Пантелеймон Сергеевич Романов
«Русь - 01»

"Русь - 01"

Роман-эпопея

ЧАСТЬ I

Писать картину Великой Революции,

начиная с самой Революции,

значит говорить о следствии,

минуя причину.

П. Р.

I

После суровой снежной зимы с ее метелями, сугробами и заносами пришла наконец весна.

В блеске теплого солнца обнажались и чернели на буграх жирные пашни, затопленные весенней водой. Березовые рощи краснели безлистыми верхушками на блещущем синем небе, по которому бежали белые облака, гонимые теплым, влажным ветром.

По рекам уже прошел серый ноздреватый лед, проплыли большие льдины с навозными дорогами, и рыбаки уже привозили в лодках больших икряных щук и широких лещей.

Сквозные, еще молчаливые леса быстро освобождались от снега. На осинах набухали лохматые почки. И на южных склонах лесных оврагов, где сильнее пригревает солнце, уже высыхал прелый прошлогодний лист и из-под него вылезали, приподнимая его, первые весенние лиловые цветы.

Бесконечные большие дороги, обсаженные по сторонам березами, от канавы до канавы были еще залиты водой. И ранними утрами, когда встающее солнце румянило и золотило покрытые росой поля и стволы берез, часто виднелся экипаж с кожаным верхом, перебираю-щийся с одной стороны на другую по журчащим глубоким колеям.

Кругом, среди распаханных полей и перелесков, на широком пространстве, виднелись в утреннем воздухе рассеянные деревни, овражки, ветряные мельницы или притаившийся где-нибудь на изгибе реки под сосновым бором древний монастырь с белыми стенами и старинными башнями по углам.

А когда после трехдневного сплошного тумана выглянуло солнце, - все вдруг ожило и обрадовалось яркому блеску голубых весенних небес.

И проходившая в такое утро по большой дороге какая-нибудь убогая старушка с котомкой за спиной иногда останавливалась, прикрывала старческой рукой глаза от яркого солнца и долго смотрела на сочные, играющие росой поля, на синеватые пронизанные румяным светом туман-ные дали; потом осеняла себя широким крестом и шла дальше.

Все было, как всегда, - и мир, и тишина над пробудившейся землей, - и нельзя было подумать, что этот год будет началом великих потрясений, от которых дрогнет весь мир.

II

Весенний Николин день наступил. Солнце только что поднялось над сонными, еще росис-тыми лугами, и на всей окрестности с ее усадьбами, рощами и деревнями лежала утренняя синева.

Луга за рекой потонули в молочно-белом море утреннего тумана, низким белым облаком растянувшегося над долиной реки. Солнце еще боролось с туманом, потом выбилось из него - и все засверкало и заблестело в свежем утреннем воздухе; а иногда сквозь белый туман прони-зывалась, ослепляя глаза, золотая искра блеснувшего креста колокольни.

Усадьбы еще спали. На их широких дворах от строений и деревьев лежали длинные прохладные тени. На завешанных окнах держалась еще со стороны сада роса, и везде стояла мягкая тишина.

Но деревня уже проснулась; скрипели на задворках ворота, из труб сизыми столбами поднимался в тихом воздухе дым топившихся печей и, не расходясь, стоял растянувшейся полосой над блестевшей от росы лощиной.

Весь необъятный горизонт за рекой с дымившимися лугами искрился и сверкал блеском утреннего солнца, туманя и росы. И праздничный благовест уже несся широкими волнами со стороны монастыря, приютившегося в свежей тени соснового бора над рекой, и со стороны села, раскинувшегося на высоком берегу со своими соломенными крышами, конопляниками и ракитами.

Праздничный народ в ярких платках и черных суконных поддевках шел и ехал отстоять раннюю обедню в убранном зеленью монастырском храме, выпить святой воды из студеного колодца с часовней, а после молебна зайти на тенистое кладбище поклониться родителям, лежащим там в зеленом вечном покое.

И один за другим поднимались на стертые каменные ступеньки паперти с чугунной плитой, снимали шапки и картузы и входили в пахнувший елкой и ладаном притвор. Отсюда через раскрытые стеклянные двери и сплошную стену спин и голов виднелись жарко горевшие свечи, отражавшиеся в стекле и на золоте икон.

Даже на паперти, куда неясно доносилось пение, стоял народ и крестился, когда долетал сюда из алтаря едва слышный возглас священника и певчие начинали что-то петь. Несколько раз толпа, нажимая на стоявших сзади, раздавалась, виднелись блестевшие новым золотом ризы священника, и слышался серебряный звон колечек кадила.

А когда обедня кончилась и отслужили молебен с водосвятием, народ потянулся ко кресту, а потом к выходу, освобождая широкое пространство пола с накиданной по каменным плитам свежей травой. Слепые под звон колоколов затянули свои стихи и, стоя в два ряда от паперти до ворот, держали перед собой в протянутых руках чашки для подаяния.

Колокола близко, над самой головой, весело, празднично трезвонили над растекавшимся с паперти народом, и коляски, стоявшие у коновязей, блестя на солнце черным лаком и белея раскрытыми зонтиками, как будто в такт веселому звону, тронулись по мягкой песчаной дороге.

На зеленой площади приезжие торгаши раскинули белые палатки с разными сластями.

На расстеленном полотне прилавков, за которыми стояли расторопные зазывающие торгов-цы, целыми ворохами были рассыпаны орехи всех сортов - грецкие, шпанские, кедровые; пряники - печатные, мятные, длинные медовые, и тульские, и вяземские; темные коврижки с белой обливкой и длинные, палочками, конфеты в нарядных бумажках, перевитых золотом.

На свободной лужайке собирались хороводы. Девушки с узелочками купленных гостинцев в руках брались за руки и, растягивая круг, медленно подвигались в одну сторону по кругу под затянутую песню, чтобы, дождавшись припева, лихо подхватить всем разом.

- Эй, гуляй, народ православный! - кричал какой-нибудь успевший клюнуть в шинке мужичонка, наткнувшись пьяными глазами на девичий разноцветный хоровод, и размахивал плохо слушающимися руками.

А солнце, поднимаясь все выше и выше, заливало ярким блеском ослепительно белое полотно палаток и разноцветную двигавшуюся в тесноте толпу.

- Девки, девки, - дружней! - кричал с другой стороны парень в новом суконном картузе и с цепочкой на жилетке.

Праздник был не только в этой нарядной толпе, в смешанном ярмарочном говоре, в ошалелых звуках свистулек, но и в самом небе, ярко, ослепительно блестевшем над садами и колокольнями монастыря.

* * *

После раннего деревенского обеда народ разошелся. Палатки на выгоне сняли. И на тех местах, где они стояли, остались только вбитые в землю колышки и притоптанная земля. А через всю площадь выгона легли длинные предвечерние тени.

Голоса и праздничные звуки так же раздавались отовсюду - с села, с реки, - но уже мягче, в каком-то другом, вечернем тоне. Запахло тонкой весенней сыростью остывающей в лощинах земли. Опускающееся солнце красным пожаром горело издали в верхних окнах монастырского купола. И над низкой деревенской колокольней в тихом вечернем воздухе со скрипучим писком, то улетая, то опять прилетая, носились стайками стрижи.

Народ для вечерних хороводов и игры в горелки собирался из ближних деревень на обрыв, ближе к реке, откуда были видны освещенные косыми лучами луга и широкое спокойное пространство реки. На притоптанном кругу слышался смех, прибаутки какой-нибудь развеселой молодки в плисовой безрукавке, когда еще настоящее гулянье и игры не начинались, а только подходили все новые и новые кучки молодежи.

Старички и пожилые мужики сидели и разговаривали на бревнах в стороне, около старой осыпавшейся ограды помещичьей усадьбы, кто в праздничной поддевке и сапогах, кто в лапотках с чистыми для праздничка суконными онучами, перевитыми новыми пенчными веревочками; одни в новых суконных картузах, другие в старых зимних шапках.

Вспоминали, глядя на гуляющую молодежь, как проводили такие праздники в старину, и говорили о том, что теперь стало уже не то.

И правда, в старину, кто помнил, бывало, за месяц начинали готовиться к празднику. В особенности если это было зимой или осенью, когда все работы уже кончались. Варили крепкую пенистую брагу, заправленную хмелем, от которого кружились головы и ноги выписывали порядочные кренделя. Мед, игристый и шипучий, задолго до праздника зарывали в землю. А там пекли всякие домашние пряники с медом, с тмином и мятой.

Отстояв долгую праздничную обедню и закусивши кусочком свежины, ехали на розвальнях по накатанной зимней дороге, обсаженной вешками, кто к куму, кто к другой какой родне.

И веселье с хороводами, катаньем и посиделками где-нибудь в просторной избе шло три дня.

Теперь же редко праздновали больше одного дня. Даже такие праздники, как вешнего Николу. И уже на другой день праздника, опохмелившись одним-двумя стаканчиками, принима-лись за работу. И не варили ни медов, ни браги, а покупали все готовое.

- Да, прежде не так справляли праздники, - сказал старик Софрон, сидевший на бревне, зажав бороду в руку, и всегда любивший вспоминать, что и как было в старину. - Сколько этого веселья, угощений всяких, - бывало, на четвертый день в голове шумит.

- А приволье какое было, господи... леса, луга, озера.

- Про леса и говорить нечего, - кругом леса были дремучие, - теперь вязанки дров не наберешь, а прежде, бывало, целую десятину запалишь, горит себе, и никто внимания не обращает.

- Вот богатство-то было, господи, - вздохнул кто-то, - и куда все делось?

- Господь ее знает.

- А в лесу, бывало, орехи, ягода всякая, и речки глубокие, чистые. Как утром выйдешь, - кругом роса, вода свежая, синяя, а по обоим берегам лес - стоит себе на солнышке ровно стена.

- Рыбы небось много было? - спросил возбужденно кузнец.

- Рыбой все речки были набиты. Бывало, старики рассказывали, прямо возами гребли рыбу-то; как заведут, особливо когда икру мечет, - так полна сеть судаков, щук, лещей... И чем только ее не ловили. Бывало, плетнем перегородят речку да сетями обведут, она тут и есть - вся.

- Ах, мать честная! - сказал, сплюнув, кузнец.

- Пенькой хорошо рыбу морить, - сказал рыболов Афоня, торопливо оглянувшись на своего приятеля, длинного и молчаливого Сидора.

- Да, уж чем только ее не брали, и пенькой морили, отравой травили. Бывало, как навалят в омут пеньки осенью мочить, так она, матушка, и всплывает вся кверху пузом, ну скажи, - вся вода белая.

- И помногу брали? - спросил жадно кузнец.

- Возами прямо, всю до последнего пескаря вычищали.

- Вот благодать-то. Все это, можно сказать, господь посылал.

- Рано захватили, вот и попользовались.

- А теперь как провалились куда, - скорбно проговорил Андрей Горюн, сидевший босиком на бревне и уныло смотревший куда-то в сторону.

- Может, чума была на ней? - спросил Фома Коротенький, стоя с палочкой и в своей вечной зимней шапке, посмотрев то на одного, то на другого. Он ни о чем не имел собственного мнения и всегда ответа на все ждал от других.

- Не слышно было как будто про чуму-то. От пароходов, говорят, рыба переводится.

- Нет, это уж так, сама по себе, - все на нет сходит.

- Да, переводятся хорошие места, - сказал Степан, кроткий мужичок с бородкой и в новеньких лапотках. У него болели глаза, и он все вытирал их сложенной в комочек тряпочкой.

- И до чего все смирное было. Бывало, на росу коров погонят в лес, - глядь, медведь в малиннике ходит. И ничего, посмотрит, посмотрит, крикнут на него: "Мишка, пошел прочь", - он завернется и пойдет себе.

- Слушался... Скажи на милость.

- А тетерьки эти и глухари, - прямо, бывало, как куры, сидят на елке, вытянут шею и смотрят вниз на тебя. Сердце радуется...

- Зайтить бы сбоку да палкой по всем шеям, чтоб зараз попало, - сказал солдат Андрюш-ка, сдвинув картуз на затылок, - на похлебку хватило бы.

- Тут на десять похлебок хватило бы.

- Их тоже сетями да силками ловили, - возами прямо.

- Как такие смирные-то, я б тебе их руками надушил незнамо сколько, - проговорил Андрюшка. - А теперь зайца какого-нибудь несчастного увидишь одного за целый месяц, - и тот как очумелый за версту от тебя летит.

- Дороги железные пошли, нет на них погибели, - вот и распугали все, ни одного глухого места не осталось. Теперь везде окаянные голые бугры какие-то, а прежде на том месте, где теперь левашевский да воейковский луга, дубы в два обхвата были.

- Ах, господи, господи, и куда же это подевалось-то все? - сказали мужики, невольно оглянувшись на голые пустые бугры, поросшие тощим дубовым кустарником.

- Вот так места были... - сказал кто-то, вздохнув.

- Да...

- Места-то и теперь есть, только не у нас, - крикнул откуда-то сзади Захар Кривой с нижней слободы.

Все как-то невольно посмотрели на усадьбы...

Солнце садилось за церковью, бросая красноватые лучи на золотой крест колокольни и на высокие верхушки тополей, росших в ограде. Звуки песен и голосов на заре доносились еще мягче. Запахло вечерней сыростью из лощины. И далекая спокойная гладь реки, и едва виднею-щиеся в вечерней мгле дали постепенно гасли и заволакивались лиловатой дымкой.

- Эх, кабы на свежее местечко, - сказал кто-то, вздохнув.

- Куда-нибудь надо подаваться...

- Завиться бы куда-нибудь подальше...

Все замолчали. В настоящем было плохо, в будущем - еще хуже. Только и оставалось, что сидеть и мечтать о свежих местах или вспоминать о далеком невозвратимом прошлом, когда земля была обильная и сильная, а жизнь легкая и веселая. И все задумались об этом прошлом, о далекой седой старине.

Весенняя ночь незаметно спускалась на землю. Деревни со своими избами, овинами и раки-тами погружались в сумрак. С лугов за рекой поднимался туман и низко стелился над озером. На обрыве еще играли в горелки, а мужики стали уже подниматься, натягивать на плечи кафтаны и расходиться по домам.

Перед избами кое-кто ужинал по-летнему, без огня. Около ракит стояли привязанные лошади и, опустив головы, лениво обмахивались хвостами от комаров, ожидая, когда после ужина выйдут, одевшись в шубенки, ребятишки и поедут в ночное за реку в последний день перед заказом лугов.

Уже деревни заснули, закрывались все двери в сенцы, и завернулись щеколды. Старики, почесываясь, стоя босиком, крестились перед иконами в переднем углу. Тени деревьев и гумен слились в теплом вечернем сумраке. Со стороны усадеб сильнее запахло цветом яблонь, а с обрыва все еще слышались голоса, смех и молодой веселый говор.

III

Среди изрезанных, тощих, покрытых рвами и промоинами мужицких полей расстилались просторные помещичьи поля с лесами и заливными лугами, с мельницами, усадьбами и рощами.

Разбросанные на необозримых пространствах усадьбы прятались в березовых рощах и липовых парках, облепленных грачиными гнездами. И когда какой-нибудь захудалый помещик, в тарантасе, на тройке разномастных лошадей, поднимался в гору по большой дороге и, защитив глаза от солнца, оглядывался назад, - в ярком утреннем солнце и синеющем тумане то там, то здесь виднелись блеснувшая стеклянная вышка, белые колонны дома сквозь зелень деревьев. А над рекой по обрыву спускалась уступами полуразвалившаяся ограда.

Большие усадьбы свободно раскидывались со своими службами, каменными строениями, парками где-нибудь на высоком месте, откуда через реку далеко, без конца виднелись заливные луга, распаханные поля и деревни. В этих усадьбах шумно и широко проводились все праздни-ки, в больших с колоннами залах накрывались столы на пятьдесят и больше человек.

И бывало, зимними праздничными вечерами, когда румяная морозная заря гасла за опушен-ными инеем деревьями, а снежные поля холодно лиловели в тумане, к подъезду с колоннами подъезжали одни за другими сани тройками, с засыпанными морозной пылью шубами седоков. Длинный ряд окон по фасаду загорался ранними огнями и светился всю ночь до позднего зимнего рассвета, когда лошади гостей давно уже поданы и кучера, похлопывая рукавицей об рукавицу, прохаживались в теплых валенках около саней и поглядывали на верхние окна, где уже отражалась утренняя заря, холодно розовея в морозных узорах.

Бесчисленные гости пили, ели и веселились так, как нигде. А старички, глядя на танцую-щую молодежь, вспоминали свое время, когда жилось еще вольнее, еще шире. Вспоминали Москву с цыганами, с шумной жизнью ресторанов, загородных поездок зимой на тройках в ковровых санях, когда сквозь сизый морозный туман искрятся и мелькают замерзшие окна магазинов, а мелкий сухой снег летит в лицо из-под копыт и вьется, отблескивая огоньками.

Вспоминали и московскую масленицу, и блины, и тройки, и горячую, молодую хмельную любовь, от которой остались далекие, как легкий туман, нежные воспоминания.

И теперь еще в таких усадьбах, как Левашевых, Тутолминых, с их огромными старинными домами со старинным запахом в больших комнатах, пышно проводились все торжественные дни праздников, именин и рождений. Но прежде круглый год шел непрерывный праздник. В особен-ности начиная с осени, когда чуланы и кладовые набивались на зиму всякой снедью, вареньями, грибами и медом, всякими домашними маринадами и наливками.

