Пантелеймон Сергеевич Романов
«Русь - 05»

"Русь - 05"

Роман-эпопея

ЧАСТЬ II

I

Пришел благодатный июнь. В лесах уже отцвели ландыши, черемуха и завязывались орехи.

В воздухе было тепло и влажно. С юга часто собирались грозы, и на землю проливался теплый летний благодатный дождь, после которого омытая зелень деревьев, лугов и освеженные хлеба блестели мокрым глянцем.

Земля жадно впитывала влагу, травы на лугах густели. По вечерам, когда сильная роса падала на траву, над рекой поднималась легкая синеватая дымка теплого тумана. И ночь, мигая редкими летними звездами, спускалась на засыпающую в теплом сумраке землю.

В Троицын день все улицы и завалинки в деревнях уставились зелеными березками с неж-ными молодыми листьями. В церквах - в деревне и в городе - от ворот ограды до прохладной паперти тоже стояли, в утренней тени, вкопанные в два ряда березки, и золото иконостасов с горящими свечами покрылось перекинувшимися гирляндами из зеленых пахучих веток - еловых и березовых.

Свежая трава была раскидана по каменным плитам пола, и ее запах, смешиваясь с запахом церкви, живее напоминал о пришедшем долгожданном летнем празднике - Троицыне дне.

Окропленные утренней росой цветы в садах, еще дремлющие в утренней прохладе, сламы-вались женской рукой, и собирались яркие букеты пионов в церковь.

Даже старушки - и те, сорвав колокольчиков и ромашек и, обернув их платочками, с мед-ными деньгами, завязанными в узелок, бережно несли их в церковь, чтобы выслушать обедню с коленопреклонной троицкой молитвой и, принеся домой троицкие цветы, заложить их за иконы в образной угол.

Вечером молодежь шла в лес, обрывали длинные висячие ветки развесистых старых берез и завивали под песню венки. Потом бросали с обрыва в реку снятые с головы венки, от которых и руки и платки пахли клейким весенним запахом молодой березы.

А прежде, бывало, всю ночь оставались на берегу речки и с венками на голове водили хоро-воды под веселые троицкие песни. И кончали их только тогда, когда розовела на востоке заря и румяное летнее солнце в легком тумане теплых утренних паров поднималось над полями и пашнями.

II

Троицын день был самым любимым праздником Ирины. Она любила встать в этот день пораньше, когда еще на столбиках балкона дрожат ранние лучи пробивающегося сквозь берез-ник солнца и стоит везде утренняя свежесть и прохлада, а потом пойти по сырой высокой траве через сад и набирать цветов в церковь.

И весь Троицын день, с его березками вокруг дома, накиданной в зале свежей травой, скошенной в саду, с открытыми в сад окнами, с молебном и водосвятием, с запахом мужицких праздничных кафтанов, в которых они приносили иконы, - все это делало праздник каким-то особенным, не похожим ни на какой другой праздник.

В этом году Ирина встретила Троицын день совсем по-иному и была в таком настроении, которого раньше не знала у себя. Три дня назад она узнала, что Воейков с Валентином Елагиным уехал на Урал.

Федюков рассказывал, что он сам участвовал в их прощальной пирушке, устроенной у баро-нессы Нины Черкасской, и что друзья теперь по его вычислениям уже должны узреть священные воды озера Тургояка или, по крайней мере, приближаться к ним, и что он сам уехал бы с ними на вольную жизнь, если бы не семейные обстоятельства.

Ирина, услышав это, вдруг почувствовала, что у нее от неожиданности похолодели пальцы, и захотелось вдруг убежать, забиться куда-нибудь в глушь сада и заплакать слезами обиженного ребенка.

Но она поборола себя и спокойно продолжала сидеть, пока не уехал Федюков, спешивший куда-то, о чем он заявил с первого слова, но, несмотря на это, высидел битых два часа.

Ирина вышла в сад и пошла по глухой боковой аллее.

Она ничего не могла понять. Почему он уехал? Почему он не сказал ей ничего, даже не простился, не оставил записки? Неужели он не понял того взгляда, каким она посмотрела на него тогда, когда они сидели на скамеечке перед заходом солнца? Ей пришло в голову, что это новое для нее удивительное чувство тогда испытала она одна...

При этой мысли Ирина почувствала, как горячая волна крови от жгучего стыда за себя бросилась к щекам.

Она дошла до своей любимой скамеечки, где они сидели в последний раз. Остановилась около нее, сорвала рассеянной рукой листок с липовой ветки и, поднеся его ко рту, несколько времени смотрела на скамеечку, как будто она хранила в себе еще следы того, что здесь было. Потом медленно оглянулась кругом на зеленую гущу нависших сверху ветвей и, глубоко вздохнув, пошла назад.

Когда Ирина вернулась в дом, там были уже все одеты и готовы ехать в церковь. У всех были приготовлены букеты цветов, и только не было у нее, так как думали, что она сама ушла за цветами.

Ирина молча прошла наверх, оделась машинально, все в том же окаменении, иногда остана-вливаясь взглядом на одной точке, и сошла вниз. Молодежь в новых летних костюмах забежала в зал, чтобы оглядеть себя на просторе в большие зеркала. Они чему-то смеялись, оправляя платья и вуалетки.

Ирина, точно лишенная всякого права на радость, даже не зашла в зал к большому зеркалу, а надела в передней свою белую атласную шляпку с короткими полями, легкое тонкое пальто, шуршавшее шелковой подкладкой, и мимоходом взглянула на себя в зеркало около вешалок. Из зеркала смотрели на нее серьезные, точно не ее, а чьи-то чужие глаза, глубоко ушедшие, чуждые всему, кроме своего внутреннего.

И когда Дуняша, посланная Марией Андреевной, принесла ей маленький букетик цветов, наскоро сорванных неумелой рукой горничной, Ирина, взглянув на большие, яркие букеты, бывшие у всех, вдруг почувствовала в своем бедном и безвкусном букете какое-то совпадение со своей судьбой, и ей стало так горько и жаль себя, что она едва не заплакала.

- Что с тобой, деточка? - спросила Мария Андреевна, тревожно проследив взглядом за дочерью.

Ирина подняла на нее свои большие глубокие глаза, и одно мгновение ей хотелось прижать-ся к груди матери и рассказать ей все. Но это был только один момент. Кажется, ничто на свете не могло ее заставить открыть то, что было у нее в душе, если оно требовало жалости и сочув-ствия.

И когда она стояла в церкви около стены на деревянном крашеном помосте, она, не молясь, все так же неподвижно смотрела перед собой. А когда ее взгляд падал на ее бедные, самые плохие цветы, то ей казалось, что все видят это, понимают, что лучших цветов у нее и не должно быть, и жалеют ее.

А в церкви стоял запах набросанной травы, молодых листьев березы, еловых веток, которы-ми пахло уже в прохладном каменном притворе, когда они входили в храм.

Ирина стояла чуждая всему, машинально ждала знакомых подробностей службы и не могла ни молиться, ни отдаться прелести простых детских ощущений от запаха березы в церкви, от пыльных утренних столбов солнечного света в алтаре.

Но вдруг ей пришла мысль, отозвавшаяся толчком в ее сердце: может быть, у этого челове-ка какая-то глубокая внутренняя жизнь, которая заставила его сделать так, как он сделал. И, может быть, она, забыв о себе, о своем самолюбии, о своей обиде, должна это принять кротко, без ропота. В самом деле, если бы этого не было, то почему же душа ее остановилась на нем, когда в его внешности решительно не было ничего, что могло бы поразить воображение девуш-ки? Значит, ее душа встретилась с тем значительным, что было как возможность заложено в его душе.

А все значительное бывает моментами очень тяжело и трудно. И разве она согласилась бы ценой легкости и безоблачности мелькнувшего счастья примириться с внутренним ничтожест-вом?

Ирина всегда чувствовала в себе скрытую, бродившую в ней силу, которую она отдала бы только на что-то большое. И она бессознательно ждала такого человека, который взял бы ее еще не раскрытое ею самой сокровище и смелой рукой прозревшего в своем пути мужчины указал бы ей путь.

Эта мысль потрясла ее неожиданным восторгом совсем новой надежды. Сдержав блеснув-шие в глазах слезы, просиявшими глазами она смотрела перед собой на горящее золото икон, на столбы кадильного дыма и чувствовала в душе загоревшуюся радость. И вдруг, украдкой прижав к губам букет, она поцеловала свои бедные, убогие цветы...

III

В обществе живо обсуждался отъезд Валентина Елагина. Все так привыкли к мысли о мифичности этой поездки и даже самого озера, несмотря на священность его вод, что многие были ошеломлены известием об отъезде, как полной неожиданностью. Тем более что Валентин уехал не один, а сбил с толку еще другого человека: Митеньку Воейкова.

Обсуждался вопрос о том, как перенесет разлуку баронесса Нина Черкасская, потерявшая на этой авантюре равно целую половину супружеской жизни, притом наиболее для нее сущест-венную.

Некоторые задавали вопрос себе и другим: любила ли она его? И обычно на этот вопрос сейчас же раздавались с двух-трех сторон совершенно противоречивые ответы. В то время, как один говорил: "Безумно любила", другой в этот же момент заявлял, что она не знала, как от него избавиться.

Это происходило потому, что сама Нина одному говорила, что не может без Валентина жить, другому - что он ужасный человек и что она не знает, освободится ли от него когда-нибудь. А то случалось так, что она говорила обе эти фразы одному и тому же лицу, и притом непосредственно одну за другой.

Высказывали догадки о том, что сделает профессор с уголком Востока, оставленным ему в наследство Валентином, и поднимется ли у него рука разрушить этот уголок.

Но потом внимание всех с Валентина перешло на другой предмет: в городе бесследно про-пал Владимир Мозжухин, и, как говорили, пропал с большими деньгами. Отец посылал его на Украину для покупки скота, и он должен был через день уехать. Но накануне вечером пошел, как он сказал дома, на минутку по делу и исчез. Не вернулся ночью, не вернулся наутро, не вернулся и на третий день.

Говорили, что он сделался жертвой нападения бандитов, узнавших, вероятно, о деньгах, которые были даны ему на дорогу.

Но у многих мелькнуло не менее жуткое предположение, что Валентин - этот бич всякой благообразной и уравновешенной жизни - сманил с собой на Урал и Владимира, который, спьяну почувствовав, что ему море по колено, очень легко мог заразиться этой безумной фанта-зией и поддаться убеждению Валентина не расстраивать компании.

И когда спросили у баронессы Нины ее мнения на этот счет, она сейчас же, не задумываясь, сказала:

- Это он... он увез бедного молодого человека. Я знала, что он увезет. Ему там нужно варить уху, а сам он ничего не умеет и не хочет делать... Вот он и будет лежать под солнцем на песке, а они - эти два несчастных - будут ему нагишом варить уху.

Кто-то спросил, почему они должны варить уху непременно нагишом.

- Я не знаю, почему, - сказала баронесса. - Но это так.

Потом о Владимире с Валентином забыли и отвлеклись новыми событиями. Первое из этих событий было то, что актеры городского театра в день торжественного юбилейного спектакля оказались все пьяны как стельки и, заплетая языками, несли какую-то ерунду, на которую зрите-ли только пожимали плечами, переглядываясь между собою. Выяснилось потом, что они прово-жали своего друга, отъезжавшего в дальние края.

Второе - кошмарно-нелепая судьба, где жених, много лет добивавшийся руки своей тепе-решней невесты, в назначенный день свадьбы не приехал к венцу, когда в церкви уже собрался народ и священники были в облачении. А когда свадьба была отложена на следующий день, он, опоздав на целый час, явился пьяный, в невероятно большом фраке, в который его облачила какая-то умная голова, бывшая, вероятно, в состоянии немногим лучше, чем сам жених.

Все потом не могли без возмущения рассказывать, как хорош был жених в этом фраке ниже колен и с рукавами, из которых не было видно пальцев, причем он стоял, опустив руки к коле-ням, которые у него то и дело подгибались. И в заключение один выпил всю теплоту - вино с водой, - которую ему дал священник при венчании, так что со скандалом пришлось идти в алтарь и наливать нового вина. Предупредить этот случай было и невозможно, потому что несчастный, увидев перед собой вино, вцепился в чашу обеими руками и уж не отдавал ее до тех пор, пока всего не выпил. И только покончив с ней, глупо, блаженно улыбнулся и жадно смотрел священнику вслед, когда он пошел в алтарь наливать еще вина для невесты.

Жених сильно пил в ранней молодости. Потом, учась за границей, совершенно бросил. Но тут, приехавши домой на зависть всем парижанином, встретил накануне свадьбы какого-то приятеля из прошлых времен, который уезжал в дальние края, и явился хуже свиньи.

Поражало во всех случаях единство симптомов и то, что все точно сговорились врать про приятеля, отъезжавшего в дальние края.

Что актеры нализались перед спектаклем, - это было еще туда-сюда: в этот роковой год пили все как никогда. Но чтобы этот несчастный, добивавшийся столько лет своего счастья и наконец добившийся его, так отличился, - от этого уже начинало пахнуть чертовщиной. И все это на протяжении трех дней.

Владимир Мозжухин оказался жив. Он притащился домой на четвертый день. И начал плести какую-то околесицу о том, что он провожал своего лучшего друга и на обратном пути на него напали разбойники, отобрали деньги и увезли в трущобу, на край города. Там держали его связанным, пока он не разорвал веревок и, расшвыряв бандитов, не убежал.

Родители, обрадовавшиеся хоть тому, что продолжатель их рода жив, с тайным ужасом смотрели на него: такое у него было лицо.

И сомнительно было, чтобы Владимир, у которого язык лыка не вязал, мог порвать веревки и расшвырять бандитов. Тем более, что он, как только добрался до постели, так ткнулся в нее ничком и заснул мертвым сном.

Потом стали ходить нелепые слухи о том, что видели Валентинова двойника и кто-то, думая, что это сам Валентин, хотел было окликнуть его, но вовремя остановился, так как незнакомец был в такой странной одежде, которой Валентин никогда не носил.

У баронессы Нины, когда она была у Тутолминых, вырвалось даже наивное, впрочем вполне подходящее к ней восклицание.

- Ну, вы поняли что-нибудь? - сказала она, широко раскрыв свои большие детские глаза. - Этот человек решил не оставлять меня в покое даже после своего отъезда. Он здесь оставил или свою тень, или двойника, но я еще не знаю, что хуже. Если два двойника встретятся, то кто-то умрет. Я не знаю, кто умрет. Это мне рассказывали, а я не могу помнить всего, что мне рассказывают. Но все-таки это какой-то ужас, эти двойники, - закончила она, содрогнувшись спиной с таким выражением, как будто все вокруг было усеяно двойниками.

