Михаил Арцыбашев
«Санин - 05»

"Санин - 05"

XXXVI

Солнце светило ярко, как весной, но уже было что-то осеннее в неуловимой кроткой тишине, прозрачно стоявшей между деревьями, то тут, то там тронутыми желтыми умирающими красками. И в этой тишине одинокие птичьи голоса звучали разрозненно, и гулко разносилось торопливое жужжание больших насекомых, зловеще носящихся над своим погибающим царством, где трав и цветов уже не было, а бурьяны выросли высоко и дико.

Юрий медленно бродил по дорожкам сада и большими глазами, остановившимися в глубокой думе, так смотрел вокруг - на небо, на желтые и зеленые листья, на тихие дорожки и стеклянную воду точно видел все это в последний раз и старался запомнить, вобрать в себя так, чтобы уже никогда не забыть.

Печаль мягко крыла сердце, и причины ее были смутны. Все чудилось, будто с каждым мигом все дальше уходит нечто драгоценное, что могло быть, но не было и не будет никогда. И больно чувствовалось, что по собственной вине.

Не то это была молодость и ее молодое счастье, которого он не взял, а оно не повторится; не то огромная заветная деятельность, прошедшая почему-то мимо него, хотя одно время он и стоял у самого центра ее. Как это случилось, Юрий не мог понять. Он был убежден, что в глубине его натуры таятся силы, пригодные для сломки целых скал мировых, и ум, охватывающий горизонты шире, чем у кого-либо на свете. Откуда являлась такая уверенность, Юрий не мог сказать и постыдился бы громко заявить о ней кому бы то ни было, хотя бы и самому близкому человеку. Но уверенность была, и тогда даже, когда он ясно чувствовал, что скоро устает, что многого не смеет и может только раздумывать над жизнью, стоя в стороне.

"Ну что ж..." - думал Юрий, печально глядя на воду, в которой зеркально стояли опрокинутые берега, убранные желтым и красным кружевом.

"Быть может, это и есть самое лучшее, самое умное!"

Заманчиво красивым показался ему образ человека, полного ума и чуткости, раздумчиво стоящею в стороне от жизни, с иронически-грустной улыбкой следя бессмысленную суету обреченных на смерть. Но было в этом что-то пустое; в глубине души хотелось, чтобы кто-нибудь видел и понимал, как красив Юрий в этой позе стоящего над жизнью, и скоро Юрий поймал себя на самоутешении и с горьким чувством устыдился.

Тогда, чтобы избавиться от тяжелого сознания, Юрий в тысячу первый раз стал говорить себе, что какова бы то ни была жизнь и кто бы ни был виноват в ее ошибках, в конце концов весь ее громоздкий и как будто грандиозный поток скромно и глупо уходит в черную дыру смерти, а там уже нет оценки, как и почему жил человек.

"Не все ли равно, умру ли я народным трибуном, величайшим ученым, глубочайшим писателем или просто праздношатающимся, тоскующим русским интеллигентом! Все ерунда!" тяжело подумал Юрий и повернул к дому.

Ему стало уж чересчур тоскливо в прозрачной тишине золотого дня, где отчетливее слышались даже собственные мысли и слишком чувствовалось медленное, но верное отшествие прошлого.

"Вон, Ляля бежит, - подумал Юрий, увидев что-то розовое и веселое, шаля мелькавшее за зелеными и желтыми кустами. - Счастливая Лялька!.. Живет, как бабочка, сегодняшним днем, ничего ей не надо... Ах, если бы я мог так жить!"

Но эта мысль была только на поверхности: его ум, его тоска, его мучения и раздумия, от которых он так болезненно страдал, казались Юрию необычайной редкостью и драгоценностью, поменяться которою на мотыльковую жизнь Ляли было бы невозможно.

- Юра, Юра! - звонко-певучим голосом крикнула Ляля, хотя было уже в трех шагах, и, вся расцветая улыбкой шаловливого заговорщика, молча подала ему узкий розовый конверт.

- От кого? - что-то почуяв, недоброжелательно спросил Юрий.

- От Зиночки Карсавиной, - торжественно и вместе с тем таинственно провозгласила Ляля и тут же погрозила ему пальцем.

Юрий страшно покраснел. Ему показалось, что в этом передавании записок через сестру, в розовом конверте и запахе духов что-то пошлое и сам он, счастливый адресат, в достаточной мере смешон. Он вдруг сразу съежился и как будто выставил во все стороны колючие перья. А Ляля, идя с ним рядом, с той особой восторженностью, с которой сентиментальные сестры принимают участие в свадьбах любимых братьев, начала щебетать о том, что она очень любит Карсавину и очень рада, и еще больше будет счастлива, когда они поженятся.

Несчастное слово "поженятся" густой краской и злым выражением глаз отразилось на Юрии. Провинциальный роман, с розовенькими записочками, сестрами-поверенными, с законным браком, хозяйством, супругой и детишками, встал перед ним именно в той пошлой, тряпично-пуховой сиропности, которой он боялся больше всего на свете.

- Ах, оставь, пожалуйста... что за глупости! - почти с ненавистью отмахнулся он от Ляли, и вышло это так грубо, что Ляля обиделась.

- Чего ты ломаешься... ну влюблен и влюблен, что ж тут такого! - надув губы, сказала она и, с бессознательной женской мстительностью попадая в самое больное место, прибавила: - Не понимаю, чего ради вы все из себя необыкновенных героев корчите!

Она махнула розовым хвостом, пренебрежительно показала ажурные чулочки и ушла в дом, как оскорбленная принцесса.

Юрий злобно проводил ее черными жесткими глазами, еще больше покраснел и разорвал конверт.

"Юрий Николаевич, если можете и хотите, приходите сегодня в монастырь. Я буду там с тетей. Она говеет и не выходит из церкви. А мне скучно и о многом хотелось бы с вами поговорить. Приходите. Это, может быть, очень дурно, что я вам пишу, но вы все-таки приходите".

Забыв обо всем, о чем он думал, Юрий в странном волнении какой-то физической радости прочел эту приписку. В одной коротенькой фразе вдруг необыкновенно ярко почувствовалась молоденькая чистая девушка, доверчиво и наивно открывающая свою любовную тайну. Как будто она уже пришла, бессильная, боязливая, любящая, и уже не может бороться, ничего не знает, что будет, и отдается вся в его руки. Неожиданная близость конца захватывающим трепетом истомно наполнила все тело Юрия. Так близко и уже неизбежно почувствовал он своими женскую молодость, в первый раз обнаженное, еще стыдливое и чистое тело, запах женских волос, испуганные и счастливые глаза, в светлых, как росинки, слезах.

Он попытался иронически улыбнуться, но ничего не вышло, все потонуло в таком взмахе жадного счастья, что Юрию показалось, будто он, как птица, взлетел над верхушками сада в голубой, напоенный солнцем, простор.

И весь день сердце его было светло, а в теле чувствовал он столько силы, что каждое движение доставляло ему свежее и полное наслаждение.

Перед вечером он взял извозчика, чтобы не идти по песку, и поехал в монастырь, бессознательно конфузясь всего мира и улыбаясь ему же.

На пристани он перешел в лодку, и здоровый потный мужик быстро повез его к горе.

Юрий все не мог понять, что, собственно, он переживает, и только когда лодка вышла из путаницы узких проливов на широкую воду и она, мягко дыша в лицо влажным запахом глубины, вдруг развернулась перед ним, Юрий сознательно понял, что счастлив и что счастье принес ему наивный розовый конверт.

- Что ж... не все ли равно, в сущности говоря... - счел нужным успокоить себя Юрий, - она жила в таком мирке... Уездный роман? Ну и пусть роман!..

Ритмически журча и облизывая края лодки, бежала мимо вода, и зеленая гора, со своим особым дыханием, полным сумрака и сырости леса, быстро вырастала навстречу. Зашуршал песок, буйно зашумела набежавшая за лодкой волна и отхлынула назад. Юрий вылез из лодки, конфузясь, дал лодочнику полтинник и побрел наверх.

Уже шел по лесу тихий вечер и тени его ложились далеко под гору. От земли подымалась задумчивая сырость, желтые листья скрадывались сумраком, и лес казался опять летним, зеленым и густым. Наверху, в монастырской ограде, было чисто и тихо, как в церкви. Тополи стояли ровно и строго, точно на молитве, и между ними неслышными вечерними тенями ходили длинные черные монахи. В темной впадине церковных дверей мерцали молитвенные огоньки. Неуловимо тонкий запах свивался вокруг и нельзя было разобрать: пахнет ли это давним ладаном или увядающими листьями тополей.

- А, здравствуйте, Сварожич! - заорал кто-то сзади.

Юрий быстро оглянулся и увидел Шафрова, Санина, Иванова и Петра Ильича. Они шли через двор темной и шумной гурьбой. Черные монахи беспокойно оглядывались на них, и даже тополи как будто потеряли свою молитвенную неподвижность, смущенные внезапным шумом и движением.

- А мы тут того! - сказал Шафров, подходя к Юрию, перед которым он благоговел, и дружелюбно заглядывая ему в глаза своими круглыми очками.

- Дело хорошее, - принужденно пробормотал Юрий.

- Может, и вы с нами? - подходя еще ближе, просительно сказал Шафров.

- Нет, спасибо, право... Я тут не один, - отказался Юрий, нетерпеливо отодвигаясь.

- Ну, чего там! - возразил Иванов, с грубоватым добродушием хватая его под руку. - Идем!

Юрий недружелюбно уперся, и они немножко смешно потягали друг друга в разные стороны.

- Нет, ей-Богу, не могу!.. Потом я, может быть, зайду... - все принужденнее повторял Юрий, которому показалось, что это амикошонское тягание совершенно неуместно и унизительно для него.

- Ну, ладно... - ничего не заметив, выпустил его Иванов. - Так мы вас будем ждать... Заходите!

- Хорошо, хорошо...

Они ушли из ограды, смеясь и размахивая руками, и опять стало благоговейно, тихо, как на молитве. Юрий снял фуражку и со смешанным чувством насмешки и робости вошел в церковь.

Сейчас же, как только он обогнул одну из темных колонн, Юрий в сумраке увидел Карсавину, в ее серой кофточке и круглой соломенной шляпке, придававшей ей вид гимназистки. Сердце вздрогнуло в нем, и эта дрожь была похожа и на испуг птицы, и на дрожь кошки перед прыжком. Все в ней показалось ему каким-то вкусно милым: и ее кофточка, и шляпа, и черные волосы, жгутом свитые на затылке, над белой шеей, и вид гимназистки, трогательно обаятельный в такой высокой, полной, взрослой девушке.

Она почувствовала Юрия, оглянулась, и ее темные глаза, оставаясь скромно-серьезными, в глубине отразили испуганную радость.

- Здравствуйте, - сказал он, понижая голос, но все-таки слишком громко и не знал, можно ли здесь подать руку или нельзя.

Ближние богомолки оглянулись на них, и Юрий смутился их черных пергаментных лиц. Он покраснел, а Карсавина, как будто угадывая его смущение и с материнским чувством приходя на помощь, чуть-чуть улыбнулась и нежно погрозила влюбленными глазами. Юрий блаженно улыбнулся и замер.

Карсавина не смотрела на него и часто крестилась, но Юрий все время "знал", что она чувствует только его присутствие, и это образовывало между ними тайную тягучую связь, от которой билось и замирало сердце, и все вокруг казалось таинственным и чудным.

Темное лицо церкви, с ее странными, поющими и читающими голосами, мерцающими, как ночники, огоньками, тяжелыми вздохами, одинокими гулкими шагами у входа, смотрело на Юрия важными, строгими глазами, и среди этой темной и строгой тишины он отчетливо слышал свое маленькое, легкое и бодро бьющееся сердце.

Он стоял тихо, смотрел на белую шею под черными волосами, на мягкий изгиб талии, чувствующейся под серой кофточкой, и порой ему становилось так хорошо, что сердце умилялось. И тогда ему хотелось стоять так, чтобы все видели, что хотя он и не верит здесь ничему ни пенью, ни чтенью, ни огонькам, - но и не питает к ним ничего, кроме добродушного дружелюбия. И Юрий сам отметил свое настроение, столь не похожее на ту тоскливую злобу, которая была утром.

"Так, значит, можно быть счастливым? - внутренне улыбаясь, спросил он и сейчас же серьезно ответил: - Конечно!.. Все, что я думал о смерти, о бессмысленности жизни, об отсутствии разумной цели и прочее, все это, действительно, совершенно правильно и разумно, но все-таки счастливым быть можно... И я счастлив, и именно благодаря этой удивительной девушке, которую я еще так недавно совсем не знал..."

Юрию пришла в голову забавная мысль о том, что когда-то, когда они были маленькими смешными мальчиком и девочкой, они могли где-нибудь встречаться, смотрели друг на друга и расходились, не подозревая, что составят друг для друга самое дорогое на свете, будут любить друг друга, и она для него будет раздеваться голой...

Последняя мысль пришла в голову как-то неожиданно, и Юрию стало так стыдно, но вместе с тем и хорошо, что он покраснел до корней волос и долго боялся смотреть на нее.

А она, уже обнажаемая мысленно, стояла впереди, милая и чистая в своей серой кофточке и круглой шляпке, и молилась без слов, чтобы он любил ее так нежно и страстно, как она его.

Должно быть, что-то очищающее передавалось от нее к нему, потому что бесстыдные мысли куда-то ушли и в душе Юрия стало тихо и чисто.

И слезы умиления и любви тепло выступили на глазах Юрия. Он поднял их вверх, увидел золото иконостаса, искорками поблескивающее от свечных огоньков, а еще выше - две перекладины креста, и с давно забытым чувством и непривычным напряжением мысленно крикнул:

"Господи, если ты есть, дай, чтобы эта девушка любила меня и я всегда любил ее так же, как сейчас!"

Ему стало немножко стыдно своего порыва, но на этот раз он только снисходительно улыбнулся над собой.

"Это ведь только... так!" - подумал он.

- Пойдемте, - тихо, почти шепотом, похожим на вздох, позвала его Карсавина.

Они чинно вышли на паперть с тишиной в душе, точно унося с собой все эти тихо поющие и громко читающие голоса, вздохи и мерцания огоньков; рядом прошли ограду и через старую калитку вышли на обрыв горы. Здесь никого не было, и старая белая стена, с облупившимися башенками, отделила их от .всех людей. У ног их по обрыву кудрявились верхушки дубов, а далеко внизу блестела река и уходили вдаль, за темный горизонт, зеленые луга и поля.

Они молча дошли до само! о края обрыва и остановились, не зная, что им делать. Чего-то они боялись и не смели. И, казалось, никогда бы у них не хватило силы сказать и сделать, но Карсавина подняла голову и как-то совсем неожиданно и просто вышло так, что губы ее встретили губы Юрия. Карсавина вся побледнела, забилась и замерла, а Юрий молча обнял ее, в первый раз почувствовав в своей руке теплое, гибкое тело. Тихо стало кругом, и им показалось, что весь мир замер в торжественной и напряженной тишине.

Должно быть, в ушах зазвенело, но Юрию показалось, что невидимый и неслышимый колокол властно ударил час встречи.

