Антоний Погорельский
«Монастырка - 01 часть»

"Монастырка - 01 часть"

Часть первая

Глава I. Вместо предисловия

Солнце было на закате, и багрово-огненные лучи его, озаряя покрытый черными тучами небосклон, предвещали непогоду, когда ямщик мой остановил лошадей у довольно крутого пригорка и слез с козел, чтоб затормозить колесо.

- Далеко ли до Р**? - спросил я его.

- Да буде ще верстов з пьять добрых! - отвечал он.

- А дорога хороша?

- А тож! дорога гладка, от як тик; тилки пискив богато! (- А как же! Дорога гладкая, вот как ток; только песков много! (прим. автора))

"Так не скоро же мы доедем, - подумал я, печально взглянув на четверку измученных лошадей, через силу тащивших легкую, открытую мою коляску. - Дай Бог только, чтоб дождь не промочил меня до костей!"

Читателю, желающему знать, куда я ехал и почему так опасался дождя, да будет известно, что я спешил на крестины к знакомому мне помещику, жившему от меня верстах в семидесяти. Дней за пять перед тем он сам приезжал звать меня в крестные отцы родившемуся у него первому ребенку, и я принужден был принять его приглашение, хотя в то время очень был занят важными для меня делами и потому внутренне сожалел, что выбор его пал на меня. Крестины, по особенному случаю, назначены были часу в восьмом утра, тотчас после ранней обедни, и мне непременно должно было прибыть туда накануне. Село приятеля моего находилось немного в стороне от столбовой Черниговской дороги, и я расчел, что для выигрышу времени мне выгоднее ехать на почтовых, нежели на своих, хотя таким образом делал я кругу более двадцати верст. "Станции в Малороссии теперь довольно исправны, - думал я, - и лошади везде хорошие; и так я легко могу совершить путь свой до сумерек!" В тот день погода была прекрасная, и я, завернувшись от пыли в шинель, сел в коляску и пустился в дорогу.

"Человек предполагает, а Бог располагает!" - говорит пословица, справедливость которой я узнал тут на опыте. Не успел я проехать и половины дороги, как поднялся ветер и в скором времени нагнал множество дождевых туч. Лошади попадались мне везде только что возвратившиеся с гону, и хотя на каждой станции, к утешению моему, предсказывали мне, что на следующей я найду коней свижых, но предсказания эти, к несчастию, не сбывались: лошади везде равно были утомлены от случившихся в то время частых разъездов курьеров и фельдъегерей. Наконец на предпоследней станции мне решительно объявили, что лошадей нет вовсе, - кроме одной курьерской тройки, которую дать мне было невозможно. С нетерпением выскочил я из коляски и спросил записную тетрадь писаря, чтоб удостовериться, что меня не обманывают. В Малороссии не на всех станциях есть казенные смотрители. Усастый, тучный украинец, не отвечая мне ни слова, покривил рот, почесал подбритую в кружок голову, медленными шагами вышел в другую комнату и минут через пять принес запачканный лист бумаги, вероятно служивший ему, между прочим, для упражнения в чистописании и на котором, кроме выписок из подорожних, нацарапано было так много постороннего, что надлежало иметь особенное искусство для извлечения из каллиграфического сего лабиринта того, что мне нужно было узнать.

- Что это за вздор? - вскричал я с досадою, бросив на пол поданную мне бумагу, - разве нет у тебя порядочной тетради?

Писарь хладнокровно нагнулся, поднял с полу бумагу и подал мне ее опять, не говоря ни слова.

- Что ж ты не отвечаешь? Нет у вас другой тетради?

- Нема! (Нет; не имеется!)

- Как "нема"! Разве не приказано вам иметь всегда особую чистую книгу для внесения подорожень и означения вышедших в разгон лошадей?

- Эге! (Выражение утвердительное: да! конечно!)

- Ну!., так зачем же ее нет?

- Э! пане! не всё то робитца, що приказують! (- Э! Сударь, не всё то делается, что приказывают!)

- Как! - вскричал я с возрастающим гневом, - ты, кажется, насмехаешься надо мною? Ты хвастаешься, что не всё делается, что приказывается?

- Ни, пане, не фастаю!

- Как же ты смеешь не исполнять приказаний начальства?

- А колы в мене нема бумаги, пане? (- А когда у меня нет бумаги?)

Делать было нечего! Я принял опять запачканный лист из рук писаря, занялся разбиранием спутанного счета лошадей и открыл, что, за действительным расходом и оставлением фельдъегерской тройки, десять лошадей должны находиться на станции.

- Где же эти лошади? - спросил я.

Писарь с прежним хладнокровием отвечал, что нет ни одной дома, что тройку взял сам содержатель станции, а остальных велел отдать под экипаж знакомой ему барыне, за несколько часов проехавшей к нему в гости, без подорожней. Тщетно грозил я пожаловаться начальству, флегматик писарь отвечал преравнодушно: "Як заугодно!"

Наконец флегма его вывела меня совершенно из терпения, и я - признаюсь теперь в грехе - потерял из виду, что добиваю уже пятый десяток лет. Мне вздумалось тряхнуть военною стариною, и я начал требовать лошадей неотступно, угрожая в противном случае жалобою, наказанием и - бог знает чем! Но лишь только я возвысил голос, как писарь мой притворился совсем глухим и, не обращая внимания на бесполезный крик мой, не отвечал ни слова. Чем громче я кричал, тем более он морщился, показывал пальцем на ухо и твердил только:

- Звыните, ваше благородие, я ничого не чую.

Угрозы мои не изменили ни одной черты неподвижной физиономии упрямого украинца, и глухота его прошла тогда только, когда я успокоился и, решившись испытать иные средства, всунул ему в руку целковый. Тогда он поклонился низенько и объявил, что хотя лошадей у него действительно не имеется, но можно нанять пару у священника, а другую у шинкаря еврея и таким образом доехать до следующей станции, где не будет, верно, никакой остановки, потому что там город и, в случае нужды, достать можно обывательских. Разумеется, что я охотно согласился. Не прошло получаса, как коляска моя, за двойные прогоны, была заложена тощею четверкою, и я отправился в путь, провожаемый низкими поклонами обоих хозяев, которые оба убедительно просили меня поберечь лошадей и ехать тише, чтоб их не загнать.

Просьбы сии, как я вскоре заметил, были совершенно излишние, ибо лошади шли обычным шагом, нимало не тревожась ударами ямщика, прельщенного обещанием на водку и всячески старавшегося понудить их прибавить хотя немного шагу. Таким образом дотащился я до того пригорка, у которого благосклонный читатель видел меня в начале сей главы.

Лошади мои, сбежав с пригорка маленькою рысью, продолжали путь тем же ровным шагом, какой принят был ими при выезде из станции. Углубленный в размышления о скорой и исправной нашей русской езде, коей - как гласят многие печатные книги - нет подобной в целой Европе, я было забыл о тучах, надо мною висевших, как вдруг полившийся крупный дождь вывел меня из задумчивости. Верх моей коляски - признаться, немного подержанной - поднять было невозможно, и потому я, закутавшись крепко в шинель, должен был, для охранения себя от дождя, ограничиться желанием, чтоб непогода прекратилась. Но желания мои остались без исполнения: когда мы доехали до маленького города Р**, шинель и праздничный под нею кафтан промокли до последней нитки! Я поневоле решился остановиться тут на ночь, чтоб на другой день на рассвете отправиться к месту моего назначения.

- Слава Богу! - вскричал я невольно громким голосом, когда коляска остановилась пред небольшим, по наружности чистеньким домиком, где, по уверению ямщика, я мог найти ночлег и отдых от утомительного путешествия. В окнах домика светился огонь, внутри слышен был звук гитары, сопровождаемый довольно приятным голосом, а в дверях ласково встретила меня старушка, освещенная сальною свечкою, которую держал стоявший подле нее оборванный мальчишка. Слышанные мною еще прежде вступления в дом звуки малороссийской любимой моей песни "Не ходы, Грыцю, на вечерныци", к тому же усталость от дороги и лихорадочная дрожь от дождя расположили меня заранее находить прекрасным всё, что увижу я в этом доме; и расположение это нимало не изменилось, когда представилась мне на глаза певица довольно красивой наружности, которая при входе моем замолкла и, поклонившись с веселою улыбкою, положила гитару на стол.

- Это дочь моя, - сказала старушка полурусским и полуукраинским наречием, - она играет и на гуслях, да теперь они отданы в починку столяру. Довольно дорого мне стоило ее воспитание; да ведь нельзя же иначе! Сами вы знаете, наше дело дворянское.

В Малороссии мне во многих маленьких городках, на большой дороге лежащих, случалось останавливаться в трактирах такого роду, и везде почти я находил старушку хозяйку, молодую дочь и гитару; везде мне на первых порах хозяева намекали тем или другим образом, что они дворяне; везде также я - если о том осведомлялся у других - узнавал, что дворянство это довольно сомнительно, но об этом в другой раз! Шляхетные мои хозяева угостили меня очень хорошо, напоили чаем и подали вкусный ужин, после которого, пожелав им доброй ночи, я поспешил улечься на кожаной софе, чтоб поспать несколько часов.

Лишь только я потушил огонь и закрыл глаза, как почувствовал, что с головы до ног осыпан целым роем насекомых, коих пользы на свете, несмотря на все напряжения ума моего, я до сих пор еще не мог постигнуть. Конечно, трудно найти человека, который бы любил этих насекомых; но нелегко тоже найти и такого, который бы до такой степени имел к ним отвращение, как я! С ужасом вскочил я с постели, зажег свечку и хотя издали, но с некоторым удовольствием смотрел, как испуганные мои неприятели спешили скрыться в своих убежищах. Зная, что после того мне решительно невозможно будет сомкнуть глаза в этом доме, я охотно бы поискал другой квартиры; но в то время уже было поздно и дождь шел проливной; к тому же ничто меня не удостоверяло, что на новой квартире я избегну этой язвы, и потому я принял намерение просидеть, не ложась, целую ночь.

Желая хотя немного разогнать скуку, начал я искать какой-нибудь книги для чтения, но поиски мои были напрасны. Между тем нечаянно попался мне в руки дамский рабочий мешок, или ридикюль, в котором, как мне показалось, были какие-то бумаги. От природы я не любопытен и очень хорошо знаю, что никогда не должно заглядывать в дамские ридикюли, а особливо читать без позволения хранящихся в оных бумаг; но пусть читатель вообразит себя на моем месте, и тогда он, верно, не строго меня осудит, если признаюсь ему, что я обрадовался этой находке. Не медля нимало, я начал опоражнивать мешок и, вынув из него носовой платок, ножницы, игольник, моток ниток, восковой огарок и завернутый в тряпке мозольный пластырь, наконец добрался до бумаг. Сначала разбор их мне показался не очень занимательным: несколько записок о забранном в лавке чае, сахаре и цикорном кофе; несколько счетов за обеды и ужины проезжающих; рецепт воды для умыванья - и два любовные письма, из которых, судя по слогу, одно было от дьячка, а другое от приходского учителя. Я хотел было положить мешок на место, как увидел еще пакет с письмами, которых почерк показался мне, при первом уже взгляде, отличным от прочих. Но как удивился я, усмотрев, что письма эти совершенно иного разбору, нежели другие бумаги, так что я понять не мог, какими судьбами они попали в мешок хозяйской дочери! По-видимому, они писаны были за несколько лет пред тем воспитанницею Смольного монастыря к ее подруге; но, без подписи, не представляли никаких подробных сведений о сочинительнице. Это еще более возбудило мое любопытство, и я с нетерпением ожидал утра.

