни. Они борются за свои интересы, если хотите, но как же можно бороться на ч у ж и е интересы, против своих. Вот этого я не понимаю,- сказал генерал, пошевелив пальцами перед своим пухлым белым лбом, с пробором коротких волос.- А ведь таких много, наверное. У вас в кружке... Впрочем, ради бога, не подумайте, что я хочу что-то выведать. Это ваше дело, и мне было бы неприятно, если бы у вас создалось обо мне нехорошее мнение. Мне непонятно то, что люди систематически, упорно работают в конце концов над собственным уничтожением. Черт её знает, может быть, я уже становлюсь стар для того, чтобы понять,- прибавил он, пожав плечами, с искренним и располагающим недоумением.

- Они борются за установление более справедливого порядка жизни, для того чтобы дать выход в жизнь обездоленным людям,- сказал студент, покраснев и не таким тоном, каким говорит революционер при допросе его жандармом, а тоном младшего собеседника, робеющего при мысли, что его объяснение покажется собеседнику недостаточно умным.

- Бросьте! - сказал, добродушно засмеявшись и откинувшись на спинку кресла, ге­нерал,- бросьте! Они вам покажут справедливость, когда власть попадёт в их руки. Я, конечно, не беру тех случаев,- сейчас же прибавил он,- когда люди по своей искренней б л а г о р о д н о й наивности представляют себе дело таким образом, как вы. Это делает честь юности. Я говорю о других случаях, когда человек сознательно идёт к уничтожению своего класса. Вы представляете себе, что получится, если революционерам удастся осуществить свои планы и в это время с фронта хлынет сюда солдатня. Это, милый мой, такой будет ужас, какого Россия не видела ещё.

Генерал говорил с такой подкупающей искренностью, как будто он, принуждённый всё время быть на виду, в обществе пустых людей, разговорился наконец с человеком, который может понять его. При этом с человеком, который видел в нём только жандарма и составил себе о нём предвзятое мнение.

- Ой, опаздываю! - сказал он, вынув из-под полы сюртука часы и посмотрев на них.- Что же нам сделать? У вас что, крепко это? - спросил он студента,- вы пойдёте ради своих убеждений на всё, даже на те восемь-десять лет каторги, которая вам предстоит?

- Я вам скажу, как отцу родному,- вдруг проговорил студент. Он часто заморгал глазами и закусил губы. Его пухлый подбородок с ямочкой нервно задрожал.

- Ну, не надо, не надо так волноваться,- сказал генерал, отечески кладя юноше руку на плечо.- Может быть, ещё что-нибудь сделаем, только меня не подведите. Что-ни­будь сообразим и устроим.

- Я не могу сейчас говорить спокойно, потому что... потому что я не ожидал в вас встретить такого... отношения,- сказал студент, справившись со своим волнением.

- Конечно, вы ожидали,- сказал генерал, иронически усмехнувшись,- что вас будут истязать, издеваться над вами. Ведь революционеры так именно рекомендуют нас сво­им последователям.

- Да... Я вам скажу откровенно. Вы спрашиваете, серьёзно ли это у меня, то есть мои убеждения? Если хотите знать настоящую правду относительно меня и относительно многих других, одного со мной происхождения, то тут играет роль на девяносто процентов мода.

- Мода?

- Ну да. Теперь как-то стыдно не быть передовым, не бороться с произволом,- сказал студент, бледно улыбнувшись.- А потом прельщает таинственность, риск, который делает из нас героев.

- И сколько лучших, честных людей из молодёжи гибнет,- произнёс генерал задумчиво и как бы с чувством глубокой скорби. Он достал портсигар и протянул его студенту, как протягивают приятелю.- И ради кого же! Ради евреев, которые спят и видят, как бы разрушить самодержавие.

- А разве вы знаете?.. - спросил, покраснев, студент.

- Я знаю только потому, что они везде работают над этим. Боже мой, и как иной раз хотелось бы втолковать это молодёжи! Ну вот что, родной мой, если паче чаяния, я ничего не смогу сделать в скором времени и вас о т п р а в я т т у д а п о э т а п у (студент, очевидно, считавший себя спасённым, побледнел и неловко проглотил слюну), если вас успеют отправить, прежде чем я что-нибудь смогу сделать, то старайтесь сохранить силы, чтобы не превратиться в инвалида до того момента, как моё влияние придёт к вам на помощь.

- А разве вы...- проговорил растерянно студент,- разве вы не могли бы теперь же?..

Генерал безнадежно развел руками.

- Милый мой, я ведь не один... есть кроме меня люди, у которых может быть другое мнение, их надо успеть убедить. И кроме того, вам выгоднее пострадать в глазах своих товарищей, чтобы они не заподозрили вас.

Студент при этих словах закусил губы и сказал:

- Мнение этих товарищей для меня теперь не важно. Я понял, как я был глуп.

Генерал несколько времени смотрел на своего собеседника и вдруг, ничего не сказав, поднялся, выпрямив грудь, подошёл к студенту, перекрестил его своей белой рукой и при­жал его голову к своей щеке, точна отец, посылающий сына на подвиг.