Потом она вырвалась, улыбнулась и побежала назад.

- Тетя хватится меня... подождите... я приду... Никогда после Юрий не мог вспомнить, крикнула ли она эти слова звонким, отозвавшимся в темном лесу голосом или теплый вечерний ветер донес к нему прерывистый скользящий шепот.

Он сел на траву и провел рукой по волосам.

"Как это все глупо и хорошо!" - блаженно улыбаясь, подумал он и, закрыв глаза, пожал плечами, как будто отвергая, в эту минуту все свои прежние мысли, сомнения и страдания.

Карсавина забежала за калитку и остановилась. Сердце у нее билось и лицо горело. Она крепко прижала рукой под волнующейся левой грудью и на минуту прислонилась к стене.

Потом открыла глаза, загадочно повела ими вокруг, легко вздохнув, подобрала черную юбку и быстрыми молодыми ногами побежала по дорожке к гостинице, еще издали крикнув старенькой темненькой тетке, сидевшей на крылечке в ожидании:

- Иду, тетя, иду!

XXXVII

Сначала потемнела даль, потом потускнела в тумане река, послышалось внизу, на зеленых лугах, далекое ржание лошадей и засветились луговые огоньки.

А Юрий все сидел на обрыве и ждал, машинально считая костры на лугах.

- Раз, два, три... нет, вон еще... на самом горизонте... чуть видно... Точно звездочка!.. А ведь там теперь сидят большие люди, мужики, выехавшие в ночное, варят картошку, говорят... Костер горит весело, вспыхивает, потрескивает и слышно, как лошади фыркают... А отсюда совсем как искорка... вот-вот потухнет!

Ему было трудно думать о чем бы то ни было, точно за звоном торжествующего счастья он не слышал собственных мыслей. Он сидел очень долго, ощущал, как собирается в его теле упругость и сила, точно подготовляясь к чему-то, о чем нельзя было сознательно подумать. Он все еще ощущал свое первое прикосновение к молодому, пока скрытому тонкой материей телу и полураскрытым свежим губам и по временам с испугом говорил себе:

- А она сейчас придет!

Сердце вздрагивало и замирало, а тело напрягалось все больше и больше, становясь сильным, свежим и смелым.

Так, полный одним ожиданием, сидел он на обрыве, бессознательно вслушиваясь в далекое ржание лошадей, голоса гусей за рекой и еще тысячи неуловимых звуков леса и вечера, струнно дрожащих высоко над землей.

А когда услышал неровные быстрые шаги и шорох платья, не оборачиваясь, узнал, что это она, и весь задрожал, охваченный любовью, желанием и испугом перед роковым моментом.

Карсавина подошла и стала, и слышно было ее прерывистое дыхание. И вдруг, почувствовав радостную уверенность, что сделает все, что нужно, Юрий сразу обернулся и с внезапной дерзостью и силой схватил ее на руки, понес, скользя по траве, вниз.

- Упадем! - задыхаясь от счастья и стыда, прошептала она.

Опять Юрий сжимал в руках ее тело, и она казалась ему то большой и пышной, как женщина, то маленькой и хрупкой, как девочка. Сквозь платье рука его почувствовала ее ноги, и Юрия даже испугала мысль, что он касается ее ног.

Внизу, под деревьями, был мрак, и только сверху через край обрыва, обрезавший светлое небо, падал бледный сумеречный свет. Юрий опустил девушку на траву и сам сел, и оттого, что было покато, они оказались лежащими рядом. При бледном свете Юрий нашел ее горячие мягкие губы и стал мучить их тягучими требовательными поцелуями, от которых точно белым огнем раскаленного железа стало жечь их томящиеся тела.

Был момент полного безумия, которым владела одна властная животная сила. Карсавина не сопротивлялась и только дрожала, когда рука Юрия и робко, и нагло коснулась ее ног, как никто никогда еще не касался.

- Ты меня любишь? - обрываясь, спросила она, и шепот ее невидимых в темноте губ был странен, как легкий таинственный звук лесной.

И вдруг Юрий с ужасом спросил себя:

- Что я делаю?

Горящего мозга коснулась ледяная ясность, и все разом опустело, стало бледным и светлым, как в зимний день, в котором нет уже ни жизни, ни силы.

Она полуоткрыла побелевшие глаза и со смутным тревожным вопросом потянулась к нему. Но вдруг тоже быстро и широко взглянула, увидела его лицо и себя, вся вспыхнув нестерпимым стыдом, быстро отбросила платье и села.

Мучительный сумбур чувств наполнил Юрия: невозможным показалось ему остановиться, точно это было бы смешно и противно. Растерянно и нелепо он попытался продолжать и хотел броситься на нее, но она так же растерянно и нелепо защищалась, и короткая, бессильная возня, наполняя Юрия ужасным и безнадежным сознанием позорного и смешного, противного и безобразного положения, была действительно уже смешна и безобразна. Растерянно и опять как будто в то самое мгновение, когда силы ее упали и она готова была подчиниться, он опять оставил ее. Карсавина дышала коротко и прерывисто, как загнанная.

Наступило безвыходное тяжкое молчание, а потом он вдруг заговорил.

- Прости... те меня... я сумасшедший...

Она задышала скорее, и он понял, что этого не надо было говорить, что это оскорбительно. Пот облил все его ослабевшее тело, и опять язык его, точно против воли, забормотал что-то о том, что он сегодня видел, потом о своих чувствах к ней, потом о тех своих мыслях и сомнениях, которыми он был полон всегда и которыми, увлекаясь сам, так часто увлекал и ее. Но все казалось теперь неловким, связанным, лишенным жизни, голос звучал фальшиво, и наконец Юрий замолчал, внезапно почувствовав одно желание, чтобы она ушла, и так или иначе хоть на время прекратилось это нестерпимое смешное положение.

Должно быть, она почувствовала это или переживала то же, потому что на мгновение задержала дыхание и прошептала робко и просительно: Мне пора... Пойду...

"Что делать, что делать?" - весь холодея, спрашивал себя Юрий.

Они встали и не смотрели друг на друга. С последним усилием вернуть прежнее Юрий слабо обнял ее. И вдруг в ней опять пробудилось что-то материнское. Как будто она почувствовала себя сильнее его, девушка мягко прижалась к нему и улыбнулась прямо в глаза ободряющей милой улыбкой.

- До свиданья... приходи завтра ко мне...

Она поцеловала его так нежно, так крепко, что у Юрия беспомощно закружилась голова, и что-то, похожее на благоговение перед ней, согрело его растерянную душу.

Когда она ушла, Юрий долго прислушивался к шороху ее шагов, потом отыскал свою фуражку, полную листьев и земли, вытряхнул ее, надел и, спустившись вниз, пошел в гостиницу, далеко обходя ту дорожку, по которой должна была пройти Карсавина.

"Ну что ж, - думал он, шагая в темноте, - неужели надо было запачкать эту чистую святую девушку... непременно кончить так, как сделал бы всякий пошляк на моем месте?.. Бог с ней... Это было бы гадко, и слава Богу, если я оказался на это неспособен! И как это гадко: сразу, почти без слов, как зверь!" - уже с брезгливым чувством думал он о том, что еще недавно наполняло его таким счастьем и такой силой.

Но внутри его все что-то ныло и рвалось в бесплодной тоске, подымая глухой и тяжелый стыд. Даже руки и ноги, казалось ему, болтались как-то глупо, ни к чему, и фуражка сидела на голове, как колпак.

- Разве я способен жить! - спросил он во внезапном отчаянии.

XXXVIII

В широком коридоре монастырской гостиницы пахло хлебом, самоварами и ладаном. Проворный здоровый монах мчал куда-то толстый, как арбуз, самовар.

- Батюшка, - сказал Юрий, невольно конфузясь этого названия и ожидая, что сконфузится и монах.

- Что прикажете? - спросил тот учтиво и спокойно, выглядывая из-за облаков пара.

- У вас тут должна быть одна компания из города.

- Это в седьмом нумере, - тотчас же ответил монах, точно давно ожидал этого вопроса. - Пожалуйте вот сюда, на балкончик...

Юрий отворил дверь седьмого номера. В большой комнате было темно и, должно быть, она вся была полна табачным дымом. За дверью на балконе было светло, звенели бутылки и двигались, смеясь и крича, люди.

- Жизнь - неизлечимая болезнь! - услышал Юрий голос Шафрова.

- Дурень ты неизлечимый! - ответил Иванов громогласно, - эк тебя... фразами так и прет!

Когда Юрий вошел, все встретили его радостными пьяными восклицаниями. Шафров вскочил, чуть не стянув скатерть, вылез из-за стола и, обеими руками пожимая руку Юрия, влюбленно забормотал:

- Вот хорошо, что пришли! Вот спасибо, ей-Богу!.. В самом деле, право...

Юрий сел между Саниным и Петром Ильичом и огляделся. Балкон был ярко освещен двумя лампами и фонарем, и казалось, что за пределами света стоит непроницаемая черная стена. Но, отвернувшись от огней, Юрий еще довольно ясно увидел зеленоватую полосу зари, горбатый силуэт горы, верхушки ближайших деревьев и далеко внизу слабо поблескивающую, засыпающую поверхность реки.

На огонь летели из лесу бабочки и жучки, кружились, падали, подымались и тихо ползали по столу, умирая в бессмысленной огненной смерти.

Юрий поглядел на них, и ему стало грустно.

"Так и мы, люди, - подумал он, - мы тоже летим на огонь, на всякую блестящую идею, бьемся вокруг нее и умираем в страданиях. Мы думаем, что идея - это выражение мировой воли, а это только горение нашего мозга!.."

- Ну, выпьем? - спросил Санин, дружелюбно наклоняя к нему бутылку.

- Можно, - печально согласился Юрий и сейчас же подумал, что, пожалуй, не одно ли это только и осталось ему.

Они выпили, чокнувшись. Водка показалась Юрию противной, как горячий горький яд, и с брезгливой дрожью во всем теле он потянулся к закуске. Но и закуска долго сохраняла противный вкус и не шла в горло.

"Нет, что бы то ни было... смерть, каторга... а надо бежать отсюда, - сказал он себе. - А впрочем, куда и бежать?.. Везде то же, а от себя не убежишь. Когда человек становится выше жизни, она не удовлетворит его нигде и ни в какой форме!.. В этом ли городишке, в Петербурге ли... все равно!"

- А по-моему, человек сам по себе - ничто!.. - громко кричал Шафров.

Юрий посмотрел на его неумное и скучное лицо, в очках, с маленькими неяркими глазками, и подумал, что такой человек, действительно, сам по себе - ничто.

- Индивидуум - нуль!.. Только индивидуумы, являющиеся созданием массы и не теряющие связь с нею, не противопоставляющие себя толпе, как любят делать буржуазные "герои", имеют действительную силу...

- Да сила-то их в чем? - озлобленно спрашивал Иванов, грузно наваливаясь на стол обоими локтями скрещенных рук, - в борьбе с существующим правительством? да!.. А в борьбе за свое собственное счастье, что, им поможет масса?

- Ну да... вы "сверхчеловек"! Вам нужно какое-то особенное счастье! Свое! А мы, люди толпы, думаем, что именно в борьбе за общее благо мы обретем и свое счастье... Торжество идеи - вот и счастье! А если идея ошибочна?

- Это все равно, - безапелляционно мотнул головой Шафров, - надо только верить...

- Плюнь, - презрительно посоветовал Иванов, - каждый человек верит, что то, чем он занимается, и есть самое важное и необходимое... Это полагает даже дамский портной... Ты это знал, но, вероятно, забыл... дело друга - напомнить!

Юрий с беспричинной ненавистью посмотрел в его лицо, бледное от выпитой водки, потное, с большими серыми и без блеска глазами.

- А по-вашему, в чем же счастье? - скривив губы, спросил он.

- Да уж, конечно, не в том, чтобы всю жизнь хныкать и на каждом шагу спрашивать себя: вот я чихнул... ах, хорошо ли я сделал?.. Нет ли от этого кому-нибудь вреда?.. Исполнил ли я чиханьем сим свое предназначение?..

Юрий ясно увидел в холодных глазах ненависть к себе и весь задрожал, подумав, что Иванов, кажется, считает себя умнее его и хочет смеяться над ним.

"Ну, это еще посмотрим!" - мысленно сказал Юрий.

- Это не программа, - еще больше кривясь и стараясь, чтобы каждая черточка лица его выражала неохоту спорить и полное презрение, заявил он.

А вам нужно непременно программу?.. Что хочу, что могу, то и делаю! Вот вам программа.

Нечего сказать, хорошая программа! возмутился Шафров, но Юрий только презрительно повел плечом и намеренно промолчал.

Некоторое время пили молча, а потом Юрий повернулся к Санину и стал говорить, не глядя на Иванова, но для Иванова о том, что считал самым лучшим. Ему казалось, что теперь, когда он скажет несколько слов последовательно и выскажет свою мысль всю, то никто не будет в состоянии опровергнуть ее. Но, к его раздражению, на первых же словах о том, что человек не может жить без Бога и, повергнув одного, должен найти другого, чтобы жизнь не была бессмысленным существованием, Иванов через плечо сказал:

- Про Катерину?.. Слыхали!

Юрий промолчал и продолжал развивать свою мысль. Увлекшись спором, он не замечал, что энергично защищает то, что для него самого было источником сомнения. Еще сегодня утром он задавал себе вопросы о своей вере, а теперь, в споре, оказывалось, что все у него продумано и все это он твердо установил.

Шафров слушал его с благоговением и умильной радостью. Санин улыбался, а Иванов смотрел вполоборота и на каждую мысль, казавшуюся Юрию новой и собственной, кидал презрительно:

- И это - слыхали!

Юрий вспылил.

- Ну, знаете, и мы это "слыхали"!.. Нет ничего легче, как, не находя, что возразить, сказать "слыхали" и успокоиться!.. Если вы только и говорите, что "слыхали", я имею право тоже сказать: ничего вы не слыхали!

Иванов побледнел, и глаза у него стали совершенно злыми.

- Может быть, - с нескрываемой насмешкой и желанием оскорбить, сказал он, - мы ничего не слыхали: ни о трагических раздумьях, ни о невозможности жить без Бога, ни о голом человеке на оголенной земле...

Иванов произносил каждую фразу напыщенным тоном и вдруг зыкнул злобно и коротко:

- Поновей что-нибудь придумайте!

Юрий почувствовал, что в глумлении Иванова есть правда. Ему вдруг припомнилось, какую массу книг и об анархизме, и об марксизме, и об индивидуализме, и о сверхчеловеке, и о преображенном христианине, и о мистическом анархизме, и еще о многом прочел он. Действительно, все это "слыхали" все, а оставалось по-прежнему, и у него самого было уже тяжкое ощущение томления духа. Но тем не менее ни на одну секунду ему не пришло в голову уступить и замолчать. Он заговорил резко, сам видя, что больше оскорбляет Иванова, чем доказывает свою мысль.

Иванов рассвирепел и стал просто страшен. Лицо его стало более бледным, глаза вылупились из орбит и голос загремел дико и грубо.

Тогда Санин вмешался с досадливым и скучающим видом.

- Оставьте, господа... Как вам не скучно! Нельзя же ненавидеть человека за то, что он думает по-своему...