Многие не могли сдержать улыбки при милом лепете очаровательной женщины, этого взрослого ребенка.

Все это впоследствии разъяснилось и оказалось гораздо проще, чем представлялось взбудо-раженной фантазии людей, привыкших к тихой однообразной жизни, не волнуемой никакими чрезвычайными событиями. И все потом удивлялись, как они сразу же не поняли, в чем тут дело, а дошли до того, что даже стали себя ловить на мысли об участии во всем этом самой настоящей чертовщины.

Первому приподнять завесу тайны, и притом совершенно случайно, удалось Авениру.

IV

В жизни Авенира в последнее время произошла некоторая перемена. Он приступил к делу воспитания своих сыновей.

До этого времени он усиленно проводил в жизнь свой принцип абсолютной свободы и близости к природе и только ждал того момента, когда не стесненный ничем девственный дух его молодых отпрысков созреет и сам запросит приличной для него духовной пищи.

Но дух или не созревал, или созрел, но вследствие какой-то заминки не хотел обнаруживать ровно никаких потребностей.

Молодцы Авенира продолжали ездить за рыбой, валялись по целым дням на песке у реки под солнечным зноем, лупили из ружей галок, ворон, - и кроме этого знать ничего не хотели. А потом к матери стали наведываться деревенские бабы и жаловаться, что ее сыновья с жиру бесятся.

Тут Авенир увидел, что дело запахло не духом, а уже кое-чем иным, и решил, что его учас-тие в деле необходимо. Для него стало ясно, что он свалял дурака, дожидаясь самодеятельности духа в своих молодцах. И дождался того, что они на баб полезли.

Скорый на всякие решения и крутые повороты, он прежде всего заявил сыновьям, что если он увидит их на реке или с ружьем, то обломает об них весла или ружье, смотря по тому, что попадется под руку. Если же дело коснется женского пола, то он собственноручно оторвет им головы. И предупреждает заранее, чтобы потом, когда это будет приведено в исполнение, не было упреков со стороны потерпевших в неожиданности расправы.

- Я все ждал, что вы, ослы, сами заговорите об идеалах, а у вас голова-то, оказывается, черт ее знает, чем набита, - говорил Авенир. - Я в ваши годы книги зубами рвал. И тогда уже горел великой национальной миссией. Вы должны были бы пользоваться случаем и благодарить бога, что судьба послала вам такого отца...

Сыновья, только было обладившие свои лодки и сети, чтобы ехать в дальнюю поездку за рыбой, сидели и мрачно молчали, то поглядывая в окно, то расковыривая на руках старые занозы.

- Я каждую минуту могу загореться огнем вдохновения, который никогда у меня не угаса-ет, и вам хотел передать этот огонь и сознание ответственности перед всем миром, который ждет от нас нового слова и всеобщего спасения. Но раз вы - остолопы - не понимаете этого сами, тогда я возьмусь за вас по-другому. Боже! - сказал Авенир, даже подняв молитвенно кверху руки, - как я ждал, что вот настанет момент и мое пламя загорится в них. А вместо этого - как гоняли собак, так и продолжают гонять. Ведь я говорю с вами о величайших вещах. И вы, остолопы, должны ценить это, потому что другой отец на моем месте и разговаривать бы с вами, болванами, не стал. Я говорю сейчас и говорю, а вы сидите как идиоты. Данила, ты что, спать сюда пришел?!

- Тут надо за рыбой ехать, а ты завел свою мельницу...

- Не мельницу, дурак! А это высшее, в чем твоя глупая голова ни боба не понимает. Я в вас, ослы, хотел развить величайший дар человека: самоуважение и свободную личность, а у вас только караси на уме.

- Сам же заставлял, - сказал угрюмо Данила. - Разве тебя поймешь: нынче одно, завтра - другое.

- Ты хоть и дубина, - заметил Авенир, торжественно поднимая палец, - но сейчас сказал великую вещь! Да, у меня нынче одно, завтра - другое, совершенно другое. Дух должен встречать всякую новую идею, как радостную весть. А ты, как воткнулся в своих карасей, так ни на что другое не способен поднять своего рыла.

- Да чего ты ругаешься-то? - сказал Данила.

- Я говорю только правду о тебе, горькую правду, - сказал с горечью Авенир, - а если получаешь ругань, - это уж твоя вина. Если говорить правду о человеке достойном, никакой ругани не будет, а если ругань есть, значит, человек дрянь.

- Понес... - сказал Данила и, отвернувшись, стал, тяжело моргая, смотреть в окно.

- С завтрашнего дня я сам даю направление вашей жизни, - сказал торжественно Авенир, протягивая к сыновьям указательный палец и вставая. - Я вас проучу.

А когда после вечернего чая к нему заехал на своем рыженьком в дрожках Александр Павлович Самарин, чуть не за месяц начавший объезжать друзей, чтобы звать к себе в Петров день на охоту за утками, Авенир прямо встретил его словами:

- Я угнетен. Во мне убита самая моя высшая надежда. Вы знаете меня. Я враг всякого принуждения. Сам не выношу никакой дисциплины и других не снабжаю этой дрянью. Я строил дело на равенстве между собой и своими сыновьями. И предоставлял им полную возможность вырастить в себе самобытный дух и великую личность. Но сами они ни боба. Ни великой личности, ни духа, ни черта!

Александр Павлович, - приехавший сказать, что охота ожидается хорошая и что он достал себе знатную собачонку по имени Франт, - подергивая свои висячие охотничьи усы, помарги-вал, делал внимательное лицо и кивал головой. Но никак не мог выбрать момента сказать, о чем было нужно. Тем более, что Авенир попал на опасную для этого случая тему, которую он мог выдержать в течение двух часов. И было как-то неудобно от великих вопросов духа сразу перей-ти к собачонке, хотя бы и знатной по своим достоинствам.

- Может быть, отложили бы до зимы? Ведь летом, небось, им хочется поболтаться, - заметил нерешительно Александр Павлович с таким видом, с каким неспециалист и ничего не понимающий в этом деле человек решается высказывать свое мнение, основываясь только на снисхождении к человеческой, а в данном случае к юношеской слабости.

- Я им покажу лето! - крикнул Авенир. - Я сделал то, чего ни один отец в мире не делал для них, и, если они этого не оценят, я им прочищу мозги. Вы знаете меня? Я жар юности сохра-нил до сорока лет!

- О, вы молодец, - сказал Александр Павлович, - в прошлом году за утками так гоняли, что нас чуть всех не перестреляли.

- Да! И так во всем. А у них ни боба. И я буду чувствовать свою великую вину перед будущим, если не передам им своего огня.

- Передадите, бог даст, - сказал Александр Павлович. - А что касается уток, то и в нынешнем году не ударим лицом в грязь. Собачонку знатную себе достал.

- Федюкова не нужно бы приглашать, а то он своей мрачностью только тоску нагоняет.

- Пригласил уже... - сказал Александр Павлович с выражением сожаления о невозможно-сти исправить ошибку. - Ну, мы его как-нибудь обезвредим, - прибавил он, бодро улыбнув-шись и подмигнув. - Так значит, идет? - Александр Павлович заторопился уезжать и, спрятав в карман свою потухшую трубочку с невыбитой золой, распрощался с хозяином.

Авенир, встав на другой день рано утром, крикнул было своим молодцам, чтобы запрягали ему лошадь - ехать в город.

Но молодцов не оказалось.

- Где же они?

- Ловить рыбу на заре уехали, - отвечала мать.

- Вот чертова порода-то! - сказал Авенир. - Хоть ты им кол на голове теши. Ну, я им пропишу зарю. Как же, ждал, надеялся, что все мое самое высшее отразится в них, как в незапятнанном зеркале. Отразилось!.. Черт бы их побрал. Все лодки их топором изрублю! - крикнул он вдруг на весь дом так, что все притихло, услышав этот небывало грозный окрик главы семейства.

Бранясь и расшвыривая сбрую в сарае, он достал хомут и стал сам запрягать; но когда выехал на деревню, то увидел, что лошадь все почему-то воротит морду влево, пока встретив-шийся мужичок не исправил ему дела. Оказалось, что у лошади голова была прикручена к оглобле поводом. Это Авенир сделал для того, чтобы она стояла во время запряжки, а потом забыл отвязать.

Авенир поехал в город с тем, чтобы закупить пока книг для совместного с сыновьями чтения и инструментов для ручного труда, дабы излишек физической силы у сыновей направить в более правильное русло, чем они ухитрились это сделать сами.

И вот, переходя из магазина в магазин и ругая всех продавцов сапожниками, которые в собственном деле ничего не смыслят, Авенир вдруг столкнулся с кем-то и, подняв голову, онемел, как немеет человек, когда среди дня встречает привидение, и даже поднял вверх руки, как бы защищаясь.

Первая мысль, какая у него мелькнула при этом, была мысль о двойниках.

- Это ты, Валентин, или не ты? - сказал он.

- Я, - отвечал Валентин.

Валентин стоял перед ним в каком-то необычайном костюме, который и сбил с толку видевших его раньше: на нем была кожаная куртка, кожаные штаны и высокие сапоги.

- Так ты не уехал? - воскликнул радостно Авенир.

- На несколько дней отложили, - отвечал Валентин.

- А сейчас ты что делаешь?

- Из города никак не выедем.

- Что, какие-нибудь осложнения? - спросил тревожно Авенир. - Полиция что-нибудь?

- Нет, полиция ничего, - сказал Валентин, - у нас деньги все.

- Да ты бы у Владимира-то взял, голова!

- Дело в том, что и у него тоже все вышли.

- Тогда знаешь, что? - сказал Авенир, вдруг вдохновенно поднимая руку вверх. - Едем ко мне. Садись.

- Да ведь ты покупал что-то...

- К черту, успеется.

- И потом я не один, - заметил Валентин, - со мной еще Дмитрий Ильич.

- Тащи и его. Вот, брат, здорово-то. Ребята за рыбой поехали, ухой вас угощу на славу.

- Все по-прежнему рыбу ловят?

- Да, они, брат, у меня молодцы на этот счет.

Приятели заехали в гостиницу за Митенькой. Авенир расплатился за них обоих, схватил знаменитые два чемодана Валентина и потащил их по лестнице.

- Черт те что... вырядился ты, брат, так, что не узнаешь. Зачем куртку-то такую надел?

- Это для Урала, - сказал Валентин.

V

Вся эта нелепая история с неудавшейся поездкой на Урал произошла только благодаря случайности.

Валентин встретил в городе Владимира и в ожидании поезда зашел с ним в городской сад. Владимир все смотрел на Валентина и ахал, что видит его в последний раз, что не знает, как он будет без него. Так полюбил было его, так они сошлись хорошо; а теперь одного отец посылает на Украину за коровами, а другого нелегкая несет куда-то и вовсе к черту на кулички.

- Ты не видел Урала, - сказал Валентин, когда они уже сидели втроем за коньяком, - если бы ты его видел, то понял бы, что это не кулички, а бросил бы всех своих коров и сам убежал бы туда.

- О? - сказал удивленно Владимир. - Ну, черт ее знает, может быть... Теперь бы в Москву проехать, а не на Украину. Вот, брат, что хочешь, - до смерти люблю белокаменную. Как увижу из вагона утром - в тумане ее златоглавые маковки на солнце переливаются, да как въедешь в этот шум, так в голове и помутится.

- Да, - сказал Валентин, - только и есть два места - Москва и Урал.

- Два места?.. Да, брат... Урала не знаю, черт его знает, может быть... Теперь бы в Москву проехать, а не на Украину, мать городов русских. А как пойдешь мимо магазинов да около Кремля по этому Китай-городу, - горы товаров, мехов разных, золота, - голова кружится. А потом в ресторанчик, а потом за город, цыган послушать...

За соседним столом сидели и обедали артисты городского театра. Валентин поглядывал на них, а потом сказал:

- Зачем тебе сейчас цыгане? Цыгане хороши зимой, когда едешь к ним в сильный мороз на тройке в шубе после здорового кутежа, а сейчас какие же тебе цыгане, когда через полчаса мой поезд идет, а завтра сам за скотом едешь? Не подходит.

- Не подходит? - сказал Владимир нерешительно.

- Пригласим артистов. Это будет просто и кстати.

- Вали, идет! - крикнул Владимир. И так как он с некоторыми артистами был знаком, то их легко перетащил за другой свежий стол.

Через полчаса захмелевший Владимир уже кого-то обнимал, называя своим другом и братом, и размахивал деньгами. Потом вдруг на секунду протрезвел и испуганными глазами посмотрел на Валентина.

- А как же я завтра поеду? - сказал он, широко раскрыв глаза.

- Ты все о своих коровах беспокоишься? - спросил Валентин. - Коровы твои - пустяки. Разве ты сам этого не чувствуешь? Будет у тебя две коровы или тысяча, разве не все равно?

- Верно! - крикнул Владимир. - Черт с ними! Человек дороже коровы. Эх, вы, мои милые, так я вас люблю. Какие тут, к черту, коровы! Пей, ешь; что вы, черти, плохо пьете?

Некоторые из артистов стали было поговаривать, что у них спектакль. Но Валентин сказал:

- И спектакль ваш - чушь. Жизнь сложнее и выше вашего спектакля. Спектакль будет каждый день, а то, что вы сейчас переживаете, может быть, никогда не повторится. Тем более что мне побыть-то с вами осталось не больше часа.

- Все к черту! - крикнул Владимир, который уже расстегнул поддевку и распоясался.

И благодаря тому, что Валентин своим спокойным тоном внушил захмелевшим головам, что жизнь выше спектакля, все успокоились и махнули на будущее рукой.

- Приходи, Валентин, к нам на спектакль,- говорили актеры, - мы для тебя постараемся.

И действительно постарались.

История с женихом прошла тоже при прямом участии Валентина. Тут же в саду он встретил этого жениха, своего товарища по университету. И, оставив Владимира нести всякую чепуху среди захмелевшей актерской братии, пошел с женихом и с Митенькой в гостиницу.

- А ты хорошо живешь, - сказал Валентин жениху, как он всем говорил, с кем встречал-ся, и посмотрел на короткое щегольское пальто жениха. - Совсем иностранцем стал.

- Да, милый, - сказал тот, улыбаясь и придерживая от ветра котелок.

- И не пьешь?

- Представь, нет. Четыре года прожил, пора отвыкнуть. Красное с водой иногда пью.

- Ну, зайдем, хоть красного с водой выпьешь, - сказал Валентин.

- А к поезду мы не опоздаем? - спросил Митенька.