На рассвете хозяйка крепко постучалась в мою дверь, полагая, что я еще сплю. Она изумилась, увидев меня на ногах, и никак не могла понять, отчего я не мог спать на софе. Она уверяла, что у нее в целом доме нет ни одного клопа, да и быть не может, потому что она имеет легкое и верное от них средство, а именно: всякий год, когда цветет конопля, расставлять по углам комнат по три свежих стебля. Не находя никакой надобности доказывать ей, что средство ее либо вовсе недействительно, либо не каждый год ею употребляется, я оставил ее в приятном заблуждении и принялся расспрашивать о найденных мною в мешке письмах; но она ничего о них не знала. Призванная на помощь дочь, узнав, о чем идет дело, нахмурила брови и бросила на меня сердитый взгляд; но пошарив немного в мешке, удостоверившись, что любовные послания целы, и ощупав сверх того положенную мною туда ассигнацию, успокоилась и приняла прежний умильный вид. Она рассказала мне, что письма эти забыты у них в доме года за два перед тем одною проезжею госпожою, которой имени она не помнит; что сначала была их целая связка, но что потом они растерялись. Вот всё, что мог я узнать! Хозяйская дочь охотно согласилась подарить их мне, и я оставил дворянский трактир с твердым намерением употребить все старания, чтоб разведать подробнее о неизвестной сочинительнице писем.

Чтобы читатель мог видеть, основательно ли было мое любопытство, предлагаю на благоусмотрение его найденные мною в вышереченном мешке три письма.

Глава II. Продолжение

Письмо первое

Ах! Маша, милая Маша! Вот уж целую неделю я прожила у тетушки в Малороссии и всё еще не привыкла! Что будет со мною вперед - не знаю! а теперь мне кажется, что никогда не привыкну ни к жизни этой, ни к этим людям! И во сне, и наяву мне грезится Петербург, и Нева, и монастырь, и ты, мой милый друг! и Р**, и С**, и Ф**, и все вы, добрые, незабвенные мои подружки! Ах, Маша! пиши ко мне; не забывай, что мы обещались вечно любить друг друга, когда еще были в кофейных! Сколько раз мы потом возобновляли это обещание и в голубых, и в белых! Не забудь этого, моя Маша! А я теперь имею нужду в твоей дружбе - более нежели когда-нибудь: я чувствую себя здесь совершенно одинокою; кажется, как будто весь свет меня бросил или я живу в другом свете! Но ведь ты еще не знаешь, отчего мне здесь так грустно?

В продолжение целой дороги от Петербурга до Барвенова я, хотя беспрестанно думала о монастыре, но при всем том с удовольствием помышляла и о близком свидании моем с родными. Мне так хотелось видеть тетеньку и кузин! (Скажу мимоходом, что здесь я называю их сестрицами.) Я воображала, что тетенька будет похожа на А**, а кузин я представляла себе: старшую, как Н** (которая теперь попала в пепиньерки), меньшую, как тебя, моя Маша, или по крайней мере как Р**. Как же я ошиблась в своих расчетах!

Мы прибыли в Барвеново довольно рано утром.

- Это Барвеново! - сказала мне с веселым видом женщина, которую посылали за мною в Петербург.

Я поспешно высунула голову из кареты, чтоб скорее увидеть это Барвеново, столько мне расхваленное дорогой... Ах, Маша! мне стыдно тебе признаться... Я думала, что Барвеново хоть немножко похоже на Царское Село или хоть на Каменный остров; а вместо того - поверишь ли? - таки нимало, нимало! Я увидела множество домиков низеньких, маленьких; вместо кровель на них кое-как набросана была почерневшая солома... Все без труб, Маша, а иные так перевисли на один бок, что страшно смотреть... Улицы узкие, кривые, грязные!

"Так это Барвеново!" - подумала я, и сердце во мне забилось, точно как бывало в монастыре перед экзаменом. Из домиков выбежали дети и женщины: первые в изорванных рубашках, а последние почти тоже в одних рубашках, только носят они здесь род передников - кадрилье красные с синим и зеленым. Они низко поклонились (мне или карете - не знаю); и мужики, тут бывшие, тоже сняли шапки и низко кланялись. Ты думаешь, верно, любезная Маша, что мужики здесь такие, как в Петербурге кучера или, может быть, как чухонцы, которые там продают масло? Совсем нет! На них длинные белые кафтаны и такие же шапки... шляп я здесь вовсе не видала, а голова у них, ma chere, совсем обрита, только наверху оставлен хохол. Впрочем, они, кажется, такие добрые!

Мы переехали чрез узкую плотину и чрез мост, который был еще уже и притом без перил, повернули влево и взъехали на двор, прямо к крыльцу. Двор был полон людей; они все бежали за каретой и кричали: "Се наша панночка, се наша панночка!" Женщины и дети, следовавшие за нами с самого въезда в село, остановились на улице и смотрели на нас в ворота. На крыльце стояла дама высокая, толстая, седая, в большом мужском колпаке и в красной стамедовой юбке; на шее у нее накинут был ситцевый платок, едва прикрывающий плечи. Ноги ее, Маша! ноги были босы! Она подала мне руку, поцеловала меня в губы и сказала: "Здорово, Галечка! Як же ти пидросла!"

Маша! не показывай никому моего письма: эта дама была - моя тетенька! (Здесь никто меня не называет Анютою... тетенька и сестрицы зовут Галечкой, люди почти все панночкой, а иные Ганною Трохвымовною, по батюшке. Они говорят, что Анюта или Галечка всё равно; но мне это не нравится... пожалуйста, милая Машенька, никогда не зови меня Галечкою.)

Мы вошли в комнату небольшую, но довольно чисто прибранную: она бы мне нравилась, если б не так была низка, а то мне бывает в ней душно! Почти вслед за нами вбежали мои кузины. "От се дочки мои, - сказала мне тетенька, - се Праскута, а се Тапочка!"

Они были в утреннем наряде, то есть волоса связаны широкою черной лентой, в черных салопах, без корсетов, и - пожалуйста, Маша! не рассказывай никому! - в больших кожаных сапогах! Впрочем, они такие добрые! особливо Тапочка мне нравится. Они очень друг на друга похожи и недурны собою, но только слишком толсты и краснощеки. Во всем монастыре у нас нет ни одной такой толстой, краснощекой, как мои кузины.

Мы скоро между собою познакомились. Они бог знает как рады были, что я приехала. Расспрашивали про Петербург, про монастырь, про балы - я даже устала от рассказов. Потом я принуждена была показывать им все свои платья - вот тут-то бы ты их послушала! Нынешние модные рукава им не нравятся, да и нельзя им надеть рукавов из газа: руки у них такие красные! Больше всего им полюбилась моя шляпка с перьями - знаешь, от m-me Xavier? Впрочем, у них более нарядов, нежели у меня, только без вкуса! Довольно жемчугу и брильянтов, но всё старинные фасоны. Я советовала тетеньке послать в Петербург к m-r Дювалю или к Ремплеру, но она и слышать об этом не хочет. "Що ти городышь, Галя! - сказала она мне, - ти збылась с пантелыку!" (Это, по-здешнему, кажется, значит: ты с ума сошла.)

После обеда кузины повели меня по хозяйству, показывали винокурню, мельницу, амбары, подвалы и сарай, где откармливают свиней, Маша! - какие же они толстые! Кузины очень хорошо знают хозяйство; говорят, и я должна приучаться к этому...

Более всего мне надоел язык, которым здесь изъясняются. Поверишь ли, что я почти ничего не понимаю?

Вчера ввечеру сидела я в комнате и читала книжку; тетенька на крыльце разговаривала с винокуром. Ты не знаешь, что такое винокур, Маша? Это жид, который делает вино. Они много говорили о барде... я ничего не понимала, только слышала, что тетенька говорила: "Береги барду, береги барду!" - а жид отвечал: "Как зе, васе благородие, не берец; барда прекрасная, барда отлицная!" Я в Петербурге читала Жуковского сочинения и помнила, что он говорит о бардах... барда, в дистракции мне как-то представилось, что которую так хвалят, должна быть жена какого-нибудь барда, или поэта... и только что ушел винокур, я подбежала к тетеньке и просила познакомить меня с бардою. "А що тоби с нею робыть! - отвечала тетенька. - Я чула, що миются бардой, щоб шкура була билие..." Ах, Маша! как же мне стыдно было, когда я узнала, что такое барда! Здесь барда не то, что у вас в Петербурге: здесь так называют гущу, которая остается на дне, когда делают вино!

Но ты, может быть, не поняла тетенькиных слов? Она сказала мне, если перевесть их на русское: "А что тебе с нею делать? Я слышала, что моются бардою, для того чтоб кожа сделалась белее..." Миются по-малороссийски значит моются, а шкурой называют мою кожу, Маша!

Но тебе, я думаю, надоело и письмо мое, и малороссийское наречие. В другой раз я буду писать к тебе про тетеньку, как будто она говорит по-русски. Прощай, милая Машенька! кланяйся Р** и С** и поцелуй за меня Ф**. С будущею почтой опять к тебе писать буду.

P. S. Я забыла тебе сказать, что тетенька не целый день ходит босая, а кузины надевают сапоги только по утрам, особливо когда на дворе грязно. К обеду они обыкновенно одеваются довольно порядочно: тетенька на голове носит шелковый темный платок, почти как у нас купчихи, только другим манером; а у кузин платьев довольно и все почти новые, только талии слишком коротки, и всегда они ходят без корсета. Я предлагала им свои, да им они не впору - слишком узки. Прощай, любезная Машенька!

Письмо второе

Вот еще прошла неделя, любезная Маша, с тех пор как я сюда приехала. О Петербург! я никогда тебя не забуду. Какая разница между Петербургом и Барвеновом! Я успела познакомиться с нашими соседями, и познакомилась довольно коротко. Здесь, Машенька, не так, как в столице: когда здесь с кем-нибудь познакомишься, так это не на шутку! Гости приезжают обыкновенно часу в десятом утра и остаются до поздней ночи, а иногда до другого дня. Тут нельзя не познакомиться коротко! С утра до ночи сидишь вместе, обо всем переговоришь, что есть на душе. A propos, ma chere! сколько у тебя душ? Я до сих пор не знаю; может быть, и ты сама еще о том не думала? Здесь это первый или второй вопрос, когда с кем познакомишься; я могла бы тебе рассказать, сколько душ у каждой из наших соседок. При этом случае я узнала, что и у меня их триста, в том числе около пятидесяти в бегах; только я еще не могла добиться, ma chere, куда они бежали и зачем.

