Пантелеймон Сергеевич Романов
«Русь - 06»

"Русь - 06"

XVII

Федюков долго молчал и мрачно смотрел по сторонам.

День был пасмурный, мягкий и теплый, какие бывают в июне после ночной грозы. В осве-женном воздухе пахло теплой влагой и омывшимися цветами. Дорога, несмотря на прошедший дождь, была не грязная. Сухая земля впитала всю воду, и колеса катились по влажной дороге мягко, без стука и пыли. Только когда въезжали в лес, лошади шлепали по лужам и сильнее пахло лесной свежестью и зеленью после обильного дождя. Все поляны густо заросли травой, которая после грозы была особенно свежа. А придорожные кусты орешника, которые лошади задевали постромками, стряхивали с себя целый дождь капель.

- Вы мне перебили дорогу... - сказал вдруг Федюков, - но я на вас не сержусь и вас не виню. Я все понял... Проклятая жизнь и проклятая судьба! Почему она всегда непременно пре-следует того, кто выдается над общим уровнем? Всегда... В душе, здесь, - сказал он, распахнув борт пыльника и выглянув из-за капюшона на Митеньку, - целые миры, а в жизни у меня сплошная ерунда и чушь. Я скиталец. Скажите, куда мне приклонить голову и что мне делать? У меня нет никакого дела.

- А вы нигде не служите?

- Прежде служил. Но потом увидел, что не могу. Противно делать то дело, которое неизмеримо ниже нашего сознания. А все общественные дела именно таковы. Да и потом, что можно делать в такой стране, где существует правительство, подобное нашему? Как подумаешь, что это ему пойдет на пользу, так охватывает отвращение.

- Совершенно верно, - горячо согласился Митенька. - Я даже думаю, что с такими мыс-лями (а я придерживаюсь таких же мыслей) едва ли возможно участие в деятельности какого бы то ни было правительства.

- Вот!.. - сказал Федюков, выставив из рукава указательный палец по направлению к Митеньке. - Я думал об этом, но боялся испугать вас крайностями.

- О, пожалуйста! - воскликнул Митенька. - Чем угодно можете испугать, только не крайностями.

- Вы честный и благородный человек, - сказал взволнованно Федюков, пожав Митеньке руку, как будто почувствовав к нему внезапную любовь.

У Митеньки тоже пробежало что-то вроде холодка и дрожи от внезапного чувства.

- И заметьте, - сказал опять Федюков, - чем личность глубже, тем жизнь вокруг нее отвратительнее и бестолковее. Я вам про себя скажу. Вот хоть дома у меня... Про обстановку я уж не говорю - грязь и беспорядок - это все чушь, поверхностное, внешнее. Но вы семейную жизнь возьмите: жена у меня старая, неинтересная, вечная зубная боль. И спросите, почему я на ней женился и бросил свою первую жену, своего ангела-хранителя? Не знаю. Ей-богу, не знаю! - сказал Федюков, подняв к сжатым плечам руки с выставленными к собеседнику ладонями и тряся отрицательно головой.

- Но почему же?.. - спросил Митенька. Федюков, не отвечая и как бы не обращая внимания на вопрос Митеньки, продолжал смотреть на него.

- Рок!.. - сказал он вдруг неожиданно громко в лицо собеседнику и широко раскрыв при этом глаза. Потом, отстранившись, некоторое время молча смотрел на Митеньку, как бы изучая впечатление.

Митенька вздрогнул от неожиданно громкого голоса и, смутившись, не знал, что ответить.

- И вот теперь, судите сами, каковы у меня соотношения между моими внутренними и внешними условиями? Во внутренней жизни поднялся до высших вершин, черт ее знает куда! А рядом со мной грязь, жена с зубной болью, ревность к молодой няньке. Вот вам параллели. Да еще необходимость изворачиваться и добывать деньги.

Митенька невольно вспомнил, что Федюков должен ему сто рублей, обещал отдать на дру-гой же день, а целый месяц и не заикается об этом. Потом вспомнил, что сам должен Житникову ровно столько же времени.

Федюков, опустив голову, сидел некоторое время в унылой неподвижности. Потом вдруг сказал убежденно и с сильным подъемом:

- Вы редкий человек.

Он, неизвестно из каких причин, почувствовал дружбу, почти любовь к Митеньке Воейко-ву.

- Только тогда и живешь, когда встречаешь таких людей, а ведь все остальные, - между нами, - такая дребедень... Я не сержусь на вас. Только, голубчик, будьте осторожнее с женщи-нами, они лгут во всем. А ее бойтесь больше всего. Это - сама хищность. Она вымотает из вас всю душу и бросит потом, даже не взглянув на вас.

У Митеньки было такое ощущение, что, если бы он не имел успеха у Ольги Петровны, Федюков не почувствовал бы к нему такого прилива дружбы и откровенности. И он, чувствуя свое превосходство и как бы боясь обидеть им Федюкова, с особенным вниманием и готовно-стью слушал его напутственные предупреждения относительно той женщины, у которой тот сам не имел успеха и теперь в порыве дружеских чувств уступал ее другому.

- Встретился с вами, и все вдруг всколыхнулось, что здесь заключено, - сказал Федюков, ударив себя по груди. - А вот и мои палестины. - Он показал из экипажа пальцем направо. Митенька Воейков увидел среди поля плоскую крышу дома с стеклянной вышкой. - Голубчик, заедемте ко мне. Познакомлю вас с женой. Она удивительный человек. Нет, вы не имеете права отказываться во имя того, о чем мы сейчас говорили. И это только начало: что успеешь сказать за один час дороги? Если бы вы знали, какой в душе праздник, когда встретишься с человеком, которому близко все твое самое сокровенное! Жена как будет рада. Вот наговоримся! А вот, кстати, и она стоит на балконе.

Федюков достал платок и помахал им. Стоявшая на балконе женщина с завязанной щекой ничем не ответила на это приветствие и скрылась.

XVIII

Усадьба Федюкова стояла среди голого поля, подставляя свои бока всем четырем ветрам. В летний зной некуда было укрыться от солнца, которое немилосердно палило, зимой нельзя было пробраться через сугробы.

Это было тем более странно, что невдалеке была тенистая березовая роща и старый зарос-ший пруд с торчавшими посредине почерневшими сваями. По объяснению самого Федюкова, он нарочно построил усадьбу не около старинного пруда и рощи, а среди голого поля потому, что терпеть не мог, как он выражался, "быть продолжателем" и пользоваться чужим наследием. А уж если начинать что-нибудь, так на чистом месте.

Дом был выстроен с широким размахом, из хорошего соснового леса, с просторными терра-сами на юг и на север. В нем было почти все окончено, только у парадного крыльца не было сделано соответствующего схода со львами, как задумано было Федюковым. Львов как-то не собрались выточить, и поэтому временно были положены две доски с прибитыми к ним планка-ми, вроде того, как делается в строящихся домах и церквах, чтобы было по чему всходить камен-щикам, таскающим кирпич, и чтобы ноги не ехали назад.

Да на вышке не было еще вставлено стекол, и ветер гулял и свистел там, как на колокольне. Так что, вместо приятного удовольствия от обозрения горизонта по вечерам, кухарка распоря-дилась вешать туда белье после стирки, да еще сюда же кто-то ухитрился определить выброшен-ные лукошки с хлопьями, в которых гусыни выводили гусенят.

По двору было разбросано много каких-то причудливых строений: высоких, с большими окнами, низких, плоских с маленькими полукруглыми окошечками, посаженными очень высоко, как делается в беговых конюшнях. Торчало несколько труб, похожих на фабричные. Все эти строения были расположены на большом друг от друга расстоянии. Все они должны были соединиться друг с другом аллеями, но не соединились.

- Вот размахнулся было как, - сказал Федюков, вылезая в своем длинном пыльнике из коляски и широко размахнув по двору рукой. - Сколько было силы и молодой энергии, когда начиналось все это! Это у меня тут масляный завод... будет, - прибавил он, увидев недоумева-ющий взгляд собеседника, - там конюшня, а тут пруд... тоже будет. А это - аллея к выезду была. Черт их знает, половина липок отчего-то засохла, а половину мужики подергали, от собак отгоняться. Но все это чушь, - сказал он вдруг со скучающим видом. - Допустим, все это я докончу, масляный завод оборудую лучше, чем у чухонцев, львов выточу, аллеи будут... А для чего? Что же дальше? И потом, это значит еще крепче привязать себя к месту, оставить раз навсегда какую-то великую надежду. Ну, пойдемте в дом, жена, наверное, с самоваром ждет. Вот наговоримся с вами.

Но, когда приятели вошли в дом, оказалось, что жена не ждала с самоваром. Очевидно, гос-ти, привозимые Федюковым, были здесь не редкость, и их встречали без распростертых объятий.

В большой, неуютной столовой с голыми стенами из сосновых бревен стоял посредине стол с разложенными выкройками, мотком ниток и брошенными ножницами. Вокруг расположились стулья с точеными дубовыми спинками. У двух из них были сломаны ножки, и они, выбыв из строя, стояли около печки, склонившись друг к другу для взаимной поддержки.

На полу был сор, окурки, сметенные с подоконников, брошенный посредине пола веник, и валялась тряпичная кукла с выдернутой ногой.

Хозяин куда-то ушел, и Митенька Воейков остался ждать, осматриваясь в этой пустой комнате. Он слышал, как Федюков что-то преувеличенно оживленно рассказывал в соседней комнате. И, судя по его оживлению и упорному молчанию другой стороны, было видно, что ему мало верили. Тем более что Митенька слышал, как Федюков упомянул имя подрядчика, у кото-рого он будто бы был, и страшно устал от дурацких разговоров о деньгах. Потом было слышно, как Федюков отдохновенно сел на диван и начал уже беззаботно болтать. Это продолжалось довольно долго.

"Да что же он, забыл, что ли, про меня, - подумал Митенька. - И зачем поехал к нему, неизвестно. Поехал бы к Ирине, сидел бы около нее сейчас. Каждый раз оказываются у меня на пути внешние препятствия". Потом он слышал, как Федюков с кем-то говорил в кухне и смеялся так благодушно и не спеша, как будто у него никакого гостя и не было. Потом он появился в дверях, и одно мгновение у него был такой взгляд, как будто он удивлялся, кого это еще нелег-кая к нему принесла. Но, сейчас же плюнув, крикнул, повернувшись в дверь:

- Да, самовар поставьте!.. черт, забыл совсем. Поскорее поворачивайтесь, - прибавил он таким тоном, каким говорят, когда знают, что десяток слуг бросятся исполнять приказание. - Сейчас самоварчик подадут, вот тут уж мы с вами поговорим.

Но вид у него был несколько сконфуженный и как бы связанный.

- Хорошо бы на вышке поговорить, там никто бы не помешал, но что за негодный народ: лукошек туда каких-то натащили с курами.

Дорожного разговора он не возобновлял, все куда-то вскакивал, а когда садился около гостя в кресло, вытянув ноги, то начинал рассматривать свои ногти с таким видом, как будто гость ему уже нестерпимо надоел своим торчанием и он не может даже придумать, чем его занимать и о чем говорить.

- Нет, на вышке было бы лучше, - сказал Федюков через некоторое время.

Но когда Митенька говорил, что он поедет, Федюков махал на него руками, чтобы он и не думал уезжать без чаю.

Тогда Митенька садился опять, тем более что ему, как на грех, хотелось пить.

- Черт ее знает, надоел этот беспорядок, - сказал Федюков, оглянувшись по комнате и с озлоблением поддав ногой куклу. - Только и успокаивает мысль, что все это временно. И потом жить с человеком низшей ступени, которого не любишь... ужасно тяжело. Да! Анна Федоровна нездорова и не может сейчас выйти. Просит извинить. Жить с человеком, который тебя не понимает, - ужасно. А тут еще эта история с нянькой. Вообще все скверно на этой сквернейшей из планет, - сказал он, попробовав улыбнуться, но сейчас же опять задумался.

Дмитрий Ильич, видя, что самовара нет, разговора тоже никакого нет, решил попробовать уехать. И когда он встал, готовый побороть все уговоры хозяина остаться, Федюков тоже встал, рассеянно пожал гостю руку и с унылым видом, поглаживая ладонью голову, пошел проводить его до передней. Как будто они уже наговорились, никакого чаю не ждали или уже напились.

- Ну, что, дело с продажей имения идет? - спросил уныло Федюков, помогая гостю одеться.

- Да, Валентин ищет сейчас покупателя, хлопочет, чтобы поскорее уехать. А на днях поедем к Владимиру, он наверное купит.

- Ох, мать моя! - вскрикнул Федюков, ударив себя ладонью по лбу. - Жена сказала, что он перед нашим приездом заезжал сюда, искал вас. Она немножко недовольна им, он заговорил-ся с ней и выпил весь портвейн и мадеру, купленные к именинам.

- Значит, нашел покупателя, - сказал тревожно Митенька, не слушая замечания о порт-вейне. - Ну, в таком случае я лечу.

- Ох, счастливец... - сказал грустно Федюков, провожая гостя. И прибавил: - Через неделю третье заседание Общества, приезжайте.

Дмитрий Ильич сел в экипаж и, заставив себя улыбнуться, оглянулся с прощальным приве-том на хозяина.

Когда он уже выехал на большую дорогу из усадьбы, проехав аллею из хворостинок, он вдруг услышал позади себя крик.

Дмитрий Ильич оглянулся.

На вышке дома, высунувшись до половины в окно, стоял Федюков, махал рукой и кричал:

- Самовар готов! Куда же вы поехали? Чай пить! Чай пить!

XIX

Третье очередное собрание Общества было назначено 16-го числа. И когда на нем появился Валентин, он бы встречен с шумной, почти восторженной радостью, как человек, которого только счастливый случай задержал еще на несколько дней среди друзей, уже оплакавших его отсутствие.