- К этому опоздаем - к следующему попадем, - сказал Валентин. - Когда меняешь всю жизнь, какое значение может иметь то, с каким поездом ты поедешь?

- Много не опоздаете, - заметил жених, - потому что в семь часов у меня венчание, и в пять я уйду от вас.

Пришли в гостиницу. Жених спросил себе красного с водой, а Валентин коньяку и портвей-на. И стали вспоминать Москву с ее широкой и вольной жизнью.

- Что ты все с водой-то пьешь? - сказал Валентин.

Жених с сомнением посмотрел на бутылку и сказал:

- Правда, до венчания еще далеко, а красное и так безобидная вещь. - Потом решил попробовать коньяку. - В честь твоего отъезда, Валентин. А то, может быть, никогда и не встретимся. Да, добился я, брат, своего. Будет свой домашний очаг, семейная жизнь и полное довольство, потому что, ты сам посуди, адвокатов таких, как я, с заграничным образованием здесь нет, значит - конкуренции не будет. Что мне еще нужно?

- Да, тебе больше ничего не нужно, - отвечал Валентин.

Через час жених, ткнувшись ничком, спал уже мертвым сном на диване. И сколько Митень-ка, беспокоившийся за его судьбу, ни раскачивал его, тот только мычал.

- Пусть спит, - сказал Валентин. - Женится ли он сегодня или завтра, - разве не все равно? Может быть, для него сегодняшний день так хорош, что он будет вспоминать о нем целую жизнь.

И вот в этом случае сказалась вся сила убедительности Валентина, с какой он действовал на людей. Когда жених проснулся и увидел, что уже время не семь часов, а целых десять, то он сначала пришел в отчаяние, рвал на себе волосы и говорил, что все пропало.

Валентин сказал на это:

- Успеешь и завтра жениться.

- Да, но скандал-то какой!

- Если через тысячу лет ты уже в ином существовании посмотришь с какой-нибудь плане-ты на землю и вспомнишь об этом случае, то он покажется тебе просто смешным, - сказал Валентин. - И от невесты твоей не останется тогда даже и костей. А лучше пошли им сказать, что ты заболел, венчаться будешь завтра в это же время, а сами сейчас поедем тут в одно местечко. Там дают хороший сыр и омары.

Дело кончилось тем, что жених с отчаяния поехал в то местечко, где давали хороший сыр и омары.

Результатом всего этого было то, что все еще помнили, что они добрались до местечка с хорошим сыром и омарами, а что было дальше этого - никто не помнил. Только как в тумане на секунду где-то на улице мелькнул перед ними образ Владимира, очевидно почувствовавшего себя уже в межпланетном пространстве, так как он потрясал последними деньгами.

Наутро Валентин с Митенькой проснулись у себя в номере. Каким чудом очутились они здесь, было совершенно неизвестно.

Жених приплелся к ним часа в два дня, в чужом суконном картузе, рваных штанах и в больничной рубашке, у которой на спине было написано: N 17.

Его подобрали за городом в канаве раздетого и обобранного. Жених не столько убивался о том, что его обобрали, сколько о том, что в больнице, куда его доставили полицейские, надели на него эту сорочку с большим черным номером 17.

Валентин сказал, что это совершенно все равно, такая ли сорочка или иная, и прибавил:

- Мы должны были бы сейчас подъезжать к Самаре, а мы еще здесь - что же из этого? Ведь жизнь не прекратилась? И если бы даже и прекратилась, мы перешли бы просто в другое существование, а это только любопытно.

- Да, это верно, - согласился после некоторого молчания жених и уже сам попросил промочить себе горло. - Жажда очень мучит, - сказал он виновато.

Мочил он его до четырех часов, когда Валентин вдруг вспомнил, что жениху надо ехать к венцу. На него иногда, в противоположность обычному безразличию ко всему, находила некстати заботливость, в особенности если дело касалось устроения приятелей. Тут он, сам же накачавший дело до беды, проявлял исключительное упорство в преодолении препятствий.

И кончил тем, что устроил жениха, обрядив его в свой, напомерно длинный для несчастного фрак, поставил на ноги, надел картуз и сам отвез его в церковь, где был шафером, стоя в своем уральском кожаном костюме сзади жениха и нетвердой рукой держа тяжелый венец, который все опускался вместе с тяжестью руки Валентина на голову врачующегося и придавливал его, пригибая ему колена.

Валентин в одном случае оказался прав: жених о дне своего венчания вспоминал потом всю жизнь.

Когда все эти дела были окончены, то оказалось, что взятые с собой деньги вышли вплоть до того, что нечем был заплатить по счету в гостинице.

- Оно, пожалуй, хорошо, что мы случайно немного задержались, - сказал Валентин Митеньке Воейкову, - по крайней мере, мы теперь продадим твое имение. Я все устрою, и Владимир нам поможет. Мы съездим к нему, если я сам не продам, - и тогда уже спокойно поедем. А то ведь ты уехал, бросив все на произвол судьбы. Так не годится.

- Это действительно хорошо, - воскликнул, встрепенувшись, Митенька, почувствовав вдруг облегчение, как это всегда бывало с ним, когда неожиданно откладывалось на неопреде-ленный срок что-нибудь решительное. - А как ты думаешь, скоро мы его продадим?

- Скоро, - отвечал Валентин.

И в этот день они встретились с Авениром.

VI

Когда Митя Воейков возвращался на свое старое пепелище, покинутое было им навсегда, он думал о том, как удивится и обрадуется Митрофан, неожиданно увидев его живым и невре-димым.

Но он несколько ошибся.

Митрофан, увидев хозяина, не удивился и не вскинулся к нему навстречу, а подошел с самым обыденным вопросом, в то время как барин искренно обрадовался, увидев знакомую распоясанную фланелевую рубаху Митрофана.

- Что ж, отдавать кузнецу коляску-то? - спросил Митрофан.

- А разве ты еще не отдал? Она, кстати, скоро понадобится.

- Да когда ж было отдавать-то?

- Только не отдавай этому пьянице, старому кузнецу.

Митрофан ответил что-то неразборчиво, зачем-то посмотрел на свлнце и пошел было к сараю.

Митеньку обидело такое равнодушие Митрофана к его возвращению и, значит, вообще к его судьбе. Как будто он рассчитывал на какую-то родственную преданность и обожание со стороны своего слуги. А этой преданности и любви не оказалось.

Он подумал, что, может быть, Митрофан не подозревает о том, что поисходило: что он был на волосок от того, чтобы не увидеть своего барина вовеки. И поэтому, повернувшись, сказал:

- А ведь я вернулся, Митрофан, не поехал, куда было хотел.

- Передумали, значит? - сказал спокойно Митрофан. - А тут было слух прошел, что уж вы совсем укатили.

- Нет, пока не укатил, - сказал холодно барин и ушел.

Когда он теперь видел перед собой разгромленный двор, запущенный дом с насевшей везде пылью, он пришел бы в обычное исступленное отчаяние, если бы у него не было нового просве-та, куда, как в вольный эфир, устремилась вся его надежда. Но просвет этот был. И в нем жила сейчас одна только мысль: поскорее развязаться с убогим наследием предков и передвинуться на свежие, еще не захватанные руками человека места, стряхнув с себя всякие обязательства перед человечеством, перед общественностью и намозолившим глаза угнетенным большинством. Жить красотой, собственными благородными эмоциями, культом собственной личности и свободой от всего.

Это новое горение делало его гостем среди всей неприглядности окружающего его настоя-щего. Что ему было за дело до того, в каком оно виде, когда это настоящее было для него уже прошлым? Это все равно, если бы проезжий на постоялом дворе пришел в отчаяние от грязи и начал бы производить ремонт и чистку.

Иногда у него мелькал вопрос о том, как они на Урале устроятся, что будут есть, откуда будут брать одежду. Но сейчас же ему приходила мысль о том, что Валентин как-нибудь там устроит. Раз он везет, значит, знает.

Хотя, с другой стороны, тоже и положиться на Валентина - это значило пойти на ура. Но все-таки, раз центр тяжести главной ответственности перекладывался на другого человека, то это давало иной тон делу - более беззаботный и легкий.

"Однако нечего время терять, - подумал Митенька. - Пока Валентин там ищет покупате-ля, я поскорее его устрою это дело с Житниковым; кстати, надо показаться ему, чтобы он не подумал, что я не собираюсь отдать ему своего долга".

И Дмитрий Ильич решил сейчас же пойти и предложить Житникову купить имение.

Проходя по двору около разломанной бани и террасы, на которой уже по-прежнему мотались Настасьины грязные тряпки, он сказал себе:

- Вот он займется здесь делом, балкончик построит для чаепития, в бане будет по субботам париться, а на трубу железного петуха поставит, чтобы увенчать свое благополучие.

VII

У Житниковых наступила хлопотливая пора. Нужно было всеми силами оберегать свое добро: стеречь траву на лугах, чтобы бабы не рвали. Это обыкновенно делал сам Житников, притаиваясь по вечерам в канаве или за кустом, откуда он вылетал коршуном, несмотря на свои 60 лет, и хватал баб за платки и за косы. Нужно было чинить изгородь в саду, набивать заново гвоздей в забор остриями кверху, чтобы у всякого охотника до чужих яблок осталась добрая половина штанов с мясом на этом заборе и потом при одной мысли о чужих яблоках, нажитых трудом и благочестием, чесалось бы неудобоназываемое место.

Мысль о том, что могут что-нибудь украсть, была самой тревожной для всего дома, но в особенности воров боялась сама старуха. Она на всех, кто был беднее ее, смотрела как на воров и лежебок. И как только она теряла какую-нибудь вещь, хотя бы свою толстую суковатую палку, с которой ходила по двору, так первая мысль, которая приходила ей в голову, была мысль о воровстве.

- Украли палку, - кричала она, - чтоб их разорвало, окаянные! И когда только на них погибель придет?

Как только наступало лето, так энергия в этой усадьбе шла по двум направлениям: первое - это сберечь плоды хозяйства от воров, второе - как можно больше получить плодов. Поэто-му жили здесь точно в крепости: ворота каждый вечер запирались на замок, в кладовые не пускалась ни одна прислуга. А если нужно было принести оттуда что-нибудь тяжелое, тетка Клавдия сама отпирала кладовую и, пропустив туда кухарку, зорко смотрела за ней, чтобы она мимоходом не запустила куда-нибудь руки. И хотя она постоянно жаловалась всем кумушкам на свою окаянную жизнь, на то, что и на ее горбу ездят, и даже иногда кричала, что пусть всё ихнее добро сгинет, все-таки она не могла преодолеть в себе боязни перед хищениями. И целые дни, измученная и злая, бегала и смотрела то за кухаркой, то за поденными.

Ее против воли охватывала ястребиная жадность поймать на месте всякого похитителя собственности. И действительно, лучше тетки Клавдии никто не мог подкараулить кухарку или поденных девок, причем она не церемонилась, выворачивала им все карманы, поднимала подолы, шарила рукой за пазухой. И в последнем случае, если ничего не находила, то сердито говорила:

- Распустила свои мамы-то! Леший вас разберет, что у вас там ничего не напихано. Только людей в грех вводите.

Ночью сама старуха, беспокоясь, не один раз вставала и с фонарем обходила, осматривая двери погребов и амбаров. А когда возвращалась, богомольная, проснувшись, спрашивала, цело ли все, и если было цело, то говорила, крестясь на образ:

- Господь праведника бережет и помыслы злых от него отклоняет.

Иногда она тоже вставала среди ночи, выходила на двор и крестила замки и запертые тяжелые двери.

Она, не хуже тетки Клавдии, не была заинтересована в прибылях и богатстве Житниковых и сама ради спасения ела всегда только одну картошку и одевалась хуже всех; но, несмотря на это, и у нее был такой же страх перед всем, что могло угрожать целости и увеличению имущества. Это было сильнее всякого сознания, всякого личного расчета.

На ночь спускали собак, и они, как волки, бегали по двору и лаяли на всякий шум. Если лай продолжался, то на двор с ружьем выходил Житников, а богомольная зажигала восковую свечу, чтобы вор видел, что не спят, и клала три поклона.

- Плохи собаки! - говорила старуха. - Надо злых достать; у нас прежде были такие, что мимо усадьбы боялись ездить.

И не только нужно было все время следить, как бы чего не украли, но нужно было каждую минуту смотреть, как бы не перерасходовали в хозяйстве продуктов и провизии.

- Зачем лишнюю ложку масла льешь! - кричала тетка Клавдия, когда кухарка в чулане под ее присмотром наливала масла в бутылку.

- А то за завтраком не хватило, - говорила кухарка, останавливая руку с ложкой на полдороге.

- Вам, окаянным, сколько ни дай, вы все слопаете. Вылей назад!

А там в саду уже завязывались яблоки, крыжовник, и надо было все это беречь как от мужиков, так и от своих рабочих. Поэтому в числе прочих сторожей всегда нанимали Андрюш-ку, которого боялись все, даже сами хозяева, так как он бегал с ножом, как разбойник, и мог кого угодно зарезать.

И когда приходила эта пора забот, то спать почти совсем не спали, потому что боялись ло-житься раньше рабочих и кухарки, чтобы они не окунули куда-нибудь носа. А потом несколько раз просыпались ночью от постоянной боязни проспать. Если же просыпались на час раньше того, чем нужно было будить рабочих, то уже не ложились больше, а начинали бродить по дому, чтобы разогнать мучительную предутреннюю жажду сна; выходили во двор, проверяли целость замков. И, если все было цело, богомольная крестилась и говорила:

- Бережет господь Сион свой.

И никогда так грязно и скудно не жили, как в это горячее время подготовки будущего уро-жая. Носили все грязное и отрепанное: жаль было надевать чистое на огород. Ходили неумытые, нечесаные, потому что в такое время некогда перед зеркалами рассиживать, хотя перед ними не рассиживали и в другое время. Ели на ходу, кое-как, и поэтому все были голодные и злые, как великим постом. А тетка Клавдия еще нарочно, чтобы показать, что ей не до красоты и она пле-вать на нее хочет, нарочно никогда не мыла рук, запачканных огородной землей, и чистила ими соленые огурцы, так что у нее через пальцы текли грязные потеки на скатерть. В комнатах по той же причине не мыли, не убирали в это время никогда, кроме праздников.

И когда летом к соседям приезжали дачники-гости и ходили под зонтиками и в перчатках, тетка Клавдия никого не ненавидела такой острой и жгучей ненавистью, как их. Увидев идущих под руку, она говорила, метнув им вслед глазами:

- Ну, сцепились...

И ничего ей так не хотелось, как плеснуть на их белые платья помоями, да еще сальными, чтобы не отмылось.