- Тут не дума, а фальшь! - огрызнулся Иванов. - Тут хочется показать, что он думает тоньше и глубже, чем мы все, а не...

- Какое же вы имеете право это говорить? Почему именно я, а не вы, хотите...

- Слушайте! - громко и властно крикнул Санин, если вам хочется драться - ступайте оба вон и деритесь, где хотите... Вы не имеете никакого права заставлять нас слушать вашу бессмысленную ссору!

Иванов и Юрий замолчали. Оба были красны и взволнованны и старались не смотреть друг на друга. Довольно долго было тихо и неловко. Потом Петр Ильич тихо запел:

Быть может, на холме немом поставят тихий гроб Руслана...

- Будь спокоен... своевременно поставят... - буркнул Иванов.

- Пусть... - покорно сказал Петр Ильич, но петь перестал и налил Юрию стакан водки.

- Будет думать, - пробурчал он, - выпей-ка лучше!

"Эх, махнуть на все рукой!" - подумал Юрий, взял стакан и залпом выпил.

И странно, в это мгновение он почувствовал жгучее желание, чтобы Иванов заметил его подвиг и возымел к нему уважение. Если бы Иванов это сделал, Юрий почувствовал бы к нему дружелюбие и даже нежность, но Иванов не обратил никакого внимания, и, мгновенно подавив в себе унизительное желание, Юрий насупился и весь залился одним голым, омерзительным ощущением массы водки, обдавшей все внутренности и наполнившей даже нос.

- Молодец, Юрий Николаевич, ей-Богу! - закричал Шафров, но Юрию стало стыдно, что Шафров похвалил его.

Едва преодолев волну водки, хлынувшую к носу и рту, и весь содрогаясь от физического отвращения, Юрий долго не мог прийти в себя и шарил по столу, отыскивая и оставляя закуску. Все казалось отвратительным, как яд.

- Да. Таких людей я остерегаюсь называть людьми, - важной октавой говорил Петр Ильич, когда Юрий опять стал видеть и слышать.

- Остерегаешься? Браво, дядько! - злорадно отозвался Иванов, и хотя Юрий не слышал начала разговора, но по голосу догадался, что речь шла о нем, о таких людях, как он.

- Да. Остерегаюсь... Человек должен быть... генерал! - отчетливо и веско провозгласил Петр Ильич.

- Не всегда это возможно... А вы сами! - со злобной дрожью уязвленности возразил Юрий не глядя.

- Я?.. Я - генерал в душе!

- Браво! - заорал Иванов так неистово, что какая-то ночная птица, ломая ветки, камнем шарахнулась в ближайшей чаще.

- Разве что в душе! - усиливаясь сохранить иронию и болезненно воображая, что все против него и хотят его оскорбить и унизить, заметил Юрий.

Петр Ильич важно посмотрел на него сверху и вбок.

- Как могу... Что ж, хоть в душе и то хорошо. Один стар, пьян и беден, как я, тот генерал в душе, а кто молод и силен, тот генерал и в жизни... Всякому свое. А таких людей, которые хнычут, трусы... таких я остерегаюсь называть людьми!

Юрий что-то возразил, но случилось как-то так, что за смехом и говором его не услышали, а возражение казалось Юрию уничтожающим. Он повторил его громче и опять его не услышали. Ядовитая обида отравила Юрия до слез, и вдруг ему почудилось, что все его презирают.

"А впрочем, я просто пьян!" - неожиданно подумал он и в эту минуту понял, что действительно пьян и не надо больше пить.

Голова тихо и противно плавала, огни лампы и фонаря стояли как будто перед самыми глазами, а круг зрения странно сузился. Все, что попадало на глаза, было отчетливо ярко, а кругом стояла тьма. И голоса раздавались как-то необычно: и оглушительно-громко говорили, и нельзя было расслышать о чем.

- Ты говоришь - сон? - важно спрашивал Петр Ильич.

- Сон любопытный, - отвечал Иванов.

- В них "есть"... в снах, - веско произнес певчий.

- Видишь... лег я вчера спать... Да... На сон грядущий взял почитать одну книжку, думал чем-нибудь прочистить голову, сполна набитую всяческой суетой и томлением... Попадается мне статейка о том, как, где, когда и кого проклинали. Смотрю - вещь умственная и душевная. Читал я ее, читал... читаю, читаю... что ни дальше, то страшнее. Добираюсь до того пункта, который гласит, кто и за что предастся анафеме. Тут я, правда, не удивляясь, усмотрел, что как раз именно меня всегда и проанафематствуют... Узнавши с достоверностью о проклятии всеми существующими церквами, я бросил книгу, покурил и стал дремать, вполне успокоенный насчет места своего во вселенной. Сквозь сон я задался было вопросом, что если миллионы людей жили и с полной верой меня прокляли, то... но тут я заснул и вопрос остался в зародыше. И стал я чувствовать, что мой правый глаз не глаз, а папа Пий X, а левый что-то вроде вселенского патриарха... и оба друг друга проклинают. От столь странного превращения вещей я проснулся.

- Только и всего? - спросил Санин.

- Зачем, я опять заснул.

- Ну?

- Ну, а опосля того уже не было спокойствия духа. Чудился мне некий дом, не то наш, не то не знаемый никем, и по самой большой комнате ходил я из угла в угол. И был тут где-то близко ты, дядько Петр Ильич. Он говорил, я слушал, но как будто его не видел. "Замечал я, говорит Петр Ильич, - как молится кухарка", и я соображаю, что в кухне на печке, точно, должна молиться кухарка... Живет там и молится... "Нам неясно представляется и понять мы не можем, но человек, простой сердцем, понимаешь, просто-ой... Когда она молилась и поминала всех, то так ничего и не было, но когда она помянула вас, меня то есть и Санина, то..." - когда он сказал это, я почувствовал, что должно произойти нечто необыкновенное... "Ведь не зря молились все простые люди со дня сотворения!" И сообразить, весьма кстати, что не иначе как явился кухарке Бог. А Петр Ильич совсем сошел на нет, но все-таки говорил: "Явился ей будто образ..." - Я продолжал чувствовать себя недурно, потому хотя и не Бог, но все же что-то такое, все-таки лестно! "Явился ей образ, но только не образом!.." После этого дядька совсем не стало. Я встревожился: это другое, а не образ, совсем уничтожало мое спокойствие. Чтобы восстановить его, следовало бы немедленно уничтожить то, что очутилось в углу комнаты и запищало. Ясно, что это была просто мышь... она что-то грызла и перегрызала... мышь себе грызла и грызла, мерно и в такт... Тут я и проснулся!

- Чтоб тебе еще немного не просыпаться, - заметил Санин.

- Я сам опосля сообразил!

Несмотря на шутливый тон Иванова, почувствовалось, что сон почему-то произвел на него сильное впечатление и оно сидело в глубине души непонятным страхом. Он криво усмехнулся и потянулся к пиву. Все молчали, и в молчании как будто придвинулась тьма за балконом, и стало совсем не весело, а жутко и скучно, и непонятный сон, сквозь насмешку и безверие, тоненькое жало тоскливого ужаса запустил в сердца.

- Да, торжественно проговорил Петр Ильич, - вы все умны, вы умны, как черти, а есть что-то... есть!.. И вы не знаете его, а оно говорит вам...

В голосе ли певчею, в тьме ли, обступившей кругом, в подавленных ли водкой мозгах или в мгновенно сверкнувшей близости тайны жизни и смерти, непонятной и безобразной, но было нечто, что отозвалось в душе каждого:

- А вдруг... а вдруг "есть!.."

Санин встал, и на его спокойном, как всегда, лице отразилась скука. Он зевнул и махнул рукой.

- Все страхи, все страхи! - сказал он, - как бы вам еще чего-нибудь не испугаться. Умрем увидим...

Он медленно закурил папиросу и пошел в двери.

А на балконе опять зашумели и заспорили, и под шум громких пьяных голосов по-прежнему ползали по столу и кружились в муках огненной смерти безмолвные бабочки, налетевшие на огонь.

Санин вышел во двор гостиницы, и синяя ночь мягко и свежо обняла его разгоревшееся тело. Месяц золотым яичком вышел из-за леса, и чуть-чуть скользил по черной земле его полусказочный свет. За садом, из которого тягуче и сладко пахло сливами и грушами, смутно белело здание другой гостиницы, и одно окно сквозь зеленые листья ярко смотрело на Санина.

В темноте послышалось шлепанье босых ног, похожее на шлепанье звериных лапок, и еще не привыкшими к темноте глазами Санин смутно разглядел силуэт мальчика.

- Тебе чего? - спросил Санин.

- Барышню Карсавину, учительшу, тоненьким голосом отозвался босой мальчик.

- Зачем? - спросил Санин, при имени Карсавиной вспоминая ее, как она стояла на берегу, нагая, вся пронизанная светом не то молодости, не то яркого солнца.

- Записку им принес, - ответил мальчик.

- - Ага... В той гостинице она, должно быть. Тут нет... Вали гуда.

Опять, как зверек, мальчик зашлепал босыми пятками и исчез в темноте так быстро, точно спрягался в кустах.

А Санин медленно пошел за ним, всей грудью вдыхая густой, как мед, садовый воздух. Он дошел до самой гостиницы, под освещенное окно, и полоса света легла на его задумчивое и спокойное лицо. На свету в темной зелени ясно белелись большие тяжелые груши. Санин поднялся на носки, сорвал одну, а в окне увидал Карсавину.

Она видна была в профиль, в одной рубашке, с круглым плечом, на котором, как на атласе, скользили блики света. Она упорно смотрела вниз и думала, и, должно быть, то, о чем она думала, волновало ее и стыдом и радостью, потому что веки ее вздрагивали, а губы улыбались. Санина поразила ее улыбка: в ней дрожало что-то неуловимо нежное и страстное, точно девушка улыбалась навстречу близкому поцелую.

Он стоял и смотрел, охваченный чувством сильнее его самого, а Карсавина думала о том, что произошло с ней, и ей было мучительно стыдно и мучительно приятно.

- Господи, - с необыкновенно чистым ощущением, какое, должно быть, бывает у расцветшего цветка, спрашивала себя девушка, - неужели я такая развратная?

И с глубочайшей радостью в сотый раз вспоминала то непонятно влекущее ощущение, которое испытала она, подчиняясь Юрию в первый раз.

- Милый, милый! - вспыхивая и замирая, мысленно тянулась она к нему, и опять Санину было видно, как трепетали ее ресницы и улыбались розовые губы.

О безобразной и томительно нелепой сцене, которая произошла потом, девушка не вспоминала. Какое-то тайное чувство отводило ее от того темного уголка, в котором, как тонкая заноза, осталось болезненное, обидное недоумение.

В дверь номера постучались.

- Кто там, - спросила Карсавина, поднимая голову, и Санин отчетливо увидел ее белую, нежную и сильную шею.

- Записку принес, - пискнул мальчик за дверью.

Карсавина встала и отворила. Босой, по колено в свежей грязи, мальчик вошел в комнаты и торопливо сдернул картуз.

- Барышня прислали, - сказал он.

"Зиночка, - писала Карсавиной Дубова, - если можешь, приезжай сегодня же в город. Приехал инспектор и завтра утром будет у нас. Неудобно, если тебя не будет".

- Что такое? - спросила старая тетка.

- Нюта зовет. Приехал инспектор, - в раздумье ответила Карсавина.

Мальчик почесал одной ногой другую.

- Очень приказывали, чтоб беспременно вы приходили.

- Пойдешь? - спросила тетка.

- Как же я одна пойду... темно...

- Месяц взошел, - возразил мальчик, - вовсе видать.

- Надо идти, - нерешительно сказала Карсавина.

- Иди, а то как бы неприятностей не вышло.

- Ну, пойду! - решительно тряхнула головой девушка.

Она быстро оделась, приколола шляпку и подошла к тетке.

- До свиданья, тетя.

- До свиданья, деточка. Христос с тобою.

- А ты со мной пойдешь? - спросила девушка у мальчика.

Мальчик замялся и опять почесал лапки.

- Я к мамке пришел... Мамка тута у монахов на прачешной.

- А как же я одна, Гриша?

- Ну, пойдем, - тряхнув волосами, с решительным видом согласился мальчик.

Они вышли в сад. И синяя ночь так же мягко и осторожно охватила девушку.

- Хорошо пахнет как, - сказала она и вскрикнула, наткнувшись на Санина.

- Это я, - смеясь, отозвался он.

Карсавина в темноте подала еще дрожащую от испуга руку.

- Ишь, пужливая! - снисходительно заметил Гришка.

Девушка смущенно засмеялась.

Ничего не видно, - оправдывалась она.

- Куда это вы?

В город. Вот прислали за мной.

- Одна?

- Нет, с ним... Он мой рыцарь.

- Рыцарь! - с удовольствием повторил Гришка, суча лапками.

- А вы тут чего?

- А мы по пьяному делу, - шутя, пояснил Санин.

- Кто вы?

- Шафров, Сварожич, Иванов...

- И Юрий Николаевич с вами? - краснея в темноте, спросила Карсавина. Ей было так жутко и приятно произносить вслух это имя, как заглядывать в пропасть.

- А что?

- Так. Я его встретила... - еще больше краснея, сказала девушка. Ну, до свиданья.

Санин ласково придержал протянутую руку.

- Давайте я вас перевезу на тот берег, а то что же вам кругом идти.

- Нет, зачем же, - с непонятной застенчивостью сказала девушка.

- Пущай перевезет, а то на плотине дюже грязно, - авторитетно возразил босой Гришка.

- Ну, хорошо... А ты тогда ступай к матери.

- А ты по полю не боишься одна? - солидно спросил Гришка.

- Да я до города доведу, - заметил Санин.

- А ваши же как?

- Они тут до света будут, да и надоели они мне изрядно.

- Ну, если вы так добры... - засмеялась Карсавина. - Иди, Гриша.

- Прощайте, барышня...

Мальчуган опять как будто спрятался куда-то в кусты, и Карсавина с Саниным остались вдвоем.

- Давайте руку, - предложил Санин, - а то с горы еще упадете...

Карсавина подала руку и ощутила, со странной неловкостью и смутным волнением, твердые, как железо, мускулы, передвигавшиеся под тонкой рубахой. Невольно толкаясь в темноте и на каждом шагу ощущая упругость и теплоту тел друг друга, они пошли через лес вниз к реке. В лесу был полный, как будто вечный мрак, и не было, казалось, деревьев, а одна густая, теп лом дышащая, молчаливая тьма.

- Ой, как темно!

- Ничего, - над самым ее ухом тихо сказал Санин, и в голосе его что-то задрожало, - я ночью больше лес люблю... В ночном лесу люди теряют свои привычные лица и становятся таинственнее, смелее и интереснее...

Земля осыпалась под их ногами, и они с трудом удерживались, чтобы не упасть.

И от этой тьмы, от этих столкновений упругого и твердого тела, от близости сильного, всегда нравившегося ей человека девушкой стало овладевать незнакомое волнение. В темноте она раскраснелась, и рука ее стала горячо жечь руку Санина. Девушка часто смеялась, и смех ее был высок и короток.