- Ну, что же, вы вернулись? - спросил предводитель, подходя к Валентину, и, ласково улыбаясь своей стариковской улыбкой, потрепал его по плечу.

- Да, на несколько дней пришлось отложить поездку по чисто деловым соображениям, - сказал Валентин, сейчас же вставая и принимая тот неуловимо корректный и внимательный вид, который был ему свойственен.

- Так, так... Делового участия принимать в заседании, конечно, не будете уже, так только - послушать и посмотреть?

- Да, князь, только послушать и посмотреть, больше ничего не успею.

- Что же, едете ради новизны впечатлений или с научной целью, исследовать край?

- С научной целью, - сказал Валентин, все так же почтительно корректно, в то время как князь, перебирая пальцами правой руки свою длинную седую бороду, с улыбкой, от которой морщилась кожа у глаз, ласково, снисходительно смотрел на Валентина, как смотрит старик, занимающий высокое положение, на молодого человека своего круга, который проходит сейчас все то, через что когда-то и он проходил в молодости, и все это ему уже наперед известно.

А кругом собралась целая толпа любопытных, которые смотрели на Валентина, точно на путешественника, вернувшегося из дебрей Африки.

Это заседание, собственно, было посвящено речам. Но в два прошлых заседания уже успели наговорить столько, что больше, казалось, и некуда. Поэтому заседание должно было пройти, по заявлению председателя, под знаком: "Довольно слов, пора приняться за дело".

- Объявляю заседание открытым, - сказал Павел Иванович. Он, нахмурившись, сел и, наклонившись к поместившемуся справа от него Щербакову, пошептался с ним, как шепчется с помощником мастер, пустивший машину в ход и знающий, что все части ее сами придут в движение.

Действительно, части ее сейчас же пришли в движение.

После выскочившего было Авенира, которого сейчас же две руки потянули обратно за блузу и заставили сесть, поднялся предводитель. Он, улыбаясь, как бы подготовляя к тому, что сказанное им будет приятно и не без некоторого юмора, сказал:

- Господа, два прошлых заседания у нас прошли очень... шумно. Я вполне понимаю, что у всех великое рвение к самостоятельной творческой работе, а не на помочах у власти...

- Верно... - крикнул Авенир, вскочив. Но в него сейчас же опять вцепились две руки сзади и осадили. Очевидно, приняты были меры к тому, чтобы его караулили.

Предводитель, все так же тонко улыбаясь, оглянулся в сторону Авенира, как бы прося его подождать и послушать дальше, с чем он, может быть, уж не так будет согласен.

- Но я осмелился бы советовать, - продолжал предводитель, - быть мудро экономными и тратить меньше слов там, где нужно дело. Нам нужно доказать, что мы являемся мозгом своего народа, его авангардом, спаянным единой целостной волей, возглавляемой более высшей волей - монарха. Эта воля, и только она одна, делала нас сильными, истинными патриотами и примерными сынами своей великой родины, чем может справедливо гордиться русское дворян-ство.

Улыбка сошла с лица предводителя, и он, начав с шутки, как бы неожиданно коснулся таких струн, которые затронули в нем самое священное для него.

- Ну, это уж не туда поехал... - сказал сзади чей-то негромкий голос.

Предводитель не обратил на него внимания, и, слегка опираясь согнутым в суставе пальцем о край стола, как бы наклоняясь, он, с тем же выражением заканчивая свою речь, сказал:

- Поэтому мы всемерно должны стремиться к наибольшей солидарности и единству с подчинением не за страх, а за совесть возглавляющей нас власти, дабы не растеряться, как овцам без пастыря, и еще раз поэтому: меньше споров и... дело, дело и дело.

Предводитель сел. И это как бы послужило сигналом к нарушению тишины.

Первым вскочил Авенир и так неожиданно, что за ним не поспели руки его сторожей и только схватили воздух вслед за ним.

Он выскочил на середину, чтобы его не дергали сзади, и, подняв вверх правую руку, крикнул:

- Прекрасно... я скажу только два слова, а затем дело, дело и дело.

При этом Авенир с каким-то подчеркиванием взмахивал на каждом слове руками, что, очевидно, указывало на его ироническое отношение к последним словам предводителя.

- Нам предлагают, как я понял, добровольно и даже с восторгом идти в шорах, данных нам оттуда (он ткнул пальцем куда-то в угол потолка), и проявлять свою волю только в указанном направлении. А я вам скажу, что этой сладкой водицей и конфетками нас не купить...

Поднялся шум.

- Это опять дерзкая выходка. Выскочка!..

- Призовите же его к порядку! - кричал плешивый дворянин с дрожащими от гнева руками, порываясь встать. Но его удерживал и успокаивал его сосед.

- Не купить!.. - повторил торжественно и вызывающе Авенир. - И заставить нас молчать вам не удастся. Вы силою вещей должны были дать нам заговорить. И мы заговорили.

- Кто это - вы! - послышались раздраженные насмешливые голоса.

- Мы, народ русский! - сказал Авенир, гордо выставляя свою грудь вперед и делая рукой жест назад, как будто за ним стоял русский народ.

- Ну, зачем вы позволяете ему говорить! - кричал плешивый дворянин, протягивая обе руки к председателю и указывая ими на Авенира. - Таких за решеткой надо держать, а не говорить им давать.

Тут опять поднявшийся шум покрыл все. Чем сильнее одни кричали "довольно", тем ожесточеннее другие требовали продолжения речи. А между этими криками слышалось ровное, дружное гуденье откуда-то сзади.

Даже Петруша, сидевший около Валентина, довольно бодро переводил глаза с одного на другого и оглядывался иногда на Валентина, как оглядывается охотник на приятеля, смотря на происходящую травлю и как бы спрашивая, не пора ли ударить и ему.

Валентин сидел в своей обычной спокойной позе барина, с интересом и благосклонностью смотрящего на приятное зрелище.

Наконец Авенир, по обыкновению покрыв смокшуюся голову платочком, пошел на свое место, еще издали приветствуемый как победитель своими единомышленниками с тех мест, на которых они основались, в левом углу, вдали от стола.

- Здорово, брат! - сказал Владимир. И он возбужденно оглянулся на своих друзей. - Выпить бы теперь в самый раз, - прибавил он негромко, обратившись к Валентину.

Но Валентин погрозил ему пальцем, так как встал Павел Иванович и, нахмуренно глядя на колокольчик, который он повертывал за ручку на сукне стола, заявил:

- Довольно слов, - сказали мы сейчас, - и это сделалось главным лозунгом сегодняш-него дня.

- ...и больше дела, - подсказал дворянин в куцем пиджаке.

- ...и больше дела, - машинально и послушно повторил Павел Иванович, вызвав этим улыбку дам, которые на этот раз тоже присутствовали в зале.

- На первом заседании мы установили ясно и определенно цели и направление деятель-ности Общества.

- ...Для кого ясно, а для кого и не ясно... - раздался опять неизвестно чей голос.

- На втором разделились на партии и выработали план организации... по крайней мере, так предполагалось... - поправился Павел Иванович, так как уже не один, а несколько голосов завопили вдруг, что пока налицо только каша какая-то, а не организация.

- ...С третьего заседания начинается реальная, конкретная работа. Угодно Обществу принять это?

- Хорошо, согласны.

- Конечно, довольно разговоров, - слышались со всех сторон голоса. - А то три недели проговорили, а дела еще на грош не видно.

И так как, в принципе, все были согласны, что нужно бросить слова и перейти к делу, то стали голосовать по отдельным вопросам.

Когда вопрос доходил до Валентина и помощник секретаря спрашивал его мнения и Воейкова, Митенька оглядывался за помощью на Валентина. Происходила задержка. Тут наиболее нетерпеливые кричали:

- Да бросьте вы их! Люди уж одной ногой на Урале, а к ним с ножом к горлу пристают.

Но одно дело было - принципиально согласиться на прекращение прений, а другое дело - каждому удержаться от соблазна хотя бы в двух словах осветить поднятый вопрос.

- Только два слова... Осветить вопрос! - кричал умоляюще кто-нибудь с места и подни-мал вверх два пальца, как бы давая реальное доказательство того, что он больше не скажет.

- Два слова, отчего не дать... - сейчас же соглашалось большинство членов, надеясь этой снисходительностью получить возможность для себя урвать одно словечко.

Два слова давали.

Но проходило пять минут, десять, а оратор не хотел сдавать захваченной им позиции у трибуны. И среди крика возмущенных голосов, кричавших: "довольно!", "ближе к делу!", - все больше и больше усиливая до крика и хрипоты голос, старался покрыть все голоса и все-таки быть услышанным, хотя бы и против их воли, - в своих заключительных словах.

А эти слова всегда направлялись в спину враждебной группы, которая уже целиком подни-малась на ноги и требовала права защиты и возражения. Не дать этого права было нельзя: во-первых, потому, что тогда заговорили бы не только стулья и полы под ногами враждебной партии, но пошли бы в ход и кулаки, которыми обычно работали по столам, молотя ими напропалую. Да прибавилось бы, как всегда при всяком шуме, гуденье, секрет которого и направление, откуда оно исходило, еще никому не удалось разгадать.

В конце концов вопрос так освещали и забирались в такие дебри принципиальных подроб-ностей, что оставалось только замолчать и переглядываться. Хорошо, что всегда находились молодцы, которые не терялись ни при каких обстоятельствах и "на ура" вывозили запутавшееся дело.

Брошенные предводителем словечки: "От слов к делу" - оказались крылатыми и всех так зажгли, что пришлось объявить перерыв, потому что десятки рук, поднявшись, упорно и настой-чиво требовали последнего слова, в котором обещали наметить уже линию самого дела.

В это время приехал Федюков с тревожным видом, и кто-то сказал, что он привез важные, чрезвычайные новости.

Все обступили его.

XX

У Федюкова был необычайно возбужденный и приподнятый вид; очевидно, ему стоило большого труда сдержать себя, чтобы сначала взвинтить любопытство собравшихся, а не выпалить все сразу.

- В чем дело? говорите скорей! - крикнул дворянин в куцем пиджачке, бегая вокруг обступивших Федюкова и отыскивая щелку, куда бы приткнуться.

Федюков ничего не ответил и даже не обратил никакого внимания на восклицание куцего дворянина. Он, казалось, переживал тайное наслаждение оттого, что заставил наконец всех этих людей устремиться к нему и жадно ждать его слов. Видно было, что ему хотелось подольше удержать это положение превосходства и первенствующей роли, чего за ним никто никогда не признавал.

- В стоячее болото упал наконец камень... - сказал Федюков среди воцарившейся тишины. Он несколько секунд молчал, прищурившись.

- Какой камень? Какое болото? - послышались нетерпеливые голоса.

- Болото закипело, - продолжал медленно Федюков, - и его неподвижности угрожает наконец серьезная, долгожданная катастрофа. - Он медленно опустил руку в боковой карман, где у него, очевидно, лежало что-то.

- Да что он несет околесицу?!

- Говорите толком! - кричали с разных сторон, и все, с раздражением переглядываясь, говорили: - Вот чертова способность! Сказать можно в двух словах, в одну секунду, а он завел такую волынку, что всю душу вымотает раньше, чем узнаешь, в чем дело.

- Клюкнул, должно быть, - тихонько сказал Владимир, обращаясь к Валентину.

Но Федюков в это утро нигде не клевал. И вид у него был как у проснувшегося орла. Вдруг он неожиданно выхватил из кармана газету и, не развертывая, а только взмахнув ею, крикнул:

- Убит эрцгерцог Фердинанд!., (он остановился) наследник австрийского престола... (он опять остановился) рукой сербского революционера благородного юноши еврея Принципа...

Все переглянулись, как бы не зная, какое значение придать этой новости, содрогнуться и некоторое время молчать или накричать на Федюкова, что он только напрасно взбаламутил всех. Действительно, все ожидали чего-нибудь серьезного, т. е. касающегося непосредственно каждо-го или всего собрания, а оказалось, что где-то очень далеко случилось происшествие, никого из здесь присутствующих не касающееся. Все разочарованно повернулись.

- Поменьше бы предисловий делали, - крикнул кто-то иронически. - Он скоро о пожаре с таким же значительным видом будет сообщать.

Федюков сначала растерялся, как теряется актер, после своего лучшего номера вдруг услы-шавший только одно шиканье вместо аплодисментов. Но потом спохватился и, как бы делая отчаянную попытку удержать ускользающее внимание, потрясая над головой газетой и припод-нявшись на цыпочки, крикнул, точно перед ним была несметная толпа народа:

- Этот факт грозит чрезвычайными последствиями!..

- Никакими последствиями он не грозит, - сердито отозвался плешивый дворянин.

- Как никакими?.. - испуганно вскрикнул Федюков и с поднятой еще газетой растерянно оглянулся на сказавшего. - Это тираны несчастной Сербии, и гнев притесняемого народа вдруг прорвался...

- Никуда он не прорвался...

Предводитель Николай Александрович Левашов, стоявший молча, держась за спинку перевернутого стула, вдруг медленно перекрестился и сказал:

- Бедный старик Франц-Иосиф... на его старую царственную голову одно несчастие обрушивается за другим.

Этой фразой он повернул вопрос совсем в другую сторону - простого человеческого сочувствия к горю, постигшему царственного старика. И все на минуту замолчали. Потом, как бы из вежливости выждав некоторый срок, обступили Федюкова и вполголоса просили его прочесть подробности, движимые сочувственным желанием узнать ближе о горе, постигшем старика Франца-Иосифа.

- Несколько рук торопливо развернули на рояле газету, и десяток голосов через спины и плечи других наклонились над ней, выкликая вслух наиболее значительные фразы:

"...Убийство на политической почве... убит тремя пулями в область живота и шею".