Она ненавидела их за красоту, за чистоту одежды, за то, что они не работают никакой грязной работы и руки у них всегда чистые.

После такой встречи она обыкновенно приходила домой еще более раздраженная и, разбра-сывая свои тряпки, говорила:

- Нам, слава богу, чистоту да красоту наводить некогда. Зато сыты. А эта шантрапа пога-ная только зонтики распустит, а жрать небось нечего. Так бы и окатила из поганого ведра!

Летняя жизнь была самая мучительная, самая тревожная, потому что клались все силы на работу, а результаты еще были неизвестны: могло уродиться, могло и вовсе не родиться.

И в то время как люди могли наслаждаться пышным расцветом зелени, летними лунными ночами, освежительными грозами, Житников переживал только тревогу и страх. Было не до цветов, если представить себе, что освежительная гроза перелупит все яблоки градом: вот тогда и считай, сколько монет из кармана уплыло.

А теперь прослышали, что Воейков хочет продавать землю, и боялись, как бы не упустить и не переплатить лишнего.

Богомольная все ставила свечи, а старуха, подняв палец, говорила мужу:

- Гляди в оба...

VIII

Митеньку Воейкова опять угораздило прийти во время обеда. И опять произошел такой же переполох, что и в первый раз.

- Как нарочно пригадывает окаянный, когда люди обедают, - крикнула вне себя тетка Клавдия, схватывая за углы скатерть. - И живут-то не по-человечески, порода проклятая.

Житников, наскоро утерев рот и седые усы ребром ладони, торопливо вышел на крыльцо встретить гостя и немножко задержать его, чтобы старухи успели убрать всякие следы трапезы.

- Добро пожаловать, - сказал Житников, сняв картуз, и, держа его по своему обыкнове-нию на отлете в правой руке, приятно улыбался.

Митенька, остановившись посередине двора, не знал, куда дальше двинуться, так как направо, на цепи у погреба, бесновалась собака с завешенными шерстью глазами, а налево и прямо простиралась навозная лужа, глубина которой была неизвестна.

- Сюда, сюда, пожалуйте, - сказал Житников, показывая направление, ближайшее к собаке. - Да замолчите вы, нет на вас погибели! Разбрехались, когда не надо.

- Зашел проведать вас, - сказал Дмитрий Ильич неловко, так что Житников, очевидно, понял, что он зашел не за тем только, чтобы проведать.

- Милости просим. Башмачки не запачкайте.

Они прошли в дом. Хозяин куда-то скрылся на несколько минут, очевидно - распорядить-ся насчет самовара.

Дмитрий Ильич, сев на стул у окна, обежал взглядом комнату. Здесь все было так же, как и в прошлый раз: так же горели неугасимые лампады в образном углу; стояли на божничке в тем-ном паутинном углу бутылки со святой водой, завязанные тряпочками и с привязанными, как в аптеке, к горлышкам бумажками, на которых было написано, от какого праздника вода.

А около икон был приколот булавкой к бумажным, засиженным мухами обоям печатный лист, на котором были написаны с красными заглавными славянскими буквами двенадцать добродетелей христианина. Этого Дмитрий Ильич в прошлый раз не видел.

- Ну вот, сейчас самоварчик поставят, - сказал Житников, входя в комнату, потирая руки и приятно улыбаясь.

За прихлопнутой дверью маленькой комнаты послышалось глухое ворчанье. Житников не обратил на него никакого внимания.

- Напрасно беспокоитесь, - сказал Воейков, - я не хочу чаю.

- Нет, без чаю неловко, - возразил Житников, перестав потирать руки, но не распуская их, стоял перед гостем, слегка наклонившись вперед и все так же приветливо улыбаясь.

Самовар - это первое, к чему он бросался, если заезжал какой-нибудь гость из чужой среды. Без самовара он не знал, что с ним делать, о чем говорить.

- Ну, как у вас дела идут? - спросил Дмитрий Ильич с некоторым стеснением.

- И не говорите... - сейчас же торопливо отозвался Житников; он сел против гостя и, дер-жа сложенные руки на коленях, сохранял прежнее наклоненное вперед положение, выражающее готовность и предупредительность хозяина к гостю. - Время такое плохое, тяжелое, что не дай бог, - продолжал Житников, таинственно понизив голос до шепота.

- А главное, народ скверный, - заметил Митенька.

- Про народ и не говорите: воры, мошенники, лежебоки. Он и не думает о том, как бы хозяину побольше заработать, а только норовит украсть, объесть вас да еще нанахальничать. Прежние рабочие, бывало, за хозяйскую копейку готовы в огонь были броситься, а теперь только о своей утробе думают.

- Ну, это-то, положим, естественно, что они о себе думают, - сказал Дмитрий Ильич, точно ему вдруг стало неприятно разговаривать в одном тоне с кулаком Житниковым, - а вот хоть бы уж чужого не трогали.

- Вот именно!.. - воскликнул Житников, очевидно несогласный с первой половиной фразы, но во второй нашедший полное подтверждение своим мыслям. - Вот именно: только бы чужого не трогали, - повторил он радостно.

- Вы слышали, наверное, про мою историю с мужиками, что я на них даже в суд принуж-ден был подать? - спросил Дмитрий Ильич.

Житников отклонился на спинку стула и замахал руками.

- Да, как же, господи. Ведь это разбой.

Дмитрий Ильич обычно, чувствуя неспособность просто и естественно говорить с рядовы-ми людьми о вещах практического и обыденного характера, всегда терялся, не знал, как себя держать, ощущал мучительную неловкость и потому избегал и боялся всяких встреч. Сейчас же у него разговор шел неожиданно легко, быть может, от житниковской готовности согласиться со всем, что бы Дмитрий Ильич ему ни сказал. И эта легкость сразу приподняла его, дала ему кры-лья. Немного только мешала мысль о том, что он должен Житникову 100 рублей и тот, наверное, сейчас думает об этом.

- Ну так вот, - сказал Дмитрий Ильич, - я просто измучился с этим народом.

- Ангел - и тот измучится, - ответил Житников.

Это сочувствие еще больше вызвало у Дмитрия Ильича чувство расположения к Житнико-ву, и он невольно продолжал говорить в начатом тоне, чтобы еще услышать сочувствие:

- Хотел в прошлом месяце произвести в усадьбе ремонт, поправки, подновить постройки, но потом так и махнул рукой: невозможно.

- Какой там ремонт, батюшка, - сказал Житников, называя гостя батюшкой, что указыва-ло на возникшую между ним и гостем истинную близость.

- И я, знаете ли, пришел к заключению, что хозяйством сейчас заниматься нельзя.

- Нельзя-с! - коротко, но убежденно отозвался Житников.

- Что это только сплошное испытание и мученье.

- Мученье-с! - повторил Житников.

- Мне даже пришла мысль все бросить и уехать на новые места.

Житников сразу замолчал и с каким-то иным, насторожившимся выражением, уже без неопределенной предупредительной любезности ждал более определенного выражения гостем своей мысли.

Митенька обрадовался тому духовному единению, которое образовалось между ним и Житниковым, и совсем забыл, что не в его интересах обрисовывать мрачными красками то дело, которое он хочет предложить другому.

- Я ищу покупателя... - сказал он с другим выражением, уже без прежней приподнятой искренности, как будто внезапная перемена в Житникове грубо разбила тот мостик душевного отношения, который перекинулся было между ними вначале. - Вы не порекомендуете мне кого-нибудь?

Он смотрел на Житникова и ждал, что тот скажет с дружеской готовностью: "Taк я куплю у вас, чем вам продавать какому-нибудь жулику, который усидит, что мы в тяжелом положении, и спустит цену".

Но Житников этого не сказал. Он пожал плечами и, разведя руками, несколько времени соображал, наклонив немного набок голову, потом сказал, вздохнув:

- Время плохое очень, кто же теперь купит?

- Ах, как досадно... как же быть? - сказал Митенька.

Житников уже смотрел на гостя без прежней улыбки и без готовности. И даже зачем-то посмотрел на его брюки и башмаки. Митенька невольно при этом подобрал ноги под стул, так как вспомнил, что башмаки не чищены.

От внезапной перемены тона Житникова он вдруг почувствовал обиду и жалость к себе, а от своей неуместной искренности - позднюю досаду. Нужно было продолжать вести разговор, перебросив его на другой безразличный предмет. Но Митенька поднялся и стал прощаться, отка-завшись от чая, с таким убитым видом, как будто его поразило, что после его тона искренности, почти любви, ему отплатили совсем иным. Кроме того, еще рухнула надежда покрыть долг при продаже - и ему оставалось или промолчать про свой позорный долг, или, не хуже прошлого раза, сказать, что он сейчас не захватил мелких денег, а вечером пришлет их с Митрофаном, чему, конечно, Житников ни минуты не поверил бы.

Но в том, что после отказа Житникова сейчас же стал прощаться, ему вдруг показалось еще худшее: Житников, наверное, увидел теперь ясно, что ему, Митеньке, нужно было: искреннос-тью только замазать глаза, а тут же, будто невзначай, всучить ему никуда не годное имение.

После ухода Воейкова из спальни вышла старуха, помолилась молча перед иконами, повер-нулась к мужу и, подняв палец, сказала:

- Гляди в оба.

IX

После того, как до мужиков дошел слух, что на них подано в суд, они совершенно отказа-лись от посягательств на помещичью землю. Весь подъем, с каким было взялись за это дело, вдруг пропал.

Те, кто громче всех кричал об этом деле, притихли, замолчали и не выступали вперед, а держались сзади, в тени, как держатся люди, внезапно потерявшие симпатии и влияние над массами. Как будто им даже стыдно за себя и они предпочитают быть незаметными.

До покоса оставалось еще много времени, и продолжать ждать его, ничего не делая, было неловко перед людьми. А на очереди стояли общественные работы. И когда, по обыкновению, однажды собрались вечерком поболтать о делах, кто-то сказал, что нужно бы приняться за общественные дела; мостик бы наконец осилить как-нибудь, ведь не заговоренный он. Да лужу замостить, что посередке села.

- Ты ее замостишь, а она в другом месте пробьет, - сказал кто-то.

- Это непременно, - сейчас же отозвалось еще несколько голосов.

- Жила что ли там подземная? - вопросительно сказал Фома Короткий.

- Жила... черт ее знает, что там!

- Тут не о мостике надо толковать, - сказал коновал, - а о том, что скоро жрать будет нечего. С землей бы удумать, как быть, а не мостик городить да лужи мостить.

Все замолчали.

- Это правильно, - сказал Федор, всегда находивший правильным все, что говорилось последним.

О луже с мостиком бросили говорить и перешли к разговору о переделе земли.

- Чтобы долго не разговаривать, - переделяться и все, - сказал нетерпеливо кузнец.

- Верно, верно, а то прямо конец подходит. У Андрея Горюна почесть вся земля рвами да промоинами пошла. Что ж плохой-то все время пользоваться, надо ему и хорошенькой получить.

- Это верно, - сказал Федор, - человек, можно сказать, потерпел. - И он оглянулся на сидевшего на бревне босиком Андрея.

Тот глядел уныло в сторону и ничего не ответил, как бы молчанием подчеркивай свое бедс-твенное положение, о котором все знают и самому прибавлять нечего. Он покорно предоставлял себя в полное распоряжение общества, которое обратило на него свое справедливое внимание.

Начали сейчас же, чтобы не упускать времени, говорить о том, как переделять землю.

Степан вспомнил о своих хороших местах и сказал, что там, кто сколько осилит обрабо-тать, столько ему и дают. Бедным дают получше, богатым - похуже.

И все, бросив говорить о своей земле, заговорили о хороших местах.

- А кто ж там землю-то определяет? - спросил Фома Короткий стоя с палочкой перед Степаном.

- Кто?.. Люди, значит, такие поставлены... - ответил Степан не сразу.

- Какие-то люди у нас тут определяли, что нам достались рвы да кочки, а господам залив-ные луга, - сказал Захар Кривой.

- Люди были поставлены на основании существующей власти, - сказал строго лавочник, не взглянув на Захара, но отвечая ему.

Все испуганно оглянулись на лавочника, которого не заметили, и замолчали.

- Да это что там считать, не наше дело.

- Верно, верно! Что получил, тем и пользуйся, - сказали все.

- Да... считать не считать, а едешь на базар мимо левашевского барина, поглядишь, - то-то земля вольная! И чего только не настроено!

- А что ж он спину, что ль, сам гнет? - сказал один голос.

- Попало в руки, вот и богат, - раздалось уже несколько голосов.

- Определили дюже хорошо, - подсказал Сенька, подмигнув.

- Ежели бы нам попала такая штука, чего бы тут настроить можно было! - сказал Никол-ка-сапожник, бросив с досадой об землю свой картуз.

- Подожди, придет время... - сказал зловеще Захар Кривой, - по-своему определим...

О хороших местах бросили говорить и стали балакать о том, что было бы, если бы левашев-ское имение им досталось.

- Вот то-то и не по-божески: один человек, можно сказать, всем завладел, а тысяча около него без всего сидит, - сказал Степан кротко.

- А тут и на тысячу человек пришлось бы по хорошему куску, ежели бы разделить.

- Да опять же еще коровы и лошади; тоже по чем-нибудь придется.

- На кажного по корове не придется, - заметил Иван Никитич, некоторое время что-то прикидывавший в уме.

- У кого есть, тем не надо, - сказал Степан.

- Вот, вот! Обойдутся как-нибудь, - подтвердил, сейчас же согласившись, Федор.

- Завидно будет: одни получат, а другие утрутся. Мало ли что свое есть, - сказал кузнец, у которого были две коровы. - Я работал, вот у меня и есть. - И он при этом, как бы за подтверждением своей мысли, оглянулся на Федора.

Федор, только что перед этим поддержавший противоположную мысль Степана, почув-ствовал, что неловко отказать в поддержке кузнецу, обратившемуся к нему, и сказал:

- И это правильно. Что ж, коли потрудился, отчего не дать? Зачем человека обижать!

Об имении бросили говорить и стали соображать, как в самом деле можно бы разделить коров и лошадей левашевских, чтобы было по справедливости и никому не обидно...

- ...Окромя хозяина, - подсказал Сенька.

- Хорошее добро всегда найдется как разделить, а вот наше убогое как делить, это подумаешь, - проговорил Андрей Горюн.

Тут только все вспомнили, что начали разговор о мостике, потом перешли к разговору о дележе своей земли, а теперь уж, неизвестно каким родом, переехали сначала на хорошие места, потом на чужую землю, а затем и вовсе на каких-то коров и лошадей.

- Ах ты, мать честная, вон куда нечистый завел. Когда ж это перескочили-то?