А в первый же охотничий праздник 1 сентября, когда в лесу медленно опадают желтые листья, когда дороги мягки и влажны, опустевшие поля безмолвны, бывало, из двух-трех соседних усадеб одновременно выезжает до сорока конных охотников с собаками, ружьями и охотничьими рогами за спиной. И молчаливые осенние поля, и чуткий обнажающийся лес стонут от звонкого собачьего лая и криков охотников.

Раз в три года ездили на дворянские выборы, достав из сундуков слежавшиеся дворянские мундиры с потемневшим шитьем. Везли туда же дочерей, которые во время выборов сидели с матерями на хорах, пряча в меха обнаженные плечи. А потом на широком просторе зала - с вынесенными за колонны стульями - танцевали до самого рассвета, когда уже в утренней морозной мгле просыпался город и по тротуарам спешили редкие ранние пешеходы.

И немало всяких историй - любовных и скандальных - вспоминали потом и качали седыми головами на свою быстро пролетевшую молодость, от которой у иного оставалась в виде далекого воспоминания какая-нибудь связка потемневших писем, хранившихся на дне шкатул-ки, да локон шелковистых женских волос.

Чуть не на каждых пяти верстах, по большим и проселочным дорогам, где-нибудь на горе с белой убогой церковью, были разбросаны средней руки усадьбы с просторными старинными домами, видевшими в своих стенах несколько поколений, со старыми, потрескавшимися печами, низкими теплыми комнатами, удобными дедовскими креслами и мягкими кружками домашней работы на стульях.

В тепло натопленных уютных комнатах этих усадеб весело, еще по-старинному, проводи-лись святки с ряжением и гаданьем, с ночными катаньями по скрипучему снегу в крещенский мороз, когда занесенные снегом поля искрятся и сверкают на месяце пухлой холодной пеленой.

В этих усадьбах хоть и не бывало больших приемов, но всегда каждого гостя встречали радушные, улыбающиеся лица хозяев. А в столовой его ждал жирный обед с дымящимся под салфеткой пирогом и целый строй домашних наливок, которые приберегаются для таких случаев на длинных полках в холодной кладовой. Запивши ими обильный деревенский обед, хорошо бывает сесть в сани и ехать по однообразной унылой зимней дороге, ощущая во всем теле приятную струящуюся теплоту.

Здесь жили по старине. Плотно и хорошо ели в осенний мясоед, весело проводили маслени-цу блинами со снетками и навагой. Смиренно говели в великий пост. На божничках, установлен-ных целыми рядами старинных родовых икон в потемневших ризах, всегда стояли из года в год хранившиеся пузырьки с маслом и святой водой. И виднелся засунутый за икону березовый веничек-кропильник, употреблявшийся при водосвятиях. Строго блюли народные обычаи старины, принимали иконы на дом, в тяжких болезнях соборовались и целыми поколениями росли и умирали в одном и том же доме.

И каждый сосед - ближайший или дальний - даже и теперь, возвращаясь из города и видя от большой дороги какую-нибудь знакомую зеленую крышу, непременно поворачивал лошадь через плотину пруда с купальней. Миновав ледники и погреба с широкими, низкими, ушедшими в землю дверками, гость подъезжал к старому большому дому с сиренью под открытыми окнами и кустами жасмина. И сначала оставался ужинать нарочно пойманными для этого в пруде карасями, а потом все, обступив гостя со всех сторон, уговаривали и оставаться ночевать.

В таком доме, с его не освещенным по вечерам залом, с теплыми полутемными коридорами и деревянными лестницами, каждый приезжий чувствовал себя необыкновенно хорошо. А ложась спать в отведенной ему низкой комнате со старинными портретами, всегда находил открытую свежую постель с только что смененным бельем и зажженную свечу с книгой на ночном столике; если же это бывало у Сомовых в Отраде, - то целую вазу яблок, кусок холодной телятины и бутылку красного вина. В том расчете, что гость еще не скоро уляжется после ужина и возможно, что ночью захочет покушать.

Каждая из этих усадеб имела какую-нибудь свою прелесть, какой не имела другая. В одной были гостеприимные старички, куда гость приезжал, как к себе домой. В другой - целый выво-док молодежи, с ее романами летними и зимними, в аллеях парка или в уединенных переходах на площадках теплой лестницы, где обыкновенно одиноко горит на точеном столбике стенная лампа с матовым абажуром.

И в каждой семье были свои традиции, которые сохранялись из века в век, как неотъемле-мая принадлежность дома.

А там шли мелкопоместные, затерявшиеся в полях или притаившиеся в уголку под лесом. И нигде нельзя было так хорошо поохотиться, а после охоты выпить и закусить, как на этих мале-ньких хуторках, где обыкновенно идет своя холостая жизнь с целодневным курением трубки у окна за самоваром, с бесконечными разговорами об охоте с заехавшим приятелем.

И когда одного такого занесет попутный ветер, то сейчас же со стола уносится потухший самовар, из подвала приносятся пока что свежие отпотевшие с холода яблоки, а там сооружается закуска и достаются из пыльной горки разные графинчики с гранеными стеклянными пробками.

А когда принесут кипящий самовар, от которого сильная струя пара, бурля под крышкой, бьет в потолок и туманит маленькие окна, тут и пойдут наклоняться к рюмкам графинчики и нацеживаться разноцветная влага настоек.

Если же на огонек подъедут еще двое-трое приятелей, то, проговоривши всю ночь, наутро собираются по свежей пороше на зайцев. А в сумерках всей компанией, голодные, изморенные, но веселые от удачной охоты и свежего зимнего воздуха, возвращаются опять под гостеприим-ную кровлю хуторка. Тут уже ждет на столе горячий пирог, к которому, конечно, присоединены толстенькие рюмочки, опять те же, вновь дополненные графинчики и селедочка с луком, так как ни один порядочный охотник не будет пить, если нет среди закусок селедки с луком.

Проходили годы. Все изменялось. То там, то здесь вымирали владельцы, усадьбы их со старинными домами и садами продавались, а на их месте долго виднелись с проезжей дороги заброшенные надворные постройки с грудой кирпичей и мусора.

И казалось, что вместе со старыми домами, с их облупившимися колоннами и пошатнувши-мися балконами, уходит старая жизнь.

Среди обитателей родовых усадеб стали появляться такие, которые, - вроде известного Митеньки Воейкова, - вели странную обособленную жизнь. Или вроде еще более известного Валентина Елагина, человека совершенно нового, во многих отношениях странного и непонят-ного, имевшего удивительную способность влиять на людей и сбивать их с толку. Он главным образом отличился своей историей с баронессой Ниной Черкасской, женой почтенного и уважаемого профессора.

Правда, были и такие люди, которые еще над чем-то хлопотали, старались поддерживать общественную жизнь, вроде Павла Ивановича Тутолмина, занимавшего судебную должность и прославившегося впоследствии основанным им знаменитым Обществом.

Но всем как будто скучно и тесно становилось в родных обветшалых усадьбах и начинало тянуть куда-то в другие места, на неизведанный свежий простор.

IV

В утро Николина дня на дворе усадьбы Дмитрия Ильича Воейкова шла обычная, несколько ускоренная по случаю праздника жизнь: через двор торопливо прошла кухарка к колодцу с пустыми ведрами, прошли рабочие в праздничных суконных поддевках в церковь среди мелька-ющих утренних теней. А в раскрытое окно кухни виднелся стол с роем мух около рубленного для котлет мяса. Собаки, сидя перед окном, жадно смотрели туда и махали по земле хвостами, разметая ими сор.

Хозяин усадьбы еще спал в своем кабинете на широком диване с ковровыми валиками. Он лежал, покрывшись с головой простыней от мух. А кругом него, - на стульях, на полу, даже на письменном столе, - в каком-то вихревом состоянии валялись разбросанные части его туалета. Один сапог лежал далеко посредине пола, очевидно, он трудно снимался и был пущен туда в раздражении, а другой выглядывал из-под дивана.

Круглые часы, на противоположной от дивана стене, пробили девять. Простыня завороча-лась, и лежавший под ней чихнул. Потом она опять присмирела.

Под часами на стене была прибита за уголки четвертушка бумаги, очень тщательно обведенная по краям красными чернилами в виде рамочки. На ней было написано расписание занятий. Причем в начале стояла крупно и смело выведенная цифра 4, указывающая на время пробуждения. Но она была зачеркнута, и под ней менее крупно написана цифра 6.

Потом и эта зачеркнута и заменена уже как бы с некоторым раздражением цифрой 8.

Часы пробили половину десятого.

И в тот же момент из-под простыни испуганно высунулась спутанная голова. Это и был сам владелец усадьбы с тысячей десятин земли, Дмитрий Ильич, или Митенька Воейков, как его звали в обществе.

- Здравствуйте, - опять проспал! Он пошершавил свои мягкие белокурые волосы и сел на диване, спустив ноги на пол.

- Желал бы я все-таки послушать, чтобы кто-нибудь объяснил мне, в чем тут дело: с четырех часов начал, а теперь уже на половину десятого съехал. Ведь сколько раз твердил этой неуклюжей дуре Настасье, чтобы она будила в положенный час. Ну что же... теперь спеши не спеши, все равно весь день испорчен. - И Митенька, заложив руки за голову, с расстроенным видом лег на диван...

Он в последнее время чувствовал какое-то отчаяние от беспорядка и грязи в своей жизни, от наседающих на него мужиков, вообще от всей внешней жизни и так называемой действительно-сти. В борьбе с хаосом и бестолковщиной он установил себе определенное расписание занятий, где было все размечено: когда вставать, когда думать, когда гулять. И вот теперь - расписание было, а порядка опять никакого не было.

Часы пробили десять.

- Э, черт их... покою не дают, - сказал Митенька, машинально вскочив и с раздражением взглянув на часы. На макушке у него торчал пучок непослушных сухих волос и еще больше усиливал недовольный вид хозяина.

Дмитрий Ильич хотел было обуваться, но нашел только один носок. Он оглянулся по полу, заглянул даже под диван. Носка нигде не было.

- Так, все в порядке, - сказал Митенька, сидя на корточках около дивана, и поклонился кому-то, разведя руками, в одной из которых он держал сапог, а в другой носок. Вдруг он насторожился: за дверью кто-то споткнулся, зацепившись за половик. Потом постучал в дверь.

Митенька живо вскочил. Держа в одной руке носок, а в другой сапог за ушко, он повернул-ся к двери и ждал, как охотник ждет зверя, который неожиданно сам лезет в руки.

- Вставать пора... - сказал из-за двери какой-то сиплый недовольный голос.

Митенька нарочно не отзывался и ждал, чтобы заманить в комнату.

На пороге показалась баба, несколько угрюмая, с испачканным в саже носом, в грязном подоткнутом сарафане и в валенках. Это и было Настасья.

- А! вот тебя-то мне и надо! - крикнул Митенька, поймав момент, когда вошедшая переступила порог. Но она, взглянув на хозяина, стоявшего в одном белье, попятилась было к двери.

- Тебе что было приказано?

- А что?

- Ты сейчас зачем пришла? - сказал хозяин, не отвечая прямо на вопрос и как бы желая довести ее до сознания другим путем.

- Ну, будить шла...

- Не "ну, будить", а просто будить. А в котором часу тебе приказано будить?

Настасья молчала. Хозяин ждал.

- В восемь!.. А ты приперла когда? В десять?

- Нешто угадаешь?

- Тут и угадывать ничего не надо, а посмотри на часы, вот и все. И потом, скажи на милость, когда я тебя приучу к порядку?.. Что это у тебя тут? - сказал Митенька Воейков, показав сапогом на свой стол и на всю комнату.

- Что было, то и есть.

- То есть как это "что было"? Почему же оно было? Раз тебе сказано, что ты должна убирать каждый день, значит, - кончено... Ты меня знаешь?.. Чтобы с завтрашнего дня все блестело и каждая вещь лежала на своем месте. В девять я встаю...

- То в восемь, то в девять, - нешто тут разберешь.

- Теперь в девять, с завтрашнего дня в девять - и не твое дело тут разбирать. В 91/4 ты убираешь комнату, в то время как я пью кофе. В 91/2 прихожу заниматься.

- А нынче как же?

- Нынче не в счет. Тебе сказано: с завтрашнего дня. У меня вот каждый час расписан и распределен точно. Ты видишь это? - сказал Митенька, показав носком на расписание.

Настасья недовольно и недоброжелательно посмотрела на расписание.

- А из-за тебя я каждый день теряю время, потому что ты все угадываешь вместо того, чтобы смотреть на часы. И ералаш какой-то развела на письменном столе.

- Я не разводила... Я под праздник убирала.

- Вот пойдите с ней!.. - сказал, как бы в изнеможении, повернувшись от нее, Митенька Воейков. Потом опять сейчас же быстро повернулся к ней и крикнул: - Каждый, каждый день, а не под праздник! Вы с Митрофаном все только по своим дурацким праздникам и постам считаете. Мне ваши праздники не нужны. Вот сегодня праздник, а ты видишь, я работаю.

Настасья молчала.

- А чего ты в столовую натащила? каких-то корзин с грязным бельем? Ты думаешь, что если я молчу, так, значит, и ничего не вижу? Я, брат, все вижу.

- А что ж ей сделается?.. - сказала угрюмо Настасья.

Митенька внимательно, как бы с интересом посмотрел некоторое время на Настасью.

- Знаешь что? - сказал он наконец, как человек, пришедший к убийственному для его собеседника заключению. - Ты - злейший варвар. Ты все можешь растоптать, сама того не заметив.

Настасья почему-то тупо посмотрела на свои валенки и ничего не сказала.

- Что же ты молчишь?

Настасья начала тупо моргать, что у нее всегда служило признаком крайнего напряжения мысли. И тут она уже совершенно переставала понимать самые обыкновенные вещи.

Хозяин заметил это.

- Ступай! - сказал он ей значительно и громко, как говорят глухому, и некоторое время смотрел ей вслед, когда она в своих валенках вылезала из комнаты.

- Вот тебе и расписание, - сказал Митенька, посмотрев на часы, - вот тебе и четыре часа. Да ну что там, разве с этим народом можно что-нибудь наладить. О, господи, ну и созда-ния! - Он покачал головой, потом с некоторым недоумением посмотрел на сапог и на носок, которые он все еще держал в руках, как бы забыв, что с ними делать, и с досадой стал одеваться.

Митенька надел русскую рубашку с махровым поясом и, по привычке, студенческую тужурку, хотя давно уже бросил университет, и подошел к зеркалу. Он машинально пригладил рукой пучок на макушке, который опять сейчас же вскочил. Наткнувшись в зеркале глазами на расписание, подошел к нему, взяв со стола карандаш, и сказал тоном человека, делающего последнюю уступку:

- С завтрашнего дня я, так и быть, буду вставать в 9 часов, но чтобы было - минута в минуту.

Он хотел было вписать цифру 9, но там так все было перемазано, что он махнул рукой и пошел пить кофе. А потом отправился в обычное место своих утренних занятий, за канаву сада. Туда он уходил от внешней жизни и действительности со всякими ее Настасьями, Митрофанами, чтобы дышать чистым воздухом общечеловеческих мыслей и жить своим главным и предчув-ствием той совершенной жизни, к которой человечество придет лет через четыреста или пятьсот путем неизбежной эволюции.

V

Если бы у Дмитрия Ильича Воейкова спросили, в чем заключается его главное и чем он, собственно, занят, он смело мог бы ответить: всем чем угодно, только не заботами о своем личном благополучии и материальном устроении. Никто не мог бы его упрекнуть в том, что свои личные интересы он ставит выше общественности. Не той средней общественности, - с ее земствами, партиями и всякими учреждениями, которой занято большинство средних людей, - а высшей общественности, имеющей целью мысль об угнетенных и эксплуатируемых массах, независимо от нужд настоящего момента и от того, в каком месте земного шара они находятся.

Он, может быть, как никто чувствовал историческую вину своего привилегированного социального положения, свою высшую вину перед угнетенным большинством, вину уже в том, что он родился и рос в лучших условиях, чем бесконечные массы угнетенных. И так как он жил не узким кругом своей личной жизни, а интересами этой высшей общечеловеческой обществен-ности и негодованием вообще против бессмысленного устроения жизни, то для него все урод-ства социальной жизни были одинаково задевающими: "Почему рабочие работают как рабы, а живут в каких-то лачугах, в то время как фабриканты, ничего ровно не делающие, обитают в роскошных дворцах, которые они не сами строили? Почему крестьяне косны и не могут органи-зовать себе получения предметов первой необходимости из первых рук и переплачивают торгов-цам? Почему допустили, чтобы Австрия захватила себе Боснию и Герцеговину? Почему евреям не дают равноправия?"

Могли сказать, что он занимается чужими делами и что от этого до сих пор никакого толку, слава богу, не видно, а вместо этого у самого в делах ералаш, земля наполовину пустует, образо-вание не кончено и брошено на половине.

Может быть, но эти чужие дела важнее своих собственных уже потому, что касаются не одного человека, а бесконечного множества людей, и потому они должны быть разрешены в первую очередь.

Что же касается результатов, то они не всегда могут быть видимы, так как здесь дело идет главным образом о будущем, а не о настоящем.