- Это ужасно, - сказала, содрогнувшись, баронесса Нина, - убивают в области живота...

Когда волнение улеглось и уже спокойно прочитали подробности убийства, всем показа-лось неудобно в таком настроении приниматься за обычную будничную работу, поэтому едино-гласно решили перенести заседание на ближайшую субботу. Причем Павел Иванович сказал, что так как и это заседание не удалось посвятить делу и в конце концов опять ограничились только речами, то он предлагает ради экономии времени к следующему заседанию заготовить проекты и схемы работ, чтобы сказались уже реальные результаты деятельности Общества.

- А говорить совсем не дадите? - крикнул Авенир.

Павел Иванович только молча развел руками, как бы показывая, что если бы даже он лично и ничего не имел против, то воля собрания сильнее его личных желаний.

- Значит, тогда здесь больше делать нечего. Ну да подождите, мы вам приготовим пулю...

Все стали подниматься.

- С Владимиром не говорил еще об имении? - спросил Митенька Воейков у Валентина.

- Да что же сейчас говорить? Вот поедем к нему, там и поговорим. У него деловые разговоры вести удобнее, чем здесь, - сказал Валентин.

XXI

У мужиков дела продолжали оставаться все в том же неопределенном положении: землю не переделяли, полей как следует не обрабатывали, - все ждали, что переменится что-то. В чем должна была совершиться перемена и когда именно, никто не знал, но так как все было плохо и тесно, то все знали, что рано или поздно перемена должна произойти.

И так как время было промежуточное, между посевом и сенокосом, то употребляли его или на разговоры у завалинок, или копались на дворах, мастеря что-нибудь.

Бабы в это время ходили к бабкам лечиться. А старушки, нацепив на спину котомки и взяв на руку странническую корзиночку, обшитую холстиной, тянулись по большим и проселочным дорогам с высокими палками в руках на богомолье, к какому-нибудь угоднику за много верст, ночуя под придорожными ракитами и с зарей снова поднимаясь в путь. Только и было это нерабочее время, когда вспоминали, как следует, о болезнях тела и души.

У иного уж давно на руке загноилась громадная рана, но в рабочую пору стыдно как-то было тратить время на такие дела. И потому пользовали дома своими средствами: мазали тестом, кислотой, присыпали сахаром толченым, пока не вываливалась кость или струпьями не покрывалось все тело. Тогда только обращались к коновалу, который, кроме своих прямых обязанностей, занимался частной практикой и отличался свирепыми методами леченья.

Потом, как на грех, по всей деревне стал ни с того ни с сего валиться народ. В одной избе лежало двое в жару и беспамятстве, в другой - четверо, а в иных избах даже напиться подать было некому.

- Вот всегда это время вредное какое-то: подойдет, так и пошло косить, - говорили мужики, - роса, что ли, такая падает, а может, напускает кто.

- Только бы дознаться, все кишки бы выпустили.

Коновал ходил по дворам, мазал всех подряд мазью, от которой больные дня по два лезли на стену, клал ногами на восток и брызгал какой-то водой. Так как он за это ничего не брал и делал только в силу непреодолимой страсти к лечению, то ему не препятствовали делать, что угодно. И только просили, чтобы мазал полегче.

- Чем злей берет, тем лучше, - говорил недовольно коновал, - нежные очень стали.

В своем лечении он придерживался исключительно собственного усмотрения, докторов презирал и почти ненавидел за то, что они пишут что-то непонятное на бумажках, требуют чистоты и дают лекарства, которые приготовляются в городе у всех на виду в аптеке.

И когда из города приехал доктор, которого прислало начальство, коновал обиделся и засел дома.

- Пусть теперь хоть подохнут, - сказал он и прибавил: - Еще больше напущу. Хоть это чужих рук дело, а еще и от своих прибавлю.

Приехавший доктор, осмотрев больных, сказал, что прежде всего надо бояться заразы и соблюдать чистоту.

- А то у вас бог знает что, - прибавил он, оглянувшись в избе кругом, - вишь, развели...

Мужики тоже оглянулись, обведя глазами стены и потолки, но ничего не увидели и не поняли, что они развели.

Привезенные лекарства долго болтали и смотрели на свет, сомневаясь относительно того, что они какие-то бурые, а не светлые, как вода, которую дают все знахарки. И когда со страхом давали больному, то сейчас же спрашивали, едва только он успевал проглотить, лучше ему или нет. А когда тот слабеющим языком говорил, что не лучше, опасливо отставляли лекарство подальше и, махнув на него рукой, говорили:

- Бог с ним...

А кровельщик добавлял:

- Если тебе на роду написано жить, так тут, хоть какая болезнь будь, - нипочем не возьмет, а если уж определенно помереть, тут никакими лекарствами не поможешь.

Старик же Тихон говорил:

- На все воля божья. Господь дал, господь взял...

Но, если микстуру хоть пробовали пить, зато порошки прямо высыпали от греха подальше на улицу, да еще закладывали это место камнем, чтобы скотина не подлизала. Докторские лекарства смущали всех главным образом тем, что никогда не видно было сейчас же вслед за принятием их никакого действия, и потому было неизвестно, что это лекарство делает. Снадобья коновала, хоть и драли до живого мяса, зато действие их было на глазах: откричался дня два - и ладно. Здесь было все ясно и потому не страшно.

Старушки тоже, скрывая свои операции от коновала, мазали всех направо и налево маслом от угодников, брызгали святой водой и ходили к житниковской богомольной спрашивать, како-му святому молиться от этой болезни, чтобы не напутать и не потерять даром времени.

А многие старички даже отказывались от помощи, так как считали грехом всякое леченье - из соображения, что, может быть, господь хочет пред лицо свое светлое их взять, а они будут тут упираться и мазями мазаться.

- Если тебе господь послал, то терпи. Может, он душу нашу окаянную очистить хочет или к своему престолу ее взять.

- Когда долго не болеешь, - говорила старушка Аксинья, жена Тихона, - то ровно залубенеешь вся. А как сподобит господь поболеть, так душа ровно и просветлеет вся.

- Как же можно, - соглашался кто-нибудь, - без этого нельзя, без болезни вся душа шерстью обрастет.

- Ежели совесть перед богом чиста, - говорил, стоя с своей высокой палкой, Тихон, - то никакой мази тебе не нужно. Иди смело, ежели господь призывает. Для худого не позовет...

И когда приходили заразные болезни, то валились все подряд, потому что считали постыд-ным и нехорошим отстраняться от больных, пить и есть из разных чашек, как будто больные стали погаными оттого, что заболели.

- Ежели уж пришло, чашкой не спасешься, - говорил Степан, - а человека обидишь. А Тихон прибавлял:

- Около одной чашки прожили со своей старухой, около нее и помрем...

Умерших обмывали, служили по ним панихиды и, отдав последнее целование, хоронили в прохладной тени старых берез среди покосившихся крестов, на месте вечного упокоения, где стоит среди травы и зелени вечная тишина, куда надлежит и всем лечь в определенный богом срок.

XXII

О том, что Воейков продает имение и уезжает в дальние края, мужики узнали тотчас же и поэтому относились к усадьбе и к тому, что в ней находилось, так, как будто хозяина уже не было.

Постоянно бродили по развалинам ребятишки, бабы, раскапывая ногой или палочкой мусор и отыскивая там что-то. И видно было, что каждая найденная ими полунегодная вещь, вроде ржавой железной оси и лопатки, доставляла им большое удовольствие тем, что она даром досталась.

Помещик видел все это и не запрещал. Вероятно, ему было неловко запретить: подумают, что он из жадности не дает. Ни себе, ни людям.

Иные бегали даже из дальних деревень, сделав вид, что пришли в лавочку, и, как будто невзначай завернув в усадьбу, рылись в мусоре и щебне часа по два.

Иногда кто-нибудь говорил:

- И что за народ глупый, - бежит за десять верст, свои дела бросает. Полдня ухлопает на это, а найдет всего какую-нибудь подкову старую.

- И подкову надо покупать, - возражал другой, - а тут она готовая попалась. Все равно ей было пропадать-то.

- Не одна подкова, - добавлял третий. - Вчерась мужичок из слободки, говорят, машин-ку какую-то нашел.

- О? Пойтить поискать себе, - сейчас же отзывался тот, который только что удивлялся глупости народа.

Иногда кому-нибудь и действительно попадалась недурная вещь, если он не ограничивался раскопками на местах разрушения, а наведывался мимоходом в сарай или в конюшню.

Благодаря этому Митрофан теперь только и делал, что искал что-нибудь, удивляясь и рассуждая сам с собой, какой это нечистый тут орудует, что вещи на глазах точно смывает.

Каждый, увидев в конюшне на деревянном крюку, вбитом в бревенчатую стену, уздечку или хомут, рассуждал так: хозяин все равно уезжает, ему теперь эта уздечка не нужна. Ты не возьмешь, другой возьмет, потому что ведь это такой народ: разве он тебе упустит, что плохо лежит? Так лучше самому взять, чтобы худому человеку не доставалось.

А там приплелся и Захар Алексеевич. На чей-то вопрос, что ему понадобилось, он сказал, что пришел дровец раздобыться. И сначала, чтобы показать, что ему ничего не нужно, подбирал щепочки. А потом, оглянувшись, не видит ли кто, добрался и до распиленных дров. После этого, чтобы далеко не ходить, перешел на частокол, который проходил недалеко от его избы, и стал дергать сухие колья из него.

- Вот народ-то - вор, - говорил кто-нибудь, проходя. - Еще хозяин не уехал, а уж с него как с мертвого тащат.

И правда, все точно таяло. Беседка в саду стояла тридцать лет, и уж лет двадцать в нее ссыпались первые яблоки. У раскрытой двери в холодке обыкновенно сиживал сторож на чурбачке с трубочкой, и за ним на соломе виднелись вороха пахучих яблок, подобранных под деревьями в обкошенной траве. А потом Иван Никитич, проходя мимо, увидел, что все цветные стекла из окон вынуты.

- Уж и сюда забрались, вот воры-то, - сказал он. - Тут двери хорошие, и их, чего доброго, злодеи поснимают.

Покачивая головой, он пошел было, решив сказать об этом хозяину. А то неловко: чай пить ходит к нему и не может предупредить. Но потом остановился.

- Покуда говорить-то пойдешь, их уж сволокут, - сказал он сам себе. И, оглянувшись на обе стороны, торопливо снял двери с петель и бросил их в малинник, чтобы прийти за ними, когда стемнеет, так как неловко попасться с ними барину: чай пить ходит, а ворует, как послед-ний сукин сын.

И на минуту ему стало не по себе при этой мысли: от роду не воровал ничего, но как поду-мал о том, что двери все равно украдут, так махнул рукой и, закидав их травой, чтобы не видно было с дороги, пошел торопливым шагом к деревне, но уже не через усадьбу, а кругом, по ого-родам. Идя же, бормотал, что он только и берет потому, чтобы худому человеку не досталось.

А недели через две кто-то из мужиков, проходя мимо того места, где была беседка, и наткнувшись глазами на пустое место, только посвистал, сказавши:

- Ну, не воры, сукины дети? Все дочиста! Ни сориночки.

Хозяин иногда видел, как Захар Алексеич, согнувшись, тащил на спине бревно или волок доску, подхватив один конец ее под мышку и чертя другим по дороге. Хозяин все это видел и в первый момент чувствовал возмущение при мысли, что его обирают словно покойника. Но потом он давил в себе порыв негодования и говорил себе, что не стоит связываться, так как все равно через неделю это будет для него далеким прошлым. И у него от одного бревна не убудет.

По саду то и дело шлялись телята, спутанные лошади, ребятишки без шапок; выгоревшие на солнце головы их виднелись, притулившись где-нибудь в бурьяне, около кустов смородины или крыжовника. На лугу тоже постоянно виднелись мужицкие лошади, коровы, которые забирались туда, как к себе домой.

Дело, конечно, было не в убытках, - потому что не нынче-завтра поедут к Владимиру, продадут имение и через несколько дней будут на Урале, - дело было в принципе, в том, чтобы дать почувствовать, что они имеют дело не с пустым местом, а с Дмитрием Ильичом Воейко-вым, и что он, пока жив и никуда еще не уехал, ни одному человеку не позволит каким бы то ни было образом... Но не хотелось связываться и заводить целую историю. И потому он в этих случаях просто отходил от окна, чтобы не видеть, как его живьем растаскивают, и не портить себе настроения.

Иногда кто-нибудь из мужиков приходил по-соседски побеседовать, сидя на нижней ступеньке крыльца и покуривая трубочку. И обыкновенно, - ответив на обычные вопросы помещика о том, какое будет лето, не ожидается ли продолжительной засухи в виду большой жары, какая будет осень, - пришедший, как бы стороной, заводил речь о том, что у него ось сломалась, а достать негде. И хозяин, под влиянием удачно прошедшего разговора, выявившего общность их интересов и легкость общения, говорил с готовностью:

- Пойди возьми на дворе у Митрофана, скажи, что я велел дать.

- Что вы, господь с вами, нешто можно, - вскрикивал мужичок, испуганно замахав рука-ми, - самим нужна, глядишь, будет. Небось и так уж нету, поди разворовали все, окаянные. Ведь это какой народ.

- А если нет лишней, скажи, чтобы снял с телеги, - говорил помещик, чувствуя возбуж-дение от своего бескорыстия и от потрясенного вида мужика. И повторял еще раз: - Пойди, пойди, ничего, - я привык с вами жить как с своими близкими людьми.

- Господи батюшка, а мы-то!.. Да ты нам все равно, что отец родной.

- Ну вот, я и рад, - говорил хозяин, чувствуя даже мурашки и холодок по спине от чувст-ва умиленного волнения перед своим хорошим отношением. - У меня всегда так, если есть - бери. Конечно, когда иные поступают нахально, тогда... с ними у меня другой разговор...

