Пантелеймон Сергеевич Романов
«Русь - 03»

"Русь - 03"

XXVII

Весна в деревне была в полном расцвете.

Холодные ветреные дни, которые бывают в начале мая, когда развертывается дуб, прошли, и наступила настоящая майская погода.

Все было покрыто пышной, распустившейся зеленью. Это - не летняя, уже грубая и жест-кая листва, принявшая прочно зеленый цвет. Это - робкая, мягкая, кудрявая зелень, когда листья еще нежны, слабы, и, если после дождя растереть между пальцами клейкий березовый листок, он полон аромата березы.

Рожь на полях поднялась ровной густой щеткой и пошла в трубку. И в мягкие майские зори, когда в лощинах начинало темнеть, в ней звонко били перепела.

Вода в лесных речках, настоявшаяся от корней и прелых прошлогодних листьев, стала темно-желтая, как крепкий чай. Луговые озера все густо заросли хрупким коленчатым хвощом, в котором прятались дикие утки, севшие на яйца.

На лугах засела еще низкая, но густая трава, и уже стояли воткнутые заостренные концами дужки из ивовых прутьев, указывавшие на то, что луга заказаны и лошадей на них до покоса пускать нельзя.

В садах густо, зелено засела трава, и мальчишки уже бродили по ней, собирая в подолы сергибус, молочник и вышедший в былку сочно-кислый щавель. С деревьев летел белый пух и оседал пеленой на зеленую траву с желтыми цветами одуванчика, лез в глаза и в рот и перегонялся ветерком по дорогам, сваливаясь в мягкие комочки, которые можно было сжать в плотную вату, выбрав оттуда черные семечки.

Пчелы густо шли в поле за взяткой и, залезая в теплые от солнца чашечки цветов, нацепля-ли на ножки желтую лохматую пыльцу, а потом летели к селу, потонувшему в садах, на пчель-ник, присаживаясь иногда на полдороге отдохнуть на листке, и, тяжело дыша всем брюшком, оправляли крылышки.

Цвела сирень, и перед закатом солнца в тихом майском воздухе, над деревенской церковью и широким выгоном, низко над самой травой летали белогрудые ласточки.

Откуда-то доносились грустные, однообразные звуки тростниковой жалейки. Приехавшие с поля мужички, отпрягши и пустив лошадей на отсыревшую к вечеру траву, собираются до ужина у раскрытых ворот сарая покурить и поболтать в сумерках.

Пришедшие из стада коровы жадно и торопливо объедают сочную траву у плетня и завали-нок. В теплом воздухе пахнет поднятой с дороги пылью, от прогнанного по ней стада, и парным молоком.

Мужички долго сидят на завалинках после тяжелой дневной работы, и вспыхивает в сумер-ках огонь раскуриваемой трубки, пока какая-нибудь молодка, выглянув из сенец, не позовет ужинать.

Люблю эти тихие сумерки затихающей мирной деревенской жизни, спокойную к вечеру гладь реки, и вечерние смягченные звуки, и первые редкие звезды в весенних небесах.

В годы юности, бывало, напряженно живешь этой сумеречной тишиной природы, вдыхаешь всей грудью аромат расцветшей сирени, свежесть политой земли в цветнике и напряженно при-слушиваешься ко всем затихающим звукам, как будто боясь пропустить не прочувствованной каждую минуту своей жизни...

XXVIII

У мужиков наступил промежуток бездеятельности. Они кончили посев, посадили картошку и стали ждать сенокоса, хотя до него оставалось еще полтора месяца. Можно было возить навоз или садить овощи, потом набралось много общественных дел, вроде починки мостика, колодца, пожарной бочки, о которых говорилось каждое воскресенье. Но у всех как-то опустились руки от полной неопределенности положения.

Когда Митрофан сказал мужикам, что помещик простил их и не поедет в город подавать на них жалобу, они выслушали молча и разошлись. Всех сбило с толку хорошее отношение, и назревшее было возбуждение разрядилось. И хотя Захар кричал, по своему обыкновению не доверявший никаким бескорыстным порывам, что "он" испугался и что тут-то и надо напирать, но все молчали и никто его не поддержал, так как казалось стыдно и грешно, в ответ на хороший поступок человека, наседать на него.

- Такого человека грех и обидеть, - говорил Федор. И все молча соглашались и чувство-вали, что он прав.

Но теперь было совершенно неизвестно, что делать, за что приняться. Взяться за дело по-старому, оставив все надежды на воейковскую землю, и крутиться на своих постылых клочках с промоинами и кочками - ни у кого не поднимались руки.

- Переждать, тогда видно будет, - сказал Захар Алексеич, мужичок из беднейших, сидя на завалинке в своей зимней рваной шапке и зипуне с прорванным плечом.

И все как-то невольно согласились с этим, как с делом наиболее подходящим. Только кузнец, не удержавшись, сказал:

- Вот жизнь-то окаянная! Целый век свой только и делаем, что ждем.

Кругом шла работа. У Житниковых садили овощи, прививки, возили навоз. А мужики только смотрели и говорили с недоброжелательством:

- Этот всегда успеет. На том стоит.

Сами они овощей вообще не садили; и не потому, чтобы не было семян, - на базаре их на две копейки можно было купить на целый огород. И не потому, чтобы земли для овощей не было, - на задворках или около гумна всегда были пустые места, заросшие крапивой и репей-ником, от которого все телята и собаки вечно ходили с завалявшимися в хвосты репьями.

Не садили овощей мужики потому, что они у них не выходили. А кроме того, это и не было заведено. И каждому казалось как-то неловко высовываться вперед и делать то, чего до этого времени никто не делал.

Да и притом, если один посадил бы, все равно стащат те, кто не садил себе, так как, при виде готовых огурцов в огороде, у каждого идущего с жаркого покоса невольно мелькнет недоб-рожелательная мысль о том, что, вишь, развел сколько, а тут рта промочить нечем.

А у ребятишек такой мысли могло и не мелькать; они просто тащили все, что ни попадалось под руку, - какие-то коренья, траву. И, как только начиналась весна, они уже бродили по чужим садам, задрав подолы и собирая туда щавель и молочник.

Если у кого-нибудь в поле была посеяна полоска гороха, то вся дорога от него покрывалась клоками ощипанной ботвы, когда едва только начинали завязываться стручки. Его рвали не только ребята, но и проходившие мимо бабы, мужики, рассуждая, - вполне справедливо, - что от одной сорванной горсти хозяин не обеднеет.

А хозяин, придя с косой, находил там уже не гороховое поле, а голую ощипанную полоску земли. И, сказавши: "Ах, черти! они уж тут обладили", - вскидывал косу на плечи и шел обрат-но домой. - "Только бы попался кто, я б ему все кишки, сукину сыну, выпустил", - говорил он, отойдя уже на значительное расстояние.

Садов ни у кого не было. А если кто-нибудь и сажал в огороде яблони, то они стояли тощие, с обломанными ветками и с яблоками величиной в лесной орех.

- Места, места не такие, - говорил, по своему обыкновению, Степан.

- Конешно, разве на такой земле яблоко пойдет? Вот ежели бы на воейковском бугре сад развесть, на всю деревню яблок хватило бы, - добавлял Иван Никитич.

- Они знали, какую землю взять, - замечал кто-нибудь.

- А то как же, своя рука - владыка.

Деревьев весной тоже не садили. Везде чернели рвы, буераки; гумна стояли открытые, без деревьев. И когда начинался пожар, то огненные шапки, не задерживаемые ничем, садились на любую крышу.

Если же и садили деревья, то только ракиту, потому что ни ходить за ней, ни поливать ее не нужно, а ткнул ее в землю, она и растет, лишь бы не кверху ногами попала.

Иногда говорили и о том, что, так как лесу не осталось, а пустых мест да оврагов много, то засадить бы их.

- Вот тебе и лес будет, - говорили все, сейчас же единодушно соглашаясь. И уже начина-ли прикидывать, какие овраги в первую голову пустить.

- Дождешься этого лесу, - замечал молчавший вначале Андрей Горюн, - на том свете уж все будем, да половина его посохнет.

- Да, это лет тридцать ждать, не меньше, - сейчас же соглашался кто-нибудь.

- Мы посадим, а общество попользуется и спасибо потом скажет, - кротко говорил Степан, моргая больными глазами.

- Мы спину будем гнуть, а общество за нас попользуется? - загудев, возражали уже все.

И становилось очевидно, что это дело неподходящее.

- Тогда готовый купить, в две недели бы разбогатеть можно, - замечал Николай-сапож-ник, постоянно томившийся жаждой разбогатеть в две недели. Но на готовый - денег не было.

Прежде обыкновенно в это время возили навоз в поле.

С самого раннего утра, едва только солнце начнет пробиваться сквозь помещичий березняк за оградой и рабочий из усадьбы едет с бочкой за водой, ведя за собой в поводу лошадь, как на дворах уже начинают скрипеть ворота. Запрягают в навозные телеги лошадей и с вилами идут на двор по сочному навозу, с продавливающейся сквозь пальцы коричневой жижей. А потом, вотк-нув в наложенный воз вилы и постелив на уголок грядки клочок чистой соломы, едут в поле, вниз по деревне, сидя боком и подставляя спину теплым лучам взошедшего солнца.

Раннее утро, свежий воздух, роса, а кругом - разделенное на узкие полосы поле, все уже озаренное ранним солнцем. Въехав на свою полосу и бросив вожжи на спину лошади, начинают, стоя на возу, скапывать сочный навоз на давно ждущую землю. А потом, на опорожнившейся телеге, стоя, с грохотом отставших досок, скачут к деревне, поднимая за собой столб пыли и размахивая концами вожжей.

Но в нынешнем году навоза никто не возил: сначала думали, что воейковский бугор перей-дет к ним, а потом ждали передела, - когда определится, где чья земля, чтобы на соседа не работать.

И ничего не предпринимали. Днем все копались в сарае, на дворе или выходили на задвор-ки, чтобы постоять там, потрогать какую-нибудь старую телегу, которая валяется уже третий год, посмотреть на небо и, почесавши спину, снова вернуться в сарай.

А Захар Алексеич целые дни проводил у себя на завалинке. Крыша у его избы давно вся прохудилась. И каждый раз после дождя он, выходя из избы, прежде всего попадал в сенцах ногой в лужу, потом долго осматривал промоченный лапоть, поставив его на порог.

- Где промочился, ай на речку ходил? - спрашивал кто-нибудь, проходя мимо.

- Нет, дома, - отвечал Захар Алексеич, кивнув головой назад в направлении сенец и не взглянув на спрашивавшего. Или кто-нибудь, проходя мимо и видя его сидящим на завалинке под худой крышей, говорил, остановившись:

- Что ж крышу не чинишь, Захар Алексеич?

Захар Алексеич сначала медленно поднимал голову на того, кто это говорил, потом уже отвечал:

- Сына дожидаюсь, придет из солдат, починит.

- А, это другое дело. - И уходил.

А Захар Алексеич, посмотрев ему вслед, вставал, отходил на дорогу и долго рассматривал свою крышу, прикрыв глаза рукой против солнца.

И так как Захар Алексеич всегда сидел на завалинке, то около него чаще всего собирался народ. Кто-нибудь выйдет из сенец на порог, почесывая поясницу, оглянется в одну сторону, потом в другую, не зная, что делать, - ужинать еще рано, делать все равно нечего. Возьмет и подсядет к Захару Алексеичу. Там, глядишь, еще кто-нибудь приплетется в старых валенках и накинутой на плечи шубенке, поеживаясь, точно от холода.

А другие, когда увидят, что около Захара Алексеича зачем-то народ собрался, - идут уже толпой.

И несмотря на то, что сам Захар Алексеич обыкновенно всегда сидит, молча опустив голову над коленями и зажав бороду в кулак, ничего не говорит, а все точно о чем-то думает, - около его избы вечно целый базар.

XXIX

Как-то вечером мужички собрались около избы Захара Алексеича потолковать, чтобы как-нибудь выйти из неопределенного положения, бесконечного ожидания чего-то.

Пока не подошли все, общего разговора не зачинали и, по обыкновению, молча вертели папироски и молча закуривали друг у друга.

- Ведь вот, не подвернись этот чертов бугор, сейчас бы возили себе навоз и знать бы ничего не знали, - сказал кто-то.

- Коли бугра бы не было, так другое что-нибудь подвернулось бы...

- Да, видно, своей судьбы, и правда, на коне не объедешь, - заметил кровельщик, сняв с головы и рассматривая свой картуз. Он всегда верил в какие-то сверхъестественные и внешние силы и в то, что уж если есть, то так и будет, - этого не изменишь. И все, что в силах человек сделать, - это только по приметам заранее узнать, что его ожидает.

Все некоторое время молчали и уже хотели было перейти к разговору о переделе, но тут Степан что-то сказал про свои хорошие места.

- Да что это за места такие? - крикнул почти с досадой кузнец, как голодный человек, которому уши прожужжали про сытый край, а толком ничего не объяснили.

Степан вздохнул и покачал головой.

- Кабы хорошие места найтить, так горя б не видать, - сказал он, не глядя на кузнеца, который с нетерпеливым раздражением смотрел на него и ждал.

- Там, милый, все хорошо. Земля свежая, сильная, работы не просит. А прямо срубят лес, поскребут еловыми сучьями, и вырастает рожь, что человека не видать.

- Человека, говорят, не видать, - сказал маленький Афоня, повернувшись к длинному Сидору, с которым они, как всегда, стояли в сторонке.

- И собирают, говорят, по два урожая в год, - продолжал Степан.

- По два урожая?!

- И все там у них есть, готовенькое: в лесах орехи всякие, ягоды. У нас тут сады надо разводить, да смотреть за ними, да ухаживать...

- Да еще ни черта не выходит... - вставил кто-то.

- Да, - продолжал Степан, - а там все готовое господь посылает, исхитряется, и на всех хватает.

- По скольку на каждого приходится? - спросил Иван Никитич, пересевший поближе к рассказчику, как бы боясь упустить необходимые данные.

- Чего по скольку? ежели тебе нужно, пошел и достал.

- А ежели он мое достанет?

- Там, милый, этого нету - свое да мое. Зверья в лесах сколько хочешь, рыбы сколько хочешь. Все и твое и мое.

- Да где они, хоть в какой стороне-то? - спросил опять нетерпеливо кузнец, как будто он сейчас готов был в чем есть бежать туда, если ему объяснят толком.

- Кто ее знает, говорят, - туда подались, - отвечал Степан, махнув рукой направо, через голову сидевшего около него Ивана Никитича.

Кузнец и Фома Коротенький посмотрели направо.

- Трудно уж очень их найтить-то,- сказал Степан, грустно покачав головой,- хоронятся они от трудового народа. А ежели найдешь, все равно на одном месте целый век не просидишь.

- Не просидишь? - переспросил Иван Никитич.

- Нет. Народа не любят. Рассказывал мне один человек, нашел их...

- Нашел все-таки?

- Да. Так сначала, говорит, леса были, зверь всякий, рыбы сколько, и земля почесть сама рожала. Только леса повыжгут, сучьями этими покарябают, и готово.

- Вот это земля! - сказали все.

- А рыбу, говорит, не хуже нашего, отравой травили, неводами ловили. Первое время возами гребли.

- Ах ты, черт!

- Да, а потом, говорит, прошло лет пяток, что, говорит, куда делось! Голое все стало, рыба перевелась, зверь убег.

- Опять вроде нашего, значит? Что за причина?

- Та и причина, что не любят эти места народа, - сказал Степан, разминая какой-то ремешок на колене.

Все стояли молча вокруг него, уныло глядя на этот ремешок.

- Больше, говорят, пяти лет не выдерживает.

- Хоть бы пять лет попользовался, чтоб сама рожала, не гнуть бы спину.

- У нас вот тоже, - сказал Софрон, - мужики землю купили, так первые три года без навозу, без всего рожала, а потом с чего-то вся зачиврела и сошла на нет.

- Все-таки три года! Ведь вот находят люди.

- Судьба, милый, судьба, - сказал кровельщик, - ежели тебе в чем-нибудь не судьба, так хоть ты лбом разбейся, все равно ничего не будет.

- Может, слова нужно какие знать? - сказал Фома Коротенький.

- Ежели на плохие места попал, то тут хоть какие слова знай, все равно, видно, ничего не будет, - сказал Андрей.

- Что тебе господь положил, над тем и трудись, - сказал Тихон, долго молчавший, стоя сзади всех, опершись грудью и седой бородой на свою высокую палку и ни к кому не обращаясь. Кузнец с раздражением оглянулся на него, с досадой плюнул и ничего не сказал.

- Господь повелел от трудов своих и от земли кормиться. И где ты родился, там и умирай.

- Да, черт! - вскрикнул, не выдержав, Захар, - как же от нее кормиться, когда она на нет сошла и не родит ничего?

- Там и умирай! - повторил как бы про себя старик Тихон, и глаза его, не обращая внима-ния на Захара, смотрели вдаль, где синели полосы дальних лесов.

- А какой там народ-то? - спросил у Степана Фома Коротенький, которому хотелось дослушать до конца.

- Народ там всякий, только совсем другой, - ответил Степан. - Мы вот, скажем, навоз нынче не возим, потому боимся, как бы мои труды соседу не достались. А там этого не боятся: ты за меня, я за тебя...

- А сам за себя никто... - подсказал Сенька.

- ...И вот, милый, живут все дружно, по справедливости, - говорил Степан ласково. Он сидел в середине всех на завалинке и говорил это, ни к кому не обращаясь, а глядя в пространст-во. И лицо его было такое ласковое, умиленное и светлое, точно он видел перед собой не бугры, изрытые рвами, а эти хорошие места, где все хорошо и все люди хорошие и справедливые.

- И судить там тоже не судят. Если докажешь, что тебе нужно было украсть, потому что у самого нету, то тебе сейчас выдадут без всякого разговору.

- Это мое-то кровное выдадут? - спросил беспокойно Иван Никитич, отшатнувшись от Степана и с изумлением глядя на него.

- Какое твое кровное? - сказал, не понимая, Степан.

- К примеру говорю. Ежели у меня украли, то мое и отдадут?

- Нет, из общего.

- Из общего, это пускай. Только моего не касайся.