Сначала разговоры эти казались мне очень странными; но теперь начинаю к ним привыкать. Вообще люди здесь все такие добрые, и мне очень жаль, если ты, судя по первому моему письму, их не полюбишь. Меня здесь все любят и ласкают, и только что узнали, что я приехала из Петербурга, как начали к нам съезжаться соседи одни за другими. Всякий день гости, так что у меня голова идет кругом. А как здесь много кушают, Маша! ты представить себе этого не можешь. Поутру пьют чай с сухарями и кренделями; потом, часа через два, снидают, то есть завтракают; потом обедают; после того полдничают; потом пьют чай и, наконец, вечеряют, то есть ужинают. Не думай, что я шучу, Маша! После ужина еще подают изюм, миндаль и разные варенья. Кроме того, кузины мои целый день грызут каленые орехи; я не понимаю, как у них зубы не ломаются!

Тетенька меня очень любит, и я тоже ее люблю; я просила ее, чтобы она не носила по утрам мужского колпака и не ходила босиком. Она за то не рассердилась, однако и не послушалась меня. "И матушка, и бабушка, и прабабушка ходили в колпаках, - отвечала она, - и я сама к тому с малолетства привыкла, а теперь, на старости, некстати мне перенимать ваши моды. А что касается до того, что ты меня видела босиком, так сама ты в том виновата: я так обрадовалась, когда ты приехала, что забыла и чулки надеть!"

Тетенька мне всё это сказала не так, как я к тебе пишу; но я обещалась в письмах своих не употреблять малороссийского наречия; ты бы ведь ни слова не поняла, и я насилу понимаю! И это правда, ma chere, что тетеньку я с тех пор не видала босиком: она по утрам ходит в шерстяных чулках, но, правду сказать, без башмаков.

С каким нетерпением я ожидаю от тебя писем! Всякий раз, когда наш жид приезжает из города (здесь у всякого помещика есть свой жид), бегу к нему навстречу... Мне кажется, что я в состоянии буду его поцеловать, когда он привезет мне от тебя письмо! Ах, Маша! неужели ты меня забыла? Нет, этого быть не может! Мы так давно друг друга любим!

Прощай, милая Машенька! Бог с тобою! Сегодня я не могу писать к тебе много потому, что мы едем на бал к здешнему хорунжему (это такой чин): я обещалась причесать моих кузин по-петербургски, и они в первый раз сегодня надевают корсеты, которые мы кое-как здесь сшили. Прощай, Маша!

Письмо третие

Благодарю тебя за письмо твое от 5 июня, милая, любезная Маша! Как мне было весело его получить! Как я рада, что ты меня не забыла! Какая ты добрая! Ты еще не получила моих писем? Как долго ходит почта! Если б я была государь, у меня всякий день ездили бы фельдъегери из Петербурга в Барвеново и из Барвенова в Петербург.

Ах, Маша! на прошедшей неделе я писала к тебе, что еду на бал... Как много нового со мною с тех пор случилось! Если б ты знала! но я тебе всё расскажу по порядку.

На бале очень было весело... Он начался в шесть часов, и мы танцевали почти до рассвета... Французских кадрилей здесь вовсе не знают. Польские, экосезы, простые кадрили - вот, кажется, всё, да и то совсем не так, как учила нас мадам Дидело! Мазурку мы протанцевали одну - только очень нехорошо! Мой кавалер был учитель арифметики из здешнего поветового училища. Он много стучит ногами, и сапоги у него очень пахнут дегтем. Мне дух этот не нравится, а тетенька и кузины говорят, что он очень полезен для здоровья. Учитель этот из здешних танцоров считается лучшим, и он сам, кажется, в том уверен. В мазурке, - ты знаешь, когда кавалер обнимает даму одною рукою и вертит ее кругом себя? - он так швырнул меня, что я отлетела далеко от него и чуть-чуть не упала. Тетенька говорит, что я сама виновата, потому что у меня талья слишком тонка, так что здесь и обхватить ее не умеют.

Машенька! знаешь ли ты Блистовского, который в Петербурге служит в гвардии? Чин его штабс-ротмистр; у него два креста: один в петлице, а другой на шее, и еще белая медаль на голубой ленте. Его зовут Владимиром Александровичем. Он воспитывался в Петербурге у какого-то аббе Николя. Росту он высокого, волосы каштановые кудрявые, глаза голубые, похожие на твои, и усы у него, ma chere, небольшие, но прекрасные, каких еще ни у кого я не видала! Нрав у него тихий и скромный, и очень доброе сердце. Он говорит, что видал тебя часто на Невском проспекте и один раз на бале, не помню у кого-то. Он очень знаком и дружен с твоим братом. Если ты его не знаешь, так, пожалуйста, ma chere, справься об нем. Мне очень, очень нужно узнать об его нраве: и напиши ко мне с первою почтою. Слышишь ли, ma chere, пожалуйста, не забудь, с первою почтою!

У него здесь в соседстве тысяча душ, и он приехал сюда покупать лошадей для полка; кажется, это называют: за ремонтом? Тебе очень легко о нем узнать можно: спроси только об офицере, который поехал за ремонтом в Малороссию...

Я познакомилась с ним на бале. Когда учитель меня швырнул в сторону, я бы упала, если б меня не поддержал Блистовский. Учителю очень было стыдно, - он извинялся тем, что на нем новые сапоги, которые забыл он подмазать мелом, и более танцевать не хотел. Чтоб не расстроить мазурки, Блистовский заступил его место. Ах! Маша! как он мило танцует и как легко с ним вальсировать! Ты представить себе не можешь!

Кажется, Маша, я ему очень понравилась. По крайней мере он сказал мне это в тот же вечер на бале. Но, может быть, он только пошутил? Ведь за молодыми людьми, говорят, это бывает! Однако он, кажется, такой скромный и, верно, в этом на других не похож.

На другой день после бала он приезжал к нам. Праскута думает, что это для нее, потому что на бале он танцевал с нею круглое польское; а потом, когда мы уезжали, подал ей шаль. Но это быть не может! Не правда ли, Маша? Скажу тебе откровенно, по секрету: я знаю, что он не для нее приезжает. Вчерась, когда мы ходили гулять - за грибами, - он сказал мне тихонько, что ездит для меня, и даже - Маша! пожалуйста, не говори о том никому - он спросил у меня позволения говорить с тетушкой... я ничего ему не отвечала... Напиши мне, ma chere, хорошо ли я сделала, что ему не отвечала? Чтоб он не подумал, что я на него рассердилась!

Блистовский очень хорошо играет на флейте и поет. Голос у него очень, очень приятный! Вчера ввечеру он аккомпанировал мне, когда играла я на клавикордах, а потом мы пели дуэт... Итальянская музыка тетеньке не очень нравится. Праскута и Гапочка тоже поют, и поют охотно; но они никогда не учились. При гостях они не любят петь малороссийские песни, которые все прекрасны... Вместо их здесь в большой моде "Кто мог любить так страстно, как я любил тебя" - и еще "Всех цветочков боле розу я любил". Тетушка тоже иногда поет "Я в пустыню удаляюсь" и "Заря утрення взошла, ко мне Машенька пришла".

Тетенька только третьего дня узнала, что я пою. У нас был Блистовский; я по просьбе его села за клавикорды и спела "Di tanti palpiti". Тетенька с нетерпением меня слушала.

- По-каковски это? - сказала она, когда я перестала. - Голос хорош, но что за песня, в которой ни слова понять нельзя. Неужто вас в монастыре учили петь только по-французски да по-немецки? Лизавета Филипповна! спойте-ка пожалуйте песенку, которую прислали вам из Киева. Вот эта мне нравится: она и нежна и чувствительна!

Лизавета Филипповна сидела за пяльцами. (Это одна барышня, которая иногда гостит у нас по нескольку дней.) Она посмотрела сбоку на Блистовского, покраснела и, опять потупив глаза в пяльцы, начала петь песенку, присланную из Киева. У нее голос прекрасный, Маша; только Блистовский говорит, что мой ему лучше нравится. Постараюсь достать от Лизаветы Филипповны эту песню и спишу ее для тебя, буква в букву, с сохранением малороссийского выговора. Она начинается так: Долг велыть з тобой растатця, Честь велыть тебья забить.

Песня эта, должно быть, русская; но здесь так странно выговаривают русские слова, что часто их понять нельзя. Ты, может быть, не догадаешься, например, что велыть тебья забить должно значить то же, что велит тебя забыть, но здесь все уверены, что это чистое русское наречие.

Я пришлю тебе и ноты к этой песне, любезная Маша!

Голос довольно хорош, не знаю, как понравятся тебе слова. Здесь от них с ума сходят. Это любимая песня в здешних обществах.

Прощай, милая Машенька; не забудь справиться о Блистовском и отвечай мне с первою почтою. Мысленно тебя обнимаю тысячу раз!

Приехав в село Н**, я тотчас по окончании священного обряда и взаимных поздравлений начал осведомляться о сочинительнице писем. Лишь только приятель мой прочитал первое письмо, как догадался, кем оно писано.

- Это моя родственница, - сказал он с довольным видом, - прекрасная и прелюбезная женщина, которая, к сожалению, теперь немного нездорова и потому не могла приехать на крестины. Вам надобно с нею познакомиться; она воспитана в Смольном монастыре, очень умна, добра и в целой губернии пользуется общим уважением. Когда-нибудь расскажу вам ее приключения, не совсем обыкновенные. Позвольте мне прочитать эти письма и показать их жене моей. Она знакома с нею с самого приезда ее из Петербурга.

Я подал ему письма, и он начал читать их с приметным удовольствием; но, дочитав до конца, призадумался и отдал мне их назад.

- Вы хотели показать их супруге вашей? - спросил я.

- Да, - отвечал он, смешавшись несколько, - но лучше оставить это до другого раза.

Я посмотрел на него с удивлением.

- Послушайте, - продолжал он, заметив это, - скажу вам откровенно причину, почему не хочу показывать жене писем этих. Лизавета Филипповна, о которой упоминается в третьем письме, именно моя жена. Вы знаете, каковы женщины, даже самые добрые! Она, конечно, ее очень любит; но при всем том... я не хотел бы...

- Понимаю!.. - отвечал я и спрятал письма в карман. Вскоре потом я лично познакомился с сочинительницею писем. Она рассказала мне все приключения жизни своей и позволила их издать в свет. Некоторые другие особы, также игравшие роли в сих приключениях, пополнили то, чего недоставало в ее рассказах, и таким образом составилась книга, которая ныне представляется публике.

Глава III. Отец Анюты

Трофим Алексеевич Орленко происходил от древней малороссийской фамилии и считал между предками своими двух или трех полковников и даже одного генерального писаря. Когда, по воле незабвенной Екатерины, Малороссия приняла новое образование и последний гетман клеиноды звания своего, бунчук и булаву, положил в фамильный архив для вечной памяти потомства, тогда многие чиновники прежнего правления начали искать мест при новых властях. Но отец Трофима Алексеевича не захотел приобретенный на службе старинный казачий чин бунчукового товарища переменить на предлагаемый ему новый, майорский, и потому решился провесть остаток дней на покое, в небольшом предковском имении, находившемся в Сосницком повете.