- Дели не дели, радости от нее все равно немного будет, - заметил Андрей Горюн, - те же рвы да кочки достанутся.

- А может, и новые попадутся...

- В старину земля была вольная, жирная, - сказал как бы про себя старик Софрон.

- Без бога ничего не делали, с иконами по ней ходили, - сказал старик Тихон, по своей привычке ни к кому не обращаясь и устремив свой взгляд в меркнувшие дали лугов.

- То-то теперь на ней и не рожается ничего, что, ходивши, всю землю притоптали. Далее травы нету. Вон, бабы уж поперли в житниковский клин с мешками.

Все рассеянно оглянулись на баб, которые с мешками юркнули в проулок и пошли на житниковское поле рвать сеяную траву.

- На чем порешили? - спросил уходивший куда-то лавочник.

- Насчет чего?..

- Да ведь насчет переделу разговор-то был?

- Что-то, кажись, не дошли еще.

- Должно, до другого разу отложили.

Через несколько минут бабы пробежали обратно, но уже без мешков, а некоторые и без платков.

- Осклизнулись... - сказал Сенька, - чужой луг пошли делить, да не с того боку, знать, зашли.

- Подожди, зайдем с какого надо, - сказал Захар, погрозив в пространство своим черным волосатым кулаком.

- Ах ты, мать честная... вот так поздравили с праздничком. - Все, покачав головами, пошли по домам. А сзади брел старик Софрон и бормотал:

- Травы на лугах какие были...

X

И опять время шло, а землю не переделяли, потому что все думали, что раз это дело решено на общей сходке, то нечего об этом и толковать десять раз. И каждый думал про всех остальных, что они знают, когда начать, раз все вместе решили, и почему он один будет высовываться, когда и без него люди есть, которые ближе к этому делу стоят - староста и десятский; на то их выбирали, чтобы самим не лезть.

А те, кто ближе к этому делу стоял, - староста и десятский, - не поднимали этого вопроса потому, что думали: раз все общество молчит, которое их выбрало, то им-то из-за чего глотку драть? Чай, хозяева не они, а общество.

И все, точно молчаливо сговорившись, избегали этого вопроса.

И когда собранная по какому-нибудь вопросу сходка кончалась и вопроса о переделе на ней не поднимали, то каждый вздыхал с облегчением.

Подошел день Онуфрия. Кое-кто от нечего делать пошел в лес за лыками, так как в старину Онуфрий был лычным праздником. Даже столетний Тихон вышел посмотреть, как будут соби-раться в лес за лыками, но скоро ушел: все было не так, как прежде.

А бывало, не дождутся, когда Онуфрий подойдет. Солнце еще не вставало, только роса сизым туманом лежит в лощинах, а ворота уже скрипят; запрягают под навесами лошадей, подмазав колеса еще с вечера.

Парни и девчата, в новых рубахах и платках, как на праздник собираются за лыками в лес. По всему селу до самого перевоза растягивались повозки и ехали с веселым народом в лес, где работали до темноты.

По всему лесу шёл звон от смеха и голосов, от перекликания и ауканья, которое подхваты-вало и раза два отдавало звонкое эхо.

Лыка было столько, что работали на спор, кто больше осилит нарезать. И ехали уж при звездах домой усталые, но веселые после дружной работы.

Теперь же лыка стало отчего-то меньше. Да в нем и меньше нуждались, так как носили башмаки и сапоги, которые покупали в городе. В лаптях ходили только старики. И поэтому, если одному-другому нужно было лыко, то ходили за ним в одиночку, не дожидаясь праздника, а когда кому вздумается.

Зимними вечерами уже не собирались, как прежде, плести лапти в одну избу, когда, бывало, набьется человек двадцать, затеются разговоры, россказни и смех. И кто-нибудь потихоньку выйдет в сени и, вывернувши шерстью вверх шубу и вымазавши лицо сажей, постучит в окошечко.

Девушки, загородившись руками от света, нагнутся посмотреть и отпрянут все с визгом, потушив в переполохе лучину. Тут и вовсе поднимется такой содом от испуганного визга и смеха, что у околицы слышно. Потом, кто посмелее, выбегут в сенцы посмотреть: никого нет, только сизым морозом сковала ночь скрипучий, искрящийся огоньками снег да месяц высоко над селом с вышины озаряет занесенную сугробами деревню с мелькающим дымным светом лучин в замерзших окошечках над завалинками.

И многие из стариков, сидя на печке со своей старухой и глядя на молодежь - детей и внуков, вспоминали, что и у них дело началось с Онуфрия, когда ездили в лес по лыко.

Теперь праздник Онуфрия стал забываться, как и многие другие. В седой старине, когда еще не было базаров и до города в десять лет не доскачешь, все от земли кормились и одевались, и на все плоды было свое время и свой праздник, в который освящалось все на потребу кресть-янскому люду. Все строго чтили эти праздники и боялись, как большого греха, сорвать безо времени и съесть неосвященное яблоко или орех.

Пчел начинали подрезать на первый Спас, 1 августа, яблоки есть на второй Спас - Преоб-раженье. И каждый нес в храм в платочке со свечкой освятить благодатью добытое трудами рук его, чтобы потом, перекрестившись широким крестом, разломить и с благоговением съесть первый плод кормилицы-земли.

Всякое дело начиналось со дня определенного святого, и ему уж поручалось смотреть, чтобы хорошо вышло.

Сеяли не просто, как теперь: насыпал в амбар или, того хуже, купил в лавке овса и, не перекрестив рыла, пошел шагать по пыльной пашне. А бывало, на Пасху еще, как только земля провянет, обойдут ее с иконами да с пасхальным пением. А потом в Юрьев день иконы вынесут на зеленя, где уже приготовлены козлы из вбитых в мягкую землю кольев с положенными на них досками и постеленными полотенцами, и отслужат молебен с водосвятием и окроплением святой водой. А когда сеять начнут, то зажгут, прилепив к грядке телеги, копеечную свечку и, раскрошив, раскидают по полю красное пасхальное яйцо.

Сейчас это делали только старик Тихон со своей старухой да Софрон. А молодые все спешили с утра поспеть на базар, чтобы не упустить лишнего рубля, потому что в праздник не выпустишь жену в церковь в домотканом сарафане, а нужно, чтобы было все как полагается. Ведь это старики - надел свои лапотки, подвязал их веревочками - и пошел. Для святых и в этом хорош. А раз живешь с народом, нужно поневоле стараться, чтобы было все как следует.

- Он трудится, чтобы господу угодить, а тут спину гнешь, чтобы жену нарядить, - говорил иногда Сенька.

И чем дальше, тем больше забывались все эти праздники.

Рвали все безо времени. Орехи в лесу только завязываться начнут, и в них еще не зерно, а только кисленькая мякоть в мягкой скорлупе, а ребята уже трескают их вместе с этой мягкой скорлупкой.

Яблоки тоже: их еще и из-под листьев не видно, а уж у этой саранчи полны карманы ими набиты. И животы у всех как барабаны. А за ними - взрослые мужики, рассудив, что если Спаса будешь дожидаться, то и не попробуешь вовсе, какие яблоки есть. А потом уж привыкли есть все зеленое, чтобы успеть захватить. И если у кого заводился садик из пяти яблонь, то ко второму Спасу деревья стояли чистенькие. И хозяин, обойдя их раза два кругом, лишний раз убеждался, что они только напрасно место занимают. Лучше поехал на базар да купил.

И как только приходило лето, так и начинали все кататься от живота, но всегда всю беду сваливали на воду, что вода будто в колодце летом отчего-то вредная делается.

- Старики говаривали, что ежели безо времени что-нибудь сорвешь и съешь несзяченое, то раздуешься весь и земля тебя не примет, - говорил Тихон, - потому что господь для всего срок свой положил.

- Уж который год орехи и яблоки бузуем почем зря, и ни один еще не распух, - говорили молодые. - А земля не примет, в овраг сволокут, нам погоста не нужно.

XI

Баронесса Нина Черкасская после отъезда Валентина целый день была тревожно настроена. Ей все казалось, что Валентин передумает и вернется за ней, чтобы взять с собой на Урал и довести ее там до первобытности.

- Вообще это был бы кошмар, - говорила она Ольге Петровне. - И я все-таки должна быть благодарная этому святому, несмотря на его дурацкое имя.

- Я не понимаю, о чем ты так беспокоишься? Ведь ты не фарфоровая куколка, могла бы отказаться - и только, - сказала Ольга Петровна.

- Ты права, я не фарфоровая куколка... впрочем, ты совсем не права. Никак не уследишь за собой. У меня всегда получается так, что я решу не делать чего-нибудь, а в самый последний момент обязательно забуду, что я решила, и все выйдет наоборот. Потом я боюсь Валентина. Ты знаешь, у меня перед ним постоянно внутренний страх. Мне иногда кажется, что он может сделать надо мной какое-нибудь ужасное насилие.

- Ну, это уж из области твоих фантазий.

- Вот! Это и самое ужасное, что у меня фантазии. И это такое мученье. Я в один момент могу вообразить все. И еще ужасно то, что я никогда не понимаю, что я чувствую.

- Как не понимаешь?

- Так. Вот теперь уехал Валентин, быть может, навсегда, - грустно прибавила баронесса, - и я не знаю, что получилось. Я была счастлива с ним. Ты сама мне говорила, что я счастлива, а ты больше меня понимаешь в этом толк. Правда, ему было решительно все равно, верна ли я ему или нет (но я, кажется, была все время ему верна). И в то же время я боялась, как ужаса, этого Урала. Ведь есть такие женщины, что за любимым человеком готовы бежать на край света. А я не могу, не могу. На край света с горничной не побежишь, а я без нее одеться не смогу.

- Ты знаешь, мне иногда кажется, что я глупая. Ужасно глупая! - сказала с выражением отчаяния баронесса Нина.

- Женщина смело может считать себя умной, если ее любят мужчины, - ответила Ольга Петровна.

- Ты думаешь? Слава богу. Ты меня утешила. А то я иногда вот так остановлюсь, - сказала баронесса, протянув перед собой руки и моргая глазами, точно она была в темноте, - остановлюсь и ничего не понимаю. В особенности, когда профессор говорит со мной о высшем. Это такая мука!.. Я сплю, а он говорит. Нам с ним больше ничего не остается. Он испуган раз навсегда. Это тем более безнадежно, что я сама не знаю, когда могу раскричаться.

- Ну, что же ты теперь думаешь делать? - спросила Ольга Петровна, сидя на диване в шляпе, с поднятой на нос вуалеткой и с таким выражением, с каким спрашивают вдову, что она будет делать без мужа.

Баронесса молча и медленно покачала головой.

- Не знаю, не знаю. Как я проклинаю это нелепое озеро с его священными водами! - сказала в порыве отчаяния Нина. - Если уж так необходимо варить ему эту уху, можно бы на берегу пруда устроить какую-нибудь загородку со стороны дороги.

- А почему бы тебе не поехать с ним?

Баронесса Нина широко открыла глаза.

- Мне поехать?.. - Потом, оглянувшись по сторонам, проговорила: - Я тебе скажу по секрету: все эти три дня я была в безумной тревоге; мне все казалось, что он вернется и велит мне ехать с собой. Я почти не вставала с колен и все молилась. У меня даже иногда мелькает мысль о том, что, может быть, довольно мужчин. Взять какого-нибудь ребенка на воспитание... Как ты думаешь? - спросила она, тревожно глядя на Ольгу Петровну.

- Скучно...

- Да, это верно, - уныло согласилась баронесса Нина. - Я никогда ничего не чувство-вала к ним и все время ужасно боялась, как бы самой... Больше всего в этом случае боялась профессора, потому что он ровно ничего не понимает в этих вещах. И объяснять ему очень трудно.

- Отчего? Я всегда вещи называю своими именами.

- Милая, он даже имен не знает. Ни имен, ни вещей! - сказала с отчаянием в голосе Нина. - Говорят, - прибавила она уже другим тоном, - что некоторые женщины расцветают после этого. Не знаю. Я видела одну такую: у нее на животе были какие-то складки. Ты представила себе это? Складки. Мне говорили, что у меня живот, как у Венеры Капитолийской. Я никогда ее не видела и могу судить о ней только по своему животу. И вот - ты понимаешь меня - риско-вать тем, чем больше всего в жизни дорожишь. И когда я увидела эти складки, я сказала себе: вот почему я ни за что не соглашусь иметь ребенка. Валентин тоже говорит, что беременность - это безобразие... Вот!.. Только упомянула имя этого человека, как меня сейчас же охватил страх. Что было бы со мной, если бы он вернулся и сказал мне: "Собирайся"?

У баронессы Нины точно было предчувствие, что ей придется пережить то, о чем она боялась подумать. Очевидно, ее душе в награду за ее простоту и детскую ясность дано было видеть то, что скрыто даже от мудрых, - будущее...

После отъезда Ольги Петровны она зашла в бывший кабинет профессора, теперешний уголок Востока, осмотрелась там и, открыв ящик стола, заинтересовалась письмами с различ-ными женскими почерками, которые в изобилии остались после Валентина.

Конечно, ею руководила не ревность, которой она не знала совсем, а просто сочувственное желание узнать, кто те женщины, которые с ней делили ужас близких отношений с этим челове-ком. Она для удобства выдвинула ящик и расположилась с ним на полу, усевшись на медвежьей шкуре.

И вот при этих-то обстоятельствах ей и пришлось пережить, правда короткий, но такой кошмарный момент, о котором она не могла без содрогания вспомнить даже потом, спустя очень долгое время.

XII

Валентин был доставлен к себе домой, то есть к Черкасским, на лошадях Авенира, который действительно накормил его, как обещал, знатной ухой и не выпускал целый день.

Подъехав к дому, Валентин прошел через пустые приемные комнаты. Окна и балконная дверь в сад были раскрыты. Свежий ветерок ходил по комнатам, смешиваясь с запахом старин-ного красного дерева. Никого не было. Валентин зашел в комнаты баронессы. Там было пусто. Только валялись на диване, по обыкновению, смятые разноцветные шелковые подушки и остав-ленная раскрытая коробка конфет.

Валентин в своем кожаном костюме и таком же картузе, в высоких сапогах, похожий на бандита, только что съездившего на ответственную работу, ходил по комнатам, заглядывая в открытые двери, и, наконец, пошел в кабинет.

Но едва он открыл туда дверь и сделал шаг внутрь комнаты, еще ничего не видя против света, как в кабинете раздался раздирающий душу крик.