- Таким прямо голову отвернуть стоит. Им, сукиным детям, только дай волю.

- А когда со мной хороши, тогда для меня большего удовольствия нет, как поговорить с вами просто, по душам. Я помещиков не люблю и с вами чувствую себя гораздо лучше. У меня больше общего с вами, чем с ними.

Почему он говорил это, он сам не знал. Говорилось само, против воли, под влиянием охва-тившего его чувства внезапной дружбы и любви, благодаря чему хотелось даже отгородиться в глазах мужичка от своего сословия, наговорить в нем чего-нибудь плохого и перейти всей душой на сторону мужиков.

- Вот ты необразованный, грамоты не знаешь, а у тебя ясный взгляд на жизнь, и ты не будешь сок жать из своего брата, потому что тебе понятны и близки интересы трудящихся. А помещики ведь какие есть - он готов ободрать первого попавшегося.

- Это как есть...

- Ни к какой работе они не привыкли, только на вашей шее сидят... А заставь их самих работать да погнуть спину, так вот, как вы гнете, так они и пропадут, как черви капустные. Ни за что не выдержат.

- Нипочем... это что и говорить...

- Иной хоть хорошо относится, потому что чувствует, что не по правде землей владеет, а другой, вот не хуже Щербакова...

- Не дай бог...

- Вот поэтому всегда ближе к народу, чем к своему брату держался, - говорил в волнении помещик.

- Вы - одно слово... таких поискать. Ну, так я пойду, посмотрю насчет оси-то, - говорил проситель. И уходил к сараю.

Если же под руку подвертывалось что-нибудь и кроме оси, он, подумав, откидывал и это, рассуждая, что если барин с телеги готов снять и последнее отдать, так то, что без дела валяется, он и подавно отдал бы.

Благодаря этому не только повычистили, что было на дворе, но и повыкопали прививки в саду, которые все равно бы не принялись у них и погибли, так как в июне дерево не принима-ется.

Хозяин, однажды увидев в саду одного из мужиков, орудовавшего лопатой около прививка, вспылил и хотел было налететь ураганом на бессовестного нарушителя его прав, но узнал знако-мого мужичка, который всего два дня назад был у него, и они говорили по душам. Показалось неловко поймать его за нехорошим делом, и Митенька свернул в кусты, осторожно пригнув-шись, пробрался к калитке и ушел в дом.

- Не стоит связываться. Все равно уезжать...

XXIII

С одной стороны, Дмитрий Ильич был доволен тем, что отъезд на Урал отсрочился на несколько дней. Теперь он мог побывать там, куда его тянуло: у Ольги Петровны и у Ирины.

Но, с другой стороны, он чувствовал невыносимое томление от пустоты внешней и внутре-нней. В самом деле: во внешней жизни - разгром, от нее камня на камне не осталось, а во внутренней нового ничего еще не было. Вероятно, это новое придет тогда, когда переменятся внешние условия, т. е. окружающая его обстановка, - с развалинами на первом плане, - заменится девственными лесами первобытного края.

Он испытывал такое состояние, какое бывает, когда приходится при пересадке ждать очень долго поезда на маленькой станции: от дома оторвался и до места еще не доехал.

Образовался промежуток пустоты между старым и новым. А Дмитрий Ильич не мог жить без постоянного высшего горения, без новых идей, роковых общечеловеческих вопросов, кото-рые он всегда переживал так остро и живо, как что-то, касающееся непосредственно его самого. Это переживание было его делом. И он сейчас оставался без дела.

Вообще освобождение от старого давалось Дмитрию Ильичу много легче, чем созидание нового. Крылись ли причины этого в свойствах его характера или в чем другом, - было неизве-стно. Но когда он даже бегло подсчитывал то, что он разрушил в своей жизни, то суммы этого разрушенного могло бы хватить на несколько поколений.

Созданного было сравнительно мало. А если прикладывать к этому созданному мерку пресловутых реальных результатов, так и совсем - ничего. Поэтому, оставшись теперь наедине со своим внутренним содержанием, он чувствовал, что повис в воздухе. С тщетной надеждой оглядывался он на свой пройденный путь, не завалялось ли в каком-нибудь уголке что-нибудь из старья, оставшегося неразрушенным по недосмотру, чтобы заняться им теперь, на перепутье. Но не было уже ничего. Все было разрушено и разметано не хуже построек на дворе. Все ветхие одежды были сброшены. А так как он все время только и делал, что сбрасывал одежды, то вполне естественно, что ему совершенно не было времени думать, во что одеться.

Идти дальше было некуда.

Вернуться назад к наивной вере предков и успокоиться в ней он тоже не мог.

Начинать искать что-нибудь положительное, - которое подвело его тем, что не пришло само на расчищенное место, - уже не было сил. Да и не стоило, ввиду скорого переселения на Урал. И потом никакое положительное, т. е. созидание, не могло дать той силы ощущения, которую давало разрушение, когда одним взмахом ниспровергались тысячелетние святыни без всякого затруднения и хлопот.

Оставалось теперь разрушить последнюю свою веру - в народ, что он, собственно, уже и сделал, подав на него жалобу.

Дмитрий Ильич испытывал невыносимое томление. Из домашних дел ни на что не подни-мались руки, все по той же причине, что скоро уезжать. Приходилось жить в грязи, в беспо-рядке.

И вот теперь, вместо прежнего выброшенного содержания, явилось во всей силе то, что когда-то было под строжайшим запретом: женщины.

XXIV

Женщины - это был самый сильный яд, отравлявший в юности душу Мити Воейкова. Именно потому, что женщины по его канону относились к запретной области. О них он даже не имел права думать, как человек общественного подвига и как человек высшей ступени сознания.

Теперь же, когда он в один день стряхнул с себя ветхие одежды всяких высших повиннос-тей, доступ к источнику сладкого соблазна был открыт.

Если прежде он боялся, как греха и измены себе, подойти даже к той женщине, которая его особенно влекла к себе, то теперь он, не сопротивляясь, шел навстречу каждой женщине, едва только видел, что она остановила на нем внимательный взгляд. И, точно вознаграждая себя за потерянное время юности, боялся пропустить каждый случай, хотя бы у него не было в данный момент никакого влечения; в этом случае он надеялся, что, может быть, они явятся потом.

Наконец, он просто не мог противиться чувству, даже не своему, а чувству той женщины, которая обратила на него внимание, потому что было как-то неловко не ответить ей ничем.

Поэтому выходило так, что Ирина думала, что он ее любит, а Ольга Петровна думала, что в нем кипит страсть к ней. В действительности у него была только мучительная жажда пережить, испытать хоть раз любовь или страсть до забвения себя.

И, точно боясь быть уличенным в отсутствии этого, он каждой говорил то, чего она ждала от него, и говорил больше того, чем в нем было в наличности.

Может быть, Ольга Петровна была не та, которая бы только одна могла зажечь в нем страсть и любовь. Он знал, что многие сильные волей мужчины к десяти женщинам, к сотне, к тысяче, - остаются холодны и безразличны, но к какой-нибудь одной из тысячи горят безумной страстью, теряют волю или чувствуют глубокую самоотверженную любовь, ради которой они способны пожертвовать жизнью.

Поэтому нужно бы было просто отойти и ждать этой единственной. Но тут возникало сооб-ражение, приводившее его в отчаяние: а что, если у него и с этой единственной будет то же?..

И он уже, из боязни пропустить все, хватался за каждый случай, за каждое едва мелькнув-шее в нем желание к определенной женщине, в надежде, что это желание как-нибудь разгорится.

Он завидовал тем сильным мужчинам, которые, при всей страстности своей натуры, могут отталкивать от себя любовь женщины, которая им не нужна, и, несмотря ни на какие препятст-вия, добиваться любви той единственной, которая для них одна из всех желанна.

Он же сам, с одной стороны, не мог бы противиться желанию ни одной женщины, с другой - у него не было и, вероятно, никогда не могло быть такой женщины, присутствие которой зажигало бы в нем страсть и желание до самозабвения.

XXV

Митенька решил, что, пока Валентин будет возиться с продажей имения да еще повезет его к Владимиру, он успеет съездить к Ирине. Конечно, он знал, что Ирина не легкомысленная девушка и обольстить ее было бы подлостью. А серьезных намерений, ввиду отъезда на Урал, у него, конечно, не могло быть. Но его все-таки тянуло побыть с ней лишний час. И, конечно, его приезд ее обрадует. А отчего не доставить радости человеку? Тем более что его положительно угнетал вид развалин на дворе, собирать их не стоило, потому что все равно уезжать, а смотреть на них и видеть, как из усадьбы все тащат, что попало, тоже было не особенно приятно.

Когда Митенька сел в шарабан и поехал к воротам, он старался заставить себя думать толь-ко об Ирине, как бы желая сосредоточить на ней все свое чувство и вызвать в себе любовь к ней.

Он выехал за деревню, где были гумна и конопляники. Из-за высоких верхушек огородной конопли виднелись потонувшие в ней соломенные крыши овинов и сараев.

На самом последнем, знакомом ему гумне Дмитрий Ильич увидел красный девичий платок, который мелькнул и опять скрылся за высокой коноплей. Но, когда Митенька, немного задержав лошадь, проезжал мимо самого гумна, он вдруг с забившимся сердцем увидел Татьяну. Она дергала деревянным крюком из омета старую прошлогоднюю солому и, опустив в руках крюк, раскрасневшаяся от работы, оглянулась на стук экипажа.

Несмотря на то, что между ними как бы установилась какая-то тайная связь, благодаря тому, что они украдкой встречались взглядами, Митеньке ни разу не приходилось с ней говорить. Да он и боялся этого, так как не знал, как и о чем он стал бы говорить с деревенской крестьянской девушкой. И всякий раз, когда ему приходилось с ними говорить, он с завистью чувствовал их простоту и естественность и свою неестественность и фальшь.

Так как сейчас он думал, что просто проедет мимо и разговаривать ему с Татьяной не придется, то он смело взглянул на нее.

Она была в том же, знакомом ему, стареньком, выцветшем от солнца, коротеньком красном сарафане, высоко открывшем ее белые ноги. Платок для удобства работы или от частого отира-ния пота со лба был сдвинут назад и приоткрывал ее черные волосы надо лбом, от которых оживленные глаза ее и румянец щек казались еще живее.

- Когда ж на поденки позовете? - сказала она весело, покраснев при этом; видимо, ей стоило усилия побороть стеснение и заговорить первой. Она стояла с опущенным крюком в руках и смотрела на молодого человека в упор, освещенная предвечерним солнцем.

Дмитрий Ильич натянул вожжи.

- Приходи хоть завтра.

- А что делать-то?

- Там найдем.

- А народ звать будете? Одна не пойду...

Митенька, как будто для того, чтобы поправить упряжь на лошади, соскочил с шарабана и подошел к ней.

- Ну, здравствуй.

- Здравствуйте, - сказала девушка, улыбаясь, хотя за улыбкой было видно волнение, причем она даже боязливо оглянулась кругом.

- А почему одна не придешь? - спросил он, улыбаясь и берясь за крюк, который она держала в руках.

Татьяна, вся освещенная солнцем, подняла на него свои черные глаза и, сейчас же опустив их, молчала.

- Боишься меня? - тихо спросил Митенька.

- Боюсь... - так же тихо ответила Татьяна, не поднимая глаз.

- А я на тебя давно смотрю. Еще весной ты в усадьбе была, я на тебя в окно смотрел.

- О? Правда?! - сказала Татьяна радостно и удивленно и совсем уже в другом, открытом тоне. И некоторое время, обрадованная, смотрела прямо в глаза Митеньке.

- Ты что здесь делаешь? - спросил Митенька, взяв ее жесткую руку.

- Солому корове дергаю. Я тут сплю в сарае, - прибавила она, покраснев. - Нынче ночью поедете назад, я услышу.

- А ты почему думаешь, что я ночью поеду?

- К Левашевым едете? - спросила она в свою очередь, пристально глядя на него.

- Да, - ответил Митенька, выдержав ее взгляд.

- Ну вот, значит, ночью вернетесь.

Она, очевидно, слишком прямолинейно истолковала его поездку туда. Но Митеньке не хотелось разуверять ее в противном. Ему было почему-то приятно, чтобы Татьяна думала, что у него там что-то есть. И поэтому он промолчал.

- И к Ольге Петровне ездите...

- А что?..

- Ненасытный какой... - сказала Татьяна. И вдруг прибавила: - Ну, ладно, работать надо. - Она резко и без улыбки отняла свою руку и пошла к сараю.

Митенька посмотрел ей вслед, как она шла к воротам сарая легкой походкой девушки, при-выкшей ходить босиком. В воротах она оглянулась, сверкнули на секунду ее черные глаза, и она скрылась.

Он сел в шарабан, оглядываясь на гумно с приятным чувством оттого, что все хорошо вышло. И главное - то, что она сказала: "Ненасытный какой..."

Вдали показалась расположенная над рекой с своим парком усадьба Левашевых, и лошадь под уклон побежала быстрей.

XXVI

Утром, когда половина дома, обращенная к цветникам и парку, была еще покрыта росистой утренней тенью, на стеклянной террасе с отодвинутыми рамами экономка с горничной готовили кофе на огромном столе, покрытом широкой тонкой скатертью. Подавались в большом белом молочнике кипяченые, еще горячие сливки с вздувшейся желтой от вытопившегося масла пенкой, холодное, только что вынутое из воды сливочное масло. Ставился на лоточке огромный кусок сыра с маслянистыми дырочками по отрезу и с налетом плесени на верхней корке. И приносились из кухни на железном противне горячие пышки.