- Эх, кабы разбогатеть, мы бы и тут такие хорошие места устроили, что беда... - сказал Николка-сапожник, ударив себя сложенным картузом по колену.

- Устроим! - сказал зловеще Захар, посмотрев на усадьбы.

- На старом месте не устроишь, свежее надо, - сказал кто-то, вздохнув.

- Там все на свежих местах делают, - сказал Степан кротко, - там из-за бугра судиться не будут, а как перестала земля рожать, сейчас и переходят на свежее место.

- А часто переходят? - спросил Иван Никитич.

- Часто, - ответил Степан, - как земля начнет сходить на нет, так переходят.

- Это пока тут соберешься, у них и там все на нет сойдет, - сказал в нетерпении кузнец.

Все замолчали и долго сидели. Сумерки уже спустились над деревней. Роса сильнее пала на траву, и ребятишки уже привязывали к ракитам около изб лошадей, чтобы ехать в ночное. А мужики все сидели на завалинке, на бревнах и думали о такой земле, где работа легкая, всего много, рубежей никаких нет и работают все друг на друга, как братья.

XXX

Дмитрий Ильич, ушедший часа на два, как он сказал, к Валентину Елагину, бесследно пропал, и Митрофан в первый раз очутился в таком положении, где он должен был проявлять инициативу.

Плотника и столяра он привел, как было приказано, и велел им подождать около кухни, так как хозяин сейчас должен был вернуться.

Плотники, сбросив с плеч свои мешочки и ящички с инструментами, присели подождать и покурить, а Митрофан пошел ходить по двору с тем своим обычным видом, с каким он обычно ходил, точно искал что-то.

Предстояло привести усадьбу в хорошее состояние. Для этого нужно было произвести мелкий ремонт, вроде починки двери и карниза, потом поправить и кое-где заново поставить балясник, посбросать грачиные гнезда с берез и разделать цветник.

Чем больше Митрофан ходил, тем больше набиралось дела. Приняться за все сразу, как он обыкновенно делал, здесь не было никакой возможности. Поэтому, походив, покурив на чурбач-ке около каждого дела, он наконец встал, поплевал на папироску и на руки, потерев их одна об другую, и сделал плечами такое движение, как будто перед началом дела расправлял члены.

Начал он с самого легкого и веселого - со сломки. Ребятишек заставил лезть на гнезда и разорять их, а плотников - ломать балясник.

- Вот тут и вам кстати работа пока найдется, - сказал он плотникам, позвав их к балясин-ку, - а тем временем и хозяин подойдет.

- Это можно, - сказали плотники, сбросив на траву с плеч свои кафтанишки и тоже поплевав на руки, - работа веселая; строить охотников не найдешь, а ломать - все с удоволь-ствием.

И правда, когда они, затянув дубинушку, стали раскачивать подгнивший на своих столбах решетчатый балясник, с деревни, увидев, что тут ломают, прибежал Андрюшка босиком и в фартуке, карауливший соседний сад, потом мальчишки, и стали работать всем народом.

Митрофан лучше всего помнил, что хозяин сказал: негодное все долой. Так что, когда балясник весь разгромили и дошли до ворот, то сломали и ворота. Потом дело перекинулось на ледник. Он стоял, покосившись своей старой соломенной крышей, на которой прорастала местами трава, и порог ушел в землю. Он еще мог служить, но Митрофан, потрогавши стенку руками и отойдя от ледника, махнул на него рукой, как на обреченного:

- Вали и его, мешается только. Тут все каменное надо, да расплантовать бы как следует и пустить все сразу, - сказал он больше сам себе, чем своим помощникам. - А то понемножку никогда ничего не сделаешь. Ах, ты, мать честная! - вскрикнул он, вдруг вспомнив. - Ямы эти еще для сирени рыть нужно, - пойдемте, видно, покопаемся.

- Сперва кончили бы с ледником-то, - сказали плотники, отходя от ледника и отряхивая с подолов рубах гнилую труху и пыль.

- Ничего, тут и так не много осталось, - сказал Митрофан, - главное дело - крыши свалили, а стены разнести всегда успеется. Идите туда, я сейчас лопатки принесу, - прибавил он, махнув плотникам рукой по направлению к дому.

Те пошли, но Митрофан, который должен был нагнать их через минуту с захваченными из сарая лопатами, пропал. Оказалось, что, беря из сарая лопату, он наткнулся на железные навоз-ные вилы и тут вспомнил про цветник, куда хозяин велел привезти навоза.

- Чтоб тебя черти взяли! тут голова помутится, - сказал он со злобой в противополож-ность своему всегдашнему ровному настроению. - Говорил, что сразу всего не сделаешь, - придется ехать за навозом. - Он кликнул Тита и велел ему привезти навоза, а сам пошел к плотникам.

- Куда навоз-то везть? - спросил Тит, крикнув ему вдогонку.

- Туда, к дому, - отвечал неопределенно и с досадой Митрофан.

- Черт ее знает, разве за всем сразу усмотришь? - сказал он, подходя к плотникам с лопатами. - Ну-ка, господи благослови, как бы не подгадить, по прямой налаживай, - и воткнул лопату в землю.

Но сам Митрофан только для примера копнул раза два лопатой, потом бросил ее и, высмор-кавшись через руку в сторону, сел на бревно сломанного балясинка покурить. А потом начал развивать план, что и как нужно сделать, но на полуслове остановился, увидев, что Тит, привез-ший навоз, валит его к самому крыльцу. Он поднялся с места и, заматывая кисет на ходу, пошел к Титу.

- Вот окаянный народ-то! Куда ж ты валишь? - закричал он на Тита, который, взобрав-шись на телегу с привезенным навозом, сваливал его вместо клумбы около парадного. - Черто-ва голова, есть у тебя соображение об деле или нет? и валишь сюда! - сказал он, подойдя к телеге и держа кисет в одной руке, а другой показав на кучу.

- А что?.. - спросил Тит, стоя на своих кривых ногах в лаптях на телеге с навозом и глядя то на Митрофана, то на сваленную кучу.

- То!.. ходить-то через нее как?.. Вот куда надо! - сказал он, круто повернувшись налево и ткнув в сторону клумбы пальцем.

- А я почем знаю? - отвечал Тит. - Мне сказано... ну, там свалю, нешто мне не все равно?

- Своя голова должна работать, - сказал Митрофан. - Ну, теперь уж нечего, - прибавил он, когда Тит, посмотрев по указанному направлению, начал было поворачивать лошадь. - Начал, так кончай тут, а то развезешь по всему двору.

- Вот народ-то безголовый, - сказал Митрофан, возвратившись к плотникам. И так как, говоря это, он смотрел на бородатого плотника, тот тоже покачал головой и сказал:

- С этим народом - беда! Не то, чтобы постараться, как хозяину лучше, а он норовит...

- Вот то-то и дело-то, - сказал Митрофан, как будто он был хозяин и терпел от недогад-ливости Тита.

У него вообще как-то легко и естественно появлялся этот хозяйский вид, деловой и неторо-пливый.

- Да что ж барин-то? - сказал худощавый плотник, посмотрев на солнце.

- Должен прийтить, - сказал Митрофан, - велел подождать.

- Неловко, будто, получается, - заметил бородатый плотник, - звали по плотницкой части, а заставили ямы копать.

- Ну, бросьте их, сам докопаю, уж немного осталось, - сказал Митрофан. - Вали, вали, ребята! - крикнул он старавшимся на березах мальчишкам.

В березнике стоял треск и перепуганный крик носившихся в воздухе грачей. Митрофан чув-ствовал себя как полководец в пылу битвы. И когда после заката пошел к кухне, то с удовольст-вием оглянулся назад: по всей выездной аллее, до самой деревни валялись растасканные и раскиданные бревна и столбики балясника, вся аллея была завалена мусором от гнезд, а в перспективе виднелись стены разрушенного ледника.

- Вот это так полыхнули! - сказал Митрофан.

- На что лучше, - отвечал бородатый плотник.

XXXI

Митрофан точно не знал, чего хочет барин и в каком объеме он задумал реформы. Но это его особенно не смущало. Ему всегда нужен был только толчок извне и приблизительное направление, в котором он начинал действовать, не особенно заботясь о том, куда это приведет.

Он хоть и ворчал на хозяина, говоря: куда ж это все сразу сделать, но он только тогда и мог работать, когда его не стесняли определенной, узко поставленной задачей. Когда ему приходи-лось думать о том, как бы не перейти границу положенного, он впадал в сонливость, тупел и не понимал самых простых вещей.

Он всегда делал шире, чему ему было намечено хозяином, сам не замечая, когда он перешел рамки положенного. Он делал обыкновенно то, на чем останавливались глаза. Но внимание у него всегда устремлялось по прямой линии, то есть он видел только там, куда стоял лицом. Поэтому часто случалось так, что заданное ему дело он едва зацепит и захватит в то же время десяток дел, которых ему никто не поручал делать.

Не вынося точно очерченных границ, он никогда не смущался неопределенностью дела и положения: целыми днями он в своей распоясанной фланелевой рубахе и в шапке мог ходить по двору, искать чего-то несуществующего, раскапывая иногда ногой щепки и стружки около сарая; вертеть в руках и осматривать очень внимательно какой-нибудь подвернувшийся под руку предмет, как бы собираясь исправить, починить; но через минуту спокойно бросал его опять и поднимал веревочку или кусочек гвоздя, валявшийся на земле. И потому всегда имел вид занятого человека.

Иногда хозяин, спешно поручивши ему что-нибудь сделать и узнавши, что Митрофан и не думал приниматься за дело, налетал на него с обычным в этих случаях вопросом:

- Ты что делаешь?

Так как Митрофан редко мог определенно формулировать, что он в данный момент делает, то он обыкновенно, показав на колесо или на кол, который тесал, сидя на пятках, говорил:

- Что делаю... видите.

Хозяин видел и не знал, что сказать, так как ясно было, что ошибся в своем подозрении относительно безделья Митрофана.

- А когда же ты примешься за то, что тебе приказано?

- Когда примусь... как кончу это, так и сделаю, - говорил Митрофан, - там и дела-то на пять минут.

- У тебя вон и с дверью на пять минут дела, - а, слава богу, висит уж целый год на одной петле.

- Дверь - это другое дело.

- Почему же другое?

- Там и петлю надо новую, в кузницу сходить, а разве тут успеешь все сразу? Я и так до солнца встаю.

И стоило только Митрофану стать на эту позицию, как у него начинало все больше и боль-ше появляться сознание своей правоты, а у хозяина, наоборот, сознание своей неправоты и вины перед Митрофаном, который из-за него должен вставать до солнца.

- Ну, так ты, как кончишь это, пожалуйста, сделай, что я тебя просил, - уже кротко говорил хозяин.

- Это можно, - так же кротко отзывался Митрофан.

- Ты хоть не очень, а так только, чтобы держалось как-нибудь, - прибавлял барин еще более кротко, точно заглаживая свою вину.

- Что ж там "как-нибудь", мы уж как следует сделаем, - отвечал Митрофан, - там надо винтами хорошими прихватить или костыли в кузнице заказать, я ужотко пойду в кузницу и облажу это.

- Да можно и не сегодня, - замечал Митенька, вынужденный кротостью Митрофана идти еще на большие уступки. - Ты уж только дверь поправь, а больше ничего не надо.

- Можно и дверь, заодно делать-то; разве тут что мудреное? - говорил Митрофан, и они расходились с чувством размягченного дружелюбия друг к другу.

- А коли дело не к спеху, так можно и завтра сделать, на зорьке встану, - в лучшем виде будет, - говорил Митрофан уже сам с собой по уходе хозяина.

Ничего так не выбивало из колеи Митрофана, как срочность выполнения. Его нельзя было заподозрить в лености, если принять в соображение его постоянную занятость на дворе, встава-ние до солнца. Он даже после обеда боялся долго проспать. Но, если ему давали какое-нибудь дело, с непременным условием, чтобы он окончил его к определенному сроку, Митрофан начинал испытывать настоящие мучения, даже худел. И если он сам ставил себе срок (к чему вообще питал отвращение), то всегда исполнял двумя днями или неделями позднее срока, в зависимости от величины дела.

Это происходило оттого, что, когда до срока было много времени, он не думал о деле, зная, что еще десять раз успеет сделать. А если приняться как следует, то и накануне срока можно одолеть. Но случалось так, что срок приходил всегда раньше, чем ожидал Митрофан. Тут он, сказавши свое: "Ах, ты, мать честная", - бросал в средине все другие дела и принимался за упущенное, говоря при этом: "Так и знал, что опоздаю, как сердце чуяло".

И, несмотря на способность его сердца чуять, все-таки каждый раз повторялась одна и та же история.

Если ему приказывали что-нибудь сделать особенно скоро, сейчас же, то он, выслушав и уйдя к себе в сарай, говорил обыкновенно:

- Успеется; все равно, всего не переделаешь. Это сделаешь, другое заставят.

Если же дело прогорало оттого, что он в свое время не поспешил, Митрофан говорил спокойно:

- Я так и знал, что ничего не выйдет, и спешить было нечего.

Своей вины Митрофан никогда ни в чем не чувствовал. Он всегда твердо знал одно, что если что-нибудь не сделалось, то этому или не судьба, или помешали какие-то внешние силы, за которые он, Митрофан, не ответчик. Но в то же время, если его удавалось захватить в подходя-щую минуту, тем более, если он перед этим клюнул в шинке, он не останавливался и не задумы-вался ни перед какой работой, ни перед какими широкими планами. Даже наоборот, - чем план был шире, тем Митрофан больше воодушевлялся, говоря, что это все плевать, не такие дела делывали.

Хотя при попытке сделать обыкновенно с первых же шагов оказывалось, что он так нарабо-тал, что знающему человеку, призванному поправлять, оставалось только покрутить головой. Митрофан же и в этом случае винил не себя, а всегда то дело, за которое взялся. Поэтому он не останавливался ни перед каким делом. Если бы ему предложили починить сложную машину, которую он и видит-то в первый раз, он бы не задумался ни на минуту, что и бывало. Он долго возился иногда около жнейки в фартуке, ползая на коленях и заглядывая под низ, и в один день доводил ее до ручки. Когда же он сам видел, что дело плохо, то, плюнув, вытирал о фартук руки и вставал с колен, сказавши при этом:

- Нагородили тут, окаянные, а что к чему - неизвестно.

Удивить его нельзя ничем. Какие бы чудеса творческого разума и техники ни предстали перед ним, он только посмотрит, потрогает руками и, сплюнув, спокойно полезет в карман за кисетом с табаком.

Но при этом сам выдумкой не отличается и так же, как Настасья, не может делать иначе, чем до него делали. Ведра, например, из колодца все время таскал на веревке, шмыгая ею о край сруба, отчего веревки то и дело обрывались, а ведра шлепались в колодезь. Митрофан тогда садился на перекладину, привязанную к веревке, и, велев Титу держать веревку, заступив ее ногой, спускался на перекладине в колодезь с багром.

- Прямо замучили, - говорил он иногда, - у людей праздник, а тут, как домовой, только и делаешь, что в колодезь окунаешься. Перетираются отчего-то, да на-поди.

Но, несмотря на это, Митрофан никогда не теряет своего спокойствия и полной увереннос-ти в себе и в правильности того, что он делает, чего совсем нельзя было сказать о его барине. Взять хоть бы то, что Митрофан совершенно неграмотен, но неудобства от этого никакого не терпит. Когда в амбаре ссыпают хлеб, он всегда записывает, ставя на двери какие-то крючки собственного изобретения, хотя прочесть их может только до тех пор, пока помнит, что он написал.

И все-таки все рабочие относятся к его записям с большим доверием и даже с уважением, чем к записям хозяина.

- Чем крючки-то свои писать, лучше бы грамоте выучился, - говорил ему иногда Митенька, проследив, как Митрофан долго выводил что-то, потом, подумав, подставлял еще какие-то крючки, дополнительные.

- И с крючками обойдемся, - возражал на это Митрофан.

Его очень легко было поднять на подвиг и очень трудно на регулярную ежедневную работу. Если ему требовалось экстренно ехать в метель, в половодье, то Митрофан не задумывался дол-го, а надевал свой тулупчик, который под горло всегда завязывал платочком, перетягивал поту-же живот подпояской и пускался в бушующую вьюгу или переезжал через реку по вздувшемуся и сломавшемуся льду. Помахивал кнутиком над головой в опасных местах и всегда выплывал живым и невредимым.

Но зато какой-нибудь пустяк, вроде починки двери, ждал своей очереди целыми неделями и месяцами. Чем проще дело, тем труднее было добиться от него его исполнения. И при этом у Митрофана количество испорченной работы было неизмеримо больше правильно сделанной. В особенности для него была неприятна такая работа, где нужно было точно вымеривать и прила-живать, рассчитавши все наперед.

Если нужно было что-нибудь отрезать и у Митрофана на руках была мерка, то он все-таки непременно ошибался: или отрежет длиннее, или укоротит, потому что всегда сначала отрежет, а потом уж начинает прикладывать мерку.

Что касается честности, то здесь Митрофан был более всего уязвим. Он никогда не мог обойтись, чтобы не соврать и честно исполнить поручение, миновав все соблазны.

Если пошлют в город продавать хлеб, то он непременно часть денег пропьет, и лошадь привезет его мертвецки пьяным с волочащимися вожжами, и клок бороды у него оказывается выдран. Но наутро его никакими средствами нельзя убедить в том, что он был пьян.

Все, на что он идет в этих случаях, это на то, чтобы сказать, что он, правда, на минутку заезжал к куму, и то ничего не было.

- А денег-то куда половину дел? - спрашивал возмущенный хозяин, показывая данную ему Митрофаном сдачу, какие-то скомканные бумажки.

- Каких денег?

- Да тех, что выручил за хлеб?

- Деньги все тут.

- Да как же все, когда ровно половина? Ведь я знаю, почем хлеб.

Митрофан, прихватив карман снаружи рукой, обыкновенно как бы с недоумением начинал рыться в нем, прикусив губы. Потом, не найдя, как и следовало ожидать, никаких денег, твердо заявлял, что деньги все налицо. И с этого его сдвинуть уже было нельзя.

