Михаил Булгаков
«Театральный роман - Глава 14. ТАИНСТВЕННЫЕ ЧУДОТВОРЦЫ»

"Театральный роман - Глава 14. ТАИНСТВЕННЫЕ ЧУДОТВОРЦЫ"

Удивительно устроена человеческая память. Ведь вот, кажется, и недавно

все это было, а между тем восстановить события стройно и последовательно нет

никакой возможности. Выпали звенья из цепи! Кой-что вспоминаешь, прямо так и

загорится перед глазами, а прочее раскрошилось, рассыпалось, и только одна

труха и какой-то дождик в памяти. Да, впрочем, труха и есть. Дождик? Дождик?

Ну, месяц, стало быть, который пошел вслед за пьяной ночью, был ноябрь. Ну,

тут, конечно, дождь вперемешку с липким снегом. Ну, вы Москву знаете, надо

полагать? Стало быть, описывать ее нечего. Чрезвычайно нехорошо на ее улицах

в ноябре. И в учреждениях тоже нехорошо. Но это бы еще с полгоря, худо,

когда дома нехорошо. Чем, скажите мне, выводить пятна с одежды? Я пробовал и

так и эдак, и тем и другим. И ведь удивительная вещь: например, намочишь

бензином, и чудный результат - пятно тает, тает и исчезает. Человек

счастлив, ибо ничто так не мучает, как пятно на одежде. Неаккуратно,

нехорошо, портит нервы. Повесишь пиджак на гвоздик, утром встанешь - пятно

на прежнем месте и пахнет чуть-чуть бензином. То же самое после кипятку,

спитого чаю, одеколону. Вот чертовщина! Начинаешь злиться, дергаться, но

ничего не сделаешь. Нет, видно, кто посадил себе пятно на одежду, так уж с

ним и будет ходить до тех самых пор, пока не сгниет и не будет сброшен

навсегда самый костюм. Мне-то теперь уж все равно - но другим пожелаю, чтобы

их было как можно меньше.

Итак, я выводил пятно и не вывел, потом, помнится, все лопались шнурки

на ботинках, кашлял и ежедневно ходил в "Вестник", страдал от сырости и

бессонницы, а читал как попало и бог знает что. Обстоятельства же сложились

так, что людей возле меня не стало. Ликоспастов почему-то уехал на Кавказ,

приятеля моего, у которого я похищал револьвер, перевели на службу в

Ленинград, а Бомбардов заболел воспалением почек, и его поместили в

лечебницу. Изредка я ходил его навещать, но ему, конечно, было не до

разговоров о театре. И понимал он, конечно, что как-никак, а после случая с

"Черным снегом" дотрагиваться до этой темы не следует, а до почек можно,

потому что здесь все-таки возможны всякие утешения. Поэтому о почках и

говорили, даже Кли в шуточном плане вспоминали, но было как-то невесело.

Всякий раз, впрочем, как я видел Бомбардова, я вспоминал о театре, но

находил в себе достаточно воли, чтобы ни о чем его не спросить. Я поклялся

себе вообще не думать о театре, но клятва эта, конечно, нелепая. Думать

запретить нельзя. Но можно запретить справляться о театре. И это я себе

запретил.

А театр как будто умер и совершенно не давал о себе знать. Никаких

известий из него не приходило. От людей, повторяю, удалился. Ходил в

букинистические лавки и по временам сидел на корточках, в полутьме, роясь в

пыльных журналах и, помнится, видел чудесную картинку... триумфальная

арка...

Тем временем дожди прекратились, и совершенно неожиданно ударил мороз.

Окно разделало узором в моей мансарде, и, сидя у окна и дыша на двугривенный

и отпечатывая его на обледеневшей поверхности, я понял, что писать пьесы и

не играть их - невозможно.

Однако из-под полу по вечерам доносился вальс, один и тот же (кто-то

разучивал его), и вальс этот порождал картинки в коробочке, довольно

странные и редкие. Так, например, мне казалось, что внизу притон курильщиков

опиума, и даже складывалось нечто, что я развязно мысленно называл -

"третьим действием". Именно сизый дым, женщина с асимметричным лицом,

какой-то фрачник, отравленный дымом, и подкрадывающийся к нему с финским

отточенным ножом человек с лимонным лицом и раскосыми глазами. Удар ножом,

поток крови. Бред, как видите! Чепуха! И куда отнести пьесу, в которой

подобное третье действие?

Да я и не записывал придуманное. Возникает вопрос, конечно, и прежде

всего он возникает у меня самого - почему человек, закопавший самого себя в

мансарде, потерпевший крупную неудачу, да еще и меланхолик (это-то я

понимаю, не беспокойтесь), не сделал вторичной попытки лишить себя жизни?

Признаюсь прямо: первый опыт вызвал какое-то отвращение к этому

насильственному акту. Это если говорить обо мне. Но истинная причина,

конечно, не в этом. Всему приходит час. Впрочем, не будем распространяться

на эту тему.

Что касается внешнего мира, то все-таки вовсе отрезаться от него

невозможно, и давал он себя знать потому, что в тот период времени, когда я

получал от Гавриила Степановича то пятьдесят, то сто рублей, я подписался на

три театральных журнала и на "Вечернюю Москву".

И приходили номера этих журналов более или менее аккуратно.

Просматривая отдел "Театральные новости", я нет-нет да и натыкался на

известия о моих знакомых.

Так, пятнадцатого декабря прочитал: "Известный писатель Измаил

Александрович Бондаревский заканчивает пьесу "Монмартрские ножи", из жизни

эмиграции. Пьеса, по слухам, будет предоставлена автором Старому Театру".