- Идите с богом. Я рад за вас. Ждите, всё будет хорошо.

Он нажал кнопку звонка, и в кабинет вошёл тот человек, который привёл студента.

Через десять минут генерал уже ехал на благотворительный базар, главной устроительницей которого были Рита и её близкие друзья.

LXXII

Бал был в полном разгаре. В киосках продавались шампанское, фрукты. Мужчины, соперничая между собой в щедрости, бросали на прилавки киосков сотенные билеты, которые тут же сметались в ящики блиставшими красотой и нарядами продавщицами. Эти дамы, часто занимавшие очень высокое положение в свете, держались так свободно, и их глаза часто так загадочно и обещающе смотрели на выказывающего особенную щедрость мужчину, что эти взгляды часто удваивали и утраивали щедрость.

Устроители сидели за кулисами в гостиной с бронзовыми часами на камине и шёлковой голубой обивкой на золоченой мебели.

Унковский, не заходя в зал, прошёл в гостиную. Остановившись на пороге, он утёр платком усы, окинув взглядом присутствующих.

Тут были все свои: Рита с неестественно светлыми пышными волосами, Елена, старая тётка Унковского, нервная незнакомая ему сухая блондинка и гвардейский полковник.

- Генерал, вы вечно опаздываете,- сказала в кресле с чашкой в руке смуглая и тонкая Елена.

- Дело в том, что я не всегда могу так свободно, как вы, принадлежать себе,- ответил генерал, здороваясь со всеми.

- Я всё забываю, что вы принадлежите отечеству,- проговорила как бы с досадой на свою рассеянность Елена.

Необычайно тонкая в своем обтянутом на бёдрах чёрном бархатном платье, она отличалась весёлой ироничностью и живостью. У неё были необычайно густые чёрные волосы, давившие тяжестью причёски её маленькую голову.

- Ну что ваши революционеры?

- Мои революционеры пока что прочно сидят под замком.

- Это какие? из Думы? - спросила седая, с буклями, в чёрном платье старуха, тётка Унковского.

- Да.

- Надеюсь, что к ним отнесутся так, как они того заслуживают, и будут судить военным судом,- сказала тётка Унковского. Она сидела прямо, слегка откинувшись на спинку кресла и положив старчески пухлые руки на подлокотники.

- Я прилагаю к этому все старания,- сказал Унковский.- Но плохо то, что при каждом нашем неуспехе на фронте оставшиеся у них резервы оживляются ещё с большей энергией и сбивают с толку многих идиотов и из нашей молодёжи. Сейчас пришлось играть глупую комедию, в которой мне досталась роль отца и благодетеля,- заключил генерал, беря чашку из рук горничной.

- Вы хотите этим сказать, что эта роль вам совершенно не свойственна? - сказала Елена.

- Я предпочитаю другую роль... но меня просила играть её очень интересная дама,- в тон ей ответил Унковский,- а вы знаете, я всегда подчиняюсь желаниям вашего прекрасного пола.

- Благодарю вас,- сказала Елена, иронически поклонившись со своего кресла.- Я это о?ч?е?н?ь хорошо знаю.

Унковский каждую минуту оглядывался на дверь, как будто здесь кого-то не хватало. Не было Ольги Петровны, и он не знал, как спросить, где она.

Елена заметила эти взгляды и поняла их значение.

- Что же, мы совсем выдохлись и к наступлению уже не годны? - спросила старуха. И, не дожидаясь ответа, проговорила:

- Я этого ждала с самого начала. Раз на немецкий фронт послали немца командовать, чего же ждать иного? Мы никогда ничего не можем сами, блаженные во Христе... Мы дождёмся того, что у мужиков лопнет терпение, и они взбунтуются. Император ничего не понимает, беззаботен, как младенец, и играет жалкую роль. О том, как он осведомлён в делах, можно судить по тому, что он до сих пор ещё мечтает о завоевании Константинополя...

Она говорила это строго, почти гневно. Её властный голос и важный облик с заострившимся носом приковывали к себе внимание.

Унковский сделал ей знак глазами в сторону горничной. Но старуха, махнув рукой, сказала:

- Ну, об этом все знают и везде говорят, даже, я думаю, и о н и.

Однако, обратившись к горничной, потребовала:

- Выйдите отсюда, милая моя.

Унковский, подождав, когда закроется за горничной дверь, сказал:

- К сожалению, это правда. В последние месяцы отношение народа к государю очень изменилось. Также очень нехорошо отзываются об императрице... в народе о ней распространяются всякие легенды, и, что хуже всего, они проникают даже в войска.

Нервная, худощавая блондинка, у которой дёргалась шея и глаза горели неестественным, возбуждённым огнём, хотела что-то сказать, но Унковский не заметил этого и продолжал, поставив допитую чашку на край стола и осторожно подвинув её:

- И в то же время находятся подлецы, которые вводят в трагическое заблуждение императора и императрицу. Они получают массу писем "от русского народа" с выражением любви и преданности, с заявлениями о необычайном подъёме народа, о его восторге перед мудрым управлением. Всё это, действительно, может повести к ужасному концу.