XXXII

Приближалось время первого заседания Общества, и его создатель Павел Иванович был всецело поглощен подготовительной работой. Он целые дни сидел в кабинете своего большого дома, у заваленного бумагами стола, и даже не пускал горничную убирать, в особенности, если Ольги Петровны не было дома и ему некого было бояться, так как она, приезжая на лето из сто-лицы, строго приказывала горничным убирать каждый день, не обращая внимания ни на какие его возражения. И поэтому лето для Павла Ивановича было всегда самым тяжелым временем.

На зиму Ольга Петровна обыкновенно уезжала в столицу, где у нее была уютная квартира и компаньонка m-lle Mattey.

Павел Иванович, выдержав озабоченно-нахмуренный вид при ее отъезде, все-таки вздыхал свободно, когда коляска, запряженная тройкой с привязанными сзади чемоданами, трогалась от подъезда по грязной осенней аллее и скрывалась на повороте за воротами. Не дававшая жить горничная тоже уезжала. А Павел Иванович, оставшись один, запирал на зиму большие комнаты и перебирался в маленькие боковые, со вставленными зимними рамами и трещавшей в углу около двери печкой.

И начинались уютные зимние дни и вечера, когда никто не мешает носить халат целыми днями и дремать, сидя за газетами в глубоком кресле. Гости не беспокоили. Только по вечерам приходил староста постоять у притолоки и выслушать приказания на следующий день. Да изредка кто-нибудь, проезжая в метель из города и видя за деревьями в усадьбе огонек, заезжал посидеть в теплых комнатках, выпить чаю.

Из деревни приходила толстая баба в ситцевом сарафане с синими и красными цветочками, с толстой грудью; поселялась в комнатке рядом с кухней и пила целыми днями чай с баранками.

Когда Павел Иванович ездил на несколько дней в столицу, то, останавливаясь у жены, всегда спал в темной комнатке рядом с передней, так как оставленная для него комната почти всегда бывала занята совершенно случайно заехавшим гостем: мужем или братом какой-нибудь подруги Ольги Петровны. И Павел Иванович, никогда не видя в глаза ни одной из этих подруг, как-то свыкся с их таинственным существованием. Тем более что он оставался в столице всего на несколько дней, чтобы, приехавши домой, засесть уже с спокойной совестью до весны, пока никто не тревожит, потому что с приездом на лето Ольги Петровны вся жизнь в доме перевора-чивалась вверх дном: открывались двери больших парадных комнат, и начиналась чистка и наведение порядка.

Женился он на такой очаровательной молодой женщине, как Ольга Петровна, совершенно случайно и только благодаря тому, что родителям ее нужно было срочно покрыть чужой небла-городный поступок. К нему приехали и сказали, что он, как благородный человек, должен под своим именем скрыть роковую ошибку молодой девушки, жениться на ней и спасти.

Павел Иванович, сосредоточенно нахмурившись, выслушал родителей и спас.

И если нужно было кого-нибудь выручить, хлопотать или достать денег, то приезжали к Павлу Ивановичу и требовали его непременного участия. Он так же хмуро и сосредоточенно выслушивал, давал денег, если у него были, ехал хлопотать, а при выражениях благодарности терялся, хмурился и говорил:

- Ну, что за нелепость?.. ну, зачем это?..

И так как он никому ни в чем не отказывал, то принимать во всем близкое участие сдела-лось его общественной обязанностью. И если бы он однажды отказал кому-нибудь, то это просто вызвало бы негодование общества.

И поэтому, как только в доме появлялся какой-нибудь господин и говорил: "Вы, как благо-родный человек..." - Павел Иванович лез в карман брюк за бумажником или начинал искать глазами шапку, чтобы ехать, куда укажут.

Когда до первого организационного собрания Общества осталось три дня, Павел Иванович, проснувшись утром, решил в последний раз тщательно пересмотреть устав и план работ Общес-тва. Он умылся, стоя в халате перед умывальником, и, велев подать себе кофе в кабинет, сел за письменный стол, ворча, что ничего нельзя положить без того, чтобы не исчезло.

Оказалось, что пропал устав. Он стал рыться по столу, приподнимая газеты, заглядывая да-же под стол и попутно находя те вещи, которые исчезли раньше и считались навек погибшими.

Устава не было.

Он уже начал раздражаться и хмуро ворчал, что каждый день с этими приборками он терпит в десять раз больше беспорядков, чем без приборок.

Действительно, ни на что не уходило так много времени, как на отыскивание пропавших вещей. Это спутывало весь порядок занятий, а главное - доводило до раздражения, в котором Павел Иванович начинал пускать в угол и под кровать те из вещей, которые некстати подвер-тывались под руку.

Поэтому в тех случаях, когда вещь не находилась и уже негде было ее искать, Павел Иванович отодвигал кровать и часто находил требуемое, так как там оказывались вещи самого разнообразного характера - от книг и до воротничков включительно.

Кроме этого места, был еще нижний ящик стола, куда в минуту спешности запихивалось все, что требовалось убрать, но не было времени для определения ему надлежащего места. Здесь тоже было собрание довольно разнообразных предметов.

Устав оказался в кармане старых брюк, до которых владелец их добрался, перехлопав и перещупав руками карманы всех своих костюмов.

Наконец все нашлось, и Павел Иванович, раздраженный и еще более хмурый и уже уста-лый, протер стекла пенсне, глядя в них на свет со странным выражением человека, не умеющего смотреть без очков, и успокоился, разложив перед собой устав и план.

Устав пересматривать было нечего, а план он просмотрел и еще раз мысленно отметил, что создать план - это значит создать все.

Иногда он наклонялся ближе к разложенному на столе листу, чтобы прочесть неразборчиво написанное слово; задние ножки его кресла при этом поднимались, потом опять опускались и стукали о пол. Павел Иванович при этом стуке с досадой оглядывался на дверь и недовольно говорил:

- Войдите!

Никто не входил. Проворчав себе под нос, что ему покоя не дают, он опять принимался просматривать план. И опять стук повторялся.

Общая цель Общества была проста и ясна: пробудить общественную инициативу, самодея-тельность и применить к делу связанные общественные силы. Но создать план так, чтобы все колеса завертелись, не задевая одно другое, для этого нужна была широта взгляда и точность ума. И вот, заботясь главным образом о точности и порядке, Павел Иванович не решился никому доверить составление плана и оставил это дело всецело за собой.

Вошла горничная и сказала, что барыня просит к завтраку. Павел Иванович поднял голову от стола и испуганно взглянул на горничную, потом на свои часы. Он так заработался, что забыл переодеться к завтраку. Брюки его были здесь, а пиджак в спальне; пройти туда можно было только через столовую.

Он растерялся и не сообразил попросить горничную принести ему пиджак. Сбросив халат, он несколько времени стоял, не зная, что делать. Подтяжки упали с плеч и повисли сзади, мота-ясь на пуговице двумя хвостами вниз. С озлоблением запустив с ног под кровать туфли, он на-дел башмаки со ссохшимися закорючившимися носами. Но тут куда-то провалились подтяжки. Он и отодвигал кровать и выдвигал нижний ящик стола, - их не было нигде, пока он нечаянно не схватился сзади за них рукой.

Захватив с собой крахмальную сорочку и выглянув в дверь, он прежде всего посмотрел, нет ли в столовой Ольги Петровны, так как она при всяком непорядке с его стороны отличалась жестокой прямолинейностью. Иногда, сидя за столом и заметив, что Павел Иванович по рассе-янности забыл подпрятать конец галстука под жилетку, она громко на весь стол, не стесняясь присутствием посторонних, говорила ему:

- Павел Иванович, может быть, вы выйдете в соседнюю комнату и там приведете в порядок свой туалет?

Павел Иванович испуганно поднимал голову и нахмуренный уходил в кабинет, где минут десять осматривал себя сквозь пенсне в зеркало, ища беспорядка и первым долгом проверяя, застегнуты ли где нужно все пуговицы, так как это было одно из самых уязвимых мест его туалета.

Ольги Петровны в столовой еще не было, и он, вздохнув свободно, проскользнул в спальню.

К завтраку приехал Щербаков под видом желания переговорить о делах Общества, в котором он принимал особенно деятельное участие. Когда он вошел в гостиную, Павел Иванович закинул голову, долго и строго вглядываясь в него, как в незнакомого, и даже хотел было спросить, что ему угодно, потом, нахмурившись на себя за рассеянность, сказал:

- Ах, это вы... Я вас все принимаю почему-то за Авенира Сперанского. Может же прийти такая нелепость в голову!

После завтрака сидели в гостиной. Сначала Щербаков с тревожной внимательностью человека, следящего за каждым шагом интересующего его дела, расспрашивал Павла Ивановича о предполагаемом порядке заседаний. А потом подсел к Ольге Петровне. Павел Иванович, закрывшись газетой и сделав вид, что читает, дремал, каждый раз испуганно открывая глаза при собственном носовом свисте, и делал усилия смотреть на сливающиеся строчки.

Ольга Петровна, строго поддерживавшая свой порядок в доме, с обедом по-английски в 7 часов вечера, не могла, конечно, допустить такой вещи, как сон среди дня. И он должен был мучиться и терпеть, так как ее способность делать замечания вслух при всех положительно терроризировала его.

И он был бы рад, если бы жена была более снисходительна к ухаживаниям черного, усатого Щербакова. По крайней мере тогда они оба исчезли бы куда-нибудь и дали ему возможность спокойно вздремнуть. Но ей с теми, кто безнадежно за ней ухаживал, почему-то хотелось вести беседу именно в присутствии Павла Ивановича, который играл для нее роль прикрытия на случай неумеренной решительности со стороны собеседника.

Щербаков что-то негромко говорил Ольге Петровне. Она, улыбаясь и покачивая носком ботинка, слушала его, наклонив набок голову, завитая прическа которой сегодня была кокетливо разделена боковым пробором.

Голос Щербакова делался все тише и искательнее. И, наконец, когда он перешел в шепот, Ольга Петровна неожиданно громко сказала:

- Павел Иванович, вы далеко сидите и, вероятно, плохо слышите, Ардальон Николаевич сегодня по нездоровью очень тихо говорит.

Павел Иванович, испуганно пробудившись, сказал, что ему прекрасно все слышно, а Щер-баков, покраснев своей и без того кирпичной в квадратных складках шеей, ткнул в пепельницу только что закуренную папиросу и замолчал.

- Ну, дальше, дальше, - сказала Ольга Петровна, - это очень интересно...

Ольга Петровна вовсе не была добродетельной женой, как это можно было подумать на примере со Щербаковым. И совсем не была бесстрастной и холодной. Она как раз отличалась большой страстностью и, может быть, именно поэтому была жестока и бессердечна.

Ей как будто доставляло удовольствие мучить других, хотя бы она мучила при этом и себя.

Она любила мужчин, которые не считают деньги в бумажнике, прежде чем войти в дорогой ресторан. Для нее не существовало вопроса, откуда берутся деньги. Если мужчина жил с нею, его дело было думать об этом и тратить их как можно красивее и свободнее. Поэтому она никог-да не ходила в рестораны с Павлом Ивановичем, который всегда спотыкался, отставал в толпе, а потом, подняв голову и оглядывая всех сквозь пенсне, ходил около столиков и разыскивал ее в то время, как она стояла и раздражалась.

Когда же при выходе швейцар подавал шубы, Павел Иванович, подойдя к свету, долго рыл-ся в кошельке и вынимал оттуда старые, невероятно потрепанные бумажки. И это ее раздражало до того, что она ненавидела его в эти минуты.

Но Павел Иванович был хорош тем, что он, несмотря на свой вечно хмурый и сосредото-ченный вид, был самым удобным мужем. На него можно было кричать в минуты раздражения, ни в чем его не спрашиваться и даже не делать кроткого, просительного лица при просьбе о деньгах. Он никогда не спрашивал, кто эти щегольские студенты и офицеры, которые каждое лето, сменяя один другого, гостят у него. Он никогда не приходил неожиданно в антресоли, где в уютной, с низкими потолками и старинными печами комнате была спальня Ольги Петровны и стояла ее огромная, широкая постель из темного ореха. Тем более, что сам Павел Иванович, по-видимому, не имел никакого отношения к этой постели.

Ольга Петровна обладала неприятным для многих мужчин даром быть остроумной и жестоко насмешливой в самые критические моменты уединенной беседы с мужчиной. На Павла Ивановича это подействовало роковым образом в первый же год их совместной жизни. Поэтому он почти никогда и не заглядывал в эту, в сущности очень приятную для многих, комнату.

Ольга Петровна любила лошадей, собак и сама имела в деревне конный завод. Каждый день летом к крыльцу приводили с конюшни серых и вороных лошадей, которых она кормила из рук сахаром, наслаждаясь красивым видом сильного животного.

Ездила она всегда на тройке, а по железной дороге в отдельном купе первого класса. И лю-била выходить на остановках в легком дорожном костюме, в особенности весенними вечерами, когда в садиках на станциях цветет сирень, веет вечерней прохладой, и поезд стоит долго-долго, неизвестно почему. Любила ловить на себе взгляды незнакомых мужчин и под этими взглядами входить в вагон легкой походкой красивой и богатой женщины.

С каждым мужчиной она находила новый строй ощущений, как будто ее привлекало это многообразие чувств и риск игры, где она испытывала силу своего обаяния. Она часто довольст-вовалась этим легким и тонким волнением, не доводя его до конца.

С одним мужчиной она была не такою, какой была с другим. Она могла быть всякой - от беспощадно злой и насмешливой до кроткой, тихой, наивной даже и покорной. И во всем этом можно было жестоко ошибиться.

К созданию Павлом Ивановичем Общества она отнеслась не без интереса и, выписав себе из Петербурга скромную модель, которая стоила Павлу Ивановичу маленького лесочка, даже с некоторым нетерпением ждала съезда членов.

Наконец решительный день, день первого собрания, наступил, и в семь часов вечера 25 мая начался съезд членов.

XXXIII

Валентин Елагин, вызвавшийся привлечь в Общество Авенира и Владимира, подъезжал с Митенькой Воейковым и Федюковым к губернскому городу ранним утром, несмотря на то, что от Авенира они выехали после обеда. Так случилось потому, что Валентину пришла фантазия приехать в город непременно утром. Для этого они принуждены были заехать на постоялый двор.

Митенька запротестовал было и предложил Валентину лучше заехать в какую-нибудь усадьбу, если ему непременно требуется подъехать к городу ранним утром.

Но Валентин сказал, что именно не в усадьбе, а на постоялом дворе нужно переночевать, иначе ничего ни получится. Что должно было получиться из того, что они заедут на постоялый двор, Валентин не объяснил.

Митенька стал было говорить, что его ждет дело, что он не шутки же в самом деле думал шутить, когда переменил всю свою жизнь.

- Дело и завтра успеешь начать, - сказал Валентин.

- Как же завтра, когда мы весь день пропутаемся в городе?

- Ну, послезавтра, - сказал Валентин. И прибавил, что он сам все устроит и жалобу сам подаст.

- Валентин, это возмутительно, наконец! - сказал Митенька. - Я же тебе сказал русским языком, что мне эта жалоба совершенно не нужна, что она, наконец, противоречит моим убежде-ниям.

- Ну, как противоречит? - возразил спокойно Валентин. - Жалоба необходима.

- Прямо возмутительно! - проговорил Митенька и даже отвернулся.

Он увидел, что ему не сладить с Валентином. Конечно, он мог бы нанять извозчика и уехать, раз дело касается убеждений, но не хотелось идти на неприятность, и потому он принуж-ден был заезжать на ни на что ему не нужный постоялый двор, а оттуда - в город подавать эту возмутительную жалобу, идущую вразрез с его убеждениями.

После двух часов гладкой дороги с широкими видами по сторонам, с холмами, лесочками и мостиками в лощинах, показалось село, а в нем на выезде - постоялый двор.

Как знакомы мне эти постоялые дворы где-нибудь в большом торговом селе, когда проехал зимой верст пятьдесят, спина болит от тряски, ноги застыли и хочется горячего чая! С нетерпе-нием смотришь вперед по дороге и ждешь село, что должно показаться за тем бугром, на который кнутом указал с облучка возница.

Наконец в сумерках завиднеются голые верхушки ракит, лошади взойдут шагом на взволок и бодрее побегут, увидев в лощине большое село с широкой улицей, с сугробами снега, с ребяти-шками в толсто накрученных платках. Держа в руках веревочку от салазок, они провожают глазами - точно чудо - незнакомую тройку с бубенцами. Сани спускаются круто вниз, едут около сараев, ракит и, еще сделав два-три поворота по раскатанной ухабистой дороге, выносят на церковную площадь с лавками, ларями и желанным постоялым двором, который сразу узнаешь по коновязям и фонарю у ворот.

Крутая деревянная лесенка наверх; моющая в сенях пол молодка в сапогах на босу ногу и в отрепанном полушубке, прилипшая от мороза мокрая дверь и теплый дух горницы с запахом печеного хлеба и пирогов...

Пока возница в тулупчике вносит дорожный чемодан и одежду, чтобы согрелась у печки для дальнейшей дороги, за перегородкой хлопочет полная в ситцевой кофточке хозяйка. Постав-ленный у печурки самовар уже шумит, бросая красный узорный отсвет от решетки на пол. На стол у кожаного дивана накрывается грубая, но чистая скатерть, только что вынутая из комоди-ка. Ставятся толстые с цветочками чашки и чайник с крышечкой на грязной веревочке. А потом ржаные с творогом ватрушки, яйца и принесенный из лавочки белый хлеб с изюмом. В то время как сам, чтобы отвлечь внимание от еды, ходишь около стен и рассматриваешь пожелтевшие от времени фотографические карточки.

Этот случайный приют от холода и усталости дальней дороги с его маленькими комнатка-ми, в которых вечно копошатся и подходят к дверям в одних рубашонках дети, кажется таким милым и уютным с своими маленькими окошечками с двойными зимними рамами, с большой, всегда горячей печкой и стеклянной горкой с посудой, против которой в углу висят многочис-ленные образа и горит, мигая, лампадка.

Двухчасовой отдых в тепле за сонно шумящим самоваром, обильная, жадно съедаемая пища, и затем опять сонная укачивающая дорога среди потемневших в сумерках снежных полей с чернеющими вешками, с начинающейся в открытом поле поземкой и с отдувающимся в сторо-ну хвостом пристяжной лошади.