В следующий момент, когда Валентин пригнул голову, чтобы лучше рассмотреть, в чем дело, он увидел баронессу Нину. Она при его появлении сделала точно такое же движение, как и Авенир: как бы защищаясь от призрака, выставила обе руки ладонями вперед. Огромные детские глаза были устремлены на него с выражением крайнего ужаса. Кругом, по шкуре и по ковру, были рассыпаны письма и карточки. Она в эту минуту была похожа на ребенка, родителей кото-рого угораздило оставить его на полу играть, а в это время к нему заявился людоед.

Валентин, ничего не понимая, подошел к ней и стал ее спрашивать, в чем дело, но видел перед собой только ее огромные, расширенные от испуга глаза, приковавшиеся к его кожаной куртке.

Баронесса Нина потом рассказывала, что ей в голову бросилось столько мыслей и они так быстро промелькнули, что она ничего не успела в них понять.

Первая, самая отчетливая, была, конечно, о двойниках, потом о бандитах и, наконец, самая страшная, о том, что это сам Валентин, который вернулся с тем, чтобы нарядить и ее в кожу и везти в таком виде с собой на Урал.

В следующий момент, когда выяснилось, что Валентин приехал не за ней, а только лишь задержался на несколько дней ввиду случившейся необходимости дружески помочь встреченно-му приятелю устроением его брачных дел, баронессой овладел порыв радости, почти восторга.

- Боже! - говорила она, прижимаясь к стоявшему перед ней Валентину. - Какое счастье! Вы поняли теперь, Валли, какое верное у меня предчувствие? Я все это время молилась, так как боялась, что вы вернетесь. И вы вернулись. Я умирала от тоски и неизвестности... Но только я боюсь этого костюма. Боже мой, кожа... - сказала она, дотронувшись пальчиком и содрогнув-шись. - Ну, скорее же идемте к профессору. Я была очень неправа по отношению к нему все это время. Но я делала, что могла. Нужно его обрадовать скорее.

- Что это тут разбросано? - спросил Валентин, наткнувшись ногой на письма, которых сначала не заметил.

- Это письма ваших женщин, Валентин. Боже, сколько набралось этих несчастных! - воскликнула с невольным порывом баронесса Нина и с содроганием посмотрела на разбросан-ные письма, как будто перед ней были не письма, а трупы женщин.

Для профессора возвращение Валентина было полной неожиданностью. Он только было собрался заняться ликвидацией уголка Востока в своем кабинете, как вдруг Валентин, создатель этого уголка, явился.

Профессор в первый момент просто растерялся - главным образом от полной неожиданно-сти и шума, которым сопровождала его жена появление Валентина в светелке профессора, куда они оба поднялись. Если бы Андрей Аполлонович сам увидел в окно возвратившегося Валенти-на, то он так или иначе успел бы приготовиться, помахать ему в форточку приветственно плат-ком, радостно спуститься вниз и собственноручно ввести его под свою гостеприимную кровлю. Тогда бы все вышло просто и совершенно естественно.

Но всю естественность разрушила баронесса, заварив весь этот шум, от которого у профес-сора некоторое время был не радушный, а испуганно-растерянный вид. Его больше всего мучила мысль, как бы Валентин не истолковал этот вид в дурную сторону и не заподозрил бы, что профессор был рад его отъезду и теперь скандально растерялся, увидев его, непрошеного гостя, опять втершегося к нему в дом.

Чтобы прогнать всякую возможность таких подозрений, профессор в следующий момент был так ласков и предупредителен, что, если бы не было в спальне его жены готовой постели для Валентина, он сам бы принес для него постель и устроил бы ему ночлег своими руками, как Валентин с баронессой Ниной устраивали ночлег ему самому в день его приезда из Москвы. Тем более что профессора мучила тайная мысль о созревшем уже намерении наложить руку на уголок Востока. И у него, кроме всего мягкой и предупредительной вежливости, все время был несколько виноватый вид, в особенности когда он стоял перед Валентином и, моргая, поправлял рукой мочку очков.

Он как-то суетливо, растерянно потирал руки и спрашивал часто о том, на что уже получил ответ.

- Ну, вы, надеюсь, нас уже не покинете теперь так скоро?

- Уеду, как только устрою дела своего приятеля, - отвечал Валентин, - нужно найти покупателя на его имение.

- А-а... - произнес значительно, но неопределенно Андрей Аполлонович, как при вопросе о вещи, в которой он мало понимает, но относится к ней с тем уважением, какого она заслужи-вает.

И жизнь, так резко было оборвавшаяся, снова мирно потекла в этой дружной семье.

Теперь Андрея Аполлоновича нельзя было бы даже насильно заставить покинуть свою светелку и воспользоваться кабинетом. Так сильно подействовала на него возможность мысли о заподозрении его в некрасивых чувствах.

И когда в первый вечер после ужина баронесса Нина в тонком распахнутом халатике, наде-том на белье, сидела в спальне перед тройным зеркалом, распустив свои роскошные волосы, и, по обыкновению, беззаботно болтала перед сном, - Валентин сказал:

- Не побеспокоил ли я профессора своим возвращением? Я забыл извиниться. Может быть, пойти, сделать это сейчас?

- Не делайте этого, Валли, - испуганно воскликнула баронесса, - вы убьете его.

- Хорошо, я могу и не извиняться.

XIII

Так как Валентин взял на себя дело продажи имения и, наверное, уже успел набрать покупа-телей, то Митенька Воейков после неудачного разговора с Житниковым решил, что он может не думать сам об этом вопросе, положившись всецело на Валентина и на его практическую сметку.

Ему даже приятно было чувствовать себя в этом новом состоянии освобождения от всякой заботы и личных усилий в деле устроения своей судьбы. Его состояние было похоже на состоя-ние человека, получившего богатое наследство и едущего через неделю на новые места. И он мог эти последние дни проводить без всякой заботы, которую взял на себя за него другой человек.

Помощью Валентина он был особенно доволен и потому, что он теперь мог до отъезда повидать Ирину... При одной мысли об этом у него билось сердце и замирало от волнения.

Могло только, пожалуй, выйти нехорошо, даже подло с его стороны: ездить к девушке, видеть в ней растущее к себе чувство, говорить ей о своей любви и в то же время о том, что он уезжает. Если не уезжать, а взять сильной рукой это посланное ему судьбой счастье... И зачем он в сущности уезжает? Зачем ему нужно уезжать, когда у него здесь счастье? Ведь это Валентину нужно ехать.

Но сейчас же пришла мысь, что неловко выйдет перед Валентином, который уже, наверное, набрал покупателей, взбаламутил людей. "Что же ты, - скажет он, - у тебя семь пятниц на неделе?" А для Митеньки подозрения в двойственности, слабости и нерешительности были всегда самыми оскорбительными и обидными.

Тогда ему пришла простая мысль: не говорить ничего Ирине про отъезд, чтобы не трево-жить ее и не отравлять ей и себе последних дней, а потом перед самым отъездом сказать. "Или лучше с вокзала написать", - подумал сейчас же Митенька, так как ему стало страшно при мысли о том, как он ей скажет об этом.

Самое правильное было бы просто не ездить к ней, чтобы не заходить далеко в другом направлении, когда уже одно выбрано. Но у него не было сил отказаться от волнующей прелести прогулок с молодой девушкой, ясно и несомненно полюбившей его. А потом жаль было ее, так как она, наверное, ждет его и томится.

И он решил сейчас же поехать и стал представлять себе, как она обрадуется, увидев его, и какое счастье засияет у нее на лице. У него сейчас же появилось желание скорее, скорее обрадо-вать ее.

Сказав Митрофану заложить лошадь, Митенька стал ходить по комнатам, стараясь подоль-ше удержать в себе это приятное чувство.

Митрофан уже заложил лошадь, как всегда - с набравшимися помощниками и зрителями, успел починить старые вожжи, так как новые, которые он только перед этим видел своими глаза-ми, точно нечистый припрятал, чтобы потом, когда барин уедет со старыми, подсунуть их под руку.

Затем подкатил к подъезду на старом, дребезжащем всеми отставшими железками таран-тасе.

Барин еще не выходил.

- Еще рано, - сказал себе Митрофан, посмотрев на окна дома, и замотал вожжи за угол козел. - И спешить было нечего... - Он высморкался в сторону, утер рукавом нос и, еще раз поглядев на окна, пошел в кухню, чтобы, сидя на лавке и поглядывая оттуда в окно на лошадей, покурить и не упустить момента, когда выйдет хозяин.

Потом пошел с Настасьей выносить помои свиньям. А когда Митенька Воейков вышел на подъезд, то только развел руками и ударил себя в возмущении по полам:

- Что за негодный народ! Сам налицо, лошадей нет. Лошади налицо, самого нет. - И принялся кричать на весь двор, зовя Митрофана.

Тот, точно от набата, выскочил из закуты, оглянулся на обе стороны и рысью побежал к оставленному экипажу. И когда оказалось, что он еще не оделся и что безрукавка у него оста-лась в конюшне, Митенька ничего даже не сказал, а только безнадежно махнул рукой.

- Ну, трогай, - сказал он, когда Митрофан молча взобрался на козлы и, выдернув из-под себя зацепленные за скобку вожжи, разобрал их.

XIV

Бывало, в годы юности весело на утренней заре собираться в дальнюю дорогу. Деревня еще спит, везде лежит обильная роса, и с лугов вдали поднимаются теплые пары ночи.

Заспанный кучер с соломой в волосах, ежась от утренней свежести, выводит из конюшни лошадей, которые как-то нехотя переступают через высокий деревянный порог и нюхают соло-му под ногами.

Весело было проезжать через большие села с их кузницами, трактирами, постоялыми дворами, нырять по колдобинам грязной лесной дороги, где по сторонам стоят молчаливые ели, темнеют в чаще обросшие мохом старые пни, пахнет осиновой гнилью и стоит кругом зеленая лесная глушь и вечное молчание. А за лесом опять зеленый простор полей, пашен и густых июньских лугов с целым морем свежей травы по сторонам дороги. И когда едешь утром на ранней зорьке, все кругом искрится от росы и белого тумана; то там, то здесь мелькнет в камы-шах синяя гладь озера, поднимутся утки и, свистя крыльями, пролетят высоко над головой со своими длинными, вытянутыми шеями.

А там, на тихой речке, с мягкими травянистыми берегами, показалась мельница в купе ракит, с привязанной у плотины лодкой. Вода однообразно шумит, и пенистая влага бежит из-под тяжелого, обросшего зеленью колеса на средину бука. Под этот однообразный шум слышно мирное воркование голубей в мельничном сарае, дощатые стелы которого все забелены мучной пылью.

Или в юности глаза яснее и живее видели божий мир, и он жил тогда и сверкал всей свежестью своих красок, которых теперь отяжелевшая душа уже не чувствует и не слышит...

Но нет, когда проезжаешь после долгого отсутствия по знакомым родным местам, глаз ищет знакомую зелень старинных усадеб, сердце вспоминает густую прохладу их парков, - многих уже нет... На месте их виднеются то кучи мусора и битых кирпичей, то постоялый двор проворного купца, который успел срубить и старый липовый парк, и веселую березовую рощу на бугре. А зеленый, прежде густой и свежий луг, лишившись влаги, стал беден и сух. И трава уже не мочит утренней росой ног до колен, а - редкая - сухо скользит по сапогам, наглаживая их носки до порыжелого блеска.

Исчезли густые кудрявые леса по берегам рек с заросшими густыми оврагами и потайными чащами, в которых еще жили тени страшных разбойников и мерещились зарытые клады с бочка-ми золота. На месте их видны порубки с мелкой порослью и стена обнаженной середины леса, уходящая вдаль прямой линией, где пыхтит паровая лесопилка и поднимается вечерний дымок от костра.

* * *

Дмитрий Ильич с Митрофаном на козлах ехал, глядел по сторонам, и у него было приятное чувство от сознания, что он видит все это в последний раз.

Прежде, увидев кругом тощие пашни, первобытные сохи, вырубленные леса, он непремен-но задал бы себе вслух вопрос о природе этой нации, как самой безнадежной, лишенной всякого дара творчества. Но сейчас же вспомнил бы об исторических условиях, о связанности и подавле-нности народа и немедленно взял бы назад свои слова о бездарности. А затронувши историчес-кие условия, пришел бы к основному всегдашнему тупику этих рассуждений, к своей историчес-кой вине.

Теперь же, глядя на все глазами человека, покидающего, быть может, навсегда эти места, он не ощущал ни тяготы, ни вины, ни ответственности. Было только легкое добродушное презрение к обитателям этих безграничных пространств, которые не могут справиться с ними и, очевидно, никогда не увидят лучшей жизни.

"Впрочем, - сказал себе Митенька, - у них нет даже оглядки на это, они просто неспособ-ны увидеть убожества своей собственной жизни и всего, что их окружает".

Но тут он вдруг вспомнил, что не знает, куда он едет и куда везет его Митрофан, сидевший перед ним на козлах и мирно, беззаботно оглядывавшийся по сторонам. Митенька забыл сказать, что ему нужно к Левашевым. И он было хотел спросить Митрофана, куда он его везет, но его вдруг охватила лень и неохота заводить с Митрофаном разговор. Потом, раз Митрофан не спра-шивал и иногда поворачивал лошадей то направо, то налево на перекрестках дорог, значит, он знал, куда едет.

А Митрофан не спрашивал потому, что хозяин, конечно, знает, куда едет. И раз он не оста-навливает его, Митрофана, значит, он едет правильно. Он только иногда задумывался несколько перед каким-нибудь новым поворотом и все ждал, что вдруг он ошибется и хозяин крикнет: "Не туда, пошел налево".

Но, как это ни странно, очевидно, он ни разу не ошибся и чутьем угадывал правильную дорогу, так как ни разу не услышал у себя за спиной окрика хозяина, что не туда поехал. И чем дальше, тем он смелее чувствовал себя там, где встречались повороты или расходились дороги, и сворачивал на ура куда попало.

А хозяин иной раз, оглянувшись кругом, думал: "Куда это его нелегкая занесла?" Но сейчас же ему приходила мысль, что, может быть, Митрофан выбирает кратчайшее расстояние.

Потом Митрофан выбрался на большую дорогу, приподнял локти, подобрался и, крикнув заливисто на лошадей, пустил их вскачь по зеленому простору уходившей в бесконечную даль большой дороги. Впереди виднелись сияющие бесконечные дали и неслись в лицо вместе с рвавшимся в уши ветром.

Лошади, проскакав с версту, догнали двух ехавших с сохами мужиков и, провесив головы, пошли шагом.

Митрофан, опустив вожжи, опять стал спокойно смотреть по сторонам и помахивать кнути-ком. И когда мужики с сохами свернули в сторону и стали вдоль межи пробираться к своим загонам, лошади Митрофана тоже повернули за ними, идя шагом и качая сверху вниз головами, наезжали мордами на мужиков и дышали им в шапки.