- Я человек прежнего века, - говаривал он своему сыну, - и поздно мне перестроиваться на новый лад, но ты, Трофим, молод и здоров; тебе открывается новое поле: служи царице-матушке нашей верою и правдою, как следует казаку. Об одном только прошу тебя: служи в коннице. Не могу вообразить сына своего в царской службе иначе как на коне и с доброю саблею в руках!

И молодой Орленко охотно обещался исполнить желание почтенного отца. Когда минуло ему восемнадцать лет, старик повез его в Батурин, явился к фельдмаршалу, которого, по старой привычке, всё еще называл гетманом, представил ему сына и принят был ласково. Фельдмаршал благословил молодого Трофима, подарил ему прекрасную верховую лошадь с кошарского завода и пятьсот рублей. Сверх того, вручил он ему письмо к шефу гусарского полка, стоявшего неподалеку от Батурина, и чрез несколько дней старик Орленко имел удовольствие видеть сына своего в гусарском мундире, на борзом коне и с саблею в руках. Но недолго довелось ему любоваться Трофимом; вскоре потом полку назначен был поход. Молодой Орленко был исправен на службе и храбр против неприятеля; начальники и товарищи любили его за правоту и добродушие. В турецкую войну получил он Георгиевский крест за отбитие пушки, а во французскую кампанию с Суворовым заслужил ордена Св. Анны и Иоанна Иерусалимского. Как часто в роскошных долинах благословенной Италии и на снежных высотах сурового Сен-Готгарда, в пылу сражения и среди увеселений на зимних квартирах вспоминал он о старом отце и о радости, с какою встретит он его по возвращении в отечество! Но когда, украшенный ранами и лаврами, он получил чистую отставку с чином майора и приехал в свою деревню, то не застал уже в живых почтенного старика.

Трофим Алексеевич, отдав должную дань благодарности памяти покойного, принял в собственное распоряжение доставшееся ему имение и тотчас занялся устройством хозяйственной части. Он выстроил новую винокурню и скотный двор, вычинил кубы и котлы и, удовлетворив таким образом необходимейшим потребностям малороссийского хозяйства, приступил к починке собственного дома, который находился в самом жалком положении. Исправив кровлю и выкрасив ее ярким красным цветом с белыми отводами, перестлав вновь все полы и огородив двор и сад палисадником, он вздумал, что дом этот для него одного слишком просторен и слишком красив, а оттого родилась в нем мысль, что молодая хозяйка была бы в этом доме не лишняя. Мысль эта очень ему понравилась, и так как в военной службе он сделал привычку действовать решительно, то на другой же день отправился с визитами к соседям, чтоб высмотреть, не встретит ли девушки с теми качествами, каких желал он будущей своей жене. Казалось, что судьба благоприятствовала его намерению: дочь первого соседа, к которому он заехал, так ему полюбилась, что он не счел за нужное продолжать свои поиски. Недели чрез две после первого посещения он сделал предложение, которое принято было с явною радостию отцом и с тайным удовольствием дочерью; а так как немного оставалось до Великого поста, то и поспешили сыграть свадьбу, - и Трофим Алексеевич на масленице имел уже удовольствие потчевать гостей блинами, испеченными под хозяйственным надзором молодой его супруги.

Кому неизвестно, что вступающие в супружество по любви, а не по принуждению, живут обыкновенно в течение первых недель после свадьбы в совершенном блаженстве и что все предметы, настоящие и будущие, представляются им в радужных цветах? Но, увы! цвета сии от времени бледнеют; а по мере того как яркость их теряется, и супружеское блаженство становится умереннее, умереннее, наконец, от оного остается либо очень мало, либо ничего, либо хуже, чем ничего. Участь эта, как известно всякому, за немногими исключениями постигает почти всех женатых и замужних смертных. Но Трофиму Алексеевичу посчастливилось попасть именно в число тех немногих, коих супружеское блаженство от времени не уменьшается, а возрастает. Жена его (о редкость, достойная удивления!) ни в нраве своем, ни в обхождении с мужем нимало не переменилась после свадьбы. Она сохранила ту же скромность, ту же уступчивость, ту же упредительную приветливость, которые пленили нашего майора, когда была она девицею. Прошел уже целый год после женитьбы, и ему всё еще казалось, что невозможно быть счастливее его; но когда в конце года родилась у него дочь, живое подобие обожаемой жены, тогда он почувствовал, чего недоставало ему прежде для совершенного счастия.

Такое положение Трофима Алексеевича продолжалось беспрерывно в течение нескольких лет. Коротких знакомых у них было весьма немного: соседи, видя его уединенный образ жизни, мало-помалу от него отстали, и он о том не горевал, ибо в кругу маленького семейства его скука известна была по одному только названию. Между хозяйственными занятиями, взлелеиванием маленькой Анюты и взаимными ласками время протекало приятно и неприметно. Иногда приезжала к ним гостить двоюродная его сестра, бывшая замужем за подкоморием ближнего повета. Анна Андреевна Лосенкова была женщина простая, добродушная, и Трофим Алексеевич любил и уважал ее за отличные качества ее души, которые заставляли забывать совершенную ее необразованность и незнание правил светского общежития. Уединенная их жизнь немного изменялась только во время Сосницкой ярмонки. Тогда приезжал в тамошние свои поместья один дальний родственник Трофима Алексеевича, познакомившийся с ним уже после его женитьбы, которого большая часть имения находилась в Полтавской губернии. С этим родственником необходимо нужно познакомить читателей моих покороче.

Клим Сидорович Дюндик считал себя старшим в роде и от всей родни своей, которая была небогата, требовал особенного почтения, хотя по душевным качествам никто менее его не имел на то права. Он был подл и низок в отношении к высшим, надменен и горд с равными и низшими, притом зол, мстителен, глуп и хвастлив; но, владея тремя тысячами душ, пользовался некоторым уважением и даже однажды выбран был дворянством в поветовые маршалы! Он немало гордился этим, хотя на следующее трехлетие его вновь и не выбрали - по его словам, за твердость характера и неуступчивость против губернатора, а по уверению других, за совершенную неспособность к делам, глупость и надменность. Впрочем, при всем слабоумии его не недоставало в нем ни хитрости, ни некоторой ловкости к достижению своих намерений. Он, например, успел, угощая губернских чиновников и всячески угождая знатным людям, выхлопотать представление, по коему получил Владимирский крест за устроенный будто бы в имении его лазарет, в котором, как он божился, лечили больных безденежно. Когда какой-нибудь случайный человек проезжал через его деревню, он всегда к нему являлся с приглашением отобедать или по крайней мере выкушать чаю. Часто проезжий соглашался, и тогда Клим Сидорович обыкновенно умел наводить разговор на благотворительность и другие христианские добродетели, рассказывал о лазарете своем и показывал план, чисто и красиво начерченный губернским архитектором, которому он заплатил за это довольно дорого.

- Как жаль, - говорил он, - что ваше превосходительство не изволите проезжать чрез имение мое в Черниговской губернии! Я бы нижайше просил остановиться в моем доме: вы, может быть, удостоили бы посещением и больницу мою.

Так говорил он, когда был в Полтавской губернии. В Черниговской же, напротив того, он приглашал посетить больницу, находящуюся, по словам его, в Полтавской губернии, показывая, впрочем, тот же план, который он всегда возил с собою. Проезжающий, не имея времени поверять его рассказы, благодарил за хлеб-соль и, возвращаясь в Петербург, нимало не сомневался, что у Дюндика в имении есть превосходный лазарет. Случилось даже, что в то самое время, когда представление о нем поступило в Петербург, два чиновника, угощенные Климом Сидоровичем, один в Черниговской, а другой в Полтавской губерниях, встретились у того самого вельможи, от которого зависело дать ход представлению. Вельможа, знав, что они оба недавно были в Малороссии, вздумал спросить их мнения.

- Я его очень хорошо знаю, - сказал один из них, - предобрейший человек, истинный друг человечества! В Полтавской губернии у него превосходный лазарет на пятьдесят кроватей... я знаю этот лазарет...

- Вы ошибаетесь, - прервал его другой чиновник, живший с ним не в ладах, - правда, что Клим Сидорович истинный христианин и что у него в имении есть устроенная примерно больница, но не в Полтавской губернии, а в Черниговской.

- Помилуйте, - возразил первый, - я будто не знаю, что говорю! Лазарет именно в Полтавской губернии, я это точно знаю... я его видел.

- Ведь и я не слеп, - вскричал второй, - и я его видел в Черниговской губернии!

Вельможа, чтоб решить спор, посмотрел в представление; но там о лазарете сказано было глухо, не упоминая, где именно он устроен. Итак, не имея причины сомневаться в справедливости обоих чиновников, он вообразил, что у Дюндика устроены больницы в двух губерниях; а как, впрочем, два, никогда ни в чем не согласные, чиновника на этот раз единодушно утверждали, что Клим Сидорович истинный христианин и друг человечества, то вельможа счел за священную обязанность о нем ходатайствовать, в чем и успел совершенно.

Клим Сидорович, как сказал я выше, приезжал обыкновенно в соседство Трофима Алексеевича на время Сосницкой ярмонки. Поместье его было в близком от города расстоянии, и во всё продолжение ярмонки к нему съезжались знакомые, которых угощал он завтраками, обедами и ужинами, пуншем и чаем. У таковых хлебосолов в Малороссии скатерть никогда со стола не снимается, ибо, кроме регулярных покормок, повара должны целый день иметь в готовности кушанье для приезжающих в необыкновенное время гостей, которых, по правилам общежития, хозяин обязан всегда потчевать кушаньем и которые очень редко отказываются, в какой бы час они ни приехали. Впрочем, не должно думать, что такое хлебосольство разорительно. Съестные припасы в Малороссии дешевы и к тому же употребляются домашние. Винокуренный завод снабжает мясом и лакомым для украинцев салом, крестьяне - яйцами и птицею; водка и наливки также не покупаются; пунш для обыкновенных гостей составляется с спиртом, настоянным на муравьях и называемым мурашковым, а для редких гостей подают ром, который в новейшие времена умудрились также делать дома из хлебного вина. Гости неприхотливы, едят с благодарностию предлагаемое и, в угождение хозяину, стараются наперерыв рассказывать новости о том, что слышали на ярмонке, что прочитали в "Московских ведомостях" и что происходит у каждого в соседстве. Таким-то образом и Клим Сидорович, совсем потерявший из виду родственника своего, узнал, что он вышел в отставку, успел жениться и живет в своей деревне, занимаясь хозяйством. Сначала новость эта не возбудила в нем никакого любопытства, ибо он не обращал большого внимания на небогатую свою родню; но когда он услышал, что родственник его майор и кавалер трех орденов, то и запылала в нем родственная любовь.