И, хотя сейчас была весна, а не зима, и дорога была не дальняя, все-таки Валентин настоял на своем. И Ларька, при въезде в большое село, разогнав с горы лошадей, прямо направил их в ворота постоялого двора.

- Куда же вы поехали? - закричал Федюков.

- Необходимо остановиться, - крикнул ему в ответ Валентин.

- Ты не понимаешь, - сказал Валентин Митеньке, вылезая из коляски в своем белом пыльнике, - ты, должно быть, тяготеешь к семейному очагу и, очевидно, не способен к кочевой жизни.

- Вовсе я не тяготею к семейному очагу, - сказал Митенька, покраснев точно от позорно-го подозрения, - а просто я не понимаю, почему не поехать сразу в город, когда до него и езды-то всего два часа.

- Если ты русский человек, то поймешь, - отвечал Валентин.

Федюков молчал и покорно стал вылезать из коляски, даже не спрашивая, почему оказалось необходимым остановиться.

На крыльцо выскочил хозяин в жилетке с выпущенной ситцевой рубахой, с окладистой бородой и, засуетившись, пригласил гостей наверх.

Путники поднялись по лесенке с скрипучими перильцами.

- А у тебя тут хорошо устроено, - сказал Валентин, стоя в пыльнике и шляпе посредине комнаты с деревянной сосновой перегородкой, цветущей геранью на окнах и оглядываясь кругом.

- Стараемся, чтоб по возможности, - сказал почтительно хозяин, водя своими глазами вслед за взглядом гостя и стоя несколько позади его с тем выражением, с каким смотрит старос-та при приходе барина на работу.

А потом пошло, что полагается: самовар, оладьи, молоко, крутые сваренные в самоваре яйца.

- Вот тут пить не надо, - сказал Валентин.

Хозяин, стоя перед столом, извинялся, что плохо приготовлено и спать, может быть, будет неудобно.

Но Валентин сказал, что все очень хорошо и именно так, как требуется. А спать желательно не в комнате, а где-нибудь в сарае или под навесом.

- Слушаю-с, можно и так, - сказал хозяин. - Пуховички прикажете приготовить?

- Нет, именно этого и не надо, - сказал Валентин. - Спать нужно в сарае и прямо на сене.

- Слушаю-с, - повторил опять хозяин. - А вот Владимир Родионыч... Мозжухин, - может, изволите знать, - так они, когда у меня останавливаются, требуют всегда пуховик.

- А он здесь останавливается?

- Как же, - сказал хозяин, - когда на свою дачу едут. Поговорить очень любят, - прибавил он, улыбаясь, - и чтоб уважали. Хороший господин, простой.

- Вроде меня?

Хозяин несколько затруднился.

- Кто ее знает... разговариваете-то вы как будто просто...

Когда чай кончили, хозяин, забрав ситцевые, сшитые из цветных кусочков, одеяла, поду-шки с наволочками в цветочках, пошел впереди гостей, - каждую минуту предупредительно оглядываясь на поворотах, - под сарай, стоявший у мельницы.

В сарае было темно, пахло сеном, соломой и дегтем, и шевелились на перемете потрево-женные голуби. Надергали охапками сена, которое взбилось пышно, как перина, расстелили впотьмах одеяла и легли, завернувшись в пыльники. Было тихо. Лицо обвевал прохладный ветерок, и слышался усыпляющий шум мельничного колеса, от которого дрожали стены сарая.

- Ты спишь? - спросил Валентин, как-то необычайно быстро устроившись на сене.

- Нет еще, - сказал Митенька.

- Слышишь, как пахнет?

- Слышу, - сказал Митенька.

- Теперь в город не спешишь?

- Нет.

- Ну вот и хорошо...

Митенька лежал на сене, смотрел перед собой в темноту и чувствовал, как в этом свежем, пахучем воздухе мельничного сарая легко дышится и клонит в сон под шум мельничного колеса...

А когда проснулись утром, солнце только что начало пробиваться сквозь ракиты и щели в стены сарая. Утренняя свежесть и ветерок, шевеля соломой навеса, приятно доходили иногда до лица. На перемете мельничного амбара, забеленного мукой и видного в раскрытые ворота, ворковали голуби, и однообразный шум падающей с мельничного колеса воды доносился откуда-то снизу.

Утренние запахи свежести смешивались с запахом сена и дегтя, который всегда бывает на постоялом дворе.

Умывались на дворе. Хотя в горнице наверху был настоящий медный умывальник, но Валентин, увидев на заднем крыльце висевший на веревочке чугунный с двумя носиками с обеих сторон, захотел непременно умыться из него.

- Умойся и ты из этого, - сказал он Митеньке.

Потом Ларька гремел у колодца ведрами и поил лошадей. А когда выехали из деревни и вдали завиднелась необъятная туманная даль заливных лугов, а за ними в утреннем синеющем тумане ослепительными искрами сверкнули кресты городских колоколен, да когда Ларька зали-висто гикнул и пустил чуть не вскачь тройку вдоль большой дороги с линией быстро отстающих телеграфных столбов, тут Митенька понял, чего хотел Валентин, когда говорил, что к городу непременно нужно подъезжать ранним утром.

XXXIV

Город, блестя на утреннем солнце железными крышами, золотыми крестами церквей, высился вдали на обрывистом высоком берегу реки.

Небо над головой было безоблачное, голубое, чуть подернутое беловатой дымкой и длинными полосочками и барашками неподвижных облачков. А кругом по обеим сторонам большой дороги - свежая зелень заливных лугов, еще дремавших в утреннем покое.

Уже доносился со свежим ветерком смешанный звон колоколов из разных церквей, и по мягкой, еще не пыльной утренней дороге стали попадаться тянувшиеся вереницей к мосту скрипучие телеги с наложенными для продажи новыми колесами без шин, липовыми кадками и визжащими в покрытых плетушках поросятами.

- Ай праздник какой? - спросил Валентин у мужичка, которого они объезжали. Тот сначала оглянулся на спрашивавшего, а потом недовольно проворчал:

- Какой же еще праздник, окромя Вознесения?

- Сегодня праздник, оказывается, - сказал Валентин, повернувшись всем телом в коляске к Митеньке и удивленно на него посмотрев.

- Ну вот, все равно день неприсутственный, и неизвестно, зачем едем.

- Как же неизвестно? - сказал Валентин. - Завтра сделаем. Да и все равно бы не успели сегодня.

- Что случилось? - крикнул Федюков.

- Праздник сегодня, - отвечал Валентин.

Митенька невольно подумал о том, что всегда, что бы он ни начал делать, постоянно мешает что-то внешнее. Теперь этот Валентин забрал над ним власть. И неужели никогда не создадутся такие условия, в которых можно было бы беспрепятственно строить свою жизнь?.. Взять бы сейчас выйти из коляски и пойти домой пешком; но в этот момент Ларька пустил тройку, и коляска, обгоняя стороной дороги по травке медленно двигавшиеся обозы, понеслась к городу навстречу свежему утреннему ветерку. И Митеньке показалось уже неудобно останавли-вать Ларьку и устраивать скандал на виду у мужиков. Лучше в городе взять извозчика и потихо-ньку уехать, оставив Валентину записку.

На деревянном мосту, укрепленном на барках, было полосатое, поднятое одним концом вверх на цепи, бревно шлагбаума. Около него стояла будочка, окрашенная так же, как бревно, косыми полосами, белыми и черными, с окошечком, из которого выглядывало рябое лицо мостовщика с длинной бородой, выходившего с замасленным мешочком, вроде табачного кисета, куда он собирал медные копейки с проезжающих.

По мосту, стуча копытами и колесами по зыбким доскам, ехали, спираясь в тесную массу, подводы с привязанными за оглобли упирающимися коровами, за которыми шли прасолы, подстегивая их кнутами.

Город на горе жил своей обычной шумной жизнью. На пристани выгружали из барок това-ры - мешки муки, кули соли, бочки с маслом. Стоял крик многих голосов, ругань ломовиков, запрудивших проезд. Одни накладывали на тяжелые полки мешки, бросив вожжи на спину стоявшей лошади. Другие поднимались уже в гору, идя стороной дороги, и везли мешки в мучные склады, около которых стояли приказчики в фартуках и картузах, запыленных мукой.

А наверху слышался веселый перезвон колоколов и шел и торопился, как всегда, занятый народ.

- Люди работают, а мы неизвестно почему и зачем шляемся, - проворчал Митенька.

- Человек только тогда и интересен, когда он не работает, - сказал Валентин. - Ларька, остановись-ка на минутку, - прибавил он и, сидя в коляске, стал смотреть на суету около пристани, на бегущие и дымящие по реке пароходы.

- Что, или проезда по мосту нет? - крикнул Федюков, когда его лошали наехали мордами на экипаж Валентина и тоже остановились, мотая головами.

- Вот этот еще надоел, - сказал хмуро Митенька.

- Его сзади не нужно пускать, - сказал Валентин и ответил Федюкову: - Посмотреть остановились.

Ларька, оглянувшись на Валентина, тоже стал смотреть.

- Это теперь дорога чугунная прошла да пароходы эти, - сказал он, - а прежде еще лучше было.

- Чем лучше? - спросил Валентин.

- Да как чем? Тут барок сколько ходило, - лошадьми их снизу возили, а то людьми тянули. Бывало, едешь ночью, костры горят, а когда тянут, песню, бывало, заведут.

- Да, это хорошо, - согласился Валентин, - раздолья было больше?

- Как же можно, - сказал Ларька, - тут народу было - сила.

- А на что тебе-то это нужно?

Ларька только посмотрел на своего барина и ничего не сказал. Валентин молча смотрел на реку, которая без конца широко синела под сверкавшими крышами города и пестрела парусами, лодками и пароходами, от движения которых волновалась у берега вода, искрясь и блестя на утреннем солнце.

- Сколько бы ни прошло лет и веков, эта вода все так же будет плескаться у берега и сверкать на солнце, - сказал Валентин.

- Ну, так что же? - спросил Митенька.

- Ничего. А вон тех грузчиков через пятьдесят лет здесь уже не будет, - сказал он опять. - Им эта мысль, должно быть, никогда не приходит в голову. - Потом, помолчав и оглянув-шись кругом на сверкающую реку с бегущими по ней пароходами, на город и суетящийся народ, прибавил: - А хорошо на земле... Ну, трогай, Ларька.

От моста приятели поднялись на гору к собору, с его крестами с золочеными цепями, на которых, прицепившись боком, сидели галки. Над самой головой слышался веселый перезвон колоколов, который отдавался где-то в переулке.

А когда въехали на площадь, то перед глазами раскинулось необозримое море телег, стояв-ших с поднятыми вверх оглоблями и привязанными к ним отпряженными лошадьми, жевавши-ми овес.

- Сегодня базар, - сказал Валентин, - это хорошо.

Вдоль всей площади стояли рядами сколоченные из потемневшего теса базарные лавчонки, в которых продавались кадки, калачи, белый отвесной хлеб, рыболовные сети. А на столиках перед ними были разложены железные замки с воткнутыми ключами, привязанными на ниточке, ножи и всякое старое железо. Визжали в закрытых плетушках поросята, слышался крик и зазы-вание продавцов, и надо всем стоял шумный бестолковый говор мужиков, которые толкались между телегами и лавками, торговались, спорили, уверяли в доброкачественности товара и хлопали рука об руку в знак слаженного дела.

- Эй, дядя, дядя, посторонись маленько! - кричал торопливо какой-то мужичок в зимней шапке, поспешно проводя в узком проходе лошадь с телегой, и, держась за узду, беспокойно оглядывался, чтобы не зацепить за что-нибудь колесом.

- Хорошо! - сказал Валентин, оглядывая всю эту пеструю копошащуюся толпу.

Около мучных лавок, где садились и вдруг шумно взлетали сытые голуби, висели на наруж-ной стене в сеточных клетках перепела и звонко били на всю площадь. А за лавками на широ-ком, мягком - без мостовой - пространстве были расставлены на соломе глиняные горшки, кубаны, миски с глянцевой поливкой внутри, около которых сидели торговки и наперерыв рас-хваливали свой товар, когда какой-нибудь человек в засаленной поддевке и с кнутом подходил и начинал стучать по горшкам палочкой кнута, пробуя звук.

- Постой, остановись-ка еще, Ларька, - сказал Валентин и, подойдя к расставленным на соломе горшкам, стал тоже выбирать и стучать по ним кнутовищем взятого у Ларьки кнута.

- Что ты там делаешь? - спросил опять Федюков из своей коляски.

- А, черт бы его взял... - проворчал Митенька, с раздражением оглянувшись на вечно следующего за ним Федюкова, который выглядывал набок из-за спины кучера, когда его лошади, ткнувшись в экипаж Валентина, остановились.

- Надо купить, - сказал Валентин, не оглядываясь, отвечая Федюкову и продолжая стучать.

- Да на что они тебе? - сказал нетерпеливо Митенька.

- Нехорошо, как-то неудобно ничего не купить. На что-нибудь годятся. Это для чего употребляются? - спросил он у торговки.

- Какой возьмете... Это - для молока, это - для сметаны.

- А этот зачем такой большой?

- Блины можно ставить, - сказала торговка. - Возьмите, господин.

- Да, этот необходимо взять.

- Да куда тебе его, возьми что-нибудь поменьше, - сказал Митенька. - И вообще не понимаю, что за фантазия.

- Нет, горшки хорошо покупать, - сказал Валентин, - послушай, как звенит.

Потом Валентин купил еще большой глиняный таз, сказав, что он никогда еще не умывался из такого таза и нужно попробовать, тем более что на Урале все равно нужно будет привыкать к простоте.

Горшок и таз втиснули в сено под ноги, и сидеть пришлось боком, потому что неизвестно куда было девать ноги.

- Хорошо! - сказал Валентин, ощупывая горшки. И когда проехали площадь и выехали на большую центральную улицу, то по обеим сторонам замелькали магазины с цельными окнами, железные лавки с ведрами, кондитерские с кренделями на вывесках.

Экипаж на быстрой езде так подпрыгивал и дребезжал всеми железками, что Валентин просунул руку сзади между спиной и огороженным сиденьем, чтобы предохранить себя этим от толчков. Он даже обратился к стоявшему на перекрестке городовому с бляхой и красным шнурком револьвера, зорко оглядывавшемуся по сторонам.

- Отчего это мостовая стала так плоха?

Городовой сначала ничего не ответил и только посмотрел на лошадей, потом уже после сказал недовольно:

- Когда ж она стала? Она сроду такая.

Едва приятели проехали половину улицы, как услышали за собой неистовый крик, очевид-но относившийся к ним. И все оглянулись назад.

XXXV

- Стой, стой, черти!..

На пороге большой бакалейной лавки, торговавшей жестяными изделиями, чаем с сахаром и табаком с винами, стоял человек в распахнутой поддевке и белом картузе и, махая седокам рукой, кричал, чтобы остановились.

- Да это Владимир! - сказал Валентин. - Надо остановиться. Постой, Ларька, мы сейчас. Вылезайте, зайдем на минутку к Владимиру, - прибавил он, выпутывая ноги из-под горшков и сена и обращаясь к Федюкову и Митеньке. - Ларька, ты тут подожди нас, мы сейчас, только в лавку войдем и назад. Горшки, смотри, не побей.

Ларька зачем-то потрогал горшки в сене рукой и сказал:

- Ладно.

- Каким ветром вас, чертей, занесло? - говорил Владимир, ожидая гостей на пороге и крича им, когда они еще не дошли до лавки с ее прибитой на стертом пороге подковой и новыми ведрами из белой жести, висевшими на двери.

- Да, вот приятель у меня судиться задумал с мужиками, - отвечал Валентин, показывая на Митеньку.

- Ничего подобного, - проворчал Митенька, - я-то тут при чем!

Владимир посмотрел на Митеньку, но сейчас же отвлекся.

- Спасибо выглянул, а то бы проехали, - сказал он, нетерпеливо и возбужденно потирая руки. Он поцеловался по-русски с Валентином, с Федюковым и даже, с не меньшим жаром, с Митенькой Воейковым, которого он совсем не знал и видел в первый раз.

- А ты хорошо торгуешь, - сказал Валентин, стоя посредине лавки и оглядывая полки за стеклом с чаем, сигарами и табаком. - Надо у тебя ведро купить.

- Еще новость. И так сидеть негде, - сказал Митенька, пересидевший себе ногу из-за горшков.

- А я, милый, думал, что ты уже уехал. Слышно было, что ты собирался куда-то, на Дон, что ли?

- На Урал, - сказал Валентин. - Нет, я еще не уехал.

- Ну, вот и хорошо... Да! Какого же я черта?!

Владимир быстро оглянулся, как бы выискивая подходящего местечка, и вдруг, остановив-шись глазами на отгороженной в углу тесовой перегородкой комнатке-конторке, схватил Вален-тина за рукав и, сделав остальным знак глазами, поволок их за собой в конторку.

Конторка эта была устроена для зимы, сюда продавцы уходили греться около чугунной печки и при каждом появившемся покупателе выглядывали в стеклянное окошечко. Владимиру она служила обычным местом для приятельских бесед. И, когда отца Владимирова дома не бывало, туда заманивался какой-нибудь случайно подвернувшийся приятель, мальчишка в фартуке приносил лишнюю табуретку и два чайных стакана. А Владимир, подмигнув, опускал руку за сундук и выуживал оттуда бутылочку чего-нибудь подходящего, как он говорил.

Так было сделано и теперь.

Но так как отец в этот раз был дома, то Владимир предварительно мигнул мальчишке и сказал: - Васька, стой там, понимаешь?.. Ну, давайте клюнем тут немножко, а потом наверх обедать пойдем и чайком погреемся.

- И так жарко, - сказал Валентин.

- Это, друг, особого рода тепло, даже прохлаждает, - говорил Владимир, наливая стаканы и в промежутках поглядывая на приятелей.