- Ничего иного и ждать нельзя,- сказала возбуждённо блондинка.- Вы знаете,- прибавила она, таинственно оглянувшись на дверь,- у императора ужасные линии рук. Он рождён под несчастной звездой. У него, говорят, страшная судьба.

И она взволнованно оправила платье.

Пышная Рита, с взбитой причёской светлых волос, сидевшая рядом, посмотрела на неё, потом перевела взгляд на мужа с выражением человека, мало осведомлённого во всех этих делах.

- Это всё ваш спиритизм,- сказала насмешливо старуха, обращаясь к блондинке и едва взглянув в её сторону.

- Ах, нет, какой же спиритизм... это совсем другое.

- Говорят, что со времени войны все мистические учения потеряли силу при дворе,- сказала Елена.- Императрица отвлечена от своих меланхолических настроений и всё время занята домом призрения трудящихся женщин и санитарным поездом.

- Я хотел бы быть занятым домом призрения трудящихся женщин,- сказал стоявший за креслом Елены гвардейский полковник, дотронувшись рукой до своих пышных усов.

На него оглянулись, но, увидев, что он шутит, отвернулись, а Елена подняла пальчик и, не оглядываясь, погрозила ему.

В это время в гостиную вошла Ольга Петровна в сопровождении трёх мужчин, весёлая, сияющая и возбуждённая от танцев и того внимания, каким она была окружена.

На ней было серое, отливающее стальным цветом платье, сильно открытое на груди и на спине.

Оборачиваясь с улыбкой на ходу к своим спутникам, она потрагивала сзади тонкими пальцами взбитую причёску, подняв обнажённый локоть. В числе сопровождавших было одно титулованное лицо, высокий, очень худой человек с моноклем и с белой гвоздикой в петлице визитки. У него были неестественно тонкие ноги, которыми он не очень уверенно ступал. Волосы, сильно зачесанные с одного бока, прикрывали поперёк большую лысину.

При появлении Ольги Петровны Елена, украдкой взглянув, заметила в Унковском то едва уловимое выражение, какое бывает у мужчины, когда в общественном месте он встречает любимую женщину.

- Лучше бы она занималась своими трудящимися женщинами и не лезла в управление страной,- сказала старуха.- Я знаю, что во время докладов у царя она незаметно присутствует в кабинете, сидя на площадке - что-то вроде антресолей,- и он, самодержец всероссийский, трепещет перед ней, путается и ведёт себя, как мальчишка. А что, этот проходимец опять, кажется, пользуется милостями, вопреки тому, что мистические учения потеряли всякую силу при дворе? - спросила иронически старуха.

Сухая блондинка с нервно подёргивающейся шеей, по-видимому, бывшая в курсе всех придворных тайн, с загоревшимися глазами сказала:

- Он вернулся... но его сейчас держат несколько вдали.

Старуха, вздохнув, презрительно и безнадёжно махнула рукой.

- Но я понимаю их величества, он должен им импонировать,- продолжала возбуждённо блондинка.- Я знаю людей, которые без негодования не могли о нём слышать, а когда встречались с ним, то сами подпадали под его таинственную власть.

- Позвольте узнать,- сказал, улыбаясь, полковник из-за кресла Елены,- эти люди, которые п?о?д?п?а?д?А?л?и, были мужчины или женщины?

- И те и другие,- ответила раздражённо блондинка, не взглянув на него.

- Говорят, у него грязные руки и чёрные ногти,- заметила Елена,- но, признаюсь, он меня интригует.

Глаза её встретились с глазами Ольги Петровны.

- У женщин, очевидно, тоже наблюдается поворот от нездоровых мистических увлечений,- заметил полковник,- их перестали интересовать бескровные декадентские поэты, они подходят ближе к реальности, к земле, к чернозёму... даже если он скрыт под ногтями...

- Какие гадости вы говорите! - сказала с ужасом брезгливости Рита.

- Ваши остроумные замечания попадают мимо цели,- заметила опять, не взглянув на полковника, блондинка,- потому что это в самом деле необыкновенный человек.

- Говорят, у него неслыханная бесцеремонность и ошеломляющий цинизм в обращении с людьми, а в особенности с женщинами,- сказала Рита, целомудренно покраснев при этом и несмело взглянув на мужа, точно проверяя уместность своего замечания.

- Нет, он, должно быть, положительно интересен! - воскликнула Елена.

Она встала с кресла, отряхнув с платья крошки.

Полковник сделал шаг к ней, но она с едва заметной гримасой отошла от него и села рядом с Ольгой Петровной; около той сидел титулованный человек с моноклем и тщетно старался заинтересовать свою даму разговором.

Ольга Петровна движением глаз и лёгким пожатием плеч показала Елене, насколько ей неприятны ухаживания этого господина, но что она допускает это по некоторым соображениям.