- А, - сказал он, - да я его очень хорошо знаю; он мне близкий родственник, внучатный брат. Удивляюсь, что он еще у меня не был! Верно, не знает, что я здесь. Покойный отец мой записал его в службу, и я даже неоднократно ему помогал, посылая к нему в полк деньги!

Разумеется, что всё это была ложь, но Клим Сидорович редко упускал случай солгать что-нибудь в свою похвалу. Между тем, будучи внутренно не совсем уверен, что майор Орленко к нему явится, он в тот же день отправил к нему человека с приглашением к обеду. Он не сомневался, что такое приглашение будет принято с благодарностию; но в какую пришел он досаду, когда посланный возвратился с поклоном от Трофима Алексеевича и с извинением, что ему никак нельзя быть! Что начать в таком случае? С одной стороны, не позволяла ему гордость сделать первое посещение, с другой, больно было показать пред прочими гостями, что майор Орленко не очень дорожит его родством. Конечно, он бы мог выдавать его за неблагодарного, не чувствующего оказанных ему благодеяний, и он было уже на то решился; но увидев, что все отзываются о майоре с уважением, он догадался, что, может быть, ему не поверят, и потому решился съездить к нему, сколь ни казалось ему это горьким. Но и тут Клим Сидорович умел охранить свое самолюбие: он объявил, что ему нужно осмотреть один отдаленный хутор, и, возвращаясь оттуда, заехал к майору как будто нечаянно.

Трофим Алексеевич принял его учтиво, но довольно холодно, ибо физиономия его и приемы сначала не пришлись ему по сердцу. Но когда Дюндик с уверительностию стал говорить о тесной дружбе, соединявшей их родителей, о важных услугах, оказанных его отцом покойному бунчуковому товарищу, и когда мимоходом коснулся обязанностей истинного христианина и лазарета на пятьдесят кроватей, тогда Орленко усомнился в своем искусстве отгадывать качества людей по физиономии, крепко пожал ему руку и обещался непременно приехать на другой день. Таким образом началось знакомство между двумя родственниками.

С того времени майор Орленко всякий раз посещал Клима Сидоровича, когда он приезжал в Черниговскую губернию. Будучи сам правдив и добродушен, он легко поверил, что внучатный брат его, которого, впрочем, видал редко, действительно так добр, каковым хотел казаться, и, полагая, сверх того, что отец его был облагодетельствован отцом Дюндика, он во всяком случае оказывал ему всевозможное уважение. Он даже, согласясь на неотступные его просьбы, решился съездить, хоть на короткое время, в Полтавскую губернию, чтоб познакомиться с его женою. Уже назначен был день отъезда, как вдруг судьба посетила его таким несчастием, которое совершенно разрушило его спокойствие. Добрая жена, его единственный и верный друг, нечаянно простудившись, впала в сильную горячку, на девятый день прекратившую ее жизнь, несмотря на помощь врача, призванного из ближайшего города.

Легко представить себе можно отчаяние бедного Орленка! В продолжение нескольких дней он не мог пролить ни одной слезы, не мог выговорить ни одного слова, и доктор начал опасаться, что он не в силах будет перенести сей удар. Двоюродная сестра его, Лосенкова, услышав о сем несчастии, поспешила к нему и усильнеишими просьбами с трудом могла уговорить его употреблять хотя немного пищи. Наконец ласки маленькой его дочери, пятилетней Анюты, нашли доступ к стесненному его сердцу. Он крепко прижал ее к груди, в первый раз после смерти жены слезы полились из глаз его, и доктор начал надеяться на сохранение его жизни. Но надежда эта скоро разрушилась! Орленко день ото дня становился слабее, прогрустил еще месяца четыре, и, наконец, слуга его, пришедший, по обыкновению, утром в его комнату, не нашел уже его в живых. В письменном столике его найдено короткое завещание, сочиненное за несколько дней до кончины. В нем он назначил Клима Сидоровича опекуном дочери своей и просил его быть ей покровителем и благодетелем. Анна Андреевна, с горькими слезами отдав последний долг покойному, запечатала завещание в пакет и отправила его по почте к Климу Сидоровичу; а невинную малютку Анюту взяла с собой, чтоб воспитать ее вместе с двумя своими дочерьми.

Глава IV. Тетушка и опекун

Анна Андреевна Лосенкова жила в принадлежащем ей селе Барвенове, в расстоянии около ста верст от деревни покойного Орленка. Муж ее, бывший подкоморием, оставил после смерти своей имение довольно расстроенное и двух малолетних дочерей, почти одних лет с Анютою. Анна Андреевна не имела ни малейшего понятия ни об английском сельском домоводстве, ни о педагогике, а потому ей и не приходило на мысль в затруднительном своем положении прибегнуть к "Московским ведомостям" для приискания искусного управителя и ученой гувернантки. Вместо сего легкого и верного средства она, по простоте своей, отслужив усердно молебен и твердо полагаясь на помощь Всевышнего, решилась принять в собственное свое попечение и детей, и имение. И в самом деле молитва ее за Богом не пропала! При наблюдении простого правила, чтоб расходы всегда были менее прихода, успела она в короткое время выплатить все долги мужа. Притом дети ее, видя перед глазами пример доброй, скромной и некапризной матери, еще в младенческих летах показывали хороший нрав и добрые качества. Бедная сирота Анюта тотчас с ними подружилась, и не прошло еще двух месяцев, как она совершенно привыкла к семейству Лосенковых. Добрая тетушка любила ее как свою дочь, а дети считали Анюту родною сестрою. В этих летах впечатления, произведенные несчастием, хотя бывают сильны, но непродолжительны, и в сердце невинной малютки скоро изгладились следы печальных воспоминаний о смерти родителей.

О Климе Сидоровиче долго не было ни малейшего слуху, и тетушка начала уже опасаться, не потерялось ли на почте отправленное к нему завещание. К некоторому ее успокоению, она, однако, узнала, что управитель его получил уже приказание принять имение покойного в свое ведение. Из этого она должна была заключить, что завещание до него дошло; но при всем том не понимала, отчего сам опекун не приехал наведаться о сироте или по крайней мере не написал хотя несколько строчек. Доброй тетушке и в голову не приходило, чтоб опекун так мало заботился о вверенном попечению его залоге; она обманывалась в нем так же, как обманулся и покойный Орленко, и беспокоилась уже о том, не занемог ли он.

Читатель, для которого открыто сердце Клима Сидоровича, весьма бы, однако, ошибся, если б подумал, что завещание покойного майора принято им было с неудовольствием. Напротив того, он весьма оному обрадовался, ибо тут представлялся ему новый случай хвалиться перед всеми своею добродетелью. Чего не рассказывал он о благодеяниях, какими и сам он и отец его осыпали всё семейство майора! Многие ему верили, ибо в рассказах своих он упоминал о таких подробностях, которые, казалось, не могли быть совершенною выдумкою. Некому было доказывать его неправду, а к тому же и сам майор в завещании своем припоминал о благодеяниях, семейству его оказанных. Зато завещание сие хранилось у Клима Сидоровича как драгоценность вместе с планом славного лазарета, и он в течение нескольких месяцев никогда не выезжал со двора, не взяв его с собою. Но в продолжение сих хвастливых рассказов он совершенно забыл о бедной Анюте. Наконец, когда один из его знакомых спросил однажды случайно, куда она теперь пристроена, Клим Сидорович вспомнил, что ему необходимо нужно, для света, принять какие-нибудь меры в отношении к ней. Сначала ему вздумалось, что удобно было бы взять ее к себе; ибо и у него были две дочери, немногими годами постарее Анюты. В голове его тотчас родилась мысль о выгодах, могущих произойти от этого доброго дела, и ему уже чудились разные трогательные сцены, пленявшие его воображение. Например, ему представлялось, что заедет в дом его, по дороге, какой-нибудь знатный сановник - чего доброго, может быть, и министр! После обеда или во время чая (как случится) войдут в комнату три девочки, чисто умытые, с расчесанными косами и, на этот раз, все три в одинаких платьях. "Это, конечно, ваши дочери?" - спросит министр. "Только две из них, ваше высокопревосходительство! третья - бедная сиротка, которую я воспитываю совершенно наравне с родными моими детьми. Без меня ей, несчастной, некуда деваться; но я помню учение святого Евангелия и думаю себе, что Бог, ваше высокопревосходительство, за то не оставит моих детей! Подойди ближе, Анюта! не бойся, миленькая! Не правда ли, что тебе у меня хорошо жить?" Анюта, помня прежде данное ей приказание, поцелует у него с нежностию руку, и министр подумает: какой благодетельный человек! А это при случае пригодится. Конечно, случиться может и так, что министр заедет в такой день, когда Марфа Петровна (супруга Клима Сидоровича), может быть, накануне немного неосторожно потрепала сиротку по щекам и следы еще на другой день отчасти будут видны; но ведь и это беда небольшая! Министр, верно, не заметит, что у сиротки одна щека краснее и пухлее другой; а если, против чаяния, спросит, от чего? так можно же сказать, что у нее болят зубы!

Таким образом роскошное воображение Клима Сидоровича представляло ему в разных видах пользу, какую он может извлечь для себя, приняв Анюту в свой дом, и чем более он о том помышлял, тем более представлялось ему выгод. "Когда она вырастет, - думал он, - так мы выдадим ее замуж! Девочка, кажется, будет недурна собою; к тому же у нее без малого триста душ, а в теперешнее тяжелое время и это не безделица! Почему же не отдать ее, например, за секретаря генерального суда? У меня будет свой ходатай по тяжбам, да еще какой! и тогда кто против Клима Сидоровича!"

Между тем бедная Анюта играла и резвилась с своими сестрами, не помышляя о том, что у нее есть опекун, от которого она совершенно зависит; а доброй тетушке и во сне не грезилось, что опекун этот мысленно отрекомендовал уже Анюту министру и потом выдал ее замуж за секретаря генерального суда! Но милосердый промысл, пекущийся о сирых, избавил ее от корыстных видов, угрожавших ей со стороны опекуна.

Клим Сидорович на этот раз ошибся в расчете. Вспоминая, в планах своих, о Марфе Петровне, он хотя отдавал ей полную справедливость, придумывая заранее средства, как скрыть от министра распухлые щеки бедной Анюты (ибо Марфа Петровна была во всех отношениях достойная его супруга), но не предвидел, чтобы предложение взять Анюту в дом могло быть ею отвергнуто. К счастию Анюты, Марфа Петровна была очень не в духе в ту самую минуту, когда Клим Сидорович явился к ней с предложением. Она только что успела разбранить еврея-шинкаря, возвратившегося с ярмонки и не умевшего купить на салоп именно такого атласу, какой она приказывала. Большие, как смоль, глаза ее сверкали еще от гнева, когда муж вошел в комнату. Если б он догадался выждать благоприятное время, то дело было бы в шляпе; но "на каждого мудреца довольно простоты", - говорит пословица, кольми же паче на Клима Сидоровича! Будучи уверен, что спекуляция его послужит еще к утишению ее гнева, он со всевозможным красноречием начал рассказывать, какие выгоды они могут получить от этого благодеяния; но не успел он еще договорить, как Марфа Петровна раскричалась:

- Убирайся ты сам и с глупой своей девчонкой! Чтоб и духу ее не слышно было в моем доме! Мой дом не богадельня! Мой дом не воспитательный! Вот тебе - на! Мне и свои дуры надоели, а я еще стану возиться черт знает с кем!