Внизу стало светлее, а над рекою уже ясно и спокойно светил месяц. Пахнуло в лицо холодом большой реки, и темный лес мрачно и таинственно отступил назад, как бы уступая их реке. Где же ваша лодка? А вот.

Лодка отчетливо, как нарисованная, вырезывалась на гладкой светлой поверхности. Пока Санин надевал весла, Карсавина, слегка балансируя руками, легко прошла на руль и села. И сразу она стала фантастичной, освещенная синим месяцем и колеблющимся отражением воды. Санин столкнул лодку и прыгнул в нее. Лодка с тихим шорохом скользнула по песку, зазвенела водой и вышла на лунный свет, оставляя за собой длинные, плавно расходящиеся волны.

- Давайте я буду грести, - сказала Карсавина, все еще полная какой-то требовательной взволнованной силы. - Я люблю сама...

- Ну, садитесь, - усмехнулся Санин, стоя посреди лодки.

Опять она прошла мимо него по лавочкам, легкая и гибкая, чуть-чуть коснувшись кончиками пальцев протянутой руки. И когда она проходила, Санин снизу смотрел на нее, и мимо его лица скользнула ее грудь, с запахом духов и молодого женского тела.

Они поплыли. Синее небо с задумчивым месяцем отражалось в полной воде, и казалось, что лодка плывет в светлом и спокойном пространстве. Карсавина сидела прямо и слабо двигала веслами, всплескивая водой и выпукло выгибая вперед грудь. Санин сидел на руле и смотрел на нее, на ее грудь, на которую так хорошо было бы положить горячую голову, на круглые гибкие руки, которые так сильно и нежно могли бы обвиться вокруг шеи, на полное неги и молодости тело, к которому так беззаветно и бешено можно было прижаться. Месяц светил в ее белое лицо с черными бровями и блестящими глазами, скользил по белой кофточке на груди, по юбке на полных коленях, и что-то делалось с Саниным, точно он все дальше и дальше плыл с ней в сказочное царство, далеко от людей, от разума и рассудительных человеческих законов.

- Как хорошо сегодня, - говорила Карсавина, оглядываясь вокруг.

- Да, хорошо, - тихо ответил Санин. Вдруг она засмеялась.

- И почему-то хочется шляпу бросить в воду и косу распустить... - сказала она, повинуясь безотчетному порыву.

- Что ж, и распустите, - сказал Санин еще тише.

Но она вдруг застыдилась и замолчала.

И опять в душе девушки, вызванные ночью, теплом и простором, замелькали воспоминания, и опять ей стало стыдно и хорошо смотреть вокруг. Ей все казалось, что Санин не может не знать, что произошло с ней, но от этого чувство ее становилось только богаче и сложнее. У нее явилось неодолимое, но смутно сознаваемое желание намекнуть ему, что она - не всегда такая тихая и скромная девушка, что она может и была совсем другою, и нагой и бесстыдной. И от этого неосознанного желания ей стало весело и жарко.

- Вы давно знаете Юрия Николаевича? - неровным голосом спросила она, чувствуя неодолимую потребность скользить над пропастью.

- Нет, - ответил Санин, - а что?

- Так... Правда, он хороший и умный человек?

В голосе ее зазвучала почти детская робость, точно она выпрашивала себе подарка у старшего человека, который может и приласкать и наказать ее.

Санин, улыбаясь, посмотрел на нее и ответил:

- Да.

Карсавина по голосу догадалась, что он улыбается, и покраснела до слез.

- Нет, право... И он какой-то... он, должно быть, много страдал... - с трудом договорила она.

- Вероятно. Что он несчастный - это верно, - согласился Санин, - а вам жаль его?

- Конечно, - притворно наивным тоном сказала Карсавина.

- Да, это понятно... Только вы странно понимаете слово "несчастный"... Вот вы думаете, что нравственно неудовлетворенный, надо всем с трепетом раздумывающий человек не просто несчастный, жалкий, а какой-то особенный, высший, даже, пожалуй, сильный человек! Вечное перекидывание своих поступков справа налево кажется вам красивой чертой, дающей право человеку считать себя лучше других, дающей ему право не столько на сострадание, сколько на уважение и любовь...

- А как же? - наивно спросила Карсавина.

Она никогда так много не говорила с Саниным, но постоянно слышала о нем, как о человеке совершенно своеобразном, и сама чувствовала в его присутствии приближение чего-то нового, интересного и волнующего.

Санин засмеялся.

- Было время, когда человек жил узкой и скотской жизнью, не отдавая себе отчета в том, что и почему он делает и чувствует. Потом настала пора жизни сознательной, и первая ступень ее была переоценка всех своих чувств, потребностей и желаний. На этой ступени стоит и Юрий Сварожич, последний из могикан уходящего в вечность периода человеческого развития. Как все конечное, он впитал в себя все соки своей эпохи, и они отравили его до глубины души... У него нет жизни как таковой, все, что он делает, подвержено у него бесконечному спору: хорошо ли, не дурно ли?.. Это доведено у него до смешного: поступая в партию, он думает, не ниже ли достоинства его стоять в рядах других, а выйдя из партии, он мучится - не унизительно ли стоять в стороне от всеобщего движения!.. Впрочем, таких людей масса, они большинство... Юрий Сварожич только тем и исключение, что он не так глуп, как другие, и борьба с самим собою принимает у него не смешные, а иногда и в самом деле трагические формы... Какой-нибудь Новиков только жиреет от своих сомнений и страданий, как боров, запертый в хлев, а Сварожич и впрямь носит в груди катастрофу...

Санин вдруг остановился. Собственный громкий голос и простые, дневные слова отогнали его ночное очарование, и ему стало жаль его. Он замолчал и опять стал смотреть только на девушку, на ее черные брови на белом лице, на ее высокую грудь.

- Я не понимаю, - робко заговорила девушка, - вы так говорите о Юрии Николаевиче, как будто он сам виноват в том, - что такой, а не другой... Если человек не удовлетворяется жизнью, значит, он выше жизни...

- Человек не может быть выше жизни, - возразил Санин, - он сам - только частица жизни... Неудовлетворенным он может быть, но причины этой неудовлетворенности в нем самом. Он просто или не может, или не смеет брать от богатства жизни столько, сколько это действительно нужно ему. Одни люди сидят в тюрьме всю жизнь, другие сами боятся вылететь из клетки, как птица, долго в ней просидевшая... Человек - это гармоническое сочетание тела и духа, пока оно не нарушено. Естественно нарушает ее только приближение смерти, но мы и сами разрушаем его уродливым миросозерцанием... Мы заклеймили желания тела животностью, стали стыдиться их, облекли в унизительную форму и создали однобокое существование... Те из нас, которые слабы по существу, не замечают этого и влачат жизнь в цепях, но те, которые слабы только вследствие связавшего их ложного взгляда на жизнь и самих себя, те - мученики: смятая сила рвется вон, тело просит радости и мучает их самих. Всю жизнь они бродят среди раздвоений, хватаются за каждую соломинку в сфере новых нравственных идеалов и, в конце концов, боятся жить, тоскуют, боятся чувствовать...

- Да, да... - с неожиданной силой отозвалась Карсавина.

Масса мыслей, новых и неожиданных, легко поднялась в ней.

Она смотрела вокруг блестящими глазами, и могучая и прекрасная красота силы, которая была разлита и в неподвижной реке, и в темном лесу, и в глубине синего неба с задумчивым месяцем, глубокими волнами входила в ее тело и душу. Девушкой начало овладевать то странное чувство, которое было уже знакомо ей, которое она любила и боялась, чувство смутного порыва к силе, движению и счастью.

- Мне все грезится счастливое время, - помолчав, заговорил Санин, - когда между человеком и счастьем не будет ничего, когда человек свободно и бесстрашно будет отдаваться всем доступным ему наслаждениям.

- Но что же тогда? Опять варварство?

Нет. Та эпоха, когда люди жили только животом, была варварски грубой и бедной, наша, когда тело подчинено духу и сведено на задний двор, бессмысленно слаба. Но человечество жило недаром: оно выработает новые условия жизни, в которых не будет места ни зверству, ни аскетизму...

- Скажите, а любовь... она налагает обязанности? - неожиданно спросила Карсавина.

- Нет. Любовь налагает обязанности, тяжелые для человека, только благодаря ревности, а ревность порождена рабством. Всякое рабство рождает зло... Люди должны наслаждаться любовью без страха и запрета, без ограничения... А тогда и самые формы любви расширятся в бесконечную цепь случайностей, неожиданностей и сцеплений.

"А ведь я не боялась тогда ничего!" - с гордостью подумала девушка и вдруг точно в первый раз увидела Санина.

Сидел он на руле, большой, сильный, с темными от ночи и луны глазами, и широкие плечи его были неподвижны, как железные. Карсавина пристально вгляделась в него с жутким интересом. Она вдруг подумала, что перед ней целый мир неведомых ей своеобразных чувств и сил, и ей вдруг захотелось коснуться его.

"А он интересный!" - лукаво мелькнуло у нее в голове. Стыдливо она засмеялась сама себе, но странное волнение охватило все ее тело нервной дрожью.

И, должно быть, он почувствовал неожиданно налетевшее дыхание женского любопытства, потому что задышал сильнее и быстрее.

Весла, зацепившись за ветки узкого пролива, в который медленно поворачивала лодка, бессильно упали из рук девушки и что-то как будто упало и внутри ее.

- Не могу тут... трудно... - упавшим голосом виновато проговорила она, и голос ее тихо и певуче зазвучал в темном и узком проходе, где слабо звенели невидимые струйки воды.

Санин встал и пошел к ней.

- Куда вы? - с непонятным испугом спросила она.

- Давайте я...

Девушка встала и хотела перейти на руль. Лодка закачалась, точно уходя из-под ног, и Карсавина невольно ухватилась за Санина, сильно толкнув его своей упругой грудью. И в этот момент, почти не сознавая, не веря даже возможности этого, девушка неуловимым мимолетным движением сама задержала прикосновение, как будто прижалась на лету.

Мгновенно, всем существом своим он восприял сказочное очарование близости женщины, и она всем существом поняла его чувство, ощутила всю силу его стремления и опьянилась им прежде, чем поняла, что делает.

- А... - удивленно-восторженно вырвалось у Санина, и больно и страстно он обнял ее, так что она, перегнувшись назад, очутилась на воздухе и инстинктивно схватилась за падающую шляпу и волосы.

Лодка зашаталась сильнее, и невидимые волны, с испуганным шумом, разбежались к берегам.

- Что вы! - слабым женским вскриком крикнула Карсавина.

- Пустите!.. Ради Бога!.. Что вы! - задыхающимся шепотом проговорила она после мгновенного жуткого молчания, отрывая его стальные руки. Но Санин с силой, почти раздавливая ее упругую грудь, прижал девушку к себе, и ей стало душно, и все, что было преградой между ними, куда-то исчезло. Вокруг была тьма, пряный запах вод и трав и странный холод, и жар, и молчание. И она, вдруг погружаясь в непонятное безволие, опустила руки и лежала, ничего не видя и не сознавая, со жгучей болью и мучительным наслаждением подчиняясь чужой, мужской воле и силе.

XXXIX

Не скоро потом она стала сознавать и поняла и пятна лунного света на черной воде, и то, что она полулежит в лодке, и лицо Санина, со странными глазами, и то, что он обнимает ее, как свою, и что голое колено ее трет весло.

Тогда она тихо и неудержимо заплакала, не вырываясь из рук Санина и все еще подчиняясь ему.

И в слезах ее были и грусть о чем-то невозвратимом, и страх, и жалость к себе, и слабая нежность к нему, исходившая как бы не из разума и сердца, а из самой глубины ее молодого тела, впервые раскрывшегося во всей красе и силе.

Лодка тихо выплыла на более широкое и чуть-чуть освещенное место и колыхалась в темной загадочной воде, по которой с тихим вечным плеском бежали струйки течения.

Санин взял ее на руки и посадил к себе на колени. И Карсавина сидела беспомощно и растерянно, как девочка.

Будто сквозь сон она слышала, что он успокаивает ее и говорит ей ты, и голос его полон нежности, смягчившейся силы и благодарности.

"Потом я утоплюсь!" - смутно думала она, прислушиваясь к его словам и как будто отвечая кому-то постороннему, который вот-вот готов потребовать у нее отчета: "Что ты сделала и что будешь делать теперь?"

- Что же теперь делать? - неожиданно и машинально спросила Карсавина

- Увидим, - ответил Санин.

Она хотела сползти с его колен, но он притянул ее, и девушка покорно осталась. Ей самой было как-то странно, что она не ощущает к нему ни гнева, ни отвращения.

И потом, когда Карсавина вспоминала эту ночь, все казалось ей непонятным, как во сне. Все вокруг молчало и было темно и торжественно-неподвижно, как бы соблюдая тайну. Свет месяца, ущербленного черными верхушками леса, был странно неподвижен и призрачен. Черная тьма под берегом и из глубины леса смотрела на них бездонными глазами, и все застыло в напряженном ожидании чего-то. А в ней не было силы и воли опомниться, вспомнить, что она любила другого, стать прежней одинокой девушкой, оттолкнуть мужскую грудь. Она не защищалась, когда он опять стал целовать ее и почти бессознательно принимала жгучее и новое наслаждение, с полузакрытыми глазами уходя все дальше и дальше в новый, еще странный для нее и таинственно-влекущий мир. По временам ей казалось, что она не видит, не слышит и не чувствует ничего, но каждое движение его, всякое насилие над ее покорным телом она воспринимала необычайно остро, со смешанным чувством унижения и требовательного любопытства.

Отчаяние, холодком свившееся вблизи самого сердца, подсказывало ей падшие и робкие мысли.

"Все равно теперь, все равно..." - говорила она себе, а тайное телесное любопытство как бы хотело знать, что еще может сделать с ней этот, такой далекий и такой близкий, такой враждебный и такой сильный человек.

Потом, когда он оставил ее и, сидя рядом, стал грести, Карсавина полулежа закрыла глаза и, стараясь не жить, вздрагивала от каждого толчка его твердой и теперь так знакомой ей руки, мерно двигавшейся над ее грудью.

Лодка с тихим скрипом пристала к берегу. Карсавина открыла глаза.

Кругом были поле, вода и белый туман. Месяц светил бледно и неясно, как призрак, умирающий при рассвете дня. Было совсем светло и прозрачно. В воздухе тянул резкий предрассветный ветерок.

- Проводить тебя? - тихо спросил Санин.

- Нет, я сама... - машинально ответила Карсавина.

Санин поднял ее на руки и с наслаждением могучего усилия вынес ее из лодки, чувствуя к ней жгучую любовь и благодарную нежность. Он крепко прижал ее к себе и поставил на землю. Карсавина шаталась и не могла стоять.

- Красавица! - с таким чувством, точно вся душа его стремилась к ней в порыве нежности, страсти и жалости, сказал Санин.

Она улыбнулась с бессознательной гордостью.

Санин взял ее за руки и потянул к себе.

- Поцелуй!

"Все равно теперь... И почему он такой жалкий и близкий?.. Все равно, лучше не думать!" - бессвязно пронеслось в голове Карсавиной, и она долго и нежно поцеловала его в губы.