- Я ничего не понимаю в делах войны,- сказала Елена, обращаясь к Ольге Петровне,- и, по правде говоря, всё это уже успело порядком наскучить. Но я определённо могу сказать, что эта зима будет самой весёлой. Кроме того, я успела кое-что заметить и могу только поздравить,- тихо прибавила она, осторожно взглянув в сторону сидевшей к ним спиной Риты.- Я представляю себе, как ему скучно с н?е?к?о?т?о?р?ы?м?и л?ю?д?ь?м?и... - И, повернувшись к подошедшему к ним Унковскому, она таинственно погрозила ему пальчиком, чтобы не видела Рита.

- Секреты? Вечно у женщин какие-то секреты.

- Нет, мы заключили дружественный союз,- сказала Ольга Петровна и уже открыто ласково улыбнулась генералу.

- Вы от этого союза только выиграете,- таинственно сказала Елена, значительно посмотрев на генерала Унковского.

По возвращении домой Ольга Петровна вошла в спальню Риты и сообщила ей, что титулованный господин ухаживает за нею с серьёзной целью.

Рита, делавшая на ночь гимнастику, широко раскрыла свои наивные кукольные глаза.

- Но ведь ты замужем.

- Он тоже женат... и до развода берёт на себя все заботы. Я теперь же переезжаю на отдельную квартиру. Собственно, я бегу от твоего мужа, так как чувствую, что могу сделать то, чего я не должна делать, как твоя подруга.

Рита, прослезившись, со свойственной ей чувствительностью, нежно поцеловала Ольгу Петровну.

- Только ты не бросай Жоржа совсем,- проговорила она, в смущении поправляя на голове подруги выбившуюся прядь волос,- потому что ему будет тяжело. Я заметила... он тоже увлечён тобой.

- Бросать я его не стану, он может бывать у меня... так же, как и ты. Но всё-таки нам лучше быть подальше друг от друга...

LXXIII

В один из пасмурных зимних дней, когда большие хлопья снега медленно падали за окнами в наступающих сумерках, через парадные комнаты царскосельского дворца, с их большой величественной аркой, прошёл французский посол Палеолог, представительного вида мужчина, с моноклем в глазу. Его сопровождали Евреинов и камер-фурьер. Посол был вызван на аудиенцию к императору.

По коридору навстречу им показался из двери лакей с чайным подносом, торопливо посторонившись. Вдали на лестнице мелькнуло чьё-то женское платье. И это было всё, что попалось послу на глаза в бесконечных анфиладах комнат.

Шедшие остановились в конце коридора перед закрытой дверью. Торжественная ти­шина и немота этой двери, за которой находился человек, владевший шестой частью земного шара, как полновластный хозяин-крепостник, всякий раз вызывал у посла, уже привыкшего к русской придворной жизни, странное ощущение.

Дверь неожиданно открыл арап, одетый во что-то жёлтое и красное. Посол увидел императора Николая, ожидавшего его посредине небольшой комнаты с кожаными кресла­ми, столом и большим серовским портретом Александра III на стене.

И каждый раз, как неожиданность, посла поражало какое-то несоответствие между громким титулом самодержца российского и фигурой носителя этого титула.

Николай, со знакомым по портретам пробором над белым лбом, был в обыкновенной офицерской гимнастёрке, с забранными назад под поясом складками и с эполетами. Он по привычке подёргивал левый ус и поводил иногда плечом, как будто ему жал воротник.

Николай подал послу руку, причем на лице у него появилась неуверенная и как бы растерянная улыбка замкнутого человека, точно он конфузился в присутствии посла.

- Сядемте сюда,- сказал Николай,- наш разговор будет долгий. У нас прибавился ещё один враг с тех пор, как я видел вас в последний раз, дорогой посол.

На слове "дорогой" Николай слегка поклонился.

- Это развязывает нам руки, так как не мы уже будем виноваты в том, что православный крест поднимется над святой Софией.

Он замолчал, устремив в пространство взгляд.

Посол ждал.

- Я буду продолжать войну так долго, как только будет нужно, чтобы обеспечить нам полную победу. Вы знаете, что я посетил мою армию, я нашёл её превосходной, полной рвения и пыла. А путешествие, которое я совершил через всю Россию, показало мне, что я нахожусь в полном душевном согласии с моим народом.

При этих словах в его тоне прозвучала какая-то торжественность. Он несколько секунд молчал.

Николай взглянул на Палеолога и, как бы вспомнив, что он говорит только о себе и ни словом не упоминает о том, что имеет отношение к его собеседнику, с запоздалой поспешностью проговорил:

- За эти три месяца чудесные французские войска и моя дорогая армия совершили великие дела. Ясно, что мы накануне победы.

В этом месте посол, со своей стороны, сделал движение спиной, как бы благодаря за честь соединения имени Франции и России в слове "мы".

- Русский народ и русское общество... вы ведь были свидетелем того величайшего подъёма и самоотверженности, охвативших их... Я и императрица ежедневно получаем письма, свидетельствующие о том, что этот порыв растёт всё больше и больше. Мы должны победить врага до конца и освободить Европу от немецкого засилия. Я во всей мере,- продолжал он, загораясь,- чувствую свою ответственность и святой долг охранять высокий престиж и достоинство моей державы...