- Не могу, дружок, один пить, душа не принимает. Люблю, чтоб - друзья и на природе... Да! - вскрикнул Владимир, широко раскрыв глаза, как будто забыл сообщить что-то сущест-венное. - Ведь я дачу себе отделываю. Приезжайте посмотреть. Там цыгане табором стоят, туда проедем. Теперь бы в Москве, в Стрельне цыган послушать. Эх! Матушка родимая, Москва... Я, брат, тебя люблю за то, что ты наше родное ценишь, - сказал он, обращаясь к Валентину. - Бывало, из Стрельны едешь, пьяный до положения, - и вдруг к заутрени зазвонят... Так это хорошо: мороз, в голове туман сладкий, и звон этот так за сердце и хватит. А помнишь, - это мы с тобой, что ли? - обратился он к Федюкову, - даже в церковь заехали. Еще старинная какая-то. Сколько ей лет-то было? Пятьсот лет?.. Ну вот, а! Вот старина-то! Вот, матушка Москва! Там и по тысяче небось есть. Ведь есть, Валентин?

- Есть и по тысяче, - сказал Валентин.

- Я так и знал. Ну, теперь пойдемте к старикам. Будут рады. Мать покормить любит.

Митенька Воейков пробовал напомнить Валентину о деле, о том, что Ларька уже целый час ждет. Но Валентин, посмотрев на Митеньку, сказал:

- Дела в праздник все равно не сделаешь, а Ларька подождет и еще пятнадцать минут. - И он даже выглянул из лавки, чтобы посмотреть, что делает Ларька.

Тот стоял посредине улицы, загораживая всем дорогу, и, когда на него кричали, чего он тут растопырился со своей тройкой на самой середке, он огрызался, говоря, что не сворачивать же из-за пяти минут, все равно сейчас господа выйдут.

Митенька наконец даже успокоился, решив, что не он эту жалобу выдумал, и слава богу, если выйдет так, что она, благодаря заездам, забудется и не будет подана.

Все по крутой внутренней лесенке поднялись наверх. Там их встретила полная, широкая и рослая старуха, мать Владимира.

- Маменька, - мои друзья! - сказал Владимир и отступил несколько в сторону, потирая руки, как бы давая ей возможность поздороваться с друзьями.

Мать сначала испуганно взглянула на троих друзей. Очевидно, количество друзей Владими-ра было вообще значительно. Но, услышав знакомые помещичьи фамилии, старушка радостно, приветливо заулыбалась, подавая из-под шали свою толстую руку, и заволновалась, утирая привычным жестом рот рукой. Выглянувшей из коридора девчонке сейчас же было приказано сбегать за хозяином и ставить самовар, чтобы готов был к концу обеда.

- Ну, вы поговорите, а я похлопочу пойду, чтобы голодные не уехали, - сказала мать Владимиру, уже на ходу договаривая с ласковой улыбкой последнюю фразу и уходя тяжелой походкой полной пожилой женщины, немного переваливаясь, как бы с трудом поднимая толстые ноги.

Владимир пошел показывать друзьям дом.

- Вот, Валентин, дедовское еще, все заветы тут! - сказал Владимир, утирая платком усы и свободной рукой широко размахнув кругом, когда они вошли в большую комнату, похожую на парадную столовую.

Валентин, заложив руки назад и собрав складки на лбу, стал смотреть по стенам. И все посмотрели, даже проходившая мимо двери хозяйка, хотя, очевидно, не совсем понявшая, в чем дело.

Действительно, здесь хранились все заветы старины. Спокойные, невысокие, просторные комнаты со множеством икон в тяжелых кивотах и золотых ризах в углу, с засохшими просфо-рами, давнишними венчальными свечами за стеклом, тяжелые дедовские комоды, старинные желтые с деревянными выгнутыми спинками твердые кожаные диваны; стеклянные купеческие горки с серебряными ложечками, висящими в прорезах на полочке, а по углам столики-угольни-ки, покрытые вязанными крючком салфеточками. И тяжелый дедовский запах в этих, всегда строгих, тихих и молчаливых парадных комнатах.

Хозяева жили в более скромных дальних комнатах. Владимир даже помещался в мезонине. А здесь справлялись с подобающей пышностью праздники и семейные торжества с подавляю-щим обилием яств. И все делалось строго, по установленному предками обычаю. В большие праздники и торжества старикам подавалась спокойная коляска в церковь. Когда приезжали от обедни, в доме служился молебен с водосвятием и хором певчих. А из кухни с самого утра шел сдобный запах пирогов.

И после молебна, когда в комнатах стоит еще дым от ладана и запах свечей, а пол забрызган святой водой, и дьячок завязывает в узелок у двери ризы, все шли к столу. И начинался долгий праздничный обед с толстыми горячими кулебяками, начиненными сочным мясом с луком или рисом, с осетриной и вязигой. А после горячих дымящихся прозрачных свежих щей следовали другие блюда: куры, поросята, сочная белая индейка с темной подливкой, с маринованными вишнями, которые обливали красным соком белое, нежное мясо.

За ними отведывались густые домашние наливки, после которых развязывались языки. Пос-ле наливок появлялся и сладкий пирог, разрезанный от середины треугольниками, с холодными сливками в стеклянном кувшине.

Молодежь чинно и скромно пила, поглядывая на родителей. А когда кончался долгий обед, в комнатах зажигались ранние, предсумеречные огни, и зимние сумерки, борясь с огнем, еще светили холодной зарей в замерзшие окна, тогда подавались в гостиную подносы с орехами, пряниками, мармеладами, с отпотевшими из подвала яблоками - боровинками, антоновскими, бабушкиными и всякими сластями. Молодежь исчезала в верхние, тепло натопленные комнатки с старинными лежанками, иконами и половичками-дорожками на чисто вымытых полах. И сейчас же там появлялись добавочные, утащенные из погреба бутылки с пивом, вином и медом. И тайком от строгого главы семейства, блюдущего заветы благообразия, начиналось дополнение к обеду на свой вкус и лад.

Этот дом, казалось, был создан для того, чтобы подавлять обилием тяжелой снеди. Хозяева, сами жившие обыкновенно скупо и строго, - считая непозволительной лично для себя, да еще в будни, всякую роскошь, - как будто пользовались всяким гостем, чтобы иметь предлог для появления на столе всего обилия плотной русской кухни.

Еда как будто была одной из главных сторон религиозной жизни, потому что каждый боль-шой праздник отличался прежде всего особенными блюдами и немыслим был без того, чтобы стол не ломился каждый раз от еды, соответствующей празднику.

Какие пеклись здесь куличи на пасху, сколько красилось в разные краски яиц, которые раздавались потом всем приходившим христосоваться, сколько запекалось пасхальных окоро-ков! Какие домашние колбасы изготовлялись к рождеству, вместе с бесчисленным количеством холодных, заливных блюд из кур и индеек, которые за месяц до праздника висели уже ощипан-ными и замороженными в холодной кладовой!

А в самый праздник рождества, еще до рассвета, когда в темных сенях появлялись ребятиш-ки славить Христа, уже садились за рождественский стол. И целые святки не убирались закусоч-ные столы с винами, окороками, колбасой, маслянистым сыром и всякими орехами на железных подносах, покрытых прозрачными вязаными салфеточками, такими же, что на угольниках. В промежутках игры в карты старички подходили закусить, молодежь после жарких танцев, пристроившись где-нибудь в уголку за цветами, уничтожала содержимое подносов. А в кухне и дальних комнатах толклись всякие старушки и бедные кумушки в черных платочках и пили чай с вареньем и куском пирога, из особо поставленного для них самовара.

Но шумнее всего проводилась широкая масленица с блинами, навагой и икрой, с катаньем на тройках в больших дедовских санях, с поездками на блины и с веселым разгульным хмелем во всю неделю. А за масленицей приходил великий пост, и в доме наступала строгая, унылая тишина. Ели только кислую капусту, картошку без масла, ходили в церковь к часам и не прини-мали никаких гостей.

Подходила родительская, - и опять начиналось все готовиться в большой кухонной печке, и на кладбище везли пироги, яйца, калачи и битых кур.

И так шла здесь жизнь - то наполненная суетой и делами, то строгая, скудная, покаянная, то широкая, обильная и привольная...

К обеду пришел и сам отец, большой плотный старик в поддевке, остриженный в скобку, с прямым пробором, который он разгладил руками, когда вошел в комнату. Остановившись на пороге, он умными, живыми глазами хозяина оглянул приезжих.

- Добро пожаловать, - сказал он, радушно поздоровавшись. Потрепал Федюкова, как близко ему знакомого, по плечу своей громадной толстой рукой с тонким, как бы износившимся, обручальным кольцом и, оглянувшись, - уже с другим выражением строгости, - крикнул жене, выразительно указав глазами сначала на буфет, потом на стол: - Ну, что же... давайте там чего следует... Прошу покорнейше, - прибавил он, опять меняя выражение и обращаясь к гостям. - Ежели бы знал, что приедете, кулебячку бы сготовил, - сказал старик, обращаясь к Федюкову и отчасти к незнакомому ему Валентину, если бы тот пожелал отнести к себе эти слова.

Валентин на это ничего не ответил. Он сидел и совершенно спокойно глядел на старика. Тот невольно внимательно посмотрел на него и, очевидно, по его спокойствию и большой, внушительной фигуре приняв его за особенного знатного господина, спросил, уже обратившись прямо к нему:

- Прокатиться вздумали?

- Нет, мы по делу, - сказал Валентин.

- Дело прежде всего, - сказал старик, сразу переменив тон, почтительно заискивающий, - со скрытой иронией, как к барам, - на серьезный и спокойно внимательный. - Я своих сыновей прежде всего к делу приучал и драл, как полагается, вот и вышли молодцы. Чего не пьешь? - крикнул он притворно сердито на сына.

- Что ж привыкать-то? - сказал скромно Владимир и в то же время посмотрел на Вален-тина и незаметно почесал за ухом.

- Не привыкать, а когда полагается, пей, - сказал старик строго.

Сидели час, другой; обед сменился чаем с вареньями. За чаем из разговора старик узнал, что Валентин уезжает на Урал и уезжает за делом, пожелал ему полного успеха.

- По лесному делу думаете?

- По лесному, - сказал Валентин.

А потом заговорились и не заметили, как подошел вечер. Тут только Валентин вспомнил, что Ларька с горшками остался ждать посредине улицы, и стал прощаться с хозяевами, говоря, что завтра надо вставать рано и делать дело.

- У него очень срочное, - прибавил Валентин, указав на Митеньку.

- Ну, в таком случае удерживать не стану, - сказал старик, просивший было еще поси-деть. - Дело прежде всего. И сам так всю жизнь поступал, и сыновей так учил. Давай бог удачи. Ежели дело будет подходящее, может, и нас поимеете в виду.

Валентин сказал, что он сделает это непременно.

- Не выгорело дело, приезжайте лучше на дачу, - шепнул Владимир гостям, когда они спускались вниз по деревянной лестнице, - на природе уж видно...

А когда Валентин с Митенькой и Федюковым сошли вниз, то увидели, что на дворе не утро, а уже почти ночь, и что Ларьки с лошадьми нет. Очевидно, он, простояв часов шесть, решил, что господа засели прочно, и поехал ночевать в трактир.

- Ах, свинья какой, - сказал Валентин, - что же он не мог подождать? Как бы еще горшки не побил! Ну, что же, надо ехать на извозчике.

Кликнули с угла дремавшего на козлах извозчика и, когда подъехала его задребезжавшая по ночной мостовой сломанным крылом таратайка, уселись и велели везти себя в гостиницу.

Дорогой все молчали. Только Валентин, у которого на воздухе появилась потребность гово-рить, завел разговор с извозчиком, убеждал его все бросить и звал с собой на Урал. Потом уже у ворот гостиницы сказал озабоченно:

- Хоть бы в лавке у Владимира оставил.

- Что оставить? - спросил Федюков.

- Да горшки, конечно, - что же больше? - отвечал Валентин.

XXXVI

Митенька Воейков все надеялся на то, что Валентин как-нибудь забудет про эту несчастную жалобу и они благополучно вернутся домой. Тем более что Валентину не хотелось пропустить торжественного дня первого организационного заседания нового Общества.

Но Валентин, забывая свои дела, удивительно хорошо помнил о чужих. И теперь, взявши на себя заботу о жалобе, ни за что не хотел выпустить ее из рук, хотя Митенька, ради которого он старался, умолял его бросить всю эту историю.

- Если бы мне не нужно было так скоро уезжать, - сказал Валентин, проснувшись утром в номере губернской гостиницы, - я бы сам провел это дело. Но теперь тебе придется взять поверенного. Впрочем, не надо брать поверенного. Ты пойди к первому попавшемуся, к какому-нибудь плохонькому, он за два рубля напишет тебе твою жалобу, а я тем временем схожу в суд и подготовлю там почву.

Они выпили кофе, заперли номер и, повесив ключ внизу лестницы около зеркала на доску, где записываются мелом фамилии приезжающих, вышли на улицу мимо почтительного швейца-ра с широким золотым галуном на фуражке.

- Ну, так в суде мы встретимся, - сказал Валентин, - иди к присяжному поверенному.

И Митеньке пришлось идти и разыскивать ни на что не нужного ему присяжного поверен-ного.

- Это просто возмутительно, - сказал себе Митенька, оставшись один посредине тротуара и не зная, куда ему идти и где разыскивать поверенного.

Дмитрий Ильич никогда нигде не служил, потому что всякая служба противоречила бы тому кодексу, по которому он жил, в особенности служба у правительства, которому каждый порядочный человек должен вставлять палки в колеса, а не помогать ему в деле порабощения людей. И поэтому, а главное потому, что он был обеспечен при современном государственном строе, ему не приходилось иметь дела ни с какими казенными учреждениями и лицами.

У него было даже определенное презрение ко всем этим учреждениям и лицам, которые там служат, то есть помогают правительству в том, что с точки зрения высшего сознания является просто преступлением.

Он, впрочем, не мог дать себе отчета, всех ли он служащих должен был презирать или не всех. Он ясно, например, чувствовал, что охранников, жандармов и полицейских он обязан презирать так же, как и военных, охраняющих и укрепляющих "национальное могущество", как принято выражаться.

Нужно ли презирать прокуроров и судебных приставов, Митенька знал уже менее ясно. Пожалуй, следовало и их презирать, так как они обвиняют и насильно отнимают свободу и имущество.

Но презирать ли судей и другие подобные им должности и профессии, он уже совершенно не мог определить.

Для себя лично он не мог бы считать приемлемой ни одной службы потому, что они служат не вечности, а действительности настоящего момента, и были ниже его сознания. Партийная работа в ряду крайних хотя и соответствовала его взглядам по ее целям, но на ней лежала печать узости, кружковщины, и он не мог согласиться со средствами к достижению целей.

Что касается свободных профессий, искусства, - быть художником, писателем или журна-листом (категория людей особенно почтенная, благодаря своей постоянной оппозиции правите-льству) - для этого у него не было таланта.

Оставались ремесла, которые, конечно, стояли вне вопроса о политической порядочности или непорядочности, так как не были ни либеральны, ни консервативны. Но здесь Дмитрию Ильичу мешало определенное чувство неловкости и стыда при одной мысли о том, чтобы люди из общества увидели его в фартуке с кистью, красящим крышу своего дома, не говоря уже о чужом.

Благодаря всему этому он не знал никакой службы, никакого ремесла, никакой области искусства, никакой специальности, так как быть специалистом значило бы раз навсегда расписаться в собственной узости. Таким образом, у него не было никакой общей с другими людьми работы, никакого делового соприкосновения с жизнью.

Поэтому Митенька испытывал отвратительное чувство, когда Валентин бросил его на улице, заставив его одного идти к присяжному поверенному, а потом в суд. Сам написать жалобу он не мог, потому что нужно было знать заголовки, титулы и форму.

- Вот за эту форму-то я их больше всего и ненавижу, - сказал Митенька, разглядывая вывески и поминутно натыкаясь на прохожих и торопливо, испуганно извиняясь.

Наконец он набрел на прибитую к парадной двери желтенького домика с белыми рамами и резьбой медную дощечку, на которой было написано, что здесь живет присяжный поверенный. Он позвонил и с волнением, похожим на то, которое люди испытывают, идя на экзамен, стал ждать. Дверь открыла горничная в фартучке, с подвязанной щекой. Дмитрий Ильич вошел и, оставив в передней палку, прошел в чистенькую приемную с крашеными полами, коврами, новенькой мебелью в чехлах, которая указывала на то, что все это недавно заведено и своей новизной доставляет удовольствие хозяину, как первый приятный результат его начинающейся деятельности.

Митенька, сидя один, разглядывал разные безделушки и продолжал испытывать то же неприятное сосущее чувство волнения, как ни заставлял себя настроиться на презрительный лад человека, который смотрит сверху вниз на всю эту деловую комедию.

Через несколько времени дверь соседней комнаты распахнулась, и на пороге, что-то говоря, как бы желая еще лучше растолковать, показался толстый седой купец в длиннополом сюртуке. За ним стоял, держась за ручку распахнутой двери, черноватый, с открытым лбом и короткими курчавыми волосами, молодой господин во фраке, с значком на отвороте.

Он с любезной, но уверенной улыбкой заранее кивал головой на то, что ему говорил купец, давая понять, что раз ему доверились и он взялся за дело, то можно быть спокойным за то, что он предусмотрит все мелочи.

Купец ушел.

Адвокат, взглянув на Митеньку Воейкова и не выпуская ручки двери, слегка поклонился, как бы говоря, что он к его услугам.

Митенька торопливо встал и с забившимся сердцем, точно он боялся адвоката, с которым он за закрытыми дверями кабинета должен будет говорить, вошел в кабинет.

- Интересное миллионное дело, - сказал адвокат, обращаясь к Митеньке, как к знакомо-му, кивнув головой в сторону передней, куда ушел купец. - Будьте добры одну минуточку посидеть, я сейчас, - сказал адвокат, усаживая Митеньку в большое низкое кресло перед столом и делая руками с отставленными пальчиками такое движение, как бы желая дотронуться до плеч клиента и попрочнее посадить его. Но не дотронулся и торопливо вышел по ковру в соседнюю комнату. Митенька, пришедший сюда только затем, чтобы ему написали прошение, то есть за делом рублевым, почти копеечным, почувствовал неловкость и почти страх, когда услышал, что здесь не прошения пишутся, а делаются миллионные дела. И нужно было бы, пока адвокат не уходил из комнаты, сказать ему, что им, очевидно, разговаривать не о чем, и извини-ться. Но тот очень быстро исчез, и Митенька его упустил. Он остался ждать, решив сказать это сейчас же, как только тот вернется.