Он совсем был бы доволен и спокоен за свое направление жизни, если бы не мешали мысли о том, что тупое и косное большинство, в лице соседей, думает о нем по-своему. И, конечно, совсем иначе оценивает его, чем он сам себя, так как они судят по внешнему и все ищут каких-то видимых результатов.

- Вот я хожу сейчас здесь один, в глаза никто из них не имеет права ничего сказать мне, но я же чувствуую их тупую косность, - сказал Митенька, указав в сторону церкви, где сейчас шла праздничная служба. - И это мешает мне, давит меня. Если бы кругом были другие люди, какая могла бы быть прекрасная жизнь!

Особенно мучительно было то, что косное, тупое большинство (большинство угнетенное сюда не относится) отличалось необычайной прочностью в своих веками сложившихся традици-ях и убеждениях. А у него как раз была какая-то невероятная чувствительность и шаткость в этом отношении: каждый насмешливый взгляд или твердо и уверенно высказанная противополо-жная ему мысль мгновенно сбивали его со всех внутренних позиций. И поэтому приходилось всеми силами избегать соприкосновения с враждебной средой. А враждебная среда была реши-тельно всюду, где были люди, так как обнимала собой все общество, всех помещиков и даже мужиков. Вследствие чего он мог жить полным напряжением сил для нужд угнетенного боль-шинства только в абсолютном одиночестве.

Благодаря этому мучительно чувствовалось свое обособление от всех людей и полная невозможность принять какое бы то ни было участие в их деятельности и жизни с ее трудом, радостями и удовольствиями.

В это время от церкви показались два экипажа. В переднем виднелись белевшие на солнце раскрытые дамские зонтики.

Митенька почти невольно перескочил через канаву в сад и с забившимся сердцем спрятался за дерево, ожидая, когда они проедут. У него безотчетно прежде всего мелькнула мысль, что, увидев его, они, конечно, стали бы между собою обсуждать, чего он тут один болтается в поле, когда все порядочные люди в церкви.

Это ехал предводитель, князь Левашев, именинник в нынешний день, высокий бодрый ста-рик с длинной седой бородой, которая разделялась при быстрой езде от ветра на две половины, ложившиеся ему на плечи. С ним ехали две девушки. Одна черненькая, задумчиво смотревшая вперед по дороге. Другая белокурая, очень живая, весело и беззаботно поглядывавшая по сторонам.

Глаза Митеньки невольно остановились на черненькой девушке. И он невольно подумал о том, что вот он стоит здесь, - спрятавшись в кусты, точно в самом деле лишенный прав, - и не имеет возможности просто, как десятки других, обыкновенных молодых людей подойти, поздо-роваться с семьей предводителя и посмотреть в глаза черненькой девушке.

И когда проехала мимо него вторая коляска, в которой сидел и, ворча, хмурился на толчки Павел Иванович Тутолмин, - Митенька долго смотрел вслед экипажам и мелькавшему серому вуалю черненькой девушки. Он вспомнил, что какую-то одну из них зовут Ириной.

Ему вдруг точно в новом освещении вся жизнь его показалась нелепостью. Отказался от своей личной жизни, закабалил себя в какие-то аскетические рамки, благодаря этому во всю юность не знал никакой радости. И все это из-за совестливости перед обездоленным большинст-вом. А это большинство великолепно забирается за его рыбой, ворует яблоки, в то время как он ходит здесь, мучается и страстно жаждет одного: светлой, свободной жизни на справедливых основаниях. И ему же еще приходится прятаться от людей, точно стыдясь перед ними своей святыни.

А они не только не замечают подвига самоотречения, а считают его, наверное, недоучивши-мся студентом.

- И вообще я устал, и все мне надоело! - сказал он вдруг несчастным голосом и с полным упадком духа, как это у него часто бывало. Но когда он подходил к дому, глаза его увидели но-вое и уже более существенное, чем рыба и яблоки, посягательство на его родовую недвижимую собственность: на месте проломанного плетня со стороны деревни стоял на его земле деревен-ский амбарчик. Когда он тут успел вырасти, было неизвестно.

Мгновенно упадок духа сменился необычайным взрывом энергии, и Митенька, сделав рукой и бровями жест человека, который сейчас распорядится по-своему, быстро вошел в дом.

- Митрофан! Лошадь мне! - крикнул он в окно.

"Если эти дикари не понимают высших отношений, то они заслуживают самых низших. И они получат их!"

Он и сам не подозревал, что этот день был последним днем его прежнего направления жизни.

VI

Все в том же состоянии гневной решимости, которую он видел в себе со стороны, Дмитрий Ильич надел пыльник, валявшийся в кабинете на кресле, и с раздражением занялся отыскивани-ем фуражки, заглядывая под кресла и стулья. Но в тот момент, как он нашел ее под книгами на кресле, ему вдруг пришла мысль о той огромной разнице между ступенью развития мужиков и его, Дмитрия Ильича. Кого он хочет казнить? Тех же угнетенных, которым он отдал всю мысль своей юности и весь жар ее, перед кем на нем самом лежит историческая вина.

Если бы не случилось задержки с фуражкой, эта мысль, может быть, и не пришла бы. Но как только она пришла, так и перебила стремительность действия.

Он встал, бросил фуражку на стол и сказал себе: не стоит связываться. И притом, принцип должен быть выше всего.

- Митрофан, не надо лошади.

В дверь постучали.

- К вам, батюшка, можно? - послышался за дверью стариковский голос, по которому Митенька узнал своего мелкопоместного соседа Петра Петровича. Вошел седой морщинистый старичок с давно не бритым подбородком и с нависшими усами. Он был в летней сборчатой поддевочке на крючках и с красным носовым платком в руке. Не глядя на хозяина, повесил у двери картуз на гвоздик и сел на стул. Спокойно достал из кармана складывающийся розеткой кожаный мешочек с табаком и, не говоря ни слова, стал набивать трубочку, покачивая чего-то головой.

- Окаянный народ!.. - убежденно сказал он, запихивая в трубку последнюю щепотку табаку. - Чем человек с ними лучше, тем они хуже.

- Вы про мужиков?

- Известно, про кого же больше, - сказал Петр Петрович, взяв трубку в зубы и стянув шнурок на табачном мешке. - С самого утра целое стадо на вашем поле. Пришел сказать.

- Как, и стадо было? Я видел только этот амбарчик.

- И стадо, как же! - крикнул Петр Петрович, протягивая к Дмитрию Ильичу руку с трубочкой, которую он собирался закурить. - Я вам, батюшка, давно говорил, что этот народ понимает только палку. Ежели палка над ними есть, то все хорошо. Как палку приняли, так и пойдет черт знает что.

Митенька отошел к окну и стоял, болезненно наморщив лоб.

- Да потому что им кроме палки никто ничего и не показывал... - сказал он.

- И не следует! - быстро подхватил Петр Петрович, опять протянув к хозяину руку с трубочкой, которую он все не мог собраться закурить. - Их гнуть надо, сукиных детей, в бараний рог и для их же пользы, вот что, - заключил, назидательно качнув головой, Петр Петрович и, закурив наконец трубочку, запахнул полу на колене.

- Так вы думаете, стоит подать жалобу?

- Господи, да как же не стоит! - воскликнул почти испуганно Петр Петрович. - Вы вот что, садитесь-ка себе тут и строчите, а я пойду у вас рюмочку выпью.

Митенька нерешительно сел за стол и, кусая с напряжением мысли губы, задумался. В таком положении он сидел пять, десять минут, болезненно морщась.

Потом вдруг вскочил.

- Ну ее к черту, эту жалобу. - Он с шумом отодвинул кресло от стола и пошел, сам еще не зная куда. Но на пороге столкнулся с Петром Петровичем, утиравшим губы красным платком.

- Накатали, батюшка? Везете?

Митенька хотел было крикнуть, чтобы отстали от него, ничего он не накатал и везти никуда не собирается. Но почему-то сказал, что написал и сейчас едет.

- Валите, валите, таких дел откладывать не стоит.

- Митрофан, лошадь! - с досадой крикнул Дмитрий Ильич.

- Сделаю вид, что поеду! - сказал он сам себе, в затруднении шершавя ладонью макушку. - А то будет приставать.

Этот шаг и повлек за собой всю ту цепь нелепостей, которые самому твердому человеку могли бы закружить голову.

VII

Нелепость первая: насколько глупо ехать только потому, что какому-то Петру Петровичу показалось необходимым жаловаться.

Это пришло в голову Митеньке Воейкову, едва только он отъехал с версту от дома. Он велел было Митрофану повернуть лошадь, но при мысли о том, что Петр Петрович, наверное, еще не ушел, раздумал.

- Придется сказать Павлу Ивановичу, что приехал просто навестить его. И никакой жало-бы, конечно, не подавать, я вовсе не обязан исполнять фантазии всякого встречного.

Он въехал на широкий двор усадьбы с каменными конюшнями и чугунной доской на раките, в которую бьют сторожа, обходя ночью усадьбу. Тут вышла вторая нелепость, которой он ожидал меньше всего. На дворе Митенька увидел проходившего от конюшни к дому хмурого малого в сапогах и с жесткими волосами. Он велел Митрофану остановиться и, обратившись к малому почему-то несколько робким, как бы приниженным тоном, спросил его, дома ли Павел Иванович.

Малый остановился и сказал недовольно и нехотя, что барин дома. Потом повернулся и пошел дальше.

- Доложи, пожалуйста, - сказал Митенька, торопливо выходя из экипажа.

- А вам по делу? - спросил малый мрачно и глядя не на просителя, а куда-то в сторону и вниз.

Митенька, потерявшись и боясь, что малый уйдет, сказал, что по делу.

- Ну, тогда идите сюда. - И повел его к черному ходу. Митенька пошел за ним. Они вошли по грязным ступенькам кухонного крыльца сзади дома, прошли через жаркую кухню, потом через узенький коридорчик, и Митенька неожиданно для себя прямо в пыльнике очутился в служебном кабинете Павла Ивановича.

Павел Иванович, вернувшись из церкви, сидел с приехавшим к нему соседом Щербаковым в кабинете и обсуждал дело организации проектируемого им общества. Они кончали подсчет будущих членов, когда в кабинет неожиданно вошел Митенька.

Павел Иванович поднял голову и долго сквозь стекла пенсне смотрел на Дмитрия Ильича.

- Ну что там еще... ну кто там?.. - говорил он, недовольно нахмурившись и какими-то неопределенными фразами. Его короткий, но торчащий в разные стороны бобрик придавал ему суровый вид, который усиливался еще тем, что у него была привычка закидывать голову неско-лько назад и смотреть сквозь пенсне на посетителя. И люди, не знавшие его, всегда несколько терялись под этим взглядом.

Щербаков, подняв голову от стола, тоже посмотрел на Митеньку с недовольным выражени-ем, какое бывает у людей, которые вели деловой разговор с хозяином дома, а тут врывается кто-то третий, и неизвестно еще, сколько времени он проторчит.

- Вам что угодно? - спросил он за Павла Ивановича, который молча и строго смотрел на посетителя.

Митенька, растерявшись под двумя вопросительными взглядами, сказал то, чего совсем не хотел и не думал говорить. Именно: что он вынужден прибегнуть к защите судебной власти от мужиков, которые теснят его самым невозможным и возмутительным образом. При этом у него было наивное, испуганное лицо с торчащей кисточкой волос на макушке, какое бывает у учени-ка, который пришел жаловаться, но еще не уверен, как будет принята его жалоба; еще, может быть, его самого назовут фискалом и ябедой. И весь приезд его, благодаря хмурому малому вышел каким-то нелепым. Нельзя же было теперь сказать: здравствуйте, я вас проведать прие-хал, - тем более что Павел Иванович по своей рассеянности, очевидно, даже не узнавал его.

Но едва только Митенька договорил, как черный усатый Щербаков возбужденно вскочил в своей сборчатой поддевке с места.

- Вот вам пример! - крикнул он своим пропитым басом. - Я всегда говорил, что они на шею сядут, эти хамы, если мы будем с ними сентиментальничать.

Павел Иванович, сидевший в своем председательском кресле с резной спинкой, в начале речи Щербакова перевел взгляд на него и некоторое время смотрел на говорившего сквозь пен-сне, откинув назад голову, как смотрит судья на эксперта, дающего показания. Потом взглянул на Митеньку, все еще стоявшего посредине кабинета в своем пыльнике и с кисточкой волос на макушке.

Митенька Воейков, неожиданно попавший в сочувствующую среду, вдруг почувствовал всю свою обиду и всю вину мужиков. Торопясь, он рассказал про все. И даже пожаловался на непочтительное отношение, хотя последнее реально ни в чем не выражалось, но он чувствовал, что они не уважают его.

- В губернский город надо, в Окружной суд, - крикнул Щербаков с налившимися кровью, желтыми, точно от табака, белками глаз.

Павел Иванович, выслушав его, опять перевел значитальный и нахмуренный взгляд на Митеньку Воейкова, потом вдруг сказал:

- Да ведь вы... Воейков, Дмиртий Ильич?

- Да, - ответил Митенька.

- Простите, я и не узнал вас. - Он встал и пожал Митеньке руку, сохранив при этом тот же нахмуренный и сосредоточенный вид. Этот вид он сохранял всегда: и тогда, когда кого-нибудь слушал, и тогда, когда искал на полу пропавшую туфлю или рылся в бумагах и по обыкновению не мог найти того, что требовалось. Но, несмотря на это, он был, в сущности, добрейший и безобиднейший человек.

Щербаков вежливо, по-военному шаркнул ногой в лаковом сапоге и, как своему, пожал Митеньке руку.

Митенька, принципиально презиравший помещиков и вообще всех, кого не знал, вдруг почувствовал к ним обоим внезапно вспыхнувшее в нем чувство признательности, почти любви за то, что они оказались такими прекрасными людьми, которые сразу поняли его и хорошо отнеслись к нему, приняв его сторону. И чем больше было у него прежде к ним заочного чувства принципиального презрения, тем больше было теперь растроганности.

- Прошу позавтракать с нами, - сказал Павел Иванович, - жена будет очень рада.

Митенька стал отказываться. Павел Иванович настойчиво просил остаться. Митенька пошел в переднюю раздеться, но, снимая с себя пыльник, вдруг увидел в зеркале, что он в своей старой студенческой тужурке.

- Вот черт догадал надеть, - сказал он сам себе, - подумают еще, что меня выгнали из университета. Скрываю это и потому ношу тужурку. - Постояв в нерешительности, он пошел в кабинет опять отказываться. Это уже вышло так странно, что даже Павел Иванович удивленно приподнял брови.

Но тут Щербаков взял Митеньку за руки, молча подвел к вешалке и сказал, что не уйдет до тех пор, пока тот не разденется.

Пришлось раздеться.

Едва они вошли в кабинет, как на пороге показалась красивая и тонкая фигура хозяйки дома, Ольги Петровны, на секунду с легким удивлением задержавшейся в дверях при виде нового лица.

- Валентин приехал, - сказала она, обращаясь к Павлу Ивановичу, но в то же время глядя на Митеньку, как бы не зная, как отнестись к нему, как к человеку, приехавшему по делу к мужу, или как к знакомому.

Павел Иванович, привстав и нахмурившись, представил ей Воейкова.

- А, так вот он, затворник, аскет и я не знаю, что еще!.. - сказала молодая женщина, сделав несколько легких шагов навстречу гостю и подавая свою красивую руку, сдавленную повыше кисти золотой змейкой-браслетом.

Она была в коротком, тонкого фуляра платье, которое от быстрого движения, шелестя, раздувалось на ходу и липло к ее ногам.

- Мы уже давно точим зубы на вас, - сказала она, стоя перед Дмитрием Ильичом и безотчетным жестом дотрагиваясь пальчиками холеных рук сзади до свежезавитой прически. - Ну, идемте завтракать с нами. Вы знакомы с Валентином Елагиным?

- Нет, - сказал Митенька, глядя молодой женщине в глаза.

- Какой же вы человек после этого? Ну а Федюкова вы, конечно, знаете с его пессимисти-ческим видом, - сказала Ольга Петровна, взглянув на Митеньку с едва уловимым заинтересо-ванным вниманием женщины, так как Митенька, сам не зная почему, продолжал смотреть ей прямо в глаза. - И потом у нас сегодня есть интересные барышни.

Она повернулась и пошла впереди всех по коридору в столовую. Митенька Воейков неволь-но смотрел вслед ее вырисовывавшейся на фоне дальнего окна легкой фигуре, в которой, начи-ная от молодых волнистых тяжелых волос до маленьких желтых туфель, была та кокетливая выхоленность, какая бывает у красивых, ничем не занятых женщин.

VIII

Все пошли в столовую.

Там было небольшое общество: заехавшие из церкви девочки Левашевы, которые смотрели журналы на круглом столике. У окна стоял Федюков, несколько странно одетый: в английском охотничьем костюме и в желтых шнурованных ботинках. Он стоял с таким мрачным видом, какой бывает у людей, раз навсегда обиженных недостаточной оценкой их.

Девочки из-за журналов часто поглядывали на Валентина Елагина с каким-то пугливым любопытством, в особенности младшая, беленькая.