- Ну, прощай... шепнула она, путаясь в звуках и не замечая, что говорит.

- Милая, не сердись на меня... - с тихою просьбой сказал Санин.

Потом, когда она уходила по плотине, шатаясь и путаясь в подоле юбки, Санин долго и грустно смотрел ей вслед, и ему было больно от провидения тех напрасных страданий, которые она должна была перенести и выше которых, как он думал, стать не могла.

Фигура ее таяла и терялась в тумане, уходя навстречу рассвету. А когда ее не стало видно, Санин с силой вскочил в лодку, и под могучими торжествующими ударами весел вода шумно и весело забурлила вокруг. На широком месте реки, среди белого волнующегося тумана, под утренним небом, Санин бросил весла, вскочил во весь рост и изо всех сил громко и радостно закричал.

Лес и туман ожили и ответили ему таким же долгим, радостным замирающим криком.

XL

Точно сваленная ударом по голове, Карсавина заснула мгновенно и после короткого мертвого сна, рано утром, проснулась внезапно, вся больная и, как труп, холодная. Казалось, что отчаяние не спало в ней и ни на одну секунду не было забвения того, что было. Она остро смотрела вокруг и молча, внимательно обводила глазами всякую мелочь, как будто отыскивая, что изменилось со вчерашнего дня.

Но светлыми и спокойными по-утреннему смотрели на нее и образа в углу, и окна, и пол, и мебель, и светловолосая голова Дубовой, крепко спавшей на другой кровати. Все было просто, как всегда, и только ее бледное платье, смятое и брошенное на стул, говорило о чем-то.

Сквозь румянец недавнего сна на лице Карсавиной все яснее и яснее стала проступать мертвенная бледность, и ее черные брови вырисовывались так отчетливо, точно лицо ее по-вчерашнему осветилось луной.

С поразительной ясностью и отчетливостью больного мозга встало перед нею все пережитое и ярче всего, как на утре шла она по еще спящим улицам предместья. Солнце, только что показавшееся над крышами и заборами, поседевшими от росы, светило ослепительно беспощадно, как никогда. Сквозь запертые ставни, точно сквозь притворно прикрытые веки, следили за ней враждебные окна мещанских домов и оглядывались вслед одинокие прохожие. А она шла под утренним солнцем, путаясь в подоле длинной юбки и еле удерживая в руках свою зеленую плюшевую сумочку. Шла, как преступница, вдоль заборов, неровными колеблющимися шагами.

Если бы в ту минуту весь род людской, с разинутыми ртами и завистливыми глазами, высыпал ей на дорогу и провожал гиком, смехом и хлещущими, как кнуты, подлыми словами, ей было бы уже все равно, и она так же шла бы вперед, шатаясь под ударами, без цели и смысла, с опустелой тоской в душе.

Еще в поле, когда затихли в тумане шумные удары весел, бурно вздымавшие воду, Карсавина вдруг уразумела, какая страшная тяжесть навалилась на ее женские гнущиеся плечи, и отчаяние стало ее сердцем, разумом и жизнью. Она вскрикнула, упустила свою сумочку в мокрый песок и схватилась за голову.

И с этого момента она была уже под властью слова всякого человека, а своей воли у нее не стало.

Как сильное опьянение вспомнила она вчерашнюю ночь. Было что-то необыкновенное, безумно захватывающее, такое сильное, как никогда, а теперь нельзя было понять, как это могло случиться и как она могла забыться до потери стыда, разума и другой, казалось, наполнявшей всю жизнь, любви.

В физической тоске, похожей на предсмертную тошноту, Карсавина выскользнула из-под одеяла, и, неслышно двигаясь, стала одеваться, чувствуя, как при малейшем движении Дубовой все тело обвивается холодом.

Потом она села у окна и напряженными неподвижными глазами уставилась в сад, где ярко зеленели и желтели омытые утром деревья.

Мысли ее были громадны и неслись, как черный дым, подхваченный ветром. Если бы кто-нибудь мог развернуть ее душу и читать ее, как книгу, он пришел бы в ужас.

На фоне необычайно сильной молодой жизни, в которой каждый день каждое чувство и движение были полны озаренной солнцем страстной крови, клубились чудовищные образы. Мысль о самоубийстве надвигалась на сознание черная и неподвижная, страстная тоска о том, что потеряна чистая и светлая любовь к Юрию, сжимала сердце, и все заливала мутная волна страха перед массою знакомых и незнакомых человеческих лиц, стоящих перед нею.

То ей приходило в голову броситься к Юрию, биться перед ним, плакать, отдать ему всю жизнь и потом уйти куда-то навсегда. То подавлял ее ужас увидеть Юрия и хотелось умереть, не сходя с места, просто перестав жить. То мелькала мысль, что еще как-то можно поправить все, что вчерашняя ночь не может быть, чтобы существовала в самом деле, но, как дикий вопль, в душе проносилось воспоминание о своей наготе, о тяжести мужского тела, о мгновенном жгучем забытье, и растерянная, оглушенная непререкаемой силой бывшего Карсавина лежала грудью на подоконнике, без сил и без мысли.

А между тем проснулась Дубова, и она уже слышала движение и удивленный вскрик подруги.

- А, ты уже встала?.. Вот необыкновенное происшествие!

Утром, когда Карсавина вернулась, полусонная Дубова только спросила ее:

- Что это ты как встрепанная?

И заснула. Но теперь она почуяла что-то и, в одной рубашке, босая, подошла к ней.

- Что с тобой? Ты здорова? - как старшая сестра, ласково и заботливо спросила она.

Карсавина съежилась, как бы ожидая удара, но розовые губы ее фальшиво улыбнулись и, как ей показалось, чужой голос чересчур весело ответил:

- Конечно. Я просто совсем не спала...

Так было произнесено первое слово лжи, и оно без остатка уничтожило воспоминание о прежней свободной и смелой девушке. То была одна, а теперь стала другая, и эта другая была лжива, труслива и грязна. Когда Дубова умывалась и одевалась, Карсавина тайком смотрела на нее, и подруга казалась ей светлой и чистой, а сама она темной, как раздавленное пресмыкающееся. Чувство это было так сильно, что даже та часть комнаты, где двигалась Дубова, казалась Карсавиной освещенной солнцем, а ее угол тонул в сырой и липкой тьме. Карсавина вспомнила, как высоко над стареющей, бесцветной подругой чувствовала она себя в ореоле своей молодости, красоты и чистоты, и тоска плакала в ней крупными, как капли крови, слезами безнадежной утраты.

Но это совершалось внутри нее, а наружно Карсавина была спокойна и даже как будто весела. Она надела красивое синее платье, шляпу, взяла зонтик и пошла в школу своими обычными, точно падающими, шагами. Там пробыла она до обеда, а потом пришла домой.

По дороге встретила Лиду Санину.

Обе они, стройные, молодые и красивые женщины, стояли, освещенные солнцем, улыбались страстными губами и говорили о пустяках. Но в Лиде поднималась болезненная ненависть к счастливой беззаботной девушке, а Карсавина завидовала счастью быть такой прекрасной, веселой и свободной, как Лида.

После обеда Карсавина взяла книгу, села у окна и опять стала безучастно и неподвижно смотреть на свет, тепло сада, доживающего последние летние дни.

Острый порыв прошел, и в душе ее все опустилось в безразличную и больную усталость.

"Ну что ж... ну пропаду, туда мне и дорога... Я умру", - апатично повторяла она себе.

Карсавина увидела Санина раньше, чем он заметил ее.

Он прошел по саду, высокий и спокойный, оглядываясь по сторонам и трогая руками ветви кустов, точно здороваясь с ними. Откинувшись назад и прижав книгу к груди, Карсавина дико смотрела на него, пока Санин медленно подходил к окну.

- Здравствуйте, - сказал он, протягивая руку. И прежде чем она успела встать и опомниться в полуобморочном хаосе чувств, Санин повторил с настойчивою лаской:

- Здравствуйте же!

Было в его голосе нечто такое, что лишило Карсавину возможности крикнуть, встать, уйти, и, теряя волю, она тихо ответила:

- Здравствуйте...

И ответив, почувствовала, что он сильнее ее и сделает с ней, что хочет.

Санин облокотился на подоконник и сказал:

- Выйдите на минуту в сад, нам надо поговорить...

Карсавина встала и, вся во власти странной силы, не знала, что ей надо делать, куда идти и как.

- Я буду ждать там, - заметил Санин.

Она кивнула головой, мучительно стыдясь, что отвечает ему.

Санин ушел медленной, спокойной походкой, и Карсавина боялась смотреть ему вслед. Она несколько секунд простояла неподвижно, крепко сжав руки. Потом вдруг суетливо задвигалась и, даже подобрав платье, чтобы было ловчее идти, вышла из дому.

Золотой свет от солнца и желтых листьев неудержимо пронизывал весь сад. Еще издали Карсавина увидела Санина, стоявшего на дорожке. Он улыбался ей, и под его взглядом девушке стало трудно и стыдно идти: ей казалось, что платье уже не скрывает ее от Санина, и ему видно каждое движение уже знакомого ему ее нагого тела. И чувство беспомощности и стыда так возросло в ней, что Карсавиной стало страшно сада и света. Чуть не падая, торопясь, она подошла и стала так близко, чтобы он не мог видеть ее всю, с головы до ног.

Тогда Санин взял ее за руки, втянул в самую гущу перепутанных деревьев и там почти посадил к себе на колени, сам полусидя на пне старой яблони.

Сбоку был виден ему понурившийся нежный профиль и круглое плечо, мягкое и слабое рядом с его широкой и твердой грудью, но странно хорошо гармонировавшее с нею. Невольно, чувствуя восторженное обожание к ее красоте и как бы преклоняясь перед нею, Санин наклонился и тихо поцеловал тонкую сухую материю, сквозь которую просвечивало и теплело свежее тело. Карсавина вздрогнула, но не отстранялась. Он побеждал ее своей силой и смелостью, она его - своей нежностью и красотой, и оба боялись друг друга. Санин хотел сказать ей много нежных успокаивающих слов, но ему показалось, что при первом звуке его голоса Карсавина встанет и уйдет, и он молчал. Девушка слышала напряженный звук его дыхания.

"Что он хочет... Что сделает?.. - думала она, замирая от страха и стыда. - Неужели опять... Я вырвусь, уйду!.."

- Зиночка, - наконец сказал Санин, и звук его голоса, неловко выговорившего непривычное имя, был нежен и странен.

Карсавина мельком, на одно мгновенье, взглянула ему в лицо и встретила его блестящие глаза, с восторгом и боязнью смотревшие на нее так близко, что она испугалась. Испугалась и в то же время инстинктивно почувствовала, что он вовсе не страшен, что теперь он больше боится ее, чем она его. Что-то похожее на лукавое девичье любопытство шевельнулось в уголке се души, и вдруг ей стало легче и не стыдно, что она сидит на его коленях.

- Я не знаю, - говорил Санин, - быть может, я очень виноват перед вами и мне не надо было приходить... но я не мог оставить вас так!.. Мне так хочется, чтобы вы меня поняли... и не чувствовали ко мне отвращения и ненависти!.. Что я должен был сделать? Был такой момент, когда я почувствовал, что между нами что-то исчезло, и что, если я пропущу, этот момент в моей жизни никогда не повторится... вы пройдете мимо и никогда я не переживу того наслаждения и счастья, которое могу пережить... Вы такая красавица, такая молодая...

Карсавина молчала. Розовело ее прозрачное ухо, полуприкрытое волосами, и вздрагивали ресницы.

И так же тихо, неясными дрожащими словами Санин говорил ей о том огромном счастье, которое она дала ему, о том, что эта ночь останется навсегда в его жизни, как сказка. И по голосу его было слышно, что он страдает от невозможности что-то передать ей такое, отчего прошла бы грусть, налетела бы веселая волна, стала бы она веселой, что-то давшей, что-то взявшей у жизни.

- Вы страдаете, а вчера было так хорошо! говорил он. - Но ведь эти страдания оттого только, что жизнь наша устроена безобразно, что люди сами назначили плату за свое же собственное счастье... А если бы мы жили иначе, эта ночь осталась бы в памяти нас обоих как одно из самых ценных, интересных и прекрасных переживаний, которыми только и дорога жизнь!..

- Если бы! - машинально сказала Карсавина и вдруг, неожиданно и для себя самой, улыбнулась лукаво.

Как будто солнце взошло, как будто птицы запели и зашумели травы, так стало легко и светло в душе от ее улыбки, на мгновенье возродившей прежнюю веселую и смелую девушку. Но это была вспышка, которая быстро угасла.

Вдруг представилась Карсавиной вся будущая ее жизнь в виде темных, разорванных и грязных клочьев из сплетен, насмешек, горя и стыда, доходящего до позора. Замерещились все знакомые лица, и все были глумливы и брезгливы, заскакали вокруг какие-то безобразные образы, и черный страх покрыл ее душу, возбуждая ненависть.

- Идите, оставьте меня! - побледнев и стиснув зубы, с жестоким выражением, точно мстя ему за свою улыбку, выговорила Карсавина и, оттолкнувшись от его груди, встала.

Тяжкое ощущение бессилия овладело Саниным. Он почувствовал, что никакими словами нельзя утешить ее в том, что явно угрожало ей страданием, позором и нищетой. Она была права в своем гневе и скорби, и не в его силах было мгновенно переделать весь мир, чтобы снять с ее женских плеч ту страшную липкую тяжесть, которая упала на нее безвинно, за радость и счастье, данные ему ее молодой красотой. На мгновенье родилась в нем мысль предложить ей свое имя и свою помощь, но что-то удержало его. Почувствовалось, что это слишком мелко и не то нужно.

"Что же, - подумал Санин, - пусть жизнь идет своим чередом!"

А она стояла неподалеку, опустив руки, склонив голову, увенчанную короной прекрасных волос, и о чем-то думала, глубокой, не девичьей складкой прорезав свой белый лоб.

- Я знаю, - заговорил Санин, - что вы любите Юрия Сварожича... может быть, от этого вы и страдаете больше всего?

- Никого я не люблю! - с тоской прошептала Карсавина, болезненно сжав руки.

На ее лице резкими чертами, точно физическая боль, выразилось и сознание своей вины перед тем, кого он вспомнил, и беспомощное отчаяние.

А между тем в душе ее возникал и колебался, как дымный столб, огромный и непосильный вопрос, в котором, казалось ей, сосредоточился весь ужас и вся разгадка того, что произошло.

"Как связать это, - без слов думала Карсавина, - я люблю Юрия и теперь люблю его так, что сердце рвется... при мысли о том, что я не буду для него такой чистой и единственной, как была, все меркнет, как перед смертью, а между тем вчера меня толкнуло к этому человеку..."

Мысль о Санине не имела лица: было воспоминание о бешеной силе, о страшном наслаждении, в котором страдание сливалось с желанием еще большей, еще глубшей близости и минутами хотелось быть замученной до смерти. Потом было светлое и тихое воспоминание о какой-то певучей и невыразимо близкой нежности, и это последнее воспоминание смягчило сердце.

"Я сама виновата! - сказала себе Карсавина, - я гадкая, развратная тварь!"