Митенька испытывал такое чувство, какое испытывает человек, который по ошибке входит в дорогой магазин, чтобы купить на две копейки ниток, и вдруг видит перед собой кинувшиеся к нему предупредительно и почтительно склонившиеся фигуры продавцов, ожидающих богатого заказа.

- Ну-с, в чем ваше дело? - сказал адвокат, с улыбкой появляясь в дверях и, засмеявшись, прибавил: - Нет, все-таки купцы - это особая нация: дела на тысячи, но он будет торговаться из-за копеек.

Митенька хотел было сказать, что попал сюда по недоразумению, так как ему нужно не дело вести, а всего только написать прошение, но адвокат так по-приятельски, как со своим хорошим знакомым, заговорил с ним, что у Митеньки не хватило духа сказать. И вместо этого он начал излагать суть дела, несколько волнуясь и таким жалующимся на насилие тоном, как будто от адвоката зависело сейчас же расправиться с мужиками.

- Они даже раскидали часть моей изгороди и построили на моей земле подвижной амбарчик.

- Как подвижной?.. - спросил адвокат, взяв с письменного прибора карандаш и удивлен-но подняв брови.

- Так, на каточках; его можно взять и передвинуть.

Адвокат улыбнулся и покачал головой. Митенька тоже улыбнулся. Потом все с тем же волнением продолжал объяснять и рассказал, когда и кем это сделано. При этом он с досадой и расстройством чувствовал, что от непривычного долгого ожидания в приемной, а потом - в кабинете, и от этого разговора, который ему впервые пришлось вести, у него покраснели щеки и начали гореть уши. Кроме того, он испытывал неприятное чувство оттого, что кресло было низко и его лицо приходилось почти вровень со столом, так что он чувствовал себя морально и даже физически маленьким в сравнении с адвокатом, сидевшим выше его и с совершенно спокойным выражением лица.

- Да, - сказал адвокат, нахмурившись и бросая карандаш, как будто при деле ясном и понятном. Но сейчас же взял опять карандаш, постучал им себе по ногтю большого пальца, гля-дя прищурившись в сторону, и сказал: - Ну что же, тут учить их надо; подпишите доверенность на ведение дела.

- Как доверенность?.. уже?.. - сказал почти с испугом Митенька Воейков, чувствуя, что наступила решительная и, вероятно, позорная минута.

- Что уже? - спросил адвокат, удивленно отклонившись на спинку кресла и глядя на Митеньку.

- Я, собственно говоря... хотел было вас просить только написать мне прошение, потому что... я сам еще не решил, подавать или не подавать... - проговорил он, чувствуя, что провали-вается куда-то и становится еще ниже и меньше в этом проклятом кресле.

- Простите, я тогда не понимаю... - сказал вдруг изменившимся и отчужденно-холодным тоном адвокат, и он с презрительным недоумением посмотрел на сидевшего перед ним молодого человека, который с красными щеками и ушами смотрел на него, как срезавшийся на экзамене ученик. - Я не понимаю, чем тогда я могу быть вам полезен? Прошение вам могли бы напи-сать... в другом месте. А мне, простите, совершенно некогда и неинтересно тратить время на такую... на такой предмет.

И всего ужаснее было видеть, как сразу, нисколько не стесняясь и прямо глядя в глаза, адвокат перешел от добродушного тона знакомого человека к отчужденному, даже презритель-ному и насмешливому.

- Я подумаю, - сказал Митенька, не зная, встать ему или еще продолжать сидеть. Но, очевидно, решив, что продолжать сидеть уже невозможно, неловко поднялся и сказал:

- Если я решу начинать дело, вы позволите мне тогда обратиться к вам?

- Сделайте ваше одолжение, - сказал адвокат, уже стоя и холодно поклонившись.

- Ну, я тогда сейчас же приду, я только посоветуюсь с своим соседом по имению, - сказал Митенька, сам не зная, зачем он это говорит и какого соседа он имеет в виду.

И, неловко поклонившись, он вышел.

Было мучительно вспоминать все, что произошло сейчас. И, главное, обидно, что этот субъект, конечно, полное ничтожество по своему внутреннему содержанию, держал себя с ним, как учитель с учеником. А он так растерялся, что забыл у него в передней палку, за которой даже не решился вернуться, боясь опять встретиться с адвокатом.

- О, как я их ненавижу всех! - сказал Митенька, прижимая холодной рукой разгоревшее-ся ухо. И ясно почувствовал, что, кроме жандармов и полицейских, есть еще одна категория людей, подлежащих презрению, - это присяжные поверенные. И он уже с отвращением пошел в Окружной суд, где, наверное, его давно ждал Валентин.

XXXVII

Окружной суд - белое длинное здание в два этажа, со стеклянными дверями и начищенны-ми медными огородочками, чтобы не продавили стекла, - выходил на площадь, где обыкновен-но стояли воза с сеном и толкались по засоренной навозом и сеном мягкой земле мужики в армяках и нагольных тулупах.

Узкие каменные коридоры суда с торопливо пробегающими по ним людьми с бумагами, деревянный диванчик с решетчатой спинкой из стоячих палочек, на котором дремал служитель в старом однобортном мундире с прорванным локтем. Над высокими закрытыми стеклянными дверями какие-то надписи на железных дощечках, запачканных при ремонте известкой, отдален-ный гул разнообразных голосов, шагов, и рассеянные, занятые своим делом лица, - все это носило на себе печать той же жизни, что и у поверенного и на улице.

Митенька Воейков почувствовал вдруг тоску, упадок духа и неловкость. Ему пришлось вызвать в себе для противодействия всю силу презрения к этим набитым здесь чиновникам, к их глупому, никому не нужному делу, чтобы чувствовать себя свободнее.

При виде закрытых дверей, важных проходивших мимо него людей, не обращавших на него никакого внимания, он ощущал даже какой-то страх. Валентина нигде не было. Очевидно, он и не приходил сюда, ничего не устроил и не подготовил.

- Ведь вот нелепость-то, придется делать самому, - сказал себе Митенька, - потому что в противном случае он еще тут на день оставит.

- Доложи обо мне председателю суда, - сказал он, подходя к служителю с прорванным локтем, который, опустив голову и всунув руки в рукава, дремал, сидя на диванчике.

Тот приоткрыл глаз.

- По какому делу? - недовольно и недоверчиво спросил служитель, продолжая сидеть.

Митенька Воейков не знал, обидеться ему за этот тон и вопрос и ответить на это, что он сам скажет председателю, по какому он делу.

Но вышло как-то само собой так, что он кротким и как будто провинившимся голосом стал объяснять, что ему нужно подать жалобу, что он, собственно, и не хотел подавать, но мужики вывели его из себя, что, если им спустить, они на голову сядут.

Последнее он прибавил потому, чтобы служитель, - сам, вероятно, из крестьян, - не отнес его к разряду тех людей, которые больше всего дорожат своим дворянским престижем и неприкосновенностью собственности и из-за этого душат несчастного мужика, как попало. Он рассказывал так взволнованно, как будто перед ним был не служитель с запачканным в табаке носом, а сам председатель. Подъем и взволнованность были вызваны ожиданием предстоящего разговора с председателем, но раньше председателя подвернулся этот служитель.

- Так это вам не к председателю, а к члену суда нужно. Извольте идти сюда, - сказал служитель, вставая. И, не сразу разогнув по-стариковски спину, пошел впереди, держа руку на пояснице. Он приоткрыл одну из высоких дверей на правой стороне коридора и, просунув туда голову, сказал что-то. Потом открыл дверь шире и, не выпуская медной ручки, пропустил мимо себя Дмитрия Ильича.

В высокой белой комнате с полукруглыми сверху окнами, за большим столом, покрытым зеленым сукном с золотой бахромой и тяжелыми кистями по углам, сидел седой господин в форменном сюртуке, с сухим деловым лицом, и писал что-то белой сухой рукой с золотым обручальным кольцом. Он не улыбнулся как присяжный поверенный, не предложил любезно сесть, даже не поднял головы.

Митенька, чувствуя робость, стоял у двери и не знал, как себя держать, - обидеться и уйти или в дальнейшем дать почувствовать, что он, Дмитрий Ильич Воейков, не из того класса и разряда людей, которые должны безропотно дожидаться у притолоки.

Наконец член суда кончил писать, промокнул пружинным пресс-папье, слегка отклонив голову назад и набок, и, отложив бумагу в правый угол стола, только тогда взглянул на вошед-шего.

- Прошу садиться. В чем ваше дело?

Митенька сел так же, как у поверенного, в кресло, стоявшее боком перед столом, с кожаной спинкой много выше его головы, и, неловко повернувшись, чтобы смотреть в лицо члену суда, стал торопливо рассказывать о том, что у него 1.000 десятин земли, что крестьяне наседают на него, пускают коров на его луг и даже построили амбарчик.

Он говорил это, а откуда-то, перебивая, лезли другие мысли о том, что совсем не нужно было говорить про эту 1.000 десятин, что член суда, наверное, подумает: "У человека тысяча десятин, и притом у человека интеллигентного и, наверное, идейного, а он подводит под суд несчастных мужиков, перед которыми на самом же лежит великая историческая вина".

- Что же вы хотите? - спросил член суда, глядя не на просителя, а на бумагу, лежавшую перед ним. - Хотите подать жалобу? - Он поднял при этом на Митеньку свои холодные, безразличные, как бы усталые глаза.

- Видите ли... мне совсем не хотелось заводить этой истории, и я все время не обращал внимания, - сказал Митенька, покраснев при слове жалоба, - но они, право же, не понимают хороших отношений и мягкость учитывают как слабость. Сначала только пускали на луг скот, а теперь уже построили на моей земле этот амбарчик на каточках... - Он улыбнулся, ожидая от члена суда такой же улыбки и заинтересованного вопроса о каточках или возмущения наглостью и неблагодарностью мужиков.

Но член суда не возмутился и не улыбнулся. Его лицо оставалось сухо и неподвижно, с оттенком усталости, которую он, как человек долга, не хотел бы показывать, но она против воли проглядывает в его равнодушии и бесстрастии, с которым им воспринимается все, о чем бы ему ни говорили.

- Вы как хотите искать? В гражданском или уголовном порядке? - спросил он, подняв голову и опять глядя на Митеньку своими безразличными, но прямыми до остроты, до неловко-сти глазами.

Митенька, не зная, какая разница между порядком уголовным и гражданским, замялся.

- Мне, собственно, все равно...

- Да, но им-то не все равно. То они заплатят деньгами, а то будут сидеть в тюрьме.

- Нет, ради бога!.. Тогда не нужно в уголовном, - сказал поспешно Митенька, весь покраснев при этом. - Я, собственно, и не хотел... и деньги их мне не нужны. Может быть, прекратить?.. - прибавил он, делая опять попытку мягко улыбнуться и вызвать такую же улыбку у члена суда. Но лицо его оставалось по-прежнему сухо, спокойно и далеко от желания улыбаться.

- Это вам лучше знать, - сказал член суда, чуть пожав плечами и приподняв несколько удивленно брови на странность такого вопроса. - Мне казалось бы, что, раз вы пришли сюда, вы имели веские причины...

- Ну, хорошо, я подам, - сказал поспешно Митенька, сидя боком на краю кресла и взволнованно приглаживая волосы рукой. - А прекратить это дело можно будет, когда оно уже начнется?

- Если от вас поступит соответствующее заявление об этом.

- Видите ли, я вовсе не хочу их сажать в тюрьму, я хочу только противопоставить их бессознательности свое законное право... но так, чтобы это их не очень...

- Позвольте ваше прошение, - сказал член суда, оставляя последнюю фразу без всякого внимания.

- У меня его еще нет, я хотел посоветоваться с вами. И теперь, конечно, вижу, что необхо-димо подать. Можно мне написать здесь?..

- Пожалуйста, - сказал член суда, опять слегка пожав плечами. Он дал Митеньке лист бумаги и указал стол у стены с чернильницей.

Митенька сел и почувствовал себя точно так же, как бывало на экзамене, где сажают всегда за отдельный столик и дают задачу, определив на нее час времени. Здесь было еще хуже в том отношении, что нужно было не задерживать члена суда и писать как можно скорее. А он положительно не знал, что ему писать, какой нужен заголовок, и все думал о том, что у него только один лист бумаги, и если он ошибется или посадит кляксу, то придется идти просить второй лист у этого сухого господина, что выйдет уже совсем глупо.

Кое-как написав, он отдал лист члену суда, который, не читая, отложил его на левую сторону стола.

- Я простил бы их, но Валентин Иванович настаивает на жалобе... Елагин, - прибавил он в пояснение, так как член суда поднял на него вопросительно глаза. - Он разве не был у вас? - спросил Митенька, умышленно упомянув имя Валентина, как их общего знакомого, и останови-лся, ожидая, что член суда удивится, что перед ним стоит близкий друг Валентина Ивановича, встанет, обрадованно пожмет руку и скажет: "Так вот вы кто!.. Курите, пожалуйста, вот папиро-сы".

Но член суда не вскочил, не обрадовался и папирос не предложил. Он только спокойно сказал, что Валентин Иванович к нему не обращался. И даже при упоминании имени общего знакомого его лицо осталось так же сухо и безразлично.

"Наверное, немец, - подумал Митенька, - у него нет к человеку никакого отношения, кроме формального".

Он вышел. И хотя у него сейчас было особенно сильно презрение ко всему этому глупому учреждению с его никому не нужной работой, все-таки, вопреки всякой логике, было возбуж-денно-радостное чувство подъема от сознания, что он сам добился и сделал дело. Валентин, наверное, удивится, как он скоро все устроил.

Правда, дело было сделано именно то, которое он принципиально не хотел делать.

- Но начал его не я, - сказал Митенька, - а раз уже начато, нужно доводить до конца. И я рад, что все так легко и скоро вышло. - Но тут он вдруг вскинулся и с досадой хлопнул себя по лбу:

- Подписаться забыл!

Митенька, упустив из вида, что он на многолюдной улице, неожиданно быстро повернулся и нос к носу столкнулся с какой-то спешившей старушкой с керосинной жестянкой, которая у нее вылетела от неожиданного толчка, и она только успела поймать ее в воздухе обеими руками.

- Ну, не стоит возвращаться, - сказал вслух Митенька, - все к лучшему... - И пошел в гостиницу.

Старуха, обтирая рукав, только со злобой посмотрела ему вслед.

Валентин, как ни в чем не бывало, сидел в номере за портвейном.

- Что же ты?.. - закричал Митенька, бросив фуражку на кресло.

- А что? - спросил Валентин.

- Как что?.. В суде-то не был?

- В каком суде? - спросил Валентин.

- Да все в том же, насчет жалобы...

- Да, это я, оказывается, каким-то образом забыл. Ну, завтра схожу.

- Нет, уж теперь не надо. Сам все сделал. Завтра я заеду домой, а оттуда уж приеду на заседание Общества, а то и туда опоздаем.

- Успеем, - сказал спокойно Валентин.

XXXVIII

Плотники жили в усадьбе Воейкова уже пятые сутки. И каждый раз на их вопрос, когда же придет хозяин, Митрофан выходил из кухни и, оглянувшись на обе стороны - к воротам и к саду, - говорил, что должен сейчас быть.

Оставленный на такой долгий срок с своей собственной инициативой, он, видимо, потерял-ся и упал духом. Пока шла сломка, до тех пор был подъем и не было надобности заглядыввать вперед. Самое большее приходилось смотреть, как бы без него его помощники не смахнули заодно и самый дом, так как по всему было видно, что работа эта пришлась им по душе.

Но, когда вся разрушительная часть была кончена и должна была начаться созидательная, подъем у всех сразу упал, точно кончился праздник и наступили серые будни.

Андрюшка куда-то скрылся, ребятишки, орудовавшие над гнездами, среди гама и крика перепуганных насмерть грачей, тоже исчезли. А плотники, охотно разворачивавшие незадолго перед этим остатки кирпичной стены у старой бани, стали вдруг говорить, что им надо домой, когда Митрофан попросил было их помочь ему рыть ямы для сирени.

Двор на шестой день деятельности Митрофана имел приблизительно такой вид: весь баляс-ник, шедший от ворот длинной линией под развесистыми старыми березами выездной аллеи, был разметан точно вихрем, и вся дорога по аллее была завалена растащенными и брошенными в разных направлениях столбами и рассыпавшимися палочками балясинка. Ближе к дому торча-ла печка и закопченная труба старой бани. А дальше валялось всякое старье, разбросанное по двору, вроде остатков ветхого ледника, который после операции представлял собою вороха сваленной с крыши гнилой соломы и зияющую яму, забранную внутри срубом из стоячих бревен, на которых росли белые и нежно-розовые грибы от сырости.

Митрофан ходил по двору среди развалин, присаживался на бревно, курил трубочку, как бы обдумывая дальнейший план, и все поглядывал в сторону ворот.

Несмотря на его обычно невозмутимый вид, чувствовалось, что он растерялся. В первой половине работы не нужно было плана: валяй подряд, и кончено дело. Теперь же нужен был план и скучная кропотливая работа. План был у барина. А барина не было. Ушел на два часа, а пропал чуть не на неделю. И неизвестно что.

Но что хуже всего - Митрофан явно потерял всякое влияние на массы, то есть на ребяти-шек, на Андрюшку и плотников. И, когда он начинал им говорить, чтобы прибили новую петлю у двери, бородатый плотник возразил на это как раз то же, что Митрофан сам возражал барину:

- Что же дверь... Тут не одну дверь, тут вон сколько надо делать. Около двери этой всего на пять минут и работы, а вот дальше-то как и что - это, брат, дело девятое. Дверь уж заодно тогда. Тут и эту-то петлю к чертовой матери надо, она тоже еле держится, - сказал он. И, пере-ложив трубочку во рту, рванул дверь обеими руками и сорвал с последней петли. Отбросил ее на навозные кучи и, вынув трубочку изо рта, сплюнул.

- Вот тебе вся твоя и петля, - сказал он. - А то ты одну переменил бы, а через неделю, глядь, она с другой соскочила.

На это Митрофан ничего не возразил, так как сам хорошо понимал, что это - святая правда.