Смекнул муженек, что пришел не вовремя, но ошибку поправить уж было поздно!

На другой день он, однако, опять отважился начать разговор о том же. Марфа Петровна тогда была в хорошем расположении и потому выслушала мужа до конца. Внутренно доводы его показались ей довольно убедительными, и она даже колебалась в своем упрямстве; но, вспомнив правило, которого всегда держалась: ни в чем не уступать мужу и исполнять волю свою, не слушая ни просьб его, ни убеждений, - она сказала наотрез:

- Не хочу, не хочу! и никогда хотеть не буду - хоть ты тресни!

После этого Клим Сидорович не смел уже ее более беспокоить, из опыта зная, что старания его ни к чему бы не послужили.

Прошло около года после смерти майора, и добрая тетушка успела уже так свыкнуться с мыслию, что Анюта действительно ее дочь, что на вопрос: сколько у нее детей? она, верно, отвечала бы: трое! Анюта между тем любила ее как родную мать и верно бы горько расплакалась, если б кто-нибудь вздумал ее разуверить в том, что она не родная дочь Анны Андреевны. От Клима Сидоровича не было никаких отзывов, и казалось, что ничто не могло потревожить семейного спокойствия тетушки, как вдруг, совсем неожиданно, получила она письмо, погрузившее ее в горесть, близкую к отчаянию. Но прежде, нежели расскажу читателю содержание сего письма, должен я поневоле обратиться опять к опекуну нашей сироты.

Совершенно потеряв надежду уговорить жену свою после двух неудачных покушений, о которых рассказал я выше, Дюндик совсем перестал думать об Анюте, вспоминая о ней только изредка, когда, увлекаемый желанием похвастаться перед новым гостем, он вынимал из ящика завещание покойного майора. Таким образом случилось однажды, что обедал у него соседний помещик, отставной полковник, находившийся перед тем долгое время в отсутствии. Помещик был человек умный и просвещенный и знал лично майора, когда был еще в службе. Узнав из рассказов хозяина, что майор уже с год как умер и оставил малолетнюю дочь, он с участием стал расспрашивать о теперешней ее судьбе. Клим Сидорович сначала немного смешался; но вскоре, опомнясь, отвечал, что отдал ее на воспитание родной тетке, которой за то платит из собственного своего кармана значительную сумму.

- Однако, - заметил полковник, - Анна Андреевна, сколько мне известно, хотя добрая женщина, но не в состоянии доставить дитяти приличное воспитание.

- Конечно так, - отвечал опекун, запинаясь, - но извольте видеть... я, конечно, охотно взял бы ее к себе; да у меня... видите ли... в доме тесновато: детская не очень большая... впрочем, может быть, со временем... конечно, по долгу христианскому...

Помещик, имея, как умный человек, довольно точное понятие о Климе Сидоровиче, поспешил вывесть его из замешательства,

- Почему бы вам не отдать ее в Смольный монастырь? - сказал он. - Там она получила бы такое образование, какого и в столице детям своим было бы трудно доставить частному человеку; здесь же это вовсе невозможно.

- Да я, право, не знаю... конечно, ваша правда... только я думаю, что это очень затруднительно...

- Нисколько! Стоит подать прошение.

- Да я не знаю, кому и как!

- Я охотно вам в этом помогу.

- Ну! а если ее в самом деле примут? Ведь надобно будет отвезть ее в Петербург. Сами посудите, как это затруднительно.

- И на это есть средство, - сказал полковник, - я недели через две думаю сам ехать в столицу, куда везу также свою дочь, уже принятую в Смольный. Поверьте мне Анюту на руки; я рад буду оказать эту маловажную услугу дочери майора Орленка.

Климу Сидоровичу отговариваться было нечем; к тому же для него было всё равно, в Петербурге ли она будет воспитываться или в селе Барвенове. Он согласился на предложение полковника, вручил ему письмо к Анне Андреевне, в котором, по праву опекуна, требовал, чтоб она отдала ему Анюту для доставления в Петербург, - и на другой день уже рассказывал всем, что, заботясь о воспитании этой бедной сиротки, он уговорил полковника взять ее с собою и что полковник, по дружбе к нему, на то согласился.

Полковник, желая выполнить в точности принятую на себя обязанность, сам поехал в Барвеново. По прочтении письма бедная тетушка громко зарыдала и бросилась целовать Анюту. Требование сие пришло так неожиданно, что она было занемогла не на шутку от горестной мысли с нею расстаться. Рассказы тронутого полковника о Смольном монастыре, о образе тамошнего воспитания детей, о материнском попечении августейшей их покровительницы ее немного успокоили; но она просила со слезами оставить Анюту хотя еще на несколько дней. Полковник не мог отказать неотступным ее просьбам и прожил целую неделю в Барвенове. Он успел короче познакомиться с тетушкой и, узнав ее кроткое сердце, ее скромную и незаносчивую добродетель, возымел к ней искреннее уважение. "Если б невозможно было поместить Анюту в монастырь, - подумал он, - то несравненно бы полезнее для нее было оставаться у доброй, хотя необразованной, тетушки, нежели у злой и полупросвещенной Марфы Петровны".

Не буду описывать горести тетушки, когда в последний раз при прощании обняла она заплаканную Анюту и, перекрестив ее, посадила к полковнику в карету.

- Ой! загубила я свою Галечку! (Ой! потеряла я свою Анюту!) - говорила она, обливаясь слезами, и долгое время ласки собственных ее малюток не могли развлечь глубокой ее печали.

Глава V. Смольный монастырь и выпуск из оного

Кто имеет понятие о образе жизни и воспитании в Смольном монастыре, тот легко поверит, что Анюте немного нужно было времени, чтоб привыкнуть к новому своему положению. Вскоре она коротко познакомилась с подружками своими, и среди невинных забав и нетягостного учения время протекало неприметно. Анюту все в монастыре любили: она была доброе и ласковое дитя, притом так послушна и прилежна, что никогда не подавала ни малейшего повода к неудовольствию. Таким образом быстро протекло несколько лет, и маленькая деревенская девочка Анюта сделалась прелестною молодою девицею, в которой не осталось ни малейших следов прежнего воспитания. Время выпуска ее из монастыря приближалось между тем скорыми шагами, и сердце в ней сжималось от невольного трепета при мысли о роковой минуте, долженствовавшей разлучить ее навсегда с милыми подружками, с добрыми наставницами, с тихою и однообразною монастырскою жизнию. Анюта оставила Малороссию в самых нежных младенческих летах, и Смольный монастырь с тех пор сделался для нее как бы новою родиною, в которой сосредоточивались все ее мысли, желания и заботы. Вне монастырских стен одна только тетушка иногда занимала ее воображение, да и та представлялась ей совсем в ином виде, нежели какова была в самом деле. Все местные впечатления, вывезенные ею из Барвенова, давно уже исчезли из ее памяти и уступили место другим картинам, заимствовавшим краски свои от новых понятий, развивавшихся в ее уме. Тетушка, например, представлялась ей в образе одной инспектрисы, более других ею любимой, а двоюродных сестер она уподобляла тем из своих подружек, которые наиболее ей нравились. Даже тетушкин дом в селе Барвенове получил в ее воображении другой фасад и совсем иное расположение комнат. Он казался ей, конечно, меньше монастыря, - однако не слишком меньше! И комнаты в нем, как ей помнилось, были светлые, высокие и богато убранные, хотя, впрочем, не такие огромные, как например большая монастырская зала! Что ж касается до сада - о! так тетушкин сад был гораздо пространнее и милее монастырского, и сколько в нем было цветов! Анюта очень твердо помнила, что тетушка позволяла ей рвать цветов сколько угодно и что, несмотря на то, количество их никогда не убавлялось.

Наконец настало время выпуска; частные испытания кончились и наступили публичные. Как сильно билось сердце Анюты, когда приблизился последний день пребывания ее в монастыре! Почти целую ночь не смыкала она глаз, а когда засыпала на короткое время и воображение представляло ей веселые и заманчивые картины светской жизни, тогда мысль о разлуке с монастырем и о неизвестности будущей судьбы пробуждала ее внезапно.

Дочь полковника Р**, поступившая в монастырь в одно время с нею, принадлежала к тому же выпуску, и отец ее взял Анюту к себе вместе с дочерью. В продолжение пребывания их в Смольном он опять вступил в службу и совсем поселился в Петербурге; итак, Анюте пришлось остаться у него в доме до тех пор, пока тетушка, с которою он между тем сохранил дружеские сношения, пришлет за нею из Малороссии. Анюта связана была тесною дружбою с дочерью полковника, и добрая Маша во всех отношениях заслуживала привязанность своей подруги и платила ей взаимною любовью. Они поверяли друг другу всё, что у них было на сердце, - а в первое время вступления их в свет было о чем поговорить между собою! Всё казалось им так странно, так дико, - всё им представлялось в ином виде, нежели как они воображали прежде! В первые разы, когда они являлись в обществе, им казалось, что все обращают внимание на каждое их слово, на каждое их движение! По вечерам они сообщали друг другу мысли свои и замечания о виденном ими в продолжение дня; разговоры эти часто не прекращались и тогда, когда они уже лежали в постеле, а иногда лучи восходящего солнца находили их еще не спящими.

Таким образом прошло несколько месяцев. Полковник успел в это время познакомить их с достопамятностями пышного Петербурга и посетил с ними ближайшие окрестности столицы. Как полюбились Анюте веселые острова Невы! Как понравились ей роскошные сады Петергофа, Царского Села и Павловска! Будущая сельская жизнь в Барвенове в воображении ее украшалась мыслию, что тетушкин сад похож хотя на один из тех, которыми любовалась она в Петербурге.

Около конца мая приехала женщина, присланная тетушкою за Анютою. Клара Кашпаровна была толстая и добрая немка лет за пятьдесят, родом из Белых Меж (Немецкая колония в Черниговской губернии), которую тетушка считала женщиною опытною, ибо она говорила по-немецки и несколько раз бывала в Киеве на контрактах. Во всей окружности Барвенова Клара Кашпаровна была в большой чести, потому что превосходно варила варенья, приготовляла наливки и умела покупать дешево всё, что ей поручали. Кроме того, никто не умел с такою бережливостью скроить платье и из обрезков материи, по-видимому негодных, составить наколку или другой наряд или же выгадать жилет хотя дворецкому! Она охотно согласилась съездить в Петербург на счет тетушкин и, сверх удовольствия, надеялась извлечь некоторую пользу из этого путешествия, запасясь в столице новыми выкройками для малороссийских модниц.

Но Петербург не очень ей понравился. Она чувствовала себя как будто связанною в доме полковника и потому, исправив данные ей в Малороссии поручения, беспрестанно поспешала отъездом.