Слышно было, как на дворе у каменных конюшен кудахчут куры и лает, нетерпеливо гремя цепью, собака у конуры: очевидно, рабочие запрягают в поле лошадей. Управляющий на бего-вых дрожках с широкими выгнутыми оглоблями, на белой лошади, уезжая в город, остановил лошадь в воротах и, повернувшись в своем белом пиджаке и шляпе, что-то говорит подбежав-шему к нему рабочему.

Утренняя жизнь уже идет полным ходом в усадьбе, и только в большом доме еще тишина. И пройдет не меньше часа, прежде чем выйдет умытая и причесанная, в просторном свежем платье хозяйка дома, заглянет на террасу, в дверь которой, как в раме картины, на освещенной зелени сада виден приготовленный утренний стол, и, посмотрев, все ли в порядке, позвонит, чтобы подавали кофе.

Молодежь выходит после всех, когда стол уже теряет свой свежий, прибранный вид и на нем стоят в беспорядке допитые чашки.

А там разбредаются кто куда: кто с простыней и полотенцем на плече идет к купальне. Вода еще не потеряла свежего, прозрачного утреннего блеска, и отмывшиеся доски ступенек глубоко видны в зеленоватой прудовой воде. Кто идет на край парка к полю - полежать в холодке под густой зеленью лип на траве, чтобы, закинув руки за голову и пережевывая в зубах былинку, смотреть в бездонные синеющие небеса и на волнующееся за парком темно-зеленое море выколосившейся ржи.

В Ирине со времени Троицына дня замечалась большая перемена. Она стала странно спо-койна, улыбаясь, отвечала на разговор. Но в то же время она чувствовала, что в ней пробудилась какая-то жизнь, делавшая ее против воли серьезнее и сдержаннее.

Она не избегала людей, но в ее спокойствии чувствовалась такая сосредоточенность в себе, что молодежь невольно обращалась с ней бережно и осторожно.

В ней было странное упругое настроение от уверенности, что где-то зреет большое, что придет к ней. И если он остался, не уехал на Урал, значит, он приедет.

Ей было сладко терпеть и ждать. Но в то же время она чувствовала, что она не просто ждет, а за это время в ней самой зреет скрытая в ней жизнь, которой раньше она не знала. И эта жизнь, при невозможности определить ее словами, давала ощущение накапливающейся внутренней полноты.

То, что он не ехал и не ездил постоянно к ним, как ездили другие молодые люди, выделяло его из привычного круга молодежи.

Ирина не знала, какою она будет, когда увидит его: выльется ли это у нее в бурной радости, или она молча, взглянув на него, вспыхнет до слез. Она знала только одно: что выйдет так, как выйдет. И при одной мысли об этой минуте у нее останавливалось сердце, а потом с болью начинало биться, отдаваясь в ушах и в висках. И она, испуганно приложив руку к груди, даже оглядывалась, не видит ли ее кто-нибудь в этом состоянии.

Перед вечером, когда солнце перешло на другую сторону дома, она пошла в зал, где в раскрытые окна уже тянуло из сада предвечерней прохладой.

Ирина взяла с рояля ноты, свернула их в трубку и, приложив ко рту, стала задумчво бродить вдоль колонн зала.

В усадьбу кто-то въехал, она прислушалась, подождала с минуту, потом, тряхнув своей головкой и закачавшимися у щек локонами, стала опять ходить.

XXVII

Когда Митенька Воейков издали увидел усадьбу Левашевых и подумал о том, что через несколько минут он будет около Ирины, у него сильно забилось сердце от охватившего его волнения. И он, глядя на освещенные предвечерним солнцем парк и белые башенки ворот при въезде, выбирал, с каким выражением ему войти: сделать ли по-товарищески обрадованное лицо или молча остановиться в дверях, когда она пойдет к нему навстречу, и, взяв за руки, продолжи-тельно посмотреть ей в глаза.

Но сделать радостный вид и просто по-товарищески подойти - это значило бы показать, что он не придал никакого значения тому, что произошло между ними в последний раз на скамеечке, и не понял, что товарищеские отношения кончились и они вступили на новый путь, путь любви.

Если же встретиться с ней молчаливым взглядом, как встречаются люди, которым словами уж ничего не надо говорить, то, может быть, тогда нужно будет сказать что-то решительное. А вдруг у него при этом выйдет не обрадованный, счастливый, а неловкий и неестественный вид?

Но, когда Митенька, отдав конюху лошадь, вошел под колоннами по ступенькам на боль-шой подъезд княжеского дома и старик лакей, поднявшись со стула, почтительно открыл ему дверь, он увидел, что все произойдет, очевидно, не так, как он представлял себе.

И действительно, Ирины нигде не было видно, и швейцар, поднявшись вперед него по лестнице, по-стариковски перехватывая рукой за перила, доложил о нем князю.

Князь, в белом летнем пиджаке с карманами, встретил гостя на пороге гостиной, стоя в высоких дверях с опущенной в карман пиджака рукой.

- Ну, пойдемте, пойдемте; расскажите мне, что еще, какие новости есть на свете, а то все забыли старика, сижу один, даже газет второй день нет, - говорил князь, подавая гостю свою белую сухую руку и вводя его в большую сумрачную гостиную, с мягким ковром во весь пол и с большой бронзовой лампой на диванном столе. - Я слышал, вы продаете имение? - спросил князь, когда они сели в кресла у раскрытой балконной двери, в которую виднелись вечерние поля с изгибом реки. - Хотите ехать с Валентином Елагиным?

Живые стариковские глаза князя чуть насмешливо и весело смотрели на сидевшего перед ним молодого человека; но в этой улыбке было что-то поощряющее и добродушно-покровите-льственное.

- Да, хочется на новые места, - ответил Митенька. - И мы на днях едем искать покупа-теля, а потом уезжаем.

- Ну, ну, дай бог. Мы, старики, ищем, куда бы пристроиться потише да поближе к печке, а вас дух рыцарства и предприимчивости гонит на поиски приключений. Так, что ли? - закончил князь, поглаживая рукой колено и вскидывая живые веселые глаза на Митеньку Воейкова.

Митенька скромно и почтительно улыбнулся, как бы не отрекаясь от беспокойного духа рыцарства и предприимчивости.

- Да, а вот на Востоке-то дела не важны, - сказал князь, сделавшись вдруг серьезным, отчего сходившиеся лучами морщинки у глаз расправились. - Не знаю, кто прав, кто виноват, но жаль бедного старика Франца-Иосифа. Ведь старейший монарх в Европе... Шестьдесят лет на престоле, и столько несчастий на его седую голову!

Князь, потирая колено, задумчиво покачал головой, глядя в окно, и уже другим тоном прибавил:

- Ну, идите, идите к нашей молодежи, веселитесь.

Митенька прошел ряд пустых комнат с картинами, портретами и тяжелой старинной мебелью. Ирины нигде не было. Он спустился вниз, заглянул на террасу, там стоял на столе потухший серебряный самовар с неубранной посудой и никого не было; хотел пройти в сад, откуда доносились голоса молодежи, но безотчетно повернул по коридору в зал, где он не был со времени бала.

Он вошел между колоннами и с забившимся сердцем увидел Ирину... Она, приложив ко рту свернутые в трубку нотные листы, задумчиво прогуливалась по широкому простору зала, глядя себе под ноги.

Когда тяжелая дверь зала, плавно отворившись, скрипнула, Ирина безразлично оглянулась. И вдруг глаза ее засияли изумлением и радостью.

- Наконец-то!.. - сказала она. Радость у нее вырвалась против воли, и сейчас же щеки ее залились сильным румянцем. - Ведь вы поехали куда-то... на Урал. Потом как будто вернулись. Но вас нигде не было видно. Где же вы были? - быстро, возбужденно говорила Ирина, глядя на Митеньку изумленно радостными глазами, которые у нее были широко открыты, точно она все еще не уверилась, что он здесь и стоит перед ней.

В лице ее скользила какая-то виноватая, признающаяся улыбка, и Митенька, уловив ее, почувствовал себя вдруг в сравнении с девушкой сильным, спокойным. Почувствовал, что ему добиваться любви и уверять в чем-то не нужно. И от этого ощущения сейчас же появилось выражение спокойной и даже снисходительной уверенности.

- Поехал и вернулся... - сказал он шутливо; но смотрел при этом пристально в глаза мо-лодой девушке, как смотрит любящий человек после разлуки, точно стараясь узнать, заглянуть в душу, все ли в ней так, как было прежде. И, говоря это, он тихонько, не прося разрешения, взял из рук девушки трубку нот. И сам почувствовал, что в том, что он не попросил разрешения, а молча взял, было что-то, указывавшее на их близость.

- Почему не поехали?.. Почему вернулись? - спросила Ирина, машинально отдавая ноты.

- Потому, что мне лучше было вернуться, - ответил Митенька, сам не зная почему, таким тоном, в котором как будто был какой-то тайный смысл, имевший отношение к Ирине.

Она подняла на него свои глаза. Он видел перед собой эти глаза, открытые, правдивые глаза полюбившей девушки, что-то говорившие ему, что-то спрашивавшие помимо слов, и понял, что свершилось. И если бы он сейчас притянул ее к себе и целовал в эти глаза, она отдалась бы этому поцелую смело, без страха и этим сказала бы бесповоротно всё.

Но Митеньке показалось неудобно целовать ее здесь, и он решил пока отложить и сделать это, когда они пойдут гулять.

- Совсем вернулись?

- Да, совсем... - сказал Митенька, покраснев от этого вопроса. Сказать правду у него не хватило смелости, и потом это испортило бы весь вечер.

- А почему лучше было вернуться? - спросила Ирина, взяв трубку нот у него из рук, точно эти ноты могли отвлечь его и помешать ему сказать то, чего ждала душа ее.

- Пока не скажу... - отвечал Митенька загадочно, прямо глядя ей в глаза.

Ирина еще раз продолжительно посмотрела на него и, точно догадавшись о том, на что намекал его тон, сейчас же опустила глаза.

- Пойдемте смотреть закат, - сказала она, бросив трубку нот на рояль.

Они вышли через террасу в сад, прошли по крупному песку дорожки мимо клумб и пошли по знакомой ему широкой средней аллее вниз к скамеечке.

Сквозь крайние деревья была видна вечерняя спокойная гладь тихой реки. От воды по стволам крайних деревьев шли золотистые радуги от солнца, низко отсвечивавшего в воде. С луга уже пахло вечерней сыростью и доносился приятный острый запах болотных трав. С поля высоко летели грачи на ночлег далеко растянувшейся вереницей.

Ирина села на скамеечку и оглянулась на Митеньку, как бы указывая ему место рядом с собой.

- Мы здесь сидели ровно неделю назад, - сказала она, улыбнувшись и подняв на Митень-ку глаза. Она хотела, очевидно, сказать это как бы мимоходом, не придавая этому никакого значения, но улыбка и взгляд ее, когда она встретилась глазами с Митенькой, были виноватые, робкие, признающиеся...

Митенька улыбнулся, потому что ему показалось неудобно оставить ее слова без ответа, и сказал:

- Только тогда было днем, а теперь вечер.

- А что лучше - день или вечер?

- Ну, как можно спрашивать...

- Чем это так хорошо пахнет? - спросила Ирина, всеми легкими вдыхая в себя влажный воздух с луга и не глядя на Митеньку. - Я каждый вечер принюхиваюсь к этому запаху.

- Это болиголовом пахнет с болота. Я тоже очень люблю этот запах.

Митенька сидел около девушки и чувствовал, что между ними легло что-то новое, что не дает уже возможности просто, как прежде, по-товарищески прикасаться к ее плечу. Теперь каждое прикосновение - явное - должно было повести к тому решительному, что соединило бы их навсегда, а тайное или нечаянное заставило бы от волнения забиться сердце, как оно забилось у Митеньки, когда Ирина сейчас спросила у него, чем так хорошо пахнет, и при этом не взглянула на него, точно боясь, что взгляд ее скажет и спросит о другом...

Он близко от себя видел ее прическу и локон, качавшийся у раскрасневшейся щеки, и нево-льно думал, какое было бы счастье чувствовать любовь к ней, как к единственной, данной ему судьбой, в бурном душевном порыве взять ее и забыть с ней весь мир.

Но, во-первых, бурного порыва не было, а во-вторых, ему пришла мысль, что Валентин уже нашел покупателей и завтра явится за ним. Придется иметь длинный разговор, и будет неловко перед ним: взбудоражил людей с этой продажей, а теперь отказывается.

- А это какие птицы? - спросила Ирина. - Вот, над мельницей летят. - И она показала направо, нечаянно коснувшись при этом руки Митеньки.

- Это цапли. Нелепая какая-то птица, - сказал Митенька и в то же время подумал: что, если дотронуться, как будто нечаянно, до ее руки? То, что она не извинилась, коснувшись его руки, говорило, что это можно. Она наверное ждет от него слов любви. И как-то неудобно, что он не сказал еще ничего. Тогда он решил, что скажет, но только не здесь и не теперь, а тогда, когда они пойдут к дому.

Вдруг Ирина встала со скамеечки, несколько времени стояла молча, не оглядываясь и устремив взгляд вдаль. Потом повернулась к Митеньке и сказала:

- Пойдемте на верхний балкон, оттуда далеко видно.

- Пойдемте.

Митеньку втайне обрадовало то, что они идут туда, где, кроме них, будет еще кто-нибудь.

Обратно они шли уже с меньшим оживлением.

Взобравшись по узкой витой лестнице наверх и выйдя на балкон, они долго сидели, говори-ли о пустяках и смотрели с высоты балкона на расстилавшуюся за рекой вечернюю даль лугов с поднимавшимся туманом. Церковный крест за деревьями еще горел золотом заката, но на реке внизу уже лежала вечерняя тень. С деревни слышалось хлопанье кнута: очевидно, гнали коров с поля. Над рекой, над лугами и над самой усадьбой спускалась вечерняя тишина, и только откуда-то издали слышались заунывные, однообразные звуки тростниковой жалейки.