"Вот едут, - подумал Митенька Воейков, глядя на мужиков, - сейчас будут обрабаты-вать землю. Но в самом деле, отчего этот народ вышел таким? Положим, что здесь историчес-кие условия, но, с другой стороны, нельзя же все сваливать на эти условия, ведь на что-нибудь человеку даны глаза и голова! А у них даже глаз нет, чтобы видеть свое убожество. Едет, зевает по сторонам, а голова пустая. Ему и в голову не придет задать себе вопрос, почему он едет с допотопной сохой, а не с усовершенствованным плугом...".

Экипаж вслед за мужиками въехал на пашню, и Митенька Воейков то и дело морщился и потирал под ложечкой, так как экипаж сильно встряхивало. Он уже начинал сердиться на Митрофана за его кратчайшие расстояния. "Он, пожалуй, ради скорости по болотам меня будет скоро возить", - подумал он, с раздражением глядя на беззаботную фигуру Митрофана, кото-рый, видя, что впереди едут и, значит, знают куда, занялся своими руками, отковыривая на ладо-ни жесткую кожу мозолей. Но Митенька ничего ему не сказал, в надежде, что толчки, может быть, сами скоро прекратятся.

Мужики несколько раз оглядывались на барина, ехавшего неизвестно почему за ними.

- Барин, вы куда едете? - спросил один из них в лохматой зимней шапке и с разутыми длинными ногами.

И оба увидели, как барин испуганно оглянулся по сторонам, а кучер стал несколько нере-шительно натягивать вожжи, как бы ожидая сзади окрика. Окрик действительно последовал.

- Ты куда едешь?! - крикнул барин на кучера.

- А что?..

- Как "а что"? Ты знаешь, куда ты едешь? Куда ты на пашню залез? Ну!

- Вот чертовы лошади-то! - сказал Митрофан, оглянувшись по сторонам.

- Ндравные? - спросил другой мужичок в грязном парусиновом картузе.

- Черт их знает, я и не видал, когда они повернули, - продолжал Митрофан, - ехал все правильно, по большой дороге, а она вон где теперь, - сказал он, оглянувшись направо. - С полверсты крюку дали. Ах, черти неладные! Я и то смотрю, что это потряхивать как будто стало.

- Хорошо "как будто", - сказал Митенька, - мне все внутренности растрясло.

- Ну, вы, распустили губы-то, - крикнул Митрофан, сердито дернув вожжи и задрав лошадям морды вверх.

- Ты сам-то не меньше их губы распустил, - сказал Митенька.

На это Митрофан ничего не возразил.

- Ну-ка, господи благослови, напрямик, - сказал он, приподнявшись на козлах и загляды-вая вперед, как это делают, когда пускаются вброд в неизвестных местах. И он свистнул на лошадей.

- Тише ты, всю душу вымотаешь! - кричал Митенька, держась обеими руками за края шарабана, как держатся за края лодки, когда едут по опасной быстрине. - Ну, вот, куда ты заехал! Теперь либо целиком по овсу придется, либо в объезд. Еще больше крюку.

А на меже стояли две бабы, рвавшие в мешки траву, и, прикрыв рукой глаза от солнца, смотрели на барина в белом картузе, который крутился по пашне и по овсу.

- Чего их там домовой носит? - сказала одна в красном платке, стоя с горстью сорванной травы в руке.

- Небось, он знает, чего, - сказала другая постарше, в подоткнутой паневе и в рубахе с прорехой на груди. - В прошлом годе так-то ездили-ездили поперек поля, а потом целый клин земли и отхватили. После уже узнали, что это земномеры от казны подосланы были.

* * *

- Ну, куда же все-таки тебя нелегкая занесла? - сказал Митенька.

- А вам куда надо-то было? - спросил Митрофан, натянув вожжи и повернувшись с козел к барину.

- А ты только теперь и догадался спросить?

- Да ведь кто ж ее знал-то, - сказал неопределенно Митрофан и, как бы боясь продолже-ния разговора на эту тему, стал поворачивать лошадей в обратную сторону. - Должно, дождь ночью будет.

Невдалеке показалась знакомая зелень парка на бугре за церковью. Это была усадьба Тутолминых.

- Недалеко тут и крутились-то, - сказал Митрофан. - Прямо как черт разум помутил.

- Он у тебя по семи раз на неделе его мутит. Ну, поезжай к Тутолминым, а то вон туча зашла. Все равно до дому не успеем до дождя доехать. Вечно одна и та же история: едешь в одно место, попадаешь в другое.

Дождь, правда, надвигался. На юге синела темная грозная туча, и, когда она одним своим тяжелым крылом надвинулась на опускавшееся солнце, вся окрестность вдруг подернулась сумерками. Лес потемнел. Дорожная пыль стала тяжелее. Казалось, что наступает вечер. И хотя не было ни малейшего ветра, туча с своим зловещим седым валом быстро неслась навстречу. Уже передние, черные, разрядившиеся грядами облака были над головой. Жуткий бело-мутный просвет пониже седого вала становился все ближе и все шире захватывал горизонт. Запахло дорожной пылью; набежавший ветер закрутил ее на середине дороги и понес в сторону, на пашню. Стаи мелких птичек, сидевших на межах и кустиках полевой рябинки, тревожно пере-летывали па ветру через дорогу. И в лицо уже дул от тучи свежий ветер, пахнущий теплым дождем.

Лошади, раздув ноздри, быстрее побежали навстречу влажному ветру. Колеса завертелись быстрее, оставляя за собой уже четкий отпечаток следа на осевшей дорожной пыли.

Веселая юность любит летнюю грозу: молодая грудь жадно вдыхает запах приближающего-ся дождя и с нетерпением ждет взблесков молнии и жутких, величественных раскатов грома над головой в то время, как седая завеса дождя быстро идет по полю, разбиваясь в мелкую пыль о сухую землю. Сердце бьется от нетерпеливого желания попасть под дождь и избегнуть его, когда невдалеке уже видна знакомая крыша мелькающей в зелени усадьбы. И через минуту, при ярком взблеске молнии, когда уже немного остается до дома, вдруг проливается крупный теплый дождь.

Вбегаешь через мокрый цветник на застекленную террасу и чувствуешь на рукавах свежий запах летнего дождя. И никогда не бывает так уютен дом, как в этот момент, когда как будто спасся от какой-то веселой опасности и с необъяснимым наслаждением чувствуешь на теле смененное сухое белье и сухой теплый приют в потемневших от грозы комнатах.

XV

Когда экипаж Митеньки Воейкова въехал в темный сумрак липовой аллеи, на кожаный фартук шарабана упала первая большая капля дождя. И вдруг, точно прорвавшись, полил сначала вкось, потом отвесно крупный дождь.

Митенька, весь мокрый, вбежал на парадное крыльцо, на крашеный пол которого с белой дорожкой-ковриком уже доставал мелкой пылью дождь. Очевидно, его увидели в доме, потому что сейчас же парадная дверь, обитая клеенкой и обведенная по краям и накрест тесемочкой, открылась ему навстречу, и на пороге перед ним показалась легкая фигура Ольги Петровны с тем неуловимым оттенком свежести в одежде и завитой прическе, который был ей всегда присущ. Короткая юбка ее шелкового платья, синего с белым горошком, доходила внизу до того места, где кончались ее высокие зашнурованные желтые ботинки.

- Вы что же пропали? - сказала весело Ольга Петровна. - Да он мокрый весь! Снимайте это. Что, насквозь? - Она попробовала его руку повыше локтя тем движением, которое показа-ло Митеньке, что они чем-то свои. - Или нет, вот что... идемте сюда, я дам вам куртку Павла Ивановича.

Они, смеясь, прошли через пустые комнаты в знакомый ему кабинет. Ольга Петровна легким движением красиво сложенной женщины сняла с верхнего крючка из гардероба куртку и бросила ее на руки Митеньки.

- Одевайтесь и приходите.

Митенька еще прежде, чем она ушла, начал отстегивать воротничок и не остановился, когда Ольга Петровна оглянулась на пороге и спросила, не послать ли ему горничную.

- Да, забыла сказать: Валентин сегодня был, искал вас.

- А, хорошо, - отозвался Митенька, сняв воротничок и начиная расстегивать пуговицы тужурки. И потому, что молодая женщина как-то принимала это, он почувствовал себя так свободно, словно отношения между ними определились. И он точно не придавал никакого значения тому, что в ее присутствии начинает делать свой туалет.

Когда Митенька вошел в столовую, он увидел, что там опять торчит вечный Федюков. Но он чувствовал, что внимание хозяйки около него, и потому смотрел на Федюкова почти покровительственно небрежно. Даже тот факт, что на нем была домашняя куртка мужа Ольги Петровны и хозяина дома, придавал ему ощущение спокойствия и какого-то права, которого не имел Федюков, бывший в пиджаке и тугих воротничках.

Дождь припустил еще сильнее. В открытые окна запахло мокрой землей и песком с клумб. Листья выставленных на дорожку под дождь цветов обвисли и вздрагивали от крупных капель дождя. Раскрытые по фасаду дома окна, обращенные в сад, закрывались высовывавшейся рукой горничной. Молния то и дело вспыхивала низко по двору, ослепляя глаза.

Все стояли около окон и смотрели на дождь, вздрагивая при каждом взблеске молнии и ударе грома.

Митенька Воейков стоял рядом с Ольгой Петровной, и она после каждой сильной молнии, с улыбкой на свой испуг, оглядывалась на него. Ему хотелось стать вплотную к ней, чтобы его локоть касался ее. Но он подумал: вдруг ей покажется, что он слишком бесцеремонно истолко-вал интимность тона, которую она допустила в момент встречи с ним.

Они пошли сидеть в маленькую угловую комнату на диван. Федюков по дороге зашел в библиотеку и задержался там.

- Ну, рассказывайте, что вы там затеяли. Говорят, на Урал с Валентином собрались? - сказала Ольга Петровна, садясь глубоко на диван с ногами и таким голосом, каким говорят, когда вблизи есть третье лицо. Она указала Митеньке место рядом с собой. И, откинувшись назад, закинула одну руку за голову на спинку дивана и смотрела на Митеньку чуть прищурен-ными глазами, как бы удерживая хитрую, шаловливую улыбку. Улыбка эта могла сноситься к тому усиленному тону, по которому Федюков, сидящий в библиотеке, может подумать о полной благонамеренности их отношений.

Митенька так и истолковал ее.

- Что затеял? Просто захотелось простора и воли, - сказал он, улыбнувшись.

Глаза Ольги Петровны так же были чуть-чуть сощурены, а на губах скользила та же хитрая усмешка, как будто она смотрела на него независимо от его и своих слов.

Широкие рукава ее платья то свободно спадали вниз, то далеко обнажали ее красивые руки, когда она поднимала их. И Митенька никак не мог сладить с глазами, которые против воли оста-навливались на ее обнаженной руке, особенно белой и полнокруглой у локтя, где с внутренней стороны изгиба в пухлой ложбинке виднелась синеватая жилка. И он не знал: быть ли ему скромным и спокойным и делать вид, что он не замечает обнаженной руки, или, наоборот, быть дерзким и прямо, не скрывая, смотреть на далеко обнажающуюся руку молодой женщины. Тем более что он не знал, чего она от него хочет.

- Да что вам здесь тесно, что ли? - сказала Ольга Петровна.

- Тесно, тесно. - Он при этом загадочно улыбнулся.

- Это вы под влиянием Валентина так говорите.

- Я не настолько слабый человек, чтобы находиться под чьим бы то ни было влиянием, - сказал Митенька опять с тою же улыбкой, точно между ними, независимо от их слов, шла какая-то борьба, как между двумя людьми, испытывающими силу друг друга.

- Ну, это мы еще увидим... - проговорила медленно молодая женщина. У него при этих словах промелькнула тень безотчетного испуга: что, если она вдруг неожиданно потребует от него порыва страсти? У него одно мгновение было такое состояние, какое бывает у безбилетного пассажира, который заявил, что у него есть билет, а потом ему сказали, что по дороге еще будут проверять билеты.

Но он сейчас же справился с собой.

- Ну, посмотрите, посмотрите, - сказал он уже добродушным тоном. Чувствуя около своей ноги ногу Ольги Петровны, он не знал, пошевелить своей ногой или продолжать ее дер-жать неподвижно, как бы не придавая этому значения. Но потом тихонько придвинул свою ногу вплотную к ее ноге.

Ольга Петровна вдруг встала и отошла к окну. Она постояла там, пока Митенька смотрел на нее, не зная, что сказать, потом, тряхнув головой, как бы что-то отогнав от себя, повернулась и сказала громко:

- Однако, Федор Павлович увлекся там книгами. Ну, что же вы замолчали? - прибавила она, снова садясь около Митеньки. Она положила ему руку на колено и уже весело, насмешливо и открыто посмотрела ему в глаза.

- Мне иногда нравятся и минуты молчания, - сказал Митенька, загадочно улыбаясь и как бы давая понять, что его трудно обмануть переменой тона и беззаботным насмешливым видом.

Ольга Петровна, не снимая своей руки с его колена, пристально посмотрела на него.

- Однако вот вы какой... Это становится интересно.

Митенька улыбнулся, как улыбается сильный человек, когда в нем открывают достоинства, являющиеся, может быть, новостью для других, но не для него самого.

Дождь затянулся надолго, и гостям пришлось остаться ночевать.

XVI

После ужина втроем в большой столовой все некоторое время сидели за разговором. Но Ольга Петровна скоро встала и сказала, что она устала и хочет спать.

Простилась и ушла. Митенька Воейков тоже сделал вид, что устал и хочет спать, чтобы отделаться от Федюкова, так как у него было лихорадочное ожидание чего-то, что может случиться.

Митенька спешил еще уйти первым потому, чтобы захватить себе для ночлега кабинет Павла Ивановича, который был в стороне от других комнат и ближе к антресолям, куда ушла Ольга Петровна.

Дверь кабинета выходила в парадную переднюю, куда из столовой падала полоса света на гладкий крашеный пол. В столовой лампу еще не гасили.

"Кто же ее будет гасить?" - подумал Митенька с волнением.

"Придет горничная и погасит", - ответил он сам себе.

И вдруг теперь со всей силой невозвратимости он почувствовал, что все упустил, упустил, когда они сидели на диване. У него теперь при одной мысли о том, что можно и должно было бы сделать, останавливалось сердце и горели щеки. И почему-то тогда, в тот момент, у него, как нарочно, ничего не было. И он сидел каким-то мешком около нее.

Митенька вышел в переднюю и долго стоял, глядя в неосвещенный зал, бывший за столовой, и долго с волнением прислушивался.