Посол подвинул пепельницу, и коробка спичек упала на пол. Император сделал было поспешное движение поднять её, но вовремя удержался и продолжал:

- Поэтому мы должны сейчас же сговориться относительно того, как нам поступать, когда наш враг запросит мира. Мы больше всего должны бояться дать себя разжалобить,- продолжал Николай, нахмурившись и крепко сжав кулак.

Посол сидел совершенно прямо и спокойно в кресле, только из почтительности к им­ператору вынув свой монокль, благодаря чему один глаз его, окружённый морщинами от привычного держания монокля, имел странное выражение и мешал императору говорить.

- Вот как я приблизительно представляю себе результаты, каких Россия должна до­стигнуть в конце войны,- сказал Николай, раскладывая на столе карту, которая всё скатывалась в трубку.- У Германии мы должны взять Восточную Пруссию... я не знаю... я ещё не думал... я подумаю, брать ли до самой Вислы или... меньше.

Он нерешительно поднял глаза на Палеолога.

Тот молча, почтительно наклонил голову.

- Дальше,- продолжал Николай уже с большей уверенностью,- Галиция и часть Буковины нам нужны, чтобы достигнуть естественных границ России - Карпат. Наконец, проливы нам нужны для свободного выхода через них.

Николай поднялся и начал ходить по комнате от окна до этажерки у двери. Иногда мельком взглядывал на лестницу, вверху которой была площадка. Ему казалось, что он слышит там шорох женского платья.

Императрица имела обыкновение сидеть там во время важных докладов у императора. Это сковывало и разбивало его мысль, так как он всё время против воли думал о том, как она отнесётся к той или иной фразе и не будет ли по обыкновению выговаривать ему за то, что он выказал себя недостаточно твёрдым, недостаточно и?м?п?е?р?а?т?о?р?о?м. А потом точно мальчика начнёт учить, как надо вести себя, будучи императором.

И он забывал о том, что ему нужно было говорить, и говорил как раз то, чего не нуж­но было говорить.

Николай затем и встал, чтобы, под видом взволнованного состояния, удостовериться, слушает жена или нет.

Сколько раз он в порыве возмущения говорил себе, что он император и что ему раз навсегда нужно освободиться от деспотического влияния жены.

Его подавляла способность императрицы упорно, ни с чем не считаясь, добиваться своей цели. Он иногда ненавидел её, даже в то время, когда просил прощения. И в то же время эта её способность вызывала в нём острую зависть. Она всегда ясно знала, чего хотела, для неё существовал только один закон - её воля. Интересы других людей её не занимали. У неё была способность говорить человеку в глаза самые жестокие вещи, не испытывая при этом никакой неловкости.

У него же в этих случаях, наоборот, всегда было неловкое чувство. Просто не хватало на это силы. Бывало, что Николай, по настоянию жены вызвав к себе министра для сообщения о его отставке, не только не находил в себе силы сказать ему об этом в лицо, а наоборот, чувствуя свою вину, он выражал всякие знаки внимания и только по отъезде успокоенного и обласканного министра посылал ему вдогонку указ об отставке.

Императрица требовала от мужа твёрдости, а сама то и дело настаивала на отмене принятых им без её санкции решений.

И сейчас, поглядывая на площадку, он мысленно проверял свои высказывания послу и тревожно думал о том, что может найти жена в его поведении недостойным императора. Решив, что наверху никого нет, он сел в кресло и самым простым и дружеским тоном сказал:

- Ах, дорогой посол, сколько у нас с вами будет воспоминаний! - Николай помолчал с мечтательной улыбкой, потом рассказал о телеграмме Вильгельма, в которой тот после объявления России войны "умолял" его не переходить границ.

- У меня тогда мелькнула мысль: не сошёл ли я с ума,- сказал Николай, пошевелив у себя перед лбом пальцами.- Разве мне шесть часов тому назад не принесли ноту с объявлением войны? Я прочёл императрице телеграмму... Она сама захотела прочесть её, чтобы удостовериться, и тотчас сказала мне: "Ты, конечно, не будешь на неё отвечать?" - "Конечно, нет",- сказал я. Эта безумная телеграмма имела целью поколебать меня, сбить с толку, заставить сделать какой-нибудь смешной шаг. Случилось как раз напротив...

Наверху послышался стук. Император бросил взгляд туда и повторил громче и реши­тельнее:

- ...Случилось как раз напротив: выходя из комнаты императрицы, я знал, что мне нужно делать и что между мною и Вильгельмом всё кончено... навсегда...

У него появилась в лице опять напряжённость раздвоенного внимания, и сразу исчез тон простоты и дружеской доверчивости.

- О, как поздно! - сказал он.- Боюсь, что я вас утомил.

Посол встал и почтительно обратился к императору:

- Генерал Лагиш мне писал недавно, ваше величество, что великий князь Николай Николаевич по-прежнему ставит своей единственной задачей поход на Берлин...