- Ну что здесь за жизнь! - твердила она Анюте. - На улицах так тесно, что индо ходить нельзя: того и смотри, что собьют с ног, особливо на Невском пришпекте! А дома-то уж чересчур высоки, лезешь, лезешь на лестницу, словно на колокольню, так что ноги подкашиваются; а из окошка посмотришь - так голова закружится! То ли дело у нас, в Барвенове!

Анюте очень не хотелось оставить Петербург, но делать было нечего! Ударил наконец час разлуки, день ото дня отлагаемый; все прощальные визиты были кончены, всё было готово к отъезду, все предлоги к дальнейшей отсрочке были истощены! В последний раз еще поехала она в монастырь распроститься со всеми... в последний раз посетила она классы, дортуары, сад! Каждая комната, каждый утолок стоил ей новых слез! В продолжение долговременного там пребывания сердце ее успело породниться даже с бездушными предметами, находившимися пред глазами ее с младенческих лет! Оставляя монастырь и Петербург, ей казалось, что везут ее в другое государство, - в другую часть света!

Дома дорожная карета была уже заложена. Полковник с Машею проводили Анюту до Трех Рук. Там они еще раз обнялись и возобновили обещание писать с каждою почтою, еще раз друг друга перекрестили и расстались - надолго! Анюта, сев в карету, прижалась в уголок, и слезы под зеленым вуалем лились ручьем из глаз ее, пока наконец благодетельный сон представил воображению ее любезный монастырь, великолепный Петербург и милую, незабвенную Машу!

Глава VI. Возвращение в Малороссию

Из писем Анюты, помещенных во второй главе сей книги, читателям уже известно, в какое она пришла удивление, когда, по приезде в Барвеново, всё нашла в ином виде, нежели как предполагала. Другая на месте ее, вероятно, потеряла бы всю бодрость духа и день и ночь проводила бы в слезах или, может быть, с досадою и презрением смотрела бы на тетушку и на сестер и наконец сама сделалась бы ненавистною для всех родных своих и знакомых. Но Анюта была не такова: напитанная доброю нравственностью и приученная к скромности, она и не помышляла насмехаться над другими, что они не так одеты, как она, или пренебрегать теми, которых случай лишил светского воспитания. За то все ее любили и уважали; сестры без зависти взирали на ее преимущества, а тетушка не могла ею налюбоваться. Анюта хотя всегда с сожалением вспоминала о Петербурге, но, повинуясь с покорностию определениям судьбы, искренно вознамерилась приучить себя к новому положению, в котором находилась. Когда же узнала она добрые качества и горячую к ней любовь тетушки, когда услышала от посторонних, что Анна Андреевна ее, оставленную после родителей сиротою, призрела с материнскою нежностию, тогда из благодарного сердца ее изгладились все сравнения между тетушкою и инспектрисою, между кузинами и монастырскими подружками. Она научилась собственным опытом, что не одеянье и не наружный блеск составляют достоинство человека; а полюбив искренно своих родных, она даже стала находить удовольствие в сельской жизни, которая в первые дни казалась ей столь неприятною.

Как правдивый историк, я, впрочем, нахожусь в необходимости признаться читателю, что и другое обстоятельство, независимое от добрых качеств тетушки, немало способствовало к украшению в глазах Анюты деревенской жизни в Барвенове. Штабс-ротмистр Блистовский, которого видела она на бале у хорунжего, сделал сильное впечатление на неопытное сердце, созданное для нежнейших чувствований. Сначала она сама того не знала; ей казалось, что он более других ей нравился потому только, что обращением своим напоминает ей любезный Петербург. В невинной неопытности своей она даже не примечала действия, произведенного ею на Блистовского, и его старания понравиться ей приписывала простой учтивости. Заблуждение, в котором находилась она относительно собственного своего сердца, еще усилилось, когда узнала она, что Блистовский недавно приехал из Петербурга, где видел и Машу; тогда ей показалось так натурально, что она с ним более любила говорить, нежели с другими! По возвращении ее с бала домой Блистовский не выходил у ней из мыслей; но как эти мысли о нем смешивались обыкновенно с воспоминаниями о Петербурге и о Маше, то она долго еще оставалась в заблуждении насчет истинных чувствований своего сердца.

Между тем Блистовский, более ее опытный, уверился при первом взгляде на Анюту, что от нее зависеть будет счастие или несчастие всей его жизни. Он долго жил в Петербурге, бывал в чужих краях и уже не раз приезжал в Малороссию, где находилась значительная часть его имения; однако ни в Петербурге, ни в Малороссии и нигде ни одна девушка не производила на него такого впечатления, как Анюта! И это впечатление не казалось ему действием одной красоты ее! Конечно, высокий стройный ее стан, большие голубые глаза, осененные длинными черными ресницами, и вся вообще прелестная наружность ее пленяли его взоры; но и прежде того случалось иногда, что сердце его билось сильнее при виде подобного стана, подобных глаз! Не один раз в жизни встречал он девушек, которые нравились ему своею красотою; но ни в ком еще не находил столько кротости и добродушия, такой милой и невинной улыбки, такого пленительного выражения во всех чертах! Вступив с нею в разговор, он поражен был ее здравыми суждениями, и даже самая ее неопытность и незнание света придавали ей какую-то необыкновенную прелесть. "Нет! - подумал он, - такая наружность не может быть обманчивою!" И самому себе дал слово употребить все усилия, чтоб снискать ее любовь.

Блистовский был нрава твердого и решительного и, будучи притом богат и не имея родителей, зависел совершенно от себя. Он принял намерение не откладывать надолго решения судьбы своей, познакомиться с Анютою покороче и при первом случае с нею объясниться. На другой же день после бала он отправился в Барвеново.

В Малороссии в тех домах, где не успели еще променять старинного русского гостеприимства на новые светские приличия, не нужно много времени, чтоб коротко познакомиться с семейством и быть принятым, как родной. Правда, конечно, и то, что богатый и холостой гвардейский офицер в провинциях бывает всегда принимаем отлично хорошо; но если вникнуть внимательно в причины такого приема, то нетрудно открыть, что часто в этом руководствуются не одним гостеприимством. Мне самому случалось видеть в некоторых домах, как ласкали молодого человека, еще холостого, и как вскоре потом принимали его, когда он являлся в тот же дом уже женатый. Несходство между обоими приемами было разительное, хотя молодой человек в течение этого времени не переменился ни лицом, ни душою. Но как бы то ни было, а тетушка - как нам известно - не принадлежала к числу людей модного разбора и потому приняла Блистовского с обыкновенным радушием, нимало не заботясь о причинах его посещения. Анюта обрадовалась, когда он неожиданно вошел в комнату, и, в невинном заблуждении, не думала скрывать своего удовольствия, полагая, что она радуется только случаю поговорить о милой Машеньке! У бедной Праскуты тоже забилось сердце: она считала, что Блистовский приехал для нее, и покраснела по уши!

Мы не будем томить читателей наших распространением рассказа о том, что им уже известно из писем Анюты. Блистовский приезжал почти ежедневно в Барвеново, всякий день открывал новые достоинства в своей любезной и всякий день более влюблялся. Несколько раз просил он позволения у Анюты поговорить с тетушкою, но не мог добиться решительного ответа. Наконец, получив ее согласие, он не замедлил им воспользоваться.

Это было перед вечером. Тетушка сидела в беседке, сколоченной из тонких латв, около которых обвивались хмель и красные бобы; она со вниманием слушала приказчика, доносившего об успехах жатвы.

- Милости просим, Владимир Александрович! - сказала она. - Не хотите ли поучиться хозяйству? Вот у нас жито в нынешнем году, благодарение милосердному Богу, хорошо уродилось! Пятнадцать коп на десятине, а в ином месте, где поближе к селению, и еще более! Каков-то будет вымолот? Боюсь только, чтоб у нас конопли не побило градом, как у соседей. Вот у Ивана Ивановича вся, говорят, пропала, как будто подкошена! До сих пор Господь нас миловал; как-то будет вперед!

Владимиру было не до конопли и не до жита, но надлежало подождать, пока кончится тетушкин разговор с приказчиком. Долго слушал он ее рассуждения о жатве и о молотьбе, о гречке, овсе и коноплях, о починках, необходимых в винокурне, и проч. От любовного нетерпения разговор этот ему показался еще длиннее, нежели каков был в самом деле, и он мысленно несколько раз перекрестился от радости, когда приказчик, приняв последнее приказание и наставление, поцеловал у барыни ручку и, низко поклонясь, удалился из беседки.

- Извините, Владимир Александрович! - сказала тетушка. - А я за хозяйскими хлопотами совсем забыла, что вам невесело меня слушать. Но не прогневайтесь, ведь вы у нас не чужие! Зачем вы оставили барышень? уж не поссорились ли вы с ними?

- Я пришел с вами поговорить наедине, Анна Андреевна! От вас зависит участь моя, счастие или несчастие всей моей жизни.

- С нами сила Господня! что с вами сделалось? Какое влияние я, маленький человек, могу иметь на судьбу вашу? Или вы шутите со мною, Владимир Александрович?

- Я очень далек от шуток, тетушка! Позволите ли вы мне впредь всегда так вас называть?

- А почему же нет, мой батюшка? - пожалуй, если это вам делает удовольствие! Да что вам в этом?

- Тетушка! я люблю Анюту! сделайте меня счастливейшим из смертных: согласитесь отдать мне ее руку!

- Так вот дело-то в чем! - сказала тетушка протяжным голосом и призадумалась. Это предложение пришло совсем неожиданно, хотя с некоторых пор посещения Блистовского сделались для ней весьма замечательными. Мы уже объяснили читателям, что Анна Андреевна не принадлежала к числу людей, оказывающих гостеприимство из каких-нибудь видов, и потому в другое время Блистовский мог бы ездить несколько лет в ее дом и ей бы на ум не приходило присматривать за ним и добиваться, не влюблен ли он в которую-нибудь из барышень. Но на этот раз особенный случай обратил ее внимание на частые посещения молодого офицера.

С некоторого времени тетушка заметила, что Праскута ее совершенно переменилась. Она сделалась печальна и задумчива; живой румянец на щеках ее начал пропадать, и часто глаза ее казались заплаканными. Сначала тетушка вообразила, что Праскута нездорова, и, несмотря на ее уверения в противном, поила ее разными травами и другими лекарствами из домашней лаборатории, но болезнь от того не прекращалась! Праскута всё делалась задумчивее и печальнее, а тетушка более и более о ней беспокоилась. Наконец, при всей простоте своей, тетушка начала смекать, что странная болезнь Праскуты имеет какую-то связь с Блистовским. В самый тот день, когда Владимир посватался за Анюту, тетушка делала новые наблюдения над своею дочерью и еще более утвердилась в своих догадках. От глаз ее не скрылось, что Праскута попеременно бледнела и краснела, когда еще издали послышался знакомый стук коляски Блистовского; а когда коляска начала приближаться к крыльцу, Праскута встала из-за пялец и поспешила выйти из комнаты.

- Куда ты идешь, Праскута? - спросила Анна Андреевна.