Но в наружности Валентина Елагина не было ничего особенного. Он был только очень большого роста с совершенно голой головой и с необычайным спокойствием во всей фигуре. По-видимому, он везде одинаково чувствовал себя хорошо. Сейчас он сидел в кресле, откинув-шись на спинку, курил и, казалось, нисколько не тяготился молчанием. Только изредка погляды-вал на своего спутника, медведеобразного малого в смазных сапогах, сидевшего на первом от двери стуле. Его низкий тяжелый лоб, крупные губы и воловья шея невольно наводили на мысль, зачем мог понадобиться Валентину этот малый, не умеющий шагу ступить в обществе. А между тем Валентин всюду таскал его за собой и сейчас даже с некоторой заботой поглядывал на него, хотя эта заботливость была больше похожа на ту, с какой смотрит хозяин на своего ручного медведя.

- Вот наш милейший сосед, Дмитрий Ильич Воейков, - сказала, войдя в столовую, Ольга Петровна и представляя его обществу. - Затворился от всех, всех презирает, а женщин в особе-нности, и ведет какую-то непонятную и необыкновенную жизнь, - продолжала она, пока Митенька здоровался с обществом.

Митенька, смущенный таким вступлением, покраснел. В особенности перед Валентином Елагиным и черненькой девушкой. В ней он узнал ту задумчивую девушку, которую видел утром и долго провожал глазами ее серую вуаль... И узнал, что Ириной зовут ее, а беленькую - Марусей.

В Валентине он ожидал увидеть нахала, беспутного малого, который ходит по головам и никого не признает. А вместо этого он увидел перед собой большого спокойного человека, корректно вставшего при появлении нового для него лица, с которым ему предстояло познако-миться.

Все сели за стол. В начале стола было место хозяйки дома, которая со своими открытыми до локтя красивыми руками как бы давала тон всему столу. Митеньку усадили недалеко он нее. Горничная с белой наколкой и в фартучке поставила перед ним прибор, и он должен был завтра-кать. Против него сидела Ирина Левашева. Она привлекала к себе внимание не красотой, как теперь понял Митенька, а своими глазами.

Эти открытые большие глаза смотрели необычайно серьезно и правдиво на того, кто к ней обращался.

Митенька так отвык от общества и женщин, что постоянно думал о том, как бы не уронить вилку на тарелку и не повалить рюмок, из которых в особенности одна, на тонкой высокой нож-ке, так и липла к руке. Тем более что его смущал взгляд Ольги Петровны, который она изредка бросала на него из-за хрусталя ваз и бутылок: глаза ее были как будто серьезны, а около уголков рта чуть заметно дрожали насмешливая улыбка и какое-то лукавство, имевшее, очевидно, отношение к нему.

Ему только было приятно, что она так представила его гостям, что на него обратили внима-ние, как на что-то не совсем обыкновенное. И он почувствовал на себе быстрый взгляд Ирины, который она бросила на него при этом. Потом он еще несколько раз ловил на себе ее скрытый заинтересованный взгляд и только не знал, сделать ли ему вид, что он не замечает этого или тоже изредка взглядывать, как бы украдкой, на нее.

За столом было шумно, вилки и ножи весело стучали, звенели чокавшиеся рюмки, и со всех сторон слышались оживленные голоса, покрываемые хриплым басом Щербакова.

- Я пью сегодня в последний раз перед отъездом на Урал, - сказал молчавший все время Валентин. - Я прожил здесь два месяца. Теперь еду туда. Там будут другие люди. Какие... Разве не все равно? Важно то, что там есть горы, непроходимые леса, в которых стоит вечная тишина, и по берегам озер прячутся скиты ушедших от мира людей.

После завтрака мужчины пошли в кабинет Павла Ивановича курить. Щербаков, мигнув Митеньке, шепнул ему:

- Я сейчас устрою ваше дело... Валентин, - сказал он, закуривая крепкую желтую папиро-су, - у тебя, наверное, среди судейских есть много приятелей, а Дмитрию Ильичу надо устро-ить одно дело. Успеешь до отъезда на Урал?

- Успею, - сказал Валентин. И. обратившись к Митеньке, прибавил: - Заезжайте ко мне, я свезу вас в город и все устрою.

Митенька хотел было сказать, что, собственно, здесь вышла глупая история, которая грозит катастрофически разрастись, если ее не остановить в самом начале, что он никому не хотел и не хочет жаловаться, так как это совершенно против его убеждений. И что все это вышло как-то против его воли и желания.

Но ему показалось неловко сознаться в этом, а кроме того, было неудобно отказаться от любезного приглашения Валентина. И Митеньке пришлось не только принять предложение Валентина, но еще и благодарить его за помощь в этом неприятном деле.

Павел Иванович, в своих широких, немного свисавших сзади брюках, стоял тут же и то глядел на Митеньку сквозь пенсне, то на Валентина Елагина, который был много выше его ростом, и Павлу Ивановичу приходилось несколько раз закидывать голову назад. Он тоже обратился к Валентину и спросил его, не возьмет ли он на себя труд переговорить об организуе-мом им обществе с теми из своих знакомых, которые живут поблизости от него, например, с Авениром Сперанским.

Валентин Елагин сказал, что он охотно все устроит и непременно съездит переговорить с Авениром и, кстати, с Владимиром Мозжухиным, так как один живет по дороге в город, куда все равно нужно ехать по делу Дмитрия Ильича, а другой и вовсе в городе.

На вопрос Павла Ивановича, не затруднит ли это его, Валентин отвечал, что нисколько не затруднит. А устраивать дела добрых друзей и знакомых для него является только удовольстви-ем. И, кроме того, у него уже накопился порядочный опыт в устроении всяких подобных дел.

С такою же просьбой Павел Иванович обратился к Дмитрию Ильичу относительно его соседа Житникова, как представителя от мещанства.

После чая стали собираться на именины к Левашевым.

Ольга Петровна вышла в белом шелковом платье с дрожащими и переливающимися в ушах бриллиантами, с тем блеском возбуждения в глазах и с румянцем на щеках, которые бывают у женщин, одевшихся для бала.

- Едемте все к Левашевым, - сказала она.

Митенька стал испуганно отказываться, ссылаясь на свой домашний костюм, в котором он и сюда-то попал совершенно случайно.

- Вы едете с нами... - сказала Ольга Петровна, повернувшись и посмотрев ему в глаза.

Когда Митенька стал опять отказываться, она тем же тоном, еще более продолжительно посмотрев на него, повторила:

- Вы едете с нами.

И быстро повернувшись, пошла в переднюю.

Все оделись и вышли на подъезд. Ольга Петровна в длинном дорожном пальто, закрытая по шляпе вуалью от пыли. Ирина в соломенной шляпке с длинной серой вуалью. И когда все разме-стились, от крыльца тронулась целая вереница экипажей: впереди Тутолмины с девочками, за ними Митенька с Митрофаном на козлах, за Митенькой тройка буланых Федюкова, к которому пришлось подсесть и Щербакову, хотя они были смертельные враги благодаря различию убеж-дений. И в самом конце - Валентин с Петрушей. Ольга Петровна просила Валентина не брать его, но Валентин сказал, что Петруше полезно проехаться и развлечься.

Митенька ехал и часто на повороте дороги из-за спины Митрофана видел в переднем экипаже серую длинную вуаль, темные серьезные глаза молодой девушки, которые как бы случайно встречались с ним взглядом...

IX

Именины обещали пройти весело, как и все, что бывало в доме Ненашевых. Причина этого была та, что, во-первых, было много молодежи, а во-вторых, сам князь, Николай Александрович Левашев, был одним из тех людей, которые умели соединять с большим барством широкую простоту, радушие и доброту в отношениях к людям.

Старый, екатерининских времен, дом Левашевых в два этажа, с колоннами по фасаду и огромным слуховым окном над каменным фронтоном, имел какой-то особенно радушный вид. И гости, в особенности в зимние сумерки, подъезжая к усадьбе и завидев издали ряд мелькающих за деревьями огней, невольно чувствовали некоторое нетерпение и желание поскорее миновать деревню с ее занесенными снегом избами и въехать в старинные каменные ворота.

А когда останавливались у подъезда и входили в обширные освещенные сени со старинны-ми печами и вешалками с шубами, то у всех бывало приподнятое, праздничное ощущение при виде тесной нарядной толпы раздевающихся у вешалок гостей и при звуках доносившейся сверху музыки; это чувство еще более увеличивалось, когда поднимались наверх по широкой белой лестнице с торжественно зажженными лампами на площадке перед большим зеркалом, где лестница разделялась на две стороны.

И сам хозяин дома любил дни наездов гостей, когда по всем коридорам и лестницам огромного дома зажигаются огни; повар в кухне в белом колпаке тыкает вилкой жарящихся на противнях сочных белых индеек; прислуга в буфетной спешно перетирает посуду и принесен-ные из подвала в плетеных корзинах темные бутылки дорогих вин. В то время как в сенях уже начинают хлопать старые широкие стеклянные двери с низкой слабой ручкой и входить занесенные снегом гости в поднятых воротниках медвежьих шуб.

В день именин уже с семи часов по широкой еловой аллее стали подъезжать коляски и тарантасы, запряженные тройками, парами и одиночками, с колокольчиками под дугой и без колокольчиков. И, объехав громадную клумбу цветника, останавливались перед высоким подъездом из полукруга белых колонн.

Дом наполнялся. В передней все чаще и чаще открывались со звоном стекла старые вход-ные двери, у которых был даже откинут крючок на запасной половинке, - входили все новые и новые гости: барышни в белых туфельках, дамы в шляпах, закрытых газом от пыли. Два лакея едва успевали снимать и вешать одежду, в то время как дамы, задержавшись перед зеркалом и дав кавалеру подержать сумочку, оправляли прически, подняв обнаженные локти.

Приехали Тутолмины со своими гостями. Приехала и нашумевшая своей историей с Вален-тином Нина Черкасская, высокая молодая женщина с белым мехом на открытой шее, белым лицом с яркими чувственными губами и каким-то наивно безразличным взглядом. Она, придер-живая тонкое шелковое платье и рассеянно оглядываясь, прошла через комнаты, привлекая к себе взгляды мужчин, - как женщина, про которую что-то знают, - и вызывая скрытые усмешки дам.

В столовой за огромным столом, блестевшим белизной скатерти и искрившимся хрусталем посуды, с полными вазами варенья, поили чаем только что приехавших гостей. И пожилая экономка занимала разговором приходского батюшку, оставленного на вечер.

В большой угловой комнате с темными обоями, обведенными золотым багетом, и с тяже-лым камином два лакея молча приготовляли столы для карт.

А когда стемнело, то в большом с колоннами и хорами зале зажглись люстры с подвесками. И на широком просторе освещенного огнями паркета замелькали, кружась в вальсе, первые пары.

Бал начался.

* * *

Ирина переодевалась в своей комнате наверху. И так как она приехала с Тутолмиными довольно поздно, то вечер уже начался, а она еще не была готова.

Ирина была в том состоянии, какое бывает иногда перед балом: она спешила, и у нее ничего не выходило. Надела одно платье - розовое, - оно ей не понравилось, потому что подумала сейчас же, что Маруся тоже наденет розовое, и они обе будут в одинаковых платьях.

Снизу уже доносились звуки музыки, а она сидела перед зеркалом в одной сорочке и лифчике, смотрела на себя в зеркало расширенными глазами и не двигалась. Вбежала Маруся за какой-то ленточкой, которой ей, по обыкновению, не хватало. Она действительно была в розовом и уже кончала одеваться. Не был надет только пояс, и ее легкое платье висело на ней широким, разошедшимся балахоном.

- Ты что же не одеваешься? - сказала она, удивленно подняв брови, и, не дожидаясь ответа, стала рыться в Ирининой коробочке.

- Что тебе здесь нужно? - сказала Ирина, посмотрев на нее с чувством раздражения, которого не могла побороть.

- Вот, нашла, - сказала Маруся. И, скомкав в коробочку выбранные вещи, захлопнула ее и убежала.

Нужно было одеваться, но на Ирину нашло какое-то окаменение. Сидя неподвижно перед зеркалом, она смотрела в его темную глубину и видела там свои черные, возбужденно блестев-шие глаза. И чем пристальнее она смотрела в них, тем они казались больше, огромнее. И было такое странное состояние, как будто они заполняли собой все темное пространство зеркала. Она почему-то думала о Марусе, что той легко дается жизнь и веселье. А на нее, Ирину, находят такие моменты, что перед самым весельем, которого она сама же ждала, хочется сорвать нарядное платье и сидеть неподвижно.

Когда она так сидела, прибежал Вася в своем новом юнкерском мундире, в сапогах со шпорами.

- Аринушка, ты что же?.. К тебе можно? - спросил он, заглянув в дверь.

Вася был любимый брат Ирины, и она, накинув на голые плечи вязаный оренбургский платок и прикрыв им коленки, сказала, что можно. Вася вошел.

- Смотри, хорошо? - спросил он, повертываясь перед сестрой и оглядываясь на стоявшее в углу старинное трюмо, чтобы видеть себя сзади.

- Хорошо, - сказала Ирина, внимательно и серьезно осмотрев костюм брата. - Так что же... веселимся, несмотря ни на что? - спросила вдруг Ирина. И в ее блеснувших глазах мелькнула решимость и возможность сбросить с себя апатию и загореться огнем безудержного веселья.

- Конечно, - сказал Вася. - Ну, одевайся!

Глаза Ирины сверкнули вдруг буйным, задорным весельем. Она убежала за ширму, сброси-ла платок и накинула на голову легкое белое шелковое платье, просунула голову и, одернув нежные складки, вышла на средину комнаты.

- Ты - прелесть! - сказал Вася, осматривая сестру, в то время как она, взяв юбку кончи-ками пальцев, повертывалась перед зеркалом, глядя на себя через плечо.

В темном зеркале отражалась ее юная, стройная фигура. Темнели тяжелые, пышные воло-сы, перевязанные ниточкой жемчуга, и темно, возбужденно горели глаза.

Оставив разбросанные по стульям юбки, чулки, они выбежали из комнаты, пробежали по слабо освещенному верхнему коридору и спустились вниз.

Вальс был в полном разгаре. С хоров гремела, сливаясь с резонансом зала, музыка. По отсвечивающему паркету, мелькая бальными туфельками, скользили ножки дам.

Длинный полукруг стульев вдоль колонн был занят молодежью и пожилыми дамами, смотревшими на танцы. Одни, - мелькая в пестрящем и сливающемся круге платьев, фраков и мундиров, - неслись в вальсе. Другие обмахивали веерами разгоряченные после нескольких туров лица. Третьи, не танцуя сами, следили за мелькавшими парами, провожая их глазами и переговариваясь о тех, кто чем-нибудь выделялся.

За колоннами, на красных бархатных диванчиках, под портретами царей и цариц в золотых огромных рамах, сидели уединившиеся парочки и тихо говорили.

Блеск люстр отражался в натертом воском полу, на мраморе колонн и светился в возбужде-нных глазах танцующих.

Во всем этом была та праздничная торжественность и приподнятость, которую чувствовал каждый, входя в этот освещенный огнями огромный зал, слыша возбуждающие звуки музыки и видя вокруг возбужденные движением молодые женские лица.

Ирина первый вальс танцевала с братом. И их стройные фигуры, легко и плавно закружив-шиеся на очистившемся пространстве зала, невольно приковали к себе общее внимание.

- Когда она захочет, то бывает очень интересна,- сказала одна худощавая дама с бисер-ным ридикюлем, проследив за Ириной.

- Зато Маруся всегда интересна, потому что более проста, - сказала другая дама, с мехом на плечах.

В толпе стоявших за колоннами лиц Ирина различила большую фигуру Валентина и его голый череп. Он, подняв голову и наморщив лоб, остановился посмотреть на танцующих. Потом куда-то исчез. В сплошном мелькавшем кругу лиц она уловила на секунду лицо Митеньки Воейкова. Но при следующем повороте потеряла его. При новом же повороте она опять нашла его лицо и заметила, что его глаза тайно следили за ней. Он стоял в стороне, одиноко, точно не умея или не желая войти в общее веселье.

Ирина чувствовала в себе тот подъем и возбуждение, которые бывают в редкие счастливые моменты. Она все время как будто показывала кому-то, какой она может быть, точно была увлечена своим собственным возбуждением и потому была ни для кого не доступна.

И когда раздались зажигающие кровь звуки мазурки, она сама подбежала к Васе, схватила его за рукав и увлекла на середину зала.

Все невольно остановили глаза на этой красивой паре, даже вышедшие в зал после партии преферанса старички.

Вася, отпустив сестру на всю длину руки, держал ее только за пальчики и, прищелкивая шпорами, понесся с ней вдоль колонн и ряда стульев. На повороте быстро и неожиданно стал на одно колено. Ирина с улыбкой, держа пальчиками легкий край платья, обежала вокруг него. Вскочил, притопнул ногой и, оттолкнувшись легко и пружинисто от пола, понесся назад, выставив крепко вперед дышлом руку.

А Ирина, - легкая, воздушная, угадывая каждое его движение, - быстро, мелко перебира-ла своими маленькими ножками, и иногда ее рука делала какой-то удалой жест над головой, глаза радостно сверкали, отвечая восторженным глазам брата, и, закинув свою хорошенькую головку, она кружилась вихрем, отдавшись сильным мужским рукам.