Когда он, как ему казалось, слышал чьи-то шаги, у него замирало сердце при мысли, что вдруг Ольга Петровна придет сама к нему. Вдруг на нее налетит неожиданный порыв желания... Но его сейчас же испугала мысль, что у него - когда нужно будет - опять все пропадет.

Когда Митенька убеждался, что он ослышался и никто сюда не идет, весь дом спит, - ему становилось досадно, он чувствовал, что готов был лбом биться об стену, и с отчаянием думал, что неужели в конце концов ему придется скромно ложиться спать и все это кончится ничем.

Митенька опять прошел в переднюю слушать и, приотворив пошире дверь в столовую, не дыша ждал, но в это время взглянул на себя со стороны: человек с высшим сознанием, всего месяц назад работавший над разрешением проклятых вопросов в мировом масштабе, теперь торчит перед дверями первой попавшейся юбки, к которой у него даже нет влечения.

Вдруг в дальнем конце зала мелькнул свет. Кто-то шел со свечой по комнатам. Огонь свечи мелькнул уже определенно сквозь портьеру и отразился в зеркалах.

Митенька с бьющимся сердцем отскочил от двери, вошел в кабинет и остановился, прислу-шиваясь. Он стоял с растерянным видом и не знал, что делать. Если сидеть в кабинете, она может уйти обратно, а он чувствовал, что это она. Если же выйти в зал, она подумает, что он ждал ее с определенным намерением, и может оскорбиться. Он выбрал среднее: стал ходить по кабинету, выходя из него и доходя до вешалки в передней.

- Вы разве не спите? - спросил его женский голос из столовой.

- Нет, что-то не хочется, - отвечал Митенька, нарочно не спеша подходя к дверям столовой.

Ольга Петровна стояла перед ним в дверях в голубом шелковом капоте с пышными круже-вами, с не вынутыми еще из волос гребенками и с высоко поднятой свечой, чтобы лучше видеть.

- Ну что же, может быть, вас взять к себе? Хотите пойти посидеть ко мне?

- С огромным удовольствием, а то я пробовал спать - не могу, читать тоже не могу.

- Отчего же так? - спросила молодая женщина с едва заметной ноткой лукавства и глядя все так же пристально и внимательно на него.

- Я не знаю, - отвечал Митенька, придав своему голосу наивный детский тон.

- Ну, идемте... Только ничего лишнего, а то прогоню сейчас же, - прибавила она, предо-стерегающе подняв пальчик.

- Кому вы это говорите! - сказал Митенька, почувствовав вдруг необыкновенную свобо-ду и уверенность в себе от мысли, что, значит, ничего не произойдет с ее стороны бурного и внезапного. - Я не Щербаков и не Федюков и никогда своему партнеру не испорчу игры...

Он говорил это и сам удивлялся, откуда у него взялась такая легкость и уверенность выра-жения. Как будто он безотчетно угадывал, что может поразить и заинтересовать эту опытную и много испытавшую женщину. И он с удивительной свободой и естественностью становился на позицию такого мужчины, который уже прошел всю тонкую науку страсти.

Даже Ольга Петровна обернулась и с явным удивлением и заинтересованностью продолжи-тельно посмотрела на него.

- У вас глаза невинного ребенка, но последние слова - слова очень развратного человека, - сказала она, - но во всяком случае с вами очень... - Она не договорила, быстро повернулась и пошла впереди него через столовую и неосвещенный зал с его высокими окнами.

Гроза еще продолжалась. Молния часто вспыхивала то в одной, то в другой стороне, и на мгновение делались видимыми гнущиеся в одну сторону деревья парка и на фоне их косые линии дождя.

- Здесь ступеньки, осторожнее. - И они стали подниматься по крутой узкой лесенке с точеными столбиками перил.

Митенька шел по лестнице и глазами третьего лица или будущего времени смотрел на этот момент: он ночью, когда на дворе гроза и дождь и никто не может помешать, идет в спальню красивой молодой женщины. Он сейчас же подумал о том, что, может быть, нужно взять ее за талию или за открытую до локтя руку, которой она приподняла капот, поднимаясь по крутым ступенькам, и вообще как-нибудь прикоснуться к ней, тем более что тонкий шелк ее капота, пахнувший дорогими духами, был около самого его лица.

Но он не знал, хорошо ли это будет после его слов о тонкой игре.

Один раз она даже вдруг остановилась на лестнице, так что он мог от неожиданности совсем надвинуться на нее и всем телом прикоснуться в темноте к ее телу, скрытому только под тонкой шелковой тканью. Может быть, для этого она и остановилась. Но Митенька, как нарочно, некстати оказался внимателен и не столкнулся с ней.

- Подождите, не входите сюда... - сказала Ольга Петровна, подойдя к широкой низкой двери в коридоре низких антресолей, и, повернувшись к Митеньке, подняла палец с улыбкой, которая говорила, что хоть ему и многое позволено, но все-таки он не должен видеть в спальне молодой женщины некоторых вещей.

Она вошла в комнату, что-то передвинула там, потом ее торопливые шаги прошли через комнату, и скрипнула в углу дверца гардероба.

Митенька с замиранием сердца прислушивался к этим звукам, стараясь угадать, что она может убирать.

- Вот теперь идите. - Открыв дверь, она приподняла обнажившейся дальше локтя рукой мешавшую пройти портьеру с бахромой из шариков и пропустила Митеньку в комнату.

- Не смотрите на постель и садитесь сюда.

Широкая, темного ореха постель была открыта.

- А я здесь занимаюсь дамскими делами. Если вам не будет очень стыдно, я буду продол-жать. - Говоря это, Ольга Петровна взяла что-то с окна, но держала за спиной, как бы в зависи-мости от ответа готовясь продолжать или отложить свое занятие.

- Ради бога, при мне можете делать всё. Я совершенно не понимаю, что может быть стыдно. Важен не факт, а отношение к нему, и умные люди должны понимать друг друга.

И опять он увидел, как ее взгляд продолжительно остановился на нем и показал ему, что у него опять сказалась удачная фраза.

- Ну, хорошо. Это чулки. Перебираю и отыскиваю дырки. А это кое-что другое... Ну, рассказывайте.

Она уже держалась просто, открыто и собранно, не так, как на диване, как будто прежний тон был уже слишком рискован для этого места, где они находились. Но этот ее новый тон с посвящением в тайны женского туалета был по-новому приятен Митеньке. Приятно было сознание, что она, красивая светская женщина, сделала совершенно необычную вещь: впустила его в свою спальню и при нем, не стесняясь, делала то, чего не стала бы делать при других, даже более близко знакомых мужчинах. И ему искренно хотелось оправдать ее доверие и доказать, что он умеет, когда нужно, держать себя в руках, хотя бы страсть кипела и бурлила в нем, и не испортит настроения бестактной и нежелательной вспышкой.

Ему хотелось даже, чтобы она пошла еще дальше в направлении их особенной близости. И тогда он оправдал бы ее доверие.

- Мне сейчас почему-то очень хорошо с вами, - сказал Митенька, невольно опять придав своему тону простоту и доверчивость ребенка.

Ольга Петровна, продергивавшая иголку с ниткой, подняла на него глаза и несколько времени смотрела на него, как будто она все старалась понять, искренно он говорит или хитрит. И, видимо, решив первое, сказала:

- Я так и хотела, чтобы вам со мной было хорошо, а не плохо. Вы, должно быть, много дурного слышали обо мне?

- Нет... что дурное... я ничему не верю...

- А все-таки, значит, слышали?.. Что вы слышали? - сказала молодая женщина, опустив голову к шитью, как бы занявшись им, но видимо ожидая ответа.

- Ведь при желании можно истолковать как угодно и то, что я сижу у вас в спальне ночью, в особенности если меня увидел бы кто-нибудь выходящим отсюда, - сказал Митенька, - но ведь на самом-то деле мы... - Он покраснел, не договорив.

- Люди очень похотливы, но трусливы, - сказала Ольга Петровна, не поднимая головы. - И поэтому они всегда злы на тех, кто отличается свободой и смелостью. В каждом шаге тако-го человека они ищут определенного, чему они втайне завидуют, но на что сами не решаются по своей трусости.

- Я совершенно так же думаю об этом.

- Вы очень милый... - сказала Ольга Петровна, подняв голову от шитья и с внимательной лаской вглядываясь в глаза Митеньки. Отбросив работу, она положила свою руку с золотой змейкой-браслетом на его руку и несколько времени совсем по-иному смотрела ему в глаза. Митенька не знал, какое теперь ему придать выражение своему лицу, и немного растерялся.

- С общей точки зрения я очень дурная женщина, а вы... так мне кажется, совсем еще нетронутый, и мне сейчас тоже хорошо с вами, пожалуй, совсем по-новому хорошо. А я люблю новое. Может быть, в этом и есть главная моя вина... Сядем сюда. Только постарайтесь быть таким же умным...

Они сели на маленький диванчик, стоявший около спинки постели, почти прикасаясь друг к другу. Но Митенька нарочно подвинулся, как мог, дальше от нее, чтобы она убедилась, что не ошиблась в нем, доверившись ему. И когда его рука нечаянно прикасалась к ее полному бедру, теплота которого ясно ощущалась под тонким шелком, он как бы испуганно отдергивал ее.

- Почему мне сейчас так необыкновенно хорошо? - как бы с живым удивлением невин-ности сказал Митенька. - Я вот так мог бы сидеть с вами до самого рассвета. И не только сидеть, а... ну что хотите... - прибавил он, покраснев, - и тогда я мог бы оставаться таким же умным...

Ольга Петровна повернула голову к Митеньке и несколько времени как-то странно смотре-ла на него.

- Я не знаю, какой вы... - проговорила она, глядя на Митеньку все с тем же напряжением желания понять что-то в нем, - такой ли вы, каким кажетесь: ребенком, который сам не пони-мает, что говорит, или вы совсем другой... чего я не допускаю, судя по вашим глазам...

- Я не знаю, какой я, - проговорил Митенька, но таким тоном, который как бы предостав-лял ей самой догадываться о том, какой он. Ему понравилось то, что он для нее непонятен, и он нарочно тихонько подвинул свою ногу так, что она соприкоснулась с ее ногой.

Ольга Петровна не приняла своей ноги. И только закрыла глаза рукой. Потом вдруг повер-нула голову и несколько времени смотрела на Митеньку, закусив губы.

Митенька испугался и отвел свою ногу.

- Я вам сейчас скажу одну вещь... - проговорила Ольга Петровна, глядя на него прищу-ренными глазами, как будто она испытывала собеседника, прежде чем решиться сказать ему.

- Какую?

- Я не знаю, отдаете ли вы себе отчет в том, что делаете, но вы понимаете, что... с женщиной нельзя так... - Она не договорила.

- Что нельзя? - спросил Митенька удивленно и с облегчением, что все сошло благопо-лучно и ничего позорного она для него не сказала, даже наоборот - после ее слов он почувство-вал свое превосходство. Он даже нарочно спросил преувеличенно удивленным тоном, который показывал, что он прекрасно все понимает, но играет с ней, как кошка с мышью. И он уже определенно тихонько прижал свою ногу к ее ноге.

Ольга Петровна сидела несколько времени неподвижно, не отнимая своей ноги, потом вдруг порывисто встала, но не отошла, а стояла несколько секунд около Митеньки спиной к нему. Митенька не знал, что ему делать дальше.

- Идите спать... - сказала она, не оборачиваясь и как-то особенно резко.

- Почему?

- Идите... уходите! - повторила Ольга Петровна нетерпеливо, почти раздраженно.

Митенька, точно напрасно обиженный ребенок, встал. Она молча проводила его до двери. И когда он, сделав грустное лицо, оглянулся на нее в дверях, в глазах ее мелькнуло колебание, как будто ей стало жаль отпустить его, обиженного окриком. Близко подойдя к нему, как бы желая загладить свою резкость, она на мгновение задержалась в нерешительности. Потом неожиданно охватила его шею своими полными обнаженными руками и больно сдавила его губы до зубов своим влажным раскрывшимся ртом. Но сейчас же быстро оттолкнула его и крепко захлопнула за ним дверь.

В глазах Митеньки пошли круги, когда он очутился уже в коридоре перед запертой дверью. Стучать в дверь и просить в щелку впустить его - ему показалось уже глупо.

Сойдя вниз, он почти столкнулся с Федюковым, который не спал и выходил на балкон. Федюков от неожиданности уронил спички, а Митенька быстро проскользнул в кабинет, ничего ему не сказав.

* * *

Наутро Митенька Воейков с волнением, которого он не мог в себе побороть, ждал встречи с Ольгой Петровной.

Она долго не выходила. Митенька нарочно сделал вид, что рассматривает книги в стеклян-ных шкафах вдоль стены коридора, через который она должна была проходить. Ему хотелось дождаться ее, чтобы увидеть застенчивую, виноватую улыбку женщины, которая много позво-лила, а теперь, при дневном свете, ей немножко стыдно смотреть в глаза.

Иногда горничная, скрывая от него, проносила наверх какие-то вещи, имевшие, очевидно, отношение к интимной стороне туалета молодой женщины. И он чувствовал приятное ощуще-ние от сознания что горничная прячет от него, как от постороннего мужчины, не зная и не подозревая того, что он имеет ко всему этому близкое отношение.

Но, когда вошла Ольга Петровна, свежая от умыванья, только что завитая, в другом, чем вчера, платье, - в ней не было никаких следов перемены, которую Митенька ожидал найти в отношении к себе. Не было ни виноватой, застенчивой улыбки, ни смущенного взгляда. Она бодро и открыто взглянула на него и сказала естественно громко и свободно:

- Доброе утро. Вы уже встали, и Федор Павлович тоже? Должно быть, давно уж хотите кофе.

Говоря это, она не только не делала искусственно спокойного вида, а, очевидно, давно уже забыла обо всем или не придавала случившемуся вчера никакого значения.

Когда Митенька с Федюковым уезжали, она попрощалась с ним в гостиной и не вышла в переднюю.

Митенька Воейков, садясь в экипаж вместе с Федюковым, который возился со своими капюшонами и никак не мог усесться, смотрел украдкой на окна и все ждал увидеть где-нибудь смотрящие на него украдкой женские глаза. Но окна были пусты. В них никого не было видно...

Пантелеймон Сергеевич Романов - Русь - 05, читать текст

См. также Романов Пантелеймон Сергеевич - Проза (рассказы, поэмы, романы ...) :

Русь - 06
XVII Федюков долго молчал и мрачно смотрел по сторонам. День был пасму...

Русь - 07
XXXIII Валентин Елагин только в дороге чувствовал себя на настоящем ме...