- У меня есть дело, матушка! - отвечала Праскута, и тетушке показалось, что в глазах ее блистали слезы, когда, выходя из комнаты, она нечаянно оглянулась.

Бедная Праскута с некоторого времени заметила взаимную друг к другу любовь Владимира и Анюты!

Итак, вот о чем задумалась тетушка, услышав предложение Блистовского! Она любила Анюту столь же горячо, как родных дочерей своих, но при всем том не могла быть равнодушною к положению Праскуты. Она вообразила себе, какой удар для нее будет известие о сватовстве Владимира, - и сердце ее разрывалось при мысли, что счастие одной из дочерей ее сопряжено с несчастием другой. Наконец всегдашняя надежда Анны Андреевны на промысл Божий ее ободрила. "Бог милостив! - подумала она, - и нас не оставит. Праскута еще так молода, что успеет полюбить другого! Анюта же, верно, будет счастлива за таким добрым человеком, каков Владимир Александрович".

Между тем Блистовский сидел как на иголках; он не мог понять причины недоумения тетушки и вообразил себе, что она, может быть, имеет насчет его какие-нибудь сомнения. Вскоре, однако, тетушка вывела его из беспокойства.

- Владимир Александрович! - сказала она дрожащим от умиления голосом, - я считаю вас добрым и честным человеком и надеюсь, что Галечка будет с вами счастлива. Возьмите ее, благословляю вас от всего сердца!

Владимир, вне себя от радости, кинулся на шею к Анне Андреевне. Он целовал ее руки, называл ее любезною, милою, доброю тетушкою и хотел тотчас бежать к Анюте.

- Погодите немного! - сказала растроганная тетушка, - дайте мне утереть слезы; пойдем вместе!

Из беседки до дому было очень недалеко, но Владимиру, принужденному идти медленно подле тетушки, дорога показалась несносно продолжительною.

- Вы, кажется, нарочно идете тише обыкновенного, тетушка? - сказал он.

- А мне так кажется, - отвечала она смеясь, - что вы сегодня ходите скорее обыкновенного.

Дошед до крыльца, Владимир никак не утерпел, чтоб не упредить тетушки.

- Анюта, моя Анюта! - вскричал он, вошед в комнату, где она с Тапочкою сидела на софе. Он с жаром схватил ее руку и пал к ее ногам. Анюта сперва пришла в замешательство, побледнела и не знала, что ей делать. Но взглянув нечаянно и видя, что тетушка стоит перед нею с веселою улыбкою, она, по какому-то внутреннему чувствованию, догадалась, что это значит. Голова ее невольно и ей самой неведомо опустилась на плечо Владимира, и уста их соединились в нежный поцелуй.

Вскоре в доме узнали, что Анюта невеста, и все пришли ее поздравить. И Праскута о том узнала; хотела... сойти вниз, но у нее не стало духа! Она сказалась больною, обвязала себе голову и легла в постель. Анна Андреевна пошла к ней: она не предлагала уже ей лекарства, а только нежно обняла ее, тихонько поплакала над нею и благословила ее, не говоря ни слова. Потом возвратилась она к Анюте и старалась казаться веселою. Настало время пить чай. Анюта села к столу, а Владимир поместился подле нее, чтоб ей помогать. На лице обоих любовников ясно изображались чувствования, которыми преисполнены были их сердца. Анюта в этот день разливала чай не с таким искусством, как обыкновенно, и добрая тетушка неоднократно журила ее за рассеянность. Владимир между тем не спускал ее с глаз и в восторге своем не замечал, что она забыла положить сахару в его чашку. Он предавался сладостным мечтаниям о будущем: иногда ему представлялось, что он женат уже на Анюте, что молодая супруга разливает чай у него дома, а тетушка приехала к ним погостить. Мысли его улетали еще далее... Вдруг Анна Андреевна поспешно вскочила со стула, поставила чашку на стол и вскричала:

- Ах я дура! Прости меня, Господи! Ну что я наделала? Галечка, друг мой! виновата пред тобою; виновата пред вами обоими! Ну как могла я согласиться на предложение Владимира Александровича! Боже мой, Боже мой! что теперь делать!

Владимир испугался и тоже вскочил с места. Анюта смотрела на Анну Андреевну с удивлением, не говоря ни слова. Никто не понимал, что сделалось с тетушкой, которая между тем продолжала свои восклицания, будучи, по-видимому, весьма встревожена. Наконец Владимир подошел к ней и взял ее за руку:

- Помилуйте, тетушка! что с вами сделалось? - сказал он.

- Совсем забыла о Климе Сидоровиче! Правда, о нем уже давно нет ни духу ни слуху! как в воду канул. Между тем ведь я знаю, мои батюшки, что он жив и здоров, прости меня, Господи!

Владимир и Анюта всё еще не понимали тетушки.

- Какой Клим Сидорович? - вскричали они оба почти в один голос.

- Да твой опекун, Галя! которому покойный отец твой, царство ему небесное, тебя вверил перед смертью и от которого ты зависишь! Без него нам ничего решить не можно; а я, старая дура, ведь совсем о нем забыла! Придется написать к нему; а пока от него не получим ответа, не прогневайтесь, дети! я беру слово свое назад!

Анюта редко слыхала о Климе Сидоровиче и, не имев никакого с ним сношения, едва помнила его имя, а тем еще менее помышляла о том, что он может иметь какое-нибудь влияние на ее участь. В первый раз в жизни она услышала теперь, что покойный отец вверил ее попечению Дюндика. Владимир также изумился: он никогда не слыхал, что у Анюты есть опекун, и хотя не мог предполагать, чтобы опекун этот помешал его браку, но, предвидя, что переписка с ним может отдалить его счастие, он очень огорчился сим новым открытием. В этом расположении духа решился он испытать, нельзя ли обойтись без помощи Клима Сидоровича.

- Тетушка! - сказал он. - Мне кажется, вы напрасно так беспокоитесь. Если Анютин опекун давно не давал о себе известия, то это знак, что он о ней не заботится, а в таком случае незачем у него и спрашиваться. Вы заступаете место ее родителей, и, кроме вас, нам не нужно ни у кого просить согласия.

- Тише, мой батюшка, тише! Правда, что я считаю Анюту своею родною дочерью; правда и то, что Клим Сидорович мало о ней думает - не в упрек ему сказать! С тех пор как братец Трофим Петрович закрыл глаза, опекун-то, полно, справлялся ли об ней хоть один раз? но при всем том воля отцовская - воля Божия. Скажи, мой друг Анюта: если б покойный отец твой был жив, ты бы его послушалась?

- Вы, верно, в том не сомневаетесь, тетушка!

- Нет, мой друг, не сомневаюсь! Итак, если ты слушалась бы его живого, так еще более должна почитать волю его, когда уже нет его на свете. Ведь правду я говорю, Галечка? Нет, Владимир Александрович! Воля ваша, а тут делать нечего! Спроситься Клима Сидоровича надобно!

Должно было покориться требованию тетушки! Сам Владимир чувствовал, что она совершенно права и что без согласия опекуна, назначенного отцом Анютиным, неприлично было бы располагать ее рукою. Итак, положили написать с первою почтою к Климу Сидоровичу, а до получения от него ответа не рассказывать никому о том, что случилось в этот вечер. Тетушка поуспокоилась, рассудив, что ответ она, без сомнения, получит благоприятный, потому что опекун не мог иметь никаких причин к отказу. Однако, несмотря на то что и прочие разделяли надежду тетушки, веселие этого вечера немного расстроилось сим неожиданным затруднением.

В первые минуты Владимир так поражен был поступком тетушки, что и не думал расспрашивать подробнее о новооткрытом опекуне. Но когда дело дошло до расчетов, чрез сколько времени можно иметь ответ, и Владимир при этом случае узнал, что опекун живет в Полтавской губернии, то ему вдруг пришла мысль, не тот ли самый это Клим Сидорович, с которым познакомился он в прошлом году? Когда же узнал притом, что он прозывается Дюндиком, то все сомнения его исчезли, но открытие это нимало его не радовало. Он довольно хорошо знал Клима Сидоровича и Марфу Петровну, и некоторые особенные обстоятельства заставляли его думать, что они не поспешат ответом на письмо. Мысль эта очень его тревожила. Пройдя несколько раз в задумчивости по комнате взад и вперед, он решился наконец сам ехать в Полтавскую губернию, несмотря на неприятность расстаться с Анютою по меньшей мере на неделю.

- Тетушка! - сказал он, когда намерение это в нем утвердилось, - мне кажется, всего лучше будет, если я сам съезжу к опекуну Анютину.

- И конечно так, Владимир Александрович! Поезжайте с Богом! А мы между тем Анюту вашу беречь будем пуще глаза. Поэтому и мне не нужно писать длинного письма, что я, признаться, не очень и люблю. Да правду сказать, я не умела бы описать вас хорошенько; а теперь вы сами с ним познакомитесь, и он увидит, какого жениха себе нажила моя Галечка!

- Да я с ним уже знаком, тетушка! прошлого года я довольно часто видал его в Ромнах.

- Так это и того лучше! Стало быть, ему и раздумывать недолго будет, и вы скорее к нам возвратитесь. Ну, слава Богу, всё к лучшему! А я совсем не воображала, что вы его знаете. Смотри пожалуй, как это кстати! Когда же вы располагаете ехать?

Владимир взглянул на Анюту и вздрогнул при мысли, что он должен ее оставить; наконец он сказал, собравшись с духом:

- Я думаю ехать завтра, тетушка! Чем скорее поеду, тем скорее ворочусь!

- Ну так я к завтрему приготовлю свое письмецо!

И в самом деле, на другой же день ввечеру подъехала к низенькому крыльцу тетушкина дома телега с лихою тройкою. Владимир распростился со всеми, крепко прижал к сердцу Анюту, не внимая увещаниям доброй Анны Андреевны; потом взгромоздился на повозку и поскакал во весь дух. Тетушка, Анюта и Гапочка остались на крыльце и смотрели ему вслед, пока не улеглась последняя пыль, поднятая на дороге скачущею тройкой.

Дом тетушкин как будто опустел после отъезда Владимира, и долго мирные жители Барвенова не могли привыкнуть к его отсутствию. Везде царствовало какое-то уныние, умноженное еще беспокойством о печальном положении Праскуты; но, к чести сей последней, я должен сказать, что известие о затруднении, встретившемся относительно сговора Анюты, нисколько ее не обрадовало.

Между тем, пока Владимир находиться будет на большой Полтавской дороге, мы расскажем читателям, отчего воспоминание о прежнем знакомстве с Климом Сидоровичем так сильно и неприятно на него подействовало. Но для сего нужно перенестись мысленно за год перед описанною нами в главе сей эпохою.

Антоний Погорельский - Монастырка - 01 часть, читать текст

См. также Погорельский Антоний - Проза (рассказы, поэмы, романы ...) :

Монастырка - 02 часть
Глава VII. Цыганский атаман Конная ярмонка приходила к концу, когда Вл...

Монастырка - 03 часть
Часть вторая Глава XIII. Неожиданное посещение Возвращаясь к Анюте, Вл...