* * *

Митенька Воейков чувствовал себя на бале совершенно одиноким. В веселье молодежи он не мог принять участия, так как танцевать не умел и всегда чувствовал перед кем-то невидимым внутренный стыд при каждом слиянии с толпой. А в частности, что касается танцев, то это просто было бы странно: жить идейной жизнью, со всей страстью думать о переустройстве жизни людей на новых началах и в то же время выписывать ногами кренделя по паркету.

Тогда он стал одиноко прохаживаться за колоннами, как будто поглощенный своей мыслью, и изредка взглядывал на мелькавшие в танцах пары, всякий раз отыскивая глазами знакомую прическу с ниточкой жемчуга, и с замиранием сердца ждал встречи глазами.

Он только боялся подойти к Ирине и заговорить, даже при одной мысли об этом у него уси-ленно билось сердце и темнело в глазах от страха, что вдруг она сама подойдет к нему, а он не найдется сказать ей ничего значительного, не похожего на то, что говорят другие. И оправдает ли он ее интерес к его теперешнему одинокому виду, когда начнет говорить с ней?

Под влиянием этих мыслей он даже вышел из зала и пошел бродить по коридору, с бьющимся сердцем оглядываясь каждый раз при стуке женских шагов.

- Где же вы, схимник, все прячетесь? - вдруг неожиданно услышал он сзади себя знакомый женский голос.

Митенька испуганно оглянулся. Перед ним стояла Ольга Петровна. Он непривычно близко перед собой видел в полумраке слабо освещенного коридора ее высокую тонкую фигуру в белом платье с розой сбоку в тяжелой волнистой прическе. Она, как всегда, держалась необычайно легко и прямо. А глаза ее смотрели насмешливо и загадочно в его глаза, как бы всматриваясь в них в полумраке.

- Кто это решил, что я прячусь? - сказал Митенька Воейков, уловив нотку кокетливой фамильярности и отвечая в том же тоне.

- И всё думает, думает... Как вы, мужчины, часто портите себе тем, что не вовремя думаете. Надо быть интересным, возбуждать женщин одним своим присутствием и брать любовь везде, где... где только можно. Ну? - сказала Ольга Петровна, остановившись после горячей длинной фразы и взглядывая возбужденно блестевшими глазами на Митеньку.

- Что "ну"? - спросил, улыбаясь, Митенька, как улыбается сильный мужчина, слушая наивную болтовню женщины.

Он неожиданно свободно взял тон сильного мужчины, который снисходительно предостав-ляет возможность пользоваться собой.

Молодая женщина даже удивленно взглянула на него.

- Возьмите меня под руку и пойдемте сюда... - сказала она после некоторого молчания, как будто, не ожидая совсем, нашла что-то интересное для себя.

Они прошли в маленькую угловую комнату, где под зеркалом стояла одиноко горевшая свеча.

Ольга Петровна подошла к зеркалу и, надев сумочку на руку, подняла красивые, полные у сгиба локти и стала оправлять прическу.

Митенька, остановившись несколько сзади, смотрел на ее высокую, стройную фигуру, выступавшую в темном пространстве зеркала белизной лица, платья и игрой бриллиантов, видел ее горевшие возбужденным бальным блеском глаза и замечал иногда, что эти глаза в зеркале останавливались на нем, точно чего-то ожидая с его стороны.

- Ну вот и всё, - сказала молодая женщина, опуская руки и повертываясь к нему, как бы говоря этим, что она в его распоряжении.

И когда она стояла так с опущенными руками несколько секунд, очень близко перед ним, Митеньке показалось возможным взять ее обеими руками за талию и слегка притянуть к себе. Может быть, она этого и ждала... Но Ольга Петровна оглянулась на диванчик и, перейдя по ковру комнаты, села, указав Митеньке место рядом с собой на диване.

- Ну, скажите, что вы сидите и не хотите никого знать? - спросила она, откинувшись головой на спинку дивана и повернув лицо к собеседнику. - Неужели женщины вам так и не нужны?

- Пока были не нужны... - сказал загадочно-спокойным и насмешливым тоном Митенька Воейков.

Ему приятно было и легко с этой женщиной. Она сама подставляла ему фразы, на которые было легко отвечать в определенно взятом тоне. И каждый безразличный пустяк, сказанный в этом тоне, получал уже особенное значение. И каждый взгляд, брошенный им на ее обнаженные руки, усиливал это значение.

Ольга Петровна, очевидно, знала красоту своих рук. Она сидела, лениво раскинув их: одну положила на валик дивана, так что видна была ямка на пухлом сгибе внутренней части локтя, другую бросила на диван.

- Когда же вам будут нужны женщины? - спросила она, сидя с откинутой головой и чуть насмешливо глядя сбоку на Митеньку. Тот почувствовал насмешку, и на минуту его сила и уверенность исчезли. Он было растерялся и, только собравши все усилие воли, вернул прежний тон и сказал с прежним спокойствием, что своевременно известит всех женщин.

- Это будет торжественный момент! - воскликнула, смеясь и катая головой по спинке дивана, Ольга Петровна. - Нет, да вы интересный мальчик... - сказала она, вдруг повернув-шись к нему и близко вглядываясь в его глаза. - Потому что еще не знаете многого из того, что в вас есть... Ну, пора идти, - прибавила она, улыбаясь и глядя на Митеньку, но не вставая. Потом быстро встала и подошла к зеркалу.

Какая-то парочка заглянула было в комнату, но, увидев, что там есть люди, быстро поверну-ла от двери. Митеньке было приятно от мысли, что они подумают, увидев, как молодая женщи-на, сидевшая с ним наедине в дальней комнате, при нем поправляет прическу. Он опять увидел в пустой темноте зеркала мерцавшие еще более темным блеском глаза, сверкавшие бриллианты и тяжелую розу в густых волосах. Глаза молодой женщины несколько раз встречались в зеркале с его глазами, но она ничего не говорила, как будто их глаза независимо от этого вели свою линию и давали всему особый смысл.

Отдаленные звуки бала неясно доносились в комнату. Слышался смутный гром музыки, смешанные голоса, и виднелось в конце коридора ярко освещенное пространство зала. И эта дальняя комната с одной свечой у зеркала и мягким диваном, на котором он сейчас сидел с молодой красивой женщиной, казалась необыкновенно приятной.

- Я хочу, чтобы вы ко мне приехали... - сказала Ольга Петровна, вдруг повернувшись от зеркала. Она сказала это, странно прищурив глаза и с некоторой поспешностью, даже почему-то оглянувшись при этом на дверь. Потом, глядя прямо Митеньке в глаза, прибавила с закраснев-шимися щеками:

- Я вам скажу кое-что... женщина любит силу и новизну. Нет, сначала новизну, потом - силу, - поправилась она. - Ну, идите...

Она, как бы шутя, неожиданно сама прижала свою руку к его губам, и Митенька, целуя руку, сам не зная, зачем он это делает, тихонько сжал ее. Молодая женщина не отняла руки, но опять настойчиво сказала:

- Идите же...

Когда он оглянулся на нее на пороге, она стояла спиной к двери и держала у щеки руку, приложив ее обратной стороной ладони к раскрасневшейся щеке, потом быстро отняла ее, когда, повернувшись, увидела, что Митенька смотрит на нее.

* * *

Была еще ночь, и дом ярко горел двумя этажами освещенных окон. Но уже было какое-то близкое предчувствие рассвета. Небо незаметно бледнело, и на нем уже яснее вырисовывались неподвижные темные силуэты деревьев. Внизу, где был пруд, дымился едва различимый в полумраке утренний туман и на траву сильнее пала роса.

В полутемной большой проходной узкой гостиной, где горел в углу высоко на камине только один канделябр, ходило несколько пар, ушедших от яркого света в уютный полумрак. Сюда мягко доносились звуки музыки и голоса молодежи. Некоторые сидели в глубоких креслах, тихо разговаривая между собой. На площадке перед домом тоже бродили пары.

Валентин Елагин, взяв с собой с закусочного стола бутылку портвейна и красного, уселся с Петрушей в полумраке одной из проходных гостиных.

Он выбрал мягкий низкий диван с овальным столом перед ним. Отсюда были видны в раскрытые высокие двери колонны зала, люстры, верхняя часть хоров с решеткой, и слышались отдаленные звуки музыки.

К ним подошла Ольга Петровна, незаметно пожав плечами на присутствие здесь Петруши.

Валентин, наливая вино, поднял голову и посмотрел на нее.

- У тебя что-то глаза блестят больше обыкновенного, - сказал он. (Когда Валентин пил, он всем близко знакомым женщинам говорил "ты".)

Ольга Петровна улыбнулась, ничего не ответив на это.

- Это хорошо или плохо? - только спросила она.

- Хорошо, - сказал Валентин, - у женщины глаза всегда должны блестеть.

Подошла баронесса Нина, потом подобрался еще кой-какой народ, как это часто бывает на балу, когда увидят несколько человек, в противоположность общему бальному шуму мирно беседующих где-нибудь в укромном уголке, и соберутся около них.

У Валентина, - когда он пил, - бывало несколько различных стадий настроения: или он бывал мрачно молчалив и тогда противоречить ему было опасно, или впадал в созерцательно-лирическое настроение. Сегодня, по-видимому, он был в стадии лирического настроения.

- Вот сейчас я сижу здесь, - говорит Валентин, держа стакан в кулаке, как бы согревая его, - смотрю на тот уголок хоров с люстрами и колоннами, и мне вспоминается Москва. Я не знаю, где я видел такой уголок, но он напоминает мне именно Москву. Хорошо бы сейчас в трактире Егорова в Охотном ряду заказать осетрину под крепким хреном, съесть раковый суп в "Праге" и выпить бутылку старого доброго шабли с дюжиной остендских устриц.

- Собираетесь на Урал, Валентин, а мечтаете о Москве? - сказала Ольга Петровна, уютно привалившись к спинке дивана близко от Валентина.

- Я люблю две вещи, - сказал Валентин, - Москву и Урал.

- А женщин, Валентин?

- Женщины входят туда и сюда. В Москве одни, на Урале - другие.

Баронесса Нина сидела рядом с Ольгой Петровной и, кутаясь в белый мех, с некоторым страхом наивными детскими глазами смотрела на Валентина, как бы боясь, что он скажет что-нибудь ужасное.

- Да, на Урале совсем другие, - прибавил, помолчав, Валентин. - Когда-то я любил душистых женщин в парижском белье с длинными, длинными чулками... может быть, потому, что я по рождению своему и воспитанию принадлежу к той среде, где носят только парижское белье и имеют тонкие духи. Но теперь я хотел бы совсем другого: грубого и простого. Простого в своей первобытности. Что может быть лучше: соблазнить молодую, пугливую как лань скитницу из уральских лесов и пожить с ней недели две.

- Здесь же девушки, Валентин! - сказала Ольга Петровна, смеясь и прижимая к своей груди голову подошедшей Ирины.

- Все равно... все это она узнает и сама. А раньше или позже - это не имеет значения, - сказал спокойно Валентин.

- Ты поняла теперь его? - сказала баронесса Нина, быстро повернувшись к Ольге Петро-вне, как будто только и ждала этой фразы. - Он говорит иногда такие вещи, что я прихожу в ужас. Но он так приучил меня к этому, что я теряюсь... Теряюсь, так как перестала уже разли-чать, в чем ужас и в чем нет ужаса.

- Это и хорошо, - сказал, не взглянув на нее, Валентин, - человек к этому и должен идти. Или найти какую-нибудь сартку или черкешенку из глухого аула, - продолжал он, - это заманчиво: рядом с тобой дикое существо, не знающее добра и зла и совсем не тронутое мыс-лью. Девственный тысячелетний цветок Востока. Я люблю Восток, - прибавил он, помолчав, - потому что нигде так не чувствуется старость и древность земли, как на востоке. Лежать в степи под звездами, есть руками жирную баранину и не чувствовать движения времени. В этом - всё.

Когда я в Париже у одной женщины увидел на руке выше локтя золотой браслет, у меня вспыхнула такая тоска по Востоку, что я прямо от нее, не заезжая за вещами, сел в поезд и уехал.

- С удовольствием бы уехал куда глаза глядят, - сказал Федюков, мрачно глядя в двери зала, мимо которых, кружась в вальсе, мелькали пары.

- Поедем на Урал со мной.

- Семья... - сказал Федюков, уныло и безнадежно пожав плечами.

- А отчего ты не едешь? - спросил Валентин, обращаясь к Ольге Петровне. Баронесса Нина, с испугом оглянувшись на Ольгу Петровну, ждала ее ответа и, очевидно, того, как бы очередь не дошла и до нее самой.

Та удивленно на него оглянулась.

- Я-то с какой же стати?

- Развлечешься, - сказал Валентин.

- Но, милый мой, у меня все-таки как-никак муж есть.

- Мужа бросишь.

- Дела наконец.

- Брось дела. У меня была жена, я ее бросил, были дела, и их тоже бросил.

- Да для чего же? - спросила с каким-то порывом долго молчавшая Ирина, отклонившись от Ольги Петровны, как человек, который долго слушал, но никак не мог все-таки понять самого основного.

- Для чего? Для жизни, - сказал Валентин. - Для вольной жизни. Я люблю вольную жизнь...

- Для жизни? - повторила медленно Ирина, глядя перед собой. Потом, встряхнувшись и поцеловав порывисто Ольгу Петровну в щеку, убежала.

Валентин несколько времени смотрел на Петрушу, который по своему обыкновению за весь вечер не сказал ни одного слова и только, хлопая рюмку за рюмкой, молча вытирал губы рукой и тупо, сонно оглядывался.

- Он что-то необыкновенно молчалив сегодня, - сказал Валентин, обращаясь к Ольге Петровне и указывая ей на Петрушу, - должно быть, у него какая-нибудь душевная скорбь.

В эту минуту вбежала вернувшаяся Ирина и крикнула:

- Господа! какая прелесть! Папа сказал, что ужин будет на рассвете на площадке, где голубые елки.

* * *

Бал медленно догорал. Уже реже и как-то ленивее играла на хорах музыка. Уставшие музы-канты чаще пили чай, беря стаканы, которые им без блюдец на черных лакированных подносах приносили лакеи из буфета.

Уже реже кружились по опустевшему паркету пары. И везде на столах с расстроенными, разрозненными и наполовину пустыми вазами валялись на тарелочках корки апельсинов и объедки груш.

В проходных комнатах кое-кто дремал на диванах. А в большие окна зала с тонким переплетом рам уже глядела утренняя заря. На дворе небо совсем просветлело. Внизу, над прудом, уже ясно белел туман, клоками плывший над водой в одну сторону. Просыпались птицы и щебетали в тихом неподвижном утреннем воздухе, напоенном той сладостной свежестью, которая бывает весной, когда солнце еще не вставало и смутное голубое небо кажется особенно тихим, как бы не осмотревшимся после короткого сна теплой ночи.

На площадке перед домом с ее широкой каменной лестницей, с чугунными решетками и каменными вазами в сторону пруда был накрыт безмерно длинный стол. Лакеи, бегая в дом и из дома, приносили последние бутылки и бокалы, держа их по несколько штук между пальцами, и, остановившись за спинками расставленных стульев, в последний раз оглядывали стол, проверяя, все ли в порядке.

- Господа, прошу кушать, - сказал предводитель, появившись в зале, и пробежал глазами по хорам. - Проси к столу, - прибавил он, обратившись к стоявшему позади него лакею. Тот, перекинув салфетку на левую руку, торопливо пошел в гостиные.

В балконную дверь, раскрытую на обе половинки, вливалась свежесть и прохлада безоблач-ного весеннего утра.

Из зала и из гостиных, вставая с диванов, кресел, тронулись длинной вереницей гости, оправляя после сидения прически и складки платьев, мужчины - под руку с дамами.

Митенька Воейков, все время беспокойно искавший глазами Ольгу Петровну, - так как вдруг потерял равновесие после уединенного разговора с ней, - встретился с Валентином, который мрачно сказал, что ему срочно нужно сто рублей. Митенька сунул в карман руку и, покраснев, сказал, что он забыл дома бумажник, хотя бумажник был с ним, но в нем не было требуемой суммы. А сказать Валентину, что у него не найдется ста рублей, ему показалось стыдно.

Неловко отойдя от Валентина, он почти столкнулся в дверях с Ириной. Она после бессон-ной ночи была еще привлекательнее. Платье потеряло свою выглаженную строгость, и тонкий белый шелк его на полных девичьих руках около плеч смялся складочками и казался розовым от тела, которое вплотную обтягивали рукава. В руках у нее была ветка белой сирени.

- Я не видела вас почти целый вечер, - сказала Ирина извиняющимся тоном, проводя веткой по лицу, точно отстраняя мешавшие волосы.

- А я вас видел весь вечер, - сказал Митенька, сам не зная почему и зачем, вкладывая в свои слова какой-то особенный смысл, который сразу уловила и поняла Ирина, но, сделав вид, что не поняла, тем же тоном прибавила:

- Вы, вероятно, презирали меня за то, что я прыгала, как коза.

Митенька улыбнулся.

- Почему вы так думаете? - спросил он, умышленно уклончиво. Он взял такой тон так же, как с Ольгой Петровной, совершенно инстинктивно и только потому, что Ирина своим каким-то виноватым видом давала ему возможность говорить в этом тоне.

- Так мне кажется... идемте к столу.

Митенька был доволен этим отрывком разговора и доволен тем, что разговор не продол-жался долго, так как у него не было уверенности, что он найдет, чем поддержать его, оставаться же все время на позиции человека, молчаливо предоставляющего другим интересоваться собою, было невозможно.