- Да, да, Берлин - это единственная наша цель,- сказал Николай, подавая руку для прощального пожатия.- Впрочем, ещё проливы и Константинополь...

Проводив посла и вернувшись от двери, Николай остановился, глядя наверх и прислушиваясь.

Там послышались уходящие женские шаги. Было ясно, что она всё время сидела и слушала.

На лице Николая вспыхнуло негодование.

- Я наконец потребую от неё, чтобы она... Она сама роняет моё достоинство,- сказал Николай вслух.

Он гневно одёрнул гимнастёрку и, выпрямив плечи, пошёл деревянной, военной походкой, какою не ходят дома, в другие комнаты.

LXXIV

Аресты 30 ноября коснулись и кружка, в котором работал Алексей Степанович.

Он жил в районе Лесного, в той его части, где среди редких сосен напиханы дачки окраинной мелкоты. Это большею частью трёхкомнатные домишки, обшитые потемневшим тёсом, с облупившейся краской, с убогой террасой, затеняющей и без того тёмные комнатушки этих бедных жилищ.

Было воскресенье, Алексей Степанович сидел в своей каморке, плотно завесив окно, и фабриковал паспорт по поручению Сары для приехавшего из Вологды нелегального товарища.

Хозяйка его, Арина Ивановна, была старушка просвирня, мучившая его по вечерам чтением жития святых. Алексей Степанович терпел это, и Арина Ивановна в разговорах с соседками с похвалой отзывалась о своём жильце, говорила, что он богобоязненный хороший человек и совсем не похож на других молодых рабочих, которые почти сплошь сорванцы и безбожники, и что товарищи, которые заходят к нему, тоже люди тихие, непьющие.

Эта репутация благонамеренности давала Алексею Степановичу возможность жить без всяких подозрений.

У него был склад литературы и листовок, которые с недавнего времени Маша печатала на гектографе.

Он уже кончал отделку паспорта, как в комнату заглянула Арина Ивановна и сказала, что пришёл какой-то человек и спрашивает его.

Почувствовав что-то недоброе, Алексей Степанович сунул паспорт за голенище сапога и пошёл в маленькую переднюю.

Там стоял Шнейдер в штатском пальто и в кепке. Он почти до глаз был обвязан башлыком.

- Я к тебе,- коротко сказал он.

Когда они вошли в комнату, Шнейдер оглянулся на дверь и сказал:

- Прячь всё дальше... или сожги. Макс арестован... Ты Машу давно видел?

- А что? - спросил Алексей Степанович, почему-то побледнев.- Разве она?..

- Нет пока... Но ты поезжай сейчас же к ней, предупреди. Я им дал печатать листовку, это надо отложить. А где у тебя литература?

Алексей Степанович подошёл к окну и, положив руку на подоконник, сказал:

- Здесь.

Шнейдер не понял.

- Где - здесь?

Алексей Степанович взялся обеими руками за доску подоконника и отодвинул её. Под ней между обшивкой и стеной показалось углубление.

- Это хорошо. Поезжай скорее.

Алексей Степанович торопливо надел свою тёплую куртку на вате с хлястиком назади, и они вышли вместе со Шнейдером.

Шнейдер пошёл к институту, а Алексей Степанович по тропинке к остановке трамвая. Он нарочно пропустил ближнюю остановку и пошёл на следующую.

У него была одна мысль - не опоздать, успеть предупредить Машу. У него волосы шевелились на голове при мысли, что она, может быть, уже арестована.

Он нервно ходил около остановки трамвая и ждал вагона, который, как нарочно, где-то застрял.

Когда вагон подошёл, он прыгнул в него. За ним вошёл какой-то человек с усиками в осеннем пальто с поднятым воротником. Алексей Степанович прошёл в вагон, а человек в пальто остался на площадке, вынул из кармана газету и стал внимательно читать её.

Алексею Степановичу показалось что-то неладно в этом чтении газеты на морозе. Он со своего места несколько раз поглядывал на читающего и один раз увидел через стекло двери, что глаза читающего пристально взглянули на него поверх газеты и сейчас же спря­тались.

Алексей Степанович продолжал спокойно ехать. Но когда вагон подошёл к остановке и через минуту тронулся, он вскочил, как будто по рассеянности пропустил нужную ему остановку, и уже на ходу выпрыгнул из вагона.

Он видел, как человек с газетой, не ожидавший этого манёвра, бросился тоже из вагона, но Алексей Степанович вскочил в проходивший мимо обратный трамвай. Сквозь за­мёрзшее стекло он успел рассмотреть, как тот с недоумением оглядывался во все стороны на остановке, не понимая, куда мог деться человек, которого он только что видел.

Алексей Степанович понял, что он открыт. Вопрос был только в том: знают ли, где он живёт, или только приметили его лицо?

Он опять пересел в нужном ему направлении и, не входя в вагон, оставался всё время на площадке.