И ей захотелось плакать, каяться, бить плетью по тому самому белому и прекрасному телу, которое в ней оказалось сильнее и требовательнее разума, любви и самого сознания.

Одно мгновение казалось, что она не вынесет этого страшного порыва, потеряет сознание, умрет. Но он упал, обессилев, и осталась только безнадежная тихая печаль.

И когда Санин с какой-то особенной трогательной мольбой сказал:

- Не помните меня злом... вы все так же прекрасны и такое же счастье дадите любимому человеку, какое дали мне... и больше, во много раз больше... А я не желал вам ничего, кроме самого хорошего, самого нежного и всегда буду помнить вас такою, какою вы были вчера. Прощайте... а если я понадоблюсь вам зачем-нибудь - позовите... я бы отдал вам жизнь, если бы мог!

Карсавина тихо взглянула на него, и чего-то стало ей жаль.

"А может быть, все пройдет!" - мелькнуло у нее в голове, и на мгновенье все показалось вовсе не таким ужасным и трудным. С минуту они смотрели прямо в глаза друг другу, и в это время что-то хорошее вышло из самой глубины их сердец и соединилось, точно они стали вдруг родными и близкими и узнали что-то, о чем не надо знать больше никому и что навсегда останется в душах теплым и ярким воспоминанием.

- Ну... прощайте! - низкой девической ноткой произнесла Карсавина.

Радость и нежность осветили лицо Санина. Она подала ему руку, но вышло как-то так, что они поцеловались просто и тепло, как брат и сестра.

Когда Санин уходил, Карсавина проводила его до ворот и долго задумчиво и грустно смотрела вслед. Потом тихо пошла в сад и легла на траву, заложив руки под голову.

Суховатая, но еще душистая трава о чем-то зашуршала вокруг, и, закрыв глаза, без мысли и чувств, Карсавина замерла. Что-то совершалось в ней, и казалось, что совершится оно само, и снова встанет и пойдет к жизни по-прежнему веселая, молодая и смелая женщина, перед которой жизнь раскроет самое счастливое и роскошное, что есть в ней.

Черная мысль о Юрии, о том, нужно ли открыть ему ее тайну или нет, подходила к ее голове, неся новый ужас и стыд, но Карсавина торопливо говорила себе:

- Не надо об этом думать, не надо... это само!..

И опять замирала в ожидании.

XLI

В этот день Юрий встал поздно, в гнетущем расположении духа, с дурным вкусом во рту и с тонкой сверлящей болью в висках. Сначала он ничего не мог вспомнить, кроме крика, звона стекла, бледных огней и странного для пьяных одуревших глаз ясного и прозрачного света утра. Потом припомнил, как Шафров и Петр Ильич, - пошатываясь и бормоча хрюкающие звуки, ушли в номер спать, а он и страшно бледный от выпитой водки, но твердый, как всегда, Иванов еще долго оставались на балконе, не обращая внимания на солнечное утро, голубое вверху и зеленое внизу - на лугах и сверкающей белым золотом реке.

Они спорили, и Иванов с торжеством доказывал Юрию, что такие люди, как он, никуда не годятся; что они не смеют взять от жизни то, что им принадлежит, и что самое лучшее им погибнуть без следа и семени. Он с непонятной злорадностью повторял фразу Петра Ильича: "Таких людей я остерегаюсь называть людьми" и дико смеялся, точно топил Юрия. А Юрий почему-то не обижался и слушал, возражая только на обвинение в скудости переживаний, говоря, что, напротив, именно у таких людей жизнь особенно тонка и сложна, но что, правда, им лучше погибнуть. И Юрию было нестерпимо грустно, хотелось плакать и каяться. Он со стыдом припомнил, что как будто пытался каяться и все ходил вокруг и около эпизода с Карсавиной, чуть-чуть не бросив эту чистую, милую девушку под ноги торжествующему грубому человеку. Но Иванов был так пьян, что, кажется, ничего не заметил, и Юрию ужасно хотелось теперь верить, что это - так.

Иванов, вопя без причины, ушел на двор, и вдруг все куда-то исчезли. Стало необычайно пусто, и Юрий остался совершенно один. Зрение его было сужено пьяным туманом, и перед ним качалась только грязная, залитая скатерть, хвостики обгрызанной редиски и стаканы с окурками и сгустками пива. Юрий сидел, опустив голову, качался и чувствовал себя человеком, оставленным всем миром.

Потом вернулся Иванов, и вместе с ним пришел где-то пропадавший Санин. Он был весел, шумен и совершенно трезв и как-то странно, не то чересчур ласково, не то насмешливо смотрел на Юрия. Дальше в воспоминаниях было белое пустое пятно, а потом Юрий припомнил лодку, воду, какой-то, никогда не виданный молочно-розовый туман. Они ехали по холодной прозрачной воде, шли по ровному песку, освещенному солнцем как будто откуда-то снизу. Остро болела голова и тошнило.

"Черт знает какая гадость! - подумал Юрий, - недоставало еще пьянства..."

И брезгливо стряхнув все эти воспоминания, как грязь, налипшую на ноги, Юрий начал углубленно продумывать то, что произошло в лесу.

В первое мгновение перед ним встал этот необыкновенный, таинственный лес, глубокий, неподвижный мрак под деревьями, странный свет месяца, белое холодноватое тело женщины, ее закрытые глаза, одуряющий тягучий запах, жгучее желание, доходящее до бешенства.

Воспоминание наполнило все его тело томной и сладострастной дрожью, но что-то испуганно кольнуло в висок, сжало сердце, и чересчур подробно вспомнилась та растерянная безобразная сцена, когда он без всякого желания валил девушку на траву, а она не хотела, толкалась, вырывалась, и он видел, что уже не может и не хочет, а все-таки лез на нее.

Юрий содрогнулся от стыда и ощутил даже свет дня. Ему захотелось уйти во тьму, закопаться в землю, чтобы и самому не видеть своего позора. Но через мгновенье, как это ни было трудно, Юрий уверил себя, что омерзительно было не то, что он испортил и обезобразил могучий порыв страсти, а то, что на минуту был близок к сближению с девушкой.

Страшным, почти физическим усилием, похожим на то, как если бы он поборол человека, во много раз сильнее его, Юрий повернул свое чувство и увидел, что поступил так, как и надо было.

"Было бы подло, если бы я воспользовался ее порывом!"

Но перед ним возник новый и еще более мучительный вопрос:

"Что делать дальше?"

И среди хаоса разноречивых мыслей и желаний выкристаллизовалось одно:

"Надо порвать все!.. Овладеть ею, потешиться и бросить я не могу, я не такой человек и слишком близко чувствую чужие страдания, чтобы самому причинять их. А жениться?.."

Необыкновенной пошлостью прозвучало для Юрия даже слово это. Он, Юрий, с его необыкновенной, совершенно особенной организацией, вечно колеблющейся на гранях великих мыслей и великих страданий, не может создать себе мещанское счастье, с женой, детьми и хозяйством. Юрий даже покраснел, как будто кто-то оскорбил его самой мыслью о возможности в нем хотя бы мгновенного предположения о таком исходе.

"Значит, оттолкнуть ее, уйти?"

Как величайшее счастье, безвозвратно уходящее, как потеря самой жизни, мелькнул перед ним отдаляющийся образ девушки. Как будто отказываясь от нее, он вырывал ее из самого сердца, и за нею тянулись кровавые жилы, обрываясь со смертельными кровоточащими ранами. Все потемнело кругом, на душе стало пусто и тяжко, и даже самое тело как будто ослабело.

"Но ведь я ее люблю! - с последним взрывом мучительного недоумения мысленно закричал себе Юрий, - как же может быть, чтобы я сам так и порвал свое собственное счастье!.. Это нелепо, безобразно!"

"А что же?.. "Жениться"?"

И опять устыдившись возможности даже мысли об этом, Юрий погрузился в мучительную и недоумелую тоску. Самое солнце перестал он видеть, перестал сознавать свою жизнь, потерял охоту видеть и слышать. И стараясь хоть не думать больше об этом, Юрий сел к столу и стал читать на днях написанное им подражание Екклезиасту:

"В мире нет ни доброго, ни злого.

Иные говорят: что естественно-то добро, и человек прав в желаниях своих.

Но это ложь, ибо все естественно, ничто не рождается из мрака и пустоты, но имеет одно начало.

Так говорят другие: то-добро, что от Бога, но это ложь, ибо если есть Бог, то все от него, даже богохульство.

Говорят третьи: то добро, что творит доброе людям. Но есть ли такое? Что добро одному, то зло другому: рабу добро - его свобода, господину - рабство раба; богатому - в сохранении благ его; бедному, чтобы погиб богатый; отверженному, чтобы покорить, отвергающему, чтобы не покориться; нелюбимому, чтобы полюбила его; счастливому, чтобы отвергла всех, кроме него; живущему, чтобы не умирать; рождающемуся, чтобы умерли и очистили ему место под солнцем; человеку - в гибели зверей, зверям - в гибели человека... И так все, и так от века и до края веков, и никто перед другим не имеет права на доброе одному ему.

Вот принято между людьми, что творить добро и любовь лучше, чем творить зло и ненависть. Но это скрыто: ибо если есть возмездие, то лучше человеку творить добро и себя принести в жертву, а если нет его, то лучше взять свою долю под солнцем.

Вот еще пример лжи, что в людях: вот живет некто, отравляющий свою жизнь для других. И говорят ему: дух твой переживет тебя, ибо сохранится в делах людей, как вечное семя. Но это ложь, ибо знают, что в цепи времен равно живет дух творчества и дух разрушения и неведомо, что восстанет и что распадется.

Вот еще: думают люди о том, как будут жить после них, и говорят себе, что это хорошо и дети их пожнут плоды их. Но не знаем, что будет после нас, и не можем вообразить те тьмы тем, что будут идти по стезям нашим. И не можем их любить или ненавидеть, как не можем любить и ненавидеть тех, что были раньше нас. Оборвана связь между временами.

Так говорят: уравняем людей перед источником радости и горя и одною мерою воздадим всем. Но ни один человек не может воспринять радости и горя, боли и наслаждения больших, чем он сам, и когда доля людей не равна - они не равны, и когда уравнена мера их, не уравняются сердца их вовек.

Так говорит гордость: великие и малые!

Но каждый человек - восход и закат, вершина и пропасть, атом и мир.

Вот говорят: велик ум человеческий! Но ложь это, ибо ограничено зрение и не видит человек ни безумия, ни разума своего в беспредельной вселенной, где разум и безумие растекаются, как жидкий воздух.

Что знает человек?

И Адам знал, как есть и пить ему и во что одеться, но потребности его и семя свое сохранил; и мы знаем то же и сохраним семя свое в будущее. Но Адам не знал, что сделать ему, чтобы не умирать и не бояться, и мы не знаем этого. Много придумано знаний, но не придумано жизни и счастья, чтобы наполнить их.

Человек от обуви до короны во всем имел цель спасти тело свое от боли и смерти. И вот видим: не простою ли палкой Каин поверг Авеля и не тою ли же палкою можно уничтожить первого из людей, стоящего на последней ступени познания. Не дольше ли всех жил Мафусаил, но и он умер; не счастливее ли всех был Иов, но и его съедала скорбь; и не всякий ли из людей, испытав в жизни своей столько счастия и горя, сколько поднимут плечи его, умрет тою же смертью, что и праотец его... Теперь, когда люди венчают богов знания, и вопиют, и похваляются!

Равно пожирают черви!"

Холодное чувство проползло по спине Юрия, и видение белых червей, копошащихся толстым слоем над всею землею от края и до края ее, потрясло его. Необычайно значительным показалось ему то, что он написал.

"А ведь это все так!" - молотом стукнуло в душе его, и горделивое чувство творчества смешалось с острым приливом тоски.

Он отошел к окну и долго бесцельно смотрел в сад, где слоем желтых и красных листьев уже золотились дорожки, а вновь умершие листья, тихо кружась в воздухе, беззвучно падали вниз. Мертвые желтые краски ложились повсюду, умирали листья, умирали миллиарды насекомых, живших только светом и теплом. И все умирало в тихом и спокойном сиянии дня.

Юрий не мог понять этого спокойствия, и ясная смерть вызывала в его душе беспредметную тяжелую злобу. -

"Вот... дохнет и сияет, точно ей пряник преподнесли!" - с нарочитой грубостью подумал он, и ему хотелось придумать слова еще более грубые и обидные.

Их приходило много, но они висли в пустоте и падали бессильно на голову самого Юрия. И такая злость, до самых корней волос, охватила его, что Юрий даже задохнулся.

А за окном стоял золотой сад, за садом река отражала в себе зеленовато-голубое осеннее небо, за рекою шли ноля, посеребренные паутиной, за полями опять река и в ней опрокинутый лес, потом берега, дубы, тихие дорожки, и там ходит кто-то.

XLII

Ходит пьянственный певчий, Петр Ильич.

Когда наступает осень и дачное место становится пусто и тихо, как маленькое кладбище минувшего веселья, в нем проявляется какая-то особенная изящная красота: тоненькие ажурные решеточки, как кружево, пронизывают деревья и кусты, и хмель нависает на них красными гирляндами; игрушечные дачные домики сквозят в золотых узорах поредевших веток; на опустелых куртинах одиноко высятся красные астры и о чем-то думают, покачивая холодно прекрасными головками; балконы и зеленые скамейки еще как будто хранят следы минувшей веселой и шумной жизни, и кажется, что эта жизнь была полной только веселья, смеха и счастья, особенной нарядной жизнью. Иногда в опустелой аллее показывается, как отсталая птица от улетевшей стаи, одинокая задумчивая женская фигурка, и она кажется удивительно красивой, печальной и таинственной. Запертые окна и двери рождают тишину, и чудится, что это именно она, осенняя тишина, живет теперь здесь своей загадочной нечеловеческой жизнью.

Петр Ильич медленно ходит по заброшенным дорожкам, шурша своей палкой в нападавших желтых листьях.

Когда здесь людно, шумно и весело, он никогда не приходит. Быть может, он инстинктивно чувствует свою старость, убожество и неприглядность, а люди, с их смехом и яркими лицами, мешают ему слышать что-то, слышное ему одному.

Он ходит мимо дач, садится на покинутую лавочку и долго, до тех пор пока не потемнеет уже холодеющее осеннее небо, смотрит перед собою, должно быть, ощущая веяние вечности, незримо проходящей над этим местом людской радости и забавы.

Потом идет вниз k реке, под важными, зелеными и желтыми дубами, и смотрит на затихшую хрустальную воду. Ложится на сухую редкую траву и по часам лежит, уткнувшись головой в землю, слушая ее безмолвный говор и дыша ее важным, спокойным дыханием.

Заходит он в места самые дикие, где река подошла к горе, а гора хотела задавить ее и не могла. Река смеялась над горой, вся дрожа голубым и серебристым смехом, а гора хмурилась и деревья шумели. Иногда огромные дубы бросались с крутого берега в воду и топили поникшие изломанные ветви в бегущей и смеющейся глубине.

Река играет струйками - голубыми от неба и зелеными от земли - и кажется, будто кто-то быстро пишет на ней непонятные таинственные письмена. Пишет и стирает и опять быстро пишет и стирает.