За стол село пятьдесят человек. Лакеи сбегали по ступенькам широкой лестницы от дома с серебряными блюдами, держа их на ладонях в уровень с плечами, и подносили к гостям, просо-вывая вперед блюдо с левой стороны.

В конце стола сидел сам именинник с женой, Марией Андреевной, такою же бодрой и ласково-величественной, как он сам.

Вино, наливаемое из-за спин гостей лакеями, наполнило крепкой игристой влагой хрусталь-ные бокалы. И первые лучи взошедшего солнца брызнули на росистую траву и деревья как раз в тот момент, когда все подняли бокалы, чтобы выпить за здоровье именинника.

Когда налили по второму бокалу, поднялась Софья Александровна Сомова и, улыбаясь, оглянула сидевших за столом с таким видом, как будто готовилась сказать что-то особенное, чего никто не ожидает. Все, переглядываясь и не зная еще, что она скажет, уже заранее улыбались.

- Поздравляю именинника с наступающей!.. Она умышленно остановилась, чтобы взвин-тить любопытство публики и сильнее подготовить эффект.

- С наступающей... - медленно повторила Софья Александровна и вдруг, весело улыб-нувшись, выговорила громко: - ...серебряной свадьбой.

- Ура!.. - закричали все, переглядываясь и оживленно улыбаясь; встали и перепутались.

- Горько! - крикнула громко и весело Софья Александровна.

- Горько, горько! - закричали все и двинулись со своими бокалами к концу стола, оставив в беспорядке отодвинутые стулья.

Князь встал, растроганно кланяясь то в ту, то в другую сторону. Мария Андреевна тоже встала и, стоя рядом с мужем, с своими вьющимися седыми волосами и молодым лицом, с бокалом в руках, улыбалась и кивала головой на все стороны.

При криках "горько" она застенчиво взглянула на мужа и еще милее и растроганнее улыбалась и кланялась, вероятно, думая, что гости удовольствуются этим.

Но гости этим не удовольствовались.

- Папочка и мамочка, горько! - визжала Маруся, прыгая около них на одном месте.

- Горько!.. - не унимались голоса и кричали все требовательнее и настойчивее, пока старый князь не нагнулся и не поцеловал свою подругу.

Митенька Воейков, стоявший со своим бокалом в средине стола и не знавший, что ему делать - стоять или идти к имениннику, почувствовал на себе чей-то взгляд. Он повернул голову и встретился глазами с Ириной. Она смотрела на него, как будто ждала, когда он огля-нется. Когда он оглянулся, она подняла к нему свой бокал и оживленно дружески улыбнулась.

Митенька, тоже улыбнувшись, сделал такой же жест и выпил.

После ужина все стали разъезжаться. К подъезду подавались экипажи гостей. На верхней ступеньке подъезда с колоннами стоял сам хозяин и кланялся, когда гости, запахивая полы пыльников и оглядываясь, кому где сидеть, размещались в экипажах.

Митенька Воейков решил не подходить к Ирине, так как вдруг испугался, что словами он ей не сможет сказать того, что они уже сказали друг другу простыми товарищескими улыбками. Когда он, простившись, садился в шарабан, он еще раз приподнял фуражку, оглянувшись на подъезд, чтобы взглядом, обращенным к хозяевам дома, захватить стоявшую на подъезде Ирину. И видел, как она, стоя с веткой белой сирени, поймала его взгляд, как будто ждала его, и быстро скрылась за дверями...

Когда Митенька ехал домой по большой дороге, он с чувством какой-то новизны вдыхал в себя свежий утренний воздух и оглядывался на расстилавшиеся поля и широкие дали, которые все светились и искрились радостным утренним светом. В деревнях уже топились печи, дым прямыми столбами поднимался кверху и длинной полосой стоял над покрытой росой лощиной. Мягкая пыль дороги, еще влажная от росы, осыпалась, как песок, с колес, и впереди, по дороге, за бугром ярко блестел золотой крест деревенской колокольни.

В голове стоял приятный туман от бессонной ночи и беспричинного счастья. Кругом была роса, свежесть и утренний блеск небес. А воображение снова и снова старалось воскресить во всей ясности два момента... и он не знал, какой из них лучше: один - в дальней комнате с оди-нокой свечой, когда на него из темноты зеркала загадочно смотрели, чего-то ожидая, женские глаза. Другой - тень подъезда с колоннами с задней стороны дома и девушка с веткой белой сирени...

X

Валентин после бала не сразу попал домой. Они с Петрушей куда-то заезжали в гости часов в пять утра. К ним еще присоединился Федюков. Они помнили, что долго стучали в ворота, что кто-то ругал Федюкова, хотя он был тише всех. Потом долго пили. И наконец они уехали все к Валентину, который жил у баронессы Нины Черкасской, причем Федюкова не пускали с ними ехать. И они еще удивлялись, почему именно к нему пристают больше всех.

Но сколько они потом ни припоминали, у кого они были, и перед кем Валентин ни извинял-ся за беспокойство от столь раннего приезда, - все уверяли, что от него не испытали никакого беспокойства.

И только на третий день Федюков, попав домой и выдержав долгий семейный разговор на тему о беспутных головах, которые привозят домой по ночам целый пьяный кагал, - только тут понял, куда они заезжали.

Валентин в этом отношении был совершенно особенный человек. Казалось, ему совершен-но все равно, когда и куда попасть, где жить, дома или у чужих людей. У него было даже непре-одолимое отвращение к домашнему очагу, налаженной жизни и постоянное стремление куда-то вдаль. Но при этом он сохранял всегда удивительное спокойствие, как будто был прочно уверен, что, когда придет момент, он уедет куда нужно, оставив без всякого затруднения и сожаления то место, где он жил.

Он никогда ничего о себе не говорил, за исключением того, что ему тесно среди культуры и его мечта - жить среди первобытной природы, которой еще не коснулся человек; своими руками добывать себе пищу, ловить рыбу, лежать под солнцем и любить первобытную здоровую девушку. Поэтому он так и спешил на Урал и, несмотря на просьбы друзей, не соглашался ни на один день отложить свой отъезд.

Сейчас он жил у баронессы Нины, к которой, по своему обыкновению, попал совершенно необычайным образом. И жил у нее уже второй месяц. Этот срок был долог для того, чтобы ни с того ни с сего жить в усадьбе замужней женщины женатому человеку, но короток для того, чтобы так прочно сойтись со всеми помещиками и непомещиками, быть с ними на "ты", и не только с ними, но и с их женами. И все-таки Валентин успел это сделать.

С Ниной он был знаком ровно столько времени, сколько жил с ней. Он ехал в Москву, где взял на себя по просьбе друзей устройство важного и срочного дела, согласившись на эту просьбу с первого же слова, как и подобало истинному джентльмену, входящему в положение ближнего. Но в вагоне ему, как бы в противовес бывшей перед его глазами культуре, предста-вилась вся простота девственной природы, и он вдруг почувствовал, что нужно не в Москву ехать, а в девственные, первобытные места, например, на Урал.

Разговорившись в купе с незнакомой дамой с мехом на плечах и сидя за бутылкой старого портвейна, Валентин сказал, что хорошо бы посидеть за бутылкой вина с сигарой или трубкой английского табаку где-нибудь в старой усадьбе, где в непогоду ветер хлопает деревянными ставнями и лепит на темное стекло жутко белеющий снег.

Баронесса Нина, кушавшая из коробочки шоколад, сказала, что у нее как раз есть такая старая усадьба и она едет туда. И хотя сейчас не зима, а ранняя весна, но все-таки она думает, что там - хорошо.

- Да, пожалуй, хорошо и ранней весной, - сказал задумчиво Валентин. Он достал из саквояжа еще бутылку и предложил Нине. Они выпили, и Валентин стал говорить ей "ты", так что баронесса не могла даже понять по его спокойному, какому-то домашнему тону, - не лишенному, впрочем, корректности, - близкий ли она его друг или уже любовница. Валентин решил этот вопрос очень скоро, доказав ей, что она и то и другое.

- Я только не понимаю, как же это все вдруг? - сказала потом озадаченная Нина, проводя по глазам своей тонкой рукой с прозрачными пальчиками. - Мне даже представляется все это каким-то ужасом.

- Ужаса вообще ни в чем нет, - заметил Валентин, - а в этом и подавно. Просто ты не умеешь пить.

И когда баронесса Нина, прощаясь с ним около своей станции, стыдливо обняла его, Валентин сказал опять, задумчиво глядя на нее:

- Да, пожалуй, хорошо и ранней весной. В таком случае поедем к тебе, а через неделю, если хочешь, поедешь со мной на Урал.

Баронесса Нина пробовала заметить, что у нее есть муж и что этот муж приедет летом в имение...

- Мужа бросишь, - сказал Валентин, - еще потом кого-нибудь найдешь.

И, позвав кондуктора, велел вынести и его вещи.

XI

Если бы Валентину не пришла мысль ехать на Урал, то для него нельзя было бы выдумать лучшей пары, чем баронесса Нина.

Так же как и он, она была совершенно не заинтересована в земных выгодах, никогда не знала, чем она живет, чем вообще живут и как это делают. Ни перед кем не льстила, ничего не добивалась и была проста и чиста сердцем. Она была наивна, как ребенок, ленива и беспорядо-чно добра. Мужчины были ее всепоглощающей страстью. Она была так слаба на них, что сама не замечала, как честь ее мужа, почтенного профессора, давала трещины то с той, то с другой стороны.

Вышедши в третий раз за этого профессора, она каким-то образом брачную ночь провела не с ним, а с его другом, приехавшим поздравить его. Как это случилось, - она сама не могла отдать себе отчета и всегда с улыбкой нежности вспоминала об этой случайности.

Она могла целыми днями лежать на диване, потонув в ворохах шелковых подушек, и кушать что-нибудь сладкое.

Мужчина ей всегда представлялся в виде обаятельного, изящного существа, назначение которого - ухаживать за женщиной и преклоняться перед ней. Отступление от этого правила она в первый раз в жизни встретила у Валентина, который вообще не ухаживал за женщинами, даже не целовал у них рук.

Поэтому встреча с Валентином произвела на девственную душу баронессы Нины необы-чайное впечатление. Она была поражена необыкновенной простотой его смелости и спокойствия и вся испуганно, по-детски сжалась перед ним, как перед существом высшим и не совсем понятным, точно покорившись ему из проснувшегося в ней тысячелетнего инстинкта.

Нина была так беспомощна в жизни, что, если бы не две горничные, беспрестанно все подававшие и убиравшие, она потонула бы в ворохах шелковых тряпок, парижских лифчиков и в конце концов содрогнулась бы от той жизни, которую какие-то злые силы устроили вокруг нее.

Туалеты ее всегда отличались большими вырезами на груди и спине. И, несмотря на чрез-мерную оголенность, глаза ее всегда были просты и невинны. Но несмотря на то, что они были просты и невинны, мужчины в некотором смысле ее очень хвалили.

Валентину же она понравилась простотой своей души и невинностью сердца.

От приезда в усадьбу неизвестного ему профессора, да еще с его женой в качестве любовни-цы, Валентин, по-видимому, не испытывал никакого неудобства. И, очевидно, в то же время ни одной минуты не думал о том, что он останется жить с этой понравившейся ему женщиной. Ему совершенно была несвойственна мысль о семье и об укреплении и продолжении своего рода.

А чужим домом и чужими вещами он пользовался с такой простотой, точно совершенно не понимал разницы между своим и чужим. И точно так же относился к этому, когда кто-нибудь другой пользовался его вещами.

Казалось, что в какой бы точке земного шара Валентин ни очутился, он на все окружающее смотрел бы как на принадлежащее ему в такой же мере, как и другим.

То, что имение баронессы было запущено и в нем не велось почти никакого хозяйства, несмотря на присутствие управляющего, - Валентину особенно понравилось.

- Вот это именно и хорошо; только камина нет настоящего, ты к осени вели сделать, - сказал Валентин, когда Нина, - точно новобрачная, в белом меховом капоте, - водила его в первое утро по дому.

- Как к осени? Разве вы останетесь до осени, Валентин? - спросила несколько удивленно и тревожно баронесса Нина.

- Нет, я через неделю буду уже на берегах Тургояка. Я говорю - для тебя. И ты много теряешь оттого, что не хочешь ехать со мной на Урал, - продолжал Валентин, когда они вышли на балкон. Он стоял, смотрел вдаль на синевшие справа луга и задумчиво курил сигару.

- Посмотрела бы священные воды озера Тургояка, купались бы с тобой в прозрачной воде среди дикой первобытной природы, варили бы на берегу уху и по целым часам лежали бы на горячем песке. Тебе нужно ходить совсем голой, а ты надеваешь какие-то меховые капоты.

Последняя фраза заставила баронессу покраснеть, и она сделала вид, что сейчас же зажмет уши, если Валентин скажет еще что-нибудь подобное.

Но у него был такой спокойный вид и тон, как будто он даже и не заметил испуганного движения молодой женщины или не обратил на него внимания.

Со стороны общественного мнения дело обошлось тоже неожиданно хорошо. Сначала поступок баронессы, приехавшей с любовником в свою усадьбу совершенно открыто, поразил всех и вызвал взрыв негодования.

Но Валентин в первую же неделю перезнакомился со всеми, откуда-то выкопал знаменито-го медведеобразного Петрушу и привез к себе Федюкова, который понравился ему своим разо-чарованно-мрачным видом и отрицанием действительности. На вторую неделю уже все с ним были на "ты" и даже скучали, если в доме долго не появлялась его спокойная большая фигура с поднятыми на лбу складками, как он обыкновенно входил со света в комнаты, разглядывая, кто есть дома.

- Ну неужели нельзя хоть на неделю отложить эту поездку? - говорили ему друзья.

- Никак нельзя, - отвечал Валентин.

Несмотря на краткость срока, все сошлись с ним гораздо ближе, чем с профессором, который хотя и был человеком чистейшей души, но отличался чрезмерной деликатностью и совестливостью, что бывало подчас несколько утомительно. Пить с ним было нельзя, ухаживать за женщинами при нем тоже было неудобно, именно благодаря слишком большой его чистоте.

Всех теперь интересовал вопрос, что будет, когда он приедет на лето из Москвы, и как отнесется его чистая душа, воспитанная на лучших интеллигентских традициях, к факту скандального присутствия в его доме Валентина...

XII

Когда мужики собрались на бревнах потолковать о делах вечерком, в первое же воскресе-нье после Николина дня, то праздничное настроение прошло; никто уже не вспоминал, что и как хорошо было прежде, а все видели только, как плохо и тесно в настоящем.

Пришли еще не все и потому разговора пока не начинали. Захар Кривой в стороне возбуж-денно курил свернутую папироску, поминутно сдувая пепел. Кузнец, подойдя, остановился и, пробежав по лицам собравшихся, как бы ища, кто тут ведет дело, сказал нетерпеливо:

- Ну что ж, начинать так начинать, за чем дело стало?

Никто ничего не ответил. Все лежали, сидели с таким видом, как будто их приведя наси-льно, иные курили и лениво сплевывали, оглядываясь на вновь подходивших, как будто нужен был какой-то срок, чтобы разбудить внимание всех и втянуть их в обсуждение дел.

- Начинать тут долго нечего, - сказал Захар, заплевав в пальцах папироску и входя в круг в рваной распахнутой поддевке и с расстегнутым воротом рубахи, - а говори дело - и ладно. А то покуда начинать будем, вовсе без порток останемся. Как про старину начнут рассказывать, так все было, а сейчас куда ни повернешься - ни черта нету.

- До того дошло, что уж податься некуда, - сказал скорбно Андрей Горюн, сидевший босиком на бревне. - Земля вся выпахалась, как зола стала, речки повысохли, палки дров за двадцать верст нету.

- Может, переделяться? - нерешительно сказал подошедший в своей вечной зимней шапке и с палочкой Фома Коротенький.

- Сколько ни переделяйся, земля-то все та же.

- Хорошие места итить искать надо, больше тут нечего ждать, - сказал Степан, вытирая свернутой в комочек тряпочкой свои слезящиеся глаза.

- Тут хорошие места под боком, только руку протянуть, - озлобленно крикнул Захар.

И все невольно посмотрели на усадьбы, так как знали, что он про них говорит.

- Чужое добро, милый, ребром выпрет, - отозвался старик Тихон, - так-то.

Он стоял, опершись грудью на палку и смотрел куда-то вдаль. Весь белый, седой, в длинной рубахе и босиком, он был похож на святого, что рисуют на иконах.

- У нас, брат, не выпрет, ребра крепкие. Я вот амбар на его земле поставил, да еще горожу раскидаю к чертовой матери, - крикнул Захар, злобно сверкнув своим бельмом на кривом глазу.

- Ты амбарчик на каточках сделай, - сказал Сенька, - как дело плохо обернется, так жену со свояченицей запрег и перекатил от греха.

Некоторые машинально обернулись к Сеньке, но, увидев, что он, по обыкновению, бала-гурит, с досадой отвернулись.

- Только язык чесать и мастер, - проворчал Иван Никитич, хозяйственный аккуратный мужичок, который напряженно слушал Захара.

- Он и на отцовых похоронах оскаляться будет, - сказали недовольно сзади про Сеньку.

- Они уж из семи печей хлеб-то едят, - крикнул опять Захар.