Потом ещё раз пересел, поехал в сторону от квартиры Маши, потом сошёл и обошёл кругом квартал, всё время незаметно оглядываясь. Ничего подозрительного не было. Улица была почти пуста. Ветер нёс позёмку посредине мостовой, и качающиеся от ветра фонари горели тускло.

LXXV

Он пошёл в сторону квартиры Маши и, постояв несколько минут у дверей, позвонил.

Через минуту дверь открыла старуха нянька, жившая у хозяйки квартиры. Лицо её было спокойно. Алексей Степанович понял, что всё благополучно.

- Вы к барышням? Проходите, проходите.

В дальних комнатах послышались звуки рояля.

Алексей Степанович пошёл по узкому коридору в комнаты Маши, которые были в самом конце коридора, около кухни и ванной комнаты.

Когда он вошёл, Маша с Сарой сидели за пианино и, как старательные ученицы, разучивали пьесу в четыре руки.

- Ах, это вы! - сказала Сара, вскочив.- А мы тут самым наглым образом занимались хорошими делами. Давайте кончать.

Она подошла к кушетке и подняла крышку. Там виднелась доска гектографа с заложенным листом.

Алексей Степанович смотрел на Машу, как будто все ещё не верил своим глазам.

- Что вы так странно смотрите? - спросила наконец Маша, оправляя на плече бретельку.

- Я боялся, что... Макс арестован... Надо всё это ликвидировать.- Он указал в сторону кушетки.

- Как? Когда? - спросили в один голос Маша и Сара.

- Ничего ещё не знаю, мне сказал сейчас Шнейдер.

Несколько времени все молчали. Потом Сара, встряхнувшись, сказала:

- Ну что же, не привыкать. А мы ещё успеем отпечатать листовку.

- Зачем рисковать?

- Никакого риска. Прежде всего у дворника будут спрашивать. А мы нарочно его часто зовём к себе - то пианино переставить, то шкаф, и он всегда видит, что тут живут самые благонамеренные барышни,- сказала весело Сара.

- Да и сейчас ещё рано для таких визитов,- сказала Маша,- нет ещё и девяти часов.

Они вынули гектограф, подбавили свежей краски и начали катать. Сара ловко выхватывала листы и вставляла новые.

Вдруг все замерли. Послышался звонок. Потом тишина. Возможно, что нянька заснула и не слышала его.

У Алексея Степановича мелькнула прежде всего мысль, что он, сам не заметив, привёл за собой шпиков.

Нужно было спрятать гектограф и успеть оправиться, чтобы не было заметно испуга и растерянности на лицах.

Звонок повторился ещё раз. Звук этого колокольчика производил какое-то страшное впечатление. Тишина в квартире ещё более усиливала это впечатление. Хозяйки, очевидно, не было дома.

- Я пойду открою, не имеет смысла задерживать,- сказала Сара, когда гектограф был убран в кушетку и сверху набросали подушек, нот.- Задержка вызовет только подозрение.

Через минуту она вернулась с выражением полного недоумения.

- Тебя спрашивает какой-то прапорщик,- сказала она Маше.

Маша пошла в переднюю. Все смотрели на раскрытую дверь и ждали.

Через минуту Маша вернулась с письмом в руках. За ней в шинели, с башлыком на плечах шёл молоденький офицерик с девически розовыми щеками и с неловкими манерами.

- Это друг моего мужа... Савушка,- сказала Маша, улыбаясь тому, что ей приходится так называть незнакомого взрослого человека.- Почему вы не разденетесь?

- Нет, нет, я должен уходить,- сказал Савушка, покраснев, потому что Сара смотрела на него смеющимися глазами.

- Тогда присядьте и разрешите мне прочесть письмо, может быть, что-нибудь будет нужно... - сказала Маша с тем оживлением, с каким говорят люди, получая с оказией письмо от близкого человека.

Савушка при её словах "может быть, что-нибудь будет нужно", видимо, заволновался, хотел что-то сказать и не решился.

Маша стала читать.

Алексей Степанович, сидя в куртке и сапогах за столом, опустил глаза, смотрел себе под ноги и нервно кусал губы, изредка бросая взгляд на пальцы Маши, державшие листок.

Вдруг лицо Маши стало совершенно белым. Пальцы, державшие письмо, тоже странно побелели. Она зажала рот платком и неожиданно выбежала в кухню. Все тревожно посмотрели ей вслед.

- Что такое? - испуганно спросила Сара, обращаясь к Савушке, который, видимо, страдал от того, что ему пришлось передать это письмо.

- Её муж убит... - тихо сказал Савушка.

Лицо Алексея Степановича побледнело. У него пересохло во рту.

LXXVI

Митенька Воейков случайно узнал об аресте Макса и мысленно поблагодарил судьбу за то, что не остался в кружке. Если бы он попал в кружок, то после ареста Макса и думать было бы нечего уйти оттуда: могли заподозрить его в трусости, а позорнее этого быть ничего не могло.

Но Митенька был недоволен своей жизнью. К службе он относился с презрением и ненавистью. А тут ещё в газетах стали появляться уничтожающие статьи: говорилось, что "эта организация больше занимается устроением на службу всяких полицейских приставов, чем заботой о судьбе тех, кому она призвана служить".