- Сейчас должон быть, - сказал он только, посмотрев на ворота, - придется подождать, а то, правда, что ж с пустяка начинать. Вот придет, тогда мы и распространим.

- Известное дело, хозяину виднее, - сказал худощавый плотник. - А то начнешь, глядь, то не так, это не так, ведь эти господа...

- Не дай бог, - сказал Митрофан, - у него семь пятниц на неделе.

- Вот то-то и оно-то.

И он уж больше не заговаривал с плотниками, предоставив им полную возможность обедать в кухне с Настасьей из деревянной миски большими деревянными ложками, пить чай, выдувая по два самовара, и спать на полатях на своих овчинах.

Попробовал было взяться за дело собственными силами, - так как на этот раз оказалось, что лучше и легче самому гнуть спину, чем управлять чужими спинами, - но походив среди этого разгрома и покурив, махнул наконец рукой и сказал:

- Да нешто тут это все сразу сделаешь?! Поэтому, взявши лопату, скромно и тихо принял-ся копать перед домом ямы для сирени.

- Как бы потрафить, чтобы в сторону не забрало, - сказал он сам себе, стоя с лопатой в руках спиной к дому.

XXXIX

Дмитрий Ильич Воейков, возвращаясь домой на Валентиновых лошадях с Ларькой на козлах, чувствовал физическое томление под ложечкой, где у него ныло и щемило от мысли, что вдруг мужики уже узнали о поданной на них жалобе.

И поэтому он ехал по деревне, стараясь не смотреть по сторонам, чтобы не встречаться глазами с мужиками, по отношению к которым он, кроме высшей вины, как к угнетенным, чувствовал теперь еще низшую и мелкую вину: обещал не подавать и обманул. И ему приходи-лось, как вору или как человеку, которого вот-вот схватят за рукав и при всем народе уличат в двоедушии и предательстве, пробираться в свою усадьбу, которую он собирался превратить в райский уголок.

А этот райский уголок тоже приготовил ему сюрприз руками Митрофана, который бескон-трольно царил в усадьбе целых пять суток.

И, когда Ларька по своему обыкновению разогнал тройку, чтобы лихо влететь во двор и подкатить к крыльцу, лошади чуть не поломали себе ноги в разбросанных бревнах и рассыпан-ных столбиках балясинка.

Митенька почти с мистическим ужасом смотрел на то, что было на дворе. У него в первый момент даже промелькнула нелепая мысль о возмездии за его, не столько старую высшую вину, сколько за новую, низшую - перед массами.

Но это было только в первый короткий момент. В следующий - он увидел Митрофана, сидевшего спиной к дому на краю ямы, уже около самого фундамента и копавшего лопатой и ломом землю. Митрофан не торопился повернуть голову в сторону подъезжавшего хозяина и, казалось, еще глубже ушел в работу.

А хозяин, загоревшись целым ураганом возмущения, ждал только, когда лошади, выписы-вавшие с коляской вавилоны по аллее под треск ломаемых колесами столбиков, подъедут несколько ближе к крыльцу, чтобы налететь на своего слугу.

- Ты что же это?.. - закричал Митенька, весь покраснев от гнева и на ходу выпрыгнув из экипажа. - Что ты тут?.. Я тебя оставил, а ты что?..

Митрофан, перестав рыть, поднял голову.

- А что? - сказал он.

Тут между хозяином и слугой произошел обычный в этих случаях разговор, начавшийся в повышенном тоне со стороны хозяина и окончившийся очень пониженным благодаря победе доводов Митрофана, ссылавшегося, как всегда, на порчу дела со стороны каких-то сверхъестес-твенных сил.

Предстояло взять дело в свои крепкие руки и показать Митрофану, как надо обходиться со сверхъестественными силами.

Работа предстояла нелегкая, благодаря тому, что Митрофан развил деятельность в огром-ном масштабе.

Положим, Дмитрий Ильич и сам не любил крохоборства. Тут Митрофан неисповедимыми путями сходился точка в точку со своим хозяином в методах и приемах работы, несмотря на громадную разницу, может быть, даже пропасть, которая была между их характерами во всем остальном.

Но, благодаря тому, что Митофан испортил дело в самом начале, произведя генеральный разгром, - порыв, с каким Митенька начал новую жизнь, упал. Этот разгром и сор испортили всю картину, которая рисовалась в его воображении. Вообще у Митеньки на дороге к выполне-нию всяких крупных дел всегда стояло несколько опасностей. Они обыкновенно гасили огонь порыва как раз именно в тот момент, когда должна была начаться самая работа. Первая опас-ность - предварительные мечты о том, что будет, когда всё задание будет выполнено. Следст-вием этого бывало то, что всё наслаждение от процесса и результатов работы он успевал пережить и перечувствовать, не начавши самой работы.

Благодаря этому и бывало, что у него десять дел начато и ни одно не закончено.

Потом была опасность в необыкновенной широте и глубине захвата. Маленьких дел он не любил делать, потому что они не зажигали, не давали подъема. И потому они оставались неоконченными. Большое дело давало подъем, но требовало длительного напряжения. А длительного напряжения Митенька не выносил.

И потому дело оставалось тоже неоконченным. В делах, требовавших участия других людей, была опасность другого рода. Это - необходимость организации и подчинения воли этих людей своей воле.

Практика его прошлой жизни, идейной, имела то преимущество, что подчинять себе волю других людей там было не нужно, потому что и людей никаких не было. Было только одно эксплуатируемое большинство, которое теоретически подчинялось всему, что следовало по программе для его блага.

Организации тоже не требовалось, потому что это большинство представляло собой совершенно однородную массу, лишенную всяких противоречий.

Притом оно было распылено по всему миру и до того момента, когда в силу эволюции все будет готово, нечего было ломать голову над этим.

Кроме того, всякое подчинение чужой воли было для Митеньки нравственно тяжело. Он даже чувствовал себя как бы виноватым, когда ему приходилось приказывать зависевшим от него людям.

Ему морально было гораздо легче быть управляемым, чем самому управлять.

И, наконец, еще опаснее было положение тогда, когда за осуществление своей мысли приходилось бороться и побеждать злую волю других людей.

Если воля была очень злая, то в первый момент она вызывала взрыв негодования. Но уже через некоторое время появлялась склонность к размышлению, рефлекс, который начинал разъедать и расшатывать энергию, входить во все мотивы, которые привели злую волю к дурному поступку.

Вот так именно обстояло дело и теперь: его новая жизнь требовала длительного личного напряжения, организации подведомственной ему живой силы, в лице Митрофана и Тита, и борьбы с злой волей за свое право, то есть с мужиками.

Что касается последнего пункта, то здесь дело обстояло особенно плохо благодаря ложному шагу, сделанному в самом начале: уж если решил с ними бороться - нужно было идти до конца А то вышло так, что он допустил размышление и отказался было от подачи жалобы. Но, отказавшись, подал. Хотя и не по своей воле.

А теперь невольно, с замиранием сердца, думал о том, что мужики узнают об этом и выйдет скверно. Настолько скверно, что не хватит силы в глаза смотреть.

При таком положении какая же тут могла быть борьба?!

Дело с организацией и планомерным направлением живой силы тоже дало трещину. Живая сила попалась такая, что ангела способна вывести из терпения: пошлют Тита в город за матери-алом, он винты привезет, а гвозди забудет. Нужно крыть крышу, а он, вместо драни, доски привез.

И вот, благодаря всему этому, творческий подъем и погас в самом начале. Тем более, что Митрофан, по мере того как работа теряла праздничность новизны, начинал проявлять инерт-ность. Он все сидел, курил, а когда его посылали куда-нибудь, плелся, заплетая ногу за ногу.

И хозяин от одного этого вида приходил в отчаяние.

- Что ты ногами-то заплетаешь, точно тебя на веревке тащат? - кричал он тогда на Митрофана. - Смотреть противно. Ходи как следует! О, боже мой, что за народ!

К этому еще присоединилась нелепость с жалобой: так как он, подав жалобу, забыл подписаться, то ему прислали ее обратно. В другое время Митенька просто плюнул бы на это дело. Но сейчас он, закусив губы, послал Тита в город с запечатанным пакетом.

- Начал не я, - сказал он себе, - но раз начато, то до конца довести нужно. И я доведу! А им прямо скажу, что они заслуживают этого. Мало ли что обещал не подавать. Взял, да переду-мал.

А потом пришли в усадьбу мужики - Федор и Иван Никитич - под видом желания посмо-треть постройку. И стороной заговорили о Захаре и прочих мужиках, которые не понимают хорошего обращения.

- Уж слух прошел, будто жалобу на нас подать изволили, - сказал Иван Никитич, наклонив набок голову и посмотрев на Митеньку.

Митенька, испугавшись, растерялся и сказал, что никакой жалобы не подавал. Как жили, так и будем жить.

- Ну, вот, я говорил, что брехня, - сказал Федор. - Это все Захар. Кабы не этот злодей, стали бы мы нахальничать! Мы еще при батюшке вашем жили, слава тебе господи... А Захарку стоит проучить, да еще кузнеца.

И он рассказал про всех, что они говорили и что замышляли.

Сделал он это не потому, чтобы хотел устроить гадость своим односельчанам, а просто потому, что был очень растроган и возбужден тем, что дурные подозрения оказались ложными.

А там опять повторялась история с телятами, и опять на луг запустили коров. И нужно было, не ослабляя энергии, отстаивать свое право и место в жизни, укрепленное за ним всякой властью, начиная от суда до полиции.

Но владелец уже не стал прогонять этих телят и коров, во-первых, из чувства неловкости от сознания, что он владеет тысячей десятин, а мужиков преследует за каждого теленка. И сейчас же выступало в сознании чувство исторической вины перед ними.

А во-вторых, жалоба все равно подана, и они ответят по совокупности за все вместе.

Но у Митеньки было хорошее чувство оттого, что разговор с мужиками прошел легко, и они и он почувствовали почти любовь друг к другу.

Народ, как целое, он любил принципиально. Даже обязан был любить вплоть до отречения от себя, что он и делал всю свою юность. Но к отдельным единицам из этого народа он никогда не чувствовал ничего, кроме презрения, как к дикарям, мучительно искал и не знал, о чем с ними говорить.

Теперь же, ощутив свободу и легкость общения в разговоре с Федором и Иваном Никити-чем, Митенька Воейков почувствовал приподнятое ощущение дружбы и любви. Но, вслед за уходом мужиков, вернулся Тит и привез жалобу обратно, так как Дмитрий Ильич подписаться-то подписался, а гербовой сбор забыл оплатить.

Пришлось, закусив губы, опять посылать.

Все это вместе делало то, что лишний раз приходила справедливая мысль: "Пока внешние условия не повернутся в благоприятную сторону, до тех пор ни за что не следует приниматься, потому что только проклянешь свою окаянную судьбу и все равно ничего не сделаешь".

Так оно и вышло: Митрофан на какое-то замечание хозяина сказал свое обычное: "не выйдет". Дмитрий Ильич чуть не заплакал от бессильного раздражения, раскричался, плюнул и ушел.

Потом велел заложить лошадь и, сказав, что он умывает руки и не притронется больше ни к чему, уехал к Павлу Ивановичу на заседание Общества.

XL

Основною целью Общества, организуемого Павлом Ивановичем, было, как известно, - дать реальное приложение созревшим общественным силам, чтобы жизнь меньше походила на стоячее болото, в которое она мало-помалу превращалась.

Чем дальше, тем больше замечалось отсутствие прежней широкой и дружной помещичьей жизни. Наперечет оставалось несколько усадеб, где еще теплилась прежняя дворянская жизнь.

Теперь все больше сидели по своим углам. Все стало беднее и серее. Износилась ли земля или переменился народ, но не стало уж былой широты, хлебосольства и радушия. Дела не шли, имения разваливались, денег было мало, и уже нельзя стало радоваться каждому случайно заехавшему гостю и кормить его. И так все отвыкли от людей и привыкли к вечным нехваткам, что уж с испугом оглядывались на окна, когда на дворе слышался лай собак и звон бубенчиков подъехавшего экипажа.

Не стало простоты, и как-то распались все связующие звенья между отдельными людьми.

В старину все было просто. Вся жизнь была разделена на обыкновенные дни и дни торжест-венные - именины, праздники, семейные торжества, - когда люди собирались к соседям, поспевая к утреннему пирогу, потом переходили в зал за большой, уставленный десятками приборов стол. Отведывали одной-другой настоечки, лица оживлялись, громко и весело стучали ножи и вилки, поднимались и чокались рюмками в честь виновника торжества, и обед - среди налитых бокалов вина и отложенных в сторону салфеток - заканчивался в дружеских разгово-рах только в сумерки. А потом расставлялись зеленые столы в низких гостиных с кожаными диванами, с портретами предков и печами с отдушниками, распечатывались тяжелые, приятно-тонкие новые колоды атласных карт, скользивших в руках. Ставились по углам стола свечи, и старички, блестя лысинами, раздвинув фалды сюртуков, садились на всю ночь до утра.

Спорить было не о чем. Все было ясно, и все в главном были согласны: береги отечество и православную веру, поддерживай национальную славу дедов, ешь, пей с друзьями и веселись. А когда придет срок и призовет вечный судия, ложись и умирай в своем старом, прочно выстроен-ном еще предками доме.

Теперь же с каждым годом все больше и больше уходило из жизни веселье. Если прежде все были согласны в главных убеждениях, то теперь стали разбиваться на группы, всегда враж-дебные одна другой. И тесная дворянская семья стала распыляться.

Теперь не было в жизни ни одного общего прочного вековечного центра, вокруг которого сходились бы люди, как около чего-то незыблемого и непререкаемого. В жизни появились вопросы, а около вопросов - отдельные партии. И чем больше вырастало вопросов, тем боль-ше вырастало групп и партий, которые спали и видели - утопить в ложке воды всех своих противников, которых считали или тупыми, отсталыми людьми, или предателями и разрушите-лями.

Старинные праздники проходили тоскливо, серо и уныло. Всем было уже как-то неловко придерживаться старинных уставов и обычаев, когда выяснилась ретроградность всех этих национальных красот. И многое из того, что в старину казалось священным и не подлежащим никакому обсуждению, теперь не только ставилось под сомнение, но многого стыдились и от многого отрекались, как от позорного своей отсталостью наследства.

Прежде собирались для того, чтобы, взявши гончих, выехать в ближайшую порубку, по свежей пороше погонять до ранних зимних сумерек зайцев. Или поздравить уважаемого именинника и, - как подобает случаю, - выпить. И в этом разногласия никакого никогда не было. И разговоры все были самые простые: об охоте, о посеве, о московских цыганах и о веселой молодости. И если спорили иной раз жарко, то уже через час чокались за ужином, желая друг другу здравствовать на многие лета.

Если заходили крупные разговоры по поводу некоторой заповеди в отношении к чужой жене и доходило дело до пистолетов, то десяток друзей с обеих сторон собирались мирить случайных врагов. И, заставивши их поцеловаться, выпивали за здоровье обоих.

Теперь же, если и собирались, то только на каком-нибудь юбилее общественного и полити-ческого деятеля, а не на празднике, и говорили только о политике, общественности и об угнетен-ных массах, так как говорить о чем-нибудь другом или пересыпать из пустого в порожнее по старинке просто было неудобно в таких случаях.

Но когда говорили о политике и общественности, то не оказывалось почти ни одного чело-века, который был бы согласен во всем с своим соседом. Сходились в целях - расходились в тактике. Сходились в тактике - расходились в целях.

Главных течений было два. Одно стояло за то, чтобы во всей целости сохранить старинные православные заветы, прежнюю силу и доблестную славу родной земли с подчинением единой воле помазанника. Другое стояло за полное искоренение этих православных заветов, доблестной славы предков и самого православного помазанника, как наследия деспотизма и невежества.

"Сохраните все, и настанет золотой век, - говорили представители первого течения, - государство будет могуче своей целостностью, соседние народы и государства будут с боязнью и уважением прислушиваться к каждому слову великого царя и могучего своей верой народа русского".

"Разрушьте все это, а самодержавного сковырните в первую очередь, - говорили предста-вители второго течения, - и тогда будет уравнение и братская любовь между всеми народами".

За первое течение стояло исключительно старое поколение, за второе - все молодое и разночинцы. И если старое поколение бранило представителей молодого разрушителями, мальчишками и вольнодумцами, то представители второго течения считали вообще для себя неудобным какое бы то ни было общение с представителями первого, так как было ясно, что исповедовать веру, помимо того, что она опровергнута всеми последними научными данными, - было равносильно поощрению затемнения масс. Отстаивать национальность и укреплять ее - равносильно было измене перед человечеством и угнетенными нациями, вроде еврейской, которая, благодаря этому могуществу, голову приклонить нигде не может. Держаться же за свою сословную форму - значит совершенно быть моральным идиотом и не чувствовать за своим сословием никакой исторической вины перед массами, которые, очевидно, только и имеют одно назначение в здешней жизни: быть эксплуатируемыми.

Но, кроме этих двух главных течений, было бесконечное множество других, входивших в них, но не как союзники, а как протестанты, на почве часто очень тонких и незаметных для неопытного глаза различий. Это особенно имело место в передовом течении, где их боялись и презирали больше, чем открытых крепостников, которые хороши хоть тем, что их за версту видно.

XLI

Съезд организаторов Общества был назначен в семь часов вечера 25 мая. Но одни, перепу-тав, приехали раньше часа на три, другие, в расчете на то, что этот народ к сроку все равно не способен никогда собраться и придется без толку ждать, подкатили только к девяти часам.

И потом, когда уже нужно было начинать заседание, - все никак не могли всех созвать. Собраться не могли сразу потому, что в зале было скучно сидеть и дожидаться. Поэтому каждый, заглянув в дверь зала, где стоял стол с зеленым сукном, и увидев там только двух-трех человек, говорил себе или своему компаньону:

- Э, рано еще, походим в саду немножко, а когда соберутся, тогда придем.

- Что, не собрались там еще? - кричал кто-нибудь из сада, обращаясь к выходившим.

- Да нет еще почти никого; три человека с половиной.

- Ну что за народ, один раз как следует собраться не могут.

Так что заседание открылось только в одиннадцатом часу, когда многие уже стали погля-дывать на часы и ворчать, что собрали зачем-то народ с самого утра и держат до поздней ночи.