- А у нас и одной топить нечем, - сказал Захар Алексеич, мужичок из беднейших, сидевший на завалинке опустив голову.

- Чтоб не жарко было... - вставил опять, не утерпев, Сенька.

- На нож полезу, а амбара ломать не дам; перекорежу все к черту! - кричал Захар с налившимися кровью глазами, сверкая своим бельмом. Все даже затихли, глядя на него.

- Верно, - крикнул кузнец, всегда первый присоединявшийся ко всякому смелому решению.

Позднее всех подошедший лавочник со счетами, в фартуке и с карандашом за ухом, остано-вился вне круга и некоторое время молча, прищурив глаз, смотрел на Захара и на всех, как бы желая дать им высказаться до конца и твердо зная про себя, что ему нужно здесь сказать.

Он отличался тем, что всегда имел неторопливый значительный вид и находчивость. Спо-койно и ядовито резал на сходках, никого не щадя, даже своих друзей, - как будто не узнавая их, - когда выступал их противником. Знал всякие законы и употреблял такие слова, которых никогда не слышали и не знали, что они значат и что на них отвечать. Поэтому всегда озадачен-но молчали, и он оставался победителем.

Все увидели, что лавочник пришел, и, поглядывая на него, ждали, что он скажет. Но он, не обращая ни на кого внимания, смахнув фартуком пыль, присел на бревно в стороне со своими счетами. Потом неожиданно встал и вошел в круг.

- Во всем надо поступать по пределу закона, - сказал лавочник строго и раздельно, но не повышая голоса, как бы зная, что он и так заставит всех слушать. - Это раз!.. - Он, держа счеты левой рукой около бока, правой отрубил в воздухе ладонью с растопыренными пальцами.

- ...Потом надо еще знать планты и по ним доказать предел нарушения. Это два!.. - продолжал он, отрубив еще раз рукой, причем смотрел не на Захара, против которого выступал, а прямо в землю перед собой, стоя с несколько расставленными ногами. - А то ты выставил, как дурак, этот свой амбарчик, его на другой же день и сковырнут к чертовой матери, а самого по чугунке на казенный счет.

- За хорошими местами... - подсказал, подмигнув, Сенька.

Лавочник рассеянно, как полководец в пылу битвы, оглянулся на него и, как бы считая свой аргумент неопровержимым, отошел в сторону. Потом опять быстро повернулся к Захару, посмо-трел на него и крикнул громче и тоном выше:

- Ты линию закона найди, вот тогда будешь действовать на основании, да давность опро-вергни! - кричал он, глядя на подвернувшегося Фому, а своим кривым пальцем тыкая в направ-лении Захара. - Он тебя одной давностью убить может.

Сказав это, лавочник под молчаливыми взглядами вышел из круга и сел на бревно.

Все нерешительно переглядывались. Возбуждение, загоревшееся было от слов Захара, показавшихся самой очевидностью, вдруг погасло.

- Так напорешься, что ой-ой... - сказал, как бы про себя, староста.

Все оглянулись на старосту.

- И не разберешь, что... - сказал чей-то голос.

Все молчали.

- Это тогда ну ее к черту, - сказал кузнец, всегда первым отпадавший от принятого решения, если результаты оказывались сомнительны.

- Пока руки связаны, ни черта не сделаешь, - сказал Николка-сапожник, сидевший на траве, сложив босые ноги кренделем.

- А кто их развяжет-то?.. - спросил сзади голос.

Все уныло молчали.

- Хоть бы общественные дела, что ли, делать, - сказал кузнец, - а то к колодезю не подъедешь, мостик в лощине уж такой стал, что чертям в бирюльки только на нем играть.

- И лужа еще эта поперек всей деревни, нет на нее погибели, - прибавил кто-то.

- Лужа-то к середке лета сама высохнет, а вот насчет мостика изладиться бы как-нибудь, это верно, - сказали голоса.

- Вот чертова жизнь-то: не то что как у других - год от году все лучшеет, - а тут что плохое, не хуже этой лужи, держится, а хорошее год от году только все на нет сходит.

XIII

И правда, сколько ни помнили мужики, деревня оставалась такою же, какою она была пятьдесят, сто лет назад.

Тянулась та же, широкая, грязная от осенних дождей, улица с наложенными около плетней кучами хвороста, ракиты около изб, кое-где опаленные давним пожаром, на развилках ракит были положены жерди, и на них всегда мотались на ветру вниз рукавами рубахи и всякая дрянь, вывешенная для просушки.

Стояли те же рубленые, крытые соломой избы из потемневших от времени и дождей бре-вен, кое-где украшенные резными коньками на верху крыши; те же грязные дворы с телегами под навесом; а около завалинки водовозка на колесах, покрытая рядном.

И сколько ни помнили, из года в год жизнь шла по своей извечной колее без всяких перемен.

Так же великим постом притаскивали из клети в избу ткацкий стан, мотали нитки на боковой рубленой стене, набив в нее деревянных колышков, и ткали бумажные рубахи, гоняя нагладившийся деревянный челнок.

Так же старушки в беленьких платочках ходили говеть с копеечной свечкой и медными деньгами, завязанными в уголок платка; пекли жаворонков и гадали по приметам, какой будет весна и хорош ли уродится лен.

А потом, встретив и проводив светлый день воскресения Христова, с зажженными в заутре-ню свечами, колокольным звоном во всю неделю, и покатав на зеленеющем выгоне красные пасхальные яйца, выезжали в поле с сохами. Поднимали нагладившимся железом влажные, мягко заворачивающиеся пласты сырой черной земли и, перекрестившись на восток, бросали в землю освященные семена весеннего посева, среди блеска утреннего солнца и карканья летаю-щих над пашней грачей.

Подходил Петров день, а с ним и веселая пора сенокоса. Травы на утренней заре стояли наполненные росой и благоуханием цветов, спершимся и душным от теплой безветренной ночи. И, белея неровной извилистой ниткой, уже виднелись растянувшиеся по лугу мужики, утопая по пояс в густой высокой траве.

Весело и шумно проходила страдная пора, жатва и вязка снопов среди полдневного июль-ского зноя. И до поздней ночи стоял на деревне скрип возов, и долго не умолкали песни.

Приходила осень со своими дождями, низкими туманами на полях; листья на деревьях облетали, насорившись на грязи дороги. Хмурые, серые, низкие тучи быстро неслись над мокрой бесприютной землей и сеяли мелкий осенний дождь.

Избы стояли почерневшие, унылые. На грязной дороге деревенской улицы, залитой водою от плетня до плетня, изредка виднелся одинокий пешеход с палкой или убогая водовозка, тащив-шаяся с торчавшей палкой черпака из кадушки.

Люди прятались от мокрой осенней стужи, все пустело - и поля, и дороги. И только, как беспризорные, бродили по зеленям спутанные лошади и тощие, запачканные телята с обрывком веревки на шее.

Но когда наступал ранний осенний вечер и в избы со двора приносили кочаны капусты, ставили на лавки вдоль стены корыта да собирались девушки, - лица прояснялись и слышался дробный стук острых сечек, рубивших сочные кочаны. Поднимался звонкий девичий смех и говор, так как, по заведенному исстари обычаю, рубка капусты проводилась весело, и звонко откусывались и хрустели на молодых зубах сочные кочерыжки, очищенные в виде заостренной палочки. А старушки, с молитвой и крестным знамением, готовя зимний запас, складывали нарубленную капусту в кадочки, выпаренные кирпичом и окропленные святой водой.

Приходила зима. В пахучем морозном воздухе, медленно кружась, садились на мерзлую дорогу первые хлопья молодого снега. Застывший пруд, с накиданными на лед палками и кирпичами, в солнечный день искрился звездами и синел в низу лощины сквозь оголившиеся ветки старых ракит; и мягкая зимняя дорога, обсаженная по сторонам вешками, однообразно и уныло вилась среди побелевших полей с редкими овражками, покрытыми дубовой порослью.

Работы все кончались; разве кто-нибудь запоздалый обмолачивал последние снопы в полу-шубке и рукавицах на зимнем замерзшем току, перед раскрытыми воротами плетневого сарая.

Начинались долгие унылые вечера с дымной лучиной или тусклой висячей лампочкой над столом, с лежащим на печи дедом и играющими на полу ребятишками, с завязанными узлом на спине рубашонками. Зимние вьюги, проносясь над помертвевшей землей, засыпали до малень-ких окошек убогие деревенские избы и жутко шуршали завернувшейся на углу крыши соломой.

И только когда приходили зимние праздники Рождества и святок, тогда на время как бы просыпалась жизнь в этих заброшенных пространствах. Весело скрипел морозный снег под ногами, искрился синими звездами и блестел на месяце по накатанной зимней дороге.

Ходили славить Христа по избам и усадьбам и пели рождественские стихи еще задолго до рассвета, когда в окнах, запушенных морозом, искрились ранние рождественские огни. Шумно проводили с играми и песнями долгие святочные вечера, собравшись в просторной избе или на горе с салазками и подмороженными скамейками. Уже месяц сиял над церковью, и дороги ясно виднелись, блестя наглаженными раскатами среди пухлой снежной пелены. Уже в избах, осве-щенных месяцем, гасли огни, а в зимнем воздухе, закованном крещенским морозом, долго еще слышались с горы молодые голоса.

А потом шли с кувшинчиками и свечками святить крещенскую воду и опять ждали весны.

И жизнь текла, не изменяясь. И казалось, что какие бы чудеса ни создавались в мире, эта жизнь, - то тяжелая, то веселая и чуждая всему, - будет продолжать хранить заветы своей старины.

XIV

До первого организационного собрания Общества, основывающегося по инициативе Павла Ивановича, оставалось шесть дней, а Дмитрию Ильичу Воейкову нужно было еще съездить к Валентину Елагину, чтобы проехать вместе с ним в город с жалобой на мужиков. Потом сходить к своему соседу, мещанину Житникову, пригласить его в Общество по поручению Павла Ивановича.

Когда он вернулся домой от Левашевых, то ему в такой ясности представилась вся неле-пость его прежней жизни, что ее нужно было переменить теперь же. Главная бессмыслица ее состояла в том, что, пока он был занят заботой о чужих правах и нуждах, в его личной жизни, в его делах царил хаос и запустение. На дворе был беспорядок, поломанные изгороди, непроходи-мая грязь после каждого дождя. Хозяйство давало только убыток, а дом медленно, но постепен-но разваливался.

Дверь на парадном крыльце - он уже не помнил даже сколько времени - висела на одной петле и каждый раз, срываясь, пугала входящих и его самого. Карниз оторвался и доска висела, грозя каждую минуту проломить голову. Митрофану, очевидно, не могла прийти та, в сущности, несложная мысль, что сломанные двери надо чинить.

Все было в таком состоянии потому, что при прошлом направлении жизни это считалось им самим чем-то узколичным и потому не заслуживающим внимания. А чем это считалось Митро-фаном и Настасьей, - это был, очевидно, их профессиональный секрет. Но, в особенности в самом доме, с его рядом комнат с белыми высокими дверями, была унылая пустота и запущен-ность. Сам он жил в одной комнате, где обедал, работал и спал. Делалось это отчасти затем, чтобы вытравить из себя всякое стремление и привычку к роскоши и комфорту, а потом, кроме того, приходила мысль, что мужики могут подумать про него: "Мы хуже скотины живем, а он, вишь, сколько комнат понаделал".

Благодаря всему этому, благодаря тяготевшей над ним духовной повинности самоотрече-ния, он мало-помалу лишил себя всего того, что имели и чем наслаждались самые обыкновен-ные люди: у него не было чистого, опрятного угла, где можно было бы, не краснея, принять гостя. Не было семьи. В жизни не было никаких ярких красок, которые есть во всякой русской семье, которые были когда-то и в его семье.

У него не было даже приличного костюма, чтобы явиться как следует в общество и не испытывать того, что он испытал на балу у Левашевых в своей тужурке. А все из-за той же повинности воздержания от всякой роскоши, когда он считал глупым и слишком несерьезным заботиться о всяких галстуках и хороших костюмах.

Митенька Воейков, точно из стыда, как перед чем-то низшим и мещански обыкновенным, даже не думал о возможности брака и появления у него детей.

И вот, когда он дошел до великой скуки и тупика безрезультатного одиночества, когда увидел, что разучился подходить к людям и боялся их, теперь он решил, отбросив мировые масштабы, устроить хоть свою собственную-то жизнь, но как следует.

Не откладывая ни на минуту, он хотел начать дело с Митрофана и Настасьи. Но, проходя через сад, встретил там целую ватагу деревенских телят. И, точно обрадовавшись случаю, сейчас же призвал деревенского старосту и составил протокол для присоединения к жалобе.

- Жалобу подаю против своего желания, но это присоединяю с удовольствием, - сказал себе Митенька Воейков. Потом глаза его наткнулись на сломанную парадную дверь и помои на дворе. - Я их сейчас распод-дам!.. - сказал Митенька, как обыкновенно говорил в этих случаях. - Позвать ко мне Митрофана!

И когда пришел Митрофан в своей вечно распоясанной фланелевой рубахе и зимней шапке, Митенька, подождав, когда он подойдет вплотную к крыльцу, молча указал ему рукой на слома-нную дверь.

Митрофан сначала посмотрел вопросительно на хозяина, потом перевел глаза на дверь.

- Что же ты молчишь? - сказал хозяин.

Митрофан подошел к самой двери, потрогал рукой, поставил ее, как ей надо было бы стоять, если бы у нее были обе петли. Потом, сплюнув, отошел от нее.

Митенька молча, немного иронически наблюдал.

- Ай сломалась? Когда ж это?

- Она уже целый год как сломалась, а ты только сейчас заметил, да и то когда тебе пальцем ткнули. Я все ноги по твоей милости переломал, лазивши через нее, а ты преспокойно целую жизнь можешь ходить мимо и не видеть.

Митрофан опять посмотрел на дверь.

- Надо, видно, будет поправить, - сказал он, продолжая смотреть на дверь.

- А больше ты ничего не видишь?

Митрофан сначала посмотрел на хозяина, потом обвел кругом взглядом, каким считают ворон, и опять взглянул на хозяина.

- А что ж больше?

- Больше ничего?.. А это? а это? - крикнул хозяин, тыкая пальцем в одну, то в другую сторону. - По-твоему, и балясник и цветник в нормальном состоянии?

Митрофан только повертывался в своей фланелевой рубахе, справляясь каждый раз с направлением пальца хозяина.

- Да это уж давно так.

- А по-твоему, если давно, так пусть так и будет?

Митрофан на это ничего не ответил, только еще раз обвел глазами.

- Неужели тебе самому-то ни разу в голову не пришло? А ведь ты старший на дворе, тебе поручено все как настоящему человеку.

- А чем же я ненастоящий? - сказал, обидевшись, Митрофан.

- Тем, что настоящий человек глазами смотрит и видит, что нужно сделать. Чтобы этой гнили и старья тут не было! Возьми плотников и, что нужно, сломай, убери и поправь.

- Это можно, - сказал Митрофан. И, подойдя, еще раз зачем-то потрогал дверь и даже попробовал заставить ее стоять. Хозяин смотрел на него, ожидая.

- Тут и дела-то всего на пять минут, - долотом старую петлю поддел да новую прибил, - вот и все.

- Да ты не рассказывай, пожалуйста, а сделай. Другой бы на твоем месте и дверь бы эту давно прибил, и карниз... посмотри, пожалуйста, ведь того и гляди сорвется доска и прихлопнет.

Митрофан поднял вверх голову и долго смотрел на карниз, даже отойдя шага на два.

- Ничего, - сказал он и опять подошел к крыльцу.

- Что это значит - ничего?

- Потерпит еще, - пояснил Митрофан, - у него другой конец крепкий, он на нем держится.

- Дурацкое рассуждение... Значит, и чинить не надо?

- Отчего ж не починить, против этого никто не говорит.

- И, слава богу, уж ты, кажется, давно бы мог починить. А то ты только все ходишь, а что делаешь - никому не известно.

- Как же не известно, - сказал Митрофан, поднимая на хозяина глаза.

- Да так. Ну что ты сейчас делал?

- Ну как что... - ответил Митрофан, почесав большим пальцем сзади повыше поясницы и оглянувшись в сторону сарая, где обыкновенно протекала значительная часть его деятельности.

- Нет, ты скажи определенно и ясно.

- Ну, молоток искал, - ответил неохотно Митрофан, все глядя в сторону сарая.

- Вот ты только и делаешь, что ищешь что-нибудь. А ищешь потому, что никогда у тебя ничего не лежит на месте. И во всем у тебя ералаш.

- Да нешто один за всем углядишь!

И Митенька знал, что как только Митрофан садился на этого своего конька, так его уже нельзя было никакими силами свернуть с этой позиции. Так оно и оказалось.

- Вы вот говорите, что я делаю... а тут с одними мужиками жизнь проклянешь: утром опять с луга телят бегал сгонять.

- С мужиками уж конечно! - поспешно сказал Митенька. - Они получат свое. А кроме этого, ты сходи сейчас на деревню и позови ко мне человека три-четыре. Я им прочищу глаза. Скажи, что, мол, хозяин хочет говорить с народом. Понял?

- Да что ж тут понимать.

- У тебя всегда нечего понимать, на поверку выйдет, что так напутаешь все, что сам сатана не разберется.

- Напутаешь потому, что один за всем не углядишь.