Поэтому при встрече со знакомыми, настроенными оппозиционно по отношению к правительству, приходилось несколько нечленораздельно говорить о месте своей службы.

И вот в одну из особенно тяжёлых минут Митенька, проходя по коридору учреждения, неожиданно наткнулся на Лазарева, которого совсем потерял из вида.

- А вот вас-то мне и нужно! - воскликнул Лазарев. У него, как всегда, была какая-то вдохновенная порывистость в движениях и размашистость жестов, как будто в нём неустанно кипела энергия и постоянно работала мысль.- Прежде всего: хорошо ли вы устроились?

И его светлые глаза остановились в упор на глазах Митеньки.

Тот почувствовал, что ему на этот вопрос нужно ответить отрицательно.

- Отвратительно! Заведующий какое-то животное, с которым противно работать. Я просто изнемогаю,- сказал Митенька.

Лазарев несколько времени смотрел на него тем же взглядом, потом вдруг сказал:

- Великолепно!.. У меня найдётся для вас другое дело, более подходящее. Вам надоела канцелярщина и сиденье на одном месте?

- Ужасно!

- Прекрасно,- сказал Лазарев и дружески-интимно взял Митеньку за талию и отвёл его к окну.

Этот жест Лазарева вызвал в Митеньке внезапный порыв дружеских чувств к нему, почти любви, хотя он ещё не знал, что хочет предложить ему Лазарев. Но он уже был готов не из своих интересов, а в интересах Лазарева делать то, что потребуется от него, раз к нему так тепло, так хорошо отнеслись. У него даже пробежал по спине холодок взволнованного чувства.

- Дело вот в чём,- сказал Лазарев, оглядываясь на служащих, сновавших по коридору взад и вперёд.- Дело вот в чём... - Он остановился и дал пройти барышне с папкой бумаг.- Сейчас наша организация попала в полосу... Впрочем, пойдёмте лучше в мой кабинет.

Лазарев открыл дверь в кабинет, обставленный заново. Здесь был большой диван, ог­ромный письменный стол с телефоном и креслами тёмной кожи.

Митенька почувствовал, что он вошёл сюда не как служащий к начальнику, а как приятель к приятелю. Он даже похвалил письменный прибор и кожу на креслах с таким выражением, с каким хвалят обстановку хорошо устроившегося друга, с которым давно не встречались.

- Так вот об организации нашей. Вы, конечно, знаете, что сейчас идёт борьба по ли­нии обслуживания армии,- сказал Лазарев.- Буржуазия думала, что она получит в свои руки всё снабжение, а ей показали кукиш, оставили только помощь раненым. На этом не разжиреешь. Теперь она лезет на стену и каждую неудачу на фронте объясняет неспособностью правительства и всех его организаций. И вопит о необходимости привлечения общественных сил к более широкому участию в обороне страны. Поэтому сейчас печать начинает травить всё, что исходит от правительства. Понятно? У меня есть гениальный план! - воскликнул он, возбуждённо встав и начав опять шагать по кабинету на своих длинных ногах.- Я говорил с нашим генералом и предложил ему передать мне право давать отсрочки служащим нашей организации. Я возьму к себе на службу журналистов либеральных газет, пообещаю им отсрочки, если они напишут и напечатают нужные нам статьи. Вы понимаете, какие отсюда перспективы?

Митенька понимал, какие перспективы, понимал также, что отсрочка ему самому по­надобится, если будут переосвидетельствовать белобилетников, но он также сознавал, что дело это не такого порядка, чтобы его совесть оставалась при этом чиста, как душа младенца, если он, по предложению Лазарева, перейдёт к нему на работу.

Но Лазарев так хорошо отнёсся к нему, что высказать своё настоящее мнение об этом деле было уже неудобно.

В сущности, нужно было бы сказать Лазареву:

"За кого вы меня принимаете? Ведь ни один элементарно честный человек не пойдёт на то, чтобы поддерживать реакционную правительственную организацию всякими сом­нительными махинациями".

А после этих слов следовало повернуться и уйти.

Но этого сделать было невозможно опять-таки потому, что Лазарев взял по отношению к нему такой дружеский тон, и Митенька, всегда действовавший под первым впечатлением, сам же горячо отозвался на этот тон.

- Значит, пока я буду вести переговоры с журналистами, вы можете прокатиться по фронту (кстати, там сейчас затишье) и собрать кое-какие данные. Вы будете свободным человеком: никаких обязательных служебных часов, никакого сиденья на месте. Недурно?

И Лазарев размашисто хлопнул Митеньку по плечу.

Пришлось согласиться.

Пантелеймон Сергеевич Романов - Русь - 15, читать текст

См. также Романов Пантелеймон Сергеевич - Проза (рассказы, поэмы, романы ...) :

Русь - 16
LXXVII Установившимся затишьем Лазарев решил воспользоваться для отпра...

Русь - 17
Часть V I Безоружные русские армии, лишённые снабжения, сопровождаемые...