Наконец все собрались и, нерешительно отодвигая стулья, стали рассаживаться.

Дворянство разместилось ближе к центру, а купечество заняло места на уголке стола. На другом конце, около Валентина, уселись Авенир, подъехавший после всех Владимир, Митенька Воейков и Петруша, которого Валентину удалось написать в Общество, убедив Павла Иванови-ча в необыкновенном практическом уме и красноречии Петруши. Старики из дворян несколько тревожно посматривали на эту теплую компанию, рассевшуюся около Валентина Елагина, точно шайка удальцов около своего атамана.

Павел Иванович обратился к собранию с краткой речью, в которой, во-первых, приветство-вал объединение различных слоев общества, наглядно доказавшего тесную солидарность всех, несмотря на внешнее сословное разъединение. Затем сказал, что необходимо выработать ближайшую цель Общества, которое в общем призвано, конечно, быть вождем и скрепляющим звеном всех живых общественных сил.

- А в заключение предлагаю выбрать председателя, - сказал Павел Иванович, хмурясь и садясь в свое кресло.

Тут все заговорили разом, и каждому приходилось кричать, чтобы его голос был услышан.

Председателем единогласно выбрали самого инициатора, за что ему только осталось раст-роганно раскланяться на все стороны. Но лицо его даже при этом не потеряло своей обычной хмурости и серьезности.

Все так горячо приветствовали его, крича и оглядываясь друг на друга, - даже те, которые в первый раз видели Павла Ивановича, - что, казалось, они торжествовали свою давнюю мечту - видеть председателем именно Павла Ивановича.

Кто-то крикнул было - качать, - и некоторые из Валентиновой группы уже сделали движение вскочить из-за стола и, перехватив избранника на дороге, дружно взяться за него, но пропустили момент: Павел Иванович уже перешел к председательскому креслу, остававшемуся свободным до избрания, и, захватив с собой туда звонок, сел.

Потом выбрали секретаря - Александра Павловича Самарина, известного любителя охоты и милейшего человека. И ему так же обрадовались и хлопали в ладоши, на что Александр Павло-вич, растерянно улыбаясь и прижимая руки к груди своей венгерки, кланялся на все стороны. Выбрали помощника секретаря. И ему похлопали, хотя уже меньше.

Задачей первого заседания было только определение точной цели существования Общества и выбор президиума. Поэтому все думали, что к двенадцати часам кончат. Но вышло не то.

Люди, казалось, самые свободные, без предрассудков, которые не могли спокойно слышать о формализме и бюрократизме, когда дошло до дела, вдруг стали такими крючками, что цепля-лись за каждую формальность. Кто-то потребовал даже выработки регламента, по которому проходили бы заседания.

Регламент после всяких споров выработали. Но, что было значительно труднее, - заста-вить соблюдать этот регламент и сорганизовать многочисленное разношерстное общество, чтобы оно не ползло в разные стороны каждую минуту.

Авенир, точно застоявшийся конь, почуявший свободу, то и дело вскакивал с места и кричал, чтобы не нарушали регламента, а сам нарушал его больше всех, потому что постоянно залезал в чужую область: перебивал председателя и с места возражал оратору, когда никто его не просил об этом. А потом и вовсе закричал, что ну его к черту, этот регламент.

- Мы шире регламента, и нас вы не скрутите никакими регламентами, - крикнул он.

- Отдохнул бы немножко, сел, - сказал ему Валентин.

- Не могу, брат, - отвечал Авенир, беспокойно оглянувшись на Валентина, - с тех пор, как ты уехал, ни разу вдоволь поговорить и поспорить не удалось.

Петруша сидел около Валентина и уже мигал слипающимися глазами. Он совершенно не мог бороться со сном, когда ему приходилось слушать речи или печатное слово. Тут его охва-тывал такой сон, как будто он не спал десять ночей подряд.

- Ты бы записался в число ораторов, - сказал ему Валентин, посмотрев на него сбоку, - ведь говорить хорошо можешь.

Петруша только молча повел своей воловьей шеей и ничего не сказал.

Из регламента выяснилось, что необходимо составить повестку дня. И тут Федюков, до того презрительно молчавший, вдруг спросил, почему среди членов нет представителей других наций, хотя бы евреев, которых в городе много, и потребовал, чтобы на повестку был поставлен еврейский вопрос, который требует наконец своего разрешения.

- Разбираться в этом вопросе не наше дело, - сказал, нахмурившись, Павел Иванович, - это дело правительства.

- Ах, это не наше дело? - сказал иронически Федюков.

- Как чуть что, так не наше дело. А где же наше-то? - закричали, как ужаленные, неско-лько голосов с разных сторон.

- Не говорите с места! Куда вы через весь стол-то лезете?!

- Ну никакого порядка... - говорили недовольные голоса.

- Призовите их к порядку, чего они орут? - надрываясь, кричал тонким голоском жидень-кий дворянин в куцем пиджачке, сидевший рядом с Павлом Ивановичем.

- Да вы сами-то чего кричите? - сказал раздраженно, глядя на него снизу, сосед.

- Кричу, потому что председатель пешка, не может восстановить порядка.

Павел Иванович растерянно, но упорно и хмуро звонил во все стороны.

- Тише-е! - крикнул вдруг Щербаков, поднявшись во весь рост и ударив кулаком по столу. Он подвинулся со своим креслом ближе и оттеснил дворянина в куцем пиджачке, пристроившегося было около Павла Ивановича.

- Ну и народ, разве с таким народом можно добиться толку? - говорили все, перегляды-ваясь.

И правда, до заседания все были люди как люди, - скромные, с хорошими манерами, но, как только они добрались до этого стола, за которым можно было публично выражать свои мнения, так и пошло все вверх тормашками. И очевидно было, что стол с зеленым сукном и висящими на нем золотыми кистями по углам и листы бумаги перед каждым членом имели какое-то роковое значение и на всех действовали по-разному.

Одни, сев за этот стол, вдруг сделались как бы другими людьми, порвавшими всякую связь с обыкновенным миром. Даже своим близким приятелям говорили "вы" и как будто не узнавали их, если приходилось высказывать противоположные им мнения, считая, очевидно, что их тепе-решнее положение исключает возможность личных и простых отношений. И были необычайно щепетильны, в особенности в отношении нарушений регламента.

Другие, наоборот, как бы щеголяя своим свободным отношением к форме и торжественно-сти, ежеминутно нарушали и форму и торжественность. И держали себя так, как будто они здесь уже давно и все это - и стол, и листы перед каждым, и сукно с золотыми махрами - для них пустяки, своя обстановка, которой можно других удивить и заставить присмиреть, но не их.

Наконец на минуту затихли, когда ставился вопрос о целях. И сначала было слушали спокойно, пока говорил председатель.

Общество, по мысли основателя, должно было преследовать задачи чисто местного харак-тера, но большинство ораторов, после речи председателя, взяло сразу такой масштаб, который покрывал собою все государство, даже переходил его границы и усматривал недостатки в организации жизни западных соседей.

Федюков, до которого дошла очередь говорить, сидевший до того совершенно молча с презрительной миной, сказал:

- Общество при определении цели своего существования не должно довольствоваться скромными ханжескими размерами какого-то местного благотворителя от культуры. Оно должно сказать себе: всё или ничего...

- Браво! - крикнул Авенир. - Всё или ничего. Средины не принимаем.

- Браво! - крикнуло еще с десяток голосов, застучав при этом стульями.

- Всё, что мы видим вокруг себя, - продолжал Федюков, оглянувшись на Авенира, - безобразие и никуда не годится. И я лично не могу без отвращения подумать о каком бы то ни было участии в общественной деятельности, пока картина общественной жизни в корне не переменится.

- Верно! Молодец!

- Что это они там? - сказал помощник секретаря, торопливо составлявший какую-то бумажку. - Да подождите вы, повестка еще не выработана. Что за наказание!

- К делу ближе! - раздались голоса со стороны дворянства.

- Не зажимайте рот оратору. Вам дороже всего форма, а не сущность, - закричали с другой стороны. - Душители!..

Поднялся шум.

Павел Иванович от непривычного напряжения сорвал голос и поэтому только звонил в колокольчик, а Щербаков через голову кричал на всех.

Наконец, мало-помалу, успокоились. Председатель, придерживая рукой горло, стал гово-рить о том, что нужно же наметить хоть какие-нибудь границы и формы, ибо нельзя, в самом деле, тему об удобрении земли раздвигать до пределов общих принципиальных вопросов социальной жизни.

- Глотку затыкаете! - раздался короткий, отрывистый возглас.

- Ай, глаза колет? - крикнул другой, такой же отрывистый голос.

- Молчать! - закричал Щербаков, зверски взглянув в сторону выскакивавших отдельных голосов, которые, как пузыри от дождя на воде, показывались и скрывались раньше, чем успева-ли уловить, кто это сказал.

- Дайте же сорганизоваться хоть сколько-нибудь! - кричал умоляюще дворянин в куцем пиджачке.

И так как возражения самые противоречивые сыпались неожиданно с разных сторон, то решили, что главным вопросом следующего заседания будет вопрос о распределении и размеще-нии всех членов по однородным группам или партиям, чтобы председатель хоть мог, по крайней мере, знать, с какой стороны каких ждать возражений.

Необходимость этого сказалась еще и тогда, когда стали прилагать регламент к порядку прений. В нем было определено, что после выступления каждого оратора право голоса имеют: его единомышленник и представитель противоположного направления, то есть за и против.

Но оказалось с первого же шага, что единомышленников не было ни у кого, а противниками каждого являлись все.

И регламент приходилось или менять, или оставить его до следующего заседания, когда выяснится, на какие группы распадается Общество.

- Эх, организаторы!.. - кричали со всех сторон.

- Нет, голубчики! - воскликнул Авенир, уже ни к кому не обращаясь и никого не слушая, а грозя в пространство пальцем, - не на таких напали. Это вам не западные, разграфленные по линейке души, и нас вам не запрятать в рамочки. Потому что в нас - душа и огонь!

- Это же возмутительно, наконец! - слышались раздраженные голоса людей, которые, видимо, отчаявшись добиться толку криком, с досадой бросили свои карандаши и даже повер-нулись боком к столу, отодвинувшись со своими креслами.

Владимир, растерянно водивший по сторонам глазами, наконец, повернувшись к Валенти-ну, махнул рукой с видом человека, которому совсем закружили голову, и сказал:

- Прямо, черт ее, что...

- Нет, хорошо; молодой энергии много, - сказал Валентин, сидя несколько раскинувшись в кресле и переводя глаза с одного оратора на другого. - Вот никак не могу убедить Петрушу выступить. Его участие необходимо.

- Что же определение цели Общества-то? Скоро мы до него доберемся? Или по-прежнему будем ерунду молоть, - сказал раздраженно плешивый дворянин.

- Подождите вы тут с своим определением, - с досадой отозвался дворянин в куцем пиджачке, игравший роль церемониймейстера и пристроившийся уже к секретарям, после того как Щербаков оттеснил его своим стулом от председателя.

В конце заседания оказалось, что главного вопроса, о целях, разрешить не успели.

Когда заседание закрылось с тем, чтобы вопрос был перенесен на следующее заседание, то все как-то нехотя стали подниматься с мест и, разминая ноги, разговаривали и делились впечат-лениями. И как только отошли от стола с сукном и махрами, так опять стали тихими и коррект-ными людьми. Даже Щербаков, наступив на ногу Федюкову, тут же вежливо, почти с некоторым испугом за свою неловкость, извинился перед ним.

- Нет, это только в анекдотах рассказывать про этот народ, - говорили одни.

- Да, с такой публикой трудновато что-нибудь сделать, - говорили другие, - сами же установили порядок и не подчиняются.

- И не подчинимся, - сказал Авенир.

Павел Иванович, увидев, что уже все начинают расходиться, сказал:

- Объявляю заседание закрытым. Следующее заседание - 30 мая, в котором выяснится групповой состав Общества.

Он, нахмурившись, поклонился и отошел от стола, наткнувшись на кресло.

XLII

Чего больше всего боялась баронесса Нина Черкасская, то и случилось: Валентин не собрался вовремя уехать на свой Урал. И когда она была у Тутолминых, на другой день после заседания Общества, она вдруг с ужасом узнала, что профессор Андрей Аполлонович вернулся из Москвы.

- Вы теперь поняли, что этот ужасный человек со мной сделал?.. Он собирался через неделю по приезде ко мне уехать на Урал. Он собирается уже второй месяц...Что?..

Павел Иванович, нахмурившись и закинув голову несколько назад, продолжительно посмотрел на баронессу с своего кресла, где он просматривал газету.

- Но, милая моя, ты сама же говорила, что любишь его и нашла наконец свое счастье, - возразила Ольга Петровна.

- Да, я люблю его и нашла наконец свое счастье, - но ведь два сразу... Куда я их дену? Я теперь даже боюсь туда ехать. Павел Иванович, вы - юрист, скажите мне что-нибудь... впро-чем, нет, не говорите, я ничего не запомню, все перепутаю, и это еще больше взволнует меня. И, главное, что же дальше?.. Так они и будут двое жить у меня?

- У тебя действительно какая-то путаная голова, милый друг, - сказала Ольга Петровна, - останься с тем, кого ты больше любишь. И мой совет, - принимая в соображение твои некоторые свойства, - брать Валентина. Потому что профессор - всегда профессор. Я помню, он просидел со мной целый вечер, я примеривала при нем платье, и он... остался самим собой.

- Ну да, да... - сказала баронесса, откинув голову, как при упоминании о такой вещи, которую она сама хорошо знает. - Но я сама не могу разобраться... С Андреем Аполлоновичем меня связывает высшее, единство душ, как он говорит сам. Но Валентин... ты права, он больше подходит для меня. В философии я ничего не понимаю. В этом высшем тоже ничего не пони-маю. Ты видишь эти платья с вырезами... Это я делала, чтобы вызвать в нем хоть что-нибудь... (я говорю о профессоре). Но ведь я же женщина! ты поймешь меня, Ольга... Я хочу сказать, что я имела основание на такой поступок... (я говорю о Валентине).

- А какое основание ты имела, когда бросила барона для профессора?

- Ну, милая моя, это так давно было, что я тут уже ничего не помню. И там все как-то перепуталось, так что я даже не знаю, кто бросил.

Павел Иванович, сидевший за газетой между двумя подругами, то поднимал газету в уровень с головой и, нахмурившись, начинал читать, то опять опускал и продолжительно смотрел на баронессу, потом на жену.

- Но сейчас-то путаница в том, что тут никто никого не бросил, - сказала баронесса, в волнении пересаживаясь в кресло и оправляя складки платья. - С Андреем Аполлоновичем у меня высшее, единство душ. И он говорит, что человек не может жить без этого высшего, иначе он превратится в животное. Ты видишь, как все сплелось, - сказала баронесса, безнадежно разводя руками, - с профессором без Валентина я засну, умру от скуки, а с Валентином без профессора превращусь в животное. И потом я просто боюсь связывать себя с ним! Он увезет меня на Урал, заставит нагишом варить уху на берегу какого-то его дурацкого озера, воды которого, между прочим, священны... я не знаю, почему они священны. Одним словом - нет выхода. И это ужасно, ужасно! - сказала баронесса Нина, прижав обе руки со скомканным платочком к груди и подняв глаза к небу.

- Боже мой! Я здесь сижу, а там, может быть, разыгралась уже трагедия. Ты поняла: приезжает человек к себе домой и видит, что там сидит другой человек, совершенно на него не похожий. Что он должен при этом чувствовать?..

- Я не знаю, тебе виднее, что может при этом почувствовать профессор.

Баронесса Нина несколько времени с каким-то затруднением мысли смотрела на Ольгу Петровну, потом, вздохнув, сказала:

- Да, ты права, мне должно быть виднее.

- А для профессора эта история будет неожиданностью... по твоему с ним прошлому?

- Н-нет... не совсем, - нерешительно проговорила баронесса Нина.

- И как же он реагировал на это прежде?

- Видишь ли, тогда это бывало как-то проще: никто не забирался в дом и не жил по целым месяцам в его кабинете. Но ведь ты знаешь Валентина... Ты не была теперь в кабинете профессо-ра? О, значит, ты ничего не знаешь, что такое там творится. Восток!.. Уголок Востока... Это ужасный человек! Для него вообще ничего святого не существует. Нет, если бы я его знала, я никогда бы не пошла на это. Я запретила бы ему подходить ко мне. Но трудно за собой усмот-реть. Я даже не помню, когда и как это случилось. Я вообще все забываю. Может быть, я даже и запретила ему подходить ко мне... Ради бога, лошадей мне скорее, - сказала баронесса, вставая в величайшем волнении. - Я тебя извещу тотчас же, как приеду. - И она стала торопливо со-бирать разбросанные по всем столикам свои перчатки, шляпку и вуалетку с мелкими мушками.

- Меня успокаивает только то, что профессор склонен к размышлению и не сделает необдуманного ужасного поступка. Вот иногда и высшее на что-нибудь может годиться. А в данном случае я на это только и рассчитываю. Но все-таки страшно, страшно... - прибавила она, поднеся пальчики к вискам и с ужасом глядя на Ольгу Петровну испуганными глазами. - Вдруг, несмотря на высшее, в нем проснется зверь?.. Ну, я еду. Помолитесь обо мне. В трудные минуты я никогда не забывала о боге. И, должно быть, это он спасал меня столько раз из всех моих запутанных и ужасных историй.

Она торопливо надела перед зеркалом шляпу, спустила вуалетку до губ, потом, порывисто обняв подругу, дала Павлу Ивановичу поцеловать руку и, закивав головой, пошла было в перед-нюю, но сейчас же повернулась опять.

- Павел Иванович, вы - юрист, успокойте меня ради бога, скажите, что ничего страшного произойти не может.

Пантелеймон Сергеевич Романов - Русь - 03, читать текст

См. также Романов Пантелеймон Сергеевич - Проза (рассказы, поэмы, романы ...) :

Русь - 04
XLIII Когда баронесса Нина, замирая от волнения, вошла к себе в дом, т...

Русь - 05
Роман-эпопея ЧАСТЬ II I Пришел благодатный июнь. В лесах уже отцвели л...