- Сколько простора кругом... А тишина какая... - говорила Ирина, сидя на плетеном ди-ванчике рядом с Митенькой и опершись подбородком на руки, положенные на край деревянной балюстрады с точеными столбиками.

- Да, удивительная, - сказал Митенька и тоже положил локти на балюстраду.

Они сидели молча. Локоть Митеньки коснулся локтя Ирины. Он хотел было отодвинуться, но в этом было что-то такое волнующее, что он оставил локоть у руки Ирины, чего они оба как будто не замечали, поглощенные созерцанием красоты тихого деревенского вечера. Митенька чувствовал, как девушка при этом затихла вся. Иногда она, точно не замечая прикасавшейся к ней руки, показывала ему какое-нибудь причудливое облако над закатом, и от этого движения ее локоть яснее и определеннее уже с ее стороны прикасался к его руке. И Митенька при этом, как будто не преднамеренно, подавался еще вперед, навстречу этому движению.

Он испытывал волнение и наслаждение, которое было хорошо тем, что оно, - как тайное, как бы скрываемое ими обоими, - не требовало от него ничего решительного и определенного. Конечно, перед ним была не Ольга Петровна, на которую может неожиданно налететь бурный порыв страсти, а ему вдруг окажется нечем ответить. Но, с другой стороны, страсть зрелой женщины могла потребовать только момента, а перед ним теперь была юная любовь, которая ждала от него не чувственности и мужской предприимчивости, а такой же юношеской, свежей, целомудренной любви, что, пожалуй, еще хуже.

Митеньке вдруг стало страшно при мысли, что он сидит, ничего не говорит, и Ирина может подумать, что у него нет к ней любви, и будет его презирать за это. Как бы боясь возникновения у нее этой мысли, он сильнее, чем прежде, но так же осторожно прижал свое плечо к ее плечу. Но, когда девушка оглянулась на него, он отодвинул плечо и сделал вид, что смотрит вдаль и не замечает ее взгляда.

Ирина вдруг встала и долго смотрела в глаза молодому человеку. Митенька сначала испу-гался, так как у него мелькнула мысль, что она заметила его намеренные прикосновения и оскорбилась. Но у нее был глубокий, напряженный взгляд, и никакого оскорбления не было в нем. В нем только был какой-то вопрос.

- Что вы так смотрите на меня? - спросил Митенька, виновато улыбнувшись, и машина-льно пригладил на макушке непослушный пучок волос.

Ирина молчала и смотрела на него.

- ...Ничего... - сказала она наконец. - Довольно здесь сидеть, идемте вниз.

У нее было напряженное, беспокойное состояние, и она, точно подчиняясь ему, меняла место.

Когда они проходили внизу мимо угловой комнаты, Ирина зашла в нее.

- Вот моя любимая комната, - сказала она, входя, и села на широкий низкий диван.

Митенька сел рядом с ней. Он видел перед собой ее стройную фигуру в тонком батистовом платье, белую, легкую. Щека, обращенная к нему, лихорадочно горела, и от этого еще чернее казался спускающийся вдоль нее локон.

Они говорили все меньше и меньше и подолгу смотрели в раскрытое окно, в котором еще виднелись на голубом вечернем небе красновато-лиловые отблески заката.

"Сколько могло бы быть счастья", - подумал Митенька Воейков и опять чуть заметно при-коснулся своим плечом к плечу молодой девушки. Она опять не отстранилась и даже, как ему показалось, чуть подалась к нему, навстречу его движению. Но он не знал, что делать дальше. И, вздрогнув как бы от страсти и боясь в себе ее пробуждения, он встал и отошел к окну.

С минуту за его спиной было молчание. Он стоял и смотрел в окно, не оглядываясь.

- Пойдите сюда... сядьте со мной... - сказал с дивана совершеннно новый, настойчиво ласковый и повелительный голос Ирины. Этого оттенка нежной ласковости и в то же время повелительности никогда еще не было у нее по отношению к нему.

Митенька послушно подошел.

- Почему вы ушли?.. - спросила Ирина все с той же ласковостью, как будто она знала почему и только хотела и ждала, чтобы он выговорил это словами.

- Так, мне захотелось встать.

- Наскучило со мной сидеть?

- Ну, что вы говорите... - сказал испуганно Митенька, оттого что она так истолковала его фразу: вдруг она почувствует, что у него нет к ней любви, уйдет и испортит весь вечер.

А ему казалось, что, может быть, порыв еще придет, наберется как-нибудь, потому что слишком мучительно было видеть перед собой эту юную, прекрасную девушку, полюбившую его, и не иметь в себе того чувства, которое дало бы ему возможность смело, бурно и радостно сжать ее в своих объятиях.

Ирина смотрела на него с улыбкой, которая говорила, что она сказала это в шутку, так как истинная причина ей ясна. Потом она, сощурив глаза, несколько секунд смотрела в окно и вдруг закрыла лицо руками и, опустив голову над коленями, оставалась несколько времени неподвиж-ной в этом положении.

Митенька видел близко перед собой ее прическу, белую шею сзади, где была тонкая золо-тая цепочка от креста. Потом Ирина отняла руки от лица, бессильно бросила их вдоль колен на диван и смотрела несколько времени напряженным взглядом перед собой, причем ее левая рука, брошенная вверх ладонью, лежала близко от его ноги.

Митенька смотрел на эту руку, очевидно, умышленно брошенную близко от него, и поду-мал, что, несомненно, она ждет чего-то от него. В голове у него мелькнула обжегшая его мысль, что, если он возьмет сейчас это хрупкое послушное девическое тело и прижмет к себе, это будет для нее таким счастьем, какого она никогда не испытывала.

У него сильно, до боли билось сердце от волнения. Но сейчас же явилось соображение о том, что она не женщина, а девушка, и это будет подло с его стороны. И потом это было удобнее сделать, когда они сидели в парке. А тут, того и гляди, кто-нибудь войдет.

Не зная, что делать, он подошел к Ирине и несколько времени стоял над нею молча. Начать говорить ей о любви, - он вдруг подумал, что может выйти неестественно, в особенности когда взглянул на себя глазами третьего лица и со стороны представил себе свою несколько растерян-ную фигуру с пучком волос на макушке, собирающуюся объясниться в любви, т. е. делать то, что не так давно считал пошлостью и глупостью.

Эта некстати пришедшая мысль была, в сущности, настолько нелепая, что на нее странно было бы обращать внимание, но она уже разбила все и пресекла всякую возможность что-нибудь сказать. Тогда он сел опять, тихонько нашел горячую руку девушки; рука ее послушно отдалась ему. И вдруг он, как бы не в силах сдерживать себя больше и боясь взрыва безумной страсти, которую он уже не волен будет остановить в себе, быстро отдернул свою руку от руки девушки и, не глядя на нее, сказал, что он больше не может и должен сейчас уехать.

- ...Почему?.. - тихо спросила Ирина, встав вровень с ним и в сумерках вглядываясь в его глаза. - Ну, почему?.. - спрашивала она тихо и настойчиво ласково.

- Так надо... - решительно сказал Митенька, закусив губы и поспешно, как бы избегая смотреть на девушку, крепко сжал ее слабую горячую руку и быстро вышел из комнаты.

XXVIII

На землю спускались сумерки. С луга сильнее потянуло вечерней болотной сыростью. И в воздухе, еще теплом со стороны поля и не остывшем после душного дня, стоял приятный хлебный запах цветущей ржи. Она двумя сплошными стенами возвышалась по обеим сторонам гладкой дороги с отяжелевшей к ночи пылью.

В потемневших небесах одна за другой зажигались редкие летние звезды. Над бесконечным полем ржи всходил месяц, и его неверный свет окрашивал даль хлебов в неясный золотистый цвет. А сбоку экипажа уже чуть виднелась бегущая бледная тень лошади и колес.

Как люблю я эти бесконечные поля высокой ржи в поздний вечерний час и дорогу, в полумраке длинной лентой уходящую между двумя стенами зреющего хлеба, и теплый ночной воздух, и хлебный запах колосьев, и не остывшую еще пыль дороги!

Кругом - тишина, все уже покоится глубоким сном после тяжелого трудового дня, и только в поле идет своя ночная жизнь: без умолку стрекочут в сырой траве ночные кузнечики, сильнее пахнут ожившие от ночной сырости полевые цветы и месяц с высоты небес освещает мирную картину спящей деревни, потонувшей во ржи своими соломенными крышами, сонную реку с кудрявым ивняком и неясно белеющую во ржи дорогу...

Митенька Воейков ехал, пустив лошадь рысью, и, нагнувшись немного вбок, смотрел вперед на дорогу, чтобы не наехать колесом в нарытые около ржи ямки.

Потом он придержал лошадь, заставив ее идти шагом, взглянул на месяц, высоко стоявший над заснувшей в стороне деревней, и на расстилавшийся направо от дороги луг с белевшей поло-сой тумана над сырой низиной, и вдруг подумал, почему он в такую ночь едет домой, один... Зачем он уехал от Ирины? С какой яркостью представлялась ему картина всего возможного и невозможного с ней в эту теплую июньскую ночь, когда вся усадьба, как через кружево, покрыта сквозь деревья таинственными лунными просветами... Везде темнеют, светлеют и будто движут-ся обманчивые призраки - на террасе, в цветнике, и только на площадке перед домом ясно и светло, как днем, от высоко стоящей на небе полной луны.

Уже показались гумна и овины, потонувшие в конопляниках. Сейчас он приедет домой... в свой "родной дом", который был ему ненавистен, как каторга. И в эту необыкновенную ночь он останется один. Почему, зачем? - неизвестно.

Вдруг он услышал осторожный скрип ворот в крайнем плетневом сарае. И в тени ворот на гумне показалась женская фигура.

Митенька остановил лошадь.

- Я говорила, что ночью вернетесь... - сказал осторожный женский голос.

Митенька вышел из шарабана и, зацепив вожжи за ракиту, подошел к Татьяне. Это была она. В том же стареньком сарафане, босиком, а на голову она, очевидно наскоро, накинула старый кумачовый платок, который держала, прихватив рукой у подбородка.

- А ты почему не спишь? - тихо спросил Митенька, беря ее руку и близко вглядываясь в ее черные глаза.

Она стояла спиной к месяцу, а он лицом. Он был весь освещен месячным светом, а ее лицо было в тени. Но он рассмотрел ее красивые черты и особенно глаза, темно блестевшие в тени ворот.

- Ты меня ждала?

- Да... - тихо сказала девушка. - Как бы кто не увидел, - прибавила она, оглядываясь и ежась плечами от ночной сырости. И подвинулась в ворота внутрь сарая. - А я боялась, что другой дорогой поедете. Потом услышала, так сердце и забилось.

Митенька смотрел на нее, стоявшую около него босиком и так робко просто признававшую-ся ему, и старался рассмотреть ее полузакрытые платком, блестевшие глаза.

- С тобой хорошо, - сказал он ей тихо.

- Небось с барышней лучше... - заметила Татьяна. И Митенька уловил в ее тоне ревни-вую нотку.

- Вот уж не лучше, - возразил Митенька, испугавшись, что она поддастся ревнивому чувству и испортит все. - Совсем не лучше. Она вялая какая-то. А с тобой я себя чувствую так свободно и хорошо, как никогда. С тобой, правда, удивительно легко, - говорил Митенька, радуясь, что у него это говорится искренно.

- Что же ты босиком стоишь на холодной земле? - сказал он и подвинулся на нее, обхватив ее за спину рукой, чтобы заставить ее войти в ворота темного сарая.

Но девушка прижалась к нему, как будто ей и хотелось, и она боялась войти с ним вдвоем в темноту сарая, где она спала.

- Руки-то какие нежные... - говорила она, перебирая пальцы его руки, как бы стараясь отвлечь его внимание.

Но Митенька, чувствуя, как в нем замирает от волнения сердце, все подвигался с ней в сарай, и наконец они очутились в темноте плетневого сарая, где пахло сеном и пыльным прошлогодним колосом.

- Где ты спишь?

- Вот тут, - отвечала Татьяна, держа его руку и ведя куда-то в темноту. Она остановилась около телеги, снятой с колес, где была ее постель, и некоторое время стояла молча в темноте.

- А я боялся с тобой заговорить, когда ты приходила на работу, - сказал Митенька, став вплотную к ее груди, и, обняв ее, тихонько прижимал к себе.

- А я теперь боюсь... - проговорила Татьяна, иногда вздрагивая и упираясь ему в грудь руками, когда чувствовала его намерение прижать ее к себе.

- Чего?.. - тихо спросил Митенька.

- Известно, чего...

Она вздохнула, но положила ему голову на грудь, и ее жесткие руки стыдливо впервые обняли его за шею. Митенька подвинул ее еще ближе к телеге. Девушка, подчиняясь ему, сдела-ла еще один шаг назад и уже стояла, чувствуя сзади у своей ноги грядку телеги. Но сейчас же, точно стараясь отвлечь его и свое внимание от того, что было, сказала:

- А завтра опять поедете к ней...

- Ни за что не поеду. Я тебя уверяю. Мне к ней совсем не хочется.

- Как же "не хочется", - сказала девушка и, подчиняясь его настойчивому усилию, села на грядку телеги.

- Правда же, не хочется, уверяю тебя! - говорил торопливо и взволнованно Митенька - не потому, чтобы он чувствовал, что говорил, а потому, что инстинктивно старался не допустить промежутков молчания, которые на девушку действовали отрезвляюще, и она делала попытки встать.

- Я больше никогда к ней не поеду, если хочешь.

- А сарафан синий купишь?..

- Конечно, куплю, - сказал Митенька, борясь с ее рукой, которой она крепко, точно боясь отпустить, сжала пальцы его правой руки. - И сарафан куплю и платок... сколько хочешь.