- Постой, постой, как это одному? У тебя есть Тит, у тебя есть другие рабочие.

- Что же другие рабочие, нешто это люди? Да я лучше один буду, у меня тогда и порядок и всё, чем с этими...

- То-то вот у тебя и есть порядок, - только и делаешь, что какие-то молотки ищешь.

- Когда ж итить-то, сейчас? - спросил Митрофан, оставиь без возражения последнюю фразу.

- Да, сходи сейчас же. И вот что: грачиные гнезда в березнике тоже - долой. Возьми ребятишек с деревни, и пусть их поскидают. А потом выкопай здесь, перед окнами, ямы для сирени, чтобы прямой линией шли от того места к черному крыльцу.

- От того места? - сказал Митрофан.

- Ну да, только попрямее бери.

- Это можно.

- А для цветника привези телеги три навоза. И главное, чтобы двор весь привести в порядок, убрать всякий хлам.

- Нынче уж не успеешь, - сказал Митрофан, оглянувшись еще раз кругом и подняв глаза на хозяина.

- Я тебя и не заставляю нынче.

- То-то; я к тому говорю, что больно много, кабы одну дверь - это бы тут и толковать не об чем: долотом ковырнул, новую петлю прибил и ладно, а то - где ж столько сразу сделать.

- Да кто тебе говорит - сразу. У тебя почему-то всегда непременно сразу требуется, а я говорю тебе: распредели все и делай постепенно. А эти тряпки и горшки прямо в грязь швырни, чтобы эта дура вперед знала, как всякую дрянь перед окнами развешивать. Я ее сейчас распод-дам. - Он повернулся и пошел в дом.

Митрофан еще некоторое время стоял уже один и водил глазами с цветника на грачей, с грачей на балясник, потом, сказавши "где ж это все сразу сделать", - пошел к сараю.

XV

Теперь предстояла схватка с Настасьей. Нужно было сейчас посмотреть, исполнила ли она и как его приказание убирать комнаты. Иметь дело с Настасьей для Дмитрия Ильича было всегда каким-то испытанием. Да и достаточно взглянуть на нее, чтобы понять, что с ней действи-тельно может быть трудно.

Уже наружность Настасьи производила несколько невыгодное впечатление: она была вся толстая, неповоротливая и ровная от плеч до боков. Бросались в глаза из накрученных на голову платков толстое, мясистое лицо и маленькие, сонные, ко всему равнодушные глаза.

Лицо у нее всегда в саже. Руки всегда черные, главным образом потому, что Настасья никогда не прибегает к помощи совков, вилок, щипцов. Она не умеет и не любит пользоваться никакими техническими приспособлениями и всегда все делает руками: уголь в самовар сыплет пригоршнями, мясо ест руками, грязные ведра моет тоже руками.

А так как руки у нее постоянно наведываются к носу, то около этого места у нее всегда какая-то чернота. Руки она моет не тогда, когда они грязны, а тогда, когда их заведено мыть, главным образом перед обедом, как бы грязны они ни были в другое время. Но и тут она отно-сится к этому делу чисто формально: польет на руку, сложенную лодочкой, из корца, потрет одну о другую сухие жесткие ладони и вытрет их о подол.

Вообще для вытирания лица и рук у Настасьи определено раз навсегда два предмета: подол сарафана и посудное полотенце, от которого тоже часто остаются следы не только около носа, а и на щеках.

У нее всякое омовение имеет только религиозное значение, потому что в баню она никогда не ходит, кроме кануна больших праздников: под Рождество, Пасху и престольный праздник. В будни она может жить в какой угодно грязи: в кухне у нее обычно стоят на лавках в чугунах очистки картошки, на полке кастрюли с забытой неделю тому назад кашей. На полу, от лавки к печке, ручей мыльных помоев и корыто с ее рубахами, намоченными в золе. На столе горы грязной посуды и всяких кусков, на которые со стен из всех щелей смотрят тараканы и шевелят усами. А от двери до стола торная дорога из ее следов в грязных валенках.

Главная особенность Настасьи та, что она не отличает чистоты от грязи, дурного запаха от хорошего; может спокойно есть испортившееся мясо, рыбу, не чувствуя никакой разницы во вкусе.

Она совершенно не заинтересована в том, чтобы вокруг нее была чистота и хорошая обстановка, так как вообще лишена потребностей эстетических и нечувствительна к физическим неудобствам. Вместо кровати у нее трехногое приспособление за печкой, вместо матраца какая-то замаслившаяся дрянь в форме лепешки. И на нее обыкновенно сваливается все: овчинный полушубок, пустые корзины из-под картофеля, тряпки.

Ходит Настасья и зиму и лето в стоптанных валенках, которые всегда стоят у нее около двери или около печки. У нее есть и галоши. Но их надевает только в праздники, хотя бы и в сухую погоду. И поэтому в остальное время от ее ног всегда следы. И сколько Дмитрий Ильич ни кричит на нее, чтобы она вытирала ноги, она вспоминает об этом только тогда, когда пройдет половину комнаты и увидит свои следы. Она помнит только в тот момент, когда на нее кричат, и в следующий уже забывает. Как будто у нее весь действующий механизм приспособлен только к тому, чтобы приводиться в движение криком другого человека, а не собственным сознанием.

Никогда она не может правильно распределить частей работы: всегда выходит так, что сначала она затопит печку, а когда в комнату повалит дым, тут она, взмахнув руками, бросится открывать трубу или искать лесенку.

Научить ее больше того, что она сама знает, никак нельзя; происходит ли это от отсутствия памяти или от каких других причин, - неизвестно. Поэтому у нее ни в чем нет прогресса и улучшения. Она, например, десять лет печет хлеб, и еще не было случая, чтобы он вышел у нее удачный. То перепечет, - и он весь рассядется и отстанет верхняя корка, - то выйдет жидок, то крут.

- Что же ты с ума, что ли, сошла! - крикнет иногда хозяин.- Хлеб-то какой состряпала?!

- Жидок вышел, - скажет Настасья и прибавит недовольно: - Каждый раз не угадаешь!

А угадывать ей действительно приходится, так как она ничего не делает по мерке и по весу, а все на глаз. Причем никогда не винит себя, а всегда тот материал, из которого делает.

- Разве это мука, - скажет она, - это, должно быть, овсяная, а не пшеничная, вот она и ползет.

Еще ее неотъемлемое свойство - это то, что она никогда не торопится и может, примерно, мыть часа три одну комнату, в особенности если при этом развлечется какой-нибудь занозой, попавшей в ладонь, и, сидя на полу, среди разлитых грязных луж и брошенной мочалки, долго расковыривает ногтем руку.

Но в других случаях она очень экономит время и помои, чтобы не ходить далеко, прямо выплескивает через окно в сад, причем, не всегда попадает. И потому окна в кухне всегда хранят на себе засохшие потеки помоев. И пол она если метет в будни, то тоже наскоро, только среди-ну, и сор загоняет в угол или под лавку, где его не видно или он не мешает, а оттуда все выгреба-ется тоже три раза в год, под Рождество, Пасху и престольный праздник.

Меньше всего у Настасьи развито чувство брезгливости: если у нее упадет кусок мяса на пол, она поднимет его, обдует и съест. Попавшая в кушанье муха, таракан тоже не вызывают у нее никакого беспокойства. Она просто выудит их пальцами и шлепнет об пол.

Работа мысли у нее довольно слабая. Изложить своими словами то, что ей сказали, она никогда не может. И поэтому, если ее просят передать что-нибудь на словах хозяину, она, не дослушав до конца, бросается в кабинет, так как боится, что забудет по дороге.

Ни чисел, ни месяцев она не знает. Помнит хорошо только посты и праздники и по ним считает время. Памяти у нее совершенно нет. Это очень портит ей в ее деятельности, а так как она обыкновенно делает десять дел зараз, то результатом этого является то, что она то и дело вскрикивает и, всплеснув руками, бросается то к печке, то к плите. И одно у нее пережарилось, другое ушло, а белье и вовсе прогорело от оставленного на нем утюга. Так что в кухне вечно чад, в котором только смутно виднеется ее фигура с накрученными на голову платками.

Но в чем она является истинным бичом для хозяйства, - так это в деле битья посуды. Не проходит дня, чтобы какая-нибудь вазочка, тарелочка, скрытая под подолом, не выносилась тайно и не бросалась за домом в крапиву. Мелкие стеклянные вещи вроде стаканчиков рассыпа-ются от одного ее прикосновения. В особенности если она при вытирании залезет внутрь стакана скрученным полотенцем и, налегнув как следует, повернет, - сейчас же в руках у нее остаются две половинки и жгут полотенца.

- Вот - нечистые-то! Только дотронешься, а она уж лопнула. Какой домовой их душит.

Если разбивается оконное стекло, у Настасьи никогда не явится потребность принять меры к тому, чтобы его вставить. Вместо этого она долго заделывает его сахарной бумагой или дощечкой, укрепив ее крестообразно лучинками. Или просто заткнет свернутой тряпкой. Поломавшийся стул, скамейка тоже не вызывают в ней мысли об исправлении и продолжают служить на трех ногах. А если лишится еще чего-нибудь, она сует его, как негодного инвалида, в печь. Жечь - у нее определенная страсть. Кажется, все вещи мира у нее разделены на две категории: одни можно есть, другие жечь.

Способности критики у Настасьи нет никакой. Она все раз навсегда переняла и изменить это или придумать, как сделать лучше, не может. По этой же причине она верит без всякого колебания всевозможным слухам, в особенности если источник их неизвестен.

Религиозное начало занимает самое большое место в ее жизни. По утрам она молится, долго стоит перед святым углом, смотрит иногда, забывшись и разведя бездумно брови, в окно, чешет под платком и в промежутках, спохватившись, крестится. У заезжих торгашей покупает иконки с яркими цветочками из блестящей фольги и непременно зачем-то потрогает руками эти цветочки и спрячет руки под фартук... А иконку всегда держит и боком и кверху ногами, но никогда как следует.

В праздники, когда она освобождается от работы, то может целыми часами сидеть на кухне на лавке, спрятав руки под фартук на толстой груди; для разнообразия изредка достает что-то из волос под платком и долго разглядывает очень внимательно, что попалось. Иногда выглянет в окно и опять сидит.

Потребности общения с людьми у нее нет никакой, и поэтому даже с любовником она всегда сидит молча. А на столе, где она пьет чай и обедает, всегда лужи от пролитого чая, молока, целые рои мух и никогда никакой скатерти, так как Настасья потребности в ней не чувствует и превосходно обходится без нее.

Все эти качества и свойства у Настасьи отличаются такой прочностью, что ни при каких случаях не поддаются изменению.

- Откуда только такие берутся, - скажет иногда Дмитрий Ильич, - ведь пять лет живет около меня, видит совершенно другое начало, другую жизнь, от которой, слава богу, могла бы научиться. И все-таки ни в чем никакой перемены. Изумительное существо!

* * *

Дмитрий Ильич вошел в кабинет и, подойдя к часам, прежде всего сорвал со стены расписа-ние занятий. Потом оглянулся по комнате.

- Настасья! - крикнул он тем тоном, каким зовут на расправу.

Настасья пришла, вытирая грязные руки о подол сарафана, и остановилась около двери.

- Ты что же, исполнила то, что я тебе приказывал? - сказал хозяин, твердо и испытующе глядя на нее. - Убирала в комнате?

Настасья ничего не ответила и стала водить глазами по комнате, как бы не зная, в чем ее вина, и стараясь отыскать ее прежде, чем на нее укажут.

- Ну?

- Да я все тут перетерла и картины перетирала, и со столов...

Митенька посмотрел на столы. На гладкой поверхности дорогого красного дерева видне-лись дугообразные засохшие грязные мазки от мокрой тряпки и следы точно от когтей какого-то страшного животного. Это Настасья зацепила своим ногтем, когда вытирала.

- Варвар! - вскрикнул хозяин. - Понимаешь? ты - варвар... Это что? - сказал он, необыкновенно быстро подойдя к столу. Он ткнул пальцем в продранные полосы и взглянул на Настасью.

- Оцарапано чем-то...

- Не чем-то, а твоими когтями. Что же ты и возишь по дорогой вещи грязной мокрой тряпкой? У тебя есть соображение?

- А кто же его знал: стол и стол; я почем знала?

Хозяин несколько времени молча смотрел на нее.

- Вот вы мои два сокровища, - сказал Митенька, продолжая смотреть на Настасью с тем же выражением, точно надеясь пробудить в ней сознание своей вины и раскаяние. - Вот тут и попробуй с вами что-нибудь начать. Но нет, это вам не с кем-нибудь, я вас образую. А это что такое? - вдруг с новой силой воскликнул владелец, случайно остановив взгляд на картине. Картина была повешена кверху ногами.

- Что это такое?

- Ну, картина...

- Не "ну, картина", а просто картина, сколько раз говорить. Но как она висит?

- Как висела, так и висит, - сказала Настасья, угрюмо и недоброжелательно посмотрев на картину.

- Господи боже мой, какая же это непроходимая безнадежность! - сказал хозяин, сложив руки на груди и глядя в упор на Настасью. Настасья посмотрела на хозяина и, заморгав еще чаще, - отчего ее низкий лоб покрылся складками, точно от бесплодного напряжения мысли, - отвела опять глаза в сторону.

- Когда же ты ухитрилась ее так повесить?

- На другой день после Николы перетирала.

- Это она уже целую неделю так висит у тебя?

- А вы что ж не скажете?

- Что ж тебе говорить... во-первых, я только сейчас заметил, а потом я просто не представ-лял себе всего твоего... великолепия, - сказал хозяин, не найдя другого слова. - Ну, что же ты стоишь? Поправляй.

Настасья неохотно подошла к картине и подвинула ее на гвоздиках несколько вправо.

- Что ты делаешь?

Настасья испугалась и подвинула картину совсем влево.

- Ох! - сказал в изнеможении Митенька и даже сел. Настасья оглянулась на него, не отнимая рук от картины.

- Кверху ногами висит, кверху ногами. Понимаешь теперь?

- Веревочка-то в эту сторону длинней была, я и думала, что тут верх, - сказала Настасья, став своими валенками на шелковую обивку кресла, чтобы перевесить картину.

Митенька хотел было крикнуть на нее, но только махнул рукой и сказал вразумительно:

- По картине смотрят, а не по веревочке. И потом, изволь из парадных комнат убрать все эти корзины с грязным бельем и весь хлам, который ты туда натащила, а то все это у меня полетит... Поняла?

- А куда ж их девать?

- Что же, значит, в чистые комнаты валить?

- Да там просторно.

Митенька несколько времени смотрел на нее.

- Что, если тебя одну пустить в хороший дом, во что ты его превратишь? - сказал он.

- А что ж ему сделается...

- То же, что ты сделала с моим домом. И боже тебя сохрани, - сказал хозяин, несколько торжественно поднимая палец, как бы заклиная Настасью, - если я с завтрашнего дня увижу хоть один горшок на балясинке или тряпку. А потом - помои? Что же ты, с ума сошла? и льешь всякую дрянь прямо с порога и из окна.

- Да я делый год выливала.

- Митрофановский дурацкий ответ. Тем хуже и возмутительнее, что тебе самой ни разу не пришла мысль о том, что ты разводишь заразу около дома.

- Я заразу не развожу, - сказала обиженно Настасья и пошла было к двери, обойдя стоявшего на дороге хозяина.

- Стой! выслушай сначала, а когда тебя отпустят, тогда можешь идти. Обедать подавай в столовую и накрывай стол как следует, как у людей делается, а не по-собачьи. И вообще запом-ни, что теперь тебе не будет так легко сходить все с рук, как до этого сходило. Можешь идти.

Нужно было сходить к Житникову. Митенька поморщился, как он всегда морщился перед всяким неприятным усилием. А неприятно было вообще всякое усилие.

- Не хочется идти к этому мещанину, - сказал он, но сейчас же, как бы стряхнув с себя что-то, взял фуражку и пошел. - Реальная жизнь требует усилия, значит, нужно сделать это усилие.

В состоянии этой решимости он вышел на двор, и глаза его сразу наткнулись на телят, бродивших около дома. И Дмитрий Ильич, решивший отстаивать каждую пядь своего права, вскипел гневом:

- Да что за проклятые! Нет уж, теперь я спуску не дам. Все бока обломаю без всяких протоколов! Митрофан, гони, не видишь! - крикнул он, увидев Митрофана, неспешно шедшего по двору.

- Да это свои, - сказал Митрофан.

- Так что же ты не скажешь?! - крикнул с досадой хозяин и пошел к Житникову.

Митрофан посмотрел ему вслед и, с усмешкой покачав головой, сказал:

- Голова-то не дюже крепка...

Вдруг хозяин, что-то вспомнив, повернулся на полдороге к Митрофану.

- Что же ты, ходил за мужиками?

- Ох ты, мать честная, из ума вон! - вскрикнул Митрофан, схватившись за затылок, и побежал на деревню.

Хозяин иронически посмотрел ему вслед.

Пантелеймон Сергеевич Романов - Русь - 01, читать текст

См. также Романов Пантелеймон Сергеевич - Проза (рассказы, поэмы, романы ...) :

Русь - 02
XVI Было только одно благословенное место, где не жаловались на застой...

Русь - 03
XXVII Весна в деревне была в полном расцвете. Холодные ветреные дни, к...