О чем говорят эти письмена, никто никогда не прочтет, но, очевидно, они доходят до сердца Петра Ильича, по целым часам следящего за ними, и делают его тихим и спокойным, как догорающий вечер человеческой жизни.

Лес, река, поля, небо и земля дают ему нечто, чего не дала ему пьяная убогая жизнь и что наполняет его душу до нижайших глубин. И вид старого певчего во время таких хождений торжественно задумчив и важен.

Возвращаясь и встречая кого-нибудь из немногих знакомых, он что-то рассказывает, с важным видом стремясь передать то, чего передать не может. И всегда почему-то заканчивает одной и той же фразой:

- И зимой... там прекрасно!.. Тишина-а... снежинки зыблются... снигирки поют!..

Голос его переходит в высокий тенор и тает в воздухе, и чувствуется, что этот человек, несмотря на все свое убожество, умеет как-то особенно воспринять самую толику красоты жизни, и когда освободится от работы за кусок хлеба, от водки и болезней, то наполняет свою жизнь так хорошо и полно, что душа его становится счастливой.

XLIII

- Осень... Уже осень... Потом будет зима, снег... Потом весна, лето, опять осень... зима, весна, лето... тоска! А что буду делать в то время я? То же, что и теперь! - с тоской усмехнулся Юрий. - В лучшем случае отупею и вовсе не буду думать ни о чем! А там старость и смерть!

Опять через его голову бесконечной чередой пошли мысли: и о том, что жизнь прошла от него в стороне, и о том, что нет вовсе никакой особенной жизни, а всякая жизнь, даже жизнь героев, полна скуки, томительных периодов подготовки и безрадостных концов. Вспомнил он, что всегда жил в ожидании начала чего-то нового, глядя на то, что делал в эту минуту, как на временное, а это временное вытягивалось точно гусеница, разворачивало все новые и новые коленца и уже становилось видно, что бледный хвост этой гусеницы скрывается в старости и смерти.

- Подвига, подвига! - с тоской сжал руки Юрий. - Чтобы сразу сгореть и исчезнуть, без страха и томления! Только в этом и жизнь.

Тысячи подвигов, один героичнее другого, нарисовались перед ним, но каждый взглянул ему в лицо черепом смерти. Юрий закрыл глаза и совершенно ясно увидел бледненькое петербургское утро, мокрые кирпичные стены, виселицу, бледным силуэтом влипшую в мутное серое небо... Или чье-нибудь озверелое лицо, дуло револьвера у виска, ужас, которого нельзя, кажется, перенести и который надо пережить, удар выстрела прямо в лицо... Или нагайки бьют по лицу, по спине... и по оголенному заду...

- И на это надо идти?.. С этим уже не считаться?

Подвиги побледнели, куда-то ушли и растаяли, а на месте их выглянуло глумливое лицо собственного бессилия и сознания, что все эти мечты о подвигах - детская забава.

- С какой стати я принесу свое "я" на поругание и смерть, для того, чтобы рабочие тридцать второго столетия не испытывали недостатка в пище и половой любви!.. Да черт с ними, со всеми рабочими и нерабочими всего мира!..

И опять Юрий почувствовал прилив бессильной злобы, беспредметной и мучительной для него самого. Неодолимая потребность что-то сбросить, встряхнуться овладела им. Но невидимые когти держали крепко, и вползающее чувство окончательной усталости стало подступать к мозгу и сердцу, наполняя живое тело мертвой апатией.

"Хоть бы убил меня кто-нибудь... - вяло подумал Юрий. - Неожиданно, сзади, чтобы я и не заметил своей смерти... Тьфу, какие глупости лезут в голову!.. И почему непременно кто-нибудь, а не я сам? Неужели я действительно такое ничтожество, что у меня не хватит силы покончить с собой даже при полном сознании, что жизнь доставляет только одни мучения?.. Ведь все равно умирать рано или поздно придется?.. Что ж это... копеечный расчет!.."

Но тут Юрий мысленно как бы пригнул себя к земле и, скривив лицо, посмотрел на себя сверху, "с презрением и болезненной насмешкой.

- Нет, шалишь, брат, дудки! Ты только подумать мастер, а как дойдет до дела... Куда уж тут!

Маленький холодок у сердца, любопытный и трусливый, почувствовал Юрий.

- А попробовать?.. Так, не серьезно... в шутку!.. Не то, чтобы... а так... все-таки любопытно!.. - как бы извиняясь перед кем-то, сказал он себе.

Было очень трудно и стыдно достать револьвер из ящика стола и пугала нелепая мысль, как бы сегодня вечером на бульваре не узнали, не догадались Дубова, Шафров, Санин и больше всего Карсавина, какие детские опыты над собой производит он.

Воровски сунув револьвер в карман, Юрий вышел на крыльцо в сад. На ступеньках тоже лежали сухие желтые, как трупы, листья. Юрий пошевелил их носком, прислушался к слабому шороху и стал насвистывать долгую и печальную мелодию.

- Что затянул? - шутя спросила Ляля, с книгой и зонтиком проходя из сада в дом. Она ходила к реке на свидание с Рязанцевым и возвращалась свежая и счастливая от поцелуев. Им никто не мешал видеться где и когда угодно, но в тайне, в пустоте и молчании заглохшего сада было что-то острое, отчего поцелуи были судорожные и уже трогали в Ляле новые желания.

- Точно молодость свою хоронишь! - прибавила она проходя.

- Глупости, - сердито возразил Юрий и с этого момента почувствовал приближение чего-то, сильнее его самого.

Как животное в предсмертной тоске, он стал томиться и искать себе места. Во дворе его не было, там все раздражало, и Юрий пошел к реке, по которой плавали желтые листья и паутина, сбросил в воду сухую ветку и долго смотрел, как расходились от нее мелкие быстрые круги и вздрагивали плавающие листья. Потом опять пошел к дому, где последние красные цветы красным трауром одиноко и печально высились посреди помятых и пожелтелых клумб. Юрий постоял над ними и опять ушел в середину сада.

Там уже все было желто, и ветки бархатно чернелись в кружеве золотых листьев. Было только одно зеленое дерево - дуб, важно хранивший свои резные листья. На скамейке, под дубом, сидел и грелся на солнышке большой рыжий кот.

Юрий грустно и нежно стал гладить пушистую спинку и почувствовал, что слезы подступают к горлу.

- Пропала вся жизнь, пропала вся жизнь... - машинально повторил он слова, казавшиеся ему бессмысленными, но трогавшие за самое сердце, точно тоненьким острием подрезывая его.

- Но ведь это все вздор!.. У меня вся жизнь впереди... Мне еще двадцать шесть лет! - мысленно крикнул он, на секунду вдруг освобождаясь от тумана, в котором бился, как муха в паутине.

- Эх, не в том дело, что двадцать шесть лет, и не в том дело, что вся жизнь впереди!.. - махнул он рукой. - А в чем?..

Неожиданно всплыла мысль о Карсавиной, о том, что после вчерашней омерзительно позорной сцены невозможно встретиться с ней, а не встретиться нельзя. Представилась встреча, стыд ошеломляюще наполнил и сердце и голову, и мелькнула мысль, что лучше умереть, чем это.

Кот выгнул спину и умильно замурлыкал, точно самовар завел песню. Юрий внимательно поглядел на него и стал ходить взад и вперед.

- Жизнь заела... скучно, скверно... А впрочем, не знаю что... Но лучше смерть, чем увидеться с ней!

Прошел, тяжело шагая, кучер с ведром воды. И в ведре плавали мертвые желтые листья. На крыльцо дома, видное сквозь ветки, вышла горничная и смотрела на Юрия, что-то говоря. Юрий долго не мог понять, что она говорит ему. Между ним и всем, что его окружало, стала таять и рваться связь. И с каждым мгновеньем он незаметно становился все дальше и дальше, уходя от всего мира в темную глубину своего одинокого духа.

- Ах да, хорошо... - сказал он, наконец разобрав, что горничная зовет его обедать.

"Обедать? испуганно спросил он себя, - идти обедать!.. значит, все по-старому и опять жить, мучиться, опять надо решать, как быть с Карсавиной, с моими мыслями, со всем?.. Надо скорее... а то надо идти обедать, и я не успею!"

Странная торопливость охватила его, а дрожь стала бить все тело, тонко проникая во все суставы, в руки, ноги, в грудь. Горничная, заложив руки под белый фартук, стояла на крыльце и не уходила, видимо стараясь надышаться осенним воздухом сада.

Юрий воровато зашел за дуб, чтобы не видно было его с крыльца, и, выглядывая на горничную, - не заметит ли она, - как-то очень быстро и неожиданно выстрелил себе в грудь.

"Осечка!" - радостно мелькнуло у него в голове, вместе с мгновенным мучительным желанием жить и страхом умереть. Но уже он видел перед собою верхушку дуба, голубое небо и посреди него куда-то прыгающего желтого кота.

Горничная с криком метнулась в дом и, как показалось Юрию, возле него сейчас же очутилось множество людей. Кто-то лил ему на голову холодную воду, и на лбу у него прилип желтый лист, очень мешавший ему. Встревоженные голоса зазвучали вокруг, кто-то плакал и кричал:

- Юра, Юра... зачем!

"Это Ляля плачет", - подумал Юрий и в ту же минуту раскрыл глаза и в диком животном отчаянии стал биться и кричать:

- Доктора... позовите скорее!..

Но с невероятным ужасом понял, что уже все кончено и ничто не поможет. Листья, лежавшие у него на лбу, быстро отяжелели и сдавили голову. Юрий вытянул шею, чтобы из-за них увидеть еще хоть что-нибудь, но листья еще быстрее разрослись во все стороны и покрыли все.

И Юрий уже не сознавал, что произошло в нем.

XLIV

И те, кто знал, и те, кто не знал, и те, кто его любили, и те, кто презирали, и те, кто никогда о нем не думали, все пожалели Юрия Сварожича, когда он умер.

Никто не мог понять, почему он сделал это, но всем казалось, что они понимают и в глубине души разделяют его мысли. Самоубийство казалось красивым, а красота вызывала слезы, цветы и хорошие слова.

На похоронах не было родных, потому что отца Сварожича хватил удар, и Ляля не отходила от него. Был один Рязанцев, который и распоряжался похоронами. И еще грустнее становилось провожающим при виде одиночества покойника и еще выше, печальнее и значительнее вырастал его образ.

Ему принесли множество осенних, красивых, без запаха, цветов, и среди их красных, белых и зеленых сплетений лицо мертвого Юрия, не сохранившее следов ни единого из пережитых чувств и дел, казалось действительно успокоенным.

Когда гроб проносили мимо квартиры Дубовой и Карсавиной, обе они вышли и присоединились к провожающим. У Карсавиной был беспомощно-подавленный вид, как у девушки, ведомой на поругание и позорную казнь. Хотя она знала, что Юрию осталось неизвестным все, что с ней случилось, ей все казалось, что между его смертью и "тем" есть какая-то связь, навсегда остающаяся тайной. Великое бремя непонятной вины она взвалила себе на шею и чувствовала себя самой несчастной и преступной во всем мире. Всю ночь она проплакала, мысленно обнимая и лаская образ навсегда ушедшего человека, а к утру была полна безысходной любви к Сварожичу и ненависти к Санину.

Безобразным сном представлялось ей их случайное сближение и еще безобразнее следующий день. Все, что говорил ей Санин и во что инстинктивно она поверила, показалось ей гнусностью и собственным падением в такую пропасть, из которой уже не будет возврата. Когда Санин подошел к ней, она взглянула на него глазами, полными отвращения и испуга, и сейчас же отвернулась.

Мимолетное ощущение ее холодных пальцев в руке, поданной для крепкого дружеского пожатия, передало Санину все, что она теперь чувствовала и думала, и он сам почувствовал себя уже навсегда чужим ей. Он скривил губы, подумал и отошел к Иванову, который раздумчиво плелся позади всех, уныло свесив свои желтые прямые волосы.

- Вон как Петр Ильич старается! - задумчиво сказал Санин.

Далеко впереди, за колыхающейся крышкой гроба, высоко забирали похоронные печальные голоса, и октава Петра Ильича ясно и грустно дрожала и тянулась в воздухе.

- Удивительное дело, - заговорил Иванов, - ведь слякоть был человек, а... вишь ты что!

- Я думаю, друг, - ответил Санин, - что он за три секунды до выстрела не знал, что застрелится... Как жил, так и умер.

- Такое дело!.. Значит, все-таки точку свою нашел человек! - непонятно сказал Иванов и вдруг встряхнул своими желтыми волосами и повеселел, очевидно, поймав что-то, что одному ему было понятно и его одного могло успокоить.

На кладбище была уже совсем осень, и деревья казались осыпанными золотым и красным дождем. Только трава местами зеленела под слоем листьев, а на дорожках ветер смел их густою массой, и казалось, что по всему кладбищу текут желтые ручейки. Белели кресты, мягко чернели и серели мраморные памятники и золотились решетки, а между безмолвных могил чудилось чье-то невидимое, но грустное присутствие, точно только что, перед приходом возмутивших покой людей, кто-то печальный ходил по дорожкам, сидел на могилах и грустил без слез и надежды.

Черная земля приняла Юрия и зарылась, а над ямой еще долго толпились люди, с жутким вопрошающим любопытством заглядывая в черную тьму своей участи и распевая жалобные песни.

В тот страшный момент, когда не стало видно крышки гроба и между живыми и мертвым навсегда легла вечная земля, Карсавина громко зарыдала, и высокий женский голос в рыдании поднялся над тихим кладбищем и замолчавшими в тайной грусти и тревоге людьми.

Она уже не думала о том, что люди узнают ее тайну. И все догадались о ней, но так был очевиден ужас смерти, навсегда оборвавшей связь между плачущей прекрасной молодой женщиной, хотевшей отдать ему всю жизнь, всю молодость и красоту, и мертвецом, ушедшим в землю, что никто черной мыслью не оскорбил раскрытой души женской, и только ниже наклонились головы в бессознательном уважении и жалости.

Карсавину увели, и рыдания ее, переходя в тихий и безнадежный плач, затихли где-то вдали. Над ямой вырос продолговатый земляной бугор, зловеще напоминавший скрытое им человеческое тело, и сверху стали быстро и ровно укладывать зеленую ель.

Тогда засуетился Шафров.

- Господа, надо бы речь!.. Господа, что ж так? - деловито и вместе с тем жалобно говорил он то тому, то другому.

- Санина попросите, - ехидно предложил Иванов.

Шафров удивленно взглянул на него, но лицо Иванова было невозмутимо, и он поверил.

- Санин, Санин... где Санин, господа? - заторопился он, всматриваясь близорукими глазами. А!.. Владимир Петрович... скажите вы несколько слов... что ж так!

- Сами скажите, - сумрачно ответил Санин, прислушиваясь к замолкшему голосу Карсавиной.

Этот высокий, богатый и в рыдании, голос все еще чудился ему в воздухе.

- Если бы я мог сказать, то, конечно бы, сказал... Ведь это был, в сущности говоря, за-ме-чательный человек!.. Ну, пожалуйста... два слова!

Санин в упор посмотрел на него и с досадой сказал:

- Что тут говорить?.. Одним дураком на свете меньше стало, вот и все!