- А небось ее больше любишь...

- Да нет же, я люблю бойких, смелых. Я тебя больше люблю.

И так как Татьяна с сомнением покачала головой, он начал говорить, что любит только ее, что с ней ему лучше.

И с ней действительно было лучше, потому что слова о любви не застревали у него в горле, как с Ириной. И он не боялся, что у него выйдет неестественно и недостаточно искренно. Важно было говорить, не останавливаясь, потому что, как только он умолкал, поглощенный борьбой с ее рукой, - которая каждый раз встречала его руку на полдороге и не давала ей ходу, - так девушка начинала беспокойно метаться и говорить, что не надо, что она боится и что их увидят.

- Да кто увидит, когда теперь ночь и все спят! - говорил торопливым шепотом и с доса-дой отчаяния Митенька.

Ее рука, жесткая и сильная, угнетала его больше всего, так как его руки были слабее. И он начинал с испугом чувствовать, что она своим сопротивлением доведет его до того, что у него пропадет настроение. И это как раз после его слов о том, что он любит бойких.

Митенька не знал, продолжать ли действовать силой или это нехорошо. Может быть, лучше принять спокойный вид и говорить ей ласковые слова. Но там лошадь могут увести или рассве-тать начнет, пока будешь говорить ласковые слова.

Он уже начинал чувствовать расстройство от невозможности сладить с ней. С одной сторо-ны, было, положим, хорошо тем, что здесь не требовалось ни настоящей горячей страсти, как с Ольгой Петровной, ни чистой молодой любви, как с Ириной. И только нужно было силой своего, хотя бы чисто животного желания побороть естественное сопротивление целомудрия и стыдливости, которые боролись с проснувшимся в ней инстинктом. И девушка ждала только проявления покоряющей мужской силы, которая помогла бы ей преодолеть преграду стыдливо-сти. А тут она сама некстати была такая сильная, что тонкие, нерабочие руки Митеньки болели и ныли от борьбы с ее рукой. И даже при ее согласии все могло расстроиться только из-за одного недостатка физической силы у него в руках.

- Ну, я уйду тогда, - сказал обиженным и расстроенным тоном Митенька, которому хотелось почти плакать от бессильной досады.

Но вдруг он почувствовал, что руки ее как бы испуганно схватили его, чтобы он не уходил, и девушка с виноватой лаской прильнула к нему.

- А не обманешь? - спросила она, как бы с последним сомнением.

- Чем?..

- Не бросишь? Сарафан синий купишь?..

- Что ты, бог с тобой, - воскликнул Митенька с искренним порывом от сознания, что она сейчас уступит и уберет наконец свою руку.

- О, господи батюшка, а грех-то... Только чтобы шерстяной, - сказала Татьяна. И вдруг, как бы поборов в себе последнюю нерешительность, она с силой схватила шею Митеньки обеими руками и, больно прищемив ему ухо, навзничь вместе с ним откинулась на постель в телегу, закрыв лицо рукавом.

До рассвета было еще далеко. На дворе была такая же теплая июньская ночь, и свежий вете-рок иногда заходил в ворота сарая, и тогда сильнее пахло ржаным колосом и сеном, постланным в телегу...

XXIX

Когда у Валентина Елагина спрашивали, скоро ли он рассчитывает отправиться на Урал, он отвечал, что отправится в тот же момент, как только устроит дела своего приятеля Дмитрия Ильича Воейкова.

- Ну, а что, как выяснилось, трудно найти покупателя? - спрашивал собеседник.

- Трудно, - отвечал Валентин, - мы до сих пор не встретились еще ни с одним.

- Ну, бог даст, найдется как-нибудь, - говорил собеседник.

- Думаю, что найдется, - соглашался Валентин.

- А у Владимира еще не были?

- На днях едем.

К Валентину теперь особенно часто приезжали приятели, чтобы захватить его, пока он не уехал.

Валентин всех принимал и каждого звал с собой на Урал, определяя для сборов недельный срок.

Только относительно Федюкова у него сложилось твердое убеждение, что тому нельзя ехать, так как он связан семьей.

Но в то же время, когда кто-нибудь другой отказывался ехать, ссылаясь на семью, Валентин спокойно говорил ему, чтобы он бросил семью и ехал.

Если ему говорили, что неудобно ехать, так как и без того двое едут, и Валентину самому же будет трудно их устраивать, в особенности если среди приглашавшихся была женщина, - Валентин говорил, что устроит и женщину, - будет с ним спать на шкурах и готовить собствен-ными руками пищу.

Если это говорилось при баронессе, она испуганно вздрагивала и сейчас же замолкала.

В работах Общества ему не предлагали никакого участия на том же основании, что все равно в неделю он ничего не успеет сделать. А кроме того, все знали, что он всецело поглощен устройством дел своего друга. И не о двух же головах в самом деле человек, чтобы наваливать на него еще работу.

И все так близко к сердцу приняли его дело продажи, что часто обращались к нему со всякими советами и говорили ему, чтобы он был осторожен и не продешевил бы имение.

На это Валентин отвечал, что он постарается быть осторожным и не продешевить.

Так как этими вопросами и советами его встречали каждый день, то Валентину показалось неловко дольше обманывать ожидание приятелей.

Эта мысль привела его к заключению, что довольно сидеть, пора кончить это дело и, отрях-нувши от ног прах культуры, перенестись в первобытный суровый Урал с его девственными лесами, озерами и непроходимыми чащами.

Результатом этого явилось то, что с вечера было послано за Петрушей, а наутро Валентин, провожаемый до подъезда баронессой Ниной и профессором, сел в коляску и велел Ларьке везти себя к Владимиру, предварительно заехавши к Воейкову.

* * *

- Ну, собирайся, - сказал Валентин, неожиданно войдя на другой день утром к Митеньке, после его поездки к Ирине.

Он заявился, по обыкновению, с Петрушей.

- ...Уже? - сказал испуганно Митенька.

- То есть, как уже? Ведь мы давно должны были ехать.

- Значит, продано?..

- Что продано?

- Имение мое...

- Пока только едем к Владимиру продавать, - ответил Валентин.

- Ах, так... - облегченно сказал Митенька. - Ну, что же вы, садитесь... Может быть, чаю... Повесь на этот гвоздь, дай я повешу... Я сейчас пойду распоряжусь... самовар, я думаю, поставить.

- Да ты не спеши, - сказал Валентин, - ты всегда спешишь почему-то. Есть мы не хотим. А если хочешь быть настоящим деловым человеком, то пойди, скажи своему Митрофану запрягать.

- Хорошо.

И Митенька сейчас же вскочил и побежал, как будто ему нужно было хоть куда-нибудь приложить ту потребность суетливого движения, которая у него появлялась всякий раз, когда к нему приезжали.

Он вышел на двор и увидел Митрофана. Но не сразу окликнул его, чтобы посмотреть, чем он занимается.

Митрофан шел, лениво заплетая ногу за ногу, как идет по жаре человек, только что встав-ший от послеобеденного отдыха, когда ноги не слушаются, хотя сейчас было уже к вечеру и жары никакой не было.

Митенька смотрел на эту походку Митрофана и раздражался. Потом крикнул:

- Митрофан, пойди сюда.

Митрофан, остановившись, удивленно оглянулся сначала в одну сторону, потом в другую и, наконец увидев барина, стоявшего на крыльце, пошел к нему.

- Поскорей-то идти не можешь?

- Чего? - спросил Митрофан, остановившись.

- А он совсем стал!.. Ничего, иди скорее. Закладывай коляску, мы сейчас едем.

- Коляску? - переспросил Митрофан.

- Ну да.

- А куда ехать-то?

- Я почем знаю, - сказал нетерпеливо Митенька. - Валентин Иванович скажет.

- А они, значит, тоже поедут? - спросил Митрофан, как будто он чем-то затруднялся и хотел наперед знать все условия поездки.

- Ну да, и он поедет, - сказал Митенька с раздражением, так как от спокойных и равно-душных вопросов Митрофана ему начинало казаться, что Митрофан его не уважает и не боится, как рабочий должен бояться своего хозяина.

- Так, - сказал Митрофан, продолжительно кивнув головой сверху вниз и глядя в землю, как бы соображая все эти обстоятельства. - Больше ничего?

- Ничего. Запрягай поскорее.

Митрофан повернулся и пошел. И когда хозяин с раздражением смотрел ему вслед и думал о том, сколько этот человек способен отнять даром времени, Митрофан вдруг остановился на полдороге, с сомнением покачал головой и вернулся опять к крыльцу.

- А ведь дело-то не выйдет...

- Это еще отчего?

- Коляска у кузнеца, - сказал Митрофан.

- Разве еще до сих пор не готова?!

- Черт его знает... у него вчера только запой кончился. Пойди, потолкуй с ним. Нешто это человек? - сказал Митрофан, сняв свою тяжелую зимнюю шапку и рассматривая ее.

- Да ведь ты сам же ему отдал! - крикнул Митенька, чувствуя, что тут нужно бы крик-нуть громовым голосом, чтобы вывернуть у Митрофана всю душу наизнанку. Но такого голоса у него не было, а душу Митрофана вывернуть было вообще трудно.

Другие, не выходя из себя, могут так действовать на людей, что они приходят в трепет. А Митенька сам расстраивался, кричал, а Митрофан в трепет не приходил.

- Ты же сам ему отдал! - крикнул еще раз Митенька голосом, близким к слезам, от созна-ния своего бессилия и несокрушимого спокойствия Митрофана. У него даже дрожали руки.

- Отдал, потому что думал, у него запой кончился. Он и так было кончился, а к нему кум этот его слободской приехал. Черт его принес. Ну, и закрутил опять на целую неделю. Ведь это какой народ...

Хозяин, придав своему взгляду столько презрения, сколько он только мог, посмотрел несколько времени на Митрофана и сказал:

- Этот народ именно вот такой, как ты...

На это Митрофан ничего не ответил, только молча надел свою шапку, придавил ладонью ее плоскую верхушку и потом уже после сказал:

- А кто же ее знал-то! Нешто угадаешь?..

- Сейчас же пошли за кузнецом!

Митенька вернулся в комнату с таким убитым и расстроенным видом, что даже Валентин несколько удивился и спросил, что с ним.

- Э, противно все! Не хочется жить, когда около тебя такой народ.

Минут через десять пришел кузнец. Он был в прожженном фартуке и заплатанных вален-ках. И как только пришел, так с первых же слов стал просить денег.

Этого хозяин уж никак не ожидал, даже растерялся и в первое мгновение не находил слов...

- А коляска?!

- Да коляска что, тьфу! - сказал кузнец, с презрением плюнув. - Долго что ли вашу коляску делать? Ось сварить, только всего и дела.

- Да ведь ты до сих пор этого не удосужился сделать? Мне ехать нужно, а ты... что же ты?!

- Да чего вы беспокоите-то так себя? Господи, батюшка, ай уж... Вам когда надо-то?

- Сейчас надо, а ее вот нет. Только пьянствуете, а дело стоит, и других задерживаете.

- Ну, сделаю! - сказал кузнец, сняв с головы шапку и решительно махнув рукой, этим показывая, что, раз уж он так сказал, значит, толковать не о чем. - А я почем знал, что вам скоро нужно? Митрофан привез, поставил и - кончено. Я и думал, что дело не к спеху; стоит и стоит.

- Раз тебе ее привезли, значит, нужно чинить.

- Против этого никто и не говорит. Раз взялся - тут уж надо стараться, чтобы свято, одно слово. Я не люблю, как другие прочие. А только я к чему говорю? Иной принесет какой-нибудь пустяк ерундовый, где и дела-то всего на две минуты, а он ходит за ним целую неделю, каждый день в загривок долбит. Поневоле сделаешь. А тут привезли, можно сказать, машину целую - и молчок.

- Мне вот сейчас нужно ехать, - сказал Дмитрий Ильич, - а я по твоей милости не знаю, что делать. Вот что я знаю.

- Раз уж сказано - значит, свято. Слава тебе, господи, не впервой... - сказал кузнец.

И правда, ему было не впервой, иногда попавшая к нему вещь застревала так, что хозяин думал уже только о том, как бы выручить ее хоть непочиненной. И каждый раз после такого случая говорил себе, что больше он не отдаст этому остолопу ни одной вещи.

Кончилось все-таки тем, что хозяин дал просимые деньги и только христом-богом просил уважить его, сделать к завтрашнему дню.

На что кузнец, заворотив фартук и пряча в карман деньги, только сказал:

- Раз сказано - свято! - И прибавил: - Я ведь не так, как иные: и сделают кое-как, и все такое; ведь вы мою работу знаете. Моей работе, может, в губернии только равную найдешь, да и там еще, глядишь, осекутся. Потому что я уж такой человек... люблю, чтоб... одно слово. Эх! Ну, покорнейше благодарю, - сказал кузнец уже другим тоном. - На зорьке предоставлю.

На зорьке коляска, как и следовало ожидать, предоставлена не была. Не была предоставлена и к обеду.

И только перед вечером Митрофан, весь избегавшись в кузницу и обратно и проклиная всю эту чертову породу, заложил наконец лошадей и подал к крыльцу. Только тогда Митенька с Валентином и Петрушей смогли наконец выехать.

Они вышли, сели в экипажи, - Ларька впереди, Митрофан на починенной коляске сзади, - и тронулись наконец в долгожданный далекий путь...

XXX

События на Балканском полуострове занимали внимание всего русского общества. В Обще-стве же Павла Ивановича этими событиями интересовались с особенной силой.

Федюков каждый раз приезжал с пуками свежих газет, где важные места у него были обведены красным карандашом и против некоторых стояли на полях знаки восклицания и знаки вопроса.