Семнадцатого я развернул газету и наткнулся на следующее известие:

"Известный писатель Е. Агапенов усиленно работает над комедией "Деверь"

по заказу Театра Дружной Когорты".

Двадцать второго было напечатано: "Драматург Клинкер в беседе с нашим

сотрудником поделился сообщением о пьесе, которую он намерен предоставить

Независимому Театру. Альберт Альбертович сообщил, что пьеса его представляет

собою широко развернутое полотно гражданской войны под Касимовым. Пьеса

называется условно "Приступ".

А дальше как бы град пошел: и двадцать первого, и двадцать четвертого,

и двадцать шестого. Газета - и в ней на третьей полосе мутноватое

изображение молодого человека, с необыкновенно мрачной головой и как бы

бодающего кого-то, и сообщение, что это Прок И.С. Драма. Кончает третий акт.

Жвенко Онисим. Анбакомов. Четыре, пять актов. Второго января и я

обиделся. Было напечатано: "Консультант М.Панин созвал совещание в

Независимом Театре группы драматургов. Тема - сочинение современной пьесы

для Независимого Театра".

Заметка была озаглавлена "Пора, давно пора!", и в ней выражалось

сожаление и укоризна Независимому Театру в том, что он единственный из всех

театров до сих пор еще не поставил ни одной современной пьесы, отображающей

нашу эпоху. "А между тем, - писала газета, - именно он, и преимущественно

он, Независимый Театр, как никакой другой, в состоянии достойным образом

раскрыть пьесу современного драматурга, ежели за это раскрытие возьмутся

такие мастера, как Иван Васильевич и Аристарх Платонович".

Далее следовали справедливые укоры и по адресу драматургов, не

удосужившихся до сих пор создать произведение, достойное Независимого

Театра.

Я приобрел привычку разговаривать с самим собой.

- Позвольте, - обиженно надувая губы, бормотал я, - как это никто не

написал пьесу? А мост? А гармоника? Кровь на затоптанном снегу?

Вьюга посвистывала за окном, мне казалось, что во вьюге за окном все

тот же проклятый мост, что гармоника поет и слышны сухие выстрелы.

Чай остывал в стакане, со страницы газеты глядело на меня лицо с

бакенбардами. Ниже была напечатана телеграмма, присланная Аристархом

Платоновичем совещанию:

"Телом в Калькутте, душою с вами".

- Ишь какая жизнь кипит там, гудит, как в плотине, - шептал я, зевая, -

а я как будто погребен.

Ночь уплывает, уплывает и завтрашний день, уплывут они все, сколько их

будет отпущено, и ничего не останется, кроме неудачи.

Хромая, гладя больное колено, я тащился к дивану, начинал снимать

пиджак, ежился от холода, заводил часы.

Так прошло много ночей, их я помню, но как-то все скопом, - было

холодно спать. Дни же как будто вымыло из памяти - ничего не помню.

Так тянулось до конца января, и вот тут отчетливо я помню сон,

приснившийся в ночь с двадцатого на двадцать первое.

Громадный зал во дворце, и будто бы иду по залу. В подсвечниках дымно

горят свечи, тяжелые, жирные, золотистые. Одет я странно, ноги обтянуты

трико, словом, я не в нашем веке, а в пятнадцатом. Иду я по залу, а на поясе

у меня кинжал. Вся прелесть сна заключалась не в том, что я явный правитель,

а именно в этом кинжале, которого явно боялись придворные, стоящие у дверей.

Вино не может опьянить так, как этот кинжал, и, улыбаясь, нет, смеясь во

сне, я бесшумно шел к дверям.

Сон был прелестен до такой степени, что, проснувшись, я еще смеялся

некоторое время.

И тут стукнули в дверь, и я подошел в одеяле, шаркая разорванными

туфлями, и рука соседки просунулась в щель и подала мне конверт. Золотые

буквы "НТ" сверкали на нем.

Я разорвал его, вот он и сейчас, распоротый косо, лежит передо мною (и

я увезу его с собой!). В конверте был лист опять-таки с золотыми готическими

буквами, и крупным, жирным почерком Фомы Стрижа было написано:

1Дорогой Сергей Леонтьевич!

1Немедленно в Театр! Завтра начинаю репетировать

1"Черный снег" в 12 часов дня.

1Ваш Ф. Стриж

Я сел, криво улыбаясь, на диван, дико глядя в листок и думая о кинжале,

потом почему-то о Людмиле Сильвестровне, глядя на голые колени.

В дверь тем временем стучали властно и весело.

- Да, - сказал я. Тут в комнату вошел Бомбардов. Бледный с желтизной,

показавшийся выше ростом после болезни, и голосом, от нее же изменившимся,

он сказал:

- Знаете уже? Я нарочно заехал к вам.

И, встав перед ним во всей наготе и нищете, волоча по полу старое

одеяло, я поцеловал его, уронив листок.

- Как же это могло случиться? - спросил я, наклоняясь к полу.

- Этого даже я не пойму, - ответил мне дорогой мой гость, - никто не

поймет и даже никогда не узнает. Думаю, что это сделали Панин со Стрижом. Но

как они это сделали - неизвестно, ибо это выше человеческих сил. Короче: это

чудо.

Михаил Булгаков - Театральный роман - Глава 14. ТАИНСТВЕННЫЕ ЧУДОТВОРЦЫ, читать текст

См. также Булгаков Михаил - Проза (рассказы, поэмы, романы ...) :

Театральный роман - Глава 15
Серой тонкой змеей, протянутый через весь партер, уходящий неизвестно...

Театральный роман - Глава 16. УДАЧНАЯ ЖЕНИТЬБА
В июне месяце стало еще жарче, чем в мае. Мне запомнилось это, а оста...