Резкий громкий голос его прозвучал с неожиданной силой и отчетливостью. И сначала все как будто застыли, но в ту же секунду, когда многие еще не успели решить, услышать им или нет, Дубова рвущимся голосом крикнула:

- Это подло!

- Почему? - вздернув плечами, спросил Санин.

Дубова хотела что-то крикнуть и потрясти рукой, но ее окружили какие-то барышни. Все зашевелились, задвигались. Раздались несмелые, но возмущенные голоса, замелькали красные возбужденные лица и, как будто ветер пахнул в кучу сухих листьев, толпа быстро метнулась прочь. Шафров куда-то побежал, потом вернулся. В отдельной кучке возмущенно размахивал руками Рязанцев.

Санин невнимательно посмотрел в чье-то негодующее лицо в очках, зачем-то очутившееся у него под носом, но совершенно безмолвное, и повернулся к Иванову.

Иванов смотрел неопределенно. Натравливая Шафрова на Санина, он отчасти предчувствовал какой-нибудь инцидент, но не то, что произошло. С одной стороны, вся эта история восхитила его своей резкостью, с другой стороны, чего-то стало жутко и неприятно. Он не знал, что сказать, и неопределенно смотрел поверх крестов, в далекое поле.

- Дурачье, - с искренней тоской сказал Санин.

Тогда Иванов устыдился, что мог колебаться над чем бы то ни было, и, притворяясь невозмутимым, поставил сзади себя палку, оперся на нее и сказал:

- Черт с ними. Пойдем отсель!

- Что ж, пойдем...

Они прошли мимо враждебно смотревшего на них Рязанцева и кучки бывших с ним и пошли к выходу. Но еще издали Санин заметил группу малознакомой ему молодежи, столпившейся, как бараны, головами внутрь. В центре Шафров суетливо размахивал руками и говорил, но при виде Санина замолчал. Все лица повернулись к нему и на всех было странное выражение: смеси благородного возмущения, робости и любопытства.

- Это против тебя злоумышление! - сказал Иванов.

Санин вдруг нахмурился, и Иванов даже удивился, увидев выражение его лица. А когда из группы студентов и девиц, не то с испуганными, не то с восхищенными розовыми личиками, выделился Шафров и весь красный, как бурак, щуря близорукие глаза, направился к Санину, тот остановился в таком повороте, точно хотел ударить первого попавшегося.

Шафров, должно быть, подумал именно так, потому что остановился дальше, чем нужно, и побледнел. Студенты и барышни, точно маленькое стадо за козлом, столпились за ним.

- Чего вам еще? - негромко спросил Санин.

- Нам ничего... - смешавшись, ответил Шафров, - но мы хотели от всей группы товарищей выразить вам свое порицание и...

- Очень мне нужно ваше порицание! - сквозь зубы и с недобрым выражением возразил Санин, - вы меня просили, чтобы я сказал что-нибудь о покойном Сварожиче, а когда я сказал то, что думал, вы выражаете мне свое негодование?.. Ладно!.. Если бы вы не были глупыми и сентиментальными мальчишками, я бы сказал вам, что я прав, и Сварожич действительно жил глупо, мучил себя по пустякам и умер дурацкой смертью, но вы... а вы мне просто надоели своей тупостью и глупостью, и подите вы все к черту! Трогаю я вас?.. Марш!..

И Санин пошел прямо, разрезав заслонивших ему дорогу.

- Вы не толкайтесь, пожалуйста! - тоненьким голосом, в котором было что-то петушиное, запротестовал Шафров, красный до слез.

- Это безобразие! - начал кто-то, но не кончил.

Санин и Иванов вышли на улицу и довольно долго молчали.

- Ты ж чего людей пужаешь! - заговорил Иванов, - зловредный ты человек опосля этого!

- Если бы тебе всю жизнь так упорно лезли под ноги эти вольнолюбивые молодые люди, - серьезно ответил Санин, - так ты бы и не так их пугнул!.. А впрочем, черт с ними!

- Ну, не плачь, друг! - не то серьезно, не то шутя возразил Иванов, - знаешь что... Пойдем-ка мы купим пивка и помянем раба божия Юрия! А?..

- Что ж, пожалуй! - равнодушно ответил Санин.

- Пока приедем, все разойдутся, - оживленно заговорил Иванов, - мы у него на могилке и выпьем... И покойничку почет, и нам удовольствие!

- Так.

Когда они вернулись на кладбище, там уже никого не было. Кресты и памятники стояли точно в ожидании, неподвижно придавив желтеющую землю. Ни одного живого существа не было видно и слышно и только, шурша опавшей листвой, проползла через дорожку скользкая черная змея.

- Ишь ты, гадина! - вздрогнув, заметил Иванов.

У свежей могилы Юрия, на которой пахло взрытой холодной землей, гнилью старых гробов и зеленой елкой, они вывалили на траву груду тяжелых пивных бутылок.

XLV

- А знаешь, что... - сказал Санин, когда через час или два они вышли на темную сумеречную улицу.

- Что?

- Проводи меня на вокзал, да и поеду я отсюда. Иванов остановился.

- Чего ради?

- Скучно мне тут!..

- Испужался, что ли?

- Чего? Хочется уехать, и все тут.

- Зачем?

- Друг, не задавай глупых вопросов! Хочется, только и всего... Пока людей не знаешь, все кажется, что они дадут что-нибудь... Были тут интересные люди... Карсавина казалась новой, Семенов умирал, Лида как будто могла пойти необычной дорогой... А теперь скучно. Надоели все. Или тебе этого недостаточно? Понимаешь, я вытерпел этих людей, сколько мог терпеть... больше не могу.

Иванов долго смотрел на него.

- Ну, пойдем... - сказал он.

- А с родными попрощаться?

- А ну их... они-то и надоели мне больше всех.

- Да вещи возьмешь же?

- У меня их немного... Ты иди в сад, а я пойду в комнаты и подам тебе чемодан в окно. А то увидят, пристанут с расспросами, а что я им скажу такого, чтобы их утешило?

- Та-ак... - протянул Иванов и на минуту потупился, потом махнул рукой. - Очень это для меня прискорбно, друг... ну да что уж там!

- Поедем со мной.

- Куда?

- Да все равно куда. Там видно будет.

- Да у меня и денег нет.

- И у меня нет, - засмеялся Санин.

- Нет, уж ступай сам... С пятнадцатого у меня и занятия начинаются. Так-то спокойнее!

Санин молча посмотрел ему прямо в глаза и так же прямо посмотрел на него Иванов. И вдруг ему стало чего-то неловко и он съежился, точно в зеркале увидел отражение свое гнусным. Санин отвернулся.

Они пошли через двор. Санин вошел в дом, а Иванов в потемневший сумеречный сад, где грустно встретили его тени осеннего вечера и запах тихого тления. По траве и кустам, шелестя листьями и хрустя сухими ветками, Иванов подошел к окну в комнату Санина. Оно было открыто и темно.

А Санин тихо прошел через зал и остановился против балконной двери, услышав знакомые голоса.

- Чего же ты от меня хочешь? - послышался с балкона голос Лиды, и Санина поразили его тусклые измученные нотки.

- Я ничего не хочу, - ответил Новиков, и очевидно, против воли голос его звучал ворчливо и надоедливо, - мне только странно, что ты смотришь так, будто приносишь для меня жертву... Я ведь...

- Ну хорошо... - сорвался голос Лиды, и хрустальные звуки близких слез неожиданно зазвучали в сумеречной тишине вечера - не я... ты приносишь жертву... ты!.. Я знаю!.. Чего же еще нужно от меня?

Новиков хмыкнул недоумевающе и смущенно, но слышно было, что он чуть-чуть сконфузился и старается скрыть это.

- Как ты не можешь меня понять?.. Я тебя люблю и потому это не жертва... Но если ты сама смотришь на наше сближение, как на жертву с чьей бы то ни было стороны, то тогда что ж это за жизнь будет у нас?

Голос Новикова окреп и зазвучал убедительно и даже обрадованно, точно он вдруг нашел настоящее и рад был, что теперь уже наверное убедит Лиду.

- Ты пойми... Мы можем жить только при одном условии: именно, чтобы ни с твоей стороны, ни с моей не было никакой жертвы... Что-нибудь одно: или мы любим друг друга и тогда наше сближение разумно и естественно, или мы не любим друг друга и тогда...

Лида вдруг заплакала.

- Чего же ты! - изумленно и раздраженно заговорил Новиков, - я не понимаю... я, кажется, не сказал ничего оскорбительного... Перестань!.. Я имел в виду и тебя и себя равно... Это черт знает что!.. Да чего же ты плачешь!.. Ничего сказать нельзя!..

- Я не знаю... не знаю...

Задушенный и жалкий женский голос тоненькой жалобой, бессильной и бессловесной, прозвучал невыносимо печально.

Санин поморщился и вошел в свою комнату.

"Ну, Лиде, пожалуй, конец! - подумал он, - может, и лучше сделала бы она, если бы тогда и вправду утопилась!.. А может, и перевернется... Не угадаешь!"

Иванов за окном слышал, как он торопливо шарил, шелестел бумагой, что-то уронил.

- Скоро ты? - нетерпеливо спросил он.

Ему стало скучно и жутко стоять под темным окном, в бледном сумраке осенней зари, перед лицом темного загадочного сада. Шорох напомнил ему его сон.

- Сейчас, - ответил Санин так близко от окна, что Иванов вздрогнул. Темнота в окне заколебалась, и из нее выдвинулся чемодан и белое лицо Санина.

- Держи!

Санин легко спрыгнул на землю и взял чемодан.

- Ну, идем!

Они быстро пошли через сад.

Там был бледный сумрак и тонкий холодный запах холодеющей земли. Деревья сильно обнажились, и оттого было чересчур пусто и просторно. За рекою догорала заря, и вода блестела одиноко, забытая и заброшенная в конце уже никому не нужного сада.

Когда они пришли к вокзалу, на бесконечных черных путях горели сигнальные огоньки, и поезд мерно пыхтел локомотивом. Бегали люди, стучали дверьми, перекликались и ругались грубыми злыми голосами, точно всем было грустно и тяжело и хотелось скрыть свое чувство от других под нарочитой злостью. Толпа темных и растерянных мужиков с узлами копошилась на платформе.

У буфета Санин и Иванов выпили.

- Ну, счастливого пути! - грустно сказал Иванов.

- У меня, друг, путь всегда одинаков, - улыбнулся Санин, - я у жизни ничего не прошу, ничего и не жду. А конец никогда не бывает счастливым: старость и смерть, только и всего!

Они вышли на платформу и стали на свободном месте.

- Ну, прощай!

- Прощай!

И невольно для обоих вышло так, что они поцеловались.

Поезд, лязгая и скрежеща, тронулся.

- Эх, брат! Как я тебя полюбил, как полюбил! - неожиданно закричал Иванов, - одного настоящего человека только и видел!

- Один ты и полюбил! - усмехнулся Санин. Он вскочил на подножку проходящего вагона.

- Поехали, - весело закричал он, - прощай! Прощай!

Быстро побежали вагоны мимо Иванова, точно вдруг сговорившись убежать куда-то. Мелькнул в темноте красный фонарь и долго, как будто не удаляясь, краснел в черноте.

Иванов посмотрел вслед поезду, и ему стало грустно и скучно. Уныло брел он по улицам города и смотрел на его жидкие аккуратные огоньки.

- Запить, что ли? - спросил он себя, и бледный длинный призрак долгой бесцветной жизни пошел с ним в трактир.

XLVI

В духоте и тесноте задыхались вагонные фонари и среди колеблющихся дымных теней и пятен тусклого света копошились измятые истрепанные люди.

Санин сидел рядом с тремя мужиками. При его входе они говорили о чем-то и один, плохо видный в темноте, сказал:

- Так, говоришь, плохо?

- Чего же плоше, - высоким надтреснутым голосом ответил старый косматый мужик рядом с Саниным. Они свою линию гнут, для нас пропадать не станут. Говорить можно, что угодно, а когда до шкуры дойдет, кто посильнее, тот и выпьет кровь!

- А вы чего ж ждете? - спросил Санин, сразу догадываясь, о чем идет тяжкий и нудный разговор.

Старик повернулся к нему и развел руками. А что станешь делать?

Санин встал и ушел на другое место. Он знал этих людей, живущих, как скоты, и не истребивших до сих пор ни себя, ни других, а продолжающих влачить скотское существование в смутной надежде на какое-то чудо, которого им не дождаться и в ожидании которого умерли уже миллиарды им подобных.

Ночь шла. Все спали, и только против Санина мещанин в чуйке злобно ругался с женою, боязливо отмалчивающейся и только судорожно поводившей испуганными глазами.

- Погоди, дай срок, я тебе, стерва, докажу! - шипел, как придавленная гадюка, мещанин.

Санин уже задремал, когда женщина, болезненно охнув, разбудила его. Мещанин проворно отдернул руку, но Санин успел увидеть, как он крутил пальцами грудь женщины.

- Экая же ты, братец, скотина! - сердито сказал Санин.

Мещанин испуганно молчал, оторопело глядя на него маленькими злыми глазами и как будто скаля зубы.

Санин с отвращением посмотрел на него и ушел на площадку. Проходя по вагону, он видел множество почти навалившихся друг на друга людей. Уже светало, и в окно вагона падал бледный синеватый свет; причем лица их казались мертвыми, и какие-то робкие и печальные тени ходили по ним, придавая бессильное и страдальческое выражение.

На площадке Санин всей грудью вдохнул свежий рассветный воздух.

"Противная штука человек!" - не подумал, а почувствовал он, и ему захотелось сейчас же, хоть на время уйти от всех этих людей, от поезда, из спертого воздуха, от дыму и грохота.

Заря уже явственно занималась на горизонте. Последние ночи, бледные и больные, бесследно убегали назад в синюю тьму, таявшую в степи.

Недолго думая, Санин сошел на подножку поезда и, махнув рукой на свой пустой чемодан, спрыгнул на землю.

С грохотом и свистом промелькнул мимо поезд, земля выскочила из-под ног, и Санин упал на мокрый песок насыпи. Красный задний фонарь был уже далеко, когда Санин поднялся, смеясь сам себе.

- И то хорошо! - сказал он громко, с наслаждением издав свободный громкий крик.

Было широко и просторно. Еще зеленая трава тянулась во все стороны бесконечным гладким полем и тонула в далеких утренних туманах.

Санин дышал легко и веселыми глазами смотрел в бесконечную даль земли, широкими сильными шагами уходя все дальше и дальше, к светлому и радостному сиянию зари. И когда степь, пробудившись, вспыхнула зелеными и голубыми далями, оделась необъятным куполом неба и прямо против Санина, искрясь и сверкая, взошло солнце, казалось, что Санин идет ему навстречу.

Михаил Арцыбашев - Санин - 05, читать текст

См. также Михаил Арцыбашев - Проза (рассказы, поэмы, романы ...) :

Сказка старого прокурора
Вечер был холодный, уже совсем осенний. Над поредевшими деревьями сада...

Смерть Ланде
I Зимой городок затихал. Все, что было в нем молодого, беспокойного, р...