Ход событий намечал возможность возникновения войны между двумя державами: Серби-ей и Австрией, так как следствие установило, что убийцы наследника австрийского престола были снабжены оружием при посредстве сербского генерального штаба. И первое время большинство было на стороне Австрии, т. е. престарелого Франца-Иосифа, ввиду постигшего его семейного горя.

Некоторые из левого лагеря пробовали было заметить, что это убийство есть только прямой результат тех притеснений, которые народ сербский все время терпит от Австрии. Но большин-ство, все еще настроенное на тон сочувствия семейному горю престарелого монарха, только с раздражением отмахивались от таких замечаний.

- Они всякое преступление, всякую гнусность готовы оправдать, если это делается с рево-люционными целями, - говорили некоторые из дворян.

Щербаков, во всякую минуту своей жизни готовый крикнуть: "Бей жидов", - повторял несколько раз, чтобы запомнили хорошенько, что дело начато евреями.

Но от него только все отвертывались - одни со скукой, другие с раздражением.

- Вам бы за пояс нож, а в руки дубину, - сказал Федюков, - вот ваша настоящая роль.

И едва не заварилась каша. Но тут вмешались - с одной стороны, дворянин в куцем пиджа-чке, с другой - Владимир, который отвел Щербакова в сторону и уговорил его "не обращать внимания и наплевать на этих свиней и остолопов". А потом пошел к тем, кого ругал свиньями и остолопами, и, потирая руки, как человек, выполнивший свою миссию, сказал: "Успокоил... уж очень горяч. Но ничего, славный малый, - пить здоров".

Война между Сербией и Австрией не имела бы большого значения. Но говорили, что Россия не может остаться равнодушной вообще ко всякому притеснению слабейшего со стороны сильного, а в частности, к притеснениям братьев-славян, по отношению к которым Россия была связана духовной повинностью держать их под своей могучей защитой.

При такой постановке вопроса даже старейшее дворянство не могло сочувствовать Авст-рии, хотя многих, кроме личного горя Франца-Иосифа, трогало в нем то, что он царствовал еще во времена Александра II.

- Русь-матушка всегда стояла за угнетенных, - крикнул плешивый дворянин, когда на заседании Общества поднялся вопрос об этом. - А с братьями-славянами мы связаны еще и одной верой православной.

- Верно! За веру православную в лепешку расшибу! - крикнул Щербаков.

- Позвольте пройти. Не махайте так руками... - сказал ему Федюков.

Таким образом, вопрос с Балканским полуостровом осложнялся до возможности участия в войне и России, если она, верная своим заветам, выступит на защиту слабого.

Но в возможность войны никто не верил. Все были убеждены, что стоит только государю императору с высоты престола заявить о своем отношении к этому вопросу, как слово русского царя сразу отрезвит кого угодно.

Это чувствовали все. И даже испытывали удовольствие, когда говорили об этом как о чем-то совсем новом, чего не было раньше и что выводило жизнь из узких рамок повседневности.

И даже те, кто в обычное время не особенно были склонны чувствовать восхищение от могущества русского царя, теперь ощущали даже легкое удовольствие, смешанное с некоторой гордостью, как будто они принимали этого царя, раз он здесь может сыграть могущественную роль и заставить одним только своим словом сжаться и присмиреть другие державы.

Те же, кто, как Федюков и Авенир, не ощущали и этой легкой тайной гордости, все-таки принуждены были молчать, так как все связанное с именем царя являлось теперь таким предме-том, о котором можно было выражать свое мнение только в определенном направлении или совсем не выражать его.

И все, молчаливо согласившись с этим, перешли к очередным делам Общества, которое должно было заслушать заготовленные проекты работ.

XXXI

Когда добрались до рассмотрения проектов, то все вздохнули свободно.

- Слава богу, кончились, наконец, слова, и начинается дело, - говорили все, оглядываясь друг на друга. Встретившиеся на первых порах кое-какие затруднения всеми были приняты почти с некоторым удовольствием: лучше потрудиться над делом, чем выдерживать этот беско-нечный фонтан речей, принципиальных споров и словесных драк.

Затруднения были различного характера: во-первых, обилие проектов. Все как-то не дога-дались сговориться и распределить работу. Поэтому на одни и те же вопросы оказывалось около десятка проектов, и в то же время другие вопросы оставались совершенно неразработанными, хотя они часто являлись основными и без них нельзя было начинать никакого дела.

Это происходило оттого, что больше охотников находилось на принципиальные вопросы.

Например, те же Федюков и Авенир терпели органическое отвращение ко всему тому, что носило в себе просто характер дела и лежало вне плоскости принципов.

Во-вторых, кроме обилия проектов, было поражающее различие в них: один проект не только расходился с другим по одному и тому же вопросу, но в корне уничтожал его. Казалось, что цель каждого была - предугадать ожидаемые от противоположной стороны возражения и разбить их наголову.

В-третьих, заставляли всех теряться широта и максимум предъявлявшихся требований, уменьшить которые авторы проектов не соглашались ни на йоту.

Например, Авенир и Федюков не соглашались ни на какие уступки. Но действовали они при этом не вместе, а совершенно отдельно и даже враждебно по отношению друг к другу, так как у них в принципах, при одинаковости общей цели, были какие-то различия в оттенках.

Потом дело затягивалось - и довольно значительно - при обсуждении, так как каждый проект имел своих защитников и своих врагов, жаждавших его провала и готовых утопить его в ложке воды. Защищавшая группа сцепливалась с группой отвергавшей, и как только при этом задевали самое святая святых: принципы, - так поднимался ураган, в, котором, как ненужная щепка, относились ветром совсем куда-то в сторону самый проект и то дело, по поводу которого он был написан.

- К делу!.. - кричали со всех сторон.

- Что это за бестолочь такая, никакой работы, в самом деле, вести с ними нельзя!

- То-то вот с вами можно вести работу!

Потом, как только какой-нибудь автор добивался признания, так вдруг становился вял, ле-нив и небрежен, точно вся его энергия ушла на теоретическую разработку проекта и словесную борьбу за него. Когда же дело касалось воплощения проекта в жизнь, то настроение падало, точно проходил праздник творчества и наступали будни.

Каждому казалось, что главное в том, чтобы дать идею, развить ее, а все деловые подроб-ности и выполнение самого дела пусть берут на себя те, у кого голова послабее завинчена.

- Что мне ваше дело, - кричал Федюков, - я вам дал идею: если вы способны ее воспри-нять, сами разрабатывайте дальше.

Но рядовые члены, т. е. не сочинявшие проектов и не дававшие идей, обиженно предлагали самим авторам приводить свои идеи в исполнение.

- А то какой-нибудь вертопрах наболтает с три короба, да нос еще задерет, а ты работай и выплясывай под его дудку.

Притом, когда какой-нибудь проект оказывался принят, каждый считал себя оскорбленным тем, что прошел не его проект. И если даже он и не писал проекта, то все-таки где-то в глубине души копошилась обида, что его не попросили об этом.

Кроме того, была оппозиция из тех, что считали неприемлемой работу в контакте с правя-щей партией. Эта оппозиция никогда не входила в рассмотрение дела по существу, а всегда уже наперед отвергала его только потому, что оно шло от противной стороны.

Результатом всего этого было то, что, несмотря на обилие и детальную разработку проек-тов, дело налаживалось плохо.

Правда, некоторые члены, посмирнее, что-то уже делали, писали повестки, нанимали под-рядчиков; но на них смотрели с презрением, как на людей, которые, не видя целого горизонта, не развивая масштаба, способны воткнуться в какое-нибудь дело и копаться в нем.

- Нет широты! - кричал Авенир с болью в голосе. - Кустарные души, не имеющие не только мирового, а даже общегосударственного масштаба, они думают, что они что-то делают, тогда как они просто лишают возможности выработать общий план и начать дело во всей его широте.

- Вы сделайте хоть маленькое-то дело, - кричали Авениру, - а то большое начнете и все равно на половине бросите.

- Маленькое всякий дурак сделает, - отвечали с противоположной стороны, - а если вам на маленькие дела нужны люди, то приглашайте лиц соответствующего масштаба. Мы вам дали огромной ценности проект, и только тупица и идиот может не видеть всего его значения, а вы нас, должно быть, хотите дороги заставить чинить.

А дороги и в самом деле оставались непочиненными. Например, тот же мост на большой дороге как разворотило во время ледохода, так он и остался, оскалив челюсти своих стоячих бревен и поворотив рыло куда-то в сторону, вниз по течению.

Руководители Общества, в частности Павел Иванович, терялись в роковом кругу: с малень-кого дела начинать никто не хотел, а на большое оборотных средств не было. А оборотных средств не было потому, что не было ни большого дела, ни маленького.

Попробовали было заговорить о взносах. Но купцы сейчас же стали беспокойно перегля-дываться, а Житников, нагнувшись, сказал соседу:

- Говорил, что в карман залезут... И поэтому каждый после заседания невольно говорил себе или своему соседу:

- Совершенно особенная нация: два месяца толкуют; проектов написали горы, а дела на грош нет. И потом что же это за люди, когда не могут уступить и столковаться друг с другом?

- А вы сами уступаете?..

- Вот это странный вопрос: раз они не уступают, я-то с какой стати буду уступать?

Федюков, в противоположность всем, был как будто злорадно доволен, точно каждый скандал, каждое несогласие и эта долгая толкотня на одном месте лишний раз подтвердили его твердое убеждение в негодности на дело этого народа.

И только Валентин Елагин с Митей Воейковым были далеки от всего этого и, выбравшись на простор, носились где-то среди неизмеримых пространств.

XXXII

Люблю необъятный простор родной земли: ее бесконечные хлебные поля и потонувшие в них перелески, спокойные зеленые холмы, луга с медленными речками в зеленых травянистых берегах и усыпляющий шум мельничных колес.

Люблю ее унылые проселочные дороги, убогие мосты, овражки с обвалившимися берегами. Большая дорога, обсаженная по сторонам березками, тянется без конца, а кругом среди необъят-ного моря зреющей ржи виднеются вдали церкви, деревни с кладбищами у выезда и ветряными мельницами среди жирных конопляников. Близ дороги мелькнет заплетенный из хвороста плетень, за которым в ясный полдень желтеют на солнце подсолнечники. Вытянется двумя линейками деревенская улица - с резными князьками на крышах. Мелькнут ребятишки, рою-щиеся на дороге в горячей пыли, и опять за околицей медленно раскинутся необозримые поля с ярко-зелеными и белыми полосами овса и цветущей гречихи, с которой в знойный полдень, беспокойно жужжа, берут мед пчелы. Теплый южный ветер гонит от дороги по ржи темные волны и доносит с луга запах разогретых цветов клевера и ромашки.

Люблю летний шум родных лесов, старые нависшие березы их опушек около ржи. Хорошо бывает прилечь в редкой сухой траве, среди волнующегося при ветре узора солнечных пятен, и глядеть в тихую, спокойную глубину небес, в то время как вдали ярко блещет желтеющее ржаное поле с туманными белыми облаками в мглистом воздухе жаркого летнего дня.

Люблю и вечно молчаливый сумрак северных лесов, их обросшие седым мохом ели, угрю-мые чащи, среди которых иногда мелькнет прозрачная гладь озера, и в нем отразятся в опроки-нутом виде зубчатые верхушки елей. Или неожиданно на очищенном месте среди глубоких лесов вдруг покажется древний скит, куда скрылись люди от шума и греха мирской суеты. Убогая бревенчатая церковь со старой тесовой крышей и колокола на столбах под тесовым навесом с крестом. А около озера одинокая женская фигура, у которой из-под беленького платочка испуганно мелькнут черные глаза юной скитницы.

И вечная тишина леса только изредка нарушается вечерним звоном колокола, унылый звук которого отдается по другую сторону озера.

Люблю шумные пристани рек, где вечно суетливо кипит народ. Ранним утром, когда еще туман плывет над широкой рекой и голубая даль ее спокойна и прозрачна, хорошо подъезжать к незнакомому городу, который на утреннем солнце раскинулся вверху по берегу своими церква-ми, домами, садами и нагорными улицами. Сверху доносится утренний звон колоколов, с реки - гудки, лязг цепей и плеск воды под колесами парохода, замедляющего ход. На берегу, у самой реки, складываются в длинные пирамиды горы мешков, арбузов, винограда и дынь - этих благодатных даров юга, которые выгружаются вспотевшими людьми, бегающими по гнущимся дощечкам сходней.

А по волнующейся от постоянного движения воде широкой реки бегут, дымя, пароходы, облепленные на палубах нарядным, всегда праздничным народом с белыми зонтиками, машу-щим платками и шляпами.

Река вьется выше, а в сторону от нее без конца тянутся безбрежные степи с белым ковылем и одиноко разбросанными курганами, над которыми в знойные полдни носится раскаленный песок и, как бы скучая, реет одинокий коршун.

За ними в благодатном зное южного солнца тянутся черные поля жирной земли, среди них белеют мазанки, утонувшие в кудрявой зелени вишневых садов, и пестреют поля кукурузы, арбузов с шалашами и стоячими около них вениками на шестах.

А вдали, обманчиво близко, высятся хрустально прозрачные ломаные очертания снеговых гор, манящих неумирающей свежестью и чистотой вечных снегов среди жара и блеска южной природы.

...Но мне ближе и милее этих чудес юга родные поля цветущей ржи, однообразный шум мельницы и вечерний писк стрижей над деревенской колокольней...

Пантелеймон Сергеевич Романов - Русь - 06, читать текст

См. также Романов Пантелеймон Сергеевич - Проза (рассказы, поэмы, романы ...) :

Русь - 07
XXXIII Валентин Елагин только в дороге чувствовал себя на настоящем ме...

Русь - 08
XLIX Состоявшееся вскоре заседание, посвященное конкурсу